adv_geo Роберт Аганесов Байкальской тропой

В течение многих месяцев путешествовал автор этой книги вдоль западного побережья Байкала, пропирался зимой сквозь пургу по льду озера, шел сквозь прибрежную тайгу, встречался с охотниками и рыбаками, жил и работая вместе с ними. О природе и людях Прибайкалья он рассказывает в своей книге

ru
aalex333 FictionBook Editor 2.4 03 August 2010 A3EBC71B-7D92-4A76-92AC-C7A47CBE3CE6 1.0 Байкальской тропой Мысль Москва 1971

Аганесов Р. Байкальской тропой

Художник Г. В. Малиновский

Редактор Т. М. Галицкая

Младший редактор С. И. Ларичева

Художественный редактор С. М. Полесицкая

Технический редактор К. С. Чистякова

Корректор В. И. Пантелеева

Вместо предисловия

Наверное, у каждого человека есть свой заветный край на земле, который однажды открылся ему до той поры неведомым миром. И где бы тому человеку ни приходилось бывать, он всегда хранит в себе это видение своего заветного уголка земли, открывшегося только ему.

Таким краем стал для меня Байкал. А произошло это так.

…Зима. К окнам вагонов вплотную подступают притонувшие в сугробах деревья. Мелькают заметенные деревушки, редкие одинокие домики полустанков. Поезд с молодыми призывниками через всю страну идет на восток. Многие из нас в таком долгом пути впервые. И день за днем, прилипнув к вагонным стеклам, мы не перестаем дивиться изменяющейся красоте природы.

Однажды утром поезд выбрался из тоннеля и, вздохнув тормозами, замер на повороте. И внезапно в сонной тиши вагона кто-то негромко сказал:

— Парни, да это Байкал!

Мы кинулись к окнам, потом, высыпав из вагонов, с криками помчались на берег. Подбежали — и все невольно умолкли.

Нахмуренное, студеное море с шипением выгоняло волны на галечный берег. Над бескрайней горбящейся равниной ровной осыпью падал снег. И за его белесой пеленой, туманясь в синей дымке, уходила на север остроконечная гряда крутых гор. Иссиня-черное море сердито вздымалось лохматыми гребешками волн. Мы молча стояли на заснеженном берегу, очарованные красотой неведомого края.

Оклик паровоза вернул нас в вагоны. И почти до самого вечера наш поезд медленно огибал крутой берег Байкала. Мы не отходили от окон до тех пор, пока сопки и лес не заслонили от нас последнего гребешка волн.

С тех пор прошло около семи лет. Мне случалось жить и работать на берегах Тихого океана, шагать по раскаленным пескам Средней Азии. Но где бы ни приходилось бывать, память бередили волны Священного моря и зримые синие горы неудержимо звали к себе.

1 февраля 1965 года на берегу Байкала, близ станции Слюдянка, ружейный выстрел вспорол тишину утра. И солнце, застыв над Хамар-Дабанским хребтом, отсалютовало мне в ответ короткими лучами. По льду моря я двинулся в путь вдоль западного побережья. Я не прокладывал на карте предполагаемый маршрут, а только отмечал на ней пройденный путь. Для меня Байкал был «белым пятном». Я шел на северо-восток. Шел на дым охотничьей зимовыошки, на рыбацкий костер, по пробитым зверем тропам. Шел, встречаясь с людьми, навсегда связавшими свою жизнь с этим краем. И в этих случайных встречах у костра, в палатке или в зимовье мне постепенно открывался мир, о котором я почти ничего не знал.

Сначала я думал, что мой путь будет недолог, но день за днем он все тянулся на север и пролег сквозь зиму, весну, лето и осень — и вытянулся длиной в 232 дня. Прощальный выстрел прозвучал в самом северном поселке Байкала — Нижнеангарске.

Перед отъездом из Москвы в одном из отделов Всесоюзного радио я договорился с сотрудниками, что прямо с пути постараюсь высылать короткие очерки о жизни прибайкальской земли. Но на протяжении всего маршрута мне так и не удалось выполнить своего обещания. Виденное не укладывалось в привычные слова. Мне потребовалось куда больше времени, чем я предполагал, чтобы осмыслить увиденное, услышанное и пережитое, разобраться в нем и потом попробовать написать об этом. На протяжении почти восьми месяцев я вел для себя путевой дневник. У костра или в зимовье я заполнял обширные страницы «амбарной книги» в надежде, что эти записи хоть в малой мере помогут мне рассказать о байкальской земле.

И вот теперь в своей небольшой книге я хочу попытаться рассказать о том, что пришлось увидеть, услышать и пережить. Я хочу познакомить вас с раскрывшейся для меня природой Байкала, с людьми, живущими на его берегах, с теми, кто и сейчас ночует порой в тайге у костра, идет звериной тропой на охотничий промысел, в шторм выходит на баркасе проверять сети или передает метеосводку с затерявшейся в тайге маленькой метеостанции; рассказать хотя бы о тысячной доле того неповторимого, сурового царства тайн, красоты, труда и легенд, имя которому Байкал…

Собака по кличке Айвор и все-все остальное

Нужна собака! Любой пес независимо от породы и масти, характера и аппетита. Лишь бы этот пес добровольно отправился со мной делить все радости и невзгоды неведомого пути.

— Да ты что, парень! — возмущался моим невежеством пожилой железнодорожник, с которым мы обедали за одним столом в привокзальной столовой. — Да разве мыслимое это дело — без собаки в тайге! Она какая ни есть собака, а все беду упредит, первой зверя на себя примет, а там уж поворачивайся как сам знаешь. Но опять же, — тут он поморщился и, как бы сочувствуя мне, вздохнул, — хорошую собаку ни один хозяин тебе не продаст: она ему и добытчик, и сторож! А плохую… И не знаю, что тебе подсказать… Походи в поселке, поспрашивай у людей, глядишь где и наткнешься. А только наперед говорю тебе, без собаки в тайге никак нельзя!

На том и кончился наш разговор, побудивший меня любыми средствами отыскать себе четвероногого спутника.

В Слюдянке я остановился в небольшой малолюдной гостинице, но приходил в свою комнату только ночевать. Уже третий день с утра и до вечера я слоняюсь по выветренным улицам и переулкам, согревая в кармане кусочки вареного мяса. Просто так взять да и купить какого-нибудь пса я не мог по двум причинам: во-первых, оставшихся средств вряд ли хватило бы на подобное приобретение, а во-вторых, не находилось желающих продать. Проклятая робость одолела меня. Я не решался просто зайти в какой-нибудь двор, постучаться и поговорить с хозяевами: так, мол, и так, нет ли у вас… А вот как сказать дальше, я не знал. И, вызывая подозрительные взгляды прохожих, я бродил по поселку, осмеливаясь лишь изредка заглядывать за ограды дворов. Раскормленные цепные псы, увидев меня, прямо-таки сатанели от ярости, а редкие бродячие собаки, ощетинившись, поджимали хвост и, порой даже не принюхавшись к предложенному угощению, угрюмо трусили прочь. Я уже отчаялся найти себе спутника, как выручил случай. Наверное, это был тот самый случай, который в добрых книгах о путешественниках подворачивается героям в самую отчаянную минуту.

В одном из проулков южной части поселка я наткнулся на такую картину. На просторном дворе Слюдянской геологической экспедиции, среди заснеженных холмов железа и дерева, шаталась целая свора собак всех мастей и размеров. Я так и застыл под аркой ворот, снедаемый приступами черной зависти. Недобрые мысли заворочались в моей голове, и неизвестно, к каким бы действиям они меня подтолкнули, если бы я не увидел сидящего на крыльце конторы рыжебородого парня. Он сидел, уткнув нос в полушубок, и косился в мою сторону. Я решительно подошел к нему, присел рядышком на ступеньке и предложил сигарету. Рыжебородый молча вытащил ее из пачки и подождал, пока я чиркну спичкой. Закурили. Собаки с опущенными мордами бродили по двору. Наконец я не выдержал и, не вдаваясь в подробности, выложил рыжебородому свою заботу. Он молча выслушал меня, посапывая застуженным носом, потом нехотя приподнялся и, осмотрев двор, ткнул рукавицей в сторону здоровенного лохматого пса, привалившегося под забором.

— Этого можешь взять, — хриплым голосом сказал рыжебородый и снова уселся на свое место. Я едва удержался, чтобы не броситься ему на шею, но он, затянувшись сигаретой, продолжал: — Только, чур, обратно не приводить: своих хватает, а он черт его знает откуда здесь взялся… — И он покосился на меня из-под навеса рыжих бровей.

— Наперед предупреждаю: пес ленив, труслив, прожорлив, как бегемот, и органически не переносит ружейных выстрелов. Кличка Айвор.

Я было осекся, но отступать уже поздно. Ладно! Какой бы пес ни был, все же это живая душа, и лишь бы эта душа не удрала от меня с первой же стоянки.

Пес вздрогнул и, потянувшись, поднял голову. Я шел прямо на него. Он щурился, мигал, зевал и нерешительно постукивал о землю хвостом, словно пытаясь сообразить, зачем это он понадобился. Я скормил ему мясо, приладил на шею веревочную петлю и, подбадривая шлепками, потащил к воротам. За спиной послышался приглушенный смех. Оглянувшись, я увидел на крыльце еще двух парней; рыжебородый, тыча в мою сторону сигаретой, что-то говорил им. При этом вся троица фыркала и давилась смехом. Забыв о благодарности, я шлепнул пса по хребту и выволок его за ворота.

Улицы и переулки теперь уже не казались мне такими холодными и пустынными. С трудом сдерживая радостное возбуждение, я гордо шагал по поселку и на ходу украдкой ласкал своего честно приобретенного спутника. Айвор, словно согласившись с переменой судьбы, покорно бежал рядом.

Вечером в комнате гостиницы я распотрошил рюкзак и взялся в последний раз составлять подробную опись своего походного снаряжения. Сидя на полу среди разложенных мешочков, коробочек, фляг, я вспомнил, с какой завистью вычитывал в детстве в книгах о путешествиях длинные перечни снаряжений. И распаленная детская фантазия в завистливых грезах распоряжалась этим добром помимо автора. Сегодня мой час, час воплощения моей мечты, и я не буду отступать от традиций и в первую страницу дневника внесу полный перечень походного имущества. Девиз — ничего лишнего! Все имеет вес. Минимум, который нужен, чтобы в течение месяца при любых условиях не голодать и не замерзнуть. Итак, я имею в наличии:

Что касается моей охотничье-рыбацкой экипировки, то здесь я полностью положился на советы бывалых людей, охотно руководивших моими покупками в иркутских магазинах. Дело в том, что до этого мне вообще не приходилось ни охотиться, ни рыбачить. Об этих страстях я имел сугубо книжное представление. Но сверкающие, хитро устроенные снасти невольно вселяли в меня уверенность, что я без труда с ними управлюсь. И только через несколько месяцев я понял, что иметь ружье и отличную рыбацкую снасть — этого еще недостаточно, чтобы не протянуть ноги с голоду. Науке кормиться «дарами природы» мне пришлось учиться с азов.

Перехваченный ремнями рюкзак трещал по всем швам. Но я старательно изучал список, чтобы найти в нем пробелы. Придумывал различные ситуации, в которых мог очутиться в одиночестве на льду моря, и воображал, что именно могло бы тогда понадобиться мне, но усталый мозг отказывался работать, и, измучившись, я сдался на милость собранного рюкзака.

Последние часы этой невыносимо долгой для меня ночи я так и не мог уснуть. Несколько раз выходил проведать Айвора. Мой спутник, начисто опустошив двухлитровый котелок мучной болтанки, спокойно дрых себе у поленницы. Его не тревожило грядущее утро.

Я не мог представить себе завтрашний день. Начнутся первые километры моего путешествия. Пойду на северо-восток, вдоль западного побережья. Хочу видеть зимний Байкал, встречаться с рыбаками, охотниками, вместе с ними рыбачить, бродить по тайге, узнавать ее вкус, запах, цвет…

Сумеречная тьма еще скрывала поселок, когда, приторочив к саням рюкзак, я простился с заспанной дежурной и выволок сани на улицу.

Полозья саней отчаянно визжали и скрежетали по выветренной мерзлой земле. Этот стон, вой и скрежет камней и железа сопровождали меня до тех пор, пока я не выкатился на чистый лед. Серое насупленное небо медленно развиднялось над безмолвным покоем моря. Передо мной расстилался закованный в лед Байкал.

Чем дальше я уходил от укрытого рассветным сумраком берега, тем все чаще попадались на моем пути рыбацкие будки, сколоченные из фанеры и досок. Одни будки чернели на льду сиротливо и глухо, из других порой слышалось покашливание и тихий говор. Дверцы иных были приоткрыты, и, освещенная свечой или керосиновой лампой, посредине будки виднелась неподвижная фигура, сгорбившаяся над лункой с короткой удочкой. Сначала я свободно обходил их, но скоро попал в настоящий лабиринт улиц, переулочков и тупичков целого будочного городка, беспорядочно раскинувшегося на ледовом просторе. Обойти этот городок было трудно, хаотическая россыпь будок вытянулась в длину километра на три. Волоча за собой сани, я крался лабиринтом улочек, стараясь ничем не потревожить сосредоточенную тишину рыбачьего стана. Изредка я ловил на себе чей-нибудь взгляд из оконца или открытых дверей, но, равнодушно скользнув по мне и саням, взгляд снова углублялся в освещенную лунку. И только на окраине я наткнулся на «безбудочных» рыбаков, съежившихся у лунок спиной к пронизывающему ветерку.

Зачернели точками и, наконец, совсем скрылись из вида рыбацкие будки. Вокруг меня простиралась свободная ледовая пустыня, таинственная и загадочная для новичка…

…Полуденное солнце огромной янтарной каплей растекалось в просторной синеве неба. Я волок по льду сани и наслаждался красотой сверкающей равнины моря. Сердце мое восторженно билось от сознания того, что вот я один посредине могучего моря, закованного в лед, и вокруг меня на далеких берегах — суровая дикая природа… Вдруг послышался гул автомашины. Обернувшись, я увидел мчавшийся прямо ко мне «ГАЗ-69». Я знал, что на таких «газончиках» часто дежурят автоинспекторы и вообще разные аварийные службы. Солнце в моих глазах потускнело, сердце защемило в тоскливой тревоге. Глядя на приближающуюся машину, я почему-то подумал, что есть, наверное, какой-нибудь указ — отлавливать одиноких путешественников по ледовому Байкалу и из предосторожности разрешать им передвигаться только по берегу.

Машина подкатила к самым саням. Я увидел, что дверцы ее сняты и лежат в кабине между сиденьями. Рядом с шофером сидел пожилой мужчина в необъятном тулупе и ондатровой шапке, наползшей на глаза. Он так и сверлил меня глазами.

— На рыбалку? — спросил он, оглядывая сани и Айвора. Я молча кивнул, с тоской ожидая следующего вопроса.

— А куда двигаешь?

Я ткнул рукавицей на чистый горизонт в северном направлении.

— Садись, подбросим, — неожиданно улыбнувшись, сказал владелец ондатровой шапки, и мне показалось, что я давно не видел таких добрых глаз, как у него в эту минуту. — В Коты подбросим, — продолжал он, — слышно, там хариус хорошо идет. Василь, — обернулся он к шоферу, — помоги парню привязать сани. Да возьми тросик, веревка у него дохлая.

Я попробовал было заикнуться, что и пешком дойду, не надо беспокоиться, дойду потихоньку.

— Куда ж ты добредешь сегодня, — прервал мой лепет владелец ондатровой шапки, — посреди моря, а солнце уж на перевале. Ты что, парень?

Я прикусил язык. Мы привязали сани на буксир, я втиснул Айвора в кабину, и машина понеслась по чистому льду.

Попутчики мои оказались людьми не очень-то разговорчивыми, но, возможно, это было потому, что оба, привалившись к лобовому стеклу, не отрывали взгляда от набегающей под колеса машины ледовой равнины. Но все же шофер пояснил, для чего сняты дверцы: это если машина неожиданно станет под лед проваливаться, ловчее выпрыгнуть из нее. Слушая шофера, я косился на необъятный тулуп соседа и не мог себе представить, как это в нем он ловко выберется из машины.

Стрелка на спидометре все время поджималась к цифре «100». Машина неслась почти посредине Байкала. Восточный берег тянулся, очеркнутый цепью заснеженных гор, а на западном образовался провал, и между берегами зачернела на горизонте широкая полоса воды. Это было верховье Ангары. Вода у ее истока не замерзает в любые морозы, и когда едешь по автостраде из Иркутска в Листвянку, то видно, как вдоль берегов по воде шныряют целые стаи диких уток, видимо, решивших не обременять свою и без того короткую жизнь тяготами перелетов в теплые страны. Живут они здесь беззаботно, потому что близость человеческого жилья отпугивает охочих до утятины хищников, а человеку охотиться на них у истоков Ангары ни в какие сезоны не разрешается.

Пропали за скалистым мысом домики Листвянки, и машина, не сбавляя хода, стала поджиматься поближе к берегу, но мешала широкая полоса торосов. Солнце опустилось уже почти до самого гребня хребта, когда мы подъехали к берегу, осторожно петляя среди хаоса нагроможденных льдин.

— Приехали, — сказал владелец ондатровой шапки, — вон зимовьюшка!

Я таращил на берег глаза, стараясь различить меж деревьев хоть какие-нибудь признаки человеческого жилья. Потом робко осведомился у шофера:

— А где Коты?

— Проехали, — ответил он, помогая мне отвязать трос от саней, — до Котов отсюда километра три… Ну, бывай здоров! Счастливой рыбалки!

Машина развернулась и укатила по проходу среди торосов. Выбравшись на чистый лед, она на большой скорости помчалась на северо-восток. Я стоял на берегу, тщетно пытаясь разглядеть зимовьюшку, и лишь после того, как отпустил с привязи Айвора, он навел меня на сиротливо торчавшую из снега трубу.

Маленькая зимовьюшка напоминала скорее землянку, настолько глубоко опустились в землю ее стены. К входу вело несколько ступенек. Чугунная печка, полати из толстых плах, крытые лежалой соломой. У двери поленница дров. Растопив печь, я поставил на нее набитый льдом котелок, разложил на полатях свое имущество и стал поджидать рыбаков.

Но проходил час за часом, быстро темнело, а вокруг зимовья по-прежнему было тихо, только подвывал в трубе ветер и было слышно, как поскрипывают сосны, росшие на склоне сопки, сразу за зимовьем. Я накормил Айвора мучной болтанкой, напился чаю и, завернувшись в одеяло, долго еще ворочался на полатях, прежде чем меня сморил сон. Нет, не таким я представлял себе первый день моего пути и первую ночевку в охотничьей зимовьюшке. Одна мысль служила мне утешением, что впереди еще многие километры пути. Завтра с восходом солнца — на северо-восток, к бухте Песчаной!

По льду моря

Едва лишь тусклый диск солнца сиротливо скользнул над ледяным покровом, я выбрался из прибрежной полосы торосов и, обогнув скалистый мыс Соболева, вышел на чистый лед. Курс норд-ост! Впереди, если считать по прямой, до самой северной точки Байкала около шестисот километров. Но, высчитывая на карте предполагаемый маршрут, я смело помножил эту цифру на три и, как выяснилось впоследствии, не ошибся. За мысом Соболева по берегу тянулась отвесная стена скал, изборожденных трещинами, впереди темнел силуэт мыса Кадильный. Я шел, огибая небольшие нагромождения торосов, и все дальше уходил от берега в открытое море.

Чем выше поднималось уже побагровевшее солнце, тем пронзительнее потягивал морозный северо-восточный ветер. Ни один звук не нарушал тишину ледовой пустыни, и только с далекого берега изредка доносился резкий крик черного дятла.

Берегом моря идти невозможно, круты и изломаны склоны Приморского хребта, а на лесистых равнинах по уши снега. Забегая вперед, скажу, что больше ста тридцати дней в году замерзший Байкал едва ли не единственное средство сообщения между прибрежными селами, если не считать местных авиалиний. На просторе ледяной пустыни можно запросто встретить стайку школьников, стремительно скользящую «Волгу» или почтенную бабушку на обычных коньках с рюкзачком за плечами.

Байкал встает поздно. Декабрьский мороз не в силах справиться с яростью штормов, и только январская лють укрощает неподатливое море. И тогда видишь: волны схвачены на лету и коваными глыбами обрушены на береговые камни, на скалы, обитые ледяными масками, на цепь непроходимых торосов. Таков зимний Байкал. Но и заколоченный в лед он не спокоен. Его мощные удары изнутри разламывают полутораметровую толщу льда, и с боем расходятся трещины. Потом они чуть потянутся ледком, припорошатся снеговым настилом — и готова ловушка для неосторожного новичка!

Береговые скалы отвесно уходят в воду

«…А мерзнеть Байкал начинающе около Крещеньева дни и стоит до мая месяцы около Николина дни, а лед живет в толщину по сажени и больше, и для того на нем ходят зимнею порою саньми и нартами, однако де зело страшно, для того что море отдыхает и разделяется надвое и учиняются щели саженные в ширину по три и больше, а вода в них не проливается по льду и вскоре опять сойдется вместе с шумом и громом великим и в том месте учиниться будто вал ледяной; и зимнею порою везде по Байкалу живет подо льдом шум и гром великой, будто из пушек бьет (не ведущим страх великий), наипаче меж острова Ольхон и меж Святого Носа, где пучина большая…»

Так в 1675 году описал зимний Байкал русский посол в Китае Николай Спафария. Это были первые рукописные сведения о зимнем Байкале, сохранившиеся до наших дней.

… Лед… Лед… Снежные колючки обжигают лицо. Скользят подошвы унтов, за спиной повизгивают полозья санок. Густой пар дыхания клубами застилает глаза и корками оседает на шарфе. Сразу индевеют ресницы, брови. Идти можно, лишь закрывшись шарфом по самые глаза. Прижав к себе прибрежную полосу тайги, горный хребет еще кутается в рассветную мглу, но на вершинах гор, на вздыбленных береговых утесах уже виднеются отражения пламенеющего дня.

Лед… Лед… Выскобленный ветрами до металлического блеска, он порой настораживает своей глубинной, черной прозрачностью. Глухие удары моря сменяются шепотом разбегающихся трещин. С непривычки быстро устают ноги. Чтобы хоть немного передохнуть, часто останавливаюсь на снежных островках. Местные жители при переходах по льду приторачивают к подошвам обуви полукруглые отточенные шипы. Еще в Слюдянке я слышал о них, но достать их так и не удалось, а впоследствии такие шипы с сыромятными ремешками я часто находил в зимовьюшках на берегу моря.

Набравшее силу солнце ослепительно сияло над гольцами Хамар-Дабанского хребта. Затянутое белесой синевой выгнутое небо стыло в каком-то напряженном оцепенении. Незаметно приутих ветерок, и все вокруг словно замерло в ожидании. Оглядывая берега, я вдруг заметил, что над горным хребтом круто вытягиваются завихренные полосы облаков, напоминающие по форме щенячьи хвостики. За ними непроглядной громадой дыбились тяжелые облака. Тогда я не знал, что эти «хвостики» — визитная карточка сармы, горного ветра, самого коварного и страшного из всех байкальских ветров из-за своей необузданной силы и внезапности нападения. Чуть потягиваясь, порывами, словно пробуя свою силу, ветерок играючи метет по льду снег, гоняет льдинки — и вдруг затишье, казалось бы, вокруг все спокойно… но, неожиданно взметнувшись, сарма лавиной обрушивается с горного хребта. Этот ветер выламывает с корнем деревья, снимает крыши с домов, в щепы размолачивает сарайчики и пристройки…

Айвор беспокойно оглядывался, жался к саням и путался под ногами, мешая мне идти. Я не понимал, что с ним происходит, и огрел его лямкой саней. Пес понурился и обиженно поплелся позади. Что меня подстерегает беда, я понял поздно. Разгулявшаяся поземка обхлестывала снегом и с воем закручивала вихревые столбы. Сквозь мятущуюся завесу едва проглядывал берег, над ним горный хребет, но пробиться туда мешала полоса торосов. Кромка тороса резко вклинивалась в море и с каждым шагом все больше отталкивала меня от берега. Солнце вдруг погасло, словно кто-то запахнул его черным покрывалом. Мотающиеся за спиной санки таскали меня из стороны в сторону. Ноги едва удерживались на стелющемся потоке снега. Я еле передвигался, всем телом наваливаясь на багор. Бедный Айвор, взъерошенный и забиваемый снегом, припадал грудью и беспомощно скользил по льду. Я хотел привязать его к саням, но, к счастью, не сделал этого.

Круче заходил ветер. Багор срывался, вис в снежном потоке, и руки с трудом опускали его на лед. Лицо окаменело и уже не чувствовало боли от снежного хлеста. Ноги налились тяжестью. Густой, липкий туман дурманил голову и невольно клонил в сон. Отчаявшись, я решительно полез в торосы, чтобы найти там укрытие. Но едва я коснулся их, как крайняя льдина обрушилась, и за ней, словно по команде, стали разваливаться соседние…

Выбравшись из залома, я поднял опрокинутые санки и увидел под ними размолоченный приклад ружья. Рядом валялось надломленное древко багра, а на спинке саней торчал в деревянном футляре чудом уцелевший термометр. Я стоял в воющей мгле и не знал, что сейчас нужно делать, где искать спасения. Оставаться на месте или все же забираться в эти проклятые торосы? От ударов обломков льдин спину и руки еще ломало болью. Дрожащие ноги еле держались на льду. И вдруг сквозь порывистый рев ветра мне послышался лай Айвора. Собаку может унести! Прижимаясь к торосам, я пошел вперед, волоча за собой сани.

У вздыбленной козырьком льдины, распластавшись, лежал черный ком — Айвор. Прижав уши, он оглядывался на меня и зло, отрывисто лаял. Я зажег фонарь и подтолкнул пса багром, но, скалясь, Айвор огрызался и не двигался с места. Луч фонарика, рассеиваясь в снежной мгле, вдруг выхватил впереди странный бугорок серого, ноздреватого льда. Лишь только я осветил его, Айвор залаял и рывком подался вперед. Я подошел ближе и с силой ударил по льду багром. Бугорок неожиданно обрушился, и обнажился черный плес воды! Скользнув по краю, обломок багра исчез в лунке…

Трещина? Нерпичья пропарина? Мне показалось, что лед подо мной разом просел и пошел вниз. Я откинулся в сторону, поскользнувшись, упал, и ветер поволок меня по льду. Только на снежном островке удалось вгрызться в лед острием ножа. Раздирая смерзшиеся веки, сквозь снежную пелену я увидел, как мимо меня проволоклись сани и взъерошенная, забитая снегом собака.

Зажав в зубах лямку саней, опираясь на нож, я пополз к торосам. Когда я ввалился в ледяную расщелину, в сознании билась только одна мысль: теперь пусть хоть все море вскинется дыбом, я с места не тронусь!

Санки привязаны к ноге. Холод шарит за голенищами унтов и скрючивает пальцы в рукавицах. Крепче прижимаю к себе собаку, и добрый пес горячим языком приводит в чувство мое одеревеневшее от мороза лицо. Снова необоримая тяжесть овладевает всем телом и неудержимо клонит в сон…

А спать-то никак нельзя. Осторожно, чтобы не потревожить льдины, ворочаюсь в пещере и долго трясу головой, стараясь отогнать сон. Раскроешь глаза — и ничего не видно, только мельтешат какие-то яркие лоскуты пламени. Слышится какая-то пальба и неровный, набегающий гул, очень похожий на отдаленный колеблемый ветром гул водопада. В бессилии я укладываюсь на пса, примостившегося у меня на коленях, и отяжелевшие веки закрывают глаза…

Трудно сказать, чем окончился бы мой сон в торосах, если б не Айвор, сдавивший клыком кисть руки, с которой соскочила рукавица. Наверное, во сне в поисках тепла я забрался рукой псу в пасть. Так или иначе, но я проснулся от резкой, мгновенной боли в руке. Убежден, что в эту памятную ночь своим спасением я дважды был обязан верному спутнику…

Пробудившись, я увидел, что уже нет этой воющей пелены снега. Крупные, искрящиеся во все небо звезды раскинулись надо мной. Все еще не веря неожиданной тишине, я выбрался из укрытия. Покойное безмолвие ледяной равнины простиралось передо мной. Сухой, едва видимый снег скользил по чистому льду, отражавшему раздробленный свет звезд. За торосами чуть голубели вершины гор. Все вокруг меня дышало мирным покоем ночи. И словно не было снежного ада, рева ветра, не рушились льдины, словно все это было в тяжелом сне. Пламя спички осветило запорошенный снегом термометр: двадцать семь градусов! Зимняя ночь затяжная, нужен костер; не будет костра — до утра здесь мне не продержаться.

Цевье, приклад ружья, вся имеющаяся в наличии бумага (кроме дневника), карандаши и даже деревянный настил санок — все пошло в Дело. Я поддерживал ровное пламя небольшого огня и невольно вспоминал рассказ Джека Лондона «Костер»; все же такие рассказы куда приятнее переживать в теплой комнате или безветренным летним днем, развалившись где-нибудь в тени дерева! Когда вода, наконец, вскипела, я заварил чай и долил в котелок спирта. Постелил в ледяной пещере одеяло, подложил себе под бок Айвора, сунув ему сухарь, и совсем успокоился. Теперь жить можно!

…Спокойная февральская ночь тихо плыла над моим укрытием. Искрящиеся крупные звезды, будто фонари, приспущенные на невидимых нитях, казалось, чуть покачивались над ледовой равниной. Над Хамар-Дабанским хребтом показался, словно поднявшийся из ущелья, узкий серп месяца. И тут же призрачным светом засветились купола вершин. Все ярче голубела равнина моря, и сухой снег, внезапно вспыхнув, заискрился мириадами теряющихся огоньков.

Чай крепко горчил. Заварка ли виновата или излишняя доза спирта, разобрать было трудно. После двух-трех глотков сердце все жарче разгоняло по телу живительное тепло. Снова клонило в сон, но теперь это была приятная дрема. Словно в бреду, мне слышались какие-то отдаленные мелодичные голоса. И мне казалось, что они всплывают с вершин торосов и, сливаясь в одну стройную мелодию, медленно поднимаются навстречу звездам; словно нити, они сходились где-то высоко надо мной. Слушая эти голоса, я терялся в дебрях сна, а когда внезапно пробуждался, видел перед собой безмолвную равнину моря и звездное небо над головой. И порой мне казалось, что на всем этом свете только и существуют двое — я и собака. Два живых существа, приютившихся в ледяной пещере, под покровом февральской ночи…

Впоследствии мне часто приходилось слышать о разбоях сармы. Летом этот бешеный ветер намного страшнее: он опрокидывает в море катера, разбивает лодки, вытащенные на берег. Случалось, что жестокими порывами он сталкивал в море отары овец, пасущихся на береговых равнинах. И горе путнику, застигнутому сармой врасплох на открытом просторе зимнего Байкала! Если уж попался и не можешь пробиться к берегу, прячься в торосах и сиди там, пока этот ураган бушует над твоей головой. А не удержишься на льду, тебя катом и волоком унесет на другой берег. Трудно предугадать появление сармы, и только какие-то характерные особенности облаков над вершинами гор расскажут опытному человеку о приближающейся беде. Облака вытягиваются над хребтом, разбухают, приподнимаются и черным козырьком нависают над морем. И в эти мгновения наступает напряженная тишина. После нескольких слабых порывов ветра сарма неожиданно обрушивает на море свой страшный удар…

Рассвет подобрался неожиданно, вскрывшись серой полоской по горизонту. Еще светлый серп месяца бессильно свалился за горный хребет. Горы насупились и словно надвинулись ближе к морю. В светлеющем небе исчезали россыпи звезд. Я выбрался из укрытия, привел в порядок санную упряжь и, решив не дожидаться полного рассвета, потащился на север, все время придерживаясь кромки торосов.

Взошло солнце, но короткий зимний день не давал думать об отдыхе и гнал вперед, пугая предвестием ночи. Мне совсем не улыбалось проводить еще одну ночь в торосах. Для впечатлений и одной вполне хватит. Часто останавливаясь, я внимательно просматривал лесистый берег, стараясь отыскать хоть какой-нибудь признак жилья, но ничего не видел, кроме заснеженной, неподвижной тайги и крутых склонов гор. Проклятые торосы ломились сплошной стеной, они по-прежнему отгораживали меня от желанного берега. Казалось, этой ограде не будет конца. Но уже к вечеру, когда стало заметно темнеть, я неожиданно обнаружил в ней проход. На снегу отчетливо вырисовывался ребристый след мотоцикла. Айвор навострил уши и побежал вперед, часто оглядываясь на меня и нетерпеливо подвывая. Волоча за собой сани, я старался не отставать от него. Я уже не доверял своим слезящимся, усталым глазам и изо всех сил таращился на лед под ногами, стараясь отличить материковый от ноздреватого, припорошенного снежком.

Уже совсем затемно я подошел к береговым скалам, обогнул мыс Колокольный и втащился в бухту. В глубине ее, среди черноты набежавшей на берег тайги, светился желтоватый огонек зимовья. Густой, крепкий запах дыма стлался над почерневшим льдом. Послышался лай собак, и я увидел, как два здоровенных пса бросились нам навстречу.

Страницы походного дневника

10 марта. Бухта Песчаная.

Уже больше месяца длится наше путешествие от поселка Слюдянка на северо-восток вдоль западного побережья. Выбирая солнечный погожий день, делаем с Айвором короткие переходы по льду моря и по нескольку дней живем в небольших зимовьях, которые довольно часто встречаются на пути. От зимовья, увязая в снегу по пояс, протаптываем тропы в глубь тайги, на гребни небольших сопок. Айвору такие прогулки не по душе, он не видит в них конечной цели. Мне также не доставляет особого удовольствия месить снег в непролазных дебрях, но считаю, что это хорошая тренировка, чтобы побыстрее акклиматизироваться в таежных условиях. Дважды мы пытались ночевать под открытым небом у костра, но оба раза после полуночи мороз загонял нас в теплые стены зимовья. Видно, я еще недостаточно окреп, чтобы переносить все тяготы и лишения на таежной тропе.

Эти строчки я пишу в бухте Песчаной, которая широким полукругом раскинулась между мысами Малый Колокольный и Большой Колокольный. Еще в Иркутске мне не раз приходилось слышать, что это место — одно из красивейших на побережье Байкала. Бухту Песчаную часто сравнивают с живописными уголками Черноморья и называют ее Байкальской Ривьерой. За просторным береговым пляжем из мелкозернистого, с золотым отливом, песка встали крутые склоны Приморского хребта, густо поросшие тайгой. На горных террасах громоздятся причудливо выветренные скалы. На пустынном берегу бухты несколько домиков с заколоченными окнами. Летом здесь работает туристская база, пользующаяся на Байкале особой популярностью. За короткое сибирское лето сюда съезжаются тысячи туристов, но домики не резиновые, и за ближними мысами, на юг и на север от бухты, пестрят по берегу палатки «дикарей».

Сейчас тихо в бухте Песчаной, ветер метет поземку по золотистому пляжу и едва шевелит ветви заснеженных сосен и лиственниц. А в небольшом заливе за мысом Большой Колокольный слышится тихий говор, и по всему заливу видны склонившиеся над лунками недвижные фигуры рыбаков. На берегу притонула в снегах небольшая зимовьюшка, и синий дымок, путаясь в ветвях деревьев, всплывает к небу.

С середины марта заметно теплеет, наступает время шелонников, которые сквозь провалы и ущелья Хамар-Дабанского хребта приносят на Байкал запах далеких монгольских степей. Ласковый, теплый шелонник дует с юга и юго-востока, дует мягко, без резких порывов, и в воздухе от него сразу теплеет.

Первая половина марта — самый разгар рыбацких страстей. Еще цепко держится почерневший лед моря, и в холоде ночей слышится устойчивое дыхание мороза. Но с каждым днем все круче заходит к полудню солнце, и, горбясь, оплывают сосульками торосы. На южных склонах сопок оползают ослабшие пласты снега, обнажая порыжелую, дымящуюся в лучах солнца землю.

В теплые мартовские дни подходят к берегам косяки хариуса. Подледный лов на Байкале мало чем отличается от зимней рыбалки где-нибудь в Подмосковье или на Валдае. Есть только некоторые особенности. Лунку долбят пешней — кованным на конус четырехгранником весом в добрых полпуда, насаженным на полутораметровое древко. Таким орудием с непривычки не очень-то размахаешься. А в поисках рыбацкой доли продолбишь не один десяток лунок в метровом льду, прежде чем наткнешься на заветную. На ночь лунку «бормашат» — прикармливают рыбу бормашем, рачком-бокоплавом, которого добывают сачками из-подо льда на мелких озерцах и болотцах близ Байкала. Этот бормаш служит и наживкой. В редких случаях для наживки применяют искусственного червя или мушку, скрученную из цветной шерсти.

Федор Боныч, старый бурят из поселка Голоустное, который уже больше месяца здесь рыбачит и считается хозяином зимовья, терпеливо обучает меня премудростям зимней рыбалки. Прежде всего, он велел убрать с глаз долой все крючки, которые я приобрел в иркутских магазинах. Поначалу мне стало обидно за свою неосмотрительность, но потом выяснилось, что старик вообще не признавал никаких фабричных крючков и выделывал свои — из обычной швейной иглы. Раскалив иглу докрасна, он осторожно сгибал одну ее треть градусов под сорок пять и затачивал острие так, что оно липло к ногтю. И надо сказать, что старику почти всегда сопутствовала удача: в хороший день он добывал штук по восемьдесят хариусов, каждый весом не менее трехсот граммов. В первые дни рыбалки у меня часто случались срывы, обрыв лесы, но потом, приглядевшись к резким подсечкам старика, я стал более удачливым. Хариус резко бросается на наживку и бьет се сильным рывком. Держишь короткую удочку, и в этот момент так и кажется, что кто-то невидимый дергает тебя за руку. Короткая подсечка — и со дна моря навстречу тебе несется извивающийся серебристый ком. Незабываемые мгновения! Но еще памятнее те, когда уж под собственным носом видишь извивающуюся рыбину — и вдруг хариус с силой ударяется о нижний край лунки и, сорвавшись с крючка, стрелой уносится в глубину моря! И ты не в силах сдержать горестный вопль! А Федор Боныч только оглянется и, улыбнувшись морщинами лица, сочувственно кивнет. Старик не любит разговоров у лунки и целый день сидит, как изваяние. Закутается в собачью доху, сгорбится, и лишь всплывают над ним синеватые облачка дыма. Выходим мы на лед, едва лишь край солнца покажется над морским горизонтом, и сидим, пока оно не свалится за горный хребет.

Ловится в основном хариус, и редкий случай, когда хватит наживку омуль, и еще реже — сиг; затаенная мечта любителя подледной рыбалки — подловить сижка весом килограммов на пять! Но, увы: судя по разговорам рыбаков, десятилетиями промышляющих на Байкале, эта мечта с каждым годом становится все призрачнее и неосуществимее, особенно здесь, в южной части моря, где по берегам больше и промышленных объектов, и населенных пунктов. Называют разные причины исчезновения рыбы. Одни клянут все увеличивающееся число лодочных моторов на озере, другие — неправильную систему лова, когда случается, что для выполнения плана сетями с маленькой ячеей вылавливается и молодняк. Но больше всего достается автобазам, расположенным в районе Слюдянки и Култука, на берегах небольших рек, которые несут свои мазутные и промасленные воды в Байкал.

— Может, оно и так, — соглашался с последним доводом Федор Боныч. — А только будь моя воля, я бы вообще запретил на Байкале ходить с мотором. Для пассажиров пароход ходит — и ладно! Колхозным рыбакам только для лова разрешил бы, а так — только под парусом и в греби! Пусть на других местах буравят мотором, а на Байкале парус и греби! Раньше и ловили больше, и рыба всегда в сетях, а нынче кругом запреты, а рыбы нет! Где тому причина?

Когда мы рыбачили вместе с ним, я заметил, что старик почти совсем не оставлял себе рыбы на посол, как это делали другие. Большую часть он раздавал гостям, а сам любил ее только свежемороженой — расколотку, как называют здесь этот деликатес. Замороженную рыбу отбивают по хребту обухом топора так, чтобы мясо внутри отошло от костей. Потом нежные куски мяса солят, перчат, посыпают кружками лука, и не успеваешь заметить, как розоватые куски, оплывая соком, тают во рту!

Конец марта и начало апреля — самое добычливое время для лова. Ледяной покров в южной части моря становится ломким, крошится, и все еще появляются в самых неожиданных местах трещины и разводья. Через две-три недели по нему будет опасно передвигаться, и иркутское ГАИ обычно выставляет патруль неподалеку от верховья Ангары, задерживая идущие машины. Но попробуй удержать настоящих любителей подледной рыбалки, которые спешат из Иркутска, Улан-Удэ, Ангарска, Черемхово и других городов и поселков, расположенных порой за сотни километров от Байкала! Спешат к заветным мыскам и заливам. Время не ждет: пошел на лов хариус! С рассвета и до полного разгара звезд недвижно чернеют над лунками сгорбленные фигуры. А долгими вечерами в зимовье, у пылающей печи, нескончаемые разговоры о прошлогодних рыбалках, охоте… Тут только успевай слушать!

Завтра я покидаю зимовье. Мой путь на север, к устью реки Бугульдейки. Вечером Федор Боныч долго рассказывал мне береговые приметы, по которым можно ориентироваться, находясь на льду моря. С его слов я отметил на своей карте местонахождение зимовьюшек, которые встретятся на моем пути до устья Бугульдейки и даже дальше. Старик наперечет знал все зимовья — и те, что на берегу моря, и что подальше, в тайге, у подножия Приморского хребта.

Приморский хребет тянется от поселка Листвянка почти до самого улуса Онгурен, где он обрывается, уступая место могучей цепи Байкальского хребта. Весь берег вдоль Приморского хребта изрезан бухточками, заливами, и здесь часто натыкаешься на укрытые от ветров зимовьюшки. Расположены они километрах в двадцати — тридцати друг от друга. В одних живут лесники, а другие (их значительно больше) оживают в сезон охоты и рыбалки. И самые интересные и неожиданные встречи случаются именно в таких зимовьюшках.

11 марта.

До свидания, мыс Большой Колокольный, залив рыбацкой удачи и гостеприимная зимовьюшка Федора Боныча! Раньше, чем взошло солнце, я выбрался из залива и взял курс на северо-восток. Чтобы не огибать многочисленные мыски и не барахтаться с санями в торосах, пришлось уйти километров на шесть в открытое море. Но чем дальше я уходил от скалистого берега, тем все больше чувствовал себя каким-то беспомощным и покорным угрюмому морю. Эта тревожная настороженность постепенно исчезает, когда перестаешь коситься на берег и, напрочь забыв о нем, видишь перед собой лишь покойный простор. С непривычки на льду теряешь ориентацию. Строения на берегу, при хорошей видимости, различишь километров за десять — пятнадцать, но, прежде чем доберешься до них, невольно выписываешь по льду такие немыслимые кривые, что путь становится вдвое дольше. Уже наученный опытом, я сразу засек по компасу азимут, ориентируясь на чернеющий силуэт мыса, за которым должно быть устье Бугульдейки. В зимовьюшке рыбаки уверяли меня, что от Колокольного до Бугульдейки наберется едва ли километров тридцать с гаком. Ноги мои свидетели, что этот рыбацкий гак равнялся двенадцати километрам!

Я вышел в путь с таким расчетом, чтобы пройти все расстояние за световой день. В белесом мартовском небе не было ни облачка. Чем выше поднималось солнце, тем яростнее багровел снег на вершинах гольцов. Просветлялись теснины распадков, и просторнее становилась береговая тайга. Идти было легко. Попутный ласковый ветерок удобно подталкивал в спину. Рюкзак на санях основательно разбух от щедрой руки лесника Федора Боныча, натолкавшей в него сверх меры свежеиспеченного хлеба и здоровенных кусков вареного мяса. Связка мороженой рыбы, мой недельный улов, — около сотни отборных хариусов. Поверх рюкзака приторочена вязанка смолистых дров — на случай вынужденного ночлега на льду. Хватит страдать, научены горьким опытом! Рядом, опустив долу хвост и морду, бредет мой верный пес, покорно налегая на упряжь. И подгонять мне его не приходится: Айвор честно отрабатывает свой корм!

Прибрежная тайга

Мой лохматый спутник быстро привык к кочевой жизни и ни разу не пытался удрать от меня, хотя на второй день нашего знакомства был освобожден от привязи. За это время я определил, что Айвор по своей натуре самый настоящий флегматик и к тому же отчаянный лежебока. Как я ни старался, так и не смог пробудить в нем ни малейшей искорки охотничьей страсти. Ружейных выстрелов он действительно органически не переносил. Только я возьму в руки ружье и кликну его за собой в тайгу, как он понуро опускает хвост, расслабляет уши и с кислой, обиженной мордой плетется где-то далеко за спиной. Но вопреки характеристике, данной ему во дворе Слюдянской геологической экспедиции, храбрости Айвору было не занимать. Когда мы входили в залив за мысом Колокольный, две рослые, чистокровные лайки лесника, захлебываясь от ярости, бросились в атаку. Бежавший впереди меня Айвор присел, шерсть на загривке вздыбилась, он пригнул голову и, обнажив клыки, так рявкнул утробным басом, что оба пса с разлета притормозили и, скосив морды, невинно закрутили хвостами, словно всего лишь приглашали к знакомству. Но Айвор глянул на меня и спокойно потрусил к избушке. И в остальные дни он гнал прочь от себя этих псов, предпочитая философское одиночество под пригретой завалинкой избы.

Как-то мне довелось услышать, что в некоторых деревнях Прибайкалья на собаках иногда подвозят воду, дрова, рыбаки везут по льду свое снаряжение или даже сами катят в санях, запряженных парой собак. Как бы это постараться и загнать Айвора в упряжь! Но все попытки осуществить замысел оказались выше моих сил. Ни уговоры, сдобренные щедрыми кусками мяса и рыбы, ни грозные пощелкивания кнутом на него не действовали. Запутавшись в самодельной упряжи, Айвор угрюмо ложился на лед, с тоской поглядывал на меня, и при этом его большие глаза словно говорили: «Оставил бы ты меня в покое, а?»

Но я не оставлял. Как-то после обеда я, как обычно, ушел в укромный уголок залива мучить себя и собаку. За этим занятием застал меня Федор Боныч. Глаза у старика округлились, он охнул и, подхватив вывалившуюся из зубов трубку, принялся заливисто хохотать. Я не успел еще рассердиться, как старик решительно услал меня к избушке колоть дрова, а сам остался с собакой. К сожалению, мне так и не удалось проникнуть в тайну их взаимоотношений, но через два дня произошло чудо. Стоило мне взяться за поводок, как Айвор с готовностью натягивал постромки. Но при этом я сразу заметил, что в глазах пса, обычно равнодушных и заспанных, теперь вспыхивали зловещие фитильки, и весь вид его, подобранный и угрюмый, словно говорил: подожди же, ты еще на мне покатаешься!

Вытягиваясь, теплели солнечные лучи, и, подгоняемый попутным ветром, я все дальше уходил на север. Насколько хватает глаз, впереди расстилался выветренный, изборожденный морщинами трещин лед моря. Крутой стеной навалились на берег сопки Приморского хребта, изрезанные провалами распадков и ущелий. Южные склоны густо покрыты хвоей лиственниц, сосен и кедров. По низине тянутся осинники, березняки. Край берега очерчен пологой галечной осыпью.

От мыса Кадильного и почти до самой Бугульдейки почти весь берег, за исключением отдельных мест, неприступен со стороны моря: отвесные стены скал опускаются прямо в лед. Несдобровать, если горняк подхватит тебя в этом районе! На берегу уже не найдешь спасения, потому что выбраться на берег просто невозможно. В одном месте, неподалеку от мыса Соболева, по самому карнизу отвесной скалы проходит узкая тропа, единственная на этом участке скалистого берега. Тропа эта находится на высоте около двадцати метров над морем и носит название «Чертов мост». Рассказывали, что когда-то на этой тропе, на самом узком участке, где едва можно идти Соком, чуть ли не носом к носу встретились человек и медведь. Встретились в сумерках. Человек был без оружия, да если б оно и было, вряд ли смог бы его использовать, не рискуя свалиться со скалы от неосторожного движения. Человек замер. Остановился и медведь. Несколько часов они простояли друг против друга. И вероятно, как рассказывают охотники, зверь принял неподвижность человека за выражение храбрости и силы. Медведь отступил и хотел повернуть назад, но сорвался с тропы и разбился насмерть.

Ближе к Бугульдейке берег становится положе, и сопки словно отступают от Байкала в глубь материка. К полудню, если доверять карте, мы прошли половину пути. Под прикрытием мыска я разложил костер. Айвор за гужевые труды получает пять рыбин. Мне — котелок чая и кусок вареной лосятины. На свежем воздухе аппетит принимает угрожающие размеры, а впереди еще долгий путь. С трудом подавляю в себе желание заварить еще котелок чая. Айвор расправился с рыбой и ждет добавки. Для него пять рыбешек, что слону груша! Ездовые собаки в рассказах Джека Лондона получали корм два раза в сутки, но попробуй выдержать взгляд этой скорбной, опущенной физиономии! Даю ему еще пару рыбешек и, махнув рукой на все предосторожности, завариваю еще котелок чая. И ровно через час этот котелочек дает себя знать. Ноги постепенно налились тяжестью, одежда под курткой повлажнела от обильного пота, лицо сразу заиндевело. Все чаще тянуло подольше передохнуть на санях, а солнце валилось за горный хребет, и силуэт мыса, за которым была Бугульдейка, еще маячил далеко впереди. Дорого обошлось бы мне это чаепитие, если б внезапно подул лобовой, северный ветер. Но на мое счастье, до самого вечера все тот же теплый шелонник ласково подталкивал меня в спину.

Горы потускнели и подернулись дымкой сумерек. Еще только обогнув мыс, я заметил на берегу какие-то строения, но последние километры до них оказались куда длиннее, чем весь пройденный путь. С Колокольного мыса я вышел не позже шести утра, а через двенадцать часов только еще подползал к огромным штабелям бревен, сложенным на берегу, не доходя поселка. От штабелей пахло свежим смольем древесины. Далеко впереди маячили огоньки, но идти к ним у меня, уже не было сил. Я сидел на выветренной промерзлой земле, и мне было решительно все равно, что будет дальше. Я не мог сделать больше ни шага. Айвор привалился ко мне и спокойно посапывал.

За ближним штабелем неожиданно взревел мотор, и, переваливаясь с боку на бок, из-за угла выбрался лесовоз. Громыхая цепями, он немного проехал и остановился, ослепив меня светом фар. Двигатель приглох и ровно застучал на малых оборотах. Хлопнула дверца, и, разбрасывая гремящую гальку, освещенные рассеянным светом фар, ко мне двинулись два здоровенных сапога. Их владельца я различил, когда он опустился на корточки около меня. Молодой парень в промасленном ватнике, от которого уютно пахло табаком и соляркой. Сдвинув на ухо шапку, парень таращился на меня, как на воскресшего утопленника. Я молча смотрел на него, а Айвор, не двигаясь, шевельнул ушами и показал парню клык.

Минут через десять громыхающий МАЗ притормозил в центре поселка, около просторной избы. Шофер выволок из кабины мой рюкзак, я вытолкнул Айвора и сам еле сполз с подножки. Над освещенным крыльцом в деревянной рамке красовался лист жести с аккуратно выведенными буквами: «Заезжий дом Бугульдейского леспромхоза». Над дверью небольшой плакатик: «Добро пожаловать».

16 марта.Поселок Большая Бугульдейка.

Заезжий дом, или Дом для приезжих, — просторная русская изба-пятистенка. В комнате печь, ряд кроватей, стол, стулья, тумбочки, на окнах занавески. Почти в каждой сибирской деревне есть такой дом для гостей. Приехал ли ты по делу или просто из любопытства к этому краю, днем или ночью, для тебя всегда отыщется место, где можно отдохнуть, привести себя в порядок с дороги, а вечером, за кружкой чая, послушать новости и разговоры случайно встретившихся здесь людей.

И с кем только не познакомишься на дорожном перепутье, под гостеприимной крышей этого дома! Шоферы-дальнорейсовики и охотники, летчики и геологи, общительные любители рыбалки из соседнего города и молчаливые, осмотрительные заготовители леса, приехавшие из южных областей страны. Солидные товарищи из главков и министерств снисходительно делятся своими размышлениями по поводу лесного хозяйства с шумными, неугомонными парнями — вчерашними десятиклассниками или демобилизованными из армии, приехавшими в леспромхоз на работу. Проектировщики будущего поселка, разложив на обеденном столе папки и чертежи, что-то увязывают и уточняют. Шумные беседы и споры не утихают и далеко за полночь, но редко кто остается в обиде на своего говорливого соседа. Люди разных возрастов, различных характеров и настроений случайно встретились под одной крышей; многие разъедутся утром по своим делам и вряд ли когда-нибудь встретятся. Но вот слушаешь их беседы, отчаянные споры и понимаешь, что роднит их в эти часы, за что они по-своему болеют душой: за край, в котором они живут и работают, край не похожий ни на какой другой, и имя ему Сибирь.

Администрация в Заезжем доме отсутствует. Утром и вечером заглянет в комнату женщина, приберет и, уходя, спросит, не нужно ли чего: молока, масла или хлеба, если в местной пекарне сегодня не было выпечки и его нет в магазине. И все без исключения обращаются к ней с ласковым словом «хозяйка». В редких случаях с приезжего взимается плата — не больше пятидесяти копеек в сутки, но чаще всего о деньгах не бывает и речи. Такие дома строятся леспромхозами и лесхозами для своих гостей, но если ты приехал по своему делу и тебе негде остановиться — будь гостем!

За окнами день и ночь ревут лесовозы. Пока весна не разбила дороги, из тайги спешат вывезти заготовленный лес. Делянки леспромхоза находятся километрах в тридцати от поселка, а на берегу Байкала расположен нижний склад. Здесь лес разделывают, штабелюют, а когда лед вскроется, катера отбуксируют плоты на юг.

Бугульдейский леспромхоз — одно из лучших лесных хозяйств в Иркутской области. Организовался он несколько лет назад на месте небольшого бурятского улуса. В просторной пади устья реки Бугульдейки стоят теперь дома-пятистенки, школа-десятилетка, электростанция, клуб. От Бугульдейки потянулись в тайгу дороги. И в непролазной прежде чащобе на перекрестках звериных троп вырос новый поселок Заозерный. Работают здесь не только опытные механизаторы, лесорубы, строители, но и много парней и девчат, только недавно получивших профессию. Директор леспромхоза почти каждый день получает вороха писем из разных областей страны. В каждом письме просьбы: разрешите приехать на работу в таежный край!

— Ума не приложу, откуда они узнают про нас! — разводит руками Анатолий Васильевич. — Вроде и хозяйство мы небольшое, и центральные газеты о нас не пишут, да и на географической карте поселок Бугульдейка не всегда есть!

В рабочие дни недели мне не удалось встретиться с Анатолием Васильевичем в относительно спокойной обстановке: то произошло что-нибудь на нижнем складе — директор туда, то он на делянках и в мастерских. Производственная летучка, сменяется затяжным селекторным совещанием с областным управлением. Выйдут из кабинета представители районной санинспекции — решительным шагом входят лесники.

— От лесников нам больше всего достается, — говорит директор. — Зоны вырубки отводят нам километрах в тридцати от побережья Байкала и с каждым годом все дальше. Это понятно: береговой лес должен быть сохранен. К каждой зоне нужно прокладывать дороги, строить технические базы, но помимо этого у лесорубов теперь такая практика: срубил дерево — посади новое! Значит, вырубил делянку, нужно очистить ее от корья, сучьев, выкорчевать — словом, полностью подготовить для посадки, а если не сделал что-то, лесники не то что штраф наложат, а могут просто не допустить на следующую делянку. Все вроде справедливо. Но ведь техника, средства, рабочая сила запланированы мне только на лесодобычу! А тут выкручивайся, чтобы выполнять два плана: и рубить лес, и помогать сажать лес!..

Директору недавно исполнилось тридцать пять, из них почти пятнадцать лет он работает в лесном хозяйстве. Закончив техникум, работал в леспромхозах Карелии, учился в Ленинградской лесотехнической академии. Прибыв по распределению в Иркутск, сразу получил задание: основать леспромхоз в устье реки Бугульдейки.

1959 год. Сентябрь. Осенний штормовой ветер забивает небольшой катерок, пытающийся войти в устье реки. На борту катера бригада строителей и директор несуществующего леспромхоза. На берегу десяток домиков, окруженных тайгой, — бурятский улус. По плану здесь должен быть поселок леспромхоза. Через неделю к палаткам строителей на берегу Байкала на барже доставили трелевочный трактор и один лесовоз. Начали строить первые дома и прокладывать дороги к зонам вырубки.

1960 год. Лето. Сданы государству первые кубометры леса. Большая часть строителей используется на строительстве жилья и бытовых объектов.

1962 год. В двадцати пяти километрах от поселка Бугульдейка полностью отстроен новый поселок Заозерный. Закончено строительство клуба на сто пятьдесят мест. Из управления получена радиограмма о признании Бугульдейского ЛПХ самостоятельной рабочей единицей.

…Мы возвращались из тайги в поселок. Директор с гордостью показывал старые делянки, где виднелись ряды еще слабых, но уже прижившихся ростков будущих сосен. Дорога, по которой мы ехали, все время петляла вдоль берега Бугульдейки, заваленного вмерзшими в. лед стволами деревьев.

— В первые годы, за неимением дорог, приходилось большую часть леса сплавлять по реке, — ответил на мой вопрос Анатолий Васильевич. — Ясно, топляков на дне реки хватает. Но сейчас мы возим лес на нижний склад только машинами, и, конечно, дно реки нужно очищать… Но ведь одними этими мерами чистоту бассейна Байкала не сохранишь. Нужно полностью прекратить сплав леса не только по рекам, но и по Байкалу.

Анатолий Васильевич не одинок в своих выводах. Специальная комиссия, исследовавшая сплав леса, показала, что при транспортировке бревен в плотах от рек Бугульдейки или Голоустной до порта Выдрино (снабжающего сырьем Байкальский целлюлозный завод) теряется почти половина коры. Эти подсчеты сделаны для весны, когда на Байкале тихо. В штормовой период, наступающий с середины лета, потери коры значительно возрастают. Высчитано, что, если к тому времени, когда завод на Байкале заработает в полную силу, лес по-прежнему будут доставлять в плотах, в озере ежегодно будет оставаться почти четверть миллиона кубометров древесины и коры!

Забегая вперед в своем повествовании, скажу, что в решении Иркутского облисполкома, принятом 15 июля 1969 года, содержится категорическое требование перейти на транспортировку добываемого леса только автомашинами и сухогрузными судами, а также запретить рубку главного пользования в лесах первой группы, очистить фарватеры рек Голоустной и Бугульдейки от затонувшей древесины, а их берега, как и берега Байкала, — от отходов лесосплава, заменить тракторную трелевку воздушной. Признается необходимым охранять воздушную среду над озером и в Прибайкалье, развивать заповедное дело и т. д.

Все эти мероприятия составляют тщательно продуманную программу, способную на первых порах замедлить, а со временем и вовсе остановить разбег прежней, не всегда разумной хозяйственной политики на Байкале.

Мой сосед по комнате — мастер лесного участка Борис Егоров. Закончив институт, Борис упорно добивался направления в Бугульдейский ЛПХ, где один раз побывал на практике. И когда однажды вечером я допек-таки Бориса вопросом, почему именно сюда, он ответил: «Байкал! Такой природы ни на Енисее, ни на Кольском я не встречал…»

Борис несколько дней был моим добровольным гидом. Собранный, энергичный, общительный человек, он таскал меня за собой с утра до вечера по складам, мастерским, знакомил с ребятами своей бригады на лесном участке, не раз затаскивал на производственные летучки мастеров. Редкий вечер удавалось нам спокойно посидеть за чайком у воркующей печи. На тумбочке Бориса вечно пухнут папки, вороха чертежей, толстенные гроссбухи, и настольная лампа гаснет далеко за полночь; а не позже половины седьмого утра я слышу, как он осторожно прикрывает за собой дверь. В Заезжем доме Борис живет временно. На второй день нашего знакомства он стащил меня с кровати, где я отлеживался после ледового перехода, и поздно вечером мы пришли к свежему срубу на окраине поселка. Похаживая по стружкам вокруг сруба, Борис объяснял, что это будет двухквартирный дом, здесь будет его комната, и особое место в ней займет книжный стеллаж его собственной конструкции.

Воскресным днем мы рыбачили на Байкале, и я впервые услышал от Бориса о деревне Куртун: по его словам, это одно из древних русских поселений в этом краю, а неподалеку от Куртуна расположена пещера, в которой есть старинные рисунки.

17 марта.Деревня Куртун.

Километрах в двадцати к западу от побережья Байкала, за сопками Приморского хребта, в стороне от укатанных лесовозами дорог, осела в долине деревня Куртун. Шесть десятков потемневших от времени изб вдоль единственной улицы. Тайга, запнувшись у околицы, обошла деревню стороной, по склонам сопок, берегом реки, и снова разбежалась по долине. Я уже знал, что Куртун — отделение колхоза: здесь расположена молочная ферма, а дом бригадира от магазина второй. Шагая по пустынной улице за магазином, я свернул в какой-то проулок между домами и неожиданно очутился на заднем дворе, отгороженном от избы пристройками.

У поленницы на голой земле стоял на коленях старик. Пепел волос на темени, потемневшее, опавшее морщинами лицо. Залатанная гимнастерка обвисла на костлявых плечах. Щуплой, вздрагивающей рукой он придерживал перед собой полено и с выдохом опускал тяжелый топор. Полено звонко раскалывалось. У старика еле хватало сил, чтобы подтянуть к себе следующее. Руки его бессильно дрожали. Подтянув полено, старик некоторое время неподвижно сидел, уронив на грудь голову. И только вздрагивали узлы вен на жилистой шее. Я застыл у поленницы, потрясенный, не в силах двинуться с места. Старик медленно поднял голову, а я стоял, словно врос в землю на этом дворе.

— Отец, может, помочь вам… — услышал я свой хриплый голос.

Он всем телом повернулся ко мне, и с опавшего, темного лица на меня в упор глянули светло-синие, подернутые дымкой глаза.

— Здравствуйте, — выговорил он, не опуская своего взгляда. — Спасибо на добром слове… А помогать мне не надо, слава богу, помощники есть. Сыны со мной живут…

— Так зачем же вы себя не жалеете! Зачем вам это нужно?!

Сухие губы старика вздрогнули и расползлись в какой-то беспомощной улыбке. Из кармана гимнастерки он вытащил пачку «Прибоя» и долго мял папиросу в скрюченных пальцах.

— Да как же без работы, сынок?.. Мне уж восьмой десяток на исходе… Без работы, я понимаю, никак нельзя… Чуть руки опустишь, глядишь, и смерть в головах… Нет, без работы теперь никак нельзя!

Говорил он медленно, словно выдыхая из себя каждое слово. Мне показалось, что он смотрит и не видит меня и говорит не мне, а отвечает вслух своим неотвязным мыслям. Задохнувшись табачным дымом, старик долго кашлял, придерживая грудь ладонью. Потом осторожно пригасил папиросу и сунул ее в пачку. Поставил перед собой полено, занес топор — и, словно выдох после долгого напряжения, удар старика был тяжел и точен. Он уже не видел меня. А я стоял, не в силах уйти со двора, стараясь понять, откуда же берется сила в этом тщедушном, беспомощном теле, в этой худой руке, твердо стиснувшей топорище. И я невольно преклонялся перед человеком, вступившим таким способом в борьбу с одряхляющей, беспощадной старостью.

Бригадир Иннокентий Петрович, приземистый, плотный мужчина с серебристой щетиной на округлом лице, бесцеремонно оглядел меня с головы до ног, покосился на полевую сумку, вытер испачканные тавотом руки и пригласил зайти в избу.

— Ну как же, есть у нас такая пещера! — не без удовольствия ответил Иннокентий Петрович, выставляя на стол чугунок с молоком, початый каравай домашнего хлеба и засахаренную бруснику в деревянной тарелке. — Еще мальчишками мы туда бегали, и рисунки, помнится мне, какие-то там были. Да вы не беспокойтесь, они и сейчас там, все вам покажем…

Обуреваемый жаждой открытий, я неловко заторопился и полез было из-за стола, попросив указать мне дорогу к пещере. Иннокентий Петрович задержал у рта кружку и, округлив глаза, уставился на меня, укоризненно покачивая головой — Вот тебе раз! Как же так, не успели зайти в избу, а уж на порог оглядываетесь? Неладно это. Никуда пещера от вас не уйдет. Сейчас чай пить будем, я уж и хозяйку кликнул. А там и поедете верхами. Я вам и провожатого дам, зачем одному. А вечером соберем в клубе народ, если время у вас будет, новости расскажете, для нас каждый приезжий человек в радость. Сами понимаете, хоть и двадцатый век на дворе, а мы все же в тайге живем и не всеми благами цивилизации пользуемся. Вот наша беда, — он кивнул на батарейный приемник «Родина», — с батареями морока, порой не найдешь их в Иркутске, а электричества у нас по сей день нету, хотя такой леспромхоз под боком! Второй год все обещают линию подвести! Мы уж и столбы поставили, а они все тянут волынку! Разве это по-соседски?

…Моего провожатого зовут Алексей. Парень чуть не два метра ростом, косая сажень в плечах, ватник того и гляди по швам треснет. Алексей едет впереди меня, ремни стремян он отпустил полностью, а все равно, когда ноги поставит в стремя, колени едва не достают до подбородка. Смотрю на него и не перестаю дивиться: каким же молоком выкармливают эдаких богатырей! По специальности Алексей тракторист, по совместительству продавец единственного в Куртуне магазина, но в душе он настоящий рыбак и охотник.

Мы едем по лесной тропинке, и все время приходится нагибаться и отводить ветви. Кобыла подо мной оказалась ледащая. Сначала она никак не хотела выходить из-за ограды конюшни, а в лесу то и дело взбрыкивала задом, и, теряя стремена, я мешком хлюпался в седле. Алексей поглядывал на меня и добродушно посмеивался. Наконец я решил проявить волю: несколько раз вытянул строптивицу ремнем, она закрутилась, недовольно зафыркала и потрусила рысцой. На том и поладили.

Небольшая пещера, прозванная в этом краю пещерой Мингалы, расположена в скалах, метрах в трех над землей. Вход узок, и забраться внутрь трудно. У входа на фоне темной стены — рисунок, сделанный красной краской. Я стал перерисовывать его в свой дневник. Алексей, едва протиснув голову в щель, сосредоточенно дышал мне в затылок, наблюдая за моей неверной рукой.

На земляном полу были разбросаны истлевшие кости изюбра, лося, косули. Определением костей занимался Алексей, и, слушая его объяснения, я ни на мгновение не сомневался в достоверности его слов, настолько детально рассказывал он, какая кость от какой части тела. Алексей говорил, что раньше здесь находили костяные ножи и наконечники для стрел. Если верить преданию, слышанному в окрестных деревнях, пещера служила жертвенником жившим здесь монголам. Но больше всего удивляла яркая краска рисунка, хорошо заметная даже в полумраке пещеры.

Алексей предложил покопаться в пещере, уверяя, что мы обязательно наткнемся на что-нибудь интересное. Велик был соблазн иметь в своей коллекции, например, костяной нож из пещеры Мингалы. Но, подавив соблазн, я объяснил Алексею, что это увлекательное и кропотливое занятие достойно лишь рук археологов.

Возможно, что, путешествуя по Байкалу, они отыщут деревню Куртун. И совсем не обязательно отрывать от дела Иннокентия Петровича. Любой мальчишка проводит к пещере. Она расположена километрах в полутора от Куртуна, на северо-запад. (Хочется добавить, что впоследствии, просматривая научную и художественную литературу о Прибайкалье, я так и не нашел ни одного упоминания о пещере Мингалы.)

Иннокентий Петрович встретил нас у околицы. Он ссадил Алексея и, сам взобравшись в седло, предложил мне проехать на ферму «Топило», расположенную километрах в четырех от деревни. Поехали. Ферма животноводческая, а зовется «Топило» потому, что она как островок посреди болот. Узкая колея петляла по тайге и, наконец, вывела нас к этому островку. На просторной поляне два коровника, сарай с продавленной крышей и поодаль избушка с пестрыми, веселыми занавесками на оконцах. Вокруг таежная тишина. Не успели мы привязать лошадей к слегам ограды, как из ближайшего коровника донесся зычный мужской голос:

— Пеструшка! Утес! Сиротка! Куда лезете, разгильдяи! А ну на место! Я кому сказал, неслухи!

Иннокентий Петрович усмехнулся и кивнул на коровник:

— Телятник наш Михаил со своими воюет…

Мы вошли в помещение, и я невольно остановился на пороге. Снаружи невзрачный, с подслеповатыми окнами, кормник внутри словно весь светился. Какая-то необычная чистота и порядок просто бросались в глаза. Весь пол устлан ровным слоем золотистой соломы, в одну линию свежеокрашенные оградки вольеров, вдоль них продолговатые корытца, обструганные до желтизны. Потолочные балки покрыты ровными мазками известки, свисают керосиновые фонари с вычищенными и зарешеченными стеклами. От парящего котла на печи разносится влажный, душистый запах леса. За печью невысокого роста мужчина с поварешкой, парусиновый передник достает почти до полу, на голове зимняя шапка, бледное лицо окаймляет коротко подстриженная черная борода.

— Здорово, Миша, — пробасил Иннокентий Петрович, — в гости к тебе, с товарищем.

— Гостям поклон и привет! — весело отозвался Миша и пошел нам навстречу, вытирая о фартук руки. — Давненько бригадир, ты не заглядывал к нам, давненько…

Когда он здоровался, крепко пожимая руки, его черные глаза смотрели на нас неподвижно, в упор.

Миша и бригадир пошли вдоль вольеров. Телята испуганно шарахались от Иннокентия Петровича и робко тыкались влажными носами в Мишину спину. Остановившись у стены где была приколота какая-то таблица, Иннокентий Петрович долго вчитывался и потом, не скрывая удивления, спросил:

— Это что же, выходит, семьсот шестьдесят граммов в сутки?

— Точно! — в тон ему не без довольства ответил Миша — А в апреле, даю гарантию, будет не меньше восьмисот пятидесяти граммов ежесуточного привеса!

— Ну хорошо, коли так, — с какой-то неуверенностью выговорил Иннокентий Петрович, оглядывая телят. — Сколько их сейчас у тебя?

— Двадцать два.

Миша вошел в стайку надвинувшихся к нему телят, обнял двух за шею и повернулся к бригадиру.

— Гляди! Двадцать два молодца один к одному! Не то, что ваши куртунские доходяги. — Миша прищурился и смотрел на бригадира, покачивая головой. — Вы что, дровами их кормите, а? Ведь сердца не хватает смотреть на них! Шерсть клочьями, ребра наружу, глаза гноятся, и сами шалые какие-то, к человеку не подойдут! И ростом ниже моих, а ведь старше по возрасту. Тому телятнику руки обломать за такие дела!

— Сам знаю, — отмахнулся Иннокентий Петрович, — не справляются они там, весна, сам понимаешь… Я вот что думаю: взял бы ты хоть половину молодняка с их фермы, а?

— Ладно, — довольно улыбнулся Миша, — об этом поговорим. Ведь не за этим сюда приехал, а? По глазам вижу…

Иннокентий Петрович, грузно ступая, подошел к печке, поднял крышку и, принюхиваясь к вареву, тихо сказал:

— Что у тебя здесь с врачихой-то вышло? Ко мне она со скандалом прибежала, председателю нажаловалась на тебя, говорит, больше сюда не поедет…

— И правильно сделает! — живо перебил бригадира Миша. — Приезжает раз в три месяца, прет в вольер без халата, половину инструментов где-то забыла, и все некогда ей, все бегом, на ходу. Слова путного от нее не добьешься! Теленок больной, на ногах еле держится, а она его кулаком тычет… Не врач это, а мясник! Выставил я ее отсюда, а еще раз придет к тебе жаловаться, так ты ей скажи: пусть сначала научится с животиной обращаться, а потом приезжает!

Миша сдернул с гвоздя поварешку и принялся с ожесточением мешать в котле варево. Телята, испуганно жавшиеся в углу, снова потянулись к нему.

— Знаешь, Петрович, — уже спокойнее заговорил Миша, — телят я твоих возьму, но с условием: в районе будешь — подбери мне литературку по ветеринарному делу и, какой инструмент нужен, купи. Договорились?

— Ты что, сам лечить будешь? — Иннокентий Петрович удивленно уставился на Мишу.

— А что? — отозвался тот, захлопывая крышку. — Это человечное дело, буду учиться.

— Ладно, — ответил Иннокентий Петрович, — Анастасия где?

— Дома, наверно, поди на стол накрывает.

— Я загляну к ней, — сказал Иннокентий Петрович и, вопросительно посмотрев на меня, вышел.

Некоторое время Миша еще занимался варевом, подсыпая в котел какие-то порошки и сухую траву, потом повесил поварешку, достал из-под фартука портсигар и, раскрыв, протянул мне. Присели на корытце, поближе к раскрытому окошку. Закурили.

— Откуда будете?

— Из Москвы.

Брови его вздрогнули, и глаза покосились на меня с удивлением.

— Далеко забрались!.. А я, считай, уж лет пятнадцать как не был в столице…

Сизый дым полотном стлался к окошку. Телята сгрудились вокруг нас тесной стайкой и, опустив головы, шумно дышали.

Разговорились мы с Мишей как-то просто, словно уже были знакомы и только очень давно не виделись. Чувствовалось, что ему хочется выговориться, что у него накипело, и говорил он, заметно волнуясь и тиская в пальцах мундштук папиросы. Черты его то смягчались улыбкой, то становились жесткими и глаза неподвижно смотрели в одну точку.

— …Продавцом работал. Что греха таить, брал понемногу… Да и все там брали, а случилась ревизия — вскрыли недостачу на две с лишним тысячи… И все так обернулось, что отвечать одному пришлось… За дисциплину и труд освободился досрочно. Домой приехал, а жена уж пять лет как с другим живет. Это понятно, но на ребенка моего даже взглянуть не дала, словно я уж вконец нелюдем каким стал. Да бог с ней, а вот пацана мне жалко, без отца расти будет. Приехал в Иркутск к родичам, пожил у них, женился, а все сердце ноет: куда себя деть, к чему приткнуться? Понимаешь, не руки просят работы, а вот бывает такое, что сердце по ней стосковалось!..

Миша осекся и, нахмурившись, долго доставал папиросу и, ломая спички, прикуривал.

— Потолковали с жинкой и решили махнуть в деревню. Миша рассмеялся, сбил на затылок шапку, и на широкий лоб упала черная с проседью прядь.

— Если честно говорить, — продолжал он, — ведь работать здесь от тоски начал. Профессия у меня буровой мастер, в нефтеразведке работал, а здесь что? Скажи кому, ведь засмеют: телятник! Но понимаешь, — он повернулся ко мне, — понимаешь, полгода только живу здесь, работаю, а порой кажется, что здесь я и родился, что именно этого мне всю жизнь и не хватало, словно и трепало меня в жизни оттого, что я не на своем месте был… А здесь во всю грудь дышится! Но может, это сейчас так, а? Может, и тут я ошибаюсь?.. — Он замолчал и опустил голову, чему-то изредка улыбаясь. Бледное лицо было спокойным и усталым.

— Однако ладно, — с неожиданной решительностью сказал он. — Когда я сюда поступал, то сказал, что выращу из молодняка стадо, а там видно будет. Я человек вольный, как буду чувствовать, так и поступлю. Верно, неслухи?

Он потрепал за морды телят и пошел к печке. Фыркая и толкаясь, телята со всех сторон напирали на Мишу, подсовываясь к нему под руки и тычась мордочками в грудь.

— В очередь, в очередь, неслухи, — бормотал Миша, разливая по корытцам душистое пойло, — а ты, Сима, — он обнял прихрамывающую телочку с перевязанной ногой, — сначала на перевязку! — Он отвел ее в вольер, сменил повязку, потом снял фартук и, оглядевшись, устало махнул рукой.

— Шабаш! Пойдемте чай пить! С женой познакомлю, душевная у меня баба. Мы с ней вдвоем здесь живем, простор…

Тайга туманилась в сумеречной дымке, когда мы возвращались в Куртун. Лошади шли бок о бок, звонко ступая по замерзшей заболоченной колее. Все время приходилось натягивать поводья, чтобы сдерживать тряскую рысь. По лицу Иннокентия Петровича я понял, что все увиденное на ферме «Топило» удивило его не меньше, чем меня.

— Это прорва была, а не ферма, — рассказывал он. — Кого сюда ни ставили, что сюда ни давали, все одно толку не было. А он с женой за четыре месяца такой порядок навел… А заметили, какой мужик хваткий? Плотничает сам и механику знает, недавно трактор в Куртуне наладил. Дал я ему бензопилу «Дружба», она у нас все одно пропащая в амбаре валялась, так он ее наладил и теперь на ней работает. Механизацию какую-то решил пустить у себя, двигатель просит…

Иннокентий Петрович умолк и потом, вздохнув, сказал:

— Эх, побольше бы таких мужичков у земли, и жизнь иной бы стала… Вроде сейчас и наладилось в колхозе дело, хлеб сеем, животноводство ставим на ноги, а вот народа у земли нет. Не удержали мы своих детей у земли. Михаилу-то под сорок, так он у нас самый молодой в деревне…

Некоторое время ехали молча, потом Иннокентий Петрович, попридержав лошадь, обернулся ко мне:

— А знаете, чую я, есть в нем крестьянская жилка! Правда, он не то, что местные, — не охотник и не рыбак, но по всему видать, от земли мужик, хоть и жил в городе. Мне-то видней, всю жизнь прожил в деревне, только что и уходил воевать…

Мы ехали неторопливо, и Иннокентий Петрович снова начинал рассказывать о Куртуне, о ферме «Топило», о Мише… Холодное весеннее небо оживлялось яркой россыпью звезд. За деревьями уже мелькали желтоватые огоньки Куртуна. У околицы нас молча встретила целая свора крупных лаек. Они окружили лошадей и, все так же молча, сопровождали нас до самого дома.

19 марта.

Пролив Малое море

От Бугульдейки на север, к районному центру, есть три дороги: пробитая вездеходами таежная колея, воздушная — на «АН-2» около часу лету — и третья, хорошо мне знакомая ледовая равнина моря. Выбираю третью. С каждым днем все настойчивее запах весны, и, вероятно, это будут мои последние километры по льду моря. Рюкзак собран, сани с Айвором у крыльца. Часа через два наступит рассвет — и в путь, на северо-восток от устья Бугульдейки, к проливу Малое Море.

Выстрел в торорсах

На пути от залива Усть-Анга к Малому Морю я остановился на ночлег в зимовьюшке у мыса Орсой. Днем два рыбака из районного поселка Еланцы, лесник Павел Иванович, живший в зимовье всю зиму, и я долбили в заливе лунки. Наломавшись за день с тяжелой пешней, рано отужинали и завалились спать. Около полуночи нас разбудил заливистый лай лесниковых собак. На крыльце послышался топот, мужской голос властно прикрикнул на расходившихся псов, и тотчас рывком отворилась дверь. Пошатываясь со сна и придерживаясь за стену, лесник вышел из-за перегородки и засветил лампу. Посреди избы, улыбаясь задубевшим с мороза лицом, стоял широкоплечий парень-бурят. В полный рост он едва не доставал головой до потолочных балок.

Высунувшись из спального мешка, я с любопытством смотрел на ночного гостя. В светлом полушубке, за спиной хорошо пригнанный рюкзак, карабин; голенища собачьих унтов перехвачены ремешками. Он стоял посреди избы, широко улыбаясь леснику, который, приподняв над головой лампу, все еще напряженно всматривался в посеребренное морозом лицо.

— Батюшки мои! — спохватился лесник, едва не выронив лампу. — Да никак ты, Максим! Так что же стоишь, раздевайся!

Видно было, что он хорошо знает ночного гостя и рад его приходу.

— Раздевайся, — повторял лесник, — сейчас чай направлю.

И он проворно захлопотал у печи. А гость разделся и, оставшись в свитере и толстых шерстяных носках, неторопливо расхаживал по зимовью, ко всему приглядываясь и даже, как мне показалось, принюхиваясь. При этом с его широкоскулого смуглого лица, уже ожившего в тепле, не сходила добродушная улыбка.

Лесник принес из сеней охапку поленьев и, свалив их у печи, спросил:

— Как из Еланцов добирался, подвез кто-нибудь?

Парень рассмеялся и покачал головой.

— В Заречье был по делам, ну и пошел напрямую, чтобы скорей к тебе в гости добраться!

— Ты что, пешком? — удивленно спросил лесник.

Парень кивнул, и лесник, выпрямившись у печи, замер с поленом в руке. Он с видимым уважением смотрел на своего гостя. И было чему дивиться: ведь деревня Заречье находится на восточном берегу Байкала, и до нее отсюда даже по прямой не меньше пятидесяти километров! Идти одному в такой мороз, да еще ночью! Я не удержался и, выбравшись из спального мешка, поздоровался с гостем.

— А садись с нами чаевничать, — радушно отозвался парень, — за компанию оно веселей будет!

Лесник притащил из кладовки целую связку хариусов, и Максим стал с удовольствием есть круто посоленные куски мороженой рыбы.

Ровно гудела печь, и отсветы пламени метались по стенам зимовья. Лесник давно уж улегся спать, а Максим не торопился укладываться, и мы сидели у печи, прихлебывая из кружек густой чай. Разговор наш вязался все больше вокруг охоты. Максим учился на охотоведческом факультете Иркутского сельскохозяйственного института и после окончания думал остаться работать в Прибайкалье, а точнее на острове Ольхон, где после службы в армии работал механиком на рыбозаводе. Случайно наш разговор коснулся волков. Максим не скрывал своих симпатий к этому зверю и ценил в нем качества, присущие настоящим охотникам: хитрость, неутомимость, молниеносность удара.

Не слыша недовольного бурчания проснувшихся рыбаков, Максим расхаживал по зимовьюшке и рассказывал мне, за чем он пришел к мысу Орсой.

Далеко выдается в море скалистый мыс острова Ольхон

Четыре года назад ему случилось рыбачить со стариком ольхонцем под прикрытием береговых торосов неподалеку от пролива Ольхонские Ворота. Однажды оба рыбака стали свидетелями волчьей охоты. Волки выгнали изюбра на лед моря и погнали вдоль кромки торосов, где спастись ему уже было не возможно. И запали Максиму в память оброненные стариком слова, что, если бы отсечь стаю, изюбр на материк уже не вернулся бы, а ушел через море на остров Ольхон. А на Ольхоне, на самом большом байкальском острове, уже много лет тому как затерлись и заглохли звериные тропы. А почему бы и не сделать так? — подумал тогда Максим, и с тех пор волки, их обычаи и повадки всецело завладели его вниманием. Максиму не раз уже случалось выслеживать волчью стаю на охоте, но не всегда удавалось успешно завершить задуманную операцию до конца. Но он уже знал места на побережье моря, где волки чаще всего выгоняют свои жертвы на лед.

Озеро Байкал

Едва дослушав до конца рассказ Максима, я начал упрашивать его взять меня завтра с собой.

— Добро! — с улыбкой согласился Максим. — Ходить на лыжах в тайге умеешь?

Я торопливо кивнул в ответ, даже не покраснев от собственной лжи.

— Тогда все в порядке, — сказал Максим, — давай на боковую, а то подниматься нам рано нужно.

За ночь печь совсем остыла. Обшитая войлоком дверь на треть подобралась седыми слоями льда. От двери понизу остро тянуло холодом. На полу рядом со мной, укрывшись полушубками, храпели в обнимку два рыбака. За фанерной перегородкой тикали ходики и ворочался лесник на скрипучей кровати. Скобленый стол завален грудами рыбьих костей и посудой. За этими горками, отбрасывая колеблющиеся тени, едва теплился огонек керосиновой лампы. Клочья седого инея бахромой свисали в углах зимовья. Проснувшись, я скоро услышал, как Максим приподнялся в своем углу. Чиркнув спичкой, он посмотрел на часы, и сквозь могучий рыбацкий храп донесся ого шепот:

— Эй, парень, время не ждет! Подъем!

Какая-то усталость сковала все мое тело, и я чувствовал, что просто не в силах выбраться из объятий спального мешка. Максим в шерстяных носках прошлепал к столу и, засветив лампу, быстро стал одеваться. Я сжался в спальном мешке и еще плотнее закрыл глаза.

— Я кому говорю, поднимайся, если не передумал, — настойчиво бубнил Максим, натягивая на себя одежду. — Учти, я ждать не буду, время дорого, слышишь?

Господи! От теплых стен зимовья в такую лють тащиться в тайгу! При одной этой мысли я похолодел всем телом. Притаившись в спальном мешке, я все еще лелеял слабую надежду, что Максим выйдет за дверь, глянет на термометр над крыльцом и, образумившись, вернется под теплое одеяло. Он вышел за дверь, вернулся, напустив в избу седых клубов холода, но не направился к постели, а еще резвее стал одеваться. Мне оставалось лишь последовать его примеру.

Хлебнув из чайника теплой жижи, мы съели по куску разваренной рыбы, оставшейся от ужина, натянули поверх ватников маскировочные халаты и вышли на крыльцо. Морозные иглы тотчас впились в кожу, лицо сразу одеревенело и не чувствовало резких обжигов.

Над тайгой пылала широкая россыпь звезд. Побледневший в их ярком свете серп месяца повис над грядой скал, окружавших залив. Тусклые тени стлались по льду. В призрачном свете коченели деревья, заметенные сугробами. Из-под крыльца высунулись заиндевевшие собачьи морды. Собаки ошалело глянули на нас и, пошевелив посеребренными морозом ушами, сразу убрались, видимо испугавшись, что мы позовем их с собой. Айвора я не заметил около крыльца, наверное, пес надежно схоронился от мороза. Термометр над крыльцом показывал почти двадцать шесть градусов. Со стороны моря набегал порывистый ветерок. Такая резкая перемена погоды была неожиданностью. Два дня назад над Байкалом вовсю гуляли южные ветры, оплывали сосульками торосы — настоящая весна, а тут на тебе!

— Ладно! — отмахнулся от моего бурчания Максим. — Вроде к обеду должно послабнуть, а если что, заночуем у Столбов, там зимовьюшка есть. Давай на лыжи, и ходу, время не ждет!

Мы встали на лыжи и по узкой тропке, утыканной собачьим следом, двинулись от берега моря в глубину тайги. Оглянувшись в последний раз, я увидел, как мелькнул и пропал за деревьями расплывающийся огонек зимовья. А в самом начале тропы, неподалеку от крыльца, стоял Айвор. Он стоял, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, словно раздумывая, идти или без него обойдутся, особенно в такой мороз! Я запустил в него сучком, Айвор отпрянул в сторону и, оглядываясь на нас, потрусил к зимовью.

Максим шел впереди, проламываясь сквозь вязкую чащу; багульника и оставляя на снегу плотный след лыж. Самодельные охотничьи лыжи делаются из тонкой еловой доски, оклеенной камусом или нерпичьей шкурой. Они удивительно легки, и их почти не чувствуешь на громоздкой подошве унтов. Но ходить на них надо умеючи, и не каждый, пусть даже хороший лыжник сможет пройти хотя бы несколько километров на охотничьих лыжах. Я с первых же шагов стал кувыркаться в сугробы и взмок, прежде чем приноровился к твердому шагу Максима. Подав лыжу недалеко вперед, он чуть приподнимает мысок и под прямым углом, в коротком шаге, плотно ставит лыжу на снег. Я, как заведенный, повторял все движения Максима, но стоило на секунду отвлечься или чуть поторопиться, как мысок лыжи круто врезался в снег и я валился в сугроб. При этом ствол ружья аккуратно стукал меня в затылок.

Мы шли коридором заснеженного распадка. Крутые склоны обмелись козырьками спрессованного снега. Двигались напролом сквозь поросль мелкого осинника, по кустарнику. От густого дыхания шарф, закрывающий лицо, заиндевел и покрылся корочкой льда. Ресницы смерзлись, и глядеть приходилось как сквозь ледяные щелки. Максим часто останавливался и внимательно смотрел по сторонам. Но, насколько хватал глаз, на чистом снегу не виднелось ни малейшего намека на какой-нибудь звериный след. Неожиданно ударивший мороз словно выбил из тайги все живое. Ни птичьего вскрика над головой, ни малейшего шороха ветерка. Словно все окоченело, оглушенное внезапным лютым ударом. Казалось, что все голоса леса закристаллизовались в хрусталики и только оттепель оживит их.

Чувствовалась близость утра, но дремотный покой ночи еще цепко держался в провале распадка. Неожиданно над восточной грядой холмов тускло-оранжевой блесткой вскрылся край неба. Набегающие тени застилали блестку, но она, искрящаяся, проступала все ярче и отчетливее и, туманясь расплывчатыми краями, принимала ясные очертания зимнего солнца. Оно медленно поднималось над недвижной тайгой. Тени незаметно исчезали, и мне показалось, что в эти неуловимые мгновения дрогнули вершины сосен и лиственниц, на широких ветвях шевельнулся и неслышно осыпался снег. Последние тени ночи, сворачиваясь, прятались под склонами холмов, и, обнажая безмолвный покой морозной тайги, на землю сходило утро.

Только к полудню мы вышли, наконец, из распадка и по склону поднялись на гребень холма. Перед нами расстилался широкий провал редколесной долины. У подножия холмов громоздились выветренные скалы, похожие на утолщенные книзу столбы. Когда мы подошли к ним, Максим остановился, словно запнувшись, и посмотрел на меня с виноватой улыбкой. Я подошел к нему и сразу понял, в чем дело. Крыша зимовья под тяжестью снега обрушилась внутрь, и над сугробами сиротливо чернели развороченные бревна. Потоптавшись, Максим скинул рюкзак и присел на валун, растирая платком заиндевевшее лицо.

— Значит, так, — протянул он после долгой паузы. — Я думаю, что если пришли, то из-за этого, — он кивнул на бревна зимовья, — возвращаться резона нет. Как мыслишь, а?

Мне, конечно, не хотелось упускать случая быть участником такой необычной охоты. Но ночевать на голом снегу в такой мороз? Да еще на двоих одно одеяло…

— Чудак человек! — захохотал Максим. — Нашел о чем беспокоиться! Сразу видно, что не таежник! Еще так устроимся, что лучше, чем в избе, ночь пройдет, жарко будет, а ты о морозе! Ну, хватит разговоры разводить! — решительно сказал он. — Займись стряпней, а я сгоняю в долину, прикину там, что к чему.

Он живо приволок сухую лесину, вытоптал для костра площадку, потом сунул мне топор, подхватил карабин и, оттолкнувшись, помчался вниз по склону, оставляя за собой широкую завихренную линию. И скоро его фигура растворилась в безжизненном пространстве долины.

Солнце свалилось за крутые склоны гор. Долина потускнела и подернулась сумеречной дымкой. Увязая в сугробах, я приволок из чащи четыре сухие лесины и пару сырых. Разрубил их крупно для долгого ночного костра. Потом сел у огня; хотя дел было достаточно, силы мои уже были на исходе. Мы прошли на лыжах не меньше пятнадцати километров, и Максим прав: я еще не таежник, а жаль!

Давно поспело варево из куска мороженого мяса и картошки, которую каждый из нас тащил за пазухой, чтобы ее не прихватило морозом. Я сидел у костра и, подбрасывая снег в кипящую воду, припоминал различные способы ночевки на снегу, о которых когда-нибудь читал в книгах. Максим все не возвращался. Я не мог подать ему никакого сигнала. Перед выходом из зимовья я получил от него инструкцию: в долине не кричать, не свистеть, не стрелять! Быть, как волк на охоте, у которого от голода живот прилип к позвоночнику. Волком на охоте я себя не чувствовал, но что касается аппетита, то он, действительно, был у меня волчий!

В потемневшем небе проглянули чистые по-зимнему звезды. Вдруг сбоку от себя я услышал шорох стремительно несущихся лыж. Максим мчался по склону. Он лихо осадил у костра, едва не врезавшись в самый огонь. Он улыбался, и разгоряченное широкоскулое лицо его, казалось, совсем не чувствовало укусов мороза, который к ночи становился все злее,

— Наст отличный, — с ходу начал он, едва скинув лыжи. — Одну лосиху волки дня три назад выгнали на отстой, это место километрах в пяти отсюда. Сейчас от той лосихи, верно, и костей не осталось. Думается, мы в самое время подоспели…

Я снял с огня котелок и разложил на одеяле оттаявшие куски хлеба, который пришлось разрубать топором.

— Значит, утром прямым ходом к торосам, на берег моря, — продолжал Максим, давясь хлебом и ныряя ложкой чаще всего мимо котелка, — там устроим скрадки. Я тебя на берег посажу, для прикрытия, в случае чего, а сам в торосы. По идее все должно быть в порядке. Следы их я не пересекал и держался с подветренной стороны.

Еще прошлой ночью в зимовье Максим рассказывал мне о разных видах волчьей охоты.

Загон: стая, рассыпавшись полукругом, гонит оленя или лося на притаившегося в засаде сильного волка, чаще всего вожака стаи, который одним ударом должен закончить охоту.

Отстой. Это небольшой пятачок на выступе скалы, с которого имеется лишь один выход. Обычно олени или лоси спасаются на пятачке от волков, но случается, что волки сами выгоняют свою жертву на отстой и стерегут выход до тех пор, пока обессиленная жертва не попытается прорваться.

И третий способ — выгнать жертву из таежной чащи на лед Байкала, где достать ее не составляет для волков большого труда. Этот способ на побережье моря особенно распространен. Под склоном холма мы выкопали лыжами в снегу яму, метра полтора глубиной. Тщательно уплотнили стены и развели в ней костер. Максим рассказывал, что охотники-эвенки могут ночевать таким образом в любой мороз; главное при этом — хорошо уплотнить стены ямы.

Мы улеглись на толстый слой елового лапника и, укрывшись одеялом, быстро заснули. За всю долгую ночь я проснулся лишь один раз — подложить дров в костер. Над головой искрились крупные звезды. Широкая россыпь Млечного пути, круто накренившись, плыла над Приморским хребтом. В морозной ночи не слышалось ни малейшего признака жизни, словно все живое в этой долине было поглощено безмолвным пространством холода.

Поднялись мы рано, сразу встали на лыжи и, прежде чем над морем показался разгорающийся диск солнца, были уже на береговых торосах. Вдоль берега, метрах в двухстах друг от друга, между сопок чернели два распадка — выходы из долины.

Максим устроил меня на берегу в развалах камней, а сам укрылся в торосах, поближе ко второму распадку. Из наших укрытий хорошо просматривался весь берег, поросший редким кустарником и усеянный валунами. Мне было приказано: не курить, не ворочаться и вообще не подавать никаких признаков жизни. Замереть, и баста!

Томительно и сонно тянулся солнечный мартовский день. Оплывая дрожащим маревом, на ледовом горизонте чернела южная оконечность острова Ольхон. За ним ярко вспыхивали под солнечными лучами заснеженные вершины хребта. Ни малейшего дуновения ветерка! Безоблачное весеннее небо гигантским куполом выгнулось над простором Байкала. И в выскобленной ветрами ледовой равнине отразилась его бездонная синева.

Первые два часа я напряженно следил за выходами из распадков. Потом усталость и апатия овладели мной, неудержимо клонило в сон. Глаза слезились от нестерпимого блеска льда и неестественной белизны снега. Но мучительнее всего было желание курить. Старая история: чаще всего хочется курить именно тогда, когда этого нельзя делать. Хотя бы разочек затянуться клубом табачного дыма, а там и еще выжидать можно. В припадке слабодушия я нюхал сигареты, пробовал жевать табак и, отплевываясь едкой горечью, ругал Максима за эти, как мне казалось, излишние предосторожности, Чтобы хоть как-нибудь убить время, я принялся считать вершины гольцов на гряде, но на втором десятке сбился, начал, сначала и задремал тяжелой, настороженной дремотой.

…Я вздрогнул, как от внезапного прикосновения чьей-то руки, и сразу же увидел какие-то тени, стлавшиеся над белизной снега. Круто зашедшее к полудню солнце слепило меня, и я ничего не различал, кроме этих серых теней, мелькавших между кустарниками. Забыв об осторожности, я приподнялся над своим укрытием — и увидел изюбра! От дальнего распадка, где укрылся в торосах Максим, изюбр прыжками мчался вдоль берега. И мне показалось, что распластавшиеся тенями волки не бежали, а неслись над снегом в бреющем полете. Я оцепенел от неожиданности и уставился на изюбра, забыв все наставления Максима.

Вскидывая забитую пеной морду, изюбр делал отчаянные скачки и несся прямо на меня. Мне показалось, что я уже слышу его утробный, загнанный храп. Передние волки, настигая, охватывали его неровным полукольцом. Я взводил дрожащими пальцами курки, начисто забыв, в каком стволе пуля и в каком картечь. Что делать, если стая через несколько секунд пронесется над моей головой? В кого же стрелять? И вдруг изюбр вскинулся на дыбы, круто развернулся всем телом и пошел напрямик к морю, где его ждала неминуемая гибель. Я не успел еще сообразить, что заставило его уйти со спасительного берега, как краем глаза заметил: из ближнего распадка выскочили три волка и помчались наперерез обреченному зверю. Они-то и отрезали ему путь вдоль береговой кромки.

С ходу вылетев на чистый лед, изюбр грузно осел и беспомощно затоптался на месте, силясь подобрать разъезжающиеся ноги. А волки миновали торосы осторожными скачками. Казалось, они были уверены в благополучном исходе охоты и не очень-то торопились. Тощий волк с клочьями шерсти на крутых боках, распластав в беге короткий хвост, все время принюхивался к следу изюбра и, вытягивая оскаленную пасть, первым догонял его. Вся стая, рассыпавшись по льду полукольцом, стремительно катилась за своим вожаком. Отчаянно скользя, напрягаясь всем телом, изюбр прыжками пытался уйти к чернеющему на горизонте острову, но осколки высекаемого копытами льда уже били в морду настигающему его крутобокому волку…

И вдруг, распоров морозную тишину, из торосов коротко полоснул выстрел!

Словно подброшенный невидимым ударом, передний волк круто извернулся в воздухе и, грохнувшись на лед, судорожно забился. Стая, словно ударившись о стену, разом развернулась и понеслась к спасительным торосам. Серые тени перемахнули через островерхие глыбы льда и в одно мгновение растворились на берегу среди кустарника и валунов. Я так и не мог уследить, куда они делись, хотя во все глаза глядел на выходы распадов.

Сжимая в руках ружье, я стоял столбом, не понимая, почему Максим дал им уйти: ведь он бы успел выстрелить еще пару раз! По уговору, и второй выстрел его, и только тогда я мог стрелять. Обернувшись, я увидел изюбра, который находился не дальше сотни метров от берега. Словно почувствовав, что спасен, он бежал уже медленнее, опуская голову и оглядываясь по сторонам. И тут я услышал голос Максима, который слился в морозном воздухе в один протяжный вопль:

— Подгоняй его, черт тебя побери!!!

Я выскочил из укрытия, хлопнулся на лед и, лежа, один за другим высадил оба заряда в чистое небо. Подскочивший приклад ружья едва не грохнул меня по зубам. Изюбр шарахнулся, как от удара бича, запрокинул рога на спину и — откуда только сила взялась — скачками понесся по чистому льду.

Потрясая карабином над головой, Максим азартно свистел ему вслед.

Жадно, до кашля, затягиваясь дымом сигарет, мы долго стояли в развалах торосов, а изюбр все дальше уходил к чернеющему на горизонте острову. На берег он уже не вернется: страх не пустит, да и до острова теперь ближе, чем до материка. Скоро изюбр превратился в еле видимую точку. Наконец и она растворилась в ледовом просторе Байкала. А мы все стояли у кромки тороса, стараясь разглядеть эту точку, приближающуюся к южной оконечности острова Ольхон…

Если приведется вам побывать на Байкале, не обойдите острова Ольхон. Это самый крупный байкальский остров. Побродите по его берегам, поднимитесь по склонам морян, пройдите по распадкам и долинам речушек. Может случиться, что в стороне от человеческого жилья вы наткнетесь на след изюбра или лося. История этих следов началась южнее Ольхона, на материке, в замовьюшке близ мыса Орсой…

Нерповка

Первые апрельские дни. Над Байкалом набирают силу южные ветры. Слабеет чернеющий лед моря, и на его поверхности все чаще встречаются широкие промоины. На южных склонах береговых скал звонко стучит капель, с шумом срываются с крутизны ноздреватые пласты снега и местами уже ворочаются между камнями первые весенние ручейки.

В эти теплые дни наступает время промысла нерпы, и охотники-нерповщики наезжают в зимовья на берегу моря. До сегодняшнего дня на Байкале охота на нерпу ведется сравнительно древним, но надежным способом. К нерпам, лежащим на льду поодиночке и целыми стаями, порой по нескольку десятков штук, охотники подкрадываются, подталкивая перед собой специально приспособленные санки. Санки прикрыты небольшим парусом, за которым прячется охотник. А когда море освободится ото льда, роль санок выполняет обычная лодка, прикрытая белым парусом, опускающимся к воде и полностью закрывающим носовую часть. Издали такая лодка напоминает плывущую льдину.

Эти подробности байкальской нерповки я узнал от Николая Кутова. Я познакомился с ним в гостинице районного поселка Еланцы. Это невысокого роста широкоплечий бурят, неторопливый в движениях и в разговоре, осмотрительный, с добродушной улыбкой на обвитом морщинами лице. Николаю уже за сорок, и из них тридцать лет он чабан и охотник. Десятка два деревянных домиков и огороженные кошары, затерявшиеся в холмистых просторах Тажеранских степей, — бурятский улус, в котором живет Николай. Каждую весну он заключает договор с райпотребсоюзом и, оставив отару на попечение жены, уходит промышлять нерпу.

Мы коротали вечера за чаем, без которого, как я понял, не обходится ни одна беседа в сибирском краю. И как-то Николай обмолвился, что его напарник по промыслу заболел, и теперь, видимо, придется идти одному. Опасен промысел нерпы: на ледовом просторе, вдали от берегов, подстерегают охотников трещины, припорошенные снегом, ледяные разломы, чуть затянутые корочкой льда, и коварная сарма. Я рассказал Николаю о своих злоключениях на льду, и он подтвердил, что, действительно, трудно предугадать появление горного ветра, лишь характерные особенности облаков над горами могут сказать опытному человеку о приближающейся опасности. Случалось, что жестокий ветер, прихватив охотников далеко в открытом море, волок их по льду на противоположный берег, под стены скал.

Слушая Николая, я опять вспоминал подробности ночи, проведенной в торосах, и зябко ежился в натопленной комнате. Но мысль о ледовой охоте взбудоражила меня, и я упросил Николая взять меня с собой. Николай согласился. Через два дня он закончил свои дела, и мы покинули Еланцы.

Одинокая зимовьюшка, в которой мы расположились, стоит в распадке между холмами, на берегу залива, укрытого от ветра пологой грядой скал. Впереди простор моря, за холмами выветренная равнина Тажеранских степей. В этой зимовьюшке летом живут чабаны, а зимой и в начале весны здесь находят приют рыбаки и охотники. Здесь всегда отыщешь спички, соль, горсть муки и пачку махорки, за печью береста и сухие дрова. Входи, будь гостем, а уходишь — по-хозяйски оставь все в порядке.

Едва рассвело, мы вышли на лед пристреливать карабины. И конечно, я всю обойму высадил в белый свет, как в копеечку. Перезаряжая карабин, я старался не смотреть в ту сторону, где лежал на льду Николай. Он уже давно выбил свои мишени и, развалясь на льду, попыхивал себе трубочкой, приветливо щурясь на занимающееся над Байкалом утро. Смуглое, обветренное лицо Николая казалось равнодушным и безучастным к моим действиям, но быстрый, словно невзначай, взгляд из-под припухших век остро схватывал каждый мой промах. Мне уже становилось не по себе от его упорного молчания. Холодный пот прошибал меня при одной мысли, что Николай посмотрит на мою пристрелку и спокойно скажет: «Вот что, паря, не добытчик ты. Оставайся в зимовье, а мне собираться пора. Я промышлять пришел, а не тренироваться по консервным банкам!».

Карабин у меня был пристрелян. Но на льду пули обычно низят, и в стрельбе всегда забираешь чуть выше цели. В Прибайкалье охотники-нерповщики присаживают на мушку ствола деревянную нашлепку. Она устраняет разницу в прицеле, и на мушке нет солнечных бликов. Вот с такой нашлепкой я и возился, пристреливая карабин на шестьдесят — семьдесят метров. На таком расстоянии голова нерпы будет размером не больше консервной банки (в которую сейчас я никак не мог попасть). Ближе нерпа не подпустит. С большого расстояния стрелять почти бесполезно: все тело нерпы хорошо защищено толстым слоем жира, как говорят местные охотники — «жировым тулупом», и зачастую, даже смертельно раненная, она бросается в лунку и пропадает. Благодаря своему «тулупу» убитая нерпа долго держится на воде. А когда Байкал вскроется, нерпичьи туши подбивает к берегу, где их и находят отощавшие за зиму медведи. Взрослая нерпа достигает порой десяти пудов веса, а случается, что и больше, но при этом добрая половина приходится на жировой тулуп.

…Есть! Первая банка с визгливым скрежетом отлетела под скалу! Вторая! Прихватываю нашлепку шпагатом и выбиваю третью.

— Да-а, парень, — с усмешкой тянет Николай, — если охотнику так стрелять, это начетисто будет… Однако хватит патроны жечь, — он тычет черенком трубки в разбросанные вокруг меня гильзы, — сбираться пора, солнышко уж высоко…

Он осмотрел мушку на моем карабине и зашагал к зимовью, подзывая снующих по берегу собак.

После ослепительного блеска льда в зимовье казалось сумеречно. По стенам метались отсветы пламени, на печи пыхтел чайник. На столе грудой вареная рыба, картошка и каравай домашнего хлеба. Собаки прилегли у порога и, постукивая хвостами, сдержанно подвывали, выражая свое не терпение. Но сегодня нашим верным помощникам предстоял скучный день.

— Геть! — крикнул на них Николай. — Дома быть, зверя мне распугаете! Нечего, нечего зря ходить. Да замолчите же бы!

Мой Айвор удивительно быстро сошелся с двумя собаками Николая, и теперь вся эта троица, прижав уши, вопросительно смотрела на нас, потом, словно поняв смысл сказанных слов, еще пуще замолотила хвостами о пол и дружно взвыла.

Мы напились чаю, снарядились и заперли беснующихся собак в зимовье. Когда день набрал силу, мы были уже далеко на льду моря.

Веселое апрельское солнце пылало над заснеженной грядой Хамар-Дабанского хребта. Резко очерчивались складки гор и ломаная полоса противоположного берега. Мы двигались к нему. Над простором ледовой равнины ни шороха, ни малейшего звука. Сероватая дымка облаков еле видимой накипью ползет по синему небу. Изредка, словно играя, взметнет ветерок поземку, затихнет, и снова ничем не нарушаемая тишина над ледовым морем, только слышится легкий скрип наших шагов и шелест санных полозьев.

…Много тайн хранит в себе Байкал, и одна из них — это появление в его глубинах нерпы. Еще протопоп Аввакум, по злой неволе своей путешествовавший по Байкалу, потом писал в своем знаменитом «Житии», восхищаясь чудо-озером: «…что рыбы в нем, осетры и таймени, стерляди и омули, и сиги, и прочих родов множество, вода пресная и нерпы… великие в нем, в окиян-море большом». Ученые — зоологи, биологи и геологи издавна спорят о том, какие пути привели этого тюленя в Байкал, находящийся почти в трех тысячах километров от Ледовитого океана. Высказывалось предположение о проникновении нерпы, через цепь сибирских озер, из морей Арктики. Знаменитый геолог Черский считал, что нерпа могла пройти на Байкал по Енисею и Ангаре. Но прямых доказательств в пользу той или иной гипотезы не обнаружилось, и они так и остались гипотезами.

Интересен образ жизни байкальской нерпы. Нерпята родятся обычно в феврале — марте в снежных логовах, устраиваемых самками в торосистом льду. Вес новорожденных нерпят — три-четыре килограмма. Они покрыты шелковистой желтовато-белой шерсткой. Самки бывают беременны около девяти месяцев и щенятся, по-видимому, не ежегодно, принося, как правило, по одному детенышу. К концу мая нерпята достигают почти метра в длину и весят около пуда. Шерсть у них становится аспидно-серой или приобретает серебристую окраску. Такая шкурка очень красива. Взрослого тюленя-самца называют аргалом, а взрослую самку — маткой или яловкой, если она не имеет нерпенка. Нерпят с белой шерстью называют беляками, а потом куматканами. Интересно, что плавающую нерпу вне зависимости от возраста охотники зовут головкой или поднырком. Больше всего нерпы держится близ острова Ольхон, в Малом Море и севернее. Но в южной части моря ее уже почти нет. Еще в Еланцах в районной библиотеке мне удалось достать несколько брошюр о Байкале, в них упоминались и нерпы, и способы охоты на них. Николай с увлечением читал эти брошюры вместе со мной и довольно живописно заполнял пробелы, вспоминая годы своей охоты на льду. Его рассказы послужили бы хорошим дополнением к имеющимся сведениям о байкальской нерпе.

…Лед стелется под ногами, насколько хватает глаз, он уже подчернен дыханием весны, но все еще переливается под солнцем мириадами вспышек. Николай идет впереди, длинным шестом подталкивая перед собой сани. На нем белый халат, кожаные ичиги, подхваченные подошвой из конского волоса: они не скользят на льду и не вбирают в себя воду. Наши наколенники и рукавицы тоже сплетены из конского волоса. Когда мы собирались на охоту, во всем улусе не нашлось ни одного лишнего маскировочного халата, и я облачился в балахон, сшитый из простынь и наволочек женой Николая, рассчитанный, похоже, на игрока баскетбольной команды. Путаясь в полах этой маскировочной хламиды, я с завистью и восхищением смотрел на Николая. На нем все подобрано, все подогнано, и карабин словно влит в плечо. Порой его приземистая фигура неуловимо растворяется в ледовой белизне моря.

— Ну как, не устал еще? — оборачиваясь на ходу, спрашивает Николай. Он снял защитные очки и, поглядывая на меня, добродушно улыбается. — Если устал, то и покурить можно, ходить еще далеко будем…

Мы присаживаемся на санях.

— Скоро дальше пойдем, — говорит Николай. — Тепло сейчас, нерпа на лед идет греться, и тогда на льду ее далеко видать будет…

Николай дымит трубкой, и его прищуренные веки, словно отяжеленные дремой, медленно закрываются. За короткое знакомство с ним я заметил, что в такие минуты для него не существует окружающего мира, ничего, кроме своих мыслей. Рядом хоть из пушки пали, он и ухом не поведет. Сидит себе, чуть покачивая головой. И если в такие минуты Николай принимал какое-нибудь решение, то вряд ли что-нибудь смогло бы противостоять его молчаливому упорству. Николай ничего не делает сгоряча. Дома после ужина, тепло ли, холодно ли на дворе, выйдет он на крылечко и пыхтит трубкой, окликая редких прохожих или отчитывая собак за драки и многодневные отлучки. И прежде чем уйти в дом, обязательно окинет взглядом холмистую равнину степи, исхоженную и изъезженную вдоль и поперек.

…Лед. Лед. И снова шагаем мы к восточному берегу. Ноги у меня уже порядком отяжелели, но все же стараюсь не отставать от Николая и идти за ним шаг в шаг. Так вроде легче, и усталость не замечается, словно привязываешь себя на буксир. На льду удивительно скрадывается расстояние. Идешь, идешь и как ни обернешься, все тебе кажется, что твой берег так и надвигается за тобой, а противоположный отходит. И я не уловил той минуты, когда Хамар-Дабанский хребет наконец-то стал приближаться. Мы вышли к изломанной, низкой гряде торосов. Слева таяла в синей дымке южная оконечность острова Ольхон. Николай долго водил биноклем и потом передал его мне, указав на еле заметное невооруженным глазом черное пятно в стороне от торосов. Нерпы!..

Целая стая сгрудилась около лунок, и лоснящиеся тела зверей матово отливали в рассеянном свете солнечных лучей.

Мы зашли с подветренной стороны и выбрали направление так, чтобы солнце всегда оставалось у нас за спиной и впереди не было тени от санок. Мы шли, не прикрываясь, и, когда до лунок оставалось метров четыреста, Николай распустил на санях парус, укрепленный впереди на крестовине, присел на льдину и спокойно принялся раскуривать свою трубку.

— Пришли, — выдохнул он с клубом дыма. — Теперь нам на выстрел подходить надо… Как промышлять будешь, а? Торосом пойдешь или по льду за санками?

Мне было решительно все равно, по льду или торосом, но только бы поскорее! Ведь в любую минуту стая может уйти, и тогда опять таскайся по морю!

— Скоро блошки ходят! — назидательно сказал Николай, пряча бинокль под халат. — Смотри, ходить близко надо, у нерпы глаз зоркий, далеко видит. На волосок не достанешь, уйдет зверь и пропадет зря. Не спеши выцеливать…

Он приподнялся с льдины и, проверив в обойме патроны, поставил предохранитель на боевой взвод. Потом вопросительно посмотрел на меня. Мне хотелось, чтобы Николай все решил сам, словно только от этого и будет зависеть благополучный исход нашей охоты. Наконец он затянул на подбородке тесемки капюшона и решительно сказал:

— Ладно, торосом я пойду, ты выжди меня, а потом ползи. Я с торосов тебя увижу, стрелять первый будешь, а я следом. Смотри, ходи близко!

Он хлопнул меня по плечу и, перевалившись через кромку тороса, исчез, только мелькнул халат между льдинами.

Тишина незримой пропастью пролегла между мной и чернеющим пятном нерпичьей стаи. Я укрепил на санях карабин так, чтобы ствол проглядывал в прорезь паруса, и, взявшись за длинный шест, побежал вперед, толкая перед собой сани. Да не тут-то было! Управляемые пятиметровым шестом сани неожиданно стали выписывать на льду такие загогулины, что пришлось спешно зарулить обратно под прикрытие торосов.

Прилаживаясь к шесту, я нашел-таки положение, когда сани ровно скользили впереди, а свободный конец шеста, провисая, не касался льда. Тогда мне и в голову не приходило задуматься, зачем же все-таки нужен к этим саням такой длинный шест с багром на конце.

Первую стометровку я одолел короткими перебежками. Потом плюхнулся на лед и пополз, стараясь все время держаться за полотном паруса. Метр за метром, и тело, словно медленно свинцевея, наливалось знакомой тяжестью усталости. Локти начинали подламываться, срываться, а тут еще рукоятка ножа предательски забрякала о пряжку ремня под халатом. Заткнув нож за голенище унта, я передохнул, но, подстегиваемый мыслью, что Николай уже, верно, добрался до места и теперь ждет меня, снова на четвереньках быстро пополз напрямик к чернеющей стае.

Стелется перед глазами серый крупчатый лед, иссеченный беловатыми трещинами, а под ним — полуторакилометровая толща моря… Лед дышит, вздрагивает от ударов волн. Прижимаясь к нему всем телом, я чувствую эти удары и слышу шорох разбегающихся трещин.

В прорези паруса все отчетливее видны черные тела нерп. Стараюсь сбросить с себя скованность, но просто не могу, из-за боязни спугнуть зверей, проползти еще десяток метров. Я уже хорошо различаю матово отливающие тела, головы, шевелящиеся ласты. Стараюсь глубже дышать, чтобы не раскашляться. Один неосторожный звук — и все пропало! Одежда липнет к разгоряченному телу, сердце бухает по ребрам, и кровь словно своей тяжестью опускает тело на лед. Замер, распластавшись за санями. Прижимаюсь щекой к холодному древку багра. До стаи не больше семидесяти метров…

Черные туши неуклюже переваливаются с боку на бок, настороженно вытягивают головы. Порой мне кажется, что я слышу сопение и шорох ласт двигающихся зверей. Довольно! Ждать больше нельзя! Ведь Николай, наверное, давно уже подполз к своему месту и теперь наблюдает за мной. Украдкой оглядываю кромку тороса, которая метрах в пятидесяти слева от меня, но ничего не вижу. Хотя бы он знак какой подал!

Стая у лунки начала оживляться, мне показалось, что нерпы чем-то встревожены. Они заворочали головами, заелозили на месте, приподнимаясь на ластах и вытягивая шеи. Я не решился испытывать их терпение дальше. Вздрагивающий ствол карабина качнулся и медленно стал опускаться в прорези паруса, ловя на мушку шевелящиеся тела зверей.

Вдруг вся стая разом вскинулась и замерла, повернув головы в мою сторону. Меня сковал холод, перехватило дыхание… Совсем рядом послышался легкий плеск воды. Оглянувшись, я увидел метрах в десяти от себя двух здоровенных нерп, будто упавших на лед с неба! Опираясь на подмятые ласты, они подались вперед и, вытягивая шеи, тревожно поводили усатыми мордочками и таращили на меня выпуклые глаза с холодным сумеречным отливом. И в этих широко раскрытых глазах, казалось, закоченел внезапный ужас. Мы пялились друг на друга, потом вместе с санями я рванул в сторону карабин, и выстрел прогремел раньше, чем в прорези паруса метнулась тень зверя. И тотчас, словно эхо, из торосов отозвался второй. Моя нерпа билась на льду и в судорогах подкатывалась к самой лунке. Я вскочил на ноги и бросился к ней, и вдруг за спиной полоснул в воздухе пронзительный окрик: — Назад! Наза-а-ад!

Запнувшись, я проскользнул вперед и вдруг почувствовал, как лед под ногами колыхнулся и, странно зашипев, стал крошиться и проседать. Отпрянув назад, я поскользнулся и боком упал на залитую кровью, шевелящуюся нерпу. Ноги вдруг провалились в какую-то пустоту, я почувствовал, как ожогом за голенища унтов скользнула вода. Прижавшись к нерпе, я видел, как вокруг меня обламывается лед и все шире проступает по кругу полоска воды. Я еле удерживался на ледяном островке, вцепившись в бока нерпы, а прямо под носом все больше ширилась полынья. Льдинки обламывались и крошились в водовороте. Качнувшись, моя льдина неожиданно накренилась, и тут же перед собой я увидел искаженное криком лицо Николая. Но слова его не доходили до моего сознания. Он стоял на коленях и протягивал мне шест, на котором перед моими глазами покачивался ржавый крюк багра. Оторвавшись от туши, я обеими руками вцепился в багор и, рывком оттолкнувшись от льдины, прыгнул прямо на грудь Николаю. Он подхватил меня и поволок прочь от крошащегося льда.

В глазах у меня просветлело, когда я полностью осознал, что сижу на твердом льду, привалившись к саням. Николай, сгорбившись, стоял рядом. В черной полынье, метрах в десяти от нас, на льдине покачивалась моя злополучная нерпа. Пришла в голову мысль: хорош бы я был, если б окунулся полностью в ватном комбинезоне и тяжеленных унтах, тем более что плаваю я не сноровистее топора. Не подоспей сейчас Николай…

— Ты зачем к лунке ходил? — услышал я голос Николая. — Багром, понимаешь, багром всегда брать нужно! — Он говорил, запинаясь, мешая русские и бурятские слова. — Багор есть? Так зачем бежать к лунке?!

Николай пытался раскурить прыгающую в зубах трубку, но спички в дрожащих пальцах ломались и гасли.

— Ну ушла бы! — продолжал он. — Что, другой бы мы не добыли?

Багром мы достали нерп, мою и ту, что Николай убил выстрелой из торосов. Он действительно подобрался к стае раньше меня и следил за мной из укрытия. Нерп мы приторочили к саням. Усатые, оскаленные пасти зверей словно замерли в безмолвном крике. Молча мы двинулись в обратный путь.

Обмелись тенями и словно осели в свете закатного солнца заснеженные вершины гольцов. Солнце тускнело и быстро опускалось за горный хребет. Ледовая равнина почернела и задышала пронзительным холодом. Николай, согнувшись, волок сани за веревку, я упирался сзади шестом. Быстро стерлись очертания берегов, исчезли в темноте вершины гор. Мы шли ходко, без перекуров; Николай изредка обернется, оглядит сани и еще плотнее наляжет на веревку.

Когда, взмокшие, мы наконец втащились в залив, светлый серп месяца уже висел над Хамар-Дабанским хребтом. Пулями вылетев из распахнутых дверей, собаки с остервенелым лаем набросились на окровавленные туши, словно решив выместить на них злобу своего заключения. Николай разогнал псов, наградив каждого пинком. Пока я растапливал печь, чистил мороженую рыбу, он у крыльца при свете керосиновой лампы разделывал нерп: до утра ждать нельзя, туши закоченеют. Резким движением он провел лезвием ножа от хвоста к пасти и разом развалил надвое жировой тулуп толщиной не меньше ладони. Собаки, усевшись поодаль, напряженно облизывались, но не смели подойти ближе. Николай бросил им потроха. Все мясо он сложил в кладовку, а несколько здоровенных кусков, едва ополоснув их от крови, сунул в ведро и поставил на печь, где уже парил и бренчал крышкой чайник.

(В прибайкальских деревнях мне приходилось видеть выделанные из шкурок нерпы шапки, унтики, ковры и рукавицы, отделанные цветными узорами с приятным подбором цветов. Особенно красива обработанная серебристая шкурка молодой нерпы. У старых зверей она приобретает коричневатый оттенок, он менее красив, да и шкурка труднее обрабатывается. Мясо нерпы, в особенности ласты, считается здесь деликатесом, жир очень питателен и по своей калорийности мало уступает свиному. Раньше мне приходилось слышать, что мясо нерпы (всякой) сильно отдает рыбой, но, сколько я ни принюхивался, мясо не пахло рыбой. Впоследствии Николай сказал, что только мясо старой нерпы имеет специфический запах, похожий на рыбий. К сожалению, в районных столовых даже во время сезона охоты вам вряд ли удастся отведать нерпятины, но, если приведется побывать на Байкале весной, заезжайте в какой-нибудь улус даже недалеко от районного центра, и охотники никогда не откажут гостю в добром куске нерпятины.)

Разморчивое тепло растекалось по зимовью. Гребешок копоти дрожал на фитильке лампы, и пугливые тени метались по стенам зимовья. В печи звонко пощелкивали смолистые поленья. Я уже обсох, согрелся, и только на душе было скверно и пасмурно. Ну что он молчит?! Лучше бы сразу отругал меня, и делу конец! Но Николай, насупившись, ходил боком по зимовью и, занимаясь своими делами, громко сопел трубкой. Хоть бы слово сказал! Все так же молчком он разобрал и вычистил карабин, потом, потоптавшись у печи, подсел к столу, где я уже приготовил ужин. Красная ковбойка плотно обтягивала его плечи, и жилистые, с набухшими венами руки тяжело лежали на скобленых досках стола. Разрезая хлеб, я украдкой покосился на него и вдруг попал взглядом прямо в прищуренные глаза. Николай фыркнул и, откинувшись к стенке, захохотал.

— Ну что скис? — отдышавшись, выговорил он. — Хватил небось страху-то? Ну, кончай хмуриться, на льду всяко-разно бывает. Байкал новичка учит… — Он помолчал. — Промысел добрый — песни петь надо, мясо есть надо, чтобы охотнику сила была, а слабый человек — какой он охотник?

От его шутливого настроения мне даже дышать легче стало. Теплее и уютнее стало в зимовье, и казалось, что в обшарпанной печи еще звонче защелкали смолистые поленья. Николай взял кусочек рыбы и бросил его в огонь. Я не совсем уверенно повторил его жест. Николай одобрительно улыбнулся.

— Это наш старый обычай, — тихо сказал он, — так наши старики благодарили Байкал за удачу, чтобы и потом охотнику добрый промысел в море был…

Гроза на Инхоке

Выворачивая коряжины и одряхлевшие деревья, вымывая кустарники и ошалело кувыркаясь через пороги, со склонов гор, распадков и ущелий Приморского хребта несутся к Байкалу потоки весенних ручейков и речушек. Большие реки зачернели, вздулись, вышли из берегов и, сметая на своем пути лесные заломы, мосты и плотины, рвутся к морю. И порой кажется, что земля вокруг гудит и подрагивает от их стремительного бега.

А над Байкалом день и ночь не смолкает гулкий шорох и треск. Это южные ветры, сменяя друг друга, тянут к северу густое крошево льда. Разбухшие ноздреватые льдины, теснясь, встают на дыбы и разламываются. На ходу они крошатся, притираясь к прибрежным камням, выползают на галечные отмели и, замерев, обессиленные, стаивают под окрепшими лучами весеннего солнца. Ночью «бережник» порывисто дует со склонов гор и отбивает ледяное крошево в открытое море, вдоль берега чернеет полоска чистой воды. Но к утру ветер моря снова заколачивает льдом все бухточки и заливы.

В складках гор еще лежат пласты почерневшего снега, южные склоны уже подернулись шелковистой травой. Отяжеленная соками, недвижно стоит береговая тайга, и кажется, что набрякшие деревья только и ждут невидимого прикосновения весны, чтобы вспыхнуть россыпью клейкой зелени. Сырые заросли вдоль и поперек перехлестываются звонким разноголосым птичьим гомоном. На пригретых полянах хозяйничают скворцы, громко скандалят вороны, и колко рассыпается по тайге дробь дятла. На чистой воде прибрежных озерков сбиваются перелетные стаи уток, гусей, турпанов. Одни начинают расселяться по неприметным заберегам, другие, отдохнув, продолжают свой путь на север. А сегодня утром мы увидели над вершинами гор первый журавлиный косяк. Стая проходила над горами медленно, на большой высоте, но порой нам казалось, что над землей слышатся тихие голоса перекликающихся птиц.

Мы стояли с Николаем на крыльце зимовья и молча провожали взглядом журавлиный косяк до тех пор, пока еле видимой точкой он не скрылся за грядой гор.

У подножия сопок, на берегу Малого Моря, стоит на полянке зимовье Сурхайт. Просторная изба с аккуратно заклеенными рамами, все окна застеклены, большая русская печь занимает четверть избы, вдоль стен нары. Прямо напротив зимовья чернеет остров Ольхон. Несколько малых островов редкой цепочкой тянутся неподалеку от берега. Над этими островками мечутся шумные стаи чаек, проходят утиные косяки и, облетывая островки, выбирают себе места для гнездовий.

Весна настигла меня в небольшом бурятском улусе Курма, расположенном километрах в пятидесяти южнее Сурхайта. В Курме я ожидал вестей от Николая. Еще задолго до вскрытия Байкала мы уговорились с ним вместе поохотиться на солонцах. Николай должен был достать в районе лицензию: охота весной на изюбра ограничена строгим временем. Николай оставил свою отару под присмотром жены и прикатил в Курму на почтовой машине. В дни весенней распутицы, когда Байкал еще забит дрейфующим льдом, а по береговой дороге переправиться через взбесившиеся реки без трактора невозможно (случалось, что течение опрокидывало и трактор), почтовая машина, курсирующая от районного центра Еланцы до улуса Онгурен, пожалуй, единственное средство сообщения между прибрежными селами. Ею пользуются и для поездок в раймаг я в разного рода командировки.

Мы обживали зимовье, пустовавшее долгую зиму. Подправили полати, залатали глиной щели в печи, запасли дров и бересты. Николай, по своему обыкновению, делал все молча и не торопясь. Но ранним утром и вечерами он подолгу обшаривал в бинокль склоны сопок и распадки, и морщины на его смуглом лице временами выдавали затаенное волнение.

Конец мая и начало июня — самое время для добычи оленьих пантов. Молодые рога оленя только-только начинают твердеть, они наполнены соками, и изюбр ходит по тропе, сторонясь чащи, осторожно запрокинув рога на спину. Малейшая царапина на пантах вызывает кровотечение и мучительную боль. Оленьи панты идут на приготовление ценнейшего лекарственного препарата — пантокрина. Лучшими считаются те панты, на которых имеется шесть-семь, а иногда и восемь отростков.

Весенняя охота на изюбра — дело сложное. Если нет поблизости солонцов, то приходится долгое время искать по тайге лежки изюбров и скрадывать зверя. Но и это еще не все: выследив, нужно уложить его так, чтобы он не был на крутом склоне, на краю обрыва, чтобы в падении не сломались рога. Изюбр отличается острейшим зрением, тончайшим слухом и обонянием. Треснет ли сучок, заворочаются ли потревоженные ветром сухие листья, шевельнется ли кустарник, изюбр мгновенно насторожится и долго смотрит в ту сторону, откуда послышался звук. Нередко случается, что он заходит из-под ветра и стоит, поводя ноздрями, пробуя воздух и стараясь понять причину шума. Человека изюбр узнает на большом расстоянии, и не только на ходу, но и когда охотник стоит притаившись, а, заслышав шаги или лай собак, изюбр бросается прочь огромными скачками.

Скрадывать изюбра, подойти к нему на выстрел может только опытный охотник. Умение снять рога, не повредив их, — тоже искусство, которому не научишься за один раз. Снятые рога крепко перебинтовываются и срочно отправляются на приемный пункт. Раньше охотники сами вываривали панты. Николай долго и обстоятельно рассказывал про различные способы выварки пантов, для которых требуется уйма времени и громоздкая посуда. Раньше охотники уходили на промысел не на два-три дня, как теперь, а на месяц и потому имели возможность брать в зимовье такую посуду. Сейчас добытые панты сразу отправляют в район, а оттуда самолетом в город. Но если охотник промешкает с отправкой, то ценные рога приходят в негодность.

Часа за два до захода солнца, разложив по карманам бинты, пластырь, патроны, мы вышли на тропу, петляющую меж валунов, вдоль береговой кромки. Холодный ветер со склонов гор отжимал ледяное крошево в открытое море. Освобождающийся Байкал шелестел и ворочался в приглушенном шорохе разламывающихся льдин. Мы шли мимо небольших озер, и пары осторожных турпанов, едва подпустив нас на ружейный выстрел, срывались с воды и низом уходили через море к чернеющим островкам. Береговая тайга обмелась холодными тенями вечера и притихла. Тишину нарушали только хриплые крики кедровки. Мы прошли километра три и у Тонкого мыса, серпом вползшего в море, свернули в распадок. Из провала распадка, густо обросшего лиственницей и сосной, потягивал пронзительный холодок. Николай остановился, обмахнул шапкой разгоряченное лицо и завертел головой, ловя ветер на щеку.

— Дух хороший, — прошептал он. — Если ночью не закрутит, думаю, должен быть фарт… Чуешь, как потягивает сверху?

Холод ровным дыханием набегал из теснины распадка. Повесив карабин на ветку, Николай присел на корточки и принялся набивать трубку. По его смуглому лицу бродила улыбка, выдававшая волнение и радость предстоящей охоты.

Солнце уже свалилось за горный хребет, и потускневшие облака слоями расположились по горизонту. Небо затянулось ночной тенью, и сквозь эту вуаль проступали еще бледные, еле видимые звезды.

— Добрая ночка для солонцов, — прошептал Николай, довольно оглядывая небо. — Мы с тобой, пожалуй, в самый раз угодили. Сейчас последний раз покурим, и все! Смотри, потом до утра терпеть придется, понял?

Под береговым обрывом шелестело льдинами море, и табачный дым сизыми перьями уносился прочь. Николай курил молча и сосредоточенно, лицо его было строго, казалось, что он совершает какой-то обряд перед выходом на охоту.

Подъем сразу же пошел вкрутую. Тропа ползла по кустам багульника, сбивалась в овражки, часто выскальзывала из-под ног и терялась. Сумеречная мгла незаметно и быстро затопила распадок, и он весь задышал пронзительной сыростью. Вкрадчивый шорох наших шагов, шелест кустарника, чуть слышно царапающего нашу одежду, — и вдруг, словно удар по ушам, резкий окрик кедровки! Настойчивый и уверенный, как окрик часового в ночи. Мы замерли на полушаге. Николай беззвучно выругался и, пригнувшись, долго оглядывал вершины деревьев.

Порой преследуя человека из любопытства, кедровка своим хриплым настырным криком словно предупреждает тайгу о приближающейся опасности. Николай рассказывал, что, заслыша тревожный голос кедровки, медведь, изюбр или лось начинают вести себя настороженно, беспокойно и сразу уходят прочь при малейшем намеке на опасность. И случается, что, потеряв терпение, незадачливый охотник сгоряча разряжает стволы по взъерошенному комку пуха, из которого торчит острие долгого носа…

Впереди нас среди хвои показался просвет. Николай подал знак остановиться. Сам он исчез в хвое, и через минуту я услышал его призывный свист. На вершине распадка небольшая поляна, обросшая по краям низкорослой сосной и кустарником. На краю поляны, где кончается коридор распадка, виден скрадок — низкая четырехугольная оградка, выложенная из неошкуренных бревен и присыпанная ветвями. Метрах в двадцати от скрадка по краю поляны тянется обнаженная земляная осыпь. Николай кивнул на нее, и я понял, что это и есть природный солонец, о котором он мне рассказывал. Елозя на животах, мы с трудом забрались в тесный скрадок и разместились в нем, стараясь не потревожить ни одной веточки. Приглушая ладонью щелчки, я взвел оба курка и просунул стволы в щели бревен. В левом стволе пуля, в правом — картечь. Картечь удобна в ночной охоте, когда целевая стрельба почти невозможна. Николай долго и убедительно растолковывал мне преимущества ружья в ночной охоте на солонцах, но сам взял с собой карабин, предмет моей неиссякаемой зависти. Перед выходом он зачернил сажей ствол, чтобы сталь не отсвечивала в ночи. Малейший просчет — и насторожившийся зверь может не подойти к солонцу.

Сырость медленно облегала тайгу. Ватник на мне отяжелел, язычки холода проскальзывают по спине. Лежа на животе, чувствую, как постепенно все тело начинает зудеть от скованности; так и подмывает привстать и хоть немного размяться. Но чуть я пошевелил онемевшей ногой, как тут же угодил в бревно, оградка скрипнула и зашелестела осыпающейся трухой коры. Слышу злое сопение Николая. Замираю и на мгновение даже перестаю дышать. Николай приподнимается и припадает к щелям, смотрит на одинокое дерево, чернеющее на вершине распадка.

Когда мы подошли к солонцу, было часов десять. Пока поднимались и устраивались, прошло еще не меньше часа. Николай говорил, что чаще всего к этому солонцу изюбр подходит от полуночи до двух-трех часов, в самую темень. Вокруг нас хоть глаз коли — ничего не видно; только пышные костры звезд пылают высоко над тайгой. Подбираюсь к щелям и снова вижу только силуэт одинокого дерева на фоне звездного неба. Изюбр должен пройти мимо этого дерева, и скрадок рас положен так, что подход к солонцу просматривается на фоне неба: это единственный способ увидеть в ночи силуэт зверя.

Инхокские солонцы — одно из самых добычливых мест в районе от Еланцов и почти до самого Онгурена. По весне, как только наступает время промысла, охотники из окрестных селений спешат заветными тропами на Инхок, и, кто первым подойдет к солонцам, за тем право первого выстрела. Поэтому мы не стали ждать очередного рейса почтовой машины и за двое суток отмахали почти шестьдесят километров. Николай успокоился лишь на пороге зимовья. Распахнув дверь, он с удовольствием втянул носом нежилой воздух:

— Порядок, в эту весну, считай, мы первые!

На следующий день, даже не передохнув как следует с дороги, мы отправились на солонцы. Мне приходилось слышать, что раньше солонцы считались частной собственностью. Охотник не только отыскивал в тайге природные солонцы, но и сам устраивал их вблизи проторенных звериных троп. Солонцы переходили по наследству от отца-охотника к сыну, их можно было продать, выменять. За солонцами следили, и никто без ведома хозяина не имел права промышлять на них. И не раз из-за таежных солонцов возникали кровавые распри.

Охотясь на солонцах, нужно соблюдать несколько правил: не топтаться вокруг них, не рубить кустарники и деревья поблизости — словом, ничего не менять в привычной для зверя обстановке. Малейшее изменение уже настораживает зверя. Несколько лет назад какие-то охотники добыли на Инхоке изюбра и разделали его прямо на солонцах, побросав тут же шкуру и потроха. И почти два года к этим солонцам изюбр не подходил. У Николая лицо почернело, когда он рассказывал мне эту историю.)

…Бесшумная тень заслонила скрадок. Это Николай всем телом привалился к щелям, и я увидел, как качнулся и медленно поплыл в сторону ствол карабина. Сдерживая в пальцах дрожь, беру приклад на себя и перевожу стволы на силуэт одинокого дерева. Жду. До рези в глазах вглядываюсь в недвижные тени ночи, напрягаю слух, но вокруг ни малейшего шороха, ни трепета ветерка в листве…

(И все же Николай не ошибся: изюбр был близко. Но сколько я потом ни гадал, вспоминая эти напряженные минуты, сколько ни донимал Николая вопросами, я так и не мог понять, каким чутьем, каким слухом он угадал присутствие изюбра, находившегося от нас метрах в пятидесяти. Но и Николай до последней минуты даже не подозревал о присутствии близ солонцов еще одного живого существа, видимо и решившего исход ночной охоты.)

…Когда небо подернулось серым налетом и, застилая звезды, прибрели с запада легкие облачка, Николай привстал и, до хруста потянувшись, буркнул:

— Закуривай! На сегодня отлежались…

Он выбрался из скрадка и пошел вверх по тропе к дереву. По его осторожным движениям я понимал, что охота не совсем кончилась и Николай на что-то еще надеется. Не решаясь закурить, я смотрел ему вслед и мял в руках сигарету. Николай остановился под деревом, обошел его вокруг и вдруг в сердцах сплюнул. Только подойдя к нему, я понял, в чем дело, и чуть не взвыл от досады. Метрах в десяти от дерева на примятой траве четко различался раздвоенный треугольник изюбриного следа. Николай трогал пальцами траву и, покачивая головой, удрученно поглядывал то на меня, то на чащу кустов, росших по краю поляны.

— Ай какой самец подходил, ай какой бык! — сокрушался он. — Как же это мы проглядели-то, а? Почему он не подошел к солонцу? Что его могло испугать?..

Мы в полном унынии курили под деревом, разглядывая след. Изюбр остановился, когда до солонца оставалось не более пятнадцати — двадцати метров, и, простояв некоторое время неподалеку от дерева, ушел в тайгу. Значит, что-то его насторожило?

Разгадка пришла неожиданно. Николай осторожно прошелся по кустарнику за солонцами, долго осматривал землю и вдруг громко позвал меня. В чаще кустарника на присыпанной истлевшими листьями земле четко отпечатались подушечки лап шириной с добрую рукавицу и пять точек когтей.

— Лихо! — усмехнулся повеселевший Николай. — Выходит и хозяин сюда пожаловал, свеженинки захотелось! Ты смотри как он удобно устроился: один прыжок — и у солонца!

Все стало ясно. Мы поджидали изюбра в скрадке, а медведь сторожил его в кустарнике. Нападать ему отсюда было очень удобно: одним прыжком — и на хребет! Неизвестно, какую опасность почувствовал осторожный изюбр, но, выходит, что все три охотника остались с носом!

— Ну, дела, — ворчал Николай, выбираясь на поляну. — Если изюбр хватил медвежьего духа, он сюда не скоро воротится! Принесла же нелегкая сиволапого черта!

Медвежий след от кустарника переваливал через гряду сопок и направлялся вниз, вероятнее всего к побережью моря.

— И ведь не отвадишь его теперь отсюда, — вздыхал Николай. — Пока он будет здесь бродить, фарту нам не видать! A не дай бог, случится, что и задерет на солонцах, тогда совсем худо: считай, что на весь год солонец испоганен…

От солонцов след оленя пересекал небольшую лощину, по росшую частоколом осинника (такие заросли молодого осинника геологи и охотники часто зовут карандашником), и выходил на широкий травянистый склон сопки. Здесь два горных массива просторно разделялись глубокой щелью распадка. На дне распадка глухо колотилась река. С порывами ветра к нам едва слышно доносилось ее ворчание. Усеянная изюбриным и лосиным пометом, по склону сопки петляла хорошо пробитая тропа. Мы шли по ней, часто останавливаясь и оглядывая поросшие хвоей склоны. Перед моими глазами все время маячила сутулая спина Николая. Он ожесточенно сопел трубкой и, коротко сплевывая по сторонам, продолжал что-то ворчать себе под нос.

След изюбра очень похож на след лося, только гораздо меньше. Это сходство можно уловить, если видишь следы на снегу или на цепкой грязи, когда изюбр спокойно идет. Но если зверь бежит, сходство исчезает, потому что испуганный лось всегда идет размашистой крупной рысью, а изюбр делает огромные скачки. След самки-изюбрихи продолговатый и узкий, а у самца более круглый и широкий, и шаг у него гораздо шире, чем у самки.

Белесое небо все ярче отсвечивало синевой. На востоке оно приподнималось от горизонта багрянцем. Похожие на тени облачка медленно окрашивались алым заревом, словно наливаясь соками. На вершине сопки все настойчивее и гуще горланили птицы. В хоре голосов слышался напевный пересвист рябчиков. Сейчас у них самый разгар брачных страстей. Откликаясь на манок, рябчик, трепеща крыльями, вырывается из чащи и в любовной горячке едва не садится прямо на ствол ружья. Откуда-то спереди доносилось слабое токование тетерева; временами оно заглушалось раскатистым карканьем ворон, которые в одиночку и стаями пролетали над распадком к морю. Мне как-то непривычно было видеть этих знакомых птиц вдали от человеческого жилья, и странно казалось, что голоса этих лесных ворон, раскатистые и гулкие, заметно отличаются от хриплого и нахального карканья их городских собратьев.

Тропа все круче заходила к вершине распадка. Забросив на спину ружье, я шел, уже еле передвигая ноги и не глядя по сторонам. Вдруг Николай остановился и, резко махнув рукой, присел. Я плюхнулся лицом в сырую траву и едва поднял голову, как различил поверх склона сопки, у самой гряды, движущиеся серые тени. Вжимаясь в ложбинку, Николай пополз вверх по склону, волоча за собой карабин. Он пристроился за кустом багульника, прильнул к биноклю, но вдруг отложил бинокль в сторону, достал кисет и принялся спокойно набивать свою трубку. Я подполз к нему и едва не вырвал бинокль из его рук. На фоне кустарника спокойно шли четыре безрогие изюбрихи, а между ними терся теленок. Выгибая шеи, изюбрихи пощипывали траву, и шедшая впереди часто останавливалась и, поднимая голову, шевелила ноздрями, словно пробуя воздух. Бурая шерсть на изюбрихах висела клочьями, и местами по бокам проступала шерстка чуть посветлее.

— Линяют? — шепотом спросил я.

Николай кивнул. Покусывая травинку, он искоса наблюдал, как изюбрихи прошли вдоль склона и неторопливо скрылись в зарослях кустарника; на прощание мелькнули среди ветвей их короткие белые хвостики. Мы молча покурили на склоне и двинулись дальше по тропе, ведущей в глубь горного массива.

Солнце уже подобралось к полудню, когда, обшарив склоны сопок и истоптав звериные тропы, мы вышли на гребень распадка. Здесь, в ложбине, которая пролегла от гребня, начиналась ломаная гряда скал. Она тянулась по равнинной тайге до горного хребта, на вершинах которого сверкал белизной чистый снег. А над вершинами гор медленно тянулись грузные облака, и временами набегал порывистый резкий ветер. Николай поводил биноклем и со вздохом сказал:

— Шабаш! Ветер крутит, охоты нет. Давай располагаться на отдых. — Стаскивая с себя мешок и карабин, он продолжал объяснять: — Когда от ветра шум по тайге, изюбр себя не слышит и не ходит, а сразу ложится в чащу. Так и лежит до вечера, а если ночью утихнет, идет на кормежку…

Я возился с костром, а Николай бродил меж камней, срывал пучки трав, принюхивался к ним и чему-то улыбался. Чубучок его трубки выпускал ровные колечки дыма, и по этим колечкам я видел, что настроение у моего напарника меняется к лучшему. Вдруг Николай внимательно прислушался и показал пальцем в сторону ельника. Из хвойной чащи доносились какие-то бормотания. Николай подхватил мое ружье, вытащил из него пулевые заряды и, выбрав из горсти патронов два дробовых, осторожно вошел в чащу. Он шел медленными шагами, склонив голову и все время прислушиваясь к непонятному бормотанию. Я вслушивался, стараясь по треску сучьев определить, где находится Николай, но ничего не слышал, кроме порывов ветра в листве и приглушенного бормотания в чаще ельника. Грохнул выстрел, и звонкое эхо ударилось по распадаку. Через несколько минут из чащи вышел Николай и бросил у костра небольшого косача с красными бровями и аспидно-черными перьями на крыльях.

— Скрадывал его по ельнику, — сказал Николай, разряжая ружье. — Там самка неподалеку была, вот он и топтался рядом. На обед нам с тобой должно хватить!

Раскочегарив костер, я принялся было ощипывать птицу, но Николай презрительно фыркнул, быстро нарубил смолья и развел такой костер, что к нему на метр было не подойти. Когда пламя поутихло, он зарыл птицу под раскаленные угли. Минут через пятнадцать обед был готов. Терзая душистое мясо, я готов был с кем угодно поспорить, что подобного блюда не отыскать в самом изысканном ресторане. Мясо птицы, казалось, вобрало в себя все ароматы леса.

— После такой еды и жить вдвойне хочется! — смеется Николай. — И глядишь, откуда только сила берется! Ты пока не обвыкнешь в тайге, во все глаза смотри, примечай каждую травинку, в свое время пригодится. Я, к примеру, не понимаю, как это в тайге и с голоду пропасть можно!

Он уставился на меня прищуренными глазами.

— Да вокруг пропасть еды, только руку протяни и достать сумей! Чай кончился — бадан варить можно, и еще пахучей будет! Ружья нет, из ниток силок сплети, и птицу добыть можно. Крючок есть, нитка есть — в каждом ручье хариус! Лично я этого не понимаю: в тайге — и с голоду пропадать! — Он широко развел руками. — Другое дело, если ты тайги не знаешь, ну, тогда смотри сам, учись у людей!

Обычно во время охоты с Николаем не очень-то разговоришься, он вечно занят своими мыслями, но охотно объясняет мне следы и различные приметы и повадки зверей. Мне приходилось иногда видеть, как он остановится на тропе у сломанного деревца, обойдет его вокруг, потрогает кору, выщипает из нее какие-то ворсинки и чуть ли не понюхает их и потом скажет, кто почесался об это дерево, куда зверь пошел и зачем пошел. В безалаберном, на мой слух, птичьем хоре он безошибочно выделял отдельных птиц и объяснял, что они делают: вьют ли гнездо, просто кормятся или это перелетная стайка задержалась у ручья. Когда мы еще жили на мысе Орсой, где охотились на нерп, Николай по вечерам говорил, что когда-нибудь он бросит свое чабанство и устроится лесником на кордоне, неподалеку от Байкала.

Мы напились чаю, начисто опустошив двухлитровый котелок, забрались в тень камней и, несмотря на дикую крепость заварки, быстро уснули.

…Проснулись от резких порывов ветра. Растрепав листву, на гребне сопки шатались деревья. Из-за хребта, оттуда, где кончался распадок и полукругом соединялись два горных массива, серыми мешками торопливо вываливались облака. Они расползались, захламляя чистое небо, тяжело опускались в распадок, раскачиваясь на склонах, обволакивали деревья, стлались по траве и медленно подбирались к нашему укрытию в скалах. Неожиданно ветер стих. Солнце заволоклось мучнистой завесой. Замолкли птицы. Сырая духота плотно ложилась на землю. И вдруг мы увидели, как из-за хребта выбросилось еще одно облако, худое, колючее, ядовито-серого цвета. Оно совсем не походило на другие облака. Каким-то фантастическим хищником оно осторожно сплывало по склону хребта, словно скрадывая свою добычу.

— Ну держись, сейчас будет дело, — пробормотал Николай, забираясь поглубже под навес камней. — Сейчас разохотится, только держись…

Облака расползлись во все стороны и, приподнявшись над землей, замерли. И тотчас послышался глухой нарастающий топот. Взвилась молния, и наотмашь ударил раскатившийся гром. Облака чуть раздернулись, и сквозь иссеченную дымку проступили обнаженные вершины гольцов.

Взявшись разом, крупный ливень косил, не переставая. Расщепленные молнии цепким прыжком взвивались с вершины гольца. Короткая пауза — и горы раскатывались безудержным громом. От этого грома сотрясалась вокруг земля. Она вздрагивала короткими толчками, и казалось, что горы не выдержат такой встряски и вот-вот рухнут! Но, словно подчеркивая свою близость к небесам и отвечая коротким вспышкам молний, они продолжали греметь и греметь, сотрясаясь до основания.

Николай весь преобразился. Куда только делись его спокойствие и медлительность! В широкой улыбке сверкали зубы. Николай озирался по сторонам и, казалось, в момент вспышки ловил глазами ослепительные молнии.

— Хо-го! — неожиданно закричал он в порыве вспыхнувшего веселья. — Пошла мать-весна! Эх, держись!

Николай продолжал что-то кричать по-бурятски, подставив ладони под ливень. Я смотрел на него и вдруг поймал себя на том, что и мне становится трудно сидеть в этой тесноте камней. Возбуждение Николая невольно передалось и мне, какой-то зуд охватил все тело, и при виде хлещущих потоков ливня, насквозь распарывающих молодую листву, так и подмывало выскочить из укрытия и пуститься в бесшабашный, безудержный пляс, обнявшись с перехлестнувшимися нитями дождя. А ливень все учащался и скоро превратился в непроглядный грохочущий водопад.

Трудно забыть это мерцание вздыбленных гольцов, поднявшихся цепью по самому краю неба, дикий перепляс молний над ними, грохот гор и тайгу, склонившую кроны под вихревыми потоками. Пробуждая истомившуюся землю, над Приморским хребтом проносилась весна. И все живое, словно в радостном опьянении, поднималось ей навстречу.

Гроза стихла разом. Потоптавшись на месте, словно раздумывая, в какую сторону кинуться, ветер смял полосы ливня и унес их прочь. Похудевшие, обессиленные облака боком валились за горизонт. В несколько минут верховой ветер вымел небо до сверкающей синевы. Солнце, словно утомленное пережитой грозой, отекало пожелтевшими к закату лучами. Светились умытые склоны сопок. В хвойной чаще горланили птицы и, срываясь с ветвей, прочеркивали в небе стремительные спирали.

По знакомой тропе мы возвращались распадком к морю. Притихший Николай шел быстро, не оглядываясь. Вдруг, неподалеку от солонцов, он остановился и, схватив меня за плечо, заорал так, что в ушах у меня зазвенело:

— Смотри! Смотри! Вон бежит, сукин сын!

Едва сфокусировав линзы, я увидел за черной пропастью распадка медведя, мчавшегося по крутому каменистому склону. Медведь мчался вверх, к зарослям стланика. Черный ком стремительно выбрасывал перед собой короткие передние лапы, и в бинокль мне было видно, как от бега осыпаются в низину камни. Еще мгновение, и он исчез, ворвавшись в заросли стланика.

— Верно, хватил человеческого духа, — посмеивался Николай. — Ты сейчас смотри, один по тайге бродишь, как бы с ним свидеться не пришлось! По весне он мужик горячий, с голодухи несговорчивый, если встретитесь…

Когда мы проходили мимо солонцов, Николай на мгновение задержался у скрадка и, оглядевшись, сказал:

— Кто знает, может, этот мишка и был нашим напарником ночью…

Несмотря на неудачную охоту, мы возвращались в зимовье в хорошем настроении. Бессонная ночь, холод и ливень, вымочивший нас до нитки, — все это было разом забыто, когда мы выбрались из чащи на берег Байкала и остановились от неожиданности.

Свободное, чистое море просторно катило свои волны на север. Только местами всплывали одинокие льдины. Они всплывали и тотчас беспомощно исчезали под водой. Набегающие горбы наката с шумом разбивались о береговые камни, напоминая, что где-то далеко от нас прошел шторм…

«Происшествий на базе нет!»

Мимо зимовья Сурхайт по берегу Малого Моря тянется изрытая ухабами, ощетинившаяся камнями дорога. На протяжении почти двухсот километров, от районного поселка Еланцы и до улуса Онгурен, она петляет вдоль берега моря, то пересекая устья мелких речушек, то круто карабкаясь по склонам прибрежных сопок, то увязая в болотной хляби. За исключением почтового фургона да могучих вездеходов геологических экспедиций, весной и в начале осени здесь почти невозможно встретить иных машин. Жители прибрежных деревень предпочитают в основном водный транспорт. Остроносые, длинные лодки, прозванные селенгинками, бороздят Байкал вдоль и поперек, оглашая его окрестности воем подвесных моторов. Но в дни весенней распутицы, когда Байкал еще забит льдом, дрейфующим по всему морю, передвижение на лодках опасно, и поневоле приходится пользоваться регулярными рейсами почтовой машины. И нужно оценить мужество и стойкость человека, отважившегося на этот шаг. В закрытом, душном фургоне вас то и дело швыряет от борта к борту, подбрасывает и с маху осаживает на окованное железом днище машины. При этом на вас обрушиваются посылочные ящики, бочки, мешки и различные железные изделия, как-то: ломы, лопаты, колесные цепи и прочее и прочее. Мелькают головы, сапоги и скрючившиеся пассажиры. Порой так и кажется, что на очередном ухабе сердце оторвется и ухнет в желудок, где и без того все перемешалось. Мне случалось иногда пользоваться почтовым фургоном, и порой приходилось видеть, как иной пассажир просто не выдерживал этих мук и ослабевший брел пешком по дороге или садился на берегу моря в надежде перехватить попутную лодку.

Расставшись с Николаем в зимовье Сурхайт, я решил воспользоваться попутным транспортом, чтобы добраться до улуса Онгурен. Около полудня к зимовью подкатила машина. Шофер, молодой парень-бурят, открыл дверь фургона и помог мне затолкнуть внутрь Айвора, который оказывал яростно сопротивление, упираясь в порожек всеми четырьмя лапами: видимо, пес нутром чувствовал предстоящие муки. Старик и двое парней сидели молча, вцепившись в привязанные к бортам бочки. Едва за мной захлопнулась дверца, как взревел двигатель, машина резко рванулась — и началось светопреставление…

Километров через десять я побарабанил в стенку кабины и, выбравшись на твердую землю, поблагодарил ухмыляющегося шофера. Машина укатила, а я решил переночевать на берегу моря. На следующий день по распадку я поднялся на гребень Приморского хребта и, ориентируясь по компасу, пошел на север к долине реки Зугдук, которая, рассекая горный хребет, впадает в Малое Море.

Если бы не этот случайно выбранный маршрут, то вряд ли я познакомился бы с Сашкой Лапиным и вместе с ним пережил то приключение, о котором хочу рассказать.

Я твердо верил, что в межгорье Приморского хребта заблудиться просто невозможно. Если потерял направление, поднимайся на любую вершину хребта — и всегда увидишь Байкал. Но когда на вторые сутки меня накрыл дождь, моя уверенность несколько поколебалась. По мокрым, осклизлым камням не скоро доберешься до вершины самой высокой сопки. Сложив из корья балаган, я запас дров и решил переждать непогоду. Дождь лил четверо суток. И все это время мы выползали с Айвором на свет божий только для того, чтобы приготовить хоть какую-нибудь пищу и от души поругать природу. Только на пятые сутки, когда после полудня тайга пообсохла немного, можно было продолжать путь.

В тайге, да еще без тропы, быстро теряешь счет километрам, и расстояние определяется временем, потраченным на дорогу. К полудню шестого дня я неожиданно услышал близость реки. Солнце золотило вершины деревьев и сквозь чащу ельника уже проблескивали каменистые берега, когда сквозь клокочущий шум воды и трескотню птичьего разноголосья мне отчетливо послышалась песня.

Что за бред! По рассказам Николая я знал, что человеческого жилья здесь нет. Напряженно вслушиваясь в гремящий говор воды, я спокойно убеждал себя, что это всего лишь галлюцинация: намотался за день, и теперь от усталости чудится всякая чертовщина! Но, взглянув на Айвора, я убедился, что пес тоже слышит нечто необычное. Айвор стоял, навострив уши и нерешительно покручивая хвостом. И вдруг, словно с порывом ветра, совсем ясно, рядом, послышался какой-то хриплый и настырный голос, перекрывающий шум реки:

— …А без меня, а без меня и солнце утром не вставало б, и солнце утром не вставало б, когда бы не было меня!..

Припев все повторялся, варьируя и окрашиваясь в различные тона. Казалось, этот невидимый певец хотел увлечь за собой целый хор! Я осторожно выбрался из зарослей.

На противоположном берегу, на зелени поляны, стояло зимовье, рядом пристройки. Над крышей зимовья вскинулись мачты антенн. На крыльце сидел светловолосый парень в тельняшке. Он разложил на коленях вьючное седло и, ковыряясь в нем, распевал во все горло.

Вот таким образом я и познакомился с завхозом и радистом лесоустроительного отряда Сашкой Лапиным.

— Завхоз я временный, — уточнил Сашка, когда мы переправлялись на резиновой лодке, — и радист поневоле. По табелю я всего лишь маршрутный рабочий, и мое дело в тайге топать, а не сидеть здесь с этой сбруей!

Он хмуро кивнул в сторону крыльца, где лежало вьючное седло и из потника торчала здоровенная кривая игла.

— Ребята почти неделю уже безвылазно в тайге, собаки мои и то с ними удрали, а я сижу здесь как неприкаянный. Разве это жизнь?!

Сашка быстро разложил костер, приготовил чай, вскрыл несколько банок мясных консервов. Угощая меня, он с любопытством расспрашивал, кто я, откуда и куда иду. Я рассказал ему о своем путешествии, и, слушая, он озабоченно поглядывал на мое снаряжение. Потом, внимательно ознакомившись с моей картой, снисходительно буркнул:

— Снимешь на кальку участок с нашей карты, а то по своей черт знает куда убрести можешь…

После чая каждый из нас занялся своим делом. Сашка вел себя со мной так, словно мы знали друг друга очень давно. Я приводил в порядок свое снаряжение, изрядно потрепанное за этот недельный переход, а Сашка, закончив шитье потника, ползал по крыше, устраивая для своей рации направленную антенну.

Сумерки скрадывали тайгу. Проглянули звезды. Под берегом приплескивала река, тихо ворочаясь на перекатах. Из чащи противоположного берега слышался крик кедровки. Сашка хлопотал с ужином у костра и между делом расспрашивал о жизни в столице. Его интересовали новые магнитофоны, транзисторные приемники, Московский зоопарк, спиннинговые катушки и новые марки охотничьих ружей. Раз говор о различных путешествиях переключился на песни. Не откладывая дела в долгий ящик, Сашка сунул мне карандаш и блокнот и попросил переписать новые песни, что чаще всего, по его выражению, поются с душой. Пока я напрягал память, старательно вспоминая однодневные вылазки в Подмосковье, бессонные ночи у костров, Сашка с досадой рассуждал, что почему-то большая часть душевных песен посвящена геологам.

— Ведь это несправедливо! — говорил он, размахивая над костром поварешкой. — Ведь лесоустроители тоже важное дело делают, лес учитывают, оценивают, картируют. Да ведь сколько лесов у нас! А как ни послушаешь песню, так все тебе «держись, геолог, крепись, геолог»… А мы так, словно для нас и песен не существует. Верно ведь, а? Нет, ты спой мне хоть одну песню про лесоустроителей, спой?!

Я молчал, потому что действительно не знал ни одной такой песни. И Сашка с такой укоризненной миной поглядывал на меня в ожидании песни, словно это была моя вина, что ее нет.

Ужин был готов. Сашка глянул на часы, накрыл котелки телогрейкой и ушел в зимовье. Сидя у костра, я услышал, как защелкали переключатели рации. В приоткрытую дверь виднелся склонившийся за столом Сашка. Свет керосиновой лампы тускло отекал стены зимовья. По углам лежали обитые жестью ящики, мешки, стопки книг, вьючные седла. Сашка долго откашливался, потом монотонно забубнил в микрофон:

— «Недра — два», «Недра — два», я «Недра — один», я «Недра — один», как меня слышите, как меня слышите, прием…

В динамике долго шелестело, потрескивало, и, наконец, в зимовье послышался далекий ломающийся голос:

— «Недра — один», я «Недра — два», слышу вас хорошо… Привет тебе, Сашка, что новенького у тебя, прием…

С первого же слова Сашка встрепенулся и, едва дослушав до конца фразу, щелкнул переключателем и гаркнул в микрофон так, что за рекой шарахнулось эхо:

— Порядок у меня! Происшествий нет! Что у вас новенького? Где вы сейчас? Выходить-то скоро будете? Прием!..

Еще раньше Сашка рассказал, что километрах в тридцати от верховья Зугдука ведет свой маршрут их небольшой отряд. Работа обычная: вырубаются просеки, вкапываются знаки отмеров и планшетки графятся строгими квадратами лесных кварталов. Каждый вечер, ровно в двадцать один тридцать, начальник отряда вызывает на связь базу, оставленную в зимовьюшке на берегу Зугдука.

— У нас все нормально, Сашка, крепись. Денька через три выходить будем, готовь баньку, понял? Если все у тебя, то конец связи, до завтра. Прием…

— Вас понял, — пробурчал помрачневший Сашка, — конец связи.

Он выключил рацию и пробормотал:

— Когда я только развяжусь с ней, черт бы ее побрал… Дело в том, что когда на базе комплектовался отряд, то никак не могли найти радиста. Кроме того, не хватало и завхоза отряда. Должность эта, по выражению Сашки, хлопотливая и занудливая, и никто не хотел впрягаться в этот хомут. Начальник отряда знал, что Сашка разбирается в рации и даже немного работает на ключе, и, когда подошло время выходить в поле, он просто объявил ему, что временно он будет работать радистом и по совместительству завхозом: все равно же на базе торчать! Сашка устроил скандал, но это не помогло, и, так как другие отряды уже вылетели в тайгу, пришлось ему комплектовать рацию, сдавать экзамен по ней и составлять ведомости на пищевое довольствие отряда.

Сашка подошел к костру, некоторое время сидел молча, глядя в огонь, потом взлохматил пятерней и без того взъерошенную шевелюру и, словно отвечая своим мыслям, пробормотал:

— И все у меня как-то не путем выходит, каждой бочке затычка… Ладно! — Он встряхнулся и с улыбкой посмотрел на меня. — Давай ужинать, а там песни учить будем. Ребята вернутся, у них гитара есть… А то еще целый сезон впереди, а песен хороших нет!

Наблюдая за Сашкой, я заметил, что даже в своем вынужденном одиночестве, когда иной раз от тоски волком выть хочется, он свободно подавлял это угнетающее чувство своей кипучей энергией. Сашка минуты не мог посидеть сложа руки. Его долговязая фигура в выгоревшей тельняшке и закатанных до колен штанах беспрестанно моталась по берегу. Он ставил сети, потрошил и солил рыбу, латал облысевшую крышу зимовья, копался в рации и, мусоля карандаш, составлял меню отрядной кухни на целый месяц вперед. При этом (безбожно фальшивя) мурлыкал под нос песни. И все у него выходило и ладно, и споро, и в то же время как-то играючи. Словно весь этот труд, которым он занимался в таежном одиночестве, был для него не больше чем увлекательная игра. И порой я невольно чувствовал, как и меня заражает его кипучая энергия.

В минуты успокоения, когда мы валялись на берегу реки, наблюдая, как течение обхлестывает пеной прибрежные валуны, Сашка заводил нескончаемые рассказы о тайге, о различных способах охоты, о приметах погоды… Слушая его, можно было подумать, что он родился и вырос в прибайкальской тайге, настолько красочно и образно рассказывал он. Ползая по берегу, Сашка то изображал поднявшегося на дыбы медведя, которого потревожил на лежке неосторожный охотник, то воспроизводил тоскливый крик кабарги, подзывающей своего детеныша. Даже Айвор, заслышав крик кабарожки, выбрался из тени кустарника и, скосив морду, с любопытством уставился на Сашку.

Среди его личных вещей, разбросанных по всему зимовью, я нашел два томика Брема, книги Арсеньева, Обручева, Хемингуэя — «Зеленые холмы Африки», Тургенева — «Записки охотника». Как выяснилось впоследствии, любимым рассказом Сашки из «Записок охотника» был рассказ «Певцы». Все книги были основательно зачитаны, страницы исчерканы карандашными пометками.

Общаясь с Сашкой, не много нужно было времени, чтобы понять, что охота — его настоящая страсть. Но здесь Сашка не признавал никаких компромиссов: он презирал охоту на медведя в берлоге, где очумевший зверь вылезает прямо на пули.

— Это еще можно было понять, когда охотник один выходил на зверя с рогатиной и кремневым ружьем. А сейчас?! Найдут берлогу, приведут к ней свору собак, окружат ее в пять-шесть стволов ружейных да карабинных… Да перед началом охоты, — тут Сашка презрительно сплюнул, — еще шерстинку или ватку в воздух подбрасывают, чтобы определить направление ветра! В общем, все по науке; стрелки на местах, собаки на поводке, в любую секунду будут спущены, и самый отважный пихает шест в берлогу: вылезай зверь, здесь все готово! Нет, хочешь охотиться, так будь настоящим охотником! Дай зверю защищаться, научись в тайге скрадывать его, распутать след, сумей подойти на выстрел! Это и есть настоящая охота — когда на равных!

Позже я узнал, что Сашкина страсть быть в тайге со зверем на равных доставляла некоторым охотникам из отряда немало хлопот: подстреливший сидячую утку становился для него непримиримым врагом.

Уже далеко за полночь мы забрались в спальные мешки. Лежа вблизи мерцающих углей костра, Сашка вспоминал прошлый сезон, когда отряд работал в Саянах, потом рассказал о случае, приведшем его в тайгу.

Он родился и вырос в небольшой деревушке Курской области. Закончив школу, работал в колхозе прицепщиком, потом трактористом. Три года служил в погранвойсках на Дальнем Востоке. Осенью, демобилизовавшись, возвращался домой. И неизвестно, как сложилась бы его жизнь дальше, если бы на одной из пересадочных станций Сашка не познакомился с шумной компанией бородатых парней. Парни были одеты в прожженные и залатанные ватники и штормовки. Их место в углу зала, где были свалены в кучу рюкзаки, ящики, треноги в чехлах, напоминало живописный табор, только костра не хватало. В ожидании поезда Сашка коротал с ними ночь. Под сводами вокзала приглушенно звенели аккорды гитары, и ребята пели совершенно незнакомые Сашке песни. Они спорили о чем-то непонятном для него. Потом наперебой рассказывали о звериных тропах, о палатках над берегами порожистых рек, о кострах и туманах, о болотных топях, где хоть сам выстилайся, но идти нужно. Рассказали и о случаях, когда человек разом стареет на десяток лет. Долгая ночь, о многом рассказывали. Рассказали, спели песни и на рассвете уехали, оставив Сашку растерянным, взволнованным и удивленным…

Приехал домой, устроился на завод монтажником, на следующий год думал поступать в институт, хотя и не знал толком в какой. Прошло несколько месяцев, но не выходила из памяти эта случайная встреча на вокзале, и все слышались песни ребят, виделись палатки над берегами рек, глухая тайга, костры и туманы над равнинами болот. Не выдержал, написал письмо по адресу, что оставили ему парни, и, не дождавшись ответа, самостоятельно прикатил в Прибайкалье. Отыскал лесоустроительную экспедицию и вот уже третий сезон работает в одном отряде. Зимой приезжал в родные края, родители советовали одуматься, за ум взяться: надо ведь пристраиваться к постоянному делу. Сашка и сам думал, что пора за что-нибудь браться основательно, но, как пахнет весной, где уж тут удержаться на месте!..

— Если серьезно говорить, — рассуждал Сашка, — то понятно, не всю же жизнь с рулеткой и топором по тайге бегать. Но работа в тайге мне по душе, и вот мысль у меня какая: в Иркутском сельскохозяйственном институте есть охотоведческий факультет — это мне подходит. Сезон кончим, и этой же осенью подамся в Иркутск, посмотрю что к чему и буду на подготовительный поступать…

На следующий день после завтрака я ушел с Айвором к верховью реки. Несколько раз скрадывал целую стаю косачей, но пугливые птицы не давали подойти на ружейный выстрел. После полудня ни с чем вернулся к зимовью и застал Сашку в заметном беспокойстве. Он возился с карабином и, перебирая патроны, хмуро поглядывал по сторонам. На все мои вопросы Сашка бурчал в ответ что-то невнятное, а чаще всего просто отмахивался.

Вечером, после сеанса связи, мы сидели у костра.

— Знаешь, — нерешительно начал Сашка, — здесь неподалеку на гарях тетерева почти каждое утро токуют. Пойдем завтра, а?

Я молчал, чувствуя, что Сашка чего-то не договаривает, и, видимо, он понял это.

— Ладно! — решительно сказал он. — Честно говоря, тут вот какое дело. За день до твоего прихода тут у меня два мужичка гостили. Выше по реке зимовьюшка есть, так они говорят, что живут там и панты промышляют. Ну, погостили у меня часок, чаем их напоил, и ушли себе вниз по реке…

Сашка замолчал, ероша пятерней волосы. Я видел, как подрагивает сигарета в его стиснутых пальцах.

— Конечно, — продолжал он, — нельзя подходить к людям с предубеждением, но честно скажу, физиономии их мне не понравились. Оба какие-то скрытные, настороженные… Да черт с ними, какое мне дело до их физиономий, но в мешке у них я заметил несколько мотков авиационного троса, вот что интересно! На кой ляд, спрашивается, им в тайге трос понадобился? И заметь, когда возвращались, то прошли тем берегом и ко мне даже не заглянули…

Сашка опять замолчал и сосредоточенно нахмурил брови, словно вспоминая подробности этой встречи.

— Случалось мне видеть, для чего такие штуки в тайгу берут, — заговорил он снова. — Километрах в четырех отсюда вниз по реке есть звериные тропы к водопою. Я там не раз лосей видел, а один раз и на медведя наткнулся: он распадком шел к реке. И вообще места здесь звериные. Как только я заметил у них трос, спросил, зачем это, — они тут же свернули чаепитие и ушли… Словом, вот что: сходим завтра на гари, и заодно покажу я тебе эти тропы. Ну как, лады?

Он усмехнулся и резким щелчком послал в костер сигарету.

— Я так думаю: что бы в тайге ни случилось, след не скоро скроешь, хоть сторона и глухая…

Уснули мы поздно. Среди ночи я проснулся от каких-то шорохов и увидел Сашку. Он сидел, наполовину высунувшись из спального мешка, и тихо подкладывал в костер ветки. Огонь отбрасывал блики на его лицо, и черты его, почти всегда резкие, сейчас смягчились и губы тронулись в какой-то нечаянной улыбке. Сашка выглядел необычно тихим и спокойным, словно всплыли вдруг в памяти затаенные мечты и увели его от костра, от одинокой зимовьюшки на берегу таежной реки…

Ни свет, ни заря он буквально вытряхнул меня из спального мешка. И как я ни сопротивлялся, доказывая, что в такой темноте и тропы не увидишь, пришлось подчиниться его решительным действиям. О завтраке и заикаться не приходилось. Мы быстро собрались и по отяжелевшей от влаги траве пошли вниз по течению реки. Шли петляющей над берегом тропкой, и долго еще слышались вслед жалобные вопли и причитания запертого в зимовье Айвора.

Зарево невидимого солнца уже приподнялось над дремотной тайгой. В сырых зарослях тонко перекликались пеночки, где-то вдали слышались неуверенные вскрики черного дятла, но тайга еще не пробудилась, окутанная сумеречными тенями утра. В зеленом ватнике, с болтающимся за спиной карабином, Сашка, сутулясь, вышагивал впереди. Я еле поспевал за его широченными шагами. Он шел, высоко поднимая колени, напоминая журавля, переступающего в высокой траве. Мы давно уже миновали гари; несколько тетеревов с шумом снялись с поляны и исчезли в ельнике по ту сторону реки. Я попробовал было задержать Сашку, но куда там! Он только глянул на меня и зашагал дальше. По его виду я понял, что протестовать бесполезно.

Скоро тропа отвернула от берега и вползла в мелкий березняк, росший вперемешку с ельником. На тропе виднелись следы лося, и, казалось бы, старые следы медведя. Мы прошли не более сотни метров, как вдруг наткнулись на развороченный кустарник и сломанные деревца. На больших деревьях лохмотьями свисала свежеободранная кора. Земля вокруг была взрыта, клочья дерна и мха висели по ветвям кустарника. Картина была такая, будто здесь как следует поработал трактор. Над тропой были наклонены две толстые березки и крест-на-крест перехвачены тросом. Осмотрев болтающийся конец троса, я сразу понял, в чем дело. Сашка сначала оторопело озирался по сторонам, потом лицо его подернулось резкими морщинами, глаза злобно сузились:

— Ну что я тебе говорил! Они петли здесь ставили! Видишь, сорвана петля?.. — Встретившись с ним взглядом, я невольно почувствовал холодок во всем теле, словно он меня обвинял в этом. — Ах, гады! Боятся за зверем ходить, так на тебе, петлю!

Потоптавшись на месте, он снял карабин и рывком передернул затвор.

— Ладно, пошли посмотрим, что дальше будет, — бормотал он, оглядывая следы, — сейчас поможем им добыть мяса…

Пригнувшись, он молча двинулся по следам, отмеченным развороченным кустарником и сбитой корой на деревьях. Выбросив из стволов дробовые заряды, я заложил усиленные патроны, снаряженные круглыми пулями, и, придерживая ружье на плече, пошел вслед за Сашкой, поглядывая по сторонам и пытаясь на ходу сообразить, что он затеял.

Должен признаться, что бродить по таежной чаще за попавшим в петлю медведем — прогулка не из приятных. Не всякий и опытный охотник отважится без собаки, вслепую преследовать по тайге раненого медведя. Каждый чернеющий куст кажется притаившимся зверем! А что медведь попал в петлю и, сорвавшись, уволок ее за собой, было достаточно ясно из следов у перекрещенных над тропой берез. Я брел за Сашкой, и в памяти оживали рассказы охотников о различных петлях и ловушках, устраиваемых на звериных тропах, чаще всего на тех, что ведут к реке или ручью — на водопой. Петля широким кольцом свисает над тропой, почти касаясь земли, и зверь грудью или лапой обязательно заденет ее и, почувствовав на себе трос, будет рваться вперед, приближая тем самым свой печальный конец. Конец петли накрепко привязывается к стволу дерева, а к другому концу на всякий случай привязан толстый обрубок бревна или камень. Если зверь и сорвет петлю и уйдет, таща за собой тяжелый обрубок, за ним всегда остается след. Петля — подловатый способ добычи зверя; и, конечно, охотой это назвать никак нельзя. Часто случается, что поставивший петлю забывает ее местонахождение, теряет ее и попавшийся зверь просто запутывается где-нибудь в чаще и пропадает или становится беспомощной добычей другого.

Идти нам пришлось недолго. Сашка, словно запнувшись, вдруг остановился и резко махнул мне рукой. Я огляделся, но ничего не заметил. Подобрался поближе — и вдруг метрах в четырех от нас, за низкой стеной кустарника, за нагроможденными камнями, раньше угадал, чем увидел, запутавшегося в петле зверя! На земле перед камнями лежал обрубок бревна, перехваченный посредине тонким авиационным тросом. Трос уходил за камни, извиваясь по щели, и плотно прижавшийся обрубок не пускал зверя дальше.

Над краем камней показалась черная макушка, маленькие уши, и тотчас послышался глухой рев. Медведь вскинулся, мелькнула оскаленная морда, лапы. Мы шарахнулись в сторону, но петля опрокинула зверя на камни. Запутавшийся в щелях трос едва давал полузадушенному зверю подняться, и над краем камней то и дело показывалась дергающаяся голова и высовывалась лапа, оставляющая на камне беловатый след от когтей. Видно было, что медведь обессилен и едва приподнимается, но вид оскаленной пасти, набитой хлопьями пены, невольно внушал страх.

Вдруг Сашка тихо вскрикнул и ткнул вверх стволом карабина. Прямо над нашими головами, в густых ветвях лиственницы, намертво обхватив лапами ствол, неподвижно сидел медвежонок! Казалось, он оцепенел от страха. Скосив вниз курносую мордочку, он уставился на нас немигающими бусинками глаз. Словно почувствовав, что мы его обнаружили, медведица за камнями грузно заворочалась, протяжно застонала, и этот стон постепенно перешел в глухой, утробный рев. Послышался шорох осыпающихся камней, обрубок бревна, с которого мы не сводили глаз, дрогнул, и мы невольно сделали шаг назад. Я лихорадочно пытался сообразить, что же мы можем сделать. Сашка, прижав к груди карабин, подался ближе к камням и стоял, наклонившись к извивам троса. На мой взгляд, сделать мы ничего не могли, разве только не дать зверю мучиться дальше. Но Сашка вдруг обернулся, сунул мне в руки свой карабин и вытащил из-за голенища топорик. Внезапно я понял, что он собирается делать. Оцепенев, я стоял, привалившись спиной к дереву, и держал стволы на уровне медвежьей головы, видневшейся над камнями. Все тело обволокло вязким холодом. Мне хотелось броситься к Сашке, оттолкнуть его прочь. Это же сумасшествие — освобождать из петли полузадушенную, разъяренную медведицу!

Опасность!

Я шагнул вперед и раскрыл рот, но в горле застрял сухой ком, и я услышал какой-то хрип вместо крика. Сашка даже не обернулся. Прижимая к себе приклады, я стоял в двух шагах от него, глядя на приподнимающуюся голову зверя, на царапающую о камни бессильную лапу и Сашкину руку, стиснувшую топорище…

Сашка подполз к камням и ударил топором по обрубку бревна. Трос был не толще мизинца, и я увидел, как вскинулись и закрутились перерубленные пряди. Я едва удержался, чтобы не разрядить одновременно все три ствола в торчавшую над камнями голову зверя. А Сашка ударил еще раз и, отпрыгнув назад, вырвал у меня карабин. Шевелящийся трос еле видимыми прядями держался на обрубке бревна.

Хрипло дыша, медведица ворочалась за камнями. В любую секунду она могла сорваться, и тогда…

Впоследствии, припоминая эти минуты, я улыбался, представляя себе оцепеневшую Сашкину физиономию, вытаращенные глаза и поблескивающее лезвие здоровенного охотничьего ножа, стиснутого зубами… Мы отступали. Мы пятились, сгорбившись и прижавшись друг к другу. Выставленные стволы раскачивались в разные стороны. Звенящая тишина проламывалась хрустом наших шагов. Каждое мгновение могли загреметь выстрелы. Мы пятились, не сводя глаз с обрубка бревна, и, даже когда он исчез за кустарником, продолжали пятиться, не оглядываясь назад. И только когда послышался шум воды, оттолкнулись друг от друга и кинулись напролом из чащи. Выскочив на берег, мы, ни на секунду не задумавшись, бросились в воду и опомнились только на противоположном берегу. Тогда мы глянули друг на друга — и припустились бежать, не разбирая тропы…

…Конечно, в этот день я никуда не ушел. Мне нужно было выбираться к берегу Байкала, но я чувствовал, что не могу оставить Сашку одного в маленькой зимовьюшке на берегу реки. Каждый из нас занимался своим делом. Я рыбачил с удочкой неподалеку от зимовья, а Сашка валил бензопилой здоровенные лесины для мостка через реку. Потом, за чаем, он обревизовал мой рюкзак и, покопавшись в кладовой, вынес целую груду банок с консервами, сухарей, сахара, сухого компота. Не слушая моих возражений, он набил рюкзак так, что я едва мог оторвать его от земли. Но и этого ему было мало: он предложил сшить подсумки для Айвора и нагрузить его, как он выразился, в разумных пределах. Идея пришлась мне по душе, но такое количество еды было совершенно лишним. Но Сашка и слушать ничего не хотел. Живо приволок кусок брезента и, полосуя его ножом, стал кроить подсумки. К вечеру сбруя была готова. На примерке Айвор выглядел не хуже вьючного ослика, но, когда Сашка для пробы наложил в каждый подсумок чуть ли не полпуда камней, псу это явно не понравилось. Он приглушенно рычал и, беспокойно оглядываясь на меня, пытался вырваться из Сашкиных рук.

Вечером мы бросили жребий, кому варить прощальный ужин, и выпало мне.

Когда сумерки накрыли тайгу и от реки засквозило холодом, прощальный ужин был готов и накрыт на траве; гречневая каша с мясными консервами, соленая рыба, заварной крем, сгущенное молоко, белые сухари и, конечно, чай. Ровно в двадцать один тридцать Сашка включил рацию, и, сидя на берегу у костра, я услышал его хрипловатый, спокойный голос:

— …«Недра — два», «Недра — два», я «Недра — один», слышу вас хорошо… Происшествий на базе нет… Когда выходить будете?.. Когда выходить будете?.. Прием!

Долина верховьев Лены

Тонкие ниточки ручейков, прикрывшись травой, петляют среди обомшелых валунов, кустарника и деревьев. Скоро по два, по три они сливаются в неширокую говорливую речушку. Здесь, в долине, эта речушка ничем не отличается от других неприметных на карте таежных рек. Но чем дальше уходит она на северо-запад, тем становится шире, свободнее, и все яростнее вскипает на порогах стремительный бег ее волн. И наконец буйным разливом она круто сворачивает на северо-восток и, вбирая на своем пути силу больших и малых рек, могучим потоком несется к берегам океана.

Так за Байкальским хребтом, в холмистой долине, расположенной на высоте около тысячи метров над уровнем моря, от неприметных ручейков рождается краса и сила сибирской земли — великая Лена.

Безлесные склоны Байкальского хребта

От улуса Кочериков долиной верховья Лены я шел на север, к Покойницкому перевалу, в районе которого вел свою работу поисковый геологический отряд. Мой путь по долине до перевала занял почти двадцать суток. Впервые за все время своего путешествия я так долго был один на один (если не считать моего верного пса) с окружающей меня природой.

С четвертого дня пути моим постоянным провожатым стал дождь. Дождь вымотал из меня душу. Разбухшие махровые облака, распустив туманную завесу, беспросветно толклись над долиной. И постепенно окружающая природа стала казаться мне мертвой. Куда ни сунься, вокруг тебя насквозь просыревшая, увязшая в болотах тайга, и в чаще ее ни малейшего признака жизни. Ничего, кроме набрякших деревьев и чудовищно разбухшего шевелящегося неба над головой. Я чувствовал, что день ото дня все больше теряю необходимую выдержку и терпение. Вместо того чтобы идти строго на север, я стал петлять по долине и на одиннадцатый день блужданий окончательно потерял тропу, отмеченную затекшими засечками на деревьях.

Для ночевки обычно выбираешь место под кедрачом, где всегда остается прикрытый навесом кроны сухой клочок земли. Шел двенадцатый день пути. Точнее, день начинался, а я не мог расстаться с удушливым теплом просыревшего спального мешка. Не хотелось и думать, что сейчас нужно вставать, укладывать тощий рюкзак и снова идти. Идти напролом, увязая в чащобе, оступаясь в чавкающем мшанике. Идти, чувствуя под сердцем тоскливый холод тревоги за каждый пройденный шаг. В улусе Кочериков мне удалось снять на кальку участок верховья Лены. Но, заплутавшись в долине, я уже перестал ориентироваться по карте, так как не мог определить, где нахожусь, и доверял только компасу и какой-то слепой интуиции. Куда проще было прокладывать маршруты вдоль побережья моря!

Сжавшись в спальном мешке, я чувствовал, как холод, вытесняя накопленное тепло, прокрадывается в мешок. Высунувшись наружу, я оцепенел от неожиданности. Верховой ветер разметал облака, обнажая блеклую синеву неба. На землю сходило необычайно спокойное и чистое утро, пахнущее сыростью и пожухлой травой. Тени исчезали, и тайга вокруг меня обнажалась резкими очертаниями, как бывает в первые минуты рассвета. У обмякшего рюкзака, развесив уши, лежал Айвор и уныло смотрел на меня тусклыми от голода глазами. В ветвях кедрача над головой неожиданно тинькнула пеночка. И от этого хрупкого, едва слышного голоса я невольно почувствовал прилив сил и уверенности в себе. Сознание было ясным и настороженным, и вместо безнадежной усталости, как это было вчера и позавчера и еще несколько дней подряд, мною постепенно овладевало странное предчувствие, что сегодняшний день принесет хоть какое-нибудь облегчение. Уж если я сегодня не найду лагерь отряда, то, наверное, что-нибудь добуду. Ох и наемся же я тогда до отвала! От двухнедельного пути в рюкзаке осталось немного муки, чай, соль, сахар и два сухаря — «НЗ». Все мои попытки раздобыть в пути мясо, как правило, оканчивались неудачей. Проклятый дождь словно втаптывал в землю все живое.

Патроны хранились в прорезиненном мешочке, но все же картонные гильзы обволгли и тяжело входили в патронник.

Только я взял в руки ружье, как Айвор оживился и, нетерпеливо подвывая, затоптался на месте. Оставив на поляне рюкзак и спальный мешок, я пошел за псом берегом неширокой протоки. Айвор бодро рыскал по сторонам, уходил от меня все дальше, и скоро его хвост окончательно исчез в зарослях кустарника. Солнце еще не взошло, но над горами словно бы приподнявшаяся синева неба уже подернулась алым налетом. Стараясь не тревожить вокруг себя кустарник и ветви деревьев, я шел, еле улавливая впереди шорох снующей собаки. Но скоро и этот звук затих. Я остановился на небольшой поляне, покрытой белесым ягелем. Под еле видимой дымкой тумана пласталась поникшая трава, тяжело клонился кустарник. И, распустив лохмотья лишайника, вокруг меня недвижно стояли обомшелые сосны, лиственницы. Воздев ветви к холодной синеве неба, они казались безжизненными. В их зарослях не слышалось ни малейшего движения жизни, ни птичьего вскрика, ни шороха ветерка…

Никогда еще мне не приходилось видеть в тайге такого колдовского, туманного рассвета. Казалось, он стекал с безжизненной синевы неба на листву деревьев, опускался на землю и, едва приподнявшись, еле уловимыми клубами ворочался в затененных зарослях. Настороженный, дремотный покой владел в эти минуты тайгой и невольно овладевал всем моим телом, и вместе с ним рождалась какая-то боль неизвестной, надвигающейся тревоги. Я стоял на поляне, вслушиваясь в звенящую тишину леса, и не мог понять, какого чуда я жду. Но, увидев заалевшие вершины деревьев, я вдруг понял, что невольно жду, когда взойдет солнце.

Странным, неповторимым показался мне в это мгновение окружающий лес. Все в нем знакомо до прожилки в каждом листе — и в то же время это был другой, неизвестный лес. Словно невидимая власть времени внезапно коснулась его. Я видел перед собой мертвый лес, тяжело пробуждающийся от бремени тысячелетнего сна. Словно, когда-то погибший на всей земле, он сейчас возвращался в свою первобытность. И в это мгновение земля встречала свое первое утро. С восходом солнца свершится ее пробуждение, и я услышу ее первый вздох…

В глубине земли все отчетливее и сильнее бьется ее сердце. Эти глухие, могучие удары толчками посылают кровь жизни в корни деревьев, от них по ветвям в каждую прожилку окоченевшего листа. И вот уже дрогнули ветви кустарника шевельнулась трава, и неуловимое дыхание разом пошатнуло тайгу. И чем ниже опускались по деревьям солнечные лучи, тем пышнее расправлялись иззябшие ветви, и тайга становилась все светлее, просторнее, и ее воздух уже дышал живым теплом…

…Я брел по тропе, опьяненный непонятной радостью. Мне слышался хор голосов, и в хаосе звуков различался один, который уже давно и настойчиво звал к себе. Голос становился все ближе, звонче, и вдруг, очнувшись, я услышал, как охнул и раскатился по тайге гулкий лай. Во все стороны разлетелось эхо, и взбудораженная тайга, казалось, зазвенела на все голоса! Подстегиваемый этим лаем, я бежал напролом сквозь заросли кустарника. Лай собаки учащался и переходил в злобный остервенелый вой.

Вырвавшись от хлеста мокрых кустов, я выбежал на поляну и тотчас по низу мелколесья увидел мечущегося Айвора. Он прыжком бросался на ствол лиственницы и захлебывался в бессильном лае. Пот застилал мне глаза, штормовка вязко облегла тело. Сделав шаг от кустарника, я присел от неожиданности.

По ту сторону поляны на вершине кряжистой лиственницы неподвижно, словно высеченный из черного камня, сидел здоровенный глухарь. Он сидел на самой вершине, чуть подавшись грудью вперед, и в своем покое, казалось, не видел и не слышал бесившегося на земле пса. А Айвор, увидев меня, закатился пуще прежнего.

Сдерживая дыхание, я опустился в кустарнике на колени и, не сводя взгляда с черного тела птицы, стал медленно заводить приклад под плечо. Подрагивающая белесая мушка ружья поднималась по стволу дерева и, задрожав, остановилась на черном пятне. Глухарь по-прежнему был недвижим, и теперь я хорошо различал изогнутый белый клюв и под ним густую черную бороду…

Выстрел ударил раньше, чем я осознал движение пальца. Словно кто-то другой, помимо моей воли, тронул спусковой крючок ружья.

И сразу все стихло. Птица вскинулась над вершиной лиственницы, широко распростерла крылья — и вдруг, словно подхлестнутая на лету, извернулась и, с треском обламывая ветви, грохнулась оземь. Я бросился к дереву, отгоняя остервеневшего пса.

Глухарь лежал на корнях не двигаясь, и широкий, искрящийся синевой глаз его смотрел мимо меня, на вершину дерева, еще шевелящуюся от удара свинца. Спокойно поднималась под оперением грудь. И вдруг он приподнял голову и, все так же не сводя взгляда с вершины лиственницы, медленно опустил ее на примятую траву. Я стоял рядом, словно скованный, и не мог шагнуть к нему. И увидел, как судорога тронула оперение, жестко и широко распластался по траве хвост, вытянулись морщинистые когтистые лапы, и на тускнеющий недвижный глаз упало белое веко…

Я возвращался к стоянке, чувствуя на своем плече холодеющее тело птицы. Айвор путался под ногами и глядел на меня горящими, злобными от голода глазами. Все произошло так быстро, что я теперь не мог вспомнить ни одной детали, словно все это было сном. И недолгой была радость добычи: она вспыхнула и исчезла, вытесняемая чувством уже знакомой, непонятной тревоги. И вдруг я с необыкновенной отчетливостью вспомнил ту минуту ожидания солнца, когда в мертвой дымке рассвета оживала тайга. И мне почудилось на; мгновение, что я снова слышу дыхание этой травы, этих деревьев, воздевших к солнцу свои ожившие ветви. Но тайга вокруг меня стояла онемевшая, строгая, и я не слышал в ней пробудившихся голосов. И казалось, лучи солнца замерли на недвижной хвое…

И вдруг (было это реальностью или воображением напряженного сознания? До сих пор я не могу понять, что это было!) в стороне от тропы, на вершине старой лиственницы, я увидел черного глухаря! Словно высеченный из черного камня, он сидел, чуть подавшись грудью вперед, и поверх леса вокруг него простиралось залитое солнечным жаром небо. Вместе с пробуждающейся тайгой в это мгновение он встречал восход солнца.

Я стоял на поляне, не чувствуя на своем плече тяжести добытой птицы. Тот черный глухарь сидел высоко надо мной на вершине старой лиственницы и был недосягаем.

Айвор терся у моих ног и, тихо скуля, все время порывался бежать и звал меня за собой к стоянке.

На четырнадцатый день я решил выходить из долины, потеряв всякую надежду отыскать отряд или перевал. Нужно подняться на гребень хребта, осмотреть долину и, если удастся, перевалить к морю. Проглотив полусырую лепешку, испеченную на камнях, я запил ее некрепким чаем и, уложив рюкзак, пошел напрямик к подножию хребта. И под скалами, на каменистом плато, наткнулся на цепочку оленьего следа. Он отворачивал от протоки и поднимался в горы.

Изрытая складками ущелий, нависшая изломами скал и террас, густо обросших стлаником, распростерлась передо мной почти трехкилометровая крутизна Байкальского хребта. В разломах гольцов бледнел снег. Подернувшись синей дымкой, вершины постепенно отходили на север и, приседая, сливались на горизонте в одну неровную цепь. Небо над гребнем напрягалось багрянцем, стаивали последние клочья облаков, и каждое мгновение могло появиться солнце. Просветленная долина, ожившая от гнета дождей, перехлестывалась звонким свистом и цоканьем птичьего разноголосья.

Подъем сразу же пошел вкрутую. След петлял по сыпучим откосам, резко перебрасывался с уступа на уступ, долгой строчкой вытягивался вдоль обрыва террас. Олень обходил открытые пространства и больше продирался по чаще стланика, часто сбегал в сырую темень ущелий. Мне не хотелось терять этот след, я берег слабую надежду, что он может вывести на перевал. Идти становилось все тяжелее. Ботинки скользили и срывались на слизи камней, непросушенный спальный мешок пудовой тяжестью осаживал плечи. След часто терялся, и приходилось петлять, отыскивая его. Но скоро он окончательно исчез: сбежал в ущелье и запнулся под отвесной скалой.

Цепкий стланик разросся по крутым стенам. Он глубоко влез корнями в расщелины скал и гроздьями нависал над ущельем. Разумеется, олень не мог пройти этим путем, но больше никаких следов на выходе из ущелья не было. Обратно возвращаться не хотелось. Передо мной возвышалась вертикальная стена, можно было подняться на террасу, перехватываясь за толстые ветви стланика.

Пальцы липли в смоле, иглы наотмашь хлестали в лицо. С каждым метром подъема тело становилось все тяжелее; проклятый рюкзак застревал меж ветвей и упрямо тянул назад. Куда проще было привязать его за веревку и оставить на дне ущелья, а потом поднять! Но эта светлая мысль осенила меня, когда я, как обезьяна, уже раскачивался на ветвях стланика, прижимаясь к скале. Обнажая корни, из расщелин струйками осыпалась земля. Ремень ружья сдавливал грудь, и стволы все время стукали по затылку. Я полз медленно, стараясь не смотреть вниз, и делал долгие остановки, прилипая телом к ветвям. Козырек скалы отбрасывал на ущелье тень, и, отдаляясь, оно становилось сумрачнее и угрюмее. Я осторожно перетягивался с ветки на ветку, и ручейки потревоженной земли осыпались на дно ущелья.

Взмокший и исцарапанный, обляпанный смолой, я, наконец, выбрался на обрыв террасы, поросшей по краям кустами багульника. В середину террасы врезался скалистый выступ. Я отполз от края и, не снимая рюкзака, свалился на влажную траву. И только тут вспомнил, что уже в ущелье не видел Айвора: пес, видимо, пошел по следу оленя, который я не мог отыскать. Успокоив себя мыслью, что он никуда не денется, я не стал звать его и осмотрел террасу. В тени скалы белели пласты слежавшегося снега: от них остро тянуло холодом. И на подчерненной поверхности снега я вдруг увидел знакомые следы! Их было много, снег был буквально истоптан оленями. По всей вероятности, это был олений отстой. Мне приходилось слышать от охотников, что в жаркое время дня комарье и мошка выгоняют оленей из чащи тайги на снег в складках гор, где они и держатся до вечерней прохлады, а потом снова возвращаются в низину на кормежку. От снеговой плешки следы оленей вели дальше через багульник. Теперь оставалось подождать Айвора — и можно продолжать путь. Скинув штормовку, я ловил разгоряченным телом слабое дыхание освежающего горного воздуха, потом забрался на скалу и растянулся на пригретой поверхности.

Солнце уже круто заходило к полудню. Чистое, умытое небо сверкало ослепительной синевой. Кронами берез и осин, пышной хвоей сосен, елей, лиственниц и кедрачей разостлалась внизу долина. Чуть слышный шепот ветра и приглушенные голоса птиц доносились из нее. Местами сквозь пеструю чащу зарослей проблескивали серебристые изгибы реки. Порой река казалась неподвижной, и, только вглядевшись, можно было различить, как на извилистой синей ленте вытягиваются от камней на порогах пенные борозды. Стиснутая с одной стороны крутыми склонами сопок, а с другой — глухой грядой горного хребта, долина пестрым коридором, изгибаясь, уходила на север.

Прошло уже больше часа, но Айвор все не появлялся. Я был уверен, что заблудиться он не мог, просто гоняет где-нибудь бурундука или еще какую-нибудь живность, потому что уже несколько дней он получал от меня только кружку жидкой мучной болтанки. В мыслях я уже приготовил ему наказание за самовольную и долговременную отлучку — нагружу на него спальный мешок, чтобы поубавилось прыти! Одевшись, я собрал рюкзак и подошел к краю террасы, чтобы осмотреть ущелье, и в это время справа, в кустах багульника, послышался какой-то шорох и странное урчание. Айвор! Ну погоди же, блудливый пес, сейчас я устрою тебе торжественную встречу! Подхватив рюкзак и ружье, я прыгнул под выступ скалы и уселся на снежнике, спрятавшись за камни.

Донесся звук осыпающихся камней, заломались сухие ветви, и опять послышались странные звуки, напоминающие урчание и чавканье какого-то зверя… Нет, это не Айвор… На всякий случай положив ружье на колени, я осмотрел оба пулевых заряда в патроннике и стал ждать, кто же появится на террасе. Резко вскрикнув, над скалой пронеслась кедровка; мысленно послав ей вдогонку свинцовый заряд, я едва успел проводить ее взглядом, как в багульнике послышался громкий шорох, треск, глухое рычание — и через мгновение на поляну стремглав вынесся огромный черный шар. Вскинув ружье, я успел поймать его на мушку, но, прежде чем палец коснулся курка, шар запнулся на поляне, закрутившись на месте, стал уменьшаться в размерах, вдруг распрямился, чихнул и замер, превратившись в небольшого курносого медвежонка с белым нагрудничком!

Медвежонок поднялся на дыбы, вытянул мордочку и, морща пуговку носа, обнюхивал воздух. Я замер под скалой, не смея вздохнуть. А медвежонок опустился на все четыре лапы, склонив к земле голову, постоял неподвижно, словно раздумывая, зачем же он забрался сюда, и потом боком потрусил к камням у края террасы. Неторопливо обнюхал их со всех сторон и принялся подкапываться, громко урча и припадая грудью к земле. Мне был виден из-под скалы мотающийся черный задик и нетерпеливо топчущиеся лапы. Медвежонок чихал, передергивался всем телом, изредка, прервав работу, поднимался на дыбы, и испачканный землей нос усиленно вбирал в себя воздух. Потом он снова принимался за прерванную работу Я сидел под скалой и, облокотившись на ружье, с любопытством ждал, что же будет дальше: ведь в любое мгновение на террасе может появиться Айвор; вот уж будет сцена! Интересно, имеет ли мой пес представление о живых медведях?.. Медведях?! И вдруг мое сознание пронзила мысль: ведь это мед-ве-жо-нок!!! Сейчас вслед за ним появится на террасе ОНА!

Холодная испарина покрыла все тело, солнечный свет померк. Пестрые мурашки замельтешили перед глазами, как в удушье, я старался проглотить в горле ком…

В памяти мгновенно промелькнула первая встреча с медведицей весной на берегу Байкала. Едва лишь заглох мотор и лодка уткнулась в берег, как я увидел маленького, неуклюжего медвежонка, который, видимо испугавшись мотора, сослепу трусил прямо в мою сторону. Потом из сосняка вывалилась медведица, опустив голову, она скачками неслась следом за ним. Мотор завелся с одного оборота, и лодка понеслась прочь, когда разъяренная мать, надрывно рыча, стояла уже наполовину в воде…

…Выставив перед собой ружье, я положил на рюкзак нож и сидел, прижимаясь к холодной скале. Малейший шорох отдавался в ушах резким звуком. Оглядывая террасу, я искал возможность хоть куда-нибудь отступить, чтобы не быть прижатым к скале… Но кто знает, с какой стороны она на меня вывалится! Косясь по сторонам, я ни на миг не выпускал из вида медвежонка, который топтался у камней. Зловещая напряженная тишина нависла над террасой, и только шелестел под порывами ветра сухой багульник.

Медвежонок отошел от камней на середину террасы, постоял, оглядываясь, потом со стоном протяжно зевнул и пошел прямо на меня. Только этого не хватало! Но он обогнул; валун, за которым я притаился, скорчившись в три погибели, и стал карабкаться на скалу. Теперь я слышал его посапывание и урчание над самой головой.

Прошло минут десять. Осторожно высунувшись из-под навеса скалы, я увидел медвежонка, растянувшегося на солнцепеке, почти на том самом месте, где совсем недавно лежал; сам. Черт знает, что за зверь! Неужели он не чует запаха человека? Но медвежонок устроился на скале, словно в своей берлоге под боком мамаши, и посапывает, изредка подергивая во сне лапками. Выждав еще немного, я тоже осмелел и выполз из своего укрытия на середину террасы, за валуны: здесь я чувствовал себя свободнее, чем прижатый к скале.

Ласково пекло полдневное солнце, шелестел под ветерком багульник, из провала долины доносилось всхлипывание кукушки и сухая, резкая дробь дятла. На террасе все оставалось без перемен. Я настолько освоился со своим соседом, что позволил себе закурить, благо ветер набегал в мою сторону. А медвежонок продолжал спать, и ветерок ворошил на его черных, опавших боках клочки свалявшейся шерсти. От уголков глазниц тянулись белесые подтеки.

И все же почему он один? Медведица давно должна бы была хватиться его! Хотя я и не жаждал встречи с беспечной мамашей, но пусть она будет с ним, а я где-нибудь подальше. Сам затерявшийся и едва не обессилевший в замшелой, оглохшей от своей дремучести тайге, я все больше проникался жалостью к этому маленькому, беспомощному существу. Какая трагедия разыгралась в тайге? Был ли тому виной человек или более сильный зверь, чем старая медведица? И скорее всего, это произошло недавно, и медвежонок еще не сталкивался на своем пути с опасностями. Вряд ли ему сейчас больше пяти-шести месяцев: они рождаются в январе — феврале…

На мгновение пришла шальная мысль: ведь его можно сейчас поймать, взять с собой и… И что дальше? Чем я буду его кормить? Куда тащить? Еще неизвестно, когда я сам выберусь из этой первозданной глуши!

Что ж, пора уходить с террасы. Пока спустишься в долину, уже и вечер, а ночевать в горах мне что-то не хочется. Я осторожно надел рюкзак и с ружьем в руках стал красться к краю террасы. Багульник шуршал, задевая об одежду, и я подумал, что хотя бы эти звуки разбудят медвежонка. Но он продолжал спокойно спать, только перевернулся на другой бок. Ну и сон у этого малыша! Что же, мы так и разойдемся, не попрощавшись? Тихо присвистнул, но безрезультатно. Хорошо же, сейчас ты проснешься! Может, эти звуки ты услышишь в первый и, дай бог, последний раз в жизни. Я перезарядил ружье дробовыми патронами, и два выстрела дуплетом прогрохотали над моей головой. Медвежонок нехотя шевельнулся, потом приподнялся, опираясь на передние лапы, морща нос, повел мордочкой по сторонам, словно ища причину шума, и вдруг его сощуренные глазки-пуговицы остановились на мне. Он замер, через мгновение вскинулся на дыбы и застыл с приподнятыми лапками, словно любопытный бурундучок, потом кубарем скатился вниз. Урча и протяжно стеная, черный ком пронесся через террасу и с ходу врезался в кустарник с противоположной стороны. Только и мелькнул на прощание подпрыгивающий задок!

Будь здоров, малыш! Гуляй по тайге и старайся не попадаться на пути человека!

Я знал, что в Прибайкалье на медвежью охоту наложен запрет. Но за время моего путешествия мне не раз случалось в улусах, небольших деревушках и на стоянках геологических отрядов отведывать свежей медвежатины и видеть распятую на сушилах еще сырую продырявленную шкуру.

— Ну и что? — доверительно говорил мне один молодой охотник в улусе Кочериков. — Да я любому егерю докажу, что медведь первым на меня напал. Хищный зверь! А если что не так, штраф за него пятьдесят целковых — и всего делов-то! А в нем одного мяса килограммов сто пятьдесят — двести, а иной раз и больше, да шкура, да желчь особую цену имеет. Удастся добыть медведя, так я тебе с него два штрафа заплачу и в накладе сам не останусь. Так-то, паря!

Ешь да помалкивай, у кого ел! Я охотник, зачем же мне тогда жить здесь, если в тайге не промышлять?!

Что же, столкнись я с медведицей на террасе — и мне пришлось бы стрелять и в случае счастливого исхода оправдываться таким же образом. Но это очень редкий случай, когда медведь нападает на человека: чаще всего он просто уступает ему дорогу, и это единодушно подтверждают и охотники, и геологи, и изыскатели — словом, люди, большую часть времени бывающие в тайге. Медведь может напасть на человека, если наткнешься на него неожиданно или вотрешься между медведицей и медвежонком. Страшна встреча с медведем-шатуном. Все это рассказал мне охотник, который из шестидесяти лет жизни полвека промышляет в тайге.

«Прибайкалье издавна славится бурыми медведями». Эту фразу можно прочитать почти во всех книгах, брошюрах и путеводителях о Байкале. Но охотоведы, люди, которым поручено охранять тайгу и заботиться о ней, отмечают, что год от года все меньше становится в прибайкальской тайге проторенных медвежьих троп. С каждым годом все больше людей бывает на байкальских берегах и за горными хребтами, все больше троп прокладывает человек в девственной тайге, и невольно приходит на память корейская поговорка: «Куда приходит человек, оттуда уходит лес». Остается добавить: «Ас ним и его обитатели».

…Я спустился к ущелью и натоптал у выхода как можно больше следов, зная по опыту, что если пес не найдет меня, то вернется на старую стоянку и будет метаться в окрестностях. По склону хребта я спустился в долину. Теплый, немного удушливый вечер морил тайгу. Отчаянно буйствовало комарье, и чуть ли не через каждые полчаса приходилось мазаться репудином. Проклятое отродье, завывая на все голоса, черным облаком роилось вокруг меня, хлестало по глазам, но кусать не осмеливалось, и мне казалось порой, что от этого комары еще больше стервенели.

Для ночлега я выбрал небольшую поляну у чистой протоки. Натянул тент из куска брезента, нарубил сушняка, разложил костер и, пока пламя облизывало котелки, успел выкупаться в протоке и чувствовал себя бодрым и посвежевшим. Уже ночь вступила в свои права, над тайгой полыхало холодное зарево звезд, какая-то птица гулко вскрикивала в тиши, сонно бормотал ручей. В котелке аппетитно булькала мучная болтанка, в другом ароматно парил чай. Но не успел я еще приступить к трапезе, как где-то рядом послышался шорох, серая тень перемахнула через протоку — и через мгновение у костра извивался Айвор! Пес скачками носился вокруг меня, хватал за руки, кусал спальный мешок, визгливо взлаивал, словно жалуясь и укоряя меня за долгую отлучку. Потом вдруг, впервые за все полгода нашего совместного путешествия, он лизнул меня в лицо. Ну уж такой сентиментальности я от него не ожидал! Айвор, видимо, и сам устыдился своей мгновенной слабости, затоптался на месте, тихо скуля, и вдруг стыдливо уткнулся головой мне в колени и замер.

А через два дня неподалеку от берегов Лены я случайно наткнулся на тропу и вышел на брошенную стоянку отряда. От кострища тропа вела к перевалу. Я переночевал на брошенной стоянке и на следующий день горной тропой спустился на берег моря.

Умывшись байкальской водой, я лежал на берегу, слушал шелест набегающих волн и испытывал такое блаженство, словно вернулся домой…

Мыс Покойники

В 1772 году штурман Пушкарев, составляя карту Байкала, назвал этот мыс Покойным. Возможно, это случилось потому, что под защитой берегов была относительно спокойная стоянка для судов, или, как говорят байкальские моряки, отстой. Со временем мыс стали называть Покойники, созвучно старому названию — Покойный.

Но от старых рыбаков и охотников мне не раз приходилось слышать, что свое мрачное название мыс получил следующим образом. В далекую старину на мысе был большой бурятский Улус, и однажды случилась беда: по неизвестной причине в несколько дней вымерло сразу все население этого улуса. И с тех пор в этих местах никто не селился. По другой версии, в море неподалеку от мыса произошло кораблекрушение, почти вся команда судна погибла, и на мысе охотники нашли несколько трупов, выброшенных волнами. С тех пор мыс и стали называть Покойницким.

С южной стороны по береговой кромке к мысу подойти очень трудно: круты и обрывисты скалистые склоны Байкальского хребта. Тропа, петляющая по берегу, порой сходит прямо в море, и пешеходу, выбравшему этот трудный путь, придется брести несколько километров по грудь в ледяной воде. За горным хребтом, к западу, в долине верховьев Лены, есть хорошо пробитые тропы охотников. Они петляют по заболоченной чаще, обрываются на берегах мелких речушек. Советовать неопытному человеку этот маршрут довольно рискованно. Уж если хочешь добраться до мыса, то самый верный и надежный путь — это морем, от улуса Онгурен и на север. Напрямик это будет километров семьдесят. А в июле и августе в этом районе рыбацкие мотодоры очень часто ходят на север, в район промысла. И для туристов (которых с каждым годом все больше и больше), стремящихся попасть на мыс Покойники, чтобы оттуда подниматься к верховьям Лены, самый надежный путь — на рыбацкой мотодоре. Если и нет попутного транспорта, то обычно туристские группы договариваются с правлением колхоза, которое находится в Онгурене. При благоприятной погоде путешествие на мотодоре занимает один день.

В долине верховьев Лены

Итак, мыс Покойники! Согласитесь, что название довольно мрачное, и оно никак не вяжется с местом, где среди залитой солнцем зелени сосен, кедров и лиственниц стоят три пестрых домика и тщательно выбеленная площадка метеостанции. В этих домиках живут три молодые семьи. Взрослые работают радистами-метеорологами, но по совместительству они все без исключения рыбаки, охотники, печники, бондари и домохозяйки. А дети возятся на песочной площадке, с настоящими капканами играют в охотников и возле лодок изображают отважных рыбаков. За столом они порой и капризничают, отворачиваясь от великолепных рыбных котлет, предпочитая им медвежатину!

Через каждые три часа с мыса летят радиосигналы. Они передают погоду в управление Гидрометслужбы Иркутской области, предупреждают рыбаков о надвигающихся штормах, помогают самолетам геологов, изыскателей. Летом эти сигналы чутко слушают суда научных экспедиций, изучающих Байкал.

На шитике от Онгурена к мысу Покойников

Вдоль моря, на юг и на север, тянется густая тайга, перевитая звериными тропами. Позади дыбится гольцами Байкальский хребет, впереди — простор моря и пестрые домики на поляне; вот вам таежная метеостанция мыса Покойники.

А что касается мрачного названия мыса, то сейчас с этим наследием старинных легенд и преданий стойко борется в редакциях областных газет и в управлениях по службе начальник метеостанции Алексей Бушов.

— Если они не пойдут навстречу, я не только в столичные газеты напишу, а еще и в министерство особое письмо накатаю! — горячился он. — Ведь посуди сам, что же это получается? Вот, к примеру, родились у Петра дети, родились они здесь, и им пишут в метриках место рождения: мыс Покойники! — Тут Лешка закатывает глаза и, воздев к потолку вымазанные тестом руки, принимает драматическую позу.

— Да ты сам посмотри, что вокруг! Тут пропасть жизни и солнца. И мы хотим, чтобы такое название и было у мыса: мыс Солнечный!

Я от всей души сочувствую Лешкиной горячности. Дело вот в чем: два дня назад вызванный катер увез его жену Галю в иркутский роддом. В семействе Бушовых с нетерпением ожидают прибавления, и вчера Лешка собрал всех работников станции и заявил, что если понадобится, то он сам поедет в управление и всеми мерами будет добиваться, чтобы справедливость восторжествовала. Мыс Солнечный — и никаких гвоздей! Для начала в ближайший сеанс радиосвязи он передаст в управление еще один текст такого заявления. А пока начальник метеостанции, задавленный бременем домашних забот, засучив рукава, остервенело месит тесто в деревянной бадье.

Лешке едва исполнилось двадцать пять. На станции он самый молодой. Невысокого роста, большеголовый широкоплечий крепыш, вечно страдающий от избытка энергии. Он родился на Украине, о Сибири знал только по книжкам. Но в армии довелось служить вместе с сибиряками. Лешка увлекся их рассказами о жизни в тайге и решил, что после службы обязательно поедет в этот край жить и работать. В армии он получил специальность радиста первого класса и в погоне за своей мечтой приехал в Иркутск. Поступил на курсы радистов-метеорологов, здесь познакомился с Галкой, и по окончании курсов молодая чета по собственной просьбе была направлена на отдаленную таежную метеостанцию.

С Лешкиным прибытием на место службы даже покойницкие коровы потеряли покой: он быстро отучил их потирать бока о свежевыкрашенный забор метеоплощадки. Неторопливо и осмотрительно приняв дела от прежнего начальника, Лешка, как выразился Петр Ивельский, начал хозяйствовать на свой лад. Ему до всего было дело, он интересовался всем, начиная от склада продуктов и кончая сигнальной лампочкой на вершине радиомачты. Отработав свое дежурство на станции, Лешка, вместо того чтобы отдыхать или заниматься домашним хозяйством, целыми днями торчал в мастерских, на складе или ковырялся в рации, которую уже давно списать надо было, но он решил наладить ее, чтобы не терять мастерство по ремонту. Галка нередко ворчала, что Лешку можно увидеть дома, только когда он спит.

— Признаться, поначалу мы думали так, — рассказывал мне однажды Петр Ивельский: — Покипит парень, погорячится месяц, другой, а там укатают сивку таежные горки! Сам я уже пятнадцать лет за ключом сижу, с шестнадцати работал в различных экспедициях и здесь на мысе уже девятый год. Словом, всякого народу довелось посмотреть. Иной приедет сюда с песнями, от романтики задыхается, дело в руках у него горит, а пройдет месяца два — особенно это заметно в зимнюю пору, — начинается скулеж, что вот так жизнь и пройдет, ни кино тебе, ни театров и вообще никакой цивилизации! Почта с Большой земли и то никогда вовремя не приходит. И вот бродит такой романтик по станции и на других тоску наводит. Разве с таким сработаешься? И кончается тем, что он любыми способами сматывается в город. А к каждому новому человеку на таежной станции привыкать надо, обжиться с ним, приноровиться ведь хоть и в разных домах живем, а, считай, все под одной крышей, и радость на всех, и беда… А с Лешкой как-то получилось, что через несколько дней нам уже казалось, что мы год знаем друг друга. По всему видно: знает парень свое дело и любит его, а именно такие и приживаются…

Тепло и уютно в небольшом Лешкином домике. Одна комната, застеленная кровать, стол, на тумбочке транзистор. На самодельных полках сжались ряды книг. На полу аккуратно сложены пачки фотожурналов: чешских, немецких, польских. На кровати раскрыт замусоленный и растерзанный самоучитель игры на гитаре, а сам «душевный инструмент» висит на стене, и под ним на маленьком столике разбросаны паутины радиосхем.

Пока я прибираю в комнате, Лешка продолжает возиться с тестом для хлеба. Пронзительно заверещал будильник. Лешка оттолкнул от себя бадью и, сдирая на ходу фартук, крикнул уже в дверях:

— Время сеанса! Ужинай без меня, я на станцию!

И его словно ветром вынесло из избы. Спустя полчаса я тоже побрел к берегу моря в домик радиостанции.

Над крышей домика перехлестнулись растяжки радиомачт. В тесной комнате тихо, только слышно, как монотонно гудит генератор и надрывно попискивает морзянка. На большом столе нагромождены друг на друга приемники и передатчики. Вспыхивают лампочки индикатора. Лешка сидит, уткнувшись в линованные листы бумаги, испещренные колонками цифр, — это метеосводка за прошедшие три часа. Я вижу, что рабочее время радиосеанса кончилось, но Лешка не выключает рацию и рука его неподвижно лежит на ключе. Неожиданно запищала морзянка, и Лешкин карандаш заскользил по бумаге. Осторожно заглядываю через плечо.

— …С Галкой все благополучно… пока без изменений, позвоню еще раз в больницу и сообщу следующим сеансом… Если у тебя все, то конец связи. Не вешай нос, папуля…

Морзянка захлебнулась. Лешка нехотя выключил рацию и, рассеянно посмотрев на меня, стал собирать со стола бумаги. Я чувствовал, что ему не хочется уходить со станции, хотя следующий сеанс будет только через три часа. Лешка протяжно вздохнул и сказал:

— Ты вообще имеешь об этом хоть какое-нибудь представление? — Он запнулся и, глядя на меня, растерянно хлопал ресницами. — Ну сколько это длится?.. Что, совсем ничего не смыслишь?

Я опешил от неожиданности. Лешка усмехнулся и махнул рукой, словно и сам понимая, что ничего путного он от меня не услышит.

— Ладно! Будем надеяться, что все кончится хорошо. Пошли ужинать и спать, а завтра хлебы печь будем. Хозяйственных дел прорва, а у нас с тобой всего четыре руки!

На следующий день после сеанса связи Лешка сдал дежурство Петру и несколько раз повторил ему, чтобы он записывал все, что будут передавать о Галке иркутские радисты. Как я узнал позже, в Иркутске радисты управления через каждые полчаса звонили в роддом, надеясь с очередным сеансом связи передать хорошие известия на мыс Покойники.

Все утро в поте лица мы трудились у пылающей печи. Лешка пробовал тесто на вкус, разминал его, пыхтя и сопя от усердия, рассказывал, как пекут хлеб в украинских деревнях и какой он вкуснющий и ароматный, этот домашний хлеб! И вот финальная минута! Я и по сей день не могу без улыбки вспоминать озадаченную, растерянную физиономию Лешки, когда, дрожа от нетерпения, он выколачивал из жестяных форм обгорелое, пахнущее сыростью тесто.

— Ничего не понимаю, — бормотал Лешка, смахивая капельки пота с раскрасневшегося лица. — Черт знает что получилось! Но ведь все по науке делали… И Галка всегда пекла так… Может быть, мука плохая, а? Ведь мы все делали правильно!

Хлеб нам пришлось занять у соседей.

После обеда Лешка вывалил на стол коробки с дробовыми патронами и предложил мне побродить по ближайшим озерам, чтобы раздобыть к ужину пару уток. Я почувствовал, что он просто хочет побыть один и выпроваживает меня из дома, и, захватив бинокль и двустволку, отправился прочь с его глаз.

Я шел к северу от домиков станции. Едва они скрылись за деревьями, как я наткнулся на хорошо пробитую тропу, ведущую от моря прямо в ущелье, где она терялась в зарослях. Проследив ее направление, я догадался, что эта тропа ведет к перевалу, о котором рассказывал мне Петр. Хвойной лощиной я вышел к самой подошве горного хребта. Здесь начиналась знаменитая Солнцепадь — древнейший путь от берегов Байкала к долине верховья Лены. Вслед за зверем, уходившим на зимовку за перевал, этой тропой шли на Качуг русские промышленники добывать белку и соболя в долине Лены. По следам промышленников прошли геологи, топографы и изыскатели. А несколько лет назад, возвращаясь с перевала, Петр Ивельский обнаружил на тропе ребристый след кедов. Туристы! Это событие на мысе Покойники Петр отметил в своем дневнике. Небольшая группа туристов-москвичей по тропе Солнцепади поднялась на гребень перевала, расположенный на высоте около 1200 метров над уровнем моря, и, пройдя с километр по долине, вышла к берегам Лены. Построили плот и, отмечая на своих картах шиверы и пороги, проплыли по течению до районного центра — поселка Качуг. А там часа два лета на «АН-2» — и под крылом Иркутск. Петр показывал мне восторженные письма участников этого похода. Тропа в Солнцепади не зарастает. Летом, чаще всего в июле — августе, на берегу моря близ мыса Покойники можно видеть пестрые палатки, дым костров и слышать аккорды гитар. Как правило, туристы останавливаются на берегу Байкала на одну ночь, чтобы передохнуть и подготовиться к подъему на перевал.

В широком, скалистом ущелье тропа извивается крутыми петлями. По всему ущелью среди каменистых развалов высятся могучие кедры, лиственницы, на обрывистых боках скал висят гроздья кедрового стланика. В этом просторном каменном коридоре поражает необычное множество птиц разных видов. Стаи кедровок, перелетая с места на место, все время суетятся, мельтешат над головой, горланят на все голоса. Их крики порой можно принять и за воронье карканье, и за мяуканье кошки. Эти беспокойные, хлопотливые птицы сбивают с кедров шишки и, вылущивая зерна, прячут их в мох или среди кочек на гарях про запас. Но, как заметили охотники, чаще всего они забывают место, где спрятано зернышко. Сквозь приглушенное бормотанье ручья, особенно приятное в жаркий день, когда в ущелье не слышится ни малейшего дыхания ветра, доносится протяжный свист бурундучков. Привстав на задние лапки, они подпускают вас чуть ли не на шаг и только в последнюю секунду проворно ныряют в камни. Отдаваясь эхом, перекатывается по ущелью дробь дятлов. По зарослям березняка, ельника слышится тревожный свист рябчика-самки, уводящей подальше в чащу свой выводок. По краю тропы то и дело натыкаешься на бруснику, а пройдешь чуть подальше — навстречу тебе заросли пахучей смородины. Невидимая река Солнцепадь течет в глубоком каньоне, и редко она выходит из своего каменного укрыва на поверхность. Тропа пересекает ее старое, высохшее русло.

Я бродил по ущелью, карабкаясь по отвесным стенам скал, вслушиваясь в звонкий перехлест птичьих голосов. Вокруг, распушив свои кроны, могучий, величественный лес ступеньками поднимался по залитому солнцем каньону до самого перевала, каменистым гребнем выделяющегося на фоне синего неба. Недаром геологи, работавшие в долине верховья Лены, назвали это ущелье романтическим именем — каньон Солнца!

Под вечер я вернулся домой, разумеется, без всякой добычи. Вошел в комнату и невольно застыл на пороге. На полу среди разбросанных лоскутов материи и растерзанных, скомканных клочьев бумаги, лязгая здоровенными ножницами, сидел злой и взъерошенный Лешка. Прикусив губу, сопя, он выкраивал из куска серого полотна нечто среднее между японским кимоно и детской распашонкой. На меня Лешка даже не взглянул. В это время на крыльце послышались шаги, и в комнату вошла Валентина, жена Петра, общительная и веселая женщина. Валентина только глянула на Лешку и, присев на стул, расхохоталась, бессильно опустив руки. Лешка набычился и косился на нее испепеляющим взглядом. Валентина, раскрасневшаяся от смеха, долго вытирала платком глаза, потом решительно отобрала у Лешки уцелевший кусок полотна и ушла, наказав ему не соваться не в свои дела.

На следующий день Петр на моторной лодке уехал в Онгурен. Перед отъездом он долго разговаривал о чем-то с Лешей, все время показывая рукой в сторону мыса Саган-Морян. Я сидел на крыльце баньки и видел, как, слушая его, Лешка озабоченно кивал головой и поглядывал на чернеющий на горизонте мыс. Петр уехал, а Лешка, поручив станцию Валентине, исчез неизвестно куда.

У меня было задание: заготовить для баньки дров, и, пытаясь совладать с полупудовой бензопилой «Дружба», я распиливал толстый кряж сушины, когда неожиданно передо мной появился Лешка. Присев на крылечко баньки, он спросил:

— Ты хорошо стреляешь? — И, не дождавшись ответа, продолжал:

— Тебе известно, что у медведей сейчас гон? Так вот, зверь в такое время бывает не в духе и при случае может наделать всяких пакостей. Вчера вечером Петр наткнулся на свежие следы, медведь подходил к самой станции. Я сегодня сам туда ходил и видел: след действительно свежий…

Лешка помолчал.

— Оно вроде и ничего, в тайге живем. Но, понимаешь, штука какая: на станции дети! Петровы малыши бегают где придется, того и гляди могут нарваться на беду… Петр говорил, чтобы мы без него не ходили, но я так думаю, что откладывать это дело нельзя! И на этот счет у меня есть свои соображения, потом расскажу. Словом, так: Валентина сегодня ночью подежурит на станции, а мы с тобой прогуляемся на лодочке вдоль бережка.

Собирались мы недолго. Лешка разобрал и тщательно смазал карабин, придирчиво осмотрел каждый патрон, встряхивая его и прислушиваясь к шороху пороха в гильзе.

— Годится, — бормотал он, раскладывая патроны на кучки. Он посмотрел на карабин, потом на меня и усмехнулся.

— Если ты малый не робкий, — проговорил он, — обойдемся одним выстрелом.

Он взял в руки ракетницу и кивнул на ящик с ракетами, стоявший у окна. Я увидел, что это обычные сигнальные ракеты и ничего больше.

В полной темноте мы подошли на лодке к мысу Саган-Морян. Саган-Морян в переводе с бурятского означает «белая поляна». В стороне от мыса тянется непроглядная стена тайги. Мы пересекли залив и у северной его оконечности заглушили мотор. В полном молчании выкурили по сигарете, прислушиваясь к ночному покою тайги, и пошли обратно на веслах, придерживаясь береговой кромки. Лешка усердно махал веслами, а я, пристроившись с карабином на носу лодки, напряженно вглядывался в расплывчатые очертания берега. Лодка неслышно кралась мимо камней, огибала мыски, пересекала небольшие заливчики. Приглушенный звук падающих с лопастей капель едва слышным эхом отдавался в настороженной чаще ночной тайги.

Наш путь проходил вдоль берега не случайно. В летние месяцы медведи часто выходят по ночам на берег моря. Там они находят для себя множество разнообразного корма — жучков, стрекоз, выброшенную волнами мертвую рыбу, нерп-подранков. На каменистом мелководье откладывают крупную красную икру бычки-подкаменщики. Эта икра — одно из любимых лакомств медведей. Но главное, что привлекает медведей на берегу, — это огромное количество личинок ручейников, которые сплошным многоярусным слоем покрывают прибрежную полоску воды, береговую гальку, валуны. Крошечные их домики слеплены из крупинок песка. Личинки ручейников называют в этом краю метляками.

Обогнув мысок, лодка скользнула в заливчик. С отсвечивающей в темноте галечной отмели неслышно, словно призраки, скользнули в воду две здоровенные нерпы и через несколько секунд почти до половины высунулись из воды уже метрах в десяти от берега. Застыв столбами, они таращились на нас, поводя усатыми мордами, и потом без малейшего всплеска ушли под воду и больше уже не показывались. Оглянувшись на Лешку, я увидел, что его лицо так и сияет в довольной улыбке. Он, не отрываясь, смотрел на то место, где исчезли нерпы, словно ожидая, что они снова всплывут. Но потом, спохватившись, Лешка погрозил мне пальцем и взялся за весла. Мы пошли дальше. По всему берегу размытая ночными тенями тайга непроглядной громадой подступала к самой воде. В темноте над тайгой едва различался снежный покров на склонах гольцов. Местами на гольцах Байкальского хребта снег держится почти до конца лета, и только он начнет стаивать, как ложится новый.

Мы медленно плыли вдоль берега к выходу из залива. Оранжевое зарево неуловимыми стрелами проскальзывало по горизонту моря, предупреждая о скором появлении луны. Тогда конец нашей охоте! Лодка будет видна за целый километр. Хотя медведь и не может похвастать отличным зрением и дальше сотни метров плохо различает предметы, на верный выстрел к нему уже не подойти. Ночь имеет свои измерения, и стрелять наверняка ночью можно только с близкого расстояния, да и то, повязав конец ствола белым платком, чтобы иметь хоть какую-нибудь возможность целиться. Раньше мне никогда не приходилось участвовать в ночной охоте. У Лешки тоже не было опыта в подобном предприятии, и потому он посадил меня с карабином на нос лодки, а сам сел на весла и положил рядом заряженную ракетницу. Прошло уже часа два, как мы крались вдоль берега. Голова у меня тяжелела, слипались веки, и, будучи не в силах противиться необоримой дреме, я стал клевать носом в затвор карабина.

Почувствовав вдруг на своем плече Лешкину руку, я вздрогнул. Сон сразу отлетел, лихорадочно заколотилось сердце. До боли в глазах вглядываясь по направлению Лешкиной руки, я различил резко выделяющийся на береговой гальке пенек, совсем не походивший на другие. Этот пенек двигался! Он вырастал, неслышно подкатываясь к нам бесформенным, расплывающимся комом. Трясущимися руками я приподнял над бортом карабин, но Лешка еще сильнее сжал мне плечо: надо ждать!

Отчетливо белел платок, повязанный узлом на мушке карабина. От напряжения слезились глаза, и удары крови глухими толчками отдавались в ушах.

…Пенек уже подвалился чуть ли не к самому борту лодки и вдруг застыл, словно наткнувшись на что-то. Тотчас над моим ухом оглушительно рявкнула ракетница.

Ослепительный свет выхватил из темноты береговые скалы, стволы деревьев и белую гальку, на которой, вскинувшись на дыбы, застыл медведь. Он стоял мохнатым черным столбом, чуть подавшись вперед и приподняв обе передние лапы. Еще мгновение, и, глухо охнув, он извернулся всем телом и, прежде чем догорела ракета, уже скрылся мчащимся комом в зарослях тайги. Лешка, зажав карабин под мышкой, торопливо заряжал ракетницу. И снова яркий сноп света осветил пустынный берег и легкую рябь волн.

Лешка тронул меня за плечо, и я почувствовал, что он весь дрожит.

— Ну, брат, — хрипло сказал он, отстраняя меня от борта, — давай закурим… — Он долго доставал папиросы, и при свете спички я видел, как его пальцы подрагивали. — Ты не сердись на меня… Не охотник я, понимаешь, не сердись… Да может, так оно и лучше?.. — И он смотрел на меня, виновато улыбаясь и не зная, куда деть руки.

Поджигая багрянцем береговую тайгу и разливая светлые полосы на черной поверхности моря, над Байкалом всплыл величественный оранжевый диск полной луны. Выступили из темноты склоны гор, изрезанные провалами ущелий и распадков. Заалели вершины гольцов. Призрачный свет луны, казалось, стекал неуловимыми волнами по склонам гор к подножию; и растворялся в таежной чаще. Леша сидел на корме ссутулившись и жадно курил, почему-то пряча папиросу в кулак. Он, не отрываясь, смотрел на дрожащее зарево луны, которая поднималась все выше и выше над покойной поверхностью моря. И море словно раскалялось от светло-медного рассеянного света.

А в это время в домике радиостанции на мысе Покойники дежурный радист-метеоролог Валентина Ивельская, сдерживая набегающие слезы, принимала радиограмму на имя Бушова.

— …Родился сын… Назовем Александром… целую, твоя Галка…

На мысе Елохина

Надрывно стонет холодный ветер. Вздуваясь, полощется брезентина палатки. Слышно, как море разбивает волны о каменистые берега и вразнобой поскрипывают по всему мысу деревья. Горняк, словно демонстрируя свою силу, особенно усердствует на рассвете, когда начинается наш рабочий день. Того и гляди снесет палатку! Вчера Андрей оставил на берегу ведро с начищенной картошкой, к вечеру хватился — валяется несколько картофелин на камнях, а ведра как не бывало! Да что там ведро! Около бочек, где мы солили рыбу, сухую лиственницу как ножом полоснуло, половина ствола грохнулась прямо на бочки. В такую погоду спать бы да спать! Но у Василия Прокофьевича лишний час в спальном мешке не проваляешься — если и в море не пойдем, так на берегу работу всегда найдет. Я уже слышу, как он о чем-то разговаривает с Федором Ивановичем в своей палатке. Ну, Андрюшка, держись, сейчас он за тебя примется!

— Андрей!

Молчание.

— Андрюшка! — рявкает из палатки простуженный бригадирский бас. — Завтрак готов, спрашиваю?

Охо-хо! Где ж ему быть готовым, если Андрей, подмяв щекой книгу, еще сонно чмокает в спальном мешке. Но Василий Прокофьевич уже по опыту знает, что происходит в нашей палатке, и, не дожидаясь ответа, продолжает с сочувственными интонациями в голосе:

— Ох, Андрюха, Андрюха… Если через пятнадцать минут не будет завтрак готов, купаться тебе, парень, в Байкале! Слышал, что я сказал?

А что, и это было. Купался Андрей вчера в поисках ведра. Нашел его метрах в четырех от берега и вылез из воды, едва шевеля ногами от холода.

— Андрей! А ну, Федор, давай подниматься, сейчас мы ему ванну устроим!

Эти решительные слова мгновенно проникают в сознание спящего.

— Да встал я уже, Василь Прокофьич, — плаксиво тянет Андрей, еле ворочая головой, — уж давно по дрова собрался…

В бригадирской палатке молчание. Андрей на четвереньках Еыползает из палатки на свет божий и, пошатываясь, бредет к кустарнику. Возвращается с ворохом сучьев. Вот сбросил их на кострище и, как лунатик, зашагал вокруг дерева, отыскивая банку с бензином. Плеснул на сучья и едва поднес спичку, как рванувшееся с ветром пламя хватило по заспанной физиономии! Андрей охнул и, опрокидывая котелки, откатился в сторону. Это окончательно пробудило его. Держась за щеку, чертыхаясь сквозь зубы и поглядывая исподлобья в сторону бригадирской палатки, где уже видны руки Василия Прокофьевича, расстегивающие вход, Андрей бредет с чайником к морю.

Это первая картина нашего ежеутреннего представления. А виной всему неуемная страсть бригадного кашевара к ночному чтению. Что ни ночь, то почти до рассвета оплывает свеча в его изголовье и шелестят страницы.

Однако пора вставать, а то вслед за Андреем и мне достанется.

Выбравшись из палатки, я сразу вцепился в растяжки, еле удерживаясь на ногах от жестких порывов ветра. Совсем освирепел горняк! Лавиной сваливаясь со склонов гор, как ударами бича взбивает море, ершит его белыми гребнями и, срывая; вороха брызг, с воем закручивает водяные столбы. И искрящиеся вихревые столбы носятся по всему заливу. В опрокинувшейся над Байкалом синеве неба ни единого облачка, но подернутое дымкой тусклое солнце почти не доносит тепла к выветренной земле. Растрепав листву, по всему мысу ложатся вповал деревья. Чуть оправятся в мгновенном затишье, как новый порыв ломит к земле их ветвистые кроны.

— Распогодилась-то как, и не уймется, бешеная, — бурчит за моей спиной Василий Прокофьевич.

Приземистый, плотный, он стоит, широко расставив ноги и подставляя ветру покрасневшее, иссеченное морщинами лицо. Из палатки слышится натужное кряхтенье и скрип натягиваемых сапог. Василий Прокофьевич улыбается и, заговорщицки подмигнув мне, наклоняется к входу палатки.

— Федор! — кричит он. — Как нынче франдикулит твой, не предсказывает погодку? А то ночью ты мне все бока отвертел!

— Угомонился бы ты, Василий, — укоризненно ворчит из палатки Федор Иванович, самый старший по возрасту рыбак нашей бригады, — и чего спозаранку зубы-то скалишь?.. Зуда моя при мне и останется, а погодку-то я и так слышу, мало хорошего…

В никогда не снимаемой меховой безрукавке, натянутой поверх гимнастерки, в резиновых сапогах до пояса Федор Иванович, кряхтя, выбирается из палатки и, разогнувшись, хмуро оглядывается.

— Загулял горняк, — вздыхает он, растирая ладонями серебристую щетину на впалых щеках. — А все одно, слышь, Василий, нынче сети смотреть надо. Разнесет концы, ищи их тогда! Идти в море надо…

Василий Прокофьевич молча кивает, и, зажав в кулаках трепещущие полотенца, они уходят к бревенчатым мосткам, сколоченным на берегу моря, у отмели.

…Две палатки укрыты от буйства ветров зарослями кустарника; чуть поодаль ряды бочек, порожних и уже наполненных посоленной рыбой; под навесом низкорослой лиственницы кострище и таганок — там хлопочет Андрей; под берегом, на штормовом приколе, покачивается мотодора — вот и весь наш рыбацкий стан на мысе Елохина.

Мне приходилось жить в знаменитой бухте Песчаной, славящейся своим Золотым пляжем и красотой хвойных берегов. Несколько дней провел я в окрестностях мыса Заворотный, известного на весь Байкал уютной, защищенной от всех ветров бухточкой и огромным живописным массивом кедрового бора, за которым величественно поднимается горный хребет. Много прекрасных уголков на Байкале, и все же, на мой взгляд, по всему западному берегу, от Слюдянки и почти до самого Нижнеангарска, нет более привлекательного и красочного уголка, чем мыс Елохина.

Окаймленный светлой галечной осыпью, он тянется от подножия горного хребта и вползает далеко в море. Густо поросший яркой и темной зеленью лиственниц, елей, сосен и кедров, отсвечивающий мрамором стволов берез и осин, с простором травянистых полян, с зарослями пахучего багульника и кустистыми гроздьями кедрового стланика, мыс Елохина напоминает заброшенный старый парк, некогда возделанный заботливыми руками. Раскидистые кроны золотистых сосен образуют местами причудливо переплетенные арки. Порой так и кажется, что идешь по искусственной аллее, от которой во все стороны разбегаются хорошо пробитые тропы. А на этих тропах человеческий след нередко перебивается следами изюбра и сохатого, а порой и вкрадчивой поступью медведя, выходившего с гор за добычей к морю. На северной стороне мыса, укрывшись в зелени, стоит небольшая, уютная зимовьюшка — желанный приют геологов, рыбаков, изыскателей и охотников. Неподалеку от зимовья Федор Иванович показал мне неприметный могильный холмик, уже осевший почти вровень с землей. Рядом, в густой траве, лежит большой крест, вырубленный из лиственницы. Надпись, вырезанная на кресте, потемнела и стерлась, и мне удалось разобрать лишь три цифры «…190… году».

Федор Иванович, более полувека прорыбачивший на Байкале и знающий на память все бухточки и заливы, рассказал мне, что когда-то на этом мысу жила лишь одна семья Елохиных. Мужики в этом роду были один другому под стать, рыбаки и охотники знатные. Из рода в род промышляли в тайге белку, соболя, медведя, изюбра и сохатого. Брали на море осетров, сига, омуля да хариуса; и другой рыбы не признавали. Только установится лед на Байкале, уж в Иркутске елохинскую пушнину купцы поджидают. Богато жили Елохины, держали скотину на мысу, были здесь и покосы, пашни, луга. Но все Елохины от людей особняком держались. В соседние деревни на восточном берегу да на этом разве что в престольный праздник заглянут или по делу — девку высватать в жены. Но как сытно они ни жили, а видно, не может человек только себя одного держаться. Умер последний глава семьи, могучий старик Елохин, похоронили его здесь сыновья и внуки и скоро сами разбрелись кто куда. И постепенно тайга на мысу снова взяла свое: ни пашен тебе, ни покосов, только что и осталось имя — мыс Елохина: так на всех картах и значится.

На мыс Елохина я попал случайно. В бухте Заворотной познакомился с рыбаками, приставшими к берегу на ночевку. Всего в бригаде должно быть четыре человека, но четвертого задержали семейные дела, и он должен был добраться на мыс катером. Рыбаки были из рыболовецкого колхоза на острове Ольхон и шли на мотодоре к мысу Елохина на омулевый промысел. Познакомившись с Василием Прокофьевичем, я попросил его зачислить меня временно в бригаду. И вот уже две недели мы рыбачим на мысе Елохина и каждое утро проклинаем горняк.

На Ольхоне

После завтрака, облачившись в прорезиненные рыбацкие робы, мы погрузили на дору порожние ящики, бочонок с солью и, несмотря на крепнущий ветер, вышли в море.

Мотодора, или просто дора, как называют ее байкальские рыбаки, — это просторная, крепкая лодка с широким корпусом, типа морской шлюпки. Она очень устойчива на крутой волне, подъемиста и оснащена двадцатисильным дизельным двигателем. На таких дорах не только рыбачат, но и промышляют весной нерпу, перевозят разные грузы и часто используют их как буксир. И в любом краю Байкала можно наблюдать такую картину: придерживаясь кромки мысов, грузно подминая под себя набегающие волны, идет мотодора, а на ее буксир нанизана целая вереница разнокалиберных лодок. Если у вас отказал мотор в открытом море, то ни одно проходящее мимо судно, будь то маленькая лодочка, катер или мотодора, не откажется взять вас на буксир.

Моторный отсек нашей доры — хозяйство Андрея. Здесь он чувствует себя куда свободнее и увереннее, чем на берегу, колдуя с поварешкой над котелками. Двигатель у него всегда в полном порядке, и еще не было случая, чтобы он забарахлил в море. В отсеке всегда чистота, все лежит на своих местах. И даже Василий Прокофьевич на борту доры разговаривает с Андреем другим тоном, деловито и с нескрываемым уважением. Андрей понимает это, и куда только девается его мальчишеская несобранность. Стоит в своем отсеке, как капитан океанского лайнера!

Едва наша дора вышла из залива, как гребнистые волны принялись молотить ее по бокам, забрасывая через борта целые снопы брызг. Андрей всем телом навалился на румпель, еле удерживая дору в нужном направлении. Василий Прокофьевич, сутулясь, стоит на носу и, не оборачиваясь, делает Андрею знак держаться поближе к берегу. Но, лавиной обрушиваясь с гор, вырываясь из ущелий и падей, боковой ветер мотает дору на гребнях волн и упрямо оттаскивает ее все дальше в открытое море. Неразговорчивый, медлительный Федор Иванович возится с ящиками, укрепляя скобками, нарезанными из проволоки, ослабшие планки. Он, казалось бы, совсем не обращает внимания на осыпающиеся сверху вороха брызг, и только жестче, пасмурнее становится его побуревшее от загара, изрубцованное морщинами лицо. Взгляд исподлобья все чаще задерживается на вершинах гор, над которыми громоздятся разбухающие почерневшие облака. Двигатель работает на полную мощность, но дора еле продвигается вперед, то беспомощно оседая на корму, то круто проваливаясь в кипящие щели волн. Василий Прокофьевич все чаще оглядывает в бинокль расходившееся море. Но, насколько хватает глаз, горизонт чист, и только гребешки волн сливаются вокруг нас в одну неровную, клокочущую поверхность.

Не повезло сейчас тому, кого подхватил горняк в открытом море. В такую погоду большие и малые катера спешат укрыться в ближайшей бухточке. Судно ставят носом к берегу, привязывают тросами и канатами за деревья и скалы, бросают якорь, и машина в это время работает полным ходом, чтобы ослабить напряжение тросов. Но случается, что и это не помогает: лопаются канаты, якоря беспомощно скребут дно, и обессиленный катер волочет в открытое море. И хорошо еще, если в море не откажет двигатель.

Горняк, или горная, по праву считается самым жестоким и коварным из всех байкальских ветров. Случается, что в ясную, безоблачную погоду, когда и морщинки не заметишь на зеркальной поверхности моря, он внезапно обрушивается со склонов гор и в считанные минуты набирает максимальную силу. А сила этого ветра ужасна, его порывы достигают иногда сорока метров в секунду. Это почти ураган. Одна из разновидностей горного ветра — сарма. Много преступлений на счету у сармы. Старые байкальские рыбаки и сегодня еще помнят трагедию с пароходом «Иаков», случившуюся в 1903 году в Малом Море и унесшую двести восемьдесят человеческих жизней. Вот как рассказывает об этой трагедии ученый-байкаловед Дмитрий Николаевич Талиев.

«…Вечером 29 октября при свежем северо-западном ветре пароход «Иаков» вошел в Малое море, ведя на буксире три баржи. До стоянки оставалось всего километров 10–15, когда ветер начал крепчать и скоро превратился в ужасающей силы горную. Пароход и баржи понесло на береговые скалы. Напрасно шуровали топки, напрасно поднимали пар до пределов возможности — весь караван неуклонно приближался к берегу. Для спасения был один исход — разъединиться. Лоцман заднего судна вовремя перерубил канат, и судно оторвалось от каравана. Мгновение было выбрано удачно: еще секунда и баржу выбросило волной далеко на песчаную отмель. Остальные две баржи также обрубили концы, но уже было поздно, вместо отмели их понесло на утесы. Обе баржи с находящимися на них людьми погибли».

Летом, внезапно возникнув, сарма чаще всего быстро расходует свои силы. Но осенью она свирепствует по нескольку суток подряд. И байкальские рыбаки, знающие ее коварный характер, при малейшем подозрении на приближающийся ветер, никогда не станут пересекать широкий, открытый залив с мыса на мыс, а судно старается держаться в нескольких метрах от береговой кромки. В июле у мыса Рытый вместе с начальником Покойницкой метеостанции Лешей Бушовым мне пришлось быть свидетелем случая, который едва не обернулся трагедией.

От улуса Онгурен по направлению к северу шли две байдарки, в каждой по три человека. Байдарки шли примерно в километре от берега, беспечные путешественники лихо помахивали веслами да еще пытались поставить косой парусок, несмотря на усиливающиеся порывы теплого берегового ветра. Лешка только чертыхнулся и, развернув лодку, пошел им наперерез. И только чуть позже я понял, что байдаркам оставалось не более полусотни метров, чтобы поравняться с мысом, за которым из пади порывами дул теплый ветер. Байдарки шли метрах в двадцати друг от друга. Первая из них, хватив парусом ветра, сразу легла на бок и перевернулась. Когда мы подошли к ним вплотную, вторая байдарка еще держалась на воде, но была залита почти до краев. Под аккомпанемент отчаянной Лешкиной ругани незадачливые путешественники перебрались в нашу лодку. К счастью, все обошлось довольно благополучно, если не считать одного рюкзака и нескольких предметов походного снаряжения, которые и по сей день покоятся на дне Байкала неподалеку от мыса Рытый.

…Дора шла вдоль ровной гряды скалистого берега. Вдруг Василий Прокофьевич махнул Андрею рукой и приподнял багор. Двигатель захлебнулся и ровно застучал на малых оборотах. Скоро я различил впереди, на гребнях волн, пляшущую пенопластовую строчку поплавков. Дора боком, осторожно подошла к самому большому ярко-желтому поплавку, и Василий Прокофьевич, перегнувшись через борт, подхватил багром конец сети. Сейчас начнется самая работа, только успевай поворачиваться!

Андрей на лету подхватывает каждый жест бригадира, и дора осторожными толчками продвигается вдоль поплавков, чуть сторонясь их, чтобы не поймать сеть на винт. Василий Прокофьевич с Федором Ивановичем размашистыми, ровными движениями выбирают сеть в дору. Мое дело — быстро, без суеты, выпутывать рыбу и, расправив полотно, укладывать его у противоположного борта. Хорошо сказать — быстро выпутывать! Налим, здоровенный, упругий, скользкий, намотает на себя такой ком сети, что распутываешь его, а рука невольно так и тянется к ножу. Выдираешь его из сети, а он колотится и еще больше запутывается в ячеях. Омуль — вот покорная рыба, как сунулся головой в ячею, так и не пытается освободиться. Но сущая напасть — это окуни: изворачиваются, бьются, своими пилами-плавниками до крови прокалывают ладони. Я никак не могу приноровиться к этим морским дьяволам. А полотно сети идет, у борта не ждут, пока я вожусь с грудой запутавшейся рыбы.

— Веселей, веселей! — покрикивает мне Василий Прокофьевич, — Будешь ворочаться так, мы и дотемна не управимся!

Он придавливает сеть коленом, Андрей переводит двигатель на холостой ход, и Федор Иванович приходит ко мне на помощь. И вот уже в четыре руки мы выкручиваем из полотна рыбу, глушим здоровенным черпаком ощерившихся щук. Щуки клацают пастью и, извиваясь, разбрасываются по всему днищу. Гибкие, морщинистые пальцы Федора Ивановича проворно бегают по мокрому полотну, и я стараюсь перенять его короткие и точные движения. Он мгновенно определяет в ворохе запутавшейся сети, с какой стороны удобнее протащить рыбу. Из-под его рук то и дело летят в ящик извивающиеся окуни, хариусы, омули, бычки, сорожки. Василий Прокофьевич угрюмо смотрит на сеть и только покачивает головой.

— Сор это, а не рыба! — кричит он сквозь ветер. — Омулек нужен, омулек! А тут лезет зубастая нечисть…

И он с силой отбрасывает в сторону здоровенную щуку, вцепившуюся в носок его сапога.

Вся рыба выпутана, и снова ровным потоком через борт ползет вздрагивающее полотно сети. Я уже скинул с себя тяжелую прорезиненную куртку и стараюсь перехватить сеть у самого борта, чтобы побольше оставалось времени выпутывать рыбу и чтобы успеть уложить полотно ровными складками. К концу сети дело налаживается. Выпутываю. Глушу. Отбрасываю и укладываю сеть.

— Вот, вот, пошла у тебя работа, — подбадривает меня Федор Иванович, — лет через пять будешь настоящий байкальский рыбак…

— Стоп, машина! — кричит Василий Прокофьевич и, натужившись, поднимает на борт здоровенный камень-якорь, привязанный к концу сети. Дора отходит в сторону, и Федор Иванович показывает Андрею место, где будет вамет.

Мы заходим с подветренной стороны, напротив пологого галечного берега. Дора сбавляет ход, чуть срабатывает назад, и снова летит в воду камень-якорь. Рванулось полотно сети и непрерывным потоком пошло через борт. Василий Прокофьевич отталкивает меня в сторону и на ходу направляет бечевку, а Федор Иванович подхватывает поплавки, чтобы они не бились о борт. Если все идет по-хорошему и без задержки, то почти стометровый конец сети выметывается за двадцать — тридцать секунд. Движения рыбаков точны и без малейшей суеты, даже если какая-нибудь задержка. Они понимают друг друга с одного взгляда и в любую секунду готовы прийти друг другу на помощь. А дора в это время валится с боку на бок, Андрей озабоченно мечется от борта к борту и все время поглядывает на бригадира. Но Андрею простительна его суетливость: только нынешней весной он окончил курсы мотористов и в первый раз вышел на промысел.

Дернулся оранжевый поплавок, и последний метр сети рывком перемахнул через борт. Двигатель тотчас завыл, и дора, развернувшись, пошла прочь от теряющейся в волнах, изгибающейся пенопластовой строчки.

Василий Прокофьевич с биноклем становится на носу доры, Федор Иванович, подправив бруском нож, начинает потрошить рыбу. Короткий взмах лезвия, потроха летят за борт, а выпотрошенная рыба шлепается в ящик. Я сортирую ее и укладываю рядами, пересыпая крупной солью. Серебристый, с едва заметной строчкой от жабер до хвоста, байкальский омуль достигает в среднем тридцати сантиметров в длину и весит до 300–450 граммов. Бывают, правда, старые омули, весящие около двух-трех килограммов. В августе омуль скапливается в нерестовые косяки, и во второй половине месяца начинается основной промысел этой рыбы. В сентябре нерестовые косяки омуля идут к устьям рек. По окончании нереста, в конце октября, в ноябре и начале декабря, омуль возвращается в Байкал и уходит на зимовку.

Байкальские рыбаки промышляют рыбу на небольших катерах и живут на них весь сезон промысла, изредка возвращаясь на базу. Но отдельные бригады рыболовецких колхозов уходят на мотодорах в излюбленные места лова, в глухие уголки Байкала, и поселяются в палатках на берегу.

Однажды, сортируя по ящикам рыбу, я случайно наткнулся на необычную, казалось бы, совершенно голую и прозрачную рыбу перламутровых оттенков и с необычным строением тела. Забыв о своих обязанностях у ящиков, я пялил на нее глаза до тех пор, пока Федор Иванович не объяснил мне, что это чудо называется голомянкой, но так как для подробных объяснений времени не было, он выбросил ее за борт. Но через несколько заметов голомянка снова попала в сети. Она плохой пловец и большую часть времени как бы парит на своих громадных и нежных грудных плавниках.

Уже позднее, просматривая научную литературу о Байкале и его фауне, я узнал, что всего в водах Байкала обитает пятьдесят видов рыб. Среди них немало таких, которые встречаются только на Байкале; к ним относится и голомянка. Два ее вида: голомянка большая, или байкальская, и голомянка малая — обитатели больших глубин. Само название «голомянка» произошло от поморского слова «голомень» — открытое море. Длина большой голомянки — около двадцати сантиметров, а малой — около пятнадцати. Лишенное чешуи тело имеет бледно-розовый цвет. Крупная голова и большой рот, снабженный многочисленными зубами, изобличают в ней хищника. Основная пища голомянок — крупный рачок-бокоплав и собственная молодь. В ночные часы зимой голомянки поднимаются до глубины в десять метров, а днем возвращаются на глубину 200–500 метров. Голомянки — холодолюбивые рыбы: при повышении температуры воды они впадают в оцепенение и гибнут. Икру они не мечут, а производят на свет личинок, до двух тысяч штук. Запасы голомянки в Байкале велики, но промысел ее почти невозможен: эта глубоководная рыба держится рассеянно, не образуя скоплений.

Среди промысловых рыб на втором месте после омуля — байкальский хариус. Известны два типа байкальского хариуса — черный и белый. Хариусы — рыбы холодолюбивые. Черный хариус сбивается в небольшие стайки на глубине около двадцати пяти метров, а белый предпочитает глубины до тридцати — сорока метров. Но и тот и другой в основном придерживаются прибрежной полосы. Черный хариус питается личинками насекомых, а также бычками и их молодью; белый предпочитает рыбу. Черный хариус нерестится в мае в небольших притоках Байкала. Места нереста белого хариуса точно не установлены, но предполагают, что он заходит для нереста в более крупные притоки, главным образом в Селенгу.

Изредка попадали к нам в сети некрупные, килограмма в полтора-два весом, сиги. Байкальский сиг в возрасте пятнадцати — двадцати лет достигает шестидесяти — семидесяти пяти сантиметров длины и веса в пять — восемь килограммов. Но про таких сигов, говорит Федор Иванович, и забывать стали, что они вообще водятся в Байкале. С каждым годом сиги все реже и реже застревают в промысловых рыбацких сетях. Но, пожалуй, самый малочисленный житель байкальских вод — это сибирский осетр, некогда водившийся здесь в большом количестве. Неумеренный лов в корне подорвал запасы этой ценнейшей рыбы. Сейчас на его промысел наложен полный запрет. На Селенге проектируется завод для инкубирования икры осетра, а также строительство специальных прудов для выращивания молоди.

…Захлебнулся двигатель. Василий Прокофьевич втаскивает на дору ярко-желтый поплавок. Мы становимся по своим местам, и снова полотно сети ползет через борт. У меня уже рябит в глазах от пестрых извивающихся комков. От непрерывной качки начинает поташнивать, но я стараюсь не подавать вида и, как эта задыхающаяся рыба, глубоко вбираю в себя свежий морской воздух. Руки, не чувствуя уколов, работают автоматически, глаза следят за укладывающимися складками полотна. Сеть выбрана. Сполоснув руки, мы принимаемся пластать рыбу. А дора, зарываясь в гребнях волн, снова мотается по заливу, отыскивая пенопластовые строчки…

Из-за мыса, с южной стороны, в открытом море показался небольшой катер. Лохматые волны метались вдоль низких бортов, и захлебывающееся суденышко, словно отфыркиваясь от наседающего моря, задирало то нос, то корму и покорно валилось на бок. Но, продираясь сквозь волны, оно упорно держалось своего курса. Василий Прокофьевич показал Андрею на катер; дора развернулась и пошла на сближение. На просмоленном борту катера белели ровные буквы: «Марс».

Катер сбавил ход и развернулся носом к волне. Когда мы подошли едва не к самому борту, из рубки с капитанским достоинством неторопливо вышел высокий, худолицый мужчина лет пятидесяти, с пышными седыми усами. Новый брезентовый плащ топорщился колом на его плечах.

— Здоров был, капитан! — улыбаясь во весь рот, крикнул Василий Прокофьевич.

Капитан поклонился, одновременно делая Андрею знак держаться подальше от раскачивающихся бортов катера.

— Далеко собрался?

— А в Нижнеангарск идем, к геологам… Как промышляешь?

— А! — отмахнулся Василий Прокофьевич, кивая на ящики. — И говорить не о чем!

— Чего так? — Капитан перегнулся через борт, заглядывая в дору.

— Сам видишь погоду, — поддержал разговор Федор Иванович, отталкиваясь шестом от катера, — бьет горняк, и нет рыбы!

Капитан согласно кивнул и пригладил здоровенными красными пальцами пышную прядь усов.

— Слушай! — крикнул Василий Прокофьевич. — Пару буханок свежего хлеба одолжишь?

— Витька! — не поворачивая головы, гаркнул капитан. Из люка высунулась чумазая, веснушчатая физиономия парнишки, по возрасту под стать нашему Андрею.

— Достань шесть свежих булок…

Парень исчез в дверях рубки и через минуту появился с буханками хлеба, а в это время Федор Иванович передавал на борт катера ведро с омулем.

— Бери на уху! — крикнул он. Капитан поблагодарил его улыбкой.

Буханки хлеба летели ко мне, как мячи. Следом — порожнее ведро.

— Бывайте здоровы! — крикнул капитан, но ушел в рубку не раньше, чем наша дора отошла на сотню метров.

Тяжело застучал двигатель на катере, из короткой трубы вырвались частые кольца дыма. «Марс» медленно развернулся и снова, принимая на себя боковые удары волн, пошел на север.

Уложив хлеб в ящик кормового отсека, я вернулся к Федору Ивановичу. Старик, не торопясь, направлял на оселке нож и смотрел вслед скрывающемуся за волнами катеру.

— Вот ты говоришь, — он повернулся ко мне, — Байкал хочешь посмотреть, по-настоящему море увидеть!.. Если случится, ходи на «Марс»: с таким капитаном ты море увидишь. Я лет двадцать его знаю. Первым уходит в навигацию и последним возвращается, когда уж лед под корму тянет…

…Побагровевшее, расплывчатое солнце опустилось за гольцы Байкальского хребта. Прозрачно-синие сумерки, незаметно густея, завесой опускались над морем. Давно уж пора домой, к уютному костру, но наша дора, как неприкаянная, вдоль и поперек утюжит залив. Мы не можем найти двенадцать концов сетей. Поочередно стоим у бортов, передавая друг другу бинокль, и до рези в глазах вглядываемся в беснующиеся волны. Сети могло сбить ветром, замотать в комок и вынести в открытое море вместе с якорем. И если, забитые сором и рыбой, их утащило на глубину, отыскать их будет трудно, разве только случай поможет наткнуться на поплавок. А виноват во всем проклятый горняк!

— Мористей держи, Андрей! — сквозь гул ветра кричит Василий Прокофьевич. — Чего лезешь под берег! Хватишь конец на винт, будет еще морока!

Вечерний сумрак уже скрыл очертания берегов, и мы видим перед собой только лохматые гребешки волн, разбивающиеся о борта доры. Расплывающийся свет фонаря на носу едва освещает наше суденышко. Василий Прокофьевич не сдается, то и дело, наклоняясь через борт, он освещает фонарем пенистые горбы волн. Я и не заметил, когда над морем уже вовсю разгорались искристые крупные звезды. Порой мне начинало казаться, что порывы ветра слабеют.

— Ночью может и стихнуть, — откликается Федор Иванович, — однако давай к дому, Василий!

Андрей все еще держит дору по курсу и вопросительно смотрит на Василия Прокофьевича. Тот, помедлив, нехотя кивает и подает Андрею знак развернуться на сто восемьдесят градусов. Домой.

Ветер действительно притихает, но порывы его еще сильны. Мы стаскиваем с себя прорезиненные робы, укладываем на место багры и прочее снаряжение. Вот стук двигателя оборвался, и, разгребая днищем скрипящую гальку, дора мягко уткнулась в черноту берега. А на берегу, заливаясь ошалелым лаем, носится Айвор. Мечется у мостков и то взвизгнет дискантом, то рявкнет утробным басом, то взвоет каким-то дурным голосом. В его лае и радость встречи, и горькие упреки за целый день вынужденного одиночества! Он ткнулся в грудь Василию Прокофьевичу, перемахнул за борт доры, едва не сбив меня с ног, потом особым лаем приветствовал Андрея, к которому особенно благоволил. Это и понятно: за две недели на Елохине Айвор стал бочонком на четырех ногах! Ну ничего, в тайге я быстро вгоню его в походную форму.

Как приятно после целого дня болтанки чувствовать под ослабевшими ногами твердую землю!

— Шабаш, мужики! — весело кричит Василий Прокофьевич. — Андрюха! Сборная уха и чай! Чтоб через час ужин был на столе!

Мы поставили дору на штормовой прикол, выгрузили ящики, и Андрей исчез в темноте с ворохом рыбы, которую Федор Иванович заранее отобрал для сборной ухи.

Скоро под лиственницей вскинулось огромное пламя и осветило вздувшиеся под ветром палатки, ряды бочек, в которые мы сложили улов. Сегодняшняя добыча, по словам Василия Прокофьевича, так, серединка на половинку, худо-бедно, а центнера три омулька взяли. А все он, горняк проклятый, отбивает рыбу на глубину.

— Однако жаловаться грех, — посмеиваясь, говорит мне Василий Прокофьевич, — на уху мы себе добыли. Слышал такую поговорку: у охотника дым густой да обед пустой, а у рыбака голы бока да обед царский? Вот так у нас говорят… Как ни сердито бывает море, а рыбака не обидит в доле…

Примерно через час мы управились с рыбой, разложив ее по бочкам. Умытые и переодетые, кто в тулупе, кто в ватнике, сидим у костра и терпеливо вздыхаем, искоса наблюдая за Андреем, все еще колдующим над дымящимся ведерным котлом. Худощавое лицо Андрея раскраснелось от возбуждения и костра, он суетливо раскладывает на ящике, крытом клеенкой, хлеб, миски, куски соленой рыбы, головки лука, чеснок. А котел немилосердно парит таким ароматным духом, что мы не знаем, в какую сторону отвернуть свои носы в эту последнюю, самую томительную минуту ожидания.

В любом краю каждый уважающий себя рыбак твердо верит, что его уха неповторима. И конечно, он клятвенно заверяет вас, что такой ухи вы не отведаете ни в каком другом месте! Да не осудят меня мастера и знатоки этого древнейшего блюда, но и я твердо скажу, что такой ухи, как на мысе Елохина, мне больше отведывать не приходилось. А чтобы не быть голословным, я, пока Андрей снимает с огня котел, на всякий случай сообщаю рецепт.

Вода (байкальская), омуль, сиг, хариус, окунь (количество в зависимости от аппетита едоков), картофель, лук, перец, соль, щепотка муки, чуть обжаренной на сковороде, и сухой, как порох, лавровый лист. Варится на медленном огне, рыба закладывается, когда в клокочущей воде чуть разомлеет картошка. И варится рыба, как это принято у настоящих сибирских рыбаков и охотников: мясо не довари, а рыбу перевари! Вот и все. И если случится вам бывать на Байкале, не торопитесь давать свой рецепт, отведайте, что вам предложат на рыбацком стане, и я уверен, что вы скажете: байкальскую уху ни с какой другой не сравнить!

Разварившуюся рыбу Андрей выложил в отдельную миску: главное в ухе — бульон, навар! Это дымящееся ароматами озерко, подернутое золотисто-янтарным покровом. Ох, как обжигаются нетерпеливые губы, а по всему телу расходится живительный огонь. После целого дня работы на свежем воздухе аппетит у нас прекрасный. Все едят молча, сосредоточенно, и у костра слышатся только степенные вздохи и сочное причмокивание. Андрей едва не мимо рта проносит свою ложку, все еще бросая на нас украдкой вопросительные взгляды. Но мы не торопимся с оценкой, и Андрей заметно страдает. Со второй миской в ход пошли куски чуть остывшей рыбы, и тут Василий Прокофьевич подмигивает нам с Федором Ивановичем и, блаженно улыбаясь, говорит:

— Сготовил на совесть, Андрюха! Как скажешь, Федор, а? Федор Иванович молча кивает и что-то бурчит, так как рот у него занят. Я протягиваю Андрею пустую миску, и, наполняя ее, он довольно улыбается. Мы уже приканчиваем по третьей, а он, бедняга, никак с первой не управится, все стараясь нам угодить. И только Айвор, страдальчески поскуливая, бросает на Андрея смиренно-голодные взгляды. Кормушка пса наполнена, но Андрей ждет, пока варево чуть остынет.

— Ты подожди немножко, — уговаривает он ластящегося к нему пса, — от горячего у тебя нюх может испортиться…

Василий Прокофьевич выпотрошил несколько омулей и хариусов и, насадив их на гладко оструганные колышки, поставил рыбу около стойкого жара углей. Это наше второе блюдо — жаренная на рожне рыба. Будь ты сыт и по маковку, но отказаться от нее просто нет сил! Когда бока и спинка покроются чуть хрустящей золотисто-оранжевой корочкой и выступят янтарные капли жира — рыба готова, остается ее чуть присолить и положить в брюшко несколько колец лука. Василий Прокофьевич всегда сам готовит рыбу на рожне, не доверяя это даже Андрею. А на третье, после небольшого перекура, чай, по вкусу: кто со сгущенным молоком, кто так, как здесь говорят, постный. Обычный плиточный чай, но какой же он душистый и ароматный, когда пьешь его на берегу моря, у костра, и шумят над головой ветви лиственницы!

Мы с Андреем перемываем всю посуду на берегу моря, а Василий Прокофьевич с Федором Ивановичем лежат у костра, неторопливо обсуждая завтрашний день. Притихнет ли горняк или разгуляется, а все одно на рассвете пойдем искать пропавшие сети. Потом оба, тяжело поднявшись с земли, благодарят Андрея и уходят к палатке. В темноте, еле освещенной слабеющим костром, я вижу, как Федор Иванович остановился у входа в палатку, оглядел звездное небо, опустил голову, словно прислушиваясь к слабеющим порывам ветра, и что-то недовольно пробурчал Василию Прокофьевичу. Погода явно не нравится старику. И долго еще из их палатки слышится неторопливый, приглушенный говор. Мы раскололи несколько сосновых чурбачков, приготовили сушняка. Андрей поставил у кострища банку с бензином, наполнил водой чайник и котел и, закончив, все еще оглядывался: что бы еще сделать, чтобы утром костру понадобилась только спичка?

Я уже засыпал, когда Андрей осторожно вполз в палатку, застегнул вход на все пуговицы и, забравшись в спальный мешок, зажег свечу, пристроенную в банке. Зашелестели страницы книги. Тихо потрескивала оплывающая свеча. А за брезентом палатки слышалось пришлепывание волн о галечный берег и шорох ветра, ворочающегося в листве деревьев…

Салех

Километрах в тридцати к западу от побережья моря, за крутыми отрогами Байкальского хребта, пролегает долина реки Неручанды. Не приглядевшийся человеку глухой край земли. Редко когда забредет сюда охотник или оленевод со своим кочующим стадом. Затянувшееся дремой, простирается вокруг обомшелое звериное царство троп и болот. И только потемневшие, рассохшиеся от времени вешки по берегу реки говорят о том, что когда-то, очень давно, прошли здесь топографы. Прошли, нанесли на планшетки излучины Неручанды с ее неприметными ручейками-притоками и с той поры больше не возвращались сюда.

Но еле приметная, заросшая тропка, отмеченная забугрившимися насечками на деревьях, выведет вас на травянистую полянку, поросшую буйным кустарником, и на этой полянке, окруженная плотной стеной лиственниц, сосен и елей, притаилась отрухлевшая зимовьюшка. Эта зимовьюшка была моим последним убежищем на переходе от долины Улькана к Байкальскому хребту. Этим большим переходом я решил закончить таежные странствия и выходить на Большую землю. Случилось так, что ни Айвора, ни основного груза, который я обычно таскал с собой в рюкзаке, со мной не было. За несколько дней до этого в долине Улькана я встретил небольшой геологический отряд. Геологи закончили работу, и мы готовили площадку для приема вертолета. Хотя принято считать, что такая машина, как вертолет, не требует для посадки особенно большой площадки, нам пришлось вырубить участок леса сто на сто пятьдесят метров. Один раз прилетел «МИ-4» забрал часть груза и почти всех собак (в том числе и Айвора) и ушел в Байкальское. В этот день должен был быть еще один рейс, но пошел дождь и облака так беспросветно обложили небо, что никакой надежды на то, что вертолет прилетит в этот день и даже в ближайшие дни, не было. Шел проливной дождь. Порой он ослабевал и моросил вперемежку со снегом. Ждать мне было нельзя: из Нижнеангарска я получил радиограмму, что примерно через неделю уходит в последний рейс на юг пароход «Комсомолец». Я решился пройти до побережья тайгой. Со всеми искривлениями, которые хорошо обозначились на карте, мой путь до поселка Байкальского составлял километров пятьдесят; а оттуда до Нижнеангарска можно добраться попутным катером.

Я шел хорошо пробитой оленями заболоченной тропой, петляющей над берегом реки. Разбегаясь по долине, Неручанда то сворачивается в крупные петли, яростно обхлестывая прибрежные валуны, вскипая на грядках отмелей и перекатов, то вытягивается долгими плесами, лениво омывая раздавшиеся берега. Насупившись хвоей, склонились по берегам низкорослые сосны, пихты и лиственницы. Оступились в воду заросли тальника. Угрюмая река Неручанда. Может, это осень так ее нахмурила, а может, она всегда была такой и потому не приглянулась человеку и не поселился он на ее берегах. Тайга вокруг казалась немой и враждебной. С той минуты, как я вышел из зимовья, настроение, как барометр перед бурей, катастрофически падало. С таким настроением пускаться в дорогу совсем скверно, и несколько раз я малодушно подумывал, не вернуться ли вообще на стоянку отряда, чтобы подождать вертолета. Я чувствовал, как на меня разом наваливается усталость всех долгих семи месяцев пути. И вместе с этой гнетущей усталостью мною овладевало чувство необъяснимой тревоги. Я привык к тайге, к ее ночным шорохам и голосам, к неожиданным встречам и сейчас невольно чувствовал, что какая-то опасность едва слышным дыханием бродит вокруг меня. Когда напряжен каждый нерв, когда идешь, еле волоча ноги, и вслушиваешься в малейший необычный шорох, чувство заброшенности и одиночества резко обостряется. И чем дальше я уходил от зимовья, тем все настойчивее меня преследовала мысль, что по тропе или где-то совсем рядом за мной кто-то идет.

Порой доходило до того, что я спиной чувствовал холодок идущего ко мне взгляда. И тогда, привалившись к дереву, я напряженно вслушивался в звенящую тишину тайги. Озираясь по сторонам, я готов был разрядить оба ствола в первую же, едва дрогнувшую ветвь. Никогда прежде мне не приходилось испытывать таких резких, необъяснимых приступов слепого страха — другими словами я не могу назвать это чувство. Сердце сжималось болью отчаянного одиночества, ненужности в этой глухой, окоченевшей в беспробудной дреме тайге. Все в ней затаилось против меня: топь болот, куда я все время забредал, теряющаяся тропа, непролазная чащоба отрухлявевших деревьев, завалы и озерца, преграждающие путь на каждом шагу. Словно тайга не хотела выпускать меня за горный хребет, к морю, до которого оставалось уже не более тридцати километров.

Ночью, навалив вокруг себя громадные костры, я сидел в огненной ограде, временами неудержимо проваливаясь в тяжелую дрему. Но настороженное сознание ловило малейший шорох. И порой мне казалось, что там, за оградой огня, кто-то притаился в кустах багульника и сейчас следит за мной. Даже сквозь пламя я чувствовал на себе тот же холодок затаенного взгляда. Это начинало походить на бред. Чтобы сбить это наваждение, я вскакивал, ворошил головешкой костры, и пламя вскидывалось, разбрасывая по сторонам вороха искр. Дождавшись первых бликов рассвета, я, разбитый, еще более усталый, чем перед ночевкой, пускался в путь.

На третий день я вырубил сухие лесины и на маленьком плоту, придерживаясь береговой кромки, поплыл, отталкиваясь шестом. На воде я чувствовал себя спокойнее. Ворочая шестом, я постепенно забывал ночные страхи. Да и кто будет меня преследовать в этой глуши! Просто устал, просто все надоело, нужно побыть среди людей, отдохнуть в разговорах с ними, и все будет в порядке. Просто это таежный невроз, следствие долгого одиночества. Рано или поздно это должно было случиться, тем более что знаешь о близости конца пути… Часа через три впереди, за пологим мыском, послышался какой-то необычный плеск. Он повторился несколько раз, потом все стихло, и только где-то рядом хрустнули сучья, словно кто-то по ним шел. Положив шест, я проверил пули в патроннике и взвел оба курка. Плот медленно обогнул мысок, и на левом берегу, шагах в десяти, я увидел маленький костер. Чуть покачиваясь, над ним висел котелок. С силой подтолкнув плот к берегу, я заметил стоящего за кустарником старика эвенка…

В красном платке, повязанном вокруг головы, в наброшен ной на плечи телогрейке, он стоял, чуть пригнувшись и прижимая к груди ворох сучьев. Вопросительная улыбка застыла в морщинах смуглого маленького лица. Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга, потом, спохватившись, я отшвырнул ружье и прыгнул в воду, толкая плот к берегу.

— Ууу! Человек по реке плывет, — послышался протяжный голос старика. — Куда плывет, зачем плывет?.. Ко мне заходи, чай пить будем, о делах говорить будем, новости расскажешь, заходи к костру…

И он засеменил мне навстречу, протягивая узкую морщинистую ладонь.

— Здравствуй, здравствуй, — повторял он, пожимая руку и заглядывая прямо в глаза. — Меня Салех зовут. Пойдем к костру, чай пить будем…

— Салех… — вдруг вырвалось у меня вслух, и старик ласково улыбнулся в ответ, словно я сказал ему что-то приятное. Из щелок темноватых, иссеченных лучиками век смотрели на меня спокойные и, как мне казалось, чуть насмешливые глаза. От этого взгляда спокойнее и увереннее стало на душе, и какая-то теплая волна ласково ополоснула сердце, еще несколько мгновений назад сжимавшееся от боли.

— Ты у костра садись, — хлопотал Салех, — садись на шкуру, на земле мокро, болота здесь, гиблое место. Сейчас чай пить будем, расскажешь новости… Гость в тайге всегда хорошо!

Сразу ослабев, я еле держался на ногах. Исчезло напряжение одиночества, настороженности, как сквозь сон я слышал слова Салеха, и радость этой неожиданной встречи подавляла меня усталостью. Казалось, Салех заметил это. Поглядывая на меня с улыбкой, он топтался вокруг костра, словно высматривая, что он еще забыл сделать.

— Эва, беда, — всплеснул он руками, — дров мало, чай еще варить будем. Нет, нет! — остановил он меня. — Ты сиди, совсем отдыхай, табак кури, я сам дрова принесу, чай быстро будет, сиди отдыхай…

Говорил он протяжно, с приятным певучим акцентом, как говорят почти все эвенки в этом краю.

Когда за кустарником стих шум шагов, я осмотрел стоянку. У костра холщовый мешок с кожаными лямками, короткий эвенкийский нож с деревянной ручкой, одностволка шестнадцатого калибра; в стороне, на ветвях кустарника, лежала пальма. Никогда прежде мне не доводилось держать в руках это древнее и страшное в бою оружие эвенков, но слышать о чем приходилось. Широкий кованый нож в локоть длиной, заточенный с одной стороны и при помощи рыбьего клея, бересты и оленьих жил насаженный на полутораметровое древко, слегка обожженное на огне. На охоте, раздразнив наступающего на дыбах медведя, охотник выпадом насаживал его на пальму, стараясь рывком опрокинуть зверя, и потом добивал его ножом. Многие эвенки и сейчас не расстаются с пальмой в тайге, она вполне заменяет им топор и порой даже намного удобнее. Сидя верхом на олене, погонщик на ходу расчищает в чащобе путь на ширину оленьих рогов; пальмой можно валить деревья, разделывать туши зверей.

К костру незаметно подошел Салех и улыбнулся, увидев в руках у меня пальму. Подбросив в огонь сучьев, он достал из мешка плитку черного чая и бросил кусочек в клокочущую воду. Потом снял котелок и укрыл его телогрейкой, плотно укутав с боков.

— Хороший чай будет, — приговаривал Салех, — без чая в тайге совсем плохо, без чая и разговора нет. Верно я говорю? Ты куда ходил, промышлял? Чего-нибудь добыл?

Он не дожидался ответа на свои вопросы, выкладывал их все сразу, чтобы потом слушать молча, и мне показалось, что вопросы его скорее просто приглашали к разговору, были формой знакомства.

Мы пили чай такой густоты, что с каждым глотком у меня темнело в глазах и сильнее билось сердце, я задыхался, но не пить чай не мог. Салех заботливо подливал мне в кружку, подсовывал поближе мешочек с сахаром и лепешками. Сам пил медленно, маленькими глотками, и все время дымил коротенькой, кривой трубкой. Когда, прогорев, она начинала сопеть, он снова набивал ее табаком. Порой мне казалось, что он внимательно изучает меня, мою одежду, мои вещи, мои руки — словом все, по чему, не спрашивая, можно многое узнать о человеке. Но делал он это так открыто и просто, что у меня не возникало обиды или неприязни, как бывает, когда ты чувствуешь, что тебя исподтишка рассматривают.

Неторопливо вязался наш разговор. Теребя редкую седую бородку, Салех рассказывал, что в прошлом году кедровых орехов в этих местах совсем мало было и не было белки, на юг откочевала она, а нет белки — не будет и соболя. Если орешков нет, совсем худо зверю. Медведь жиру не напасет, в берлогу долго не ляжет, злой ходить будет и тогда может и на человека нападать.

— Я раньше много промышлял, ух как много, — смеялся Салех, — как на ноги поднялся, так и пошел за отцом в тайгу, всякого зверя промышлял. Уходишь, бывало, в октябре, как первый снег еще плотно не ляжет, а возвращаешься домой не раньше февраля. А теперь какой я охотник, ноги шибко худые, ломит их к дождю… А здесь недалеко, — он показал черенком трубки в сторону от реки, — родник есть, старый родник, вода хорошая. Очень помогает, когда пьешь, и если посидишь ногами в воде, хорошо помогает. Раньше много людей сюда приходило… Я из дома ушел посмотреть, где зверь ходит, какой промысел будет в этом году, и вот хочу к воде пойти, с собой взять в дорогу. Пойдем вместе, неподалеку здесь?

Салех замолчал. В тишине слышался легкий плеск воды о бревна плота и потрескивание угольков.

— А ты, однако, зачем один по тайге ходишь? — осторожно спросил он, тронув меня за плечо. — Одному худо в тайге, совсем пропасть можно, один зверь ходит…

Я молча ворошил костер. Что я отвечу ему? Что шел по тайге в надежде открыть для себя неизвестное, шел, ожидая случайных встреч, хотел видеть, слышать, сам все пережить и потом попробовать рассказать об этом? О неприметных на карте таежных речушках, о звериных тропах, о рассветах, которые встречаешь раньше солнца, о людях, что сидят с тобой у костра, о звоне озерной воды на рассвете, о криках ночных птиц… Но теперь мне не верится, что все это, все виденное и слышанное, я смогу передать так, чтобы в обычных словах, написанных на бумаге, можно было услышать шепот ветра в листве, крик журавлиных стай над грядами заснеженных гольцов, треск костра, вкрадчивую поступь зверя, дыхание моря и буйство штормовых волн. Я чувствую себя чужим здесь. Я запутался и не пойму, что сейчас со мной происходит. Я не верю, что мне удастся рассказать об этом так, чтобы я и сам все это снова увидел, услышал и пережил. И я не знаю, как и когда я потерял эту веру, когда я забыл, зачем я здесь. Мне открылся мир, для которого я все же остался чужим…

Или рассказать об этих последних днях, о нелепых, необъяснимых приступах слепого страха и отчаяния?

Нет, я не знаю, что ответить тебе, Салех. Случайная и такая неожиданная встреча принесла мне радость освобождения от одиночества, и все же тревога, какая-то глухая, потаенная, не оставляет меня…

Путаясь и сбиваясь, я рассказывал, как вышел в путь зимой и шел от Слюдянки на север. Промышлял с охотниками, работал с геологами и рыбаками. Встречался в тайге с разными людьми, но чаще всего шел один. Хотелось подольше остаться наедине с собой, чтобы узнать себя, узнать свое отношение к окружающему миру… Что из этого вышло? Не знаю…

Салех спокойно слушал мой сбивчивый рассказ и, кивая головой, улыбался. Порой мне казалось, что он все понимает, все, даже то, что я не сказал, а только думаю и таю про себя.

— Однако одному худо в тайге, — тихо перебил меня Салех, — один и пропасть можешь, а зачем? С охотником пойдешь — и дерево много скажет, и всякую траву знать будешь, какой зверь куда ходит, как в горах пройти тропой. А что один?.. — Мне становилось не по себе от его слов. Он словно проникал в мои мысли и отвечал на то, что я утаил от него.

— Вот я эту реку знаю, другую знаю, знаю, куда текут они, — спокойно продолжал Салех, — я и без тропы куда хочешь уйду и всегда дорогу домой найду. Здесь мой дом…

…Солнце уже перевалило за полдень, когда Салех разбудил меня.

— Днем спать не надо, — улыбаясь всеми морщинами лица, проговорил он, — тяжело вечером будет. Вставай, пойдем воду пить. Хорошая вода, далеко ходить не будем, быстро обернемся…

Еле заметная тропка терялась в игольчатой осыпи замшелого ельника, топла в болотцах, а порой и вовсе исчезала, но скоро мы снова находили ее. Салех шел впереди, часто пропадая за деревьями и неслышно ступая мягкими ичигами, перехваченными сыромятными ремешками по голенищу. Только покачивающиеся ветки выдавали его путь. Часа через полтора мы вышли к небольшому холму, обросшему по склонам густыми гроздьями стланика. У подножия, в развалах камней, ручейками плескался источник. Он наполнял каменную чашу, прозрачную до самого дна. Кустарник тесно обступал эту чашу, и многочисленные ручейки, вырываясь из щелей, петляли между корнями. На суковатых ветвях трепетали выгоревшие на солнце красные и белые ленточки. На земле грудились бутылки из-под водки и спирта. На гладкой поверхности камня пригоршня монет.

Салех зачерпнул свою кружку и протянул ее мне. Кристальной прозрачности вода отдавала резким запахом серы. С первым же глотком у меня от холода скрутило челюсти. А Салех спокойно выпил полную кружку, удобно разместился на камне и принялся раскуривать трубку. Его ружье лежало в стороне, и мне не приходило в голову задуматься, заряжено оно или нет. Присев рядом с Салехом, я положил свое ружье на колени.

Мы молча курили, и облачка прозрачного синеватого дыма путались в ветвях кустарника. Салех щурился, поглядывая на подернутое дымкой осеннее солнце. Обвитое морщинами лицо выглядело спокойным и немного усталым. Он выпил еще кружку, потом достал из кармана монетку и положил ее к остальным на камень. Я хотел было последовать его примеру, но вспомнил, что у меня таких денег нет. Сделав вид, что я ничего не заметил, я отвернулся в сторону и тотчас почувствовал на плече его легкую руку.

— Это наш давний обычай, — тихо сказал Салех, — очень давний. Сюда раньше много народу ходило, и каждый оставлял что мог: кто монетку, кто ленточку повяжет… Если хочешь, спичку оставь, и то ладно будет…

Я положил на камень две спички, но легче мне от этого не стало. А Салех, словно не замечая моего состояния, улыбался и дымил трубкой, поглядывая поверх склона холма.

Внезапно близ нас послышался резкий шорох, вкрадчивый шорох движения тела; мне показалось, что совсем недавно я уже слышал эти звуки. Все ближе слышалось сиплое, глухое дыхание. К источнику кто-то шел! Салех сидел, вобрав голову в плечи, и морщины его лица словно окаменели. Я приподнял ружье.

Разломив черноту кустарника, прямо против нас на камни источника вывалилась медвежья туша! Зверь остановился, потянувшись к воде, но вдруг резко отдернул морду и увидел нас. Прижав уши, он оскалил забитую желтой пеной пасть и глухо захрипел. В порывистом дыхании опадали худые бока, шерсть по всему телу сбилась клочьями, белые гнойные отеки окружали щели почти совсем прикрытых глаз. Не переставая рычать, он топтался на месте, оставляя на камнях следы когтей. Он то подавался вперед, то пятился, словно силясь встать на дыбы, но тело тяжело припадало к земле и задние лапы словно подламывались. Я слышал запах его дыхания, видел редкие желтые зубы. Еще мгновение, и эта туша поднимется и рухнет на нас всей своей тяжестью! Я поднял ружье и вдруг прямо перед собой на черной глади стволов увидел морщинистую ладонь Салеха.

— Сейчас он уйдет, — тихо прошептал он, — не надо пугать… — И он стал что-то бормотать, мешая русские и эвенкийские слова. А медведь, горбясь, рычал, и желтые хлопья пены падали на камень у его лап. Салех продолжал говорить, раскачиваясь всем телом, и на какой-то миг мне показалось, что в его словах слышится песня, древняя песня. Я слышал ее то ночами в тайге, то в горах, то в реве ветра на штормовом море. Я не знаю, есть ли у нее слова, но уверен, что не однажды слышал ее…

Мотая головой и выгибая горб, медведь пятился в кустарник, все ниже припадая к земле…

Я не помню, сколько продолжалось это, но почувствовал, что меня начинает колотить липкая дрожь и холодная испарина рябью ходит по всему телу.

— Ой, худо зверю, — прошептал Салех, — совсем больной зверь пришел, а нам уходить надо, он скоро к воде вернется. Совсем больной зверь, ходим, ходим отсюда…

Он подхватил ружье и мешок и, не оглядываясь, быстро пошел от холма. Я едва поспевал за ним. Иногда Салех останавливался и, вертя головой, прислушивался к звукам тайги. В это время его лицо было хмурым и озабоченным, без тени привычной улыбки.

Когда мы вышли к реке, Салех молча оглядел стоянку и, устало улыбнувшись, сказал:

— Ну, мне, однако, за реку надо, а ты все время этой тропкой иди, — он указал в сторону гребня горного хребта, — по распадку и выйдешь к морю, тропа сама выведет. А там и к поселку выйдешь. А здесь, — он замялся и хмуро посмотрел в сторону, откуда мы пришли, — здесь не надо оставаться, худой зверь здесь ходит. Ты иди тропой и к морю…

На мгновение я растерялся. Я совсем не ожидал, что нам надо будет так скоро расстаться и мне снова придется идти одному. Присев у кострища, я не выдержал и, путаясь, рассказал ему обо всем, что происходило со мной в эти последние дни. Я говорил, не думая о словах и не испытывая чувства стыда за свою слабость и неумение справиться с собой. Мне становилось легче. Салех слушал, не перебивая, а я все говорил — чтобы не нести этот груз с собой, чтобы это больше не повторялось…

Салех сидел против меня и, глядя в поток реки, изредка улыбался, и порой мне виделась растерянность на его лице. Когда я замолчал, он мучительно долго раскуривал свою трубку и потом тихо заговорил, словно стараясь найти слова, которые не обидят меня за мою неумелость.

— Знаю я эту зимовьюшку, промышлял и жил там много лет подряд. Тропа от нее есть, и она прямо к источнику выходит, а эта, от реки, другая тропа… Там давно людей не было… А зверь больной, он по тропе за тобой шел, чего ты думал? Он просто хитрый зверь, — неожиданно рассмеялся Салех, — огня не боится и может долго смотреть, как человек у костра сидит. Будь у тебя собака, она бы его подняла. Он, верно, все время за тобой шел: тебе надо было обратно вернуться, след посмотреть, и пропустил бы его вперед. Больного нельзя трогать, он не ходит на человека.

Салех замолчал, потом тронул меня за рукав и, словно извиняясь, сказал:

— Пора мне. Ты в поселке будешь, заходи в гости чай пить. Обязательно заходи, расскажешь, как дошел…

По песчаной отмели он перешел реку и, остановившись на другом берегу, замахал рукой, тонко крича:

— До свидания! Приходи обязательно!

И исчез за кустарником его красный платок, повязанный вокруг головы. Над берегами стояла тишина, и порой мне казалось, что я слышу удаляющиеся звуки его шагов по тайге. Ветерок шевелил пепел костра.

Я шел берегом вниз по течению, и скоро меня догнал сиротливо кружащийся плот. Долина звенела птичьими голосами. От горного хребта, застилая небо, наползали тяжелые облака. Резче становился ветер. Река ершилась белыми гребешками и, чернея, вскипала на порогах. Обхлестывая камни, она билась прибоем в берега и сильным течением круто сворачивала на юго-восток.

На следующий день распадком, через Байкальский хребет, я вышел к морю и к вечеру входил в небольшой поселок Байкальское, расположенный на крутом берегу залива.

Колченогий

Эту историю о необыкновенном лосе я услышал от метеоролога Василия Сумеркина, с которым познакомился на дорожном перепутье, в поселке Байкальском. И мне хочется передать этот рассказ от его лица так, как довелось самому услышать его.

В то время я не записал этот рассказ в свой дневник, и он так и остался жить в моей памяти. И порой мне уже казалось, что это я сам жил на кордоне у старика Лобова, бродил по глухим урочищам Зеленой Долины с затаенной надеждой увидеть Колченогого.

И я видел его в своем воображении. Хмурым осенним утром он неподвижно стоял в зарослях тальника на берегу реки, когда с гребня холмов послышался слабый звук рожка. Лось вздрогнул и, оторвавшись от воды, медленно повернул голову в сторону холмов, откуда слышался слабый призывный рев. Но эхо погасло, и в тишине леса разносился приглушенный говор воды на речных перекатах…

Потом рев повторился, но теперь он звучал ближе, настойчивее. Невидимый противник звал Колченогого на поединок. Бурая шерсть на загривке лося медленно поднялась дыбом. Он злобно фыркнул, прыжком кинулся из зарослей тальника, но, с ходу ударившись о ствол лиственницы, замер, поводя вздрагивающими боками. Потом, пошатываясь, выбрался на тропу, обнюхал ее и прихрамывающей рысцой, ударяясь то грудью, то боком о стволы и сучья деревьев, пошел в сторону холмов, откуда доносился призывный рев невидимого соперника.

Размашистый шаг лося был сбивчив, неуверен и тороплив. Он часто терял тропу и снова находил ее, обнюхивая свои следы. Выбравшись из зарослей стланика, он остановился у подножия холмов. Прислушался к слабому зову противника и вдруг, вскинувшись, крутыми скачками пошел вверх по чистому склону. Взбежав на гребень холма, лось затоптался на месте, запрокинул голову, и над тайгой пронесся его могучий призывный рев.

Лось отвечал своему противнику и звал его на поединок. Наперекор неумолимым законам природы, Колченогий принимал свой последний бой!

…Случалось ли вам видеть, как входит осень в таежный край? Как ночами тайгу обжигает порывистое дыхание северного ветра и почти до полудня на кустарнике и деревьях, переливаясь в лучах солнца, лепятся чешуйки серебристого инея? Темнеют порожистые речушки, уходит рыба с быстрин и сбивается в глубинах омутов. И вдруг прощальной песней зазвенят поверх леса голоса невидимых птичьих стай. Искрится, мельтешит в ясном воздухе первый снежок и стаивает, едва коснувшись сухой земли. Разгораясь пламенем увядающей листвы, умолкает тайга, готовая к встрече долгой северной зимы.

В ельничном буреломе, под склоном холма, медведица отрыла себе берлогу. Вокруг ельника не было следов другого зверья, и медведица готовилась к спокойной зимовке. До рассвета она паслась на южных склонах холмов, густо обросших брусничником, а днем отлеживалась в прохладной чаще распадков. И однажды, неподалеку от берлоги, она подхватила запах чужого зверя. Зверь вторгся в ее владения. Старая медведица хорошо знала, что, почуяв близко ее, ЭТОТ зверь должен уйти. Но зверь стоял на тропе и не уходил. И тогда медведица стала красться ему навстречу по мелколесью осинника.

На медвежьей тропе, опустив рога, стоял лось. Раздувая вздрагивающие ноздри, он прядал ушами и злобно фыркал. Медведица угрожающе заворчала, но лось не двинулся с места. Тогда, взревев, она поднялась на дыбы, готовая принять бой. И в это мгновение лось прыжком бросился к ней.

…Вповал развороченный осинник, выбитые кусты. По ветвям клочья окровавленного дерна, лохмотьями кора на деревьях. Прихрамывая и шатаясь, лось медленно брел к реке. С шеи и боков стекали кровью развороченные раны. Лось вошел в воду и замер, прильнув ранами к холодному течению. А медведица лежала в осиннике, затоптанная землей, с проломленной грудью.

Через несколько дней на нее наткнулись собаки лесника и привели в осинник своего хозяина.

Заметая тайгу, завьюжили злые январские вьюги. Расходившийся мороз на корню раскалывал вековые деревья, почти двухметровой толщей льда сдавил озерца и речушки. Умолкла заметенная сугробами тайга, стояла словно оглушенная внезапным лютым ударом. Обреченный на голодную смерть зверь стал выходить к жилью человека.

В полях, неподалеку от деревушки Большой Двор, все чаще стали замечать у стогов одинокого лося. Он устроил под стогом лежку и, казалось, совсем не боялся людей. Подпускал к себе почти на расстояние ружейного выстрела и потом нехотя брел через поле к опушке леса. Но стоило груженым саням отъехать прочь, как он тотчас возвращался к стогам. А в февральскую лють к Большому Двору нагрянула волчья стая. Несколько ночей волки устраивали дерзкие налеты; разворачивали крыши сараев, давили во дворах неосмотрительных собак, а когда средь бела дня в открытом загоне они зарезали лошадь, большедворские охотники собрались на облаву. Руководил облавой лесник кордона Зеленая Долина Василий Тарасович Лобов.

Растянувшись широкой цепью, прошли по тайге до самой долины, захватывали в кольцо пади, урочища, находили свежие следы, места лежек, но сама волчья стая как сквозь снег провалилась! И вдруг в долине, среди вытоптанных сугробов на берегу реки, загонщики нашли два искалеченных волчьих трупа. Снег вокруг был усеян замерзшими корками крови. От места побоища в одну сторону беспорядочно уносилась россыпь волчьих следов, в другую уходил одинокий след прихрамывающего лося. Лось уходил медленно, тяжело припадая на передние ноги. Сходство следов было настолько очевидным, что Василий Тарасович признал их и рассказал собравшимся у костра охотникам об осенней схватке в осиннике у холмов. Бывалые промысловики, исходившие на своем веку тайгу вдоль и поперек, слушали лесника, усмехаясь и недоверчиво покачивая головами. Но погибшие от лосиных копыт волки лежали рядом в снегу. И все согласились, что это на редкость бойцовый лось, только Василий Тарасович больно приукрашивает его!

Положенную по закону премию за уничтожение хищников участники облавы поделили между собой. И только Лобов отказался от своей доли. Но в деревне уже привыкли к чудачествам лесника, и никто не настаивал. Не хочешь — не надо, и весь разговор! А волчья стая в окрестностях Зеленой Долины больше не появлялась.

Кордон лесника — просторная изба-пятистенка, огороженный слегами двор, огород и под самый порог осевший в землю амбар, выложенный из толстых, в обхват, лиственничных бревен. Василий Тарасович жил на кордоне один, и гости в его доме были редки, хотя до деревни не более километра, а единственная дорога в райцентр проходила в полусотне метров от его двора. Во всем хозяйстве, в двух комнатах и кухне, виден привычный уклад человека, не обременяющего себя заботой о быте. На одной из голых бревенчатых стен избы желтеет фотография довоенных лет: моложавая женщина в черном платке, поджав губы, строгим взглядом смотрит в пустую избу; за ее спиной обнялись два улыбающихся паренька, похоже, что сыновья. Крашеная рамка заботливо прикрыта полотенцем. Чуть ниже совсем уже выцветшая маленькая фотография: на фоне грубо намалеванных пальм и лиловых пятен, изображающих море, расставив ноги, словно на коне, сидит на стуле широкоскулый, плечистый казак, опершись правой рукой на обнаженную саблю, а левой придерживая на коленях папаху с приколотым красным бантом. Широкий нос и кустистые, сползшие к самым глазам брови выдают в бравом казаке двадцатилетнего Василия Лобова. А между этими фотографиями висит на стене обнаженная сабля с потрескавшейся витой рукоятью и темляком.

О себе Лобов никогда не рассказывал. Единственной темой наших разговоров был Колченогий. Медлительный, вечно насупленный старик расцветал, как солнышко в зимний день, стоило лишь заговорить с ним о Колченогом. Постепенно приходя в хорошее настроение, он увлекался и часами сплетал рассказы о необычайной хитрости и злости этого лося, о его повадках, драках, местах кормежки. Слушая старика, можно было подумать, что рассказывает он не о диком звере, а о какой-то домашней скотине, которая ходит за ним на привязи. Почти две недели я жил у Лобова на кордоне. С рассвета и до позднего вечера бродил по падям и урочищам Зеленой Долины в тайной надежде наткнуться на Колченогого. Но мне не везло. Вечерами за ужином Василий Тарасович, выслушивая мои жалобы и упреки, довольно посмеивался себе в бороду. Пойти в тайгу вместе со мной он наотрез отказывался. — И без того дел хватает! — резко обрывал он мои просьбы. Однажды я встретился с Лобовым в верховье реки, где на тропе виднелся свежий след лося. Старик неторопливо шел впереди меня, часто останавливаясь, оглядывая деревца, на которых виднелись свежие задиры, надкусы и торчали волоски бурой шерсти. Я крался за стариком по пятам, когда он останавливался, я припадал к земле и старался не дышать, чтобы ничем не выдать своего присутствия. Никогда больше мне не приходилось видеть старика таким, каким я видел его в эти минуты: просветленное лицо дышало покоем, широко раскрытые глаза смотрели добродушно, кустистые брови то и дело вскидывались над ними, словно старик поминутно чему-то приятно удивлялся. Приседая, он трогал рукой след, приглаживал потревоженную кору деревьев, и порой мне слышалось, что он тихо напевает какую-то протяжную песню. Вот уж чего я никак не ожидал от него!

Но как я ни таился, Лобов обнаружил меня за своей спиной. Растерявшись, я хотел было изобразить удивление от неожиданной встречи, но он впился в меня таким взглядом, что у меня и язык к гортани прилип. Долго еще я столбом стоял на тропе, прежде чем двинулся в обратный путь. На кордон я вернулся как можно позже, в избу не зашел, а прокрался в пристройку амбара и улегся спать с мыслью, что утром старик непременно выгонит меня с кордона! (Когда я впервые попросился к нему пожить пару недель, он чуть ли не с час промучил меня своим молчанием, прежде чем просто кивнул на дверь избы. Из разговоров с большедворцами я знал, что старик не очень-то жалует случайных постояльцев, будь то районное начальство из лесничества или какие-нибудь охотники из города.) Я проснулся, почувствовав, что кто-то трогает меня за ногу. Василий Тарасович стоял у пристройки и, покачивая головой, молча смотрел на меня. В избе попыхивал самовар на столе, и в глиняной чашке светилась горка брусничного варенья…

— Семенной шишки насобирал вчера, — заговорил он за чаем. — Лесничество на каждого лесника план дает: собрать столько-то семенной шишки. Я вчера в Рябухину падь ходил… — И он пододвигал поближе ко мне чашку с вареньем и продолжал рассказывать о шишках в Рябухиной пади.

Летом число жителей в Большом Дворе увеличивалось почти вдвое, в каждую семью приезжали родственники всех возрастов. И маленькая таежная деревушка оглашалась шумом транзисторов, гармошек, гитар, до полуночи слышались протяжные старинные песни. И каждому приезжему человеку обязательно рассказывали о необычном лосе, который живет в Зеленой Долине и никуда не уходит. Новости о Колченогом приносил в деревню Василий Тарасович. Над стариком откровенно посмеивались, потому что прежде несговорчивый, строгий лесник, у которого и сушины без разрешения из лесничества не выпросишь, теперь ровно душой отмяк! Бывало, раньше наберет в магазине продуктов и по месяцу глаз в деревню не кажет, а теперь и иной праздник на людях, и даже в кино стал ходить, чего за ним раньше не замечалось. И не дай бог, посмеивались мужики, уйдет этот зверь из долины: к Тарасычу опять не подступишься! «А что, — отмахивался от них Василий Тарасович, — и уйдет! Я его не привязывал!»

Задерживаясь у магазина или около клуба перед началом сеанса, Василий Тарасович рассказывал собравшимся вокруг него мальчишкам и поседевшим охотникам какую-нибудь новую историю, связанную с Колченогим. Но не было случая, чтобы он пригласил кого-нибудь походить в долине, где можно было наткнуться на этого лося. В промысловый сезон в Зеленую Долину никто не заходил: для охоты у каждого промысловика был в тайге свой участок, и долина всегда оставалась за Лобовым. Там он промышлял белку, соболя, птицу, но никогда не ходил на крупного зверя, и никто в деревне не мог объяснить этого.

В этот памятный для меня вечер я вернулся на кордон поздно и в пустой избе нашел на столе записку: «Ушел в деревню, ужинай без меня. Ворочусь к ночи. Василий». В печи стояли еще теплые кастрюли и котелки, но ужинать мне не хотелось. Я накормил собак и прилег на лавку, поджидая хозяина.

Около полуночи (старик при мне еще никогда так поздно не возвращался домой) на крыльце послышался топот и ласкающийся скулеж собак. Дверь распахнулась, и Василий Тарасович шагнул через порог. Я сразу заметил, что старик был немного навеселе. Его широкоскулое, утонувшее в бороде лицо светилось морщинами.

— Не спишь еще? — пробасил он, сбрасывая на лавку тяжелый тулуп. — Ну, тогда ставь чай, а я новости тебе расскажу.

Он подошел к печке, щурясь, посмотрел, как я сдираю кору с березовых поленьев, и вдруг выпалил:

— На рев завтра пойдем! И Колченогого увидишь, понял? Я молча смотрел на торжественное лицо старика. Довольно

усмехнувшись, он принялся расхаживать по избе из угла в угол, потирая покрасневшие с холода руки. Наконец уселся на лавку и, выложив на колени кисет, стал набивать трубку и заговорил уже спокойнее:

— Приехали два мужика поохотиться, а мне о них из лесничества уже позвонили, велено провожать их… У них лицензия есть, все порядком. Только, говорю им, зря, мужики, вы сюда приехали: я свой кордон знаю, никакого зверя не добудете, ноги да время зря убьете!

Тут старик зачадил трубкой, раскашлялся и отчаянно замахал рукой, отгоняя дым.

— А они, видать, уж наслышаны были о Колченогом, говорят: охотиться мы в другое место поедем, благо машина у них, а просят только, чтобы я проводил их в долину, глянуть на него и, если случай тому, сфотографировать…

Он ожидал, видимо, что я разделю его радость. Но меня заела обида. Почти две недели я упрашивал его пойти со мной в тайгу, так он ни в какую не соглашался, а тут на тебе! Нет уж, и торжествуй теперь один! Я возился с железной печуркой, старательно избегая смотреть на него. Старик, видимо, понял мое настроение и заворчал виновато:

— Ну не досуг было… Я и от них хотел отвертеться, но из лесничества ведь позвонили. И опять же я реветь не могу, а один из них, Владимиром звать, бойкий мужик, на рожке ладно ревет, Колченогий непременно откликнется…

Он замолчал. Оглянувшись, я увидел, что он сидит на лавке, опустив плечи и невидящим взглядом уставившись в угол избы. Потрескивали поленья в печи, и, напрягаясь, гудело пламя. Стояла тяжелая, гнетущая тишина. Мне захотелось растормошить старика каким-нибудь вопросом, но он вдруг усмехнулся и, словно припомнив что-то, покачал головой.

— Э-эх! Охотники! — презрительно пробормотал он. — Только и делов-то, что билет есть да лицензия куплена, а зверя бьют так… позабавиться им надо. Им в тайге не промысел нужен?

Мне показалось, что старик в эту минуту не видит меня и говорит не мне, а отвечает вслух своим мыслям.

— Если б я сам на рожке мог реветь, — еле внятно бормотал он, — да разве я пригласил бы таких с собой… А мне надо найти его… Гон на сход пошел, а его так и не слыхать, и реву не слышно, и маток с ним нет…

Он медленно опустил на стол тяжелые кулаки, перевитые набухшими венами, поднял голову.

— Схоронился зверь, и не слышно его. Следы есть, все у реки держится, а реву не слышно… А в прошлые года в это время уже табун лосих ходил в долине с ним…

Я слушал старика с недоумением. Всю неделю почти каждый день он пропадал в тайге и, возвращаясь, начинал рассказывать о Колченогом… И как же он не слышал рева, когда всего лишь два дня назад мы были вместе в деревне и он рассказывал охотникам, что гон уже в разгаре и Колченогий ходит с лосихами! Зачем же он говорил это?!

Я заварил чай, поставил на стол чайник, соленую рыбу и хлеб. Старик ни к чему не притронулся, но после настойчивых уговоров пододвинул к себе кружку. Молча выпил чай, с грохотом отодвинул лавку и, едва процедив: «Спокойной ночи», ушел на другую половину избы.

Ночь была беспокойная. Я долго не мог уснуть. В настороженно дремлющем сознании все настойчивее всплывала уже знакомая картина: безмолвная тайга, обметенная дыханием осени, тропа вдоль изломанных берегов реки и на тропе отчетливый след прихрамывающего лося. Вспоминая рассказы Лобова и местных охотников, я старался представить Колченогого на этой тропе…

…Колени его заплыли тяжелыми горбами нароста. Он ходил по тайге, горбясь и тяжело припадая на передние ноги, за что и получил от людей свою кличку. Ни от одного охотника в долине Киренги я не слышал, чтобы когда-либо встречался в тайге зверь, более могучий телом и более великолепный в своей неустрашимой силе, чем Колченогий — одинокий, угрюмый лось, поселившийся в Зеленой Долине.

Ранней осенью, когда подернутая морозцем тайга затихает так, что в безветрии слышится шорох опадающего листа, призывный рев Колченогого взбудораживал мирный покой Зеленой Долины. Прокладывая новые тропы, Колченогий метался по берегам реки, и неистовым ревом вызывал противников на поединок. И осмелившийся откликнуться и принять бой чаще всего спасался бегством от верной гибели. Какой дух природы вселился в этого могучего зверя? Не только осенью, в пору брачных битв, но и в другие времена года Колченогий не терпел ничьего присутствия в Зеленой Долине, ни один зверь не ступал на пробитую им тропу. Лосиные и оленьи тропы отворачивали от долины в верховьях реки, где кончались владения Колченогого. Лосиная семья порой не разлучается почти до самой весны, когда у самок уже начинается отел, или остается вместе до следующего гона. Но Колченогий уже зимой бродил в долине один.

Нередко свежий след прихрамывающего лося видели у околицы деревни. И было непонятно, что побуждает его бродить вблизи человеческого жилья. Здесь у Колченогого были заклятые враги — лайки, хорошо знающие свое дело.

Деревенские псы в летнее безделье часто сбиваются в стаю и по нескольку дней пропадают в тайге. Натыкаясь на свежий след Колченогого, они не раз устраивали на него облавы. Однажды они выгнали его из тайги в поле и, применив волчью тактику загона, прижали к стогам. В этот вечер два особо ретивых пса из стаи не вернулись к своим дворам. Скоро их нашли с проломленными черепами неподалеку от стогов. Это были хорошие промысловые собаки, натасканные на белку и соболя, ходившие не раз и на медведя. Случилось это происшествие как раз перед началом промыслового сезона, и обозленные хозяева погибших псов, сговорившись, решили втихую разделаться с Колченогим. И кто знает, как ушел бы Колченогий от их мести, если б не проведал об этом Василий Тарасович. Вечером в большедворском клубе произошло событие, о котором долго еще вспоминали не только в окрестных деревнях, но и в далеком районном центре.

Когда идет новый кинофильм, в тесном зале деревенского клуба, как говорят, яблоку негде упасть. Большинству обязательно хочется посмотреть именно первый сеанс нового фильма. Но анархии и беспорядка в маленьком клубе нет, здесь каждый зритель знает свое постоянное место, которое уж сосед не займет. А если на том месте и сидеть не на чем, то приносят с собой стул или, по-семейному, лавку. Василий Тарасович обычно садился на край чьей-нибудь лавки у самых дверей. В клуб он зачастил недавно и своего постоянного места пока не имел. Но он никогда не жаловался, что из-за своего роста видит только верхнюю половину экрана, в то время как нижняя мелькает кусками между плеч и голов впереди сидящих. И только после сеанса, выбравшись из душного зала, он долго растирал ладонями одеревеневшую шею.

И вот наступил памятный вечер. Давно уж пора было начинать сеанс, и зал выражал свое нетерпение разноголосым гулом и свистом, когда в проеме двери показался киномеханик. Он загадочно улыбался, размахивал руками и, дождавшись тишины, объявил:

— Сейчас будет выступление одного товарища, а потом сразу начнем!

Он скрылся, а из-за его спины выбрался Василий Тарасович. Но на старика никто не обратил внимания, и все оглядывались на дверь с недовольным бурчанием и любопытством. Но постепенно зал с удивлением стал поворачивать головы вслед леснику, а он неуклюже, боком протискивался между рядами прямо к маленькой сцене. Поднялся и, обернувшись к залу, встал перед экраном, молча ожидая, когда утихомирятся.

Подстриженная, волнистая бородка серебристым гребнем обрамляла его широкоскулое, прорезанное морщинами лицо. Глаза из-под навеса седых бровей уставились в одну точку. Вылинявшая гимнастерка, перехваченная широким офицерским ремнем с надраенной бляхой, без складок, плотно обхватывала крепкое тело. На сапогах застыли блики электрических ламп.

— Го! Ты погляди-ка, — хмыкнул кто-то в глубине зала, — дед на свадьбу никак собрался…

Но никто не поддержал брошенную реплику, и притихший зал сотней нетерпеливых и любопытных глаз смотрел на изменившегося, непохожего на себя лесника Лобова.

Василий Тарасович откашлялся и медленно обвел зал взглядом.

— Я вот зачем пришел, — начал он вдруг глухим, срывающимся голосом. — Сам я полвека в тайге промышляю. Да и вы знаете, что хорошая собака охотнику и добытчик, и сторож, без нее какого зверя добудешь? Верно ведь?

Старик глотнул воздух и замолчал, словно ожидая поддержки у зала, но зал молчал.

— Но разве не бывает такого, что и добрая собака оплошать может и пропадет под зверем? Всяко-разно в тайге случается, так что охотника ли дело за такое злобу в себе таить и мстить?

Старик на мгновение умолк, потом чуть подался вперед и продолжал говорить громче, словно с каждым словом освобождался от своей скованности.

— И не только у нас — в окрестных деревнях знают про такого зверя. Не похож он на другого, и в тайге другого такого нет! Так уберечь его надо, и неужели свои же, большедворские, скрадывать его будут?.. Нет, такого у нас не будет, и, пока я лесник на кордоне, кто помыслит ходить за ним, со мной встретится!

Старик продолжал говорить. Он рассказывал о Колченогом, о недавней его схватке с собаками и о том, что охотники решили отомстить лосю за то, что он дрался за свою жизнь и победил. И постепенно зал забурлил, и все стали поворачиваться к сидящим здесь же хозяевам погибших псов. Оба охотника, но ожидавшие такого оборота, пытались отмахнуться и обернуть дело в шутку, на них наседали, и кругом все больше поднимался такой гул возмущения, что они умолкли и сидели смутившиеся и растерянные. Зал скандалил разноголосым хором, и казалось, что все забыли, зачем они вообще собрались здесь. На все лады обсуждали случившееся, припоминали виденное и слышанное о Колченогом, а когда кто-то вспомнил, как участниками облавы, среди которых были и оба охотника, была пропита за одним столом премия, полученная за убитых лосем волков, зал загремел дружным хохотом. И Василий Тарасович, сам не ожидавший такой поддержки, смущенный, сошел со сцены и стал пробираться к выходу, но у второго ряда его задержали, потеснились и усадили между собой.

Василий Тарасович так и не мог припомнить, какой фильм смотрел он в тот вечер. Но с тех пор Лобов, приходя в клуб, всегда садился на свое постоянное место в середине второго ряда.

А Колченогий, получив охранную грамоту, так никуда и не уходил из Зеленой Долины, прокладывая свои тропы по заболоченным топям глухих урочищ, в замшелых ельниках и распадках…

Хмурый осенний день набрал силу. Мы успели позавтракать, прибрались, когда собаки известили о прибытии гостей. Крытый «газик» притормозил у ворот. Василий Тарасович не вышел во двор, а, привалившись к окну, хмуро смотрел, как гости не могли управиться с щеколдой на калитке. Они шумно ввалились в избу. Лесник степенно ответил на их приветствие и вышел унять расходившихся собак. Не раздеваясь, оба уселись на лавку, с ленивым любопытством разглядывая скудную обстановку избы. Мы познакомились. Я делал вид, что копаюсь в рюкзаке, но сам с завистью рассматривал их снаряжение. Что и говорить, снаряжены они были отменно: новенькие дубленые полушубки, на поясах ножи, карабинные патронташи, неизвестно зачем полевые сумки с пристегнутыми поверх компасами. У одного на груди висела зеркалка с телевиком. Стволы карабинов тускло отсвечивали матовой сталью.

Вернувшись в избу, Василий Тарасович хотел было собрать чай, но оба энергично запротестовали, ссылаясь на время.

— Ну, вам виднее, — пробурчал старик. — Давайте собираться, время и впрямь позднее…

С неожиданной злостью он зашвырнул на печку кота, потиравшегося об унты гостя, и затоптался по избе, словно чего-то ища, хотя ружье, патронташ, бинокль — все висело на обычном месте.

Мы шли гуськом, далеко друг от друга. Владимир часто останавливался и, запрокинув голову, подносил к губам небольшой рожок, скрученный из бересты. Срывающийся пронзительный звук метался среди деревьев. Мне не раз приходилось слышать о таком способе охоты. Подражая призывному реву лося или оленя, охотник подманивает к себе самца. Охотиться таким способом можно только во время гона. Откликаясь на зов, зверь выходит на поединок, ожидая встретить своего собрата, — и получает из засады свинец! Разумеется, бродить по таежной чаще и распутывать следы куда труднее и опаснее, чем просто схорониться в кустах, подождать, когда зверь сам на тебя выйдет и останется только спустить курок!

Не знаю, походил ли рев берестяного рожка на лосиный, но Василий Тарасович останавливался, прислушивался и, как мне казалось, одобрительно кивал. Все утро старик был хмур, отвечал коротко, раздражался по пустякам, а с приходом гостей еще больше насупился. Я чувствовал, что от вчерашнего возбуждения на душе у него остался какой-то неприятный осадок, словно старик раскаивался в чем-то.

Ночью шел снег, а день был холодный, с резким морозцем. В разрыве низко бредущих над тайгой облаков проглянул и тотчас скрылся резко очеркнутый белесый диск солнца.

Тайга поредела, и мы вышли на гребень холма, лишь местами поросшего кустарником и одинокими деревьями. Перед нами широко расстилалась Зеленая Долина, рассеченная излучинами реки. Образованный непрерывной цепью холмов коридор постепенно суживался к югу. Оторвавшись от бинокля, Василий Тарасович кивнул Владимиру, и тотчас над безмолвным покоем долины поплыл протяжный звук рожка. Не спускаясь в долину, мы переходили с места на место, но потом снова вернулись на край гребня, под обрывом которого злобно и глухо колотилась река, разбиваясь о камни порогов. Я водил биноклем по знакомым распадкам, но по-прежнему не видел ничего, кроме неподвижного леса и крутых изгибов почерневшей реки.

Сдвинув на затылок шапку, Василий Тарасович стоял за кустарником впереди нас и, опустив голову, прислушивался к затухающему эху рожка. Федор с Владимиром стояли у самого края обрыва, привалившись спиной к стволам сосен. Я невольно вздрогнул, услышав над головой, пронзительное верещание кедровки. И вдруг увидел, как Василий Тарасович встрепенулся, отчаянно замахал руками и, прячась, прижался к стволу лиственницы. И в следующее мгновение совсем рядом послышался прерывистый, сиплый рев!

В полусотне метров от нас на заснеженном гребне, широко расставив ноги, стоял лось. Запрокинув на спину ветви могучих рогов, он ревел, поводя опавшими крутыми боками. И от дыхания в морозном воздухе над ним вскипали белесые клочья пара.

Это был Колченогий. Только на мгновение переводя дух, он беспрестанно ревел и, казалось, задыхался от нетерпения услышать ответный зов. Потом он резко опустил голову, затоптался на месте, обнюхивая под собой землю; фыркая и тычась горбоносой мордой по сторонам, он словно пытался угадать, где притаился невидимый противник. Шерсть на вздыбившемся горбу топорщилась, ноги тяжело переступали, взрывая землю. И вдруг из кустарника снова раздался пронзительный звук берестяного рожка. Он совсем не походил на лосиный, не походил на могучий, боевой рев Колченогого. С первым же звуком лось вскинулся и, опустив над землей рога, широким махом понесся прямо к обрыву, где затаились оба охотника.

Горбатое, громадное тело черной тенью пронеслось через кустарник и прыжком бросилось к низкорослым соснам, вцепившимся обнаженными корнями в край обрыва над клокочущей рекой. Я увидел, как резко вскинулся вверх белесый ствол карабина, — и грохнул выстрел! Словно от удара, Колченогий метнулся в сторону, вскинулся на дыбы и, подломившись, исчез за краем обрыва…

…Клочья пены захлестывали грузно распростершееся в расщелинах камней неподвижное тело. Вода меж камней вскипала розовой пеной и все больше окрашивалась в черноватый багрянец от крови, стекающей из изрубцованных широких ноздрей. Порой мне казалось, что тело еще вздымается в еле уловимом дыхании, но это всего лишь ветер шевелил бурую шерсть. Все еще не осознавая случившегося, мы стояли по колено в воде, не смея подойти ближе к вытянутой широколобой голове зверя. Недвижно, в упор, на нас смотрели подернутые белесой дымкой глаза мертвого лося. Колченогий был слеп.

Они устали ждать, когда старик, все еще бродивший по порогу, поднимется наверх. Им не хотелось быть рядом с ним. Потоптавшись, они поднялись от реки, пересекли поляну, и уже за деревьями их внезапно настиг его крик:

— Обождите! Обождите меня!

Без шапки, путаясь в полах распахнутого тулупа, он карабкался вверх по каменистым откосам берега. Оба остановились и, переглянувшись, нерешительно повернули навстречу.

— Обождите уходить, — хрипло дыша, выговорил Василий Тарасович и запнулся. Невидящим взглядом он смотрел в их напряженные лица, словно пытаясь припомнить, что хотел сказать. — В деревне… ничего об этом не сказывайте, — торопливо и с неожиданной мольбой вдруг заговорил он. — Не сказывайте… А если кто спросит…

Оба разом облегченно вздохнули, и Владимир, подавив усмешку, тронул старика за плечо.

— Не волнуйся, все понимаем. Ничего мы не видели и не знаем. Так что ли, Федор?

Тот с готовностью кивнул и раскрыл было рот, но Владимир опередил его.

— Времени у нас в обрез, возвращаться надо, а то помогли бы тебе с ним управиться. И… — Тут Владимир замялся, поглядывая на старика, но потом уже твердо сказал: — И брось ты расстраиваться из за этого. Никто в этом не виноват. Я ведь стрелял в воздух, чтобы спугнуть, а то он нас и смять мог, покидал бы в реку. Мы бы и костей своих потом не собрали. И вообще рано или поздно все равно с ним такое случилось бы… Верно ведь?

Но Василий Тарасович уже не слышал его. Сгорбившись и еле волоча ноги, он отошел и тяжело опустился на валун. Они молча переглянулись и, круто повернувшись, пошли по тропе в сторону кордона. Скоро затихли шаги и шорох кустарника.

Мы остались вдвоем на крутой гриве холма. Внизу провалом расстилалась Зеленая Долина. Недвижные сосны, ели и лиственницы стояли, укрывшись припорошенной хвоей. Едва затянувшись от берегов наледью, бежала река, почерневшая, словно съежившаяся от внезапного холода. В морозном воздухе ни птичьего вскрика, ни шороха ветерка по ветвям. Ни малейшего движения жизни в этой оглохшей, цепенеющей в безмолвии долине, словно в ней больше не было ни единой живой души.

И словно раны, мертво чернели на неприглядной осенней земле пробитые зверем тропы…

Пробужденная Белым лебедем

Нижнеангарск — северобайкальская столица рыбаков, геологов, охотников, изыскателей и, конечно, туристов. Шумный поселок километра на четыре в несколько ярусов вытянулся вдоль берега моря, у подножия крутых склонов гор. Просторные старинные избы и недавно построенные двухэтажные дома улочками и переулками расположились на горных террасах, возвышающихся над морем. Поселку давно уже тесно у берегов моря, и строители отвоевывают каждый метр пространства у гор и тайги. За последнее десятилетие Нижнеангарск — небольшая деревушка рыбаков и охотников — вырос в крупный (по таежным масштабам) районный центр, имеющий свой рыбацкий и пассажирский порт, оборудованный современной техникой рыбоконсервный завод, авиапорт, от которого воздушные трассы идут далеко на север, за кряжи Байкальского хребта, к разбросанным по тайге небольшим эвенкийским улусам. На окраине поселка разместилась штаб-квартира Северо-Байкальской геологической экспедиции. По западному берегу Байкала, неподалеку от Нижнеангарска, по крутым сбросам сопок и скальным обрывам отряды изыскателей уже прокладывают первые просеки поисковой трассы будущей Байкало-Амурской железнодорожной магистрали. По глухой тайге, по горным перевалам, через болота и вечную мерзлоту протянется дорога от берегов Лены к самому устью Амура.

Все лето на окраинах Нижнеангарска пестреют палаточные городки туристов. Именно отсюда начинаются долгие километры маршрутов по живописной долине Верхней Ангары, на извилистую, стремительную Кичеру, где кочуют многочисленные оленьи стада. Под туристскими флагами уходят на юг от Нижнеангарска целые караваны парусных байдарок и тяжелых, вместительных моторных лодок. След туристских кедов можно встретить на звериных тропах в глухих урочищах близ озера Фролиха, которое в последнее время особенно привлекает к себе внимание. В этом году проложены первые маршруты к отрогам Даванских гор, к западу от Нижнеангарска. Там, в одной из безымянных долин, расположена небольшая гидрометеостанция.

В Нижнеангарске и закончилось мое путешествие вдоль западного побережья Байкала. Теперь уж не нужно было думать об отсыревших патронах, о костре и вдребезги разбитых башмаках… Все это позади. У пристани раскачивался на волнах пассажирский пароход «Комсомолец». На следующий день он уходил на юг, и этим рейсом заканчивалась короткая навигация года.

…За вздымающимся горизонтом моря исчезали очертания поселка. Клонящееся к закату солнце изредка проглядывало в разрывах облаков. «Комсомолец», отсчитывая мили, шел на юг. Салоны, проходы, палубы и отсеки — все было завалено грудами ящиков, мешков, узлов, бочек. На корме, за оградой, мычали коровы, повизгивала свинья и во всю глотку орал петух. На верхней палубе негде было повернуться: не успел еще пароход отвалить от пристани, как на носовой части палубы мгновенно вырос палаточный городок. Это свободолюбивые и предприимчивые туристы, не желая толкаться в духоте салонов, разбили свой лагерь на свежем воздухе. На растяжках палаток флагами трепещут залатанные штормовки, прожженные носки, тельняшки. Треск транзисторов, звон гитар, гул голосов и шум волн, разбивающихся о борт парохода, — все сливается в нестройный веселый хор. Кого только не встретишь в этом ковчеге! Геологи из Москвы и Иркутска, ленинградские археологи, изыскатели из Тюмени и Томска. Но основная часть пассажиров — это, конечно, неугомонное, обожженное солнцем и ветром, бородатое и гордое племя туристов. Они гурьбой толпятся на палубе, щелкают затворы фотоаппаратов, трещат кинокамеры, белеют в руках измятые блокноты. Прощай, Байкал!

Тот, кому приходилось плавать на «Комсомольце», этом прадедушке всех байкальских судов, наверняка помнит знаменитый «пятачок» — небольшое пространство на верхней палубе, у пароходной трубы. На «пятачке» всегда тепло, здесь, спрятавшись от ветра, можно спокойно покурить, послушать, о чем говорят соседи, самому принять участие в разговоре. Здесь знакомятся, обмениваются адресами, рассказывают о своих маршрутах, уславливаются о совместных путешествиях по еще неизвестным местам.

В любое время суток здесь дымят самокрутки, трубки, сигареты. Геологи рассказывают своим коллегам из других экспедиций о минувшем сезоне, о планах на будущий, степенные рыбаки толкуют о делах прошедшей путины. Туристы заводят отчаянные споры о лучших маршрутах по Прибайкалью, вспоминают о пережитых приключениях и таежных трофеях.

Вот и сейчас на «пятачке» снова споры и смех. Обросшие месячными бородами студенты из Уфы, перебивая друг друга, рассказывают, как они путешествовали в долине Верхней Ангары. Однажды встали они лагерем; вечером наварили ведро компота и сунули его в ручей, остудить.

— И вот утром, — взахлеб, торопясь, чтобы не перебили, рассказывает сияющий от восторга студент, — утром одна девчонка пошла умываться. Ну, полощется она у ручья, и вдруг мы слышим дикий вопль! Выскакиваем из палаток и видим: висит она на суку и визжит, а метрах в десяти от нее здоровенный медведь спокойно жрет наш компот! На нее ноль внимания, только чавкает да торопится. Пока мы опомнились, он прикончил компот и махнул через ручей. А ее мы едва от дерева отодрали, верно, Наташа?

Пожилой, плотного сложения мужчина в кожаной летной куртке неторопливо рассказывает об озере Фролиха. Я уже познакомился с ним раньше, на пристани. Он подполковник в отставке, в армии был летчиком, сейчас живет и работает под Москвой и вот уже в течение восьми лет проводит свой отпуск на Фролихе. Там у него спрятаны в скалах палатка, резиновая лодка и прочее походное снаряжение. О его стоянке знают охотники и геологи и в случае нужды пользуются имуществом. Он приезжает в Нижнеангарск с первым рейсом парохода, а с последним покидает его.

День и ночь не смолкают на «пятачке» рассказы, шумные споры, песни.

Безоблачная, звездная ночь разостлала свой полог над притихшим Байкалом. Мало кто спит сейчас. Группами и в одиночку разместились на палубе, и отовсюду слышны приглушенные разговоры и тихие аккорды гитар. Мне тоже не удалось уснуть, пристроился на верхней палубе около брашпиля и в призрачном свете звезд стараюсь угадать еле видимые очертания знакомых берегов. Ну что же, до свидания, очарованный край! Когда-нибудь я снова вернусь на эти берега, хотя уверен, что никогда уже не испытать мне тех чувств и переживаний, которые приносит первое путешествие. И смогу ли я увидеть тебя снова таким, каким однажды ты открылся мне на мысе Солонцовом? Может, это и была одна из твоих тайн, которыми ты одарил меня? Случайно услышанная легенда, древнее предание байкальской земли переплелось для меня с действительностью и ожило…

…В улусе Сарма старый бурят Федор взял меня с собой на рыбалку. Всю ночь мы неводили в озере щук. Небольшое озерко отделяла от моря галечная осыпь. Озерко поросло островками зелени, и невод ходил тяжело.

На рассвете, пока я возился у костра, Федор разбросал по берегу невод и, разогнувшись, присел на край опрокинутой лодки. Старик неторопливо набивал трубку, а взгляд его не отрывался от дымящегося на горизонте багрового диска.

Порозовевшие волны моря с шипением выбегали на галечный берег и нехотя отползали, оставляя на гальке клочья тающей пены. Изломы скал и террас выступали из тени горного хребта. Заснеженные вершины гольцов мерцали оранжевыми блестками. Чащи распадков пробуждались робкими голосами птиц. Федор подсел к костру и, протягивая над огнем иззябшие ладони, тихо заговорил, словно обращаясь к горящим поленьям:

— Есть у нашего народа такое поверье, что первый день на земле пробудился от зова Белой птицы. Во тьме она спела свою песню, и над землей взошло солнце, и был первый день. И вот говорят в народе, что такой рассвет повторяется на Байкале каждый год. И если человек встретит рассвет, пробужденный Белой птицей, тот человек на своей земле счастлив будет… Хочешь удачи, не жди своего дня, а сам ступай навстречу ему. Встречай рассвет раньше солнца, и всегда будет тебе удача…

…Это случилось осенью на мысе Солонцовом. С гребня хребта я спускался к морю. Неожиданный ливень загнал меня в пещеру. Всю ночь я провел у костра. На рассвете, когда стих шорох дождя по листве, я выбрался из пещеры. Тускнели и исчезали звезды, а ночь все медлила, и рассвет, путаясь в сырых зарослях, не мог оторваться от земли, прижатой тяжестью облаков. Они сползали со склонов гор и, волочась над вершинами деревьев, шли через море к мятущемуся зареву востока. Солнце, едва поднявшееся над горизонтом, погасло, и тени ночи вновь опустились на землю.

Чуть приметная тропка вывела меня со склона горы на берег небольшого озерка, скрытого под шапкой туманного облака. К самой воде подступали деревья, никли по краям отяжеленные влагой кусты, углами чернел противоположный берег. В неуловимом пространстве слышался одинокий звук капели. И в эти мгновения мне показалось, что озерко, затаившееся в зарослях посредине Солонцового мыса, дремлет непробужденным покоем и сюда еще ни разу не ступала нога человека. И только в рассветный час выходят на его берега изюбр и сохатый, косуля и кабарожка, а порой и медведь, скрадывающий их на тропинках…

Вдруг над озерком вскинулся короткий всплеск. Вскинулся и замер, ткнувшись в берег. Зверь?..

Всплеск повторился, но более настойчиво. Клубы тумана дрогнули и стали медленно расползаться. Слабые лучи солнца, ломаясь в толще облаков, коснулись вершин деревьев и скользили по их листве все ниже и ниже к усталой от влаги траве. Я шел по тропинке в чащу и, когда вновь вышел на берег озера, не узнал его…

Легким румянцем теплела вода. Деревья, потесненные солнечными лучами, отступили от берега, обнажая светлые заросли. От воды к блеснувшей среди облаков синеве неба, клубясь, поднимался багровый туман. И в мареве его на чистой воде плавал Белый лебедь.

Он остановился под клубами вздымающегося тумана, и над водой вдруг скользнули мягкие гортанные звуки. И не успело погаснуть эхо, как они повторились, но уже громче, свободнее. И, словно в ответ им, шумно вздохнула листва деревьев, будто освобождаясь от гнета ночи, дрогнули, выпрямляясь, ветви кустарника, и торопливее взбегал к небу исчезающий туман. Ярче проступала синева неба, и вдруг рябью подернулась гладь озера… На деревья набежала тень, она расплылась и лавой соскользнула на озеро. Туман потускнел и грузно стал оседать. Лебедь смолк. Заметались по траве гаснущие лучи солнца, черной рябью покрылась вода, и словно вырвавшиеся из чащи тени ночи накрыли озеро. Сжались почерневшие деревья, поникла трава, склонился отяжелевший кустарник…

И вдруг пронзительный крик Белой птицы ударился в берег. Лебедь качнулся, с силой забил крыльями по воде, вырвался из клубов тумана и запел.

И песня, всплывая над водой, разлеталась все шире и шире. Она разметала над собой тяжелый туман, и, казалось, от силы ее звуков ярче разгорались солнечные лучи, раздавались от берегов деревья.

Набежавший с гор ветер просторно шумел в пробужденной тайге. Заговорили склоны холмов и распадков, поднимались из теней вершины скал. И песня рассвета, переплетаясь с новыми звуками, оторвалась от земли и понеслась над вершинами деревьев.

Она поднялась по склону гольцов к самой вершине Солонцовой горы, где алел вечный снег. И, разбиваясь о берег, ей вторили волны моря. А она уже неслась над Байкалом, то исчезая в гребнях волн, то вновь взлетая над ними. И подхваченная порывом ветра, она метнулась в синее небо, навстречу ослепительному солнцу!