sci_history Роландо Кристофанелли Дневник Микеланджело Неистового ru rusec lib_at_rus.ec LibRusEc kit 2013-06-11 Tue Jun 11 18:36:12 2013 1.0

Кристофанелли Роландо

Дневник Микеланджело Неистового

Роландо Кристофанелли

Дневник Микеланджело Неистового

Предисловие Ренато Гуттузо

Перевод текста и стихов Махова А. Б.

ОГЛАВЛЕНИЕ

ПРЕДИСЛОВИЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

ПЕРЕЧЕНЬ РАБОТ МИКЕЛАНДЖЕЛО

Роландо Кристофанелли (род. в 1916 г. в Ливорно) - итальянский писатель и публицист, литературный критик и искусствовед. Начал печататься с 1959 года. Автор повестей "Кристина", "Звезда" и др. Знаток искусства эпохи Возрождения. Среди произведений, посвященных этому периоду, - работы о Микеланджело и Рафаэле.

Настоящая книга - не беллетризованная биография. Это оригинальное художественное повествование о Микеланджело, человеке и художнике. Оно развертывается в форме дневника, который ведет герой, то есть сам Микеланджело. Используя обширный документальный материал, в том числе заметки, счета, письма художника, а также многочисленные факты, накопленные его биографами - от Вазари и Кондиви, свидетелей жизни и творчества Микеланджело, до современных исследователей его творчества, - автор не стремится мистифицировать читателя, не пытается выдать написанное за "подлинный" дневник художника. Для него это лишь прием, дающий возможность "изнутри" показать прекрасную и трагическую судьбу художника, реальную обстановку, окружавшую его, характерные черты его личности.

Для более полного воссоздания образа великого мастера Возрождения в русский перевод книги в хронологическом соответствии тексту включены поэтические произведения Микеланджело, многие из которых публикуются впервые.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Свой путь художника Микеланджело начал тринадцатилетним мальчиком, поступив в 1488 году учеником в мастерскую Доменико Гирландайо: молва о нем как лучшем мастере, у которого многому можно научиться, распространялась далеко за пределами Флоренции. Вазари в жизнеописании Микеланджело рассказывает, что Гирландайо был "потрясен", увидев работы мальчика. Однажды Микеланджело взял на себя смелость подправить копию рисунка учителя, выделив и изменив в нем некоторые контуры. Этот и другие подобные случаи настолько поражали Гирландайо, что его брала "оторопь" при встрече с "новым дарованием". Вазари отрицает, будто старый мастер питал зависть к своему ученику. Но как бы то ни было, уже год спустя Микеланджело покинул его мастерскую и поступил в школу ваяния, созданную под покровительством Лоренцо Медичи в садах Сан-Марко. В этой школе, руководимой Бертольдо, одним из учеников Донателло, юный Микеланджело, должно быть, сразу обратил на себя внимание, поскольку уже вскоре был вхож в культурные круги Флоренции, обласкан как приемный сын Лоренцо Великолепным и принят на равных такими выдающимися деятелями того времени, как Полициано, Пико делла Мирандола, Марсилио Фичино.

Итак, Микеланджело избрал скульптуру, хотя его представления о рисунке сделают его в равной степени мастером и в этом виде искусства. На самом деле о Микеланджело - художнике и скульпторе можно говорить раздельно лишь в силу практических соображений: такое раздельное рассмотрение позволяет составить специфическое мнение как об одной, так и другой стороне его поразительной по размаху творческой деятельности.

Работе над росписью плафона Сикстинской капеллы Микеланджело посвятил себя целиком, забыв на время о своем страстном желании быть прежде всего скульптором, а не живописцем. При ватиканском дворе его считали "несведущим" в живописи, поскольку ему еще никогда не приходилось пробовать себя во фресковых росписях. И более чем вероятно, что именно на это рассчитывали его недруги, желавшие поставить его перед лицом труднейшего испытания, которое могло бы окончиться провалом и опорочить мастера в глазах папы Юлия II.

Позднее, в одном из писем 1552 года, Микеланджело писал: "Все неурядицы, возникшие между папой Юлием и мной, были вызваны завистью со стороны Браманте и Рафаэля из Урбино: они хотели уничтожить меня, и по этой причине работа над усыпальницей была приостановлена при жизни папы; Рафаэль-то хорошо понимал, скольким он обязан мне в искусстве".

Свертывание колоссальной работы по созданию этой "горы изваяний", какой должна была стать гробница папы Юлия II, нанесло, по словам самого Микеланджело, "убыток более чем в тысячу дукатов". Он влез в долги, оплачивая несметное количество отборного мрамора, глыбы которого продолжали прибывать из Каррары в римский порт Рипа-Гранде, и ими был забит весь двор его мастерской при Ватикане.

За что бы ни брался Микеланджело - в архитектуре, живописи или скульптуре, - любое творение было для него непосредственным выражением его личности, его "я", отражением его "концепции". Чтобы понять это, достаточно хотя бы вспомнить, как, приступая к работе над росписью плафона в Сикстинской капелле, он, вне себя от гнева, приказал разрушить леса, воздвигнутые по распоряжению Браманте, и заменил их другими, собственной конструкции. А когда флорентийские друзья прислали ему на помощь в Рим двух "специалистов по фрескам", он поспешил отделаться от них как от лишней обузы.

Эти факты свидетельствуют об особом отношении Микеланджело к процессу творческого выражения. Для него этот процесс не зависит от технических средств, которые при всей их важности не являются определяющими. Микеланджело был уверен, что через пару недель освоит технику фресковой живописи и научится определять, насколько при просыхании фресок "снижается" светосила красок, наложенных на сырую штукатурку, и т. д.

Одержимость технической стороной творчества, скорее, свойственна Леонардо да Винчи, для которого наука и искусство в равной степени были орудиями познания действительности; причем науку он ставил в основу искусства. (Однако все его творчество опровергло эту установку, и именно поэзия одержала верх, в то время как увлеченность наукой и техническими вопросами нередко подводила его.)

Леонардо призывает "учиться, дабы подражать". А вот, например, для Джотто, как позднее для Мазаччо и того же Микеланджело, период ученичества настолько скоротечен, что почти не существует: они доподлинно знают то, что изображают, проявляя глубочайшую компетентность.

Чувствуется, что Микеланджело очень рано познал многообразие природных форм, которые ему надлежало воплотить в искусстве. В живописных работах, выполненных им во Флоренции в 1501-1505 годах, он сумел добиться поразительных результатов. В 1504 году он написал свой картон "Битва при Кашина" (в том же году Леонардо работал над картоном "Битва при Ангьяри"). Обе работы были выполнены по заказу Флорентийской республики и предназначались для зала Большого совета во дворце Синьории.

Следует отметить, что художнику было поручено изображение ратного подвига. Микеланджело выбирает и трактует тему по-своему, рисуя "купающихся флорентийцев, застигнутых врасплох Пизанскими солдатами". Как, впрочем, и Леонардо, он отказывается от парадности и прославления республики, останавливаясь на сюжете, который позволяет ему изобразить то. что наиболее отвечает его гению: движение переплетающихся тел, игру мускулов и жесты. Вечная жизнь Вселенной выражена здесь в динамике обнаженных человеческих тел.

Такой взгляд на творчество художника и его роль в жизни общества наиболее характерен для эпохи Возрождения и связан с тем "новым", что она несла с собой. Подобные настроения проявились еще более ярко в период наивысшего расцвета Возрождения, когда художники считали своим первейшим долгом служение интересам общества и во имя этой цели стремились полнее раскрыть свои возможности, добиваясь максимального самовыражения.

Микеланджело решительно отвергал романтическое и неоромантическое толкование своих произведений. По свидетельству его современника Франсиско де Ольянда, он, в частности, говорил: "Настоящая живопись, будучи сама по себе божественно возвышенна, никогда не породит ни одной слезы... Ведь ничто так не возвышает души мудрецов... как муки совершенства".

Другой его современник, Бенвенуто Челлини, пишет, что ""Битва при Кашина" Микеланджело и ,,Битва при Ангьяри" Леонардо, пока они стояли рядом, явились настоящей школой для художников". Рафаэль, Андреа дель Сарто, Фра Бартоломео, Россо Фьорентино, Вазари, Понтормо - все они изучали эти работы и неоднократно их копировали.

Однако оба картона так и не были воплощены во фресковых росписях. По всей видимости, авторы полностью выразили свои замыслы в этих рисунках. Но главная причина в том, что гонфалоньер Содерини и члены республиканского Совета меньше всего заботились, чтобы это начинание было доведено до конца.

Уже к середине XV столетия живопись не связана более только с религией. Духовенство становится таким же заказчиком, как республики и синьории, и живопись из церквей начинает проникать в залы республиканских советов и городского управления, во дворцы князей и правителей.

Возрождение ставит человека в центре Вселенной, прославляя личность и низводя богов с небес на землю. Человек начинает осознавать, на что он способен! Отсюда берет свое начало новое назначение науки и искусства: превосходство человека, его рост и обогащение через плоды деяний собственного гения. Воплощением этого принципа явились Микеланджело, Леонардо да Винчи и Рафаэль.

В известной книге "Живописцы итальянского Возрождения" Бернард Бернсон приходит к заключению, которое я бы назвал парадоксальным: автор утверждает, что одного этого фактора было бы достаточно, чтобы Возрождение стало выдающейся эпохой, "даже если бы оно целиком было лишено искусства". Правда, далее он признает, что "коль скоро идеи сильны и самобытны, то почти непременно (я бы убрал это словечко "почти") они находят свое художественное воплощение".

В сравнении со средневековыми концепциями идея "превосходства человека" явилась поразительным скачком вперед. Поэтому в корне противоречиво утверждение о том, что сам скачок был бы таковым, "даже если бы не породил искусство". Впрочем, если рассматривать это явление в свете современных исследований и более близкого нам исторического опыта, то такого совпадения может и не произойти. И все же идея "превосходства человека" должна рано или поздно выразиться в наиболее полном раскрытии человека и найти отражение в его свершениях.

Поэтому самым верным критерием в исследовании истории культуры будет ее рассмотрение не как абстрактной формалистической сферы деятельности, а как конкретного периода развития общества. Да и в самом искусстве следует усматривать не пророчество, а выражение всеобщего стремления к прогрессу и результат совершенного скачка. В Возрождении наиболее сильно поражает то, что эта эпоха способствовала раскрытию всех творческих сил и способностей человека без какого-либо деления по времени и без превосходства отдельных периодов в развитии.

Когда Микеланджело говорит, что у него "родилась новая идея", тем самым он ставит совершенно по-новому вопрос об искусстве как осмыслении порождающего его внутреннего порыва. Такое понимание свойственно только Возрождению, и оно немыслимо у Джотто, хотя именно от Джотто и общества, чьи интересы он выражал, берет начало великий процесс обновления, поставивший человека в центр своих устремлений. В тот период назревало понимание диалектической связи между явлением и сущностью и, как заметил Маркс, зарождалась "социальная общность, создававшаяся посредством своего труда и претерпевавшая изменения в ходе преобразования природы"; так закладывались основы современного мира и современного мировоззрения.

Следует отметить, что вслед за Джотто и Данте, начавшими великое обновление художественного языка как в живописи, так и в поэзии и поставившими перед искусством новые задачи, которые соответствовали развитию нового общества, Возрождение "остановило свой выбор на художественном образе как наиболее сложном и отвечающем его сути способе выражения... Именно в изобразительном искусстве Возрождение увидело "орудие" культуры, значительно превосходящее по выразительности литературу, музыку и науку" (я привел здесь высказывание Маурицио Кальвези из его недавней работы).

То, что Микеланджело - личность титаническая, сверхъестественная и сверхчеловеческая, что он возвышается как недосягаемая вершина, являясь первым среди трех гениев, образующих "золотой венец", - все это неоднократно повторялось, особенно приверженцами иррационализма и романтизма. Творение молодого Микеланджело "Давид" стало символом "титанизма" для сторонников романтизма и неоклассицизма.

Безусловно, титанизм есть выражение человеческой гордости, и сама эта идея получает развитие в обществе, которое уверено в себе и сильно созданными им ценностями. Действительно, Микеланджело воплощает собой такой титанизм, порожденный противоборством между светскими воззрениями и "божественным" началом; в конце концов такое противоборство вознаграждается, и человек возвеличивается, освобождаясь от догм непостижимости мира, которые сковывали его волю. И в этом смысле мы находимся у истоков зарождения современного мировоззрения. В "титане" Микеланджело запечатлены одновременно как кульминация развития общества и его культуры, так и начало крушения этого самого общества.

Поэтому нет никакой нужды развенчивать и пересматривать такое понимание титанизма. Ведь идея величия человека и вера в его титанические способности - все это как раз и есть обратное тому, что выдвигает романтизм, усматривающий в титанизме проявление сверхъестественных и сверхчеловеческих сил, некую печать "недосягаемого гения" и тому подобное. Нельзя путать прославление личности человека, красоты его тела и чувств, этого "сплава чудесных органов", как говорил Вазари, или способности человека "выразить ужас посредством искусства" с представлениями о непостижимости и сверхчеловечности, получившими распространение в XIX веке, когда началось "оживление" романтических настроений и наметился возврат к гениальной мифологии в произведениях Вагнера, Ницше, Родена. В то же время порождением тех же настроений явился и неоклассицизм; поэтому если рассматривать романтизм и неоклассицизм не через произведения отдельных и порою величайших творческих личностей, то можно увидеть, что оба они суть искусственно вызванные к жизни направления, представляющие собой две стороны все той же идеализации эпохи Возрождения.

Микеланджело не является сверхчеловеком или неким сверхъестественным явлением в искусстве. Его методу чужд идеализм, и он не оставляет места никакой метафизике. Микеланджело не ищет своих героев в мире идей, не стремится к абстрактному совершенству и не обращается к божественной запредельности. Наоборот, он находит то, что заставляет наиболее властно ощутить биение сердца человека, его плоть и кровь, понять его чувства. Ему удается заставить гореть огнем человеческих страстей своих сивилл, пророков, мадонн; он погружает героев в мрачную задумчивость или заставляет скрежетать зубами от боли и корчиться в страшных муках своих грешников, проклятых, однако, на земле.

Чтобы рассеять все сомнения относительно абстрактно-платонического мифа о "совершенстве" Микеланджело, достаточно рассмотреть под правильным углом зрения вопрос о "незавершенности" его творений, о чем немало велось споров. Микеланджело способен был трудиться до изнеможения, добиваясь законченности произведения, как это ему удалось, скажем, в фигуре Моисея, или оставлять в одной и той же работе наряду с тщательно отработанными деталями другие, которых едва коснулся резец. Ясно одно, что Микеланджело сознательно стремился к такой диалектической связи между законченными и незаконченными деталями, добиваясь при этом полноты выразительности и идейного звучания самого произведения. Даже в тех случаях, когда он уставал от какой-либо работы и оставлял ее "незавершенной", как пишут многие исследователи его творчества, в действительности сама эта усталость уже свидетельствовала о том, что работа в принципе завершена и не нуждается в дальнейших доработках, поскольку незаконченные детали играют в ней второстепенную роль.

Он мог усложнять свои первоначальные замыслы, как это произошло в работе над плафоном Сикстинской капеллы, где вначале ему было поручено расписать только люнеты, изобразив двенадцать апостолов и некоторые декоративные элементы. А замысел разросся настолько, что росписи покрыли целиком свод, его боковые стороны и распалубки.

Совершенно обратное произошло с "горой изваяний", которой, по замыслу, должна была стать усыпальница папы Юлия II. И дело не только во внешних причинах: зависть Браманте, дворцовые интриги и т. д. Да и вряд ли сам папа, воспылавший желанием заполучить для себя колоссальное надгробное изваяние, мог бы так просто поддаться на уговоры и отказаться от своей идеи. Я полагаю, что причины следует, скорее всего, искать в самом Микеланджело, в его сомнениях и проволочках. Ему хотелось прежде всего изваять Моисея и высечь фигуры рабов. И каковы бы ни были его недовольства в связи с отказом папы, сам он, в сущности, считал исчерпанным свой творческий запал в работе по осуществлению проекта гробницы. Микеланджело мог мечтать, да и мечтал на самом деле, о гигантских свершениях, но в действительности вопрос о монументальности всегда решался самим произведением.

Микеланджело сделал только то, что смог. Прав был Дега, когда говорил, что "талант творит все, что захочет, а гений только то, что может".

Микеланджело прожил долгую жизнь, а для своего времени даже слишком долгую - почти девяносто лет. Его жизнь была настолько наполненной, что личная судьба человека и художника переплетается в ней с трагическими испытаниями, выпавшими на долю Италии. В 1508 году он начал расписывать свод Сикстинской капеллы - ему было тридцать три года - и закончил работу четыре года спустя. По прошествии пятнадцати лет он вновь возвращается в Сикстинскую капеллу и приступает к "Страшному суду". Ему почти шестьдесят, когда в 1541 году он завершает это творение. В 50-е годы семидесятипятилетний Микеланджело приступает к фрескам в капелле Паолина. Итак, полвека трудовой жизни, отданной скульптуре, живописи и архитектуре. Какими событиями был насыщен этот исторический период, сколько было пролито крови, какие битвы, моральные и идейные потрясения должна была пережить Италия! Какими бурями и страданиями отозвались эти годы в душе Микеланджело! 1523 год - чума в Риме и других городах Центральной Италии; 1527 год разграбление Рима войсками чужеземцев. Микеланджело покидает Рим, затем возвращается и опять бежит из вечного города.

Когда в 1534 году художник вновь приехал в Рим, то не смог уже узнать окружающего мира и замкнулся в своем пессимизме, отягощенном накопившейся горечью, страданиями и страшным зрелищем краха всего того, во что он верил. Да и проповеди Савонаролы оставили глубокий след в душах его современников. Так, подпав под влияние этого учения, Леонардо да Винчи ушел в 1491 году на некоторое время в доминиканский монастырь под Пизой, а старший брат Микеланджело постригся в монахи в Витербо, став приверженцем идей Савонаролы, за что подвергался преследованиям после расправы над монахом-проповедником.

Идеи Реформации получили распространение в Италии еще до осады и разграбления Рима чужеземцами, когда один из ландскнехтов нацарапал кинжалом имя Лютера на стене, расписанной фресками Рафаэля. Известно, что кружок Виттории Колонна, которую любил Микеланджело, был тоже не глух к реформационным идеям.

Свои мучительные раздумья о тщете людских страстей Микеланджело передает в колоссальной фреске "Страшного суда". Правда, художник показывает в карающей деснице Христа, этого новоявленного Адама, что надежда еще жива, утверждая тем самым свою веру в справедливость. Позднее он возьмется за росписи в капелле Паолина. В них с удивительной силой отразится преемственность и связь его искусства с глубокими корнями флорентийской школы, особенно с живописью Мазаччо. Это последнее его живописное творение преисполнено, пожалуй, наивысшего напряжения, трагизма и отчаяния. Росписи, над которыми он трудился почти девять лет, представляют собой подлинную вершину, венчающую его сложный жизненный и творческий путь.

Здесь ничего уже не осталось от того стройного порядка, хотя и пульсирующего внутренним напряжением, который ощущается в сценах, украшающих свод Сикстинской капеллы. Все это стройное мироздание рухнуло еще в "Страшном суде". В росписях капеллы Паолина человеческие страсти представлены вне времени, идеологии и веры. Перед нами мрачная стихия извечных сил, которые Микеланджело высвобождает из груды человеческих тел, изображая сами тела как чувства и используя переплетения форм и калейдоскоп перспективных несоответствий как выражение отчаянной страсти, питаемой собственной болью.

Творческий и жизненный путь Микеланджело занимает почти девяностолетний период истории Италии: от двух юношеских барельефов "Мадонна у лестницы" и "Битва кентавров", выполненных ранее 1492 года, до "Пьета" в римском соборе св. Петра (1499) и "Давида", вызвавшего всеобщее восхищение флорентийцев в 1504 году; от картины "Святое семейство" (или "Тондо Дони") и картона "Битва при Кашина" до скульптурных изваяний для надгробия папы Юлия II; от целой серии скульптурных композиций "Оплакивание Христа", над которыми он работал одновременно с фресковыми росписями в капелле Паолина последние десятилетия жизни (то есть с 1545 года до своей смерти), до предсмертного скульптурного шедевра "Пьета Ронданини".

Принято считать, что к этому последнему изваянию Микеланджело приступил в 1554 году. Прервав работу над скульптурой, он затем вновь к ней вернулся десять лет спустя, то есть за год до своей кончины...

Созидая, разрушая, отходя от старых замыслов и берясь за новые, Микеланджело жил бурно и страстно, хотя и провел жизнь в одиночестве. Его надежды терпели крах. Однако как истинный боец, пусть даже предававшийся порой унынию и отчаянию, он всегда был готов вновь воспрянуть духом, гордо снося удары, наносимые судьбой. Так жил и творил Микеланджело Буонарроти. Он вынес на собственных плечах всю тяжесть своего "железного" века. Ему даже хотелось "камнем стать", как он сам написал в известном четверостишии, посвященном мраморному изваянию Ночи:

Мне дорог сон, но лучше камнем стану я.

Пока кругом позор, лишенья,

Не видеть и не слышать - вот спасенье.

О, говори потише, не буди меня. *

* Здесь и далее переводы стихов Микеланджело сделаны по итальянскому изданию: Michelangiolo Buonarroti. Rime, a cura di E. N. Girardi, Editori Laterza. Bari 1967. - Прим перев.

Но нет, он не "стал камнем", и своему суровому веку художник ответил великими творениями, являющимися высочайшим проявлением заложенных в человеке созидательных сил и его способности выражать в поэтических образах страсти, противоречия и сложные повороты истории, дабы, как он сам писал, "плача, любя, негодуя и страдая", поведать обо всем собственным сердцем сердцам людей.

Микеланджело был одним из величайших творцов в истории мировой культуры, в ком созидание и человечность, страсть и воображение, гражданственность и мастерство слились в прекрасном и нерасторжимом единстве.

О Микеланджело исписаны реки чернил, высказаны мириады слов, и все же эта тема далеко не исчерпана, а сама его личность продолжает волновать современного человека. Появление каждой новой серьезной работы о нем обогащает нас, и, я надеюсь, этой же цели послужит книга, предлагаемая ныне советскому читателю.

Ренато Гуттузо,

член ЦК Итальянской компартии,

лауреат Международной Ленинской

премии "За укрепление мира между народами".

Рим, февраль 1980 г.

Часть первая

Сегодня, пока я писал другу в Рим, у меня мелькнула мысль, показавшаяся мне далеко не пустячной. Я вдруг задался вопросом: а почему бы не записать на отдельном листке хотя бы часть того, о чем я поведал римскому другу, и сохранить затем среди прочих моих бумаг? Покончив с письмом, я вновь вернулся к этой идее и, хорошенько поразмыслив, счел ее весьма заманчивой. "Неужели то, о чем пишу, - думал я, - не затрагивает мою творческую жизнь? Разве люди, с которыми мне случается обмениваться мыслями, живут не в том же мире, что и я? Так отчего же все происходящее на моих глазах не должно волновать меня как человека и художника? Не стоит ли вплотную заняться всем этим?"

Я подумал также о том, как много художник может почерпнуть для себя из важнейших событий, происходящих в жизни общества, - событий, которые порождают новые отношения и взгляды, а порою дают новое направление искусству. И чем полнее и глубже я проникнусь всем происходящим вокруг меня, тем теснее, как мне кажется, станет моя связь с жизнью, которая отнюдь не кончается за порогом моего дома.

Мой отец *, скажем, имеет обыкновение делать пометки о своих делах за день, причем записывает все с такой скрупулезностью, на которую я вряд ли способен. По вечерам он подсчитывает дневную выручку и расходы по хозяйству, не преминув при этом упомянуть о сущих пустяках. Профессия нотариуса сделала его настолько заскорузлым и ограниченным, что он уже не в состоянии думать ни о чем другом, кроме собственной корысти, и видеть что-либо дальше своего носа. Посему в его каждодневном кропательстве я не вижу никакого прока. Лишь однажды я заинтересовался теми его записями, где речь шла непосредственно обо мне. Пока мне удалось прочитать не более трех-четырех страниц, да и те, разумеется, без его ведома (отец так трясется над своими конторскими книгами, что боже упаси, если застанет меня за их чтением!).

* Мой отец - Лодовико ди Леонардо ди Буонаррото Симони (1444-1531).

Никогда не забуду охватившее меня волнение, когда лет пять назад отец попросил меня подняться в его комнату и принести какие-то счета. Воспользовавшись случаем, я тут же раскрыл пухлую книгу за 1475 год и среди страниц, датированных мартом месяцем, после пометки о продаже какой-то лавки отыскал запись с указанием часа и места моего появления на свет. С тех пор я не пытался более совать нос в бумаги моего родителя, будучи уверен, что не найду в них ничего для себя путного. Для меня мало что значат тесные столбцы цифр в графе приход-расход. Да и какое мне дело, что в такой-то день означенного года отец принял на дому того или иного барышника, чтобы договориться о продаже зерна из нашего поместья. Должно быть, отцовы фолианты похожи друг на друга как две капли воды, а посему неимоверно скучны. Впрочем, они доподлинно отражают его дух, да и сам образ жизни, которому он неизменно верен.

Я же в своих записках, которые намереваюсь сохранить, буду отмечать известные мне события и все, в чем преуспею как художник. Буду писать о встречах с людьми и обо всем, что со мной приключится с годами. И если удастся сохранить постоянство в этом моем начинании, то однажды, порывшись среди старых бумаг, смогу вновь вернуться к дням моей молодости. Не знаю, насколько меня хватит, но уверен, что при удобном случае постараюсь сдержать данное себе слово. Пусть это будет моим прямым долгом. Флоренция, 16 января 1494 года.

* * *

Лоренцо *, одержимый страстью завлекать во Флоренцию даровитых людей, внял совету Пико делла Мирандолы * и пригласил к себе доминиканского монаха Джироламо Савонаролу *. Прошло совсем немного времени, а этому доминиканскому брату удалось уже взбаламутить весь город, воспользовавшись податливостью флорентийцев на проповеди, в которых он обрушился на извечное падение нравов. Ведет он себя вызывающе: мечет громы и молнии, нападает открыто и исподволь на самых именитых и внушающих страх горожан, предрекая всем неминуемую погибель и кару господню. Вконец перепуганные простолюдины начинают уже верить в него как в новоявленного провозвестника, ниспосланного с небес, но только уж не знаю, какими путями к нам, грешным, снизошедшего.

* Лоренцо Медичи, прозванный Великолепным (1449-1492), - правитель Флоренции с 1469 г., при котором были уничтожены республиканские свободы. Умный и ловкий политик, он отличался высокой образованностью, покровительствовал гуманистам, поэтам, художникам, превратив Флоренцию в крупный центр культуры Возрождения. Оставил значительное литературное и поэтическое наследие.

* Пико делла Мирандола, Джованни (1463-1494) - мыслитель эпохи Возрождения, подвергался гонению со стороны церкви за антиклерикальные взгляды, один из основателей Платоновской академии во Флоренции, центра по изучению древнегреческой философии, автор "900 тезисов", "О Бытии и Едином", "Речи о достоинстве человека" - одного из ярчайших свидетельств ренессансного мировосприятия.

* Савонарола, Джироламо (1452-1498) - религиозно-политический деятель, поэт, монах-доминиканец. Осуждая тиранию Медичи и обличая социальные контрасты, выступал против светского характера гуманистической культуры, требовал глубоких реформ католической церкви, ратуя за возврат к апостольскому идеалу. Впоследствии его проповеди были использованы сторонниками движения Реформации.

Суеверие растет не по дням, а по часам. Женщины теперь должны появляться в церквах Сан-Марко, Орсанмикеле и в соборе только во всем черном, как того желает Савонарола; правда, это им нисколько не мешает по-прежнему преуспевать в любовных утехах. Хотя порок стыдливо прячут, но покрывало служит лишь для более надежного его сокрытия от посторонних глаз. Монах явно заблуждается, фанатически веря в непогрешимость своих наставлений. Он просто не знает (а может быть, знает лучше меня), что человек по своей натуре всегда остается самим собой, а порок питает его животную похоть и нрав, равно как вода и хлеб утоляют его жажду и голод.

Самое прискорбное во всей этой истории то, что доминиканцу удалось приложить руку к политическим делам Флоренции и посеять вражду между своими приверженцами и противниками.

После смерти Лоренцо Великолепного жизнь во Флоренции резко изменилась. Дурное правление Пьеро, этого наглеца и злодея, вконец усугубило и без того обострившееся положение после кончины его отца. Общественная жизнь чревата серьезной опасностью. Мне нельзя далее оставаться в городе, лишившемся мира и согласия, если я не хочу погубить себя как художник. Политикой я не увлекаюсь, к речам политических шарлатанов не прислушиваюсь, поэтому, во избежание худшего, мне лучше всего унести ноги из Флоренции подобру-поздорову, пока из нее не изгнали Медичи (кое-кто уже предрекает их скорое падение). Ничего так страстно я не желаю, как подальше держаться от всяких распрей, чтобы целиком отдаваться любимому делу. Именно эти побуждения взяли верх над всеми другими доводами и окончательно склонили меня к решению об отъезде.

Завтра я покидаю отчий дом и отправляюсь в Венецию вместе с двумя юными попутчиками, которые решились следовать за мной ради приключений, а не по каким иным соображениям.

* * *

Сегодня могу лишь записать, что наконец добрался до Венеции, подвергнув себя немалому риску. По всем дорогам и через горные перевалы пришлось пробираться крадучись, дабы не угодить в лапы разбойников или французских солдат Карла VIII, стоящих на постое по всей Романье. Уподобившись ночному призраку, я мчался во весь дух. Страх напороться на врага подхлестывал мое желание поскорее добраться до безопасного места...

Теперь я здесь с моими двумя попутчиками, которых к тому же должен содержать за свой счет. А небольшая сумма денег, взятая про запас из дома, заметно поубавилась. Одному забот было бы куда меньше. Беспокойство не покидает меня: во Флоренции меня преследовал ужас неминуемого краха Медичи, а здесь я страшусь голодной смерти.

* * *

До чего же этот город непохож на Флоренцию. Улицы намного теснее, зато люди поспокойнее. И повсюду гондолы, плывущие вдоль великолепных дворцов, фасады которых украшены нескончаемым мраморным кружевом. Уж не скажешь никак, что возведены они для отражения неприятеля. Башен и крепостных стен нет и в помине. Все здесь, кажется, построено для того, чтобы люди мирно жили и честно трудились. Но под сваями домов и набережных волны плещут зловеще. О хранимых ими тайнах рассказывается немало былей и небылиц. Маска и кинжал - самое страшное оружие в этом городе, который безмятежно любуется собственным перевернутым отражением в зеркале вод. Кстати, я постоянно вижу перевернутыми людей и окружающий мир, что позволяет лучше их разглядеть.

Прекрасны здешние памятники, спору нет. Но они не в состоянии настроить меня на созерцательный лад, оставляя равнодушным мое восприятие. А изысканность, которая повсюду здесь бросается в глаза, вызывает ощущение какого-то скрытого снедающего недуга. Венеция - не крепость, а впечатление такое, что она подавляет.

Люди и дома окутаны серой дымкой. Сквозь ее пелену уже не могу отличить небо от моря. Слившись воедино, они словно готовы задушить меня в своем объятии. Какая тоска и какое нестерпимое желание вернуться назад, пока не растрачен последний флорин.

Базилика св. Марка заслуживает более внимательного осмотра.

* * *

Когда острейшая необходимость вынуждает решиться на трудный шаг, это воспринимается не столь болезненно. Иное дело, когда такую необходимость создаем мы сами из-за собственного слабоволия. Такова плата за малодушие.

Останься я во Флоренции, что со мной могло стрястись?

Неужто мне суждено было пасть жертвой борьбы между сторонниками Медичи, плакальщиками * и бешеными *?

* Плакальщики - прозвище, полученное сторонниками Савонаролы, чьи проповеди и выступления напоминали заупокойный плач.

* Бешеными называли представителей флорентийской знати и богатых слоев, рьяно выступавших против абсолютизма Медичи.

Если бы я задался целью разрешить сомнения этих дней, мне следовало бы ответить на один-единственный вопрос: что же все-таки заставило меня покинуть Флоренцию? И я бы ответил, что люди меня не страшили, нет. Этот мой поступок, как и любой другой, можно объяснить одним только желанием безраздельно принадлежать искусству. Мог ли я подумать, что придется начинать этот дневник с описания злоключений, вынудивших меня к бессмысленному бегству?

Завтра же во Флоренцию! Постараюсь уговорить и своих товарищей. Думаю, что быстро с ними столкуюсь, ведь оба без царя в голове. Когда странствуешь по белу свету, то за любой совет, даже не очень дельный, хватаешься как за спасительную соломинку. Хотя куда разумнее следовать не чужим советам, а прислушиваться к голосу собственного отчаяния, стараясь извлечь из него крупицу здравого смысла, которая всегда там отыщется.

* * *

Сколько ни брожу по этим тесным улочкам, как по подземным переходам наших крепостей, никак не могу избавиться от чувства безысходности. На небо взглянешь - словно проваливаешься на дно глубокого колодца. С наступлением сумерек стены высоких зданий начинают походить на кулисы гигантской сцены, за которыми притаились невообразимые чудища...

Если до отъезда из Флоренции я жил во власти кошмаров, то теперь к ним добавились преследующие меня на каждом шагу призраки, порождаемые моим собственным воображением. Но терзают меня не столько жуткие видения, которыми стращал Савонарола, и не безудержное желание бежать без оглядки. Я в полном исступлении от сознания того, насколько же был до смешного наивен, когда поверил россказням некоторых шарлатанов о судьбе, уготованной Флоренции. Только теперь я прозрел и вижу всю бессмысленность затеи с поездкой в Венецию. К тому же я здесь не знаю никого, кто согласился бы помочь мне найти работу. Да и кому охота возиться с каким-то незнакомцем вроде меня, которому нет еще и двадцати от роду.

* * *

Ничто мне не причиняет такой мучительной боли, как вынужденное безделье. У меня нет даже собственного угла, где можно было бы побыть наедине со своими мыслями. Оба моих товарища - обычные шалопаи. Я их интересую, только когда завожу разговор о деньгах или предлагаю пойти куда-нибудь поужинать. Пуще всего их занимают женщины. Один из них относится ко мне вполне терпимо, но и он - еще одно разочарование. Несчастные создания, как им приходится ухитряться, чтобы мое терпение не лопнуло окончательно. Их смех вызывает во мне жалость, их слезы заставляют меня смеяться.

* * *

Хотя не вижу особой нужды в этой короткой записи, все же отмечу, что ни за что не отступлюсь от принятого решения: через несколько часов покидаю Венецию и недели через две буду дома. Пусть эти строки послужат клятвенным обещанием самому себе. Прочь упаднические настроения! Наконец-то я знаю, что мне следует предпринять, и я это сделаю во что бы то ни стало.

* * *

В Венеции свободы куда больше, нежели в Болонье, в чем вчера я смог воочию убедиться сразу по прибытии в этот город. На заставе нас немедленно взяли под стражу - меня и двух моих попутчиков. У нас, видите ли, не было сургучной печати на ногте большого пальца, по которой отличают местных жителей от чужестранцев. Оказавшись без денег, мы не в состоянии были возместить урон, нанесенный порядкам, которые ввели Бентивольо - местные правители. Нас собирались было препроводить в каталажку, но оказавшийся в таможне синьор Франческо Альдовранди, член Совета шестнадцати, выказал живейшее участие к нашей судьбе и из собственного кармана уплатил пошлину за всех троих. Нас тотчас освободили. Мои юные друзья решили следовать дальше до Флоренции, а я остался в Болонье, чтобы дать себе небольшую передышку. Последние гроши я отдал уехавшим друзьям, а сам воспользовался любезным гостеприимством синьора Альдовранди. Его резиденция, пусть не такая роскошная, как дворец Медичи во Флоренции, оказалась вполне достойной считаться знатным домом.

* * *

Великодушный жест Альдовранди оказался не столь уж бескорыстным. Присутствуя при моем допросе в таможне, он выяснил, что я скульптор и увлекаюсь литературой. А этому знатному и образованному вельможе был нужен молодой человек, который мог бы ублажать его в часы досуга. Недаром говорится: знать хлебом не корми, а дай покуражиться. Словом, синьор Альдовранди возымел желание обзавестись собственным шутом для дворцовых нужд. Не то чтоб это был фигляр в прямом смысле, а так, нечто вроде домашнего трубадура, услаждающего слух хозяев декламацией стихов, пусть даже против собственной воли. И его выбор пал на меня.

Одного не мог у понять, как могло приключиться, что я застрял здесь и не последовал дальше до Флоренции? Вряд ли смогу ответить вразумительно. Как правило, скоропалительные решения оказываются ошибочными. Что же касается меня, то это был не просто необдуманный шаг, а нечто другое, связанное с необходимостью найти работу, безденежьем, отчаянием, желанием укрыться от действительности и обрести покой.

Моему здешнему благодетелю доставляют величайшее удовольствие беседы со мной об искусстве. Занятным собеседником его не назовешь - в нем, скорее, говорит праздное любопытство. Он задает вопросы, чтоб вызвать меня на разговор, хотя в искусстве смыслит мало. Склонен пофилософствовать, но обо всем судит поверхностно. Любит Данте, считая его вечным скитальцем в поисках пристанища и хлеба насущного; завидует семейству Маласпина * из Луниджаны, приютившему в свое время поэта, и страшно сокрушается, что никто из его предков не сподобился великой чести принимать Данте у себя дома. О самом поэте говорит с таким чувством, что нередко его слова глубоко меня трогают.

* Семейство Маласпина - одно из аристократических итальянских семейств, приютившее в 1306 г. Данте во время его скитаний, о чем упоминается в "Божественной комедии" (Чистилище, VIII).

Альдовранди, хорошо осведомленный обо всем, что творится во Флоренции, то и дело советует мне повременить с отъездом.

* * *

Как же мне хочется во Флоренцию! В любую минуту готов отправиться в путь, даже в одиночестве, как бродячий пес. Но в моем городе льется кровь, бурлят политические страсти, и власть Медичи заметно пошатнулась. Многие их сторонники уже нашли убежище в Болонье.

Сколько горьких вестей приходится выслушивать о событиях во Флоренции! Какие невзгоды обрушились на этот город, который всегда был противником всякой тирании. Ревнительница свободы, Флоренция желает сохранить республиканское правление, гордясь узами кровного родства с Афинами. "Да здравствует свобода!" - кричит народ на площадях. "Долой тиранов!" многоголосным хором отвечает весь город.

Пока Пьеро Медичи добился лишь того, что снискал всеобщую ненависть. И чтобы избавиться от него, флорентийцы готовы приветствовать Карла VIII как освободителя. В свое время Данте тоже ратовал за приход германского императора *.

(В доверительных беседах с друзьями Лоренцо не раз высказывал сомнение относительно способности своего старшего сына, Пьеро, править Флоренцией. Видимо, не зря он назвал его самонадеянным юнцом.)

* Данте тоже ратовал за приход германского императора - имеется в виду Генрих VII, на которого поэт возлагал надежды как на миротворца и приветствовал его поход в Италию в 1311 г., посвятив ему три послания на латыни.

* * *

Мне все более сдается, что синьор Франческо Альдовранди держит меня при себе из-за моего "особого обхождения" и "странности характера", якобы присущей мне. Уж пусть бы я казался ему куда менее странным и оригинальным, лишь бы избавиться от невыносимой скуки при общении с ним. Никогда-то я не доверял всем этим внешним знакам внимания со стороны тех, кто тщится показать себя эдаким покровителем художников и поэтов. Меня бесит, что забавы ради эти господа позволяют себе заигрывать с нами. Теперь мне то и дело приходится мило улыбаться, дабы сделать приятное моему благодетелю. Но самое смехотворное, что синьору Франческо даже невдомек, каких усилий мне стоит выступать в роли обласканного. Что ни говори, он добр, великодушен и наделен всеми достоинствами, отличающими знатного вельможу. Но если бы он занялся каким-нибудь делом и несколько поотстал от меня, я не отказал бы ему и в уме.

Вижу, какая черная неблагодарность разлита в этих строках. А ведь мне следовало бы проникнуться признательностью к синьору Франческо. Как-никак, он спас меня от тюрьмы, заплатив выкуп за меня и двух моих друзей, приютил в своем доме и не далее как вчера замолвил обо мне словечко своим влиятельным знакомым, стараясь устроить мне заказ. Более того, признаюсь, что порою слушаю его не без интереса, особливо когда он заводит разговор о моем характере. Должно быть, он разбирается в людях, если способен отличить волевого человека от слабохарактерного. Меня он считает человеком со странностями и особенным, а вчера даже заметил, что я очень вспыльчив и излишне горяч. Посему мне надлежит быть сдержаннее, коль скоро я хочу преуспеть в обществе. Тон его бесед со мной "отеческий", а "советами" он одаривает только собственных "чад" (как раз на днях узнал от челяди, что одна из служанок забрюхатела от старшего отпрыска чадолюбивого наставника).

Будь я менее доверчив, сидел бы себе дома и не понесся сломя голову ни в какую Венецию. Никто волоска моего не тронул бы в родном городе. Остались же другие мои сверстники, да и оба моих попутчика преспокойно возвратились домой. Не такие уж они отчаянные, как я думал.

Но со мной все обстоит иначе. Синьор Франческо уговорил меня остаться у него, посулив работу. А работать я всегда готов, кто бы мне ни предложил. Все больше ловлю себя на том, что начинаю походить на вполне здравомыслящего человека, как того хотелось бы моему патрону. В моих рассуждениях появилась некоторая толика логики, и можно было бы чувствовать себя наверху блаженства. Но никакого заказа нет и в помине, несмотря на старания синьора Франческо.

* * *

Медичи изгнаны из Флоренции и сегодня прибыли в Болонью. Семейство Бентивольо приняло их с плохо скрываемым неудовольствием. Пьеро заметно поумерил свой пыл, а его братец Джованни, кажется, и бровью не повел, несмотря на бурю, разразившуюся над всей семьей. Один лишь Джулиано показался мне наиболее опечаленным.

Не исключено, что неугомонный Пьеро вынашивает в душе планы мести. Еще бы, уже второй раз Медичи вынуждены спасаться бегством *. Он, конечно, спит и видит вернуться во Флоренцию. Но вряд ли ему удастся заручиться поддержкой союзников. Будь среди троих братьев хотя бы один достойный своего отца, успех попытки вернуть власть был бы более вероятен. Но пожалуй, никто из них не наделен одновременно такими чертами, как коварство, политическое чутье, любовь к искусству и щедрое покровительство, какими обладал Лоренцо Великолепный. История может повторяться в своих наиболее существенных чертах, но определяющие ее события не повторяются. Возможно, что власть Медичи будет восстановлена, но их час пробил и закат неминуем. И я страстно надеюсь, что так оно и будет, несмотря на добрые воспоминания о Лоренцо Медичи и его меценатстве. Не знаю отчего, но я никогда не любил Медичи. Возможно, нелюбовь эта вызвана моей неприязнью к врагам республики. А Медичи таковыми являются по самой своей натуре. Итак, Карл VIII, сторонники Медичи, плакальщики, Пьеро Каппони, Джироламо Савонарола. Нынешняя Флоренция бурлящий котел, и пока туда я не поеду. Ноябрь 1494 года.

* ... второй раз Медичи вынуждены спасаться бегством - первое изгнание произошло в 1433 г., но спустя год Козимо Медичи, дед Лоренцо Великолепного, вновь был полновластным хозяином Флоренции.

* * *

Благодаря стараниям Альдовранди я получил долгожданный заказ украсить арку св. Доминика тремя небольшими скульптурами. Мне поручено изваять для надгробия фигуры святых Петрония и Прокла, а также коленопреклоненного ангела с канделябром, за что обещано тридцать дукатов.

В этом городе между местными художниками не утихают склоки. Они с такой враждебной настороженностью относятся к каждому пришлому мастеру, что вряд ли можно надеяться на получение новых заказов. Видимо, чтобы не дразнить здешних гусей, придется сидеть сложа руки. Работавший ранее над этим надгробием мастер Никколо * хлебнул не меньше горя, чем я, от этих завистников. Есть люди, которые для того и существуют, чтобы докучать другим. Как только они не изощряются, лишь бы насолить ближнему. Если бы эти интриганы вникли в мое положение и поняли наконец, что я тоже рожден быть ваятелем, может быть, они повели бы себя иначе. Так нет, вбили себе в голову, что только им дано право творить, а всяких там "чужестранцев", вроде меня, надо просто оттеснить в сторону. Жалкие людишки, интриганы низкого пошиба!

* Мастер Никколо - Никколо делл'Арка (1440-1494), скульптор, уроженец Апулии, работал в Болонье.

* * *

Если бы меня однажды спросили, какая самая приветливая страна на свете, я бы ответил, не раздумывая: Италия. Едва ли сыщется более гостеприимная земля, где так вольготно живется чужеземным князьям. Они приходят и уходят со своим войском, встречая сопротивление лишь со стороны книгочеев и борзописцев, да и то не всегда. Веками сражаются на наших землях испанцы, французы, немцы. Когда им придет вдруг охота перерезать друг другу глотки, тут же находится благовидный предлог, и они выступают в роли заступников то папы римского, то кого-нибудь из наших местных правителей.

Со дня моего рождения и поныне Италия постоянно охвачена огнем войны, и нет конца кровопролитию. Доколе будет продолжаться такое положение и когда же наконец я смогу заняться искусством? Блажен, кто предан своему делу. Как бы мне хотелось этого! Но по прихоти горстки негодяев ты вынужден изменять себе, кривить душой, страдать. Разве оказался бы я в нынешнем положении приживалы, если бы каждый занимался положенным ему делом? Я хочу сказать, если бы монархи правили, не думая о захватнических войнах, папы римские служили богу, а не дьяволу, торгуя коронами и занимаясь устройством племянничков, ну а князья довольствовались праздностью, не помышляя о вероломных убийствах. Заговоры, насилие, войны - такова история этого века.

Если говорить обо мне, то жизнь в Болонье проходит никчемно. И я окончательно зачах бы от безделья, не окажись у синьора Альдовранди библиотеки, где часами сижу, склонившись над книгами, а вернее, где провожу свободное от службы время. Как-никак, а я ведь нахожусь при дворе в услужении.

Хотя я и склонился на приглашение синьора Альдовранди, моей натуре чуждо куртизанство. Вижу, что не способен жить даже при его скромном дворе. Наверное, нужно обладать определенными качествами, которых я вовсе лишен, чтобы преуспеть на этом поприще.

* * *

Наглость местных художников переходит все границы, и работа над надгробием св. Доминика доставляет мне все больше неприятностей. Здесь побаиваются, как бы мне не перепал еще один заказ: то и дело раздаются угрозы и требования призвать к порядку заезжего мошенника, втершегося в доверие к самому члену правительственного Совета. Но скоро все успокоится, и я оставлю Болонью, церковь св. Доминика и отправлюсь восвояси. Кстати, я уже не раз объявлял об этом намерении синьору Франческо. Как бы отечески он ни заботился обо мне, я здесь ни за что долее не останусь. Не могу же я вечно жить в его доме, где не в состоянии даже подумать о своих делах! Вряд ли кто-нибудь о них позаботится вместо меня. За год мне удалось изваять всего-навсего две небольшие статуи.

Сегодня вечером синьор Франческо окончательно донял меня, и вот тут-то я ему отрезал по-своему раз и навсегда. Он, видите ли, считает, что я веду себя неподобающим образом со здешними художниками, недостаточно почтителен к старшим, слишком резок в суждениях о чужих работах, а иногда выказываю даже явное пренебрежение. "Будь сам терпим, да терпимым будешь другими", закончил свои сентенции Альдовранди. Спору нет, не терплю верхоглядство, благоглупость, зависть, словоблудие. Все это я выпалил в лицо синьору Франческо. Плох я или хорош, зато всегда и всюду остаюсь самим собой.

* * *

Похоже, что во Флоренции установился относительный порядок и власть Савонаролы усилилась после изгнания Медичи. Наконец-то дела в моем городе начинают улучшаться, о чем я могу судить по рассказам флорентийских купцов, останавливающихся проездом в Болонье, и из других источников. Один лишь Альдовранди продолжает описывать Флоренцию как ад кромешный. Я все более склонен думать, что именно он со своими наставлениями служит главным препятствием моему избавлению. Теперь у него появилась новая блажь - сделать из меня "благовоспитанного" человека наподобие всех этих вертопрахов, которых можно встретить в Болонье и повсюду. По его понятиям, мне следовало бы даже одеваться по-иному, и прежде всего расстаться с моей кожаной курткой - "сермягой", как он ее называет. Для него моя куртка словно бельмо на глазу.

* * *

15 декабря 1495 года. Вчера вернулся во Флоренцию. Более года не был дома. Отца нашел затворником, сидящим в комнате над обычными расчетами. После изгнания Медичи он лишился должности в таможне, выбит из колеи и вконец обескуражен. Домашние ничего не знали о моем приезде, и из братьев я застал одного Буонаррото *. Стены отчего дома словно вдохнули в меня живительные силы, и сегодня уже чувствую себя значительно лучше, чем в предыдущие дни. Ко мне даже вернулась некоторая уверенность. Но многое изменилось в привычной жизни флорентийцев после того, как плакальщики одержали верх. Атмосфера в городе накалена, и дышится с трудом.

* Буонаррото Буонарроти (1477-1528), любимый брат Микеланджело. Старинное и редкое имя Буонаррото было распространено в роду, откуда, видимо, и сама фамилия - Буонарроти.

* * *

Объединившись, сторонники Медичи и их недавние соперники, прозванные "бешеными", строят козни и из кожи лезут вон, чтобы положить конец фанатизму приверженцев Савонаролы. Но те завладели большинством мест в Большом совете *, и с ними трудно что-либо поделать. Повсюду только и разговоров что о борьбе за флорентийские свободы. Но покуда такие призывы будут исходить от людей, одержимых честолюбивыми замыслами, не окажется ли фикцией это простое слово - свобода?

Сколько бед может породить политическая нетерпимость вкупе с религиозным фанатизмом! Дочиста опустошен дворец Медичи, и все собранные в нем произведения искусства попали в руки еще более корыстолюбивых людей, нежели их прежние владельцы. Страшному разграблению подверглись многие дома сторонников Медичи. Если хозяевам не удавалось вовремя скрыться, им перерезали горло в их же постели или живьем выбрасывали из окон. Бесчинства и разнузданные страсти еще не улеглись.

Вот до чего довело Флоренцию вмешательство монаха Джироламо Савонаролы в общественную жизнь. Многие флорентийцы - как богатеи, так и нищие поверили монаху и поныне внимают его наставлениям. Его страстные проповеди с амвонов Сан-Марко доходят до каждой улицы, проникают в любой дом. На всех углах ведутся разговоры только о нем. О нем говорят даже в Риме. Известно, что папа и римская курия * настроены против монаха и хотели бы, чтобы он наконец умолк. Излишне говорить, что Савонарола рассчитывает на предрассудки и ханжество людей, дабы разжигать страсти.

* Большой совет - высший законодательный орган Флоренции, учрежденный Лоренцо Великолепным в 1480 г.

* Римская курия - совокупность учреждений, посредством которых римский папа осуществляет руководство католической церковью.

Не забыть отметить также, какие усилия предпринимал напоследок синьор Альдовранди, лишь бы удержать меня в Болонье. Он без устали убеждал меня, что если я наберусь чуточку терпения и выдержки, то вскоре стану первым художником в городе, где всяк - и стар и млад - мне будет оказывать почет и уважение. Его посулам завалить меня работой не было конца.

* * *

Во времена Лоренцо Великолепного во Флоренции не делали различия между горним и земным, между Данте и Гомером. Любое достойное произведение принималось всеми и находило благожелательный отклик. Во всем проявлялась терпимость. Художники были окружены не напускным, а подлинным уважением. Им выражалась признательность за их труд, а это всегда доставляет истинное удовлетворение людям искусства, глубоко их волнует и окрыляет.

Но когда оголтелые толпы, подобные тем, что беснуются ныне во Флоренции, готовы видеть руку дьявола в любом произведении античного искусства, это лишь означает, что безумие и бесчинства порождены не невежеством несведущих, а умело направляются рукой хитрых и коварных людей, желающих насадить мракобесие. И самое страшное, что та же рука хотела бы лишить тебя всякой свободы выбора. Какая разительная перемена в сравнении с былыми временами, когда никто не докучал художникам и они были вольны в своих поступках!

Черпать вдохновение в природе, в ее совершенных жизненных формах - вот задача современного художника, достойная самих Джотто, Гиберти, Петрарки. Мастера, которые уничтожают свои вчерашние произведения в угоду нынешним умонастроениям, заранее обреченным на провал, совершают две погрешности: одну - моральную по отношению к самим себе; другую - историческую, направленную против искусства. Коль уж ошибся, то не топчи работу, а исправь. Дело это многотрудное, как и само искусство, но необходимое.

Изо дня в день ползут по городу слухи о доминиканском монахе, и частенько крепко ему достается от злых языков. Сегодня, например, проходя мимо лоджии Ланци, слышал, как некто божился, что разузнал пренеприятнейшие вещи о Савонароле. Одни обвиняют его в извращенности, утверждая, что кое-кто из монахов монастыря Сан-Марко делит с ним ложе. Другие поговаривают, что он колдун, от которого надо держаться подальше. Таковы слухи. Я же думаю, что все это обычная клевета, пущенная в ход, чтобы опорочить монаха и разделаться с ним. Неужели нельзя честным способом избавиться от него? Бесспорно одно - недругов у Савонаролы хоть отбавляй.

* * *

Думал ли я найти сады Сан-Марко в столь ужасном состоянии! Только бесчувственные вандалы могли причинить такие разрушения. До моего отъезда в Венецию это место почиталось как святыня искусств и поэзии. Сам Лоренцо распорядился устроить здесь школу для юных дарований, проявляющих особую склонность к ваянию. По его приказу сюда были снесены из его частного собрания произведения античного искусства и работы лучших современных мастеров. Здесь было все необходимое для плодотворных занятий скульптурой. Лоренцо с любовью относился к тем, кто помогал ему превратить этот уголок Флоренции в подлинное лоно искусств как для искушенных мастеров, так и для начинающих.

Всего здесь было вдоволь. Молодежь нашла в лице мастера Бертольдо * своего учителя, а сады обрели заботливого садовника. Лоренцо поставил его во главе школы, видя, что престарелому мастеру уже трудно справляться с резцом и молотком скульптора. Верный ученик великого Донателло *, он выделялся среди всех остальных как старейшина, но не прожитыми годами, а проделанной работой. Бертольдо умер до изгнания Медичи. Время пощадило его, избавив от зрелища страшного погрома, учиненного в его школе, о чем бы старик горько тужил.

Недавно на свой страх и риск взялся высекать Купидона, и пока мне удалось заставить его забыться непробудным сном. Чтобы предложить ценителям античности сего спящего амура, которому всего лишь несколько дней от роду, пытаюсь теперь состарить скульптуру по крайней мере столетий на пятнадцать. Ничего не поделаешь, торговцам подавай только античный товар, за который неплохо платят. Если мне удастся придать моей работе греческий или римский облик, тем легче будет сбыть ее с рук. Я испытываю нужду в деньгах, так как должен "помогать" моему родителю Лодовико содержать семью. За помощью он чаще обращается ко мне, чем к братьям, двое из которых - Джовансимоне и Сиджисмондо * - обычные лоботрясы, то и дело препирающиеся с отцом и со мной. Живут себе дома на всем готовом как у Христа за пазухой, так им еще денег подавай. Наглости им не занимать.

* Бертольдо ди Джованни (1420-1491) - флорентийский скульптор, создатель рельефного цикла о подвигах Геракла. Вошел в историю как учитель Микеланджело.

* Донателло, Донато ди Никколо ди Бетто Барди (ок. 1386-1466) - один из основоположников ренессансной скульптуры в Италии. Из работ наиболее известны: Давид, Юдифь и Олоферн (Флоренция), конная статуя кондотьера Гаттамелаты и алтарь с рельефами в соборе св. Антония (Падуя).

* Джовансимоне (1479-1548) и Сиджисмондо (1481-1555) Буонарроти, младшие братья Микеланджело.

* * *

Сегодня видел знаменитого Леонардо да Винчи. Об этом человеке, которому чуть больше сорока, говорят немало, хотя не все сказанное делает ему честь. У нас многим известно, особенно это знают художники, что мессер Пьеро выгнал сына из дома из-за скандальных историй. Родитель Леонардо держит во Флоренции нотариальную контору и, чтобы не оттолкнуть клиентов, особливо среди монахов и монахинь, был вынужден оградить себя от делишек сына, охочего водить знакомство с веселыми компаниями. Молодой Леонардо стал жить на стороне по собственному разумению. Как и прежде, вел беспорядочный образ жизни, освободившись от опеки даже своего учителя Верроккьо *.

Теперь он пользуется славой великого мастера, хотя заказчики не очень-то ему доверяют. Редко он доводит до конца начатую работу, даже получив за нее в виде аванса значительный куш. В этом убедились на собственном горьком опыте и монахи монастыря Сан Донато в Скопете, не дождавшиеся обещанного "Поклонения", и один из заказчиков, так и не получивший долгожданного "Св. Иеронима" *. Говорят, что Леонардо бросает любую начатую работу, чтобы заниматься научными трудами, которые никто у нас всерьез не принимает.

Человек он, безусловно, незаурядный, хотя и водит за нос заказчиков. Он так и не сдержал, например, обещания написать картину для часовни св. Бернарда во дворце Синьории. Позднее работа была завершена сыном фра Филиппо Липпи.

Во Флоренции немало людей, готовых посудачить на чей-либо счет. Вот и я узнал эти подробности от художников, чей час пробил и им ничего более не остается, кроме сплетен. Обо всем-то они помнят, словно эти воспоминания, особенно самые скабрезные, нанизаны у них на палец.

Выходя сегодня из мастерской Баччо д'Аньоло *, я увидел проходящего мимо Леонардо да Винчи. Тут-то меня и остановил один из наших болтунов:

- Гляньте-ка на этого важного господина. Сколько уверенности и достоинства в нем, как он чинно выступает, а ведь бывало...

Я остановился, а мой собеседник продолжал брюзжать, пока знаменитый мастер не скрылся из виду.

Откровения моего случайного собеседника не то чтобы потрясли меня, но оставили неприятный осадок. Дабы избавиться от назойливого рассказчика, я спросил его полушутя-полусерьезно:

- А каков ты был сам лет пятьдесят назад? - И, не дожидаясь ответа, пошел себе своей дорогой. Что и говорить, в этом городе ничто не забывается.

* * *

Сегодня я присутствовал при долгом разговоре с Симоне дель Поллайоло *, Джульяно да Сангалло *, Баччо д'Аньоло и Леонардо по поводу работ, которые должны в скором времени начаться в зале Большого совета дворца Синьории. Каждый из нас высказался, и мнение каждого было подвергнуто всестороннему обсуждению. Симоне отстаивал свою идею с наименьшим жаром, а Баччо говорил столь неубедительно, будто ему безразлично собственное мнение. Леонардо вознамерился подвести "итог" нашему обсуждению, но у него ничего не вышло.

* Верроккьо, Андреа ди Микеле Чони (1435/36-1488) - живописец, скульптор и ювелир Раннего Возрождения. Среди известных работ:"Крещение Христа", на которой фигура ангела написана юным Леонардо да Винчи (Уффици, Флоренция), и конная статуя кондотьера Коллеони (Венеция).

* ...не получивший долгожданного "Св. Иеронима" - речь идет о незаконченных работах Леонардо да Винчи: "Св. Иероним", подмалевок, ок. 1482 (Ватиканская пинакотека, Рим); "Поклонение волхвов", подмалевок, ок. 1482 (Уффици, Флоренция).

* Баччо д'Аньоло (1462-1543) - флорентийский архитектор и резчик, друг Микеланджело. Построил колокольню церкви Санто Спирито, дворцы Бартолини, Серристрои, резные трибуны в церкви Санта Мария Нуова (Флоренция).

* Симоне дель Поллайоло, прозванный Кронака (1457-1508) - флорентийский архитектор и скульптор. Среди многих его построек во Флоренции выделяется своей строгостью зал Пятисот во дворце Синьории и фасад с карнизом дворца Строцци.

* Джульяно да Сангалло (1445-1516) - архитектор и военный инженер, автор одного из выдающихся творений ренессансного зодчества - загородной виллы Медичи в Поджо-а-Кайяно.

По мне, и рассуждать-то особенно нечего по поводу предстоящих работ. Нужно всего-навсего подумать о расширении зала, укрепив предварительно стены и перекрытия. Такую работу Синьория могла бы поручить не колеблясь тому же Симоне или Баччо. Я же не охотник возиться со старыми постройками.

Леонардо сегодня выглядел так, будто охвачен замыслами рискованного по своей грандиозности начинания. Своим словам он придал торжественный тон. Его пространная речь изобиловала подробностями, отступлениями и нескончаемыми сравнениями. Он постоянно нацелен на нечто абсолютное. Но когда берется рассуждать, нередко его мысль теряет ясность и уводит в сторону от основной темы. В нем чувствуется большое желание придать весомость своим идеям, но сегодня, как мне показалось, он в этом не преуспел. Я понял: он не тот человек, от которого можно ожидать окончательного суждения, даже если он старается таковое высказать. Он утверждает, что ни одно суждение не следует принимать безоговорочно как окончательное; любое суждение нуждается в постоянном совершенствовании, ибо сам человек каждодневно стремится к совершенству. Его послушать, так мне ничего более не остается, как ждать, пока мой братец Сиджисмондо вконец усовершенствуется в своем беспутном времяпрепровождении и станет отпетым бродягой и бездельником. На мой взгляд, совершенствование не должно быть однобоким, а тем паче одноликим.

Декабрь, 1495 год.

* * *

Карнавал 1496 года.

Не радостный праздник уготовили флорентийцам монах и его присные. Ни тебе елок, носимых по улицам и сжигаемых на площадях под веселое улюлюканье и соленые остроты; ни тебе маскарадов с их танцами и песнями. Карнавальные шествия, скорее, смахивают на процессии, поющие псалмы во славу всевышнего и всех святых, а вместо наряженных елок повсюду зловещие кресты, вносимые и выносимые из церквей, словно на похоронах. Привычное веселье в эту новогоднюю пору уступило место унылому благочинию, искусственно насаждаемому по прихоти немногих. Как все это несовместимо с натурой человека, которому свойственно, когда тому настает черед, от слез переходить к смеху.

Но флорентийцы должны покаяться, а посему вместо карнавала их заставляют править тризну и публично сжигать все, что предается анафеме во имя отпущения грехов, особенно содеянных в незапамятные времена вероотступного правления Лоренцо Медичи. Юнцы, у которых молоко на губах не обсохло, по наущению плакальщиков ходят теперь по домам, требуя выдать им все богохульное, осужденное на сожжение. Заодно с ними и грациозные девицы. Женщины отрезают себе косы и расстаются со всякими украшениями. Словом, все, что противоречит духу строгой католической морали, предается огню с тем же исступленным изуверством, с каким нередко устраиваются костры из старинных фолиантов и современных книг. Причем не делается никакого различия между "мирским" античных авторов и нынешней серостью, которую время обратит в прах и без нашего пылкого усердия.

Есть нечто фанатическое в этом кажущемся триумфе благонравия. Однако налицо единоборство двух мировоззрений и двух эпох. А вопли, испускаемые монахом с амвона Сан-Марко, не столь уж бескорыстны, равно как противоестественно все, что ими порождено. Таковы, пожалуй, уроки, которые можно извлечь из всей этой истории.

(Пока суд да дело, не лучше ли сидеть себе в тиши и изливать чувства в работе, не имеющей ничего общего с делами государственными?)

* * *

Годы ученичества, проводимые молодыми людьми в мастерской любого художника, растрачиваются впустую. Коль юноша даровит, из него выйдет толк и без вмешательства наставника. Однако мое мнение резко разнится со взглядами, бытующими в мастерских флорентийских живописцев. Но ведь искусство подчиняется законам, которые не воспринимаются произвольно; поэтому на стезе искусства законами не повелевают, а им следуют. Вот почему я рассматриваю школьное ученичество как препятствие, мешающее начинающим обрести свободу, которая является движущей силой творчества. Истинное дарование не захиреет, сколько бы ему ни навязывали несуществующие правила. Уметь устоять перед соблазном, который сулят такие правила (пусть даже приносящие некую пользу бездарям), и найти в себе мужество бороться с ними - вот задача молодого художника, стремящегося оставить свой след в искусстве. (Но мои слова не должны служить запретом тем, кто склонен превращать наследие мастеров в ханжески повторяемые прописные истины.)

Все, что я думаю об искусстве, не находит отклика в моей среде. Открыто выражать такие мысли во Флоренции, как, впрочем, и всюду, - значит прослыть хулителем общепринятых норм и воззрений. Леонардо, например, не согласен со мной. Еще бы, рассуждая об искусстве, он выступает блюстителем канонов или, еще того хуже, как ревностный приверженец идей этого уходящего века. Что бы он ни говорил, в его словах я неизменно улавливаю призыв следовать его примеру. Он хочет убедить других, что, только следуя по пути, на который он без устали указывает, можно стать великим мастером. Для него былинка и человеческая рука на картине равнозначны, а потому и должны быть исполнены с равной творческой отдачей, да и сам пейзаж следует писать столь же скрупулезно, как и фигуру человека. Словом, если верить ему, то любая картина должна быть продумана тщательно и выполнена во всех своих деталях.

Нет, меня интересует человек, и только он, как таковой. И пусть себе Леонардо и иже с ним тешатся на здоровье, изображая всякие там былинки, горы, ручейки с прилежностью, достойной лучшего применения. Я же охвачен иными порывами, в отличие от Леонардо, и тружусь - или по крайней мере стремлюсь к этому, - находясь во власти новых идей и замыслов.

Вчера под вечер мне вновь довелось с ним встретиться. Я стоял и помалкивал, не прерывая его, среди других художников, собравшихся подле него в Испанской лоджии *. Не было среди нас Сандро Боттичелли. Хотя Леонардо слывет другом Сандро, он все же не преминул заметить, что пейзаж в его картинах противоречит правилам истинно философского умозрения и грешит незаконченностью мысли. Леонардо посетовал также, что Сандро проявляет излишнюю торопливость в своих "изысканиях".

* Испанская лоджия - место встреч флорентийских художников во внутреннем дворике монастыря Санта Мария Новелла, где была мастерская Леонардо да Винчи.

Сдается мне, что вся флорентийская живопись доставляет ему мало радости, коль скоро он порицает работы Боттичелли. Если хорошенько разобраться, этот человек способен говорить только о самом себе. Едва соберется небольшой круг слушателей, как он с упоением принимается рассказывать о своих замыслах и работе, пытаясь исподволь навязать свои мысли другим. Наконец-то я его раскусил. Леонардо настолько увлекается, говоря о себе, что, кажется, ничего уже не слышит, кроме собственного голоса. Правда, порою по его лицу пробегает нервная дрожь. У меня даже создается впечатление, что сами слова начинают причинять ему боль, в чем он не хочет сознаться. Эта боль - словно признание собственного бессилия убедить других в своей правоте. Да что там других, когда ему не удается убедить ни своего друга Сандро Боттичелли, ни Филиппино Липпи *. Один лишь Лоренцо ди Креди * сохраняет свою преданность ему, слепо следуя его советам и используя их в своих картинах.

* Филиппино Липпи (1457-1504) - живописец и рисовальщик, учился у своего отца, фра Филиппо, затем у Боттичелли. Его фресковые росписи в капелле Бранкаччи (церковь Санта Мария дель Кармине, Флоренция) и капелле Караффа (церковь Санта Мария сопра Минерва, Рим) отличаются выразительностью образов и обилием архитектурно-декоративных мотивов, навеянных искусством античности.

* Лоренцо ди Креди (1459-1537) - флорентийский живописец, ученик Верроккьо. Его композиции отличаются тонкостью исполнения и поэтической одухотворенностью героев. Среди работ выделяются "Поклонение пастухов" (Уффици, Флоренция), "Мадонна с младенцем" (галерея Боргезе, Рим).

Случается с Леонардо и такое, что он вдруг начинает молоть сущий вздор, переходя от серьезного разговора к шутке. И на сей раз, расставаясь с нами, он промолвил:

- А теперь послушайте напоследок. Спросили как-то одного художника, отчего, мол, люди на его картинах столь прекрасны, а дети у него так безобразны. Тогда тот ответил: все оттого, что картины я делаю днем, а детей ночью.

Вероятно, этот рассказ был направлен против кого-нибудь из нас. Ведь Леонардо всегда и обо всем говорит не без умысла. Но меня его слова нисколько не задели: я не женат.

Возвращаясь домой, я задумался над его убеждениями. Следовать советам Леонардо означало бы подражать его искусству, уподобившись Лоренцо ди Креди. Леонардо, бесспорно заслуживающий уважения, хотел бы возвышаться над всеми остальными и в своих высказываниях. Но что значат слова, когда картины суть воплощение идей? К тому же нужны законченные идеи, а не случайно высказанные отдельные мысли. Леонардо слушают у нас из чистого любопытства, но по его стопам не идут. Возможно, это и было одной из причин, заставивших его в свое время переехать в Милан, куда он вновь намерен вернуться.

* * *

Любой обман, каким бы он ни был, никогда не принесет успокоения тому, кто его совершил, особенно не без личной корысти. На днях меня разыскал человек, приехавший из Рима. Посулив несколько заказов, он попросил перечислить ему все выполненные мной скульптурные работы. Не успел я назвать среди прочих спящего Купидона, как разговор принял совершенно иной оборот. Оказывается, моя скульптура была продана кардиналу Риарио за двести дукатов тем же торговцем, что уплатил мне за нее тридцать. Человек, подосланный ко мне кардиналом, хотел удостовериться, действительно ли статуя античной работы и нет ли здесь подвоха. Мог ли я сказать неправду, коли сам обмолвился о Купидоне, перечисляя свои работы?

- Каков же, однако, плут этот торговец, - сказал я посланцу кардинала. - Суметь так ловко обвести двоих на одной и той же сделке!

- Мошеннику не поздоровится! Его заставят вернуть моему господину полученную сумму сполна, если он не хочет, чтобы на него надели колодки, ответил тот, все более распаляясь.

Этот нежданный визит в конце концов закончился, когда я признался, что торговцу все было доподлинно известно. Дабы не иметь никаких угрызений совести, мне пришлось рассказать без утайки, что Купидон - творение моих рук. Теперь мне ничего не остается, как вытребовать причитающиеся мне сто семьдесят дукатов или заполучить обратно статую, уплатив за нее тридцать. Малоприятно оказаться одураченным каким-то торговцем, рискуя, ко всему прочему, угодить в лапы вершителей правосудия.

Если говорить об остальных делах, то нельзя не видеть, насколько осточертели нынешние строгие порядки флорентийской молодежи, истосковавшейся по беззаботному веселью прежних лет. Недовольство свойственно сейчас выходцам как из домов патрициев и наиболее образованных кругов, так и из низшего сословия. Его проявляют даже обычные уличные сорванцы и забияки.

Не далее как вчера кто-то учинил в соборе злую шутку, которую я ничуть не оправдываю. Взойдя на амвон, чтобы приступить к проповеди, Савонарола вдруг заметил лежащую там ослиную шкуру с хвостом и торчащими ушами. Шкура издавала страшное зловоние: пакостники справили на ней нужду, да к тому же всю оплевали. Как она могла оказаться на амвоне - никому неведомо. Ни словом не обмолвившись о случившемся, Савонарола приказал убрать прочь эту пакость, прежде чем начать проповедь. В скором времени в толпе прихожан завязалась перепалка, посыпались крепкие словечки, и монах был вынужден прервать речь. Обо всем этом мне поведал с гневным возмущением Лоренцо ди Креди, ставший ревностным плакальщиком. По городу ходят все новые слухи, порочащие Савонаролу. Несчастный монах, каких только бед не накликал он на свою голову непримиримой прямотой! Дорого ему обходится моральная низость многочисленных недругов, да и, если говорить откровенно, его собственный фанатизм. Как бы там ни было, но для достижения своих целей он избрал самый неподходящий город.

* * *

Сегодня вечером видел на площади Санта-Кроче полыхающий костер из книг и картин. Ослепленные лютой ненавистью плакальщики предают огню все, что, по их мнению, несовместимо с моралью и христианскими принципами. А для меня сегодняшний костер - такое же святотатство, как ослиная шкура в соборе. Оба явления суть порождение одного и того же безумия. Что может быть пагубнее и бессмысленнее этих полыхающих костров на площадях, и повинны в этом изуверстве сам Савонарола и его присные.

В умах горожан полная неразбериха и растерянность, словно в канун неминуемых потрясений. Сам того не ведая, Савонарола посеял плевелы - и теперь приходится пожинать плоды самых низменных страстей. Правда, во Флоренции теперь не встретишь на каждом углу гулящих девок, да и наплыв прихожан в церквах возрос по сравнению с прошлым. Верно и то, что по ночам можно ходить без опаски, не рискуя натолкнуться на оравы задиристых гуляк; богатеи, не в пример прошлому, присмирели и стали одеваться скромнее. Так-то оно так, спору нет. Но кому ж не известно, что шлюхи по-прежнему занимаются своим промыслом, тайком принимая посетителей на дому? И пока в Сан-Марко или соборе паства внимает с набожным почтением речам Савонаролы, в других флорентийских церквах нередко можно услышать, как священнослужители честят и поносят его перед толпами прихожан, пусть даже собравшимися ради вящего любопытства.

Если говорить о моих делах, то на днях закончил изваяние юного Иоанна Крестителя, которое начал одновременно с Купидоном. Скульптура предназначена для Лоренцо ди Пьерфранческо Медичи *.

* Лоренцо ди Пьерфранческо Медичи (ум. 1503) - двоюродный брат Лоренцо Великолепного. После изгнания Медичи временно примкнул к народной партии Савонаролы, сменив фамилию на Пополани (от итал. popolo - народ).

* * *

Прибыл в Рим, имея в кармане несколько рекомендательных писем от флорентийской знати, располагающей здесь влиятельными связями. Но пока, должен признать, кроме траты времени, иной службы они мне не сослужили. Мне удалось заручиться лишь пустыми обещаниями и выслушать немало всякого рода советов, от которых не стало ни теплее, ни холоднее. Знаю одно, что, пока не одолею завистников и не завоюю некоторую симпатию, заказов здесь мне не видать.

Когда в конце прошлого месяца я собирался в дорогу, мой родитель Лодовико сказал мне при расставании, что уезжаю я из Флоренции из-за собственной гордыни и в этом, мол, вся загвоздка. Возможно, он до некоторой степени прав: уж коли хочешь добиться в нашей жизни чего-нибудь существенного, надобно быть честолюбивым. На прощанье я все же спросил отца, отчего остальные его сыновья не под стать мне. Обидевшись, он предпочел отмолчаться. Бедняге самому всегда недоставало гордости.

Выговаривая мне за отъезд в Рим, отец был прав только в одном, о чем не осмелился сказать вслух. Ради собственной корысти ему хотелось бы держать меня подле себя, чтобы иметь возможность учитывать все мои заработки и прикарманивать большую их часть. Ведь добытчиками денег в нашей семье всегда были только мы - я да он. Что касается меня, то с тринадцати лет, то есть с момента поступления подмастерьем в мастерскую Гирландайо * в 1488 году, я сам зарабатываю себе на хлеб. Рим, июль 1496 года.

* Гирландайо, Доменико Бигорди (1449-1494) - флорентийский живописец, создатель четких по композиции повествовательных фресковых циклов, изобилующих жанровыми деталями (росписи в церквах Санта Мария Новелла и Санта Тринита, Флоренция); мастер портрета.

* * *

От кардинала Риарио я ожидал большего. Его простота и сердечное обхождение - это всего лишь результат письма, в котором Лоренцо ди Пьерфранческо Медичи рекомендовал меня кардиналу. Не исключено, что в будущем он окажется мне полезным, а пока следует набраться терпения. Хочу добавить, что остановился я в доме его знакомого - того человека, который еще во Флоренции уговорил меня на эту поездку.

Риарио очень дорожит тем, что слывет меценатом. В его собрании античной скульптуры наряду с прекрасными работами немало посредственных. О каждой я высказал свое мнение.

* * *

История с моим Купидоном еще не закончилась. Уплатив за него двести дукатов, кардинал Риарио решил возвратить статую тому же Бальдассарре, что выторговал ее у меня за тридцать. Купидон был продан как античная работа и, пока таковой считался, вызывал восторг; когда же обнаружилось, что скульптура современная, Купидон утратил всякую ценность и ему не нашлось более места в кардинальской коллекции.

Меня бесит всеобщее поветрие во мнении, что только античные произведения достойны восхищения, являя собой нечто непревзойденное. Случай с моим Купидоном воочию показывает, сколь абсурдно такого рода слепое преклонение перед античностью.

Кстати, мне иногда приходилось слышать высказывания Леонардо об античном искусстве. Думаю, что он принадлежит к самым рьяным его почитателям и поступил бы с моим Купидоном точно так же, как и кардинал Риарио. Среди всех зол в искусстве для Леонардо наименьшим всегда было подражание античным образцам. Ну что ж, тем самым он раскрывает себя как человек, мыслящий категориями, которым суждено исчезнуть вместе с уходящим веком *. Его суждения об искусстве сплошь и рядом под стать тем каноническим высказываниям, которые когда-то мне не раз приходилось слышать из уст Гирландайо и бедняги старины Бертольдо. Сам же Леонардо, когда находился на обучении в мастерской Верроккьо, немало наслышался о превосходстве античных мастеров над современными, о совершенстве их искусства и прочих рассуждений.

* ... исчезнуть вместе с уходящим веком - в полемическом пылу автор забывает, что Леонардо да Винчи выступал против канонизации античной культуры и высмеивал тех ее рьяных сторонников, которые, по его выражению, сменив Библию на античные тексты, уподобились одержимым средневековым схоластам, скрывающим собственное скудоумие за высокими авторитетами.

Не скрою, я тоже восхищаюсь античностью, но все же придерживаюсь мнения, что нынешние мастера во многом столь же приемлемы. Пора наконец покончить с досужими разговорами о превосходстве всего античного, а нам, художникам, следует доказывать свою значимость и современность и делом, и словом. Именно так я поступил нынче в разговоре с Риарио и его другом Якопо Галли. Настало время вплотную приступить к формированию подлинно современного сознания.

Сижу над эскизами для Вакха, которого намерен изваять. Работа продвигается неплохо, хотя никто не поручал мне такого заказа. О новом замысле пока говорил с одним лишь Якопо Галли.

* * *

Жизнь в этом городе производит совершенно иное впечатление, нежели во Флоренции. Нет даже намека на те страстные споры и кипучие дела, которые еще до недавнего времени отличали жизнь в наших краях. Сравнивая Рим даже с сегодняшней Флоренцией, где все стало дыбом по милости Савонаролы, не могу не признать, насколько мой город милей и привлекательнее этой хитрой папской столицы.

Куда не кинешь взор - всюду одни сутаны да бесчисленные церкви, часовни, святыни. Здесь даже чаще, чем во Флоренции, встречаются изображения святых; их можно видеть на каждом перекрестке и фасадах домов. Зато нигде, как в Риме, не сыскать укромных уголков, где царит полнейшая тишина, так располагающая ко всякого рода размышлениям, и ни единой души вокруг; тут уж и впрямь ни с кем словом не обмолвишься и не поспоришь о чем-нибудь. Вообще-то здесь даже не с кем повздорить. Люди не разъединены и не раздираемы столь непримиримыми распрями, как во Флоренции. Порою кажется, что они вовсе лишены каких бы то ни было мыслей или собственных суждений. Да и откуда таковым взяться при здешней бесцветной жизни, не порождающей никаких идей. Жизнь течет сама по себе, без крутых поворотов, не встречая преград ни с чьей стороны.

Однако за монотонностью бытия кроется некая многозначительность, в которую я ничуть не верю. Да разве возможно всерьез принимать жизнь в этом городе, где Христос провозглашен владыкой, а дева Мария - владычицей. Никогда я не грешил неуважением к Христу и божьей матери, и все же глубоко убежден, что управлять на земле должно людям, а не священникам. И пусть земными делами вершат миряне, а не схимники! В этой нашей жизни надобно дышать полной грудью, любить, ошибаться, плакать, смеяться. Жизнь никогда не станет безмятежной, наподобие царства господнего.

А в Риме жизнь настолько оскудела, что превратилась в какое-то жалкое бессмысленное существование. Проповедники без устали поучают, что на земле мы всего лишь временные странники, а посему человек мало что значит... Но нет, и здесь существует класс людей, а точнее, круг семей, чью жизнь не назовешь никчемной и безрадостной. На фоне остальных смертных, живущих словно призрачные тени, благоденствуют римские патриции - целая свора закоренелых бездельников, которых так просто не увидишь. Окруженные многочисленной челядью, они живут себе припеваючи в роскошных дворцах.

* * *

Чего только не наслушаешься в Риме о бедняге Савонароле. Августинский монах Мариано выливает на его голову такие ушаты словесных помоев, что попади они в жертву - убили бы наповал. Понося своего противника, брат Мариано так усердствует, что его можно было бы заподозрить в черной зависти. Нынешним постом мне привелось раз его послушать. Чувствуя поддержку самого папы, августинец все более входит в раж, стараясь, видимо, не упустить удобный случай, когда можно обрести известность. Теперь он слывет здесь главным обвинителем Савонаролы, которого во всеуслышание объявил носителем ереси. Час от часу не легче, настоятель Сан-Марко оказался к тому же еретиком. Но мало кто верит этому, равно как и мерзким слухам, которые упорно распускаются всюду, дабы еще более очернить Савонаролу.

Как и во Флоренции, здесь также следят за перипетиями этой истории, но не принимая ее близко к сердцу. Люди слушают в церквах папских проповедников, однако воздерживаются от высказываний вслух, как это можно наблюдать у нас. Борьба между папой и Савонаролой занимает римлян лишь постольку-поскольку. Всяк посягнувший на власть папы да будет осужден, и дело с концом. Иных побуждений нет. Такие настроения доподлинно отражают нравы, царящие при папском дворе. Но обвинения против флорентийского ослушника не в состоянии породить фанатизм в душах и вызвать переполох в жизни здешнего общества. Такое впечатление, что в Риме предпочитают подальше держаться от дела Савонаролы, наблюдая развитие событий несколько свысока.

И все же смелость и непреклонность Савонаролы мне все более по душе. Однако, будь моя воля, я бы посоветовал ему сойти с амвона и найти отдохновение в книгах и молитвах, уединившись от мира в тихой келье (к чему, кстати, не раз призывал его папа Александр Борджиа).

* * *

На днях приобрел за пять дукатов глыбу белого мрамора, чтобы высечь из нее моего Вакха. Деньги выброшены на ветер: мрамор оказался непригодным. Пришлось снова потратиться и купить за ту же цену другую глыбу. Денег у меня мало, а думать приходится, к сожалению, не только о себе. В Рим заявился мой брат Буонаррото, который теперь сидит на моей шее, а родитель продолжает донимать просьбами о присылке денег.

Хотелось бы жить спокойно и ни о чем не думать, кроме работы. Не тут-то было. Ломай голову над семейными неурядицами, которые так отвлекают от дел. Не знаю, как мне отвязаться от моих домашних? Но сколько ни проси пощады, они с меня не слезут и будут терзать. Припомнил бы я сейчас синьору Лодовико, моему дражайшему папаше, сколько сил им было потрачено, дабы заставить меня бросить все эти художества. Послушай я тогда его и не научись работать с камнем, быть бы мне таким же балбесом, как остальные его отпрыски. Не миновать бы мне такой судьбы. И уж вряд ли я смог тогда высылать ему то немногое, что теперь урываю у самого себя.

Страшно вспомнить, как все ополчились против моего желания стать художником; особливо злобствовали отцовы братья. Скандалы в доме прекратились только после моего поступления в школу ваяния в садах Сан-Марко.

* * *

Рим, как и Флоренция, стоит на реке, глядясь в нее, словно в зеркало. Пока не пришлось еще повидать, как по Тибру плывут льдины, которые каждую зиму появляются у нас на Арно.

Римское небо соткано не из воздуха, а сплошь пропитано влагой. Хляби небесные то и дело разверзаются, и река от дождей вздулась, помутнела, приобретя бурую окраску. В полных водах Тибра все очертания теперь искажаются, словно в грязной луже.

Слепок Вакха потускнел под стать ненастью. В мою комнатенку свет просачивается еле-еле даже в ясную погоду. Уверен, что мой Вакх нисколько не будет походить на своих античных собратьев. Постараюсь как следует накачать его вином, и в этом будет главное отличие от греческих образцов. Мне хочется изваять крепко сложенного красивого юношу навеселе. Когда скульптура будет закончена, пусть всякому станет ясно, что Вакх хватил лишку, и его хмельное состояние будет выражено на лице и в движениях. У греков это всего лишь аллегория наслаждения ароматом спелого винограда, и я вправе назвать свою работу "Подвыпивший Вакх".

* * *

Сегодня Буонаррото отправился домой во Флоренцию верхом на муле. Не мог я долее держать его при себе, да к тому же у меня нет прислуги, чтобы ухаживать за ним. Нехватка средств лишает меня возможности нанять кого-нибудь для ведения хозяйства. Живу здесь как бирюк, и приезд брата поначалу обрадовал меня. Наконец-то отец и все домашние узнают из верных рук о моем здешнем житье-бытье. Пусть им будет доподлинно известно о моих нуждах и мытарствах одинокого существования, когда приходится самому себя обихаживать. Они там во Флоренции воображают, будто я здесь что ни день дукаты загребаю лопатой, а на деле все обстоит иначе. Несколько работ, которые мне удалось завершить, принесли так мало, что я едва свожу концы с концами.

Брат приехал сюда с желанием потрудиться и заработать себе на жизнь. Похвальное намерение. Но куда я мог его определить? Он ничего не умеет делать и, как остальные мои братья, не обучен никакому ремеслу. Единственное, на что он способен, пойти в услужение. Кстати, он меня уговаривал пристроить его конюхом или прислугой в дом Якопо Галли или даже к самому кардиналу Риарио. Но мог ли я просить для собственного брата место слуги у людей, с которыми поддерживаю вполне достойные отношения, несмотря на всю мою бедность! Надеюсь, что Буонаррото и отец поняли, в каком смешном свете я выставил бы себя и как повредил собственным делам, если бы поддался на уговоры брата. Я старался многое ему объяснить, дабы он не тешил себя радужными надеждами и на будущее.

И вот теперь он по дороге к дому. Мне как-то не по себе, словно я прогнал его отсюда. Что там скрывать, я люблю моих близких и хочу, чтобы в доме был достаток и все жили в добром согласии с моим отцом Лодовико. Со временем, надеюсь - и даю себе в этом слово, - смогу больше помогать братьям, нежели теперь. Но никто из домашних не должен сетовать, что пока я лишен возможности оказывать им такую помощь. Никто из них не вправе требовать от меня невозможного.

Эти посещения бередят мне душу. И случаются они всякий раз, когда моя семья переживает черные дни. С Буонаррото я подолгу говорил о бедности - его бедности, моей и всей нашей семьи. Иметь счеты с нуждой - занятие мучительное. Она неумолимо напоминает о себе, и от нее никуда не денешься. Как все просто, и даже ребенок поймет, что такое бедность.

Пора уже отправляться на званый ужин к одному другу Якопо Галли, у которого прекрасный особняк у Тибра неподалеку от замка св. Ангела. Но пропало всякое желание выходить из дома.

* * *

Среди знатных и состоятельных людей, с которыми я знаком в Риме, Якопо Галли проявляет наибольшее участие в моей судьбе. Он уже объявил о своем желании приобрести моего Вакха и заказал мне еще и Купидона, работа над которым далеко продвинулась. Но и этого ему мало. Его интерес ко мне столь велик, что я, право, испытываю неловкость.

Галли - неплохой знаток искусства, и его рассуждения на эту тему не лишены интереса. Он очень начитан и способен загораться, когда разговор заходит о поэзии или вообще о прекрасном. Но и его можно отнести к числу поклонников античности, хотя порою он очень толково судит о современном искусстве и по крайней мере ценит мою работу.

Надеюсь, что статуя Вакха, над которой теперь работаю по заказу Галли, позволит мне обрести больший вес в обществе. Пока могу сказать без преувеличений, что оно все еще глухо ко мне. Правда, Галли призывает меня набраться терпения и не спешить. Он уверен, что с моими способностями я смогу в конце концов заполучить немало важных заказов и обрести "всеобщее" уважение. Но дело тут не в моем терпении. Я отнюдь не считаю себя нетерпеливым. Но я чувствую, что способен на большее. У меня полно замыслов, которые ждут своего воплощения в мраморе. Лишь бы мне представилась такая возможность - вот и весь сказ. И пусть себе Галли говорит все, что ему заблагорассудится, - ему не заглушить моего недовольства.

Да, я недоволен окружающей средой и здешним равнодушием к молодым. Но хватит на сегодня жалоб! Не знаю даже, что заставило меня выплеснуться? Как бы ни были честны и искренни такие излияния, в них неизменно сокрыта определенная доля тщеславия, а стало быть, пользы от них никакой.

* * *

Когда папа Сикст IV возымел желание расписать свою капеллу в Ватикане, он позвал к себе в Рим Перуджино *, Гирландайо, Козимо Росселли * и Сандро Боттичелли, самого стоящего из всех. Но фрески в Сикстинской капелле сковала такая вялость, словно несколько старцев коротали здесь долгие зимние вечера, борясь с дремотой, когда усталым членам пора в постель, а сон не идет. Та же усталость пронизывает эту живопись. И если она не окончательно заснула, то явно пребывает в дремотном забытьи, как бы ожидая, пока кто-нибудь явится и, подхлестнув, выведет ее из этого состояния. Какая немощь воображения и таланта! Где былая смелость и живость, что отличали флорентийскую школу со времен Мазаччо * и Донателло?

* Перуджино, Пьетро Вануччи (ок. 1450-1523) - один из крупнейших мастеров умбрийской школы, для которой характерны плавность композиционных ритмов, мягкость колорита и лиризм пейзажных фонов. Оказал сильное воздействие на своих учеников - Рафаэля и Пинтуриккьо. Оставил большое живописное наследие, его полотна представлены во многих музеях мира.

* Козимо Росселли (1439-1507) - флорентийский живописец, автор приглушенных по колориту и несколько статичных композиций на традиционные религиозные сюжеты: "Св. Варвара, Иоанн Креститель и апостол Матфей" (Академия, Флоренция); "Поклонение золотому тельцу", "Тайная вечеря" (Сикстинская капелла, Рим).

* Мазаччо, Томмазо ди Гуиди (1401-1428) - живописец, чье суровое и мужественное искусство, проникнутое верой в человека, оказало глубокое влияние на развитие ренессансной живописи в Италии. Росписи в капелле Бранкаччи (Флоренция), "Распятие" (музей Каподимонте, Неаполь).

Теперешние живописцы пишут по стереотипной схеме. В их работах не найдешь проблеска каких-либо новшеств. Да они и не пытаются внести ничего нового в искусство. К чему утруждать себя, когда достаточно полистать Писание, найти там подходящий сюжетец, сделать пару набросков, а там уж рисуй и ваяй себе на здоровье. У каждого теперь перед глазами тысячи примеров готовых решений, оставшихся от времен расцвета тосканского искусства. Куда спокойнее малевать фигуры, нежели подвергать себя риску, внося движение в застывшие композиции того же Гирландайо или Росселли. Но упорствовать, цепляясь за старое, - значит пребывать в состоянии вынужденного равновесия, при котором даже немощные избавлены от необходимости утруждать телеса.

* * *

Благодаря великодушным стараниям Якопо Галли я получил важный заказ от аббата Сен-Дени - французского посланника при Ватикане. Мне поручено изваять в мраморе фигуру Богоматери, склоненной над телом Христа. Работа должна быть завершена в течение года, за что мне будет уплачено четыреста пятьдесят дукатов. Под контрактом Галли собственноручно сделал приписку, звучащую добрым и обнадеживающим напутствием. Однако он несколько переусердствовал, поставив меня в неловкое положение. Смогу ли я сотворить "самое совершенное мраморное изваяние, когда-либо существовавшее в Риме", как он написал? Француз мило улыбнулся этим словам, которые пришлись ему по душе, и теперь наверняка будет ждать от меня нечто особенное.

Я не страдаю ни излишней скромностью, ни тщеславием и оцениваю свои способности той меркой, под которую подхожу. Да и кто может знать лучше и более обо мне, чем я сам? А заказчики - те же торговцы, и не следует обольщаться на их счет. Уж коли пообещаешь им хорошую работу и таковая получится, они примут заказ не моргнув глазом, словно так оно и должно быть. Но не приведи господь, если работа не удастся, - они тут же тебя оговорят.

За всю мою недолгую карьеру художника (если можно так назвать мои трудовые годы) я впервые получил заказ такой важности. Но порученная композиция основана на религиозном сюжете, а посему придется действовать в жестких рамках и соблюдать некоторые каноны. Не знаю, насколько я смогу быть волен в работе над этим заказом? А француз уже успел надавать мне кучу советов, которые я постарался побыстрее забыть. Ни от кого я не намерен принимать никаких указаний, идей и советов, тем более что то и дело приходится отказываться от собственных идей, пока не отыщется одна-единственная, стоящая всех остальных. Август 1498 год.

* * *

Гораций в оде Меценату пишет о разных наклонностях, свойственных людям. Одни мечтают только о том, как бы одержать победу в заезде колесниц на стадионе в Олимпии, другие предаются праздности и ни за какие богатства Аттала * не согласились бы трудиться в поте лица, обрабатывая землю предков, а иные, наоборот, не помышляют ни о чем, кроме жизни среди лесов, полей, рек. Сам Гораций довольствуется судьбой, дарованной ему Полимнией. Введя его в круг поэтов, муза красноречия посулила, что однажды ему суждено будет достичь высот небесных. И поэт жаждет оказаться в окружении богов и заслужить венец лавровый - единственная награда светлым умам. Как и Гораций, на иное я не уповаю.

С некоторых пор во мне все более зреет желание покинуть Рим, и эта мысль берет верх над всеми остальными. Оставить Рим ради Флоренции. Но что случилось? Почему?

Все более убеждаюсь, что делать мне здесь почти нечего. Закончу для французского аббата скульптуру Богоматери, оплакивающей Христа, а что дальше меня ожидает? Пока не вижу для себя никакой возможности получения новой работы. Заказ на изваяние "Пьета *" - случай из ряда вон выходящий, и когда еще такой подвернется? Непросто найти заказчиков в городе, где что ни день отыскиваются античные скульптуры, достающиеся даром счастливым владельцам римских развалин. Высшее духовенство и знать нарасхват раскупают эти статуи для украшения апартаментов, фасадов дворцов, садов. Еще одна причина, сдерживающая подлинное развитие искусства в Риме, на что я открыто посетовал в разговоре с кардиналом Риарио. Правду я привык говорить без утайки, даже если это чревато неприятностями и нередко вредит мне самому.

* Аттал I (241-197 до н. э.) - один из правителей Пергамского царства. Термин пьета используется в изобразительном искусстве для обозначения сцены оплакивания Христа Марией (от итал. pieta - жалость, милосердие).

Потом, не стоит забывать о здешнем окружении. Настоящей художественной среды как таковой в Риме не существует. Кого тут только не встретишь: и выходцев из Ломбардии, работающих в основном скульпторами, и уроженцев Умбрии и Тосканы, заметно поотставших в своем творческом развитии. Все эти люди лишены каких бы то ни было принципов. Главное для них - не выходить за рамки традиционных канонов, и не более. Споров об искусстве среди них не услышишь, ничто их не может зажечь, расшевелить. Сейчас они работают в Риме, но с не меньшим успехом могли бы работать и на Туретчине. Все это ловкие ремесленники, поднаторевшие в своем деле.

В Риме не чувствуется никакого духа творческого соревнования. Да и откуда ему взяться, когда искусство здесь в загоне, а роль художников сведена на нет. Разве во Флоренции такое бывало? Словом, боюсь задохнуться в этой среде. Меня все более страшит, что, не ровен час, сам смирюсь с этим жалким прозябанием. Много ли нужно, чтобы человек сдался и похоронил в себе былые порывы? Достаточно довольствоваться пусть даже безбедным существованием. Здешние толстосумы на это и рассчитывают, а остальное приходит само по себе.

Ко всему прочему, для меня становится все более невыносимой одержимость местных почитателей античности. Римская знать и духовенство окончательно помешались на старине. А я хочу смотреть вперед, а не назад, в прошлое. Меня интересует будущее и годы, которые мне предстоит еще прожить.

Встретил сегодня умбрийского живописца Пинтуриккьо *, которому особенно повезло в Риме. В свое время он прибыл сюда как подручный Перуджино для работы в Сикстинской капелле да так и осел здесь.

* Пинтуриккьо, Бернардино ди Бенто (1454-1513) - живописец умбрийской школы, ученик Перуджино. Основные произведения: фресковые росписи покоев Борджиа (Ватикан) и библиотеки Пикколомини (Сиена).

* * *

Стоит подумать о "Пьета", как меня начинают одолевать сомнения: не слишком ли я поддался "советам" заказчика, а может быть, даже перестарался, прислушиваясь к ним? Француз пожелал, чтобы изваяние было "тонко" обработано, и я шлифовал мрамор что есть сил; ему хотелось, чтобы Христос лежал в традиционной позе, таковым я его сотворил - красивым и пропорционально сложенным. Доколе я буду поддаваться уговорам заказчика и не пора ли наконец больше прислушиваться к собственному голосу? Думаю, что мне удалось придать образу ту живую непосредственность, к которой стремился с самого начала. Непосредственность достигается не только мастерством. Работа все более и более нравится французскому прелату и его окружению, что меня несколько настораживает и огорчает. И чтобы закончить этот разговор, признаюсь, что, по-моему, мне так и не удалось выразить ничего нового в "Пьета". Вся скульптурная композиция слишком робка и приглажена, чтобы являть собой нечто новое.

От других я не потерпел бы подобной критики, да и вряд ли она будет высказана. Никак не возьму в толк, что вдруг заставило меня засомневаться, когда работа почти закончена и заказчик ею удовлетворен?

* * *

Сколько же детей наплодили священники в Риме! Дурной пример подается сверху, где терпимость дошла до предела. Что ни говори, а терпимее Александра VI папы не сыщешь. Он на все смотрит сквозь пальцы, лишь бы его оставили в покое. Вопросы веры его занимают куда меньше, чем интересы собственной семьи. На первом плане для него Ванноцца и ее дети. Чтобы не нажить себе неприятностей, достаточно не совать нос в личные дела папы и римской курии.

А Савонарола как раз этим и занимался. Поначалу исподволь, а потом уж пошел напролом и даже потребовал созвать во Флоренции вселенский собор *, дабы низложить правящего порфироносца. Да, это был святой и бесстрашный человек! Но его ждал ужасный конец, какой не приснится самому отъявленному негодяю. От него не осталось даже горстки пепла, развеянного над Арно.

Не знаю, отчего мне вспомнился сегодня Савонарола? Возможно, чтобы лишний раз отметить, что никогда я не был его приверженцем. О нем у меня было свое особое мнение. Я не верил в его идеи. И не потому, что считал его лицемером или шарлатаном, преисполненным особой амбиции, оказавшейся сильнее его самого, как, скажем, полагали Фичино *, Макиавелли * и другие наши литераторы. Просто я не верил Савонароле, считая его намерения заранее обреченными на провал. Он вознамерился изменить мир, а такое никому не доступно. Мир существует таким, каким его сотворил господь бог, и ничего с этим не поделаешь. Да и рассуждать об этом бессмысленно. Савонарола стремился даже изменить ход развития искусства и перевоспитать самих художников. (В этом смысле мне, например, не следовало создавать ни Купидона, ни Вакха.) Ему, правда, удалось кое-кому заморочить мозги (и среди таковых бедняга Сандро Боттичелли). А в его разделении людей на добрых и злых было что-то смехотворное, но по своей душевной чистоте он не замечал всего этого.

* Вселенский собор - съезд высшего духовенства христианской церкви для обсуждения и решения вопросов богословского, религиозно-политического и дисциплинарного характера.

* Фичино, Марсилио (1433-1499) - гуманист и философ, организатор Платоновской академии во Флоренции. Перевел на латинский язык сочинения Платона и учеников. В комментариях к ним и трактате "Платоновская теология о бессмертии души" (изд. 1482) разработал оригинальную систему философии на основе неоплатонизма, оказавшую влияние на развитие философской мысли Возрождения.

* Макиавелли, Никколо (1469-1527) - писатель, историк и государственный деятель Флорентийской республики. Выступал против феодальной знати и папства, сторонник единого итальянского государства, во имя становления которого считал допустимыми любые средства (впоследствии появился термин "макиавеллизм", обозначающий политику, игнорирующую законы морали).

* * *

Только что вернулся из Ватикана, где рассматривал залы, в которых папа принимает знатных особ, устраивает званые обеды, беседует с приближенными и наслаждается тишиной домашнего уюта. Это посещение позволило мне увидеть фрески, которыми Пинтуриккьо со сподручными расписал стены и своды парадных зал.

Сразу же замечу, что живопись значительно уступает той славе, которой художник здесь окружен. Свою склонность к вычурности он ловко подчинил прославлению величия папы Александра. И неплохо преуспел, наляпав в каждом углу позолоту, лепнину и прочую мишуру. А потом, это несметное количество портретов приближенных двора, детей папы и, возможно, самой его возлюбленной Ванноццы Каттанеи, этой таинственной красотки, ублажающей папу в часы досуга. Сам он изображен в профиль, коленопреклоненным, с молитвенно сложенными руками перед сценой воскрешения Христа. Когда я рассматривал портрет, мне даже почудилось, уж не во сне ли я вижу этот бесподобный лик Александра Борджиа с его правильными благородными чертами, в которых так мало святости. Меня нисколько бы не удивило, если бы изображенным оказался какой-нибудь иностранный посол, князь или высокопоставленный царедворец.

Ничего не скажешь, Пинтуриккьо - хороший портретист и, возможно, ни в чем не уступает нашему Гирландайо. Но позволительно узнать, а что нового он вносит в традиционную манеру письма и к чему, собственно, стремится? Всякое там злато и завиточки - эка невидаль. Как там ни суди и ни ряди, а живописец он заурядный, хотя и слывет великим творцом. Просто диву даешься, насколько же он преуспел в Риме, снискав себе славу несравненного мастера! А ведь вся эта позлащенная красота и приторная слащавость, не говоря уж об елейной набожности его святых и ангелочков, всего лишь пыль в глаза тем, кто ничего не понимает в искусстве. Окажись он по дороге из своей Умбрии у нас во Флоренции, а не здесь, никто сегодня не знал бы даже его имени. Художники типа Пинтуриккьо могут процветать только на здешней ниве, где мысль дремлет, искусство под спудом и любое новшество вызывает страх.

Недалеко ушли по сравнению с ватиканскими залами и фрески Пинтуриккьо в церкви Арачели, что на Капитолийском холме. Все те же портреты заказчиков рядом с изображениями святых, застывших в привычных позах. И здесь смешалось воедино земное и небесное, что вызывало такой гнев у бедняги Савонаролы.

Нетрудно понять из всего сказанного, на что способны остальные художники, работающие в Риме. Я уж не говорю о манере писать яркими красками - безвкусица, распространенная с легкой руки Пинтуриккьо. А потом, все эти деревца, тучки, пышные одеяния, драгоценные каменья... Возможно, это тоже имеет отношение к искусству. Но мне хотелось бы, чтобы живопись очистилась от всякой дребедени, рассчитанной на простофиль. Живопись я хочу видеть без украшений, обнаженной, как выжженная земля.

* * *

Заходил нынче к кардиналу Риарио, чтобы оценить его последнее приобретение для знаменитой коллекции антиков. Вскоре там появился Якопо Галли, и разговор об искусстве древних греков и римлян еще более оживился. Но вдруг, прервав себя на полуслове, Галли спросил, отчего я выгляжу крайне неряшливо и совершенно не слежу за своей наружностью и одеждой? Ведь положение обязывает меня поддерживать больший "лоск". Вторя ему, Риарио загорелся желанием поскорее увидеть меня женатым. Мне, мол, нужна женщина, которая заботилась бы обо мне. Словом, пришла пора меня обженить, и он, Риарио, уже присмотрел одну девушку - племянницу своего друга епископа.

Сдается мне, что кардинал и Галли затеяли такой разговор неспроста. Но что бы они там ни говорили, я не собираюсь изменять своим взглядам и привычкам. Коли оба нуждаются во мне, пусть принимают меня таким, каков я есть. Женщина нужна мне лишь тогда, когда я вспоминаю о ее существовании.

И все же сделанная запись кажется мне несколько курьезной, но не лишенной смысла. Ведь мысли о женщинах тоже составляют частицу моего бытия. И коль скоро я их высказываю, а вернее, записываю, значит, не собираюсь вовсе с ними расстаться. Но голова моя занята другим, и мне пока не до женитьбы.

* * *

На исходе пятнадцатый век. Мне уже двадцать пять. Годы бегут, а мне кажется, что я выкован из железа. Ни труд, ни невзгоды не могут меня сломить. Я чувствую в себе такой заряд сил, что мне по плечу любое начинание в искусстве. Но самое главное, у меня такое предчувствие, что наступающий век будет всецело моим веком. То, что пока мне не удалось сделать, я совершу в недалеком будущем. И я твердо в это верю.

Если оглянуться назад на прожитые годы и вспомнить то немногое, что я сделал, то причин для особой радости у меня нет. Удовлетворения я не испытываю, но вера во мне жива. Мне удалось в совершенстве овладеть искусством ваяния, и вряд ли сыщу себе равных здесь или где-либо. Я умею также извлекать мрамор из каменоломен, как заправский каменотес. Этому ремеслу я обучился в Карраре, куда выезжал, чтобы раздобыть мрамор для моей "Пьета". Приобретенные там навыки будут для меня большим подспорьем в работе ваятеля. У меня появилось немало друзей среди рабочих в этой среде, и мне стал ближе и понятнее их труд. Скульптура для меня - это человечество, обнаженное, как камень, отягощенное непосильным трудом и лишениями.

Ничего мне не жаль в уходящем старом веке. Мне не жаль даже дней моей молодости, поскольку я лишен был сладостной свободы и беззаботного детства моих сверстников. Мне даже кажется, что никогда я не был ребенком. Меня постоянно сопровождали труд и заботы. Возможно, поэтому я привык смотреть больше на жизненные невзгоды, нежели на радости бытия. И пока мир предстал мне только одной своей стороной. Все остальное - сущая глупость, услада для дураков.

О старом веке я сохраню в памяти только год своего рождения.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Флоренция, июнь 1501 года.

Снова я в моем городе. Оставаться долее в Риме было уже невмоготу: и работы никакой, да и охота пропала. Хотелось сменить обстановку. После того как плакальщики лишились власти, здесь дышится легче. Нашел немало перемен в общественной жизни, религиозный угар заметно угас. У меня такое ощущение, что все вокруг вздохнули наконец с облегчением - обратная реакция, пусть еще робкая, на то состояние надрыва, в котором все оказались по милости настоятеля Сан-Марко. Но когда я бываю у художников, то с горечью вижу, что многие из них еще не оправились от недавнего безумия, которое дает о себе знать в их работах.

Боттичелли - творец "Весны" и "Рождения Венеры" - доживает свою старость, каясь в грехах. Старина считает, что совершил их немало при написании "богохульных" картин (работая сейчас над рисунками к "Божественной комедии" Данте, он надеется вымолить прощение всевышнего *). Филиппино Липпи вконец исписался и ни на что более не способен, как повторяться с монотонной назойливостью. Пьеро ди Козимо * все еще оглушен голосом Савонаролы, разбит болезнью и мучается кошмарами, от которых уже не исцелят ни говения, ни моления. Лоренцо ди Креди живет монахом и корит себя, отчего писал не одни только распятия и вовремя не покаялся, прежде чем все суетное было предано сожжению.

* ...надеется вымолить прощение всевышнего - здесь автором допущена неточность: Сандро Боттичелли (1444-1510) работал над рисунками к Данте ранее, т. е. до 1481 г., и завершил свой графический цикл к 1495 г. В упоминаемый период мастер писал "Мистическое рождество" (Национальная галерея, Лондон), отмеченное смятением чувств и отходом от ренессансных идеалов.

* Пьеро ди Козимо, Пьеро ди Лоренцо (1462-1521) - флорентийский живописец, ученик Козимо Росселли. Тонкое ощущение поэтической красоты мира сочетается в его произведениях с элементами мифологии, утонченной стилизацией, манерностью образов: "Персей и Андромеда" (Уффици, Флоренция), "Симонетта Веспуччи" (музей Конде, Шантийи).

Сколько их, поддавшихся пророчествам и запуганных кошмарными видениями, оказалось в добровольном заточении! Я хочу сказать, сколько талантов теперь глухи к нуждам искусства. Если бы они вышли из оцепенения, которое разрушает человека, и, воспрянув духом, взялись бы наконец за настоящее дело! Ведь сутана и нытье к искусству непричастны.

А что говорить о молодежи, понапрасну тратящей время в художественных мастерских, оставшихся нам в наследство от старого века? Какое жалкое зрелище - видеть этих юнцов хотя бы у того же Перуджино, где они безропотно ткут узоры по рисункам старого мастера. Тот уже ничем не гнушается, берясь за самые ничтожные заказы.

Наши флорентийские мастерские перестали быть кузницами Вулкана. В них не создают ничего нового и лишь пережевывают старое. А искусства нет, оно мертво. Несчастные послушники! Словно безвольные монахини, перебирающие четки, и ни малейшего над собой усилия, чтобы приблизиться к настоящему искусству. А живописцы продолжают набирать учеников, нуждаясь главным образом в "подручных" - послушных исполнителях, работающих споро, без лишних "фантазий", не помышляющих ни о какой учебе или высоких материях. Их трудами и стараниями маститые "мастера" заполоняют рынок искусства. Ну а кто осмелится возражать и вольничать, того тут же объявят ослушником, выскочкой. Своего мнения не смей иметь, не то наживешь неприятности и будешь ославлен. Эти господа ведут себя так, словно у них в руках ключи от храма искусства.

Я всего несколько дней во Флоренции, но уже чувствую, что окунулся в свою среду, пусть даже банальную, но так располагающую к работе и настраивающую на хороший лад. Наряду с добрыми всходами здесь немало произрастает сорняков. Тут-то уж за словом в карман не полезут и обо всем говорят открыто, без обиняков, правда, и не без издевки, а порою и оклеветать непрочь. Кто-то назвал Флоренцию городом безумцев. Зато как здесь вольно дышится с порывами нового флорентийского ветра! Стараюсь обходить опасные водовороты, чтобы не захлебнуться.

* * *

Моя "Пьета", установленная в часовне французских королей собора св. Петра, вызвала и здесь немало похвал (но и немало зависти). Видевшие ее в Риме флорентийцы повсюду рассказывают о скульптуре как о непревзойденном совершенстве, сопоставимом разве что с лучшими греческими изваяниями. Я часто вижу, как на улицах незнакомые мне люди указывают на меня и громко расхваливают. Словом, успех всеобщий. Однако растет и неприязнь среди флорентийских коллег. С моим приездом кое-кто опасается утратить первенство в работе и престиж среди влиятельных лиц города. Слава, которую "Пьета" мне снискала во Флоренции, уже приносит первые радости и огорчения. Здесь никто не примирится с тем, чтобы я "главенствовал", как поговаривают мои соперники. Хотя я не собираюсь становиться "первым ваятелем" или посягать на чей-либо скипетр. Кроме работы, я ни о чем не помышляю.

Могу здесь отметить, что подписал контракт с кардиналом Пикколомини * на изваяние пятнадцати скульптур святых и апостолов для его фамильного алтаря в кафедральном соборе Сиены. В эти дни мой родитель Лодовико от счастья ног под собой не чует. Новый заказ заставил его воспрянуть духом, хотя трудиться над его исполнением придется мне одному. Теперь на моей шее все семейство Буонарроти: отец и братья, за исключением второй жены Лодовико, почившей в бозе в 1497 году, когда я еще был в Риме. Она прожила в супружестве с отцом двенадцать лет, и звали ее Лукреция Убальдини. Но я ее почти не помню. Думаю, синьор Лодовико женился на ней только потому, что не может спать один, без женщины. Правда, теперь он божится, что в третий раз ни за что не обзаведется женой, но я ему не верю. Отцу еще нет шестидесяти, и по виду он вполне крепкий мужчина, да и здоровьем не обижен.

Сегодня вечером у меня была обычная семейная перепалка с Буонаррото, Джовансимоне и Сиджисмондо. Последний мне кажется самым несносным из всех. Домашний патриарх Лодовико не проронил ни слова. Ну почему же, в самом деле, Сиджисмондо не обучится какому-нибудь ремеслу? Не собирается же он за сохой ходить? Ведь мы, как-никак, принадлежим к знатному роду старинного происхождения, как явствует из флорентийской летописи за прошлые века. Я изо всех сил бьюсь, чтобы возвысить нашу семью и вернуть ей былое благородство. Иного желания нет у меня, когда приходится затевать споры с братьями и отцом.

* * *

Боттичелли не показывается более ни в своей мастерской, ни в кругу художников, где раньше его часто можно было видеть. Сегодня его брат Симоне сказал мне, что Сандро уже не в состоянии работать и предпочитает не выходить из дома. Никогда-то он не отличался крепким здоровьем, а работал всю жизнь до изнеможения, за что теперь и расплачивается. Но говорят, что Сандро переживает тяжелую душевную драму после страшной расправы над Савонаролой. Всем известно, каким ревностным приверженцем монаха был он вместе со своим братом Симоне. Именно он добивался у Доффо Спини объяснения * причины столь ужасного конца настоятеля Сан-Марко и вины, которая ему вменялась.

* Пикколомини, Франческо Тодескини (1440-1503) - кардинал, ставший в 1503 г. папой Пием III на 27 дней.

* ... добивался у Доффо Спини объяснения - Симоне Филипепи, младший брат Боттичелли, сделал 2 ноября 1499 г. в дневнике запись: "Когда Сандро... попросил рассказать ему правду, за какие смертные грехи монах Савонарола был предан позорной смерти, Доффо ответил: "Хочешь знать правду, Сандро? У него не только не обнаружили смертных грехов, но и вообще никаких, даже самых малых". Тогда Сандро спросил: "Почему же вы так жестоко расправились с ним?" И Доффо ответил: "...если бы этот проповедник и его друзья не были убиты, народ отдал бы нас им на расправу... Дело зашло слишком далеко, и мы решили, что во имя нашего спасения лучше умереть ему".

Никогда я не был близким другом Сандро, и мы встречались от случая к случаю. Но я питаю к нему глубокое уважение за его творения. Когда-то его работами восхищались и он был самым почитаемым живописцем во Флоренции. Ему удалось сбить спесь с молодого Леонардо и заставить того несколько поумерить свой пыл. Это было до отъезда Леонардо в Милан.

Леонардо и Боттичелли никогда открыто не соперничали, но и подлинного взаимопонимания между ними не было. Ведь первый считал себя выше всех во Флоренции и корил Сандро за торопливость и небрежность письма. Если бы Сандро долго раздумывал, мог ли он создать столько произведений? А какая у него была легкая рука! Всегда-то он был человеком слова, чего никак не скажешь о другом. Во Флоренции до сих пор рассказывают анекдоты, как Леонардо заставлял раскошеливаться заказчиков, а сам сидел и в ус не дул, водя всех за нос. От него обещанного ждать - все одно, что воду решетом черпать.

Мне сегодня вовсе не хотелось писать о Леонардо. Но когда начинаешь думать о Боттичелли, невольно вспоминается и его приятель, который теперь оказался приближенным Цезаря Борджиа *. Другого, более подходящего момента он не мог сыскать, чтобы поступить на службу к Цезарю, который угрожает теперь Флоренции. Что и говорить, Леонардо готов служить всем, кто хорошо платит. В этих делах он не слишком разборчив и поступает вопреки тому, чему поучает других. Не успел, скажем, правитель Милана потерпеть крах, как Леонардо с легкостью необыкновенной тут же меняет патрона. Как прирожденный философ, он всегда с улыбкой воспринимает несчастья своих покровителей.

* Цезарь Борджиа (1475-1507) - сын папы Александра VI, политический деятель, который не останавливался ни перед какими средствами ради достижения своих целей; послужил прототипом государя в произведении Н. Макиавелли "Князь".

Меня же тем временем ждет заказ на изваяние скульптур для семейства Пикколомини, а желание пропало. Первоначальный интерес к работе почти совсем угас. Эти мелкие статуи ничто в сравнении с теми горделивыми замыслами, которые будоражат мое воображение. Не вижу в этом заказе ничего, что могло бы меня увлечь. Да и сами статуи кажутся мне теперь крохотными. Сотвори я их, ну и получится целый ряд статуэток высотой чуть более двух локтей. Еще будучи в Болонье, я изваял три такие статуи еще меньшего размера. Все это напрасная трата времени, хотя продолжаю рисовать и делать наброски. Посмотрим, что из этого получится.

* * *

Во Флоренции кое-кто начинает поговаривать об отмене закона об изгнании Медичи. Некоторые высказываются, чтобы бывшим правителям разрешили вернуться как "частным гражданам" (а не как хозяевам). Эти господа находят поддержку в лице Цезаря Борджиа, хотя всем известно, что за всем этим стоит Пьеро, сын Лоренцо Великолепного. Судя по всему, Медичи не собираются примириться с судьбой, веря, что заручились поддержкой такого мощного союзника, как Цезарь Борджиа. А тем временем без их участия решаются во Флоренции и общественные, и государственные дела.

Опираясь на республиканское правление, Флоренция в состоянии сама решать свои дела и делает это несравненно лучше, чем в условиях господства одной семьи, какой бы знатной та ни была. Сейчас сторонников Медичи повсюду зажимают, и даже в Большом совете им пришлось потесниться. Но они стараются ловко скрывать свои намерения, и затянувшееся ожидание их вовсе не обескураживает.

У нас всем известно, что враги республики побаиваются Франции. И все же флорентийцам не следует обольщаться надеждами на сей счет. Ведь власть в городе может смениться в считанные часы, и никто даже глазом не успеет моргнуть. Достаточно одного сильного удара исподтишка, чтобы создать в республике такое положение, когда всякое противодействие окажется бесполезным. Сейчас против Флоренции плетут сети заговоров не только Медичи, их сторонники и Цезарь Борджиа, этот самый опасный враг. Около сотни литераторов и художников - бывших прихвостней двора Медичи, мечтающих о возврате своих привилегий, - оказывают немалое влияние на мелких тиранов, которым несть числа в Италии. Живя вдали от Флоренции, они ждут не дождутся того часа, когда смогут сюда вновь вернуться.

Почему мне вздумалось сегодня написать обо всем этом? Только потому, что все мои симпатии на стороне республики, а не монархического патриархального правления одного семейства. Ничто, кроме республики, не в состоянии обеспечить нам свободу, отвечающую нашему человеческому достоинству. И те флорентийцы, которые выступают сейчас против республики, показывают лишь свою ограниченность и отсталость. Как тлетворно влияние рабства, разъедающего душу словно ржа! Когда же, наконец, человек сбросит с себя вековые путы?

* * *

Восторг и восхищение, вызванные моей "Пьета", о чем я, кажется, уже писал, хотя и приносили мне в Риме некоторые неприятности, но все же не бесили до такой степени, как зависть некоторых флорентийцев. На берегах Тибра произведения искусства вызывают несколько глуповатое и даже наивное восхищение, а на берегах Арно они способны породить вполне осознанную зависть и язвительность. Там люди интересуются искусством, желая прослыть меценатами, а здесь имеется значительное число лиц, для которых оно - высший смысл жизни. И чтобы заставить замолчать завистников и соперников, я должен бы сотворить нечто такое, что, помимо художественных достоинств, обладало бы универсальной ценностью. Это должно быть произведение, которое выразило бы человека во всей его сути и стало бы художественным воплощением общества и эпохи. Я все чаще раздумываю над такого рода творением. Возможно, в такие моменты меня охватывает наивысшее вдохновение, когда просветленный дух разверзает мне грудь.

* * *

Сегодня у меня дома побывал мой друг Якопо - племянник Леон Баттисты Альберти *. Он хорошо знаком с трудами своего знаменитого дяди, умершего несколькими годами ранее моего появления на свет. Якопо с восхищением рассказывает о своем родственнике и приглашает к себе, чтобы показать мне некоторые проекты дяди по архитектуре. Ему особенно хочется познакомить меня с идеями Альберти об искусстве и его высказываниями по вопросам политики и морали. Оказывается, он оставил после себя немало сочинений, написанных на нашем языке и латыни. Якопо интересно знать мое мнение о взглядах дяди на искусство и его высказываниях о художниках, поскольку он собирается опубликовать его труды. Живет он в фамильном дворце почти напротив моста Делле-Грацие, где кончается улица Красильщиков, неподалеку от меня.

* Альберти, Леон Баттиста (1401-1472) - архитектор, скульптор, литератор, математик, мыслитель, оказавший сильное влияние на утверждение ренессансных идеалов в Италии.

Выходя из моего дома, мы затеяли разговор о традициях и настолько увлеклись, что не заметили, как дошли до Попечительского совета собора, где и расстались.

Мысли моего друга о традициях искусства прошлого несколько старомодны. И если они отражают взгляды самого Альберти, то не думаю, чтобы его сочинения, с которыми так носится племянник, могли бы представлять значительный интерес. Напоследок я сказал другу, что не стоит слишком обольщаться в отношении традиций. Их нужно рассматривать как общность замыслов, и не более, то есть уже осуществленных идей и тех, которые еще предстоит воплотить в жизнь. Уверовав в традицию как в нечто незыблемое и недостижимое, художник наносит самому себе непоправимый вред. Словом, традиция - не всесильное средство, одаривающее нас щедротами. И те, кто прикрывается ею, отстаивая несуществующие каноны и неписаные правила, действуют вопреки интересам искусства, о чем я тоже сказал Якопо.

* * *

Если верить тому, что произведение искусства как зеркало отражает своего творца, то без преувеличений могу утверждать, что из моей мастерской должны бы выходить гиганты, вечно неудовлетворенные содеянным и жадно стремящиеся ко все новым свершениям. Знаю, что это всего лишь жалкие потуги моей ненасытной фантазии. Но коль скоро такие мысли меня одолевают, стало быть, в них есть доля истины. Более того, я уверен, что произведение искусства - это только слабое эхо того, на что способно наше воображение, порождающее бесконечное множество образов...

Жажда порождает жажду, и от нее я стражду...

У меня порою такое ощущение, что я уже не в силах совладать с моей фантазией. Достаточно мне увидеть красивую женщину или юношу, как я становлюсь пленником собственного воображения. Поразивший меня своей красотой юноша тут же превращается в мраморное изваяние; причем его черты отличаются от тех, что воспринимаются глазом. Такова работа моего воображения, совершаемая в полости, занимаемой мозгом. Но любое красивое лицо или тело лишь единожды способно меня увлечь. Едва оно запечатлится в мраморе силой моего воображения, как я тут же забываю о нем и ищу другие лица, другие идеалы прекрасного. Меня тошнит от повторяющейся красоты, и я не в силах ее переваривать. Ничего нет более простого, как воспроизводить одни и те же формы, тот же тип красоты. Поистине нужно обладать недюжинным воображением, да и мужеством к тому же, чтобы побороть в себе такую рабскую привязанность.

Искусство - это вечная новизна, каждодневное открытие и, я бы даже сказал, постоянная революция в действии. Вот почему я отвергаю работы этого лавочника Перуджино. По той же причине я не приемлю мадонн фра Филиппо Липпи *, ни самого Боттичелли и других мастеров, без устали повторяющих один и тот же тип женской красоты. Фра Филиппо помешан на красоте своей возлюбленной, а Сандро Боттичелли пленен образом своей таинственной "дорогой подруги", которую мало кто знает в наших кругах. И все они - кто в большей, кто в меньшей степени - идут проторенной дорожкой к намеченной цели.

Иногда ловлю себя на слове, когда зарекаюсь никогда не браться за портреты. Меня не соблазнят на это ни папы римские, ни короли. Нынче все, кому не лень, работают над портретами. А иные так себе набили руку, что не брезгуют никаким заказом - лишь бы платили. Художник, в моем понимании, должен творить для человечества, а не служить одному лицу. Будь моя воля, я запретил бы пользоваться услугами подручных, дабы установить заслон произведениям, рассчитанным на неприхотливый вкус. Как бы хотелось, чтобы флорентийские "мастера" обходились без подобных услуг. Пусть бы они зарабатывали меньше, зато не опошляли бы искусство. Немало говорится о достоинствах, которыми должен обладать художник. Думаю, что достойных у нас нет вовсе. А по мне, стоило бы говорить больше о честности, ибо быть достойным - стало быть, претендовать на слишком многое.

* * *

Глыба мрамора, над которой когда-то без толку провозился Агостино ди Дуччо *, решением Попечительского совета собора Санта Мария дель Фьоре передана мне, дабы я высек из нее статую. Вначале эту глыбу предложили Андреа Контуччи *, но тот затребовал дополнительные блоки мрамора, в чем ему было отказано. Заказ мне передан при условии, что я обязуюсь изваять статую из целой глыбы, не прося никаких добавок.

* Фра Филиппо Липпи (ок. 1406-1469) - живописец флорентийской школы, монах. Его работам свойственны мягкость пластических решений, плавность линеарных ритмов, светотеневая насыщенность колорита: "Коронование богоматери" (Уффици, Флоренция), "Поклонение младенцу" (картинная галерея Берлин-Далем).

* Агостино ди Дуччо (ок. 1418-1481) - флорентийский скульптор, автор тончайших по исполнению рельефов (надгробия и рельефы в храме Малатесты, Римини).

* Андреа Контуччи, прозванный Сансовино (1460-1529) - флорентийский скульптор и архитектор, работавший также в Португалии; скульптурная группа "Богоматерь с младенцем и св. Анна" (церковь Сант'Агостино, Рим).

Каждый уголок и каждая улица во Флоренции имеют свою неповторимую историю. Точно так же и моя мраморная громадина могла бы порассказать немало интересного о перипетиях зависти и соперничества, об огорчениях и несбывшихся надеждах не одного поколения ваятелей как прошлого, так и настоящего века, который уже начался. Сентябрь 1501 года.

* * *

Изредка вспоминаю о контракте, подписанном с кардиналом Пикколомини. Идея изваять Давида из доставшейся мне мраморной глыбы заполонила меня целиком, вытеснив все прочие помыслы и желания. Порою испытываю горечь при мысли о том, что не в силах выполнить взятое обязательство. И если пожелание кардинала не будет удовлетворено, виною тому мой Давид.

Меня можно было бы упрекнуть, что берусь за новый заказ, не выполнив предыдущий. Но я подписывал контракт на изваяние скульптур для семейного алтаря Пикколомини, не будучи еще уверен до конца, что мои тайные надежды сбудутся и мраморная глыба Попечительского совета достанется мне. Когда художник лелеет мечту сотворить значительное произведение, чему способствуют обстоятельства и средства, неужели он должен отказываться от своих стремлений ради ранее взятого обязательства, которое уже не отвечает ни его настрою, ни идеям? Если бы заказчики понимали это, художники были бы избавлены от стольких треволнений. Что греха таить, ведь мы подписываем контракты в силу необходимости, а не для того, чтобы они держали нас в узде. Будь у меня денег в достатке, я бы работал в свое удовольствие без всяких контрактов, не прося ни гроша у заказчиков. Работал бы для себя и одновременно для всех. Любой контракт - это петля, ограничивающая нашу свободу. А я противник всяких ограничений и всегда хочу оставаться свободным человеком - или хотя бы иметь возможность считать себя таковым.

И все же, если оставить в стороне эмоции и перевести разговор на деловую основу, пожалуй, трудно найти мне оправдание. Неужто я противоречу самому себе? Нет, но что там ни говори, а, обвиняя меня в забвении долга, кардинал Пикколомини прав. Впрочем, правы всегда люди благоразумные и осмотрительные, к каковым я не принадлежу, поскольку поддаюсь порывам вдохновения и тешу себя надеждой.

Чтобы положить конец непрекращающимся угрозам со стороны семейства Пикколомини, нынче пригласил к себе в мастерскую Баччо да Монтелупо *. Поручу ему изваять эти статуэтки. Пусть работает под моим началом (пока, разумеется, у меня не пропадет охота возиться с ним), следуя рисункам, которые передам ему. Более этого я уже ничего не в состоянии сделать, чтобы угомонить назойливых заказчиков. Их мрамор меня более не устраивает. Мне нужны громады, которые множили бы мои силы и будоражили воображение. Дни и ночи напролет я занят мыслями только о моей мраморной глыбе. И пусть Пикколомини со своим кардиналом угрожают мне, сколько им вздумается. Ноябрь 1501 года.

* Баччо да Монтелупо, Бартоломео Синибальди (1469-1535) - флорентийский скульптор и архитектор: "Распятие" (Сан-Лоренцо), "Св. Иоанн" (церковь Орсанмикеле, Флоренция).

* * *

Еще мальчишкой я впервые увидел эту мраморную глыбу на строительном дворе Попечительского совета собора. В ту пору я работал над "Битвой кентавров с лапитами" в садах Сан-Марко. Громада поразила меня с первого взгляда, и я уже не мог не мечтать о ней. Часто приходил в этот двор, садился подле глыбы, нежно проводил по ней рукой и мысленно рассекал ее. Возможно, в те минуты я даже разговаривал сам с собой.

Я не расстался с ней и позднее, когда шесть лет назад отправился в Рим. Эта ноша не подавляла меня своим весом. Она была легче мраморного монолита, из которого я высекал фигуру Богоматери, хотя превосходила его своими размерами. Даже работая над "Пьета", я не переставал думать о моей глыбе. Боже, как я боялся, что лишусь ее и глыбу передадут другому. Какая это была мука. Уже тогда я мечтал высечь из нее исполинское изваяние, дотоле невиданное и вообразимое разве что во сне. Я горел желанием сотворить нечто такое, что принадлежало бы моему времени и будущему. В моем воображении рисовался юный герой, полный сил. Бесстрашный защитник флорентийцев. Символ свободы в извечной непримиримой борьбе с тиранами.

Затем я вернулся во Флоренцию. Но мысли о мраморной глыбе и образ героя не покидали меня. Помню, что, прежде чем направиться к отчему дому, я решил пройти мимо Попечительского совета собора. Как я боялся, что не увижу глыбу на прежнем месте. Ведь такое сокровище могли украсть. Но я нашел ее лежащей на земле под навесом в том же углу, где видел ее в последний раз. Она горделиво выделялась своими колоссальными размерами среди прочих груд мрамора, наваленных по всему двору. При виде ее меня начало трясти как в лихорадке, лоб покрылся испариной, я был весь в огне. Верроккьо и сам Донателло были когда-то влюблены в эту громадину. Но никто еще не пылал к ней такой жгучей страстью, как я.

В тот день я впервые воочию увидел, как из глыбы стал вырастать во весь исполинский рост мой герой, образ которого я вынашивал в себе все эти годы. У меня было такое ощущение, что он неудержимо вырывается из моей груди. Дрожь прошла, и я более не чувствовал жара. Завороженный и потрясенный, я смотрел на свое детище, словно уже изваял его в мраморе. Но прошел миг, и прекрасный образ растворился в глыбе, продолжавшей лежать под навесом. Только тогда я заставил себя покинуть строительный двор. Зато теперь-то я знаю, что победитель Голиафа, каким он мне представляется, не должен быть подростком, не сознающим свой долг. По-моему, следует отбросить также мысль о том, что Давид воплощает отчаянный порыв и высочайшее физическое напряжение в момент метания камня из пращи. Нет, мой герой будет очеловечен до предела. Итак, решено: Давид - человек во плоти, верящий в свои силы. Охваченный этой идеей, делаю наброски для скульптуры.

* * *

По городу уже разнесся слух, что я собираюсь высечь фигуру Давида из мраморной глыбы на строительном дворе собора. При встрече друзья часто просят меня только об одном, чтобы новой работой я утер нос всем тем, кто утверждает, будто ваяние - занятие для плебеев. Мои недруги пока помалкивают, злорадно надеясь, что я потерплю фиаско и как скульптор покажу себя с худшей стороны. Как знать, может быть, их ожиданиям суждено сбыться. Ведь мраморная глыба по самой своей форме не позволяет фантазии особенно разгуляться. Когда скульптура высекается из монолита заданного объема, художник нередко оказывается вынужденным отойти от первоначального замысла, который ему наиболее дорог. Но что бы там ни было, новая работа явится для меня серьезным испытанием. И я смотрю на Давида как на гения-покровителя, от которого будет зависеть моя дальнейшая творческая судьба, все мое будущее.

А Пикколомини все еще не угомонились. Никак не могут понять, что я лишен возможности работать над статуями для их алтаря в Сиенском соборе. Дел у меня по горло, и я безраздельно принадлежу душой и телом одному Давиду. Меня беспрестанно теребят новыми предложениями, но я от всего отказываюсь, не входя даже ни в какие объяснения. Лишь некоторые из предложенных заказов передаю молодым скульпторам, жаждущим проявить себя в деле. Вместо того чтобы наседать на меня, Пикколомини лучше бы посмотрели, что для них делает сейчас Баччо да Монтелупо. Он же позаботится доставить им готовые статуэтки. К слову будь сказано, Баччо - очень талантливый человек, и я верю, что с работой он справится превосходно.

* * *

Вот уже несколько недель, как Флоренция избавилась от последнего летнего зноя. За жатвой хлебов последовал сбор винограда. Вскоре в домах и трактирах появится молодое вино.

В это время года сам воздух, кажется, настраивает людей на задумчивый лад, на размышления. Даже глупцы не в состоянии избежать такой участи. Наступает пора тихой грусти, но не скуки, когда многие находят отдохновение от дел, коли испытывают в том нужду. Дни осени особенно располагают нас к чтению. Веришь или не веришь в бога, но как приятно углубиться в "Сумму теологии" Фомы Аквинского *. А что стоит перечитать Боэция *, дабы вкусить то сладостное успокоение, которое способна нам дать философия, даже если мы ей не очень доверяем. Можно, наконец, полистать "Божественную комедию" и отыскать в ней круг страстей, отвечающих нашему душевному настрою. А вот охотникам каждодневных любовных утех не следовало бы пускаться вслед за Боккаччо в лабиринт сердечных приключений. Чего доброго, после такого чтения можно разочароваться в своих увлечениях.

Хотя особого прока в этой записи не вижу, но именно благодаря чтению я смог забыться на несколько дней, оставив в стороне свои обязательства и прочие треволнения. Кстати, о любовных утехах и женщинах. Я все раздумываю над прочитанными страницами из Петрарки. Сколько в них ясности и красноречия! Особенно хороши его высказывания о молодежи, ее надеждах и ошибках. Молодым людям стоило бы читать Петрарку и больше прислушиваться к его советам. Да, скоротечна красота, и быстро пролетает время молодое. Что касается меня лично, я верю Петрарке, и пока ему удается меня убеждать.

* * *

В успехе моей работы особенно заинтересован Пьеро Содерини *. Этот почетный республиканец и пожизненный гонфалоньер * Флоренции на днях побывал у меня на строительном дворе собора, чтобы лично ознакомиться со слепком Давида. Он молча осмотрел его, а затем решил одарить меня советами. Более всего ему захотелось высказать собственное мнение об общеизвестном эпизоде из жизни моего героя.

* Фома Аквинский (1225/26-1274) - монах-доминиканец, философ и теолог, основатель томизма - направления в католической философии, характеризующегося приспособлением аристотелевских взглядов к требованиям христианского вероучения; причислен к лику святых и признан одним из учителей церкви.

* Боэций, Аниций Манлий Северин (ок. 480-524) - римский философ. В ожидании смертной казни написал в тюрьме свой главный труд "Утешение философское", в котором осуждает ничтожество земных благ, ратуя за душевное спокойствие и чистоту совести.

* Гонфалоньер (от итал. gonfalone - знамя) - глава исполнительной власти Флорентийской республики.

* Содерини, Пьеро (1452-1522) - выходец из знатной флорентийской семьи, ревностный республиканец, низложен Медичи в 1512 г.

- Я бы создал группу из двух статуй, - начал Содерини. - Пусть будет герой победитель, а у ног его поверженный Голиаф, пытающийся вырваться.

- Но ведь длина глыбы в четыре раза превосходит ее ширину, - тут же возразил я. - Чтобы расположить одну фигуру вертикально, а другую горизонтально, мне пришлось бы изваять Давида ростом с ребенка. И все равно мрамора не хватило бы. Коли вы желаете видеть гиганта Голиафа вдвое выше Давида, то для осуществления вашей идеи пришлось бы положить глыбу плашмя.

Далее я сказал:

- Не кажется ли вам, что сам монумент получится приземистым и вытянутым вширь, если изобразить поверженного Голиафа?

- Возможно. - ответил Содерини. - Я совсем упустил из виду объем, из которого можно было бы высечь Голиафа при теперешнем положении глыбы стоймя. Но дело вполне поправимое. Ведь можно же, сохранив Давида стоящим во весь рост, несколько изменить положение Голиафа. Я бы изобразил его на коленях, почти падающим ниц.

Подумав немного, гонфалоньер спросил:

- А что вы скажете, если в этих целях использовать основание монумента и изобразить Голиафа в том положении, на которое я указал?

Едва сдерживаясь от смеха, я ответил:

- Думаю, что из этого ничего не выйдет. Для такого расположения фигур понадобится еще большая масса мрамора, лежащая плашмя. Если вы хорошенько посмотрите на эту глыбу, то убедитесь в моей правоте.

- Но я хочу видеть поверженного врага у ног республики! - воскликнул гонфалоньер нетерпеливо.

По-видимому, Содерини имел в виду Пьеро, сына Лоренцо Великолепного.

А нынче вечером отец сцепился с Джовансимоне и Сиджисмондо, выговаривая им за безделье. Мне пришлось встать на сторону отца. Жаль, что Буонаррото был занят делами в лавке шерстянщиков Строцци у Красных ворот. В его присутствии братья побаиваются теперь непочтительно обращаться с родителем. Да и я их приструниваю. Но такие семейные сцены все чаще повторяются, принося мне немало огорчений. От них избавлен один лишь Лионардо * - наш старший брат. Его счастье, что он монах.

* Лионардо Буонарроти (1473-1510) - старший брат Микеланджело, монах-доминиканец с 1491 г. Был вынужден бежать из Флоренции после расправы над Савонаролой.

* * *

В Давиде будут воплощены все мои чувства: ненависть к моим противникам, вера в республику, презрение к врагам Флоренции. Вот отчего между мной и этим необыкновенным героем немало сходства...

Давид с пращой,

Я с луком. Микеланджело.

Повержена высокая колонна и зеленый лавр *.

Он вступил в единоборство с гигантом и убил его. И мне предстоит борьба с целым скопищем завистливых соперников, которых я непременно должен одолеть. С надеждой и верой смотрю на исход этой схватки. Давид будет запечатлен в самый канун подвига. Не хочу изображать героя, уже свершившего свое деяние. Какой смысл высекать в мраморе одержанную победу? Она должна стать очевидной из самой скульптуры. Я борюсь за нее изо дня в день, неистово вгрызаясь в мрамор и добывая ее неусыпным рвением и собственным потом. Да, победа во Флоренции дается нелегко.

Но мы победим вместе - Давид с пращой, а я с резцом и молотком. Флоренция не Рим, и битву здесь выиграть куда сложнее. Там только ахают и восторгаются, а у нас люди полны сарказма и готовы помериться силами. Но вызов брошен, и я должен с честью выдержать трудное испытание. Вот почему Давид не будет походить на своих предшественников. Нет, это уже не тщедушный пастушок, а молодой крепкий мужчина, способный одним своим видом вызвать трепет и обратить в бегство неприятеля.

Вряд ли во Флоренции сыщется другая такая исполинская статуя. Здесь никто еще не брался за воплощение столь прекрасной темы, олицетворяющей флорентийские республиканские свободы и гений Италии.

Как и в старые времена, праща и сила, талант и воля еще покажут себя.

* * *

Август 1502 года. Маршал Пьер де Роан * продолжает донимать просьбами, требуя статуи в награду за поддержку, оказываемую Францией. Года два-три назад ему отправили немало античных и современных скульптур. А теперь он домогается, чтобы ему подарили бронзовую копию с Давида работы Донателло. Флоренция не может оставить без внимания такие домогательства, особенно теперь, когда ей угрожают Медичи и Цезарь Борджиа. В одиночку республика не в состоянии сдержать натиск всех своих врагов и посему дорожит поддержкой Франции. Заказ на статую для французского маршала поручен мне. Я вынужден был согласиться, испытывая к Флоренции чувства глубокой привязанности, хотя мой Давид не дает мне возможности даже немного передохнуть.

* ... Повержена высокая колонна и зеленый лавр - первая строка сонета 269 Петрарки.

* Пьер де Роан (1451-1513) - выходец из знатного французского рода, маршал Франции с 1476 г. Потерпел поражение в битве при Форново в 1495 г. от объединенных войск итальянских княжеств.

Строительный двор собора завален грудами мрамора, и жара здесь как в пекле. Работаю до изнеможения, почти на пределе сил. Не успеет стемнеть, как я уже с нетерпением жду рассвета. Мне нужен свет во что бы то ни стало. Часто тружусь по ночам, расставив вокруг Давида коптилки. Но дрожащие тени перехлестываются, затрудняя работу. Да и сама статуя слишком высока - раза в три превосходит меня, а ведь на свой рост я пожаловаться не могу. Приходится постоянно придерживать ее в обхват, а резец так и ходит ходуном. По ночам действую с особой осторожностью, ощущая в руках какую-то робость. К сожалению, работа идет не так споро, как бы мне этого хотелось.

Видел сегодня Якопо Альберти, который порассказал немало сплетен о Медичи. До чего же он остер на язык. Куда мне до его красноречия, хотя вся эта болтовня редко меня занимает. На сей раз он решил удивить меня известием об открытии новых земель. Но мне было уже известно об отважном генуэзце, который из Португалии отправился в дальнее плавание на запад и после удачного путешествия по морю ступил на новую землю.

Во Флоренции мне не раз приходилось слышать о существовании неведомых земель, лежащих где-то за морем на западе. Несколько десятков лет назад впервые это предположение высказал наш Паоло даль Поццо Тосканелли * ученый муж, глубоко почитаемый всеми флорентийцами и своими учениками. Теперь его идею блестяще подтвердил генуэзец своим неслыханным открытием.

* Тосканелли, Паоло даль Поццо (1397-1482) - флорентийский математик и астроном, выдвинувший гипотезу о сферообразной форме Земли и изложивший ее в письме Колумбу 25 июня 1474 года.

* * *

Боюсь, что, если в скором времени не закончу Давида, дело может печально для меня обернуться. Чувствую, как постепенно теряю последние силы. Отец, Буонаррото, друзья - все наперебой увещевают меня всерьез подумать о здоровье. По одному моему лицу уже видно, как дорого мне даются последние усилия. Руки вконец затвердели, как у каменотеса. Иногда с тоской вспоминаю наших художников, которые заняты пустой болтовней и заботами о собственной персоне. Какие они всегда холеные, выбритые, сытые и отоспавшиеся, как, скажем, этот старик Перуджино. А уж о прихлебателях или всех этих прихвостнях, внимающих Леонардо как оракулу, и говорить нечего. Кажется, ничем их не проймешь, словно почивают они на лаврах славы. Видно, никто еще не удосужился им сказать, что искусство - жертвенность, испепеляющая страсть и адский труд. Посмотрел бы я на всех этих наставников с учениками, как они показали бы себя в настоящем деле, когда нужно гореть в работе, не жалея живота.

Все реже и реже сажусь за тетрадь и почти забросил свои записки.

* * *

Якопо Альберти как-то занес мне "Трактат о живописи" своего знаменитого родственника - зодчего и литератора. Наконец я смог без спешки почитать его на досуге. Сочинение это небольшое и написано ясным слогом на нашем языке. Наследники собираются его издать в Венеции или у нас на печатном дворе Гуасти.

Скажу сразу: меня этот "Трактат" мало заинтересовал. В основном Альберти поучает, отражая взгляды своей эпохи. Возможно, для того времени его труд, написанный живо и образно, представлял ценность. Чувствуется, что автор испытывает острую необходимость, чтобы его выслушали, и охотно делится мыслями. Словом, работа вполне поучительная... Убежденный в своей правоте, Альберти утверждает даже, что только те, кто следует его наставлениям, смогут добиться в живописи "абсолютного совершенства". И хотя подобные заверения грешат чрезмерным самомнением, не в них суть дела.

Прежде всего мне хочется отметить, что в данном сочинении почти слово в слово повторяются рассуждения Леонардо об искусстве. Оказывается, он говорит о вещах, о которых тридцатидвухлетний Альберти писал еще в 1436 году. Поразительное сходство между высказываниями Леонардо и мыслями из "Трактата о живописи". Такое впечатление, что наш нынешний оракул слышал их из уст самого Альберти. Теперь я читаю в манускрипте Альберти все то, что уже слышал от Леонардо. Те же разговоры о значении мнения друзей, оценивающих твои произведения, о необходимости изучать природу и тщательно продумывать все детали, прежде чем браться за работу, рассуждения о светотени, предостережения от погони за легкой наживой, призывы быть достойным и образованным, советы воспитывать в себе хорошие манеры и жить в одиночестве.

Теперь Леонардо с умным видом повторяет эти мысли, словно изрекает нечто новое. Неужели ему неведомо, насколько все это пето и перепето и должно бы уж набить оскомину всякому уважающему себя мастеру? Когда-то те же принципы отстаивал и даже изложил в специальном труде Лоренцо Гиберти человек, к которому я питаю истинное расположение. Как мир стары излияния безумной любви к природе и разглагольствования о ее нерасторжимой связи с живописью - любимый конек Леонардо. Мысли о природе можно найти на каждой странице сочинения Альберти. Так, по его мнению, за что бы ни брался художник, он должен черпать образы из природы и уметь возделывать эти "добрые всходы".

Вчера вечером в кругу друзей, собравшихся на углу Бернардетто, что на улице Лярга, Леонардо принялся рассуждать о той услуге, которую художнику может оказать зеркало. Но об этом я тоже читал в "Трактате". Чтобы развеять сомнения читателя, Альберти стремился прежде всего доказать, что в "наш век невозможно сыскать ничего нового" об искусстве живописи, о нем все уже сказано.

По мне, все эти поучения могут сослужить службу только робким душой и обделенным талантом. Но Леонардо раздает советы направо и налево, дабы преумножить славу великого знатока. Но кто у нас его слушает? Если в Милане ему удалось "поймать на удочку" несколько молодых живописцев, то здесь он может обворожить своими речами разве что какого-нибудь разуверившегося неудачника, вроде Рустичи *.

* Рустичи, Джованни Франческо (1474-1554) - флорентийский скульптор и рисовальщик, испытавший сильное влияние Верроккьо и Микеланджело: статуя Иоанна Крестителя над порталом Баптистерия (Флоренция).

Забыл еще сказать, что Альберти пишет также о божественности искусства и превосходстве живописи. Такие мысли особенно сродни Леонардо, хотя по времени гораздо его старше. Но, даже говоря о божественности искусства, Альберти подчеркивает, что живопись и скульптура суть порождение одного и того же гения, и не проводит между ними пренебрежительного различия, как это делает Леонардо. Во всяком случае, концепции Альберти более гуманистичны.

Я же считаю, что на земле нет ни богов, ни полубогов. Художники - такие же люди, как и все остальные смертные, а посему им следует быть ближе к человеку и земле, на которой они сами стоят обеими ногами. Однажды я все это прямо выскажу Леонардо. Разве должно художнику считать себя сверхчеловеком, забывая о простых людях, будь то пекари или землепашцы?

Чтобы закончить разговор о Леонардо, скажу только, что сейчас он пишет портрет красавицы Лизы Герардини - жены Франческо Дзаноби дель Джокондо, о чем известно всей Флоренции. Март 1503 года.

* * *

Прошло почти два года, как я принялся высекать Давида. Работа над статуей близится к завершению, и мне осталось совсем немного. Люди заходят на строительный двор собора, но не всем я позволяю взглянуть на свою работу. Терпеть не могу любопытных, особенно тех, что приходят сюда, не считаясь с моими вкусами и привычками. В их лести я нисколько не нуждаюсь, а их похвала, похлопывание по плечу или глупые отзывы, исходящие порой от чистого сердца, мне безразличны. Меня не трогают излияния чувств даже влиятельных особ. Всем своим нутром я ощущаю, что работаю для всех и ни для кого в отдельности.

Давид - воплощение моих эстетических и политических побуждений, всех моих страстей. В нем мое стремление первенствовать над остальными художниками, стоять обособленно, выделяясь в мире искусства, оставаться неизменно самим собой, ни на кого не похожим, быть в одиночестве. Все чувства и чаяния мои я передал Давиду, о чем известно только мне одному. Но как велика тяжесть ноши, которую я взвалил на себя. Над Давидом еще предстоит работать, а я уже обязался изваять для Попечительского совета фигуры апостолов, которые будут установлены в соборе. Обтесал пока глыбу, из которой собираюсь высечь апостола Матфея. Июль 1503 года.

* * *

Не успел Леонардо да Винчи вернуться во Флоренцию, оставив Цезаря Борджиа с его неудачами, как по городу вновь поползли разговоры о том, что живопись-де возвышается над скульптурой, являясь искусством просвещенных и благородных душ, а вот скульптура - это, мол, удел жалких бедолаг, насквозь пропитанных потом и залепленных с ног до головы пылью, ни на что более не способных, кроме тяжелого физического труда. Готов побиться об заклад, что, если бы я сейчас занимался живописью, утверждалось бы обратное.

Леонардо сознательно подливает масло в огонь вечных глупых споров, поскольку мой Давид не дает ему житья. Для него это всего лишь вымученная работа, сравнимая чуть ли не с трудом носильщика, таскающего кирпичи и камни на стройке. Он ни за что не согласится по достоинству оценить мое творение и постарается, чтоб и другие относились к Давиду так же. Леонардо никогда не допустит, чтобы кто-нибудь считал себя выше его. Он привык видеть себя в окружении юнцов с лакейскими замашками. Именно их он подбивает распространять повсюду мысли о благородстве и превосходстве живописи над скульптурой, где приходится только корпеть, тужиться и потеть.

Но разве смог бы тот же Гирландайо расписать хоры в церкви Санта Мария Новелла, если бы философствовал наподобие Леонардо? Для такой работы ему не хватило бы всей жизни и не помогли бы ни зеркала, ни простыни, развешанные над головой, дабы смягчить действие света на изображаемые предметы. И если вспомнить работы наших лучших мастеров, то нетрудно понять, что живопись это не спокойное времяпрепровождение перед мольбертом, вроде чтения книг.

* * *

По Флоренции молнией разнеслась весть, что в своих ватиканских покоях скончался папа Александр VI Борджиа. Что можно о нем сказать? Я видел его раза три-четыре по случаю религиозных торжеств. Он жил и умер не совсем в ладах с высокой миссией викария Христова. И все же я не считаю его отъявленным злодеем, хотя немало понаслышался о нем в бытность мою в Риме. Во времена его правления много было совершено такого, что никак не вяжется с понятиями веры. Достаточно вспомнить его многочисленное семейство - пятеро детей, из которых четыре сына герцоги и дочь, известная прелюбодеянием.

Теперь, когда папа мертв, я думаю о нем как об отце знатного семейства, истинном аристократе на словах и на деле. В этот час у его одра нет никого из детей. Наверное, и его возлюбленная Ванноцца Каттанеи уже успела сбежать из Рима. Вряд ли римляне его оплакивают, а флорентийцы недосчитались вчера одного из своих злейших врагов. А люди тем временем уже думают и гадают, кто будет избран новым папой. Август 1503 года.

* * *

Повернувшись несколько влево, Давид прямо смотрит перед собой. В его взоре уверенность и решительность, а глаза горят гневом. Он отличается от своих предшественников и уже не походит на женоподобного юнца, лишенного мускулов. Я опрокинул традиционное представление о Давиде. Мой герой не ровня существующим бестелесным творениям и статуям античной работы. Работая над ним, я меньше всего задумывался над тем, насколько голова статуи должна соответствовать ее высоте или ширина плеч должна быть пропорциональна длине рук. Все эти расчеты я охотно оставляю ремесленникам в искусстве.

Мой дорогой метатель из пращи, ты станешь новым героем в глазах современников. Еще до вчерашнего дня все тебя знали как юного полубога, а художники изображали тебя худосочным и низкорослым. Да разве смог бы ты тогда свершить свой беспримерный подвиг? И если бы я изваял твои запястья не толще пальца, неужели сильнее было бы восхищение, которое ты вызываешь?

Нет, я решил опровергнуть легенду об овце, одолевшей матерого волка. Я сотворил тебя себе подобным, как льва, готового с рычаньем броситься на врага. Мой бесстрашный воин, ты - Геракл, которому по плечу не один, а тысяча подвигов. И мы вместе с тобой еще немало их свершим.

Работая, я беседую с Давидом и делюсь с ним мыслями. Мы, как родные братья, уповаем только на победу, и надежда озаряет наши души. Никто лучше Давида не знает моих мучительных сомнений; никто, как он, не провел со мной столько бессонных ночей. Как часто я мучил и терзал его, когда исступленно вгрызался в мрамор, искал нужные черты образа, который вынашивал в себе. Сколько раз он выказывал строптивость, увертываясь от резца, когда мои руки каменели от усталости. Но едва заметив его непокорность, я тут же давал ему передохнуть, а сам в изнеможении валился на землю. В такие минуты я гасил свет чадящих коптилок, тени сгущались и все исчезало во мраке. Когда мои глаза ничего уже не различали, я заставлял себя подняться и подходил к Давиду, боясь, что он сбежит под покровом ночи. Но Давид спал стоя, не замечая меня. С первыми лучами нарождающегося дня он вырастал из тьмы молчаливый, постепенно занимая привычное место посреди мастерской. Это был самый прекрасный миг. В изумлении мы оба долго смотрели друг на друга, обмениваясь мыслями о предстоящих делах и заботах.

Сегодня ночью, сам того не ведая, я сложил четверостишие. Впервые я испытываю тягу к поэзии, и причиной тому мой Давид, пробудивший во мне пиита. Как сладостно излить в стихах всю сокровенность наших чувств...

Последний солнца луч угас, и мир забылся сном.

Для всех покой и сладостные грезы.

Меня печаль томит и душат слезы.

Один, простертый на земле, горю огнем.

* * *

Говорят, что у меня прескверный характер и что порою я бываю невыносим. Мне даже отказывают в здравом уме, подразумевая под этим отсутствие обходительности, мудрости и терпимости по отношению к другим художникам. Все это преумножает число моих недругов, считают друзья, которые иногда наведываются ко мне. Помню, как однажды Пьеро Содерини умолял меня вести себя "немного разумнее"; мой отец то и дело называет меня дикарем. Но с ним мы всегда можем поладить, чего не получается с остальными.

Но я вовсе не собираюсь переделывать себя и казаться иным, чем есть на самом деле, а тем более лицемерить и вводить кого-либо в заблуждение на свой счет. Никогда не кривлю душой ни перед домашними, ни перед остальными людьми и всегда говорю обо всем, что думаю. Льстить я не способен никому, да и сам в лести не нуждаюсь. По-моему, вся эта обходительность, хорошие манеры и прочие тонкости надобны одним лишь бездарям, мечтательным юнцам да старцам. Мне все это ни к чему.

Стало быть, характер у меня несносный и со мной невозможно ладить? На самом же деле никому не нравится выслушивать правду, а я ее высказываю открыто, особенно тем, кто домогается услышать мое суждение о своих творческих способностях. Да разве я принуждаю обращаться ко мне с подобными просьбами? Во Флоренции болтунов и бездельников - хоть пруд пруди. Но вся их натура видна как на ладони.

Дался им мой характер. А ведь никто не знает, сколько я натерпелся, прежде чем Попечительский совет собора решил наконец передать мне мраморную глыбу для Давида. Разве моя в том вина, что она оказалась неподвластна всем тем, кто над ней без толку провозился? Я хорошо помню разгоревшиеся тогда страсти. Неужели Сансовино вел себя достойно, выскочив вперед и начав поносить решение Попечительства? Мне известно, что на нее имел виды и Леонардо. Вернувшись из Милана после падения тамошнего правителя Моро, он потребовал, чтобы глыбу передали ему. Говорят, что он страшно сокрушался, когда его обошли и мрамор достался мне. Разве мог я тогда отказаться? Да и с какой стати я должен был кому-то угождать? Уж не для того ли, чтобы прослыть добропорядочным человеком? Представляю, как бы возликовали мои завистники, если бы я отказался от заказа, расписавшись в собственной неспособности. Нет, я принял вызов, согласившись высечь статую из многострадальной глыбы. Тем самым я спас собственную репутацию и выбил последний козырь из рук моих недругов. Такова истинная подоплека всех этих разговоров о моем "скверном характере".

Но Леонардо не таков, чтобы легко смириться с неудачей. Он одержим в своих желаниях, хотя и слывет галантным человеком. Как все люди его толка, он способен ловко притворяться и, собравшись с силами, нанести коварный удар, чтобы расплатиться за якобы нанесенную обиду. Не случайно он вновь поддерживает в городе разговоры о скульптуре как занятии плебейском, лишенном творческого начала. С его легкой руки повсюду судачат о скульпторах как о пекарях, вечно вывалянных в мраморной пыли, насквозь провонявших потом и живущих в грязи среди каменной крошки и осколков.

Но коль скоро таково его представление о скульптуре, то диву даешься, во имя чего он домогался этой глыбы и зачем теперь поддерживает в Рустичи его склонность к ваянию? Непостижимы его противоречивые поступки! Но о живописцах, а особенно о самом себе, у Леонардо совершенно иное мнение. Он тщится доказать всюду и всем, что искусство живописи чуждо плебеям, являясь достоянием талантов, отмеченных самим богом. Не в пример другим, Леонардо следит за своей внешностью и, даже принимаясь за работу, всегда одет с изысканным вкусом, как знатный синьор; кисти и палитра с красками - все у него безупречно, не говоря уж о доме (который, правда, ему не принадлежит), где он окружен дорогими красивыми вещами.

Ему никак не терпится сделать из Рустичи моего главного соперника, выпеченного из того же теста, что и я. Теперь он постоянно держит его при себе и поучает.

* * *

Эти наши старые мастера, у которых денег куры не клюют, да и славы хоть отбавляй, вознамерились видеть вокруг себя поклонение и почет. И пока они этим довольствуются, их еще можно было бы терпеть - куда ни шло. Но когда они принимаются поучать и охаивать молодежь, тут уж всякому терпению конец. Перуджино, видите ли, не переносит мои рисунки по анатомии. Но, смирись я и явись к нему с повинной головой, он тут же перестанет высмеивать в присутствии других мои работы. Неприязнь ко мне со стороны Перуджино и ему подобных вызвана разными причинами. Но не одни мои рисунки вызывают у него желчь и заставляют злословить всех тех, кто не понимает и не хочет понять, насколько современное искусство ушло вперед. Кончились "добрые старые времена", и тихая заводь искусства прошлого не может более дарить отдохновение и спокойствие. Кое-кто уже начинает себя чувствовать не в своей тарелке. Нет, новое искусство принадлежит не им. И пусть себе Перуджино пыжится из последних сил, тщетно мечтая о возврате золотых времен прошлого. Он и иже с ним всячески изощряются, дабы ударить меня побольнее или хотя бы унизить. И они не ошибаются, видя во мне своего главного противника. Я доказываю своим искусством, что их карта бита.

Сменяя долгий бег счастливых лет,

Приходят разом беды и сомненья.

Удел один у всех - забвенье.

Хоть трижды знатен будь - спасенья нет.

И под луной ничто не вечно.

Все - тлен, фортуна скоротечна.

* * *

Попечительский совет собора созывает на завтра около тридцати лучших флорентийских мастеров, которым надлежит решить, где следует установить статую Давида. Я уже высказал совету свои соображения на сей счет, и вся эта затея мне не по нутру. Ведь дело-то касается одного меня. Неужли я не способен решить, где стоять Давиду? Лучше меня никто не выберет самого подходящего для него места. А впрочем, пусть себе пораскинут мозгами. Но уж если их предложение окажется негодным, тогда поглядим, чья возьмет. У меня тоже есть определенные взгляды. Я даже согласился присутствовать на завтрашнем заседании, хотя не вижу в нем никакого прока. Ведь установка статуи не менее важна для художника, который ее изваял. Это последнее усилие, венчающее весь его труд, а возможно, и самое волнующее для него событие. Ни за что не позволю распоряжаться судьбой моего Давида и никогда не отдам его на откуп чьей-либо прихоти.

Мне доставляет особое удовольствие здесь отметить, что, несмотря на поражение при Гарильяно * нашего покровителя - короля Франции, мы, флорентийцы, позволяем себе тем временем судить и рядить о том, где лучше всего установить статую. Ничего не скажешь, завидная черта. А Людовику XII действительно чертовски не повезло. Зато в злосчастных для него водах Гарильяно нашел свой конец Пьеро Медичи, да и от Цезаря Борджиа фортуна отвернулась. Эти два коршуна не будут более угрожать Флоренции. Все это, несомненно, добрые предзнаменования для нашей республики, и мой Давид рождается под счастливой звездой.

* Гарильяно - река в Центральной Италии, здесь произошло сражение между испанскими и французскими войсками 29 декабря 1503 года.

Кстати, о Давиде. Мой отец Лодовико умоляет меня быть посдержаннее на заседании в Попечительском совете.

- Веди себя разумно и будь осторожен, если не хочешь всех восстановить супротив себя, - увещевал он меня сегодня. - Пусть все выскажутся, а сам повремени. И выбрось из головы, что все говорят только по злобе. Не думай об этом и не будь дикарем, - закончил он свои наставления.

Отец места себе не находит и даже предпочел бы, если бы я вовсе не являлся на завтрашнее заседание. Но я пойду. На это у меня и причин немало, да и прав поболее, чем у всех остальных.

Вот уже несколько дней, как Симоне дель Поллайоло, которого все у нас зовут Кронакой, стал полновластным хозяином в моей мастерской. По моей просьбе Попечительство собора поручило ему все заботы по перевозке Давида на его постоянное место. Сейчас вокруг моего героя возводится целый замок из бревен и досок. Я все же дал кое-какие советы Кронаке, хотя он знаток своего дела. Во Флоренции его очень ценят как архитектора, где он возвел немало строений, значительных по своим размерам. Жаль только, что он так сдал в последние годы, уверовав в пророчества Савонаролы. Его душа, кажется, занята только ими. И если он не говорит об архитектуре или строительных работах, его мысли неизменно о монахе, его проповедях и ужасном конце. Все остальное Кронаку не интересует. Апрель 1504 года.

* * *

Вчера утром Давид был вывезен наружу и к вечеру оставлен позади абсиды собора в ожидании следующего дня. Ночью его забросали камнями. К счастью, защищающая скульптуру деревянная обшивка выдержала натиск. Чтобы уберечь статую от новых посягательств, которые могут повториться и нынче ночью, я попросил Кронаку наглухо обшить досками всю махину. Пусть теперь попробуют сунуться погромщики, действующие по наущению моих недругов, - им не удастся продырявить мощную обшивку. Со своей стороны мессер Франческо - первый герольд Флоренции - обещал выставить на ночь вооруженную охрану у статуи.

На дворе май, и жара еще не наступила. Но рабочим - а их здесь занято десятка четыре - приходится изрядно потеть над этой громадой. Не устают одни лишь зеваки, которые с утра до вечера толпятся вокруг, галдят, спорят, размахивая руками. Даже в самом скучном зрелище толпа способна найти для себя развлечение.

Давид должен проследовать по улице Проконсоло до площади Синьории и остановиться перед статуей Юдифи работы Донателло *. Юдифь будет несколько сдвинута, а затем станет вровень с Давидом по левую руку от главного входа во дворец Синьории. Я всегда мечтал видеть моего Давида стоящим здесь или в центре самой площади.

Никто не догадался предложить то же самое на заседании, созванном прошлым месяцем Попечительским советом собора. На нем мнения резко разделились. Одни советовали установить статую в лоджии Ланци *, другие называли место перед собором Санта Мария дель Фьоре или во внутреннем дворике дворца Синьории, где, кстати, стоит другой Давид * - работы Донателло. Иные вовсе указывали на самые укромные уголки города. Для Козимо Росселли и Боттичелли любое из первых трех названных мест было приемлемым; Джульяно да Сангалло ратовал за центральный пролет лоджии Ланци, считая, что лучшего места для статуи не сыскать. С его мнением согласились Леонардо да Винчи и Пьеро ди Козимо.

* ... перед статуей Юдифи работы Донателло - бронзовая группа "Юдифь и Олоферн" с 1460 г. находилась в саду дворца Медичи. 21 декабря 1495 г. установлена перед дворцом Синьории как символ обретенной свободы после восстановления республиканского правления.

* Лоджия Ланци - архитектурное сооружение в готическом стиле с тремя арочными пролетами, воздвигнутое на площади Синьории в 1381 г. Своим названием обязана тому, что там находился сторожевой пост ландскнехтов (от итал. lanzi).

* ...стоит другой Давид - статуя Донателло находится теперь в Национальном музее Барджелло (Флоренция).

В тот день я терпеливо выслушал всех. Правда, был момент, когда я чуть было не взорвался, но вовремя спохватился и заставил себя сдержаться. Под конец обсуждения я решил изложить собственные соображения. Но едва я заговорил о центре площади Синьории, как все разом разинули рты от изумления, а иные восприняли мои слова чуть ли не как личное оскорбление. Посыпались возгласы, что я слишком многого желаю, что это неслыханная наглость... Тогда я предложил отодвинуть в сторону статую Юдифи. Но тут уж началось совсем невообразимое. Около десятка ревностных поклонников Донателло повскакали со своих мест и заорали благим матом, требуя, чтобы Юдифь осталась на прежнем месте; другие кричали, что не позволят оскорблять память великого мастера (которого, кстати, я очень ценю). Словом, красивых фраз было произнесено немало. Других идей у меня не было, а по последнему предложению, которое мне не менее дорого, чем первое, вступать в дальнейшие споры не хотелось. Зато уж все наговорились до хрипоты.

* * *

Перевозка Давида, длившаяся четыре дня, благополучно завершилась. Я следил за ней с замиранием сердца, то и дело опасаясь, что мои недруги совершат очередную пакость. Несмотря на выставленную охрану, те же ночные налетчики, которым, видимо, неплохо заплатили, не раз пытались швырять камнями. Некоторых схватили на месте преступления и препроводили в городскую тюрьму.

Теперь, когда статуи нет более в мастерской, меня не покидает ощущение пустоты и одиночества. Постоянно чего-то недостает, словно самый близкий друг покинул меня навсегда. А ведь Давид неподалеку - стоит себе около Юдифи. Упрятанный в деревянный кожух, он сокрыт пока от посторонних глаз, занимая то же вертикальное положение, что и позволило без особого риска протащить его по улицам города. Я могу навещать его на новом месте, когда захочу.

Помню, как, взявшись в Риме за "Пьета", я отказался от античной формы и отвернулся от традиций прошлого. А теперь хочется верить, что в Давиде мне удалось передать надежды и чаяния нового века, а может быть, даже открыть новый путь в искусстве ваяния. Ведь в ту пору "Пьета" представляла собой выражение моего робкого мужания, любви к мрамору и желания добиться в скульптуре того, что удалось одним только ломбардским мастерам, работавшим тогда в Риме; я стремился также доказать, что не уступаю им в мастерстве. Берясь высекать Давида, я уже переболел былыми заботами и волнениями, полностью отрешившись от всего, что не имело прямого отношения к искусству. И подспорьем в этом мне служили выразительные средства, никем дотоле не используемые, которые с наибольшей силой позволили передать человеческий идеал.

При работе над Давидом все мои помыслы неизменно были направлены к тому, чтобы сотворить человека - юношу, вышедшего из нашей повседневной жизни. В нем не должно быть ничего божественного, и его обуревают свойственные всем нам чувства и желания. Вот почему цель для него ясна и он знает, кого должен поразить. Давид не устремляет взоры к небу и в упор смотрит на врага. Ему не до улыбок. Он собран, полностью осознавая, какая смертельная опасность нависла над его жизнью.

Мой герой станет близок и понятен любому человеку - будь то флорентиец или чужестранец. Всяк почувствует в нем частицу самого себя, ибо всем людям присуще чувство борьбы за жизнь, стремление к победе и самоутверждению. В минуту смертельной опасности он сдержан и осторожен. Его лицо не искажено криком, он не распаляется страстью и не корчится в неимоверных усилиях. Давид твердо стоит на земле и сжимает камень... Он внушает веру.

Меня до сих пор не покидает ощущение, что за Давидом следуют толпы страждущих и верящих в него людей. Работая над ним, я окончательно понял, что любой отход от человеческих идеалов в угоду задач, недоступных пониманию современников, не может привести к настоящему искусству и общению с ближним. Страстно желаю, чтобы мой Давид подхлестнул молодых, укрепив в них веру в искусство, как это однажды произошло со мной, когда я впервые увидел живопись Мазаччо.

* * *

Гонфалоньер Содерини поручил мне расписать фресками одну из стен зала Большого совета дворца Синьории. Я принял новый заказ в некотором замешательстве. Ведь мне ни разу еще не приходилось иметь дело с фресками, и в успех верится с трудом. В довершение ко всему в том же зале Леонардо поручено расписать другую стену. Видимо, кое-кому не терпится столкнуть нас лбами и посмотреть, что может получиться из такого состязания. Но у меня нет ни малейшего желания лишать соперника его скипетра в живописи. И чтобы внести полную ясность в эту историю, признаюсь, что предпочел бы работать один в зале Большого совета - присутствие Леонардо было бы для меня обременительным. Уверен, что и ему вовсе не улыбается видеть меня рядом, когда придется расписывать зал. Но сейчас не время забивать голову такими мыслями. Потом как-нибудь сумею в этом разобраться. А пока каждый из нас работает над подготовительными рисунками.

Думаю изобразить один из эпизодов нынешних военных действий, которые наши войска вынуждены были начать, дабы образумить зарвавшихся пизанцев. Воспользовавшись благоприятным моментом, Пиза решила порвать с Флоренцией и стать независимой. Эта война задела за живое каждого флорентийца, и о ней теперь только и разговоров в городе. Уверен, что изображение современных событий, вызывающих всеобщий интерес, куда значительнее, нежели обращение к делам минувших дней, являющимся достоянием исторических хроник. Эта идея сразу увлекла меня и показалась стоящей, ибо отражает настроения народных масс. В начавшейся войне участвуют в основном молодые воины, которых я изображу. Приятно сознавать, что новая моя работа будет целиком посвящена молодежи.

На противоположной стороне зала Леонардо изобразит другую батальную сцену. Его увлекла битва при Ангьяри, имевшая место более полувека назад между флорентийцами и миланскими войсками под предводительством Никколо Пиччинино. Заказ он получил еще в октябре прошлого года, но за рисунки взялся месяца два назад. В монастыре Санта Мария Новелла ему выделили несколько комнат, прилегающих к так называемому Папскому залу. Рассказывают, что он далеко продвинулся в эскизах и охвачен таким невиданным порывом, который не идет ни в какое сравнение с тем, как он работал над "Тайной вечерей" в Милане. Горя желанием создать произведение, которое еще более упрочило бы его славу великого живописца, Леонардо пока забросил свои таинственные опыты и исследования, перегонные кубы, склянки и прочие химеры. Ему не терпится всем доказать, насколько он выше меня.

Эта история стала уже притчей во языцех. Во Флоренции всем поголовно известно, что Синьория готова удовлетворить малейшее желание Леонардо, лишь бы он работал с пользой, ни в чем не зная нужды (ему даже дозволено держать при себе доверенных слуг, не говоря уж о его паже Солае). Захотелось ему поселиться поблизости от рабочего места - пожалуйста, к его услугам удобные апартаменты по соседству с Папским залом, где он трудится над рисунками. Я же буду работать все в той же душной мастерской при Попечительском совете. Но новое поручение Синьории окончательно склонило меня к решению отказаться от прежнего заказа на фигуры апостолов для собора Санта Мария дель Фьоре. Новое исключает старое. Согласен, что такой способ поведения не самый лучший и, следуя ему, можно в конце концов от всего отказаться. Но попробуем разобраться, что побудило меня к такому решению?

Леонардо по-прежнему продолжает утверждать, что живопись якобы превосходит скульптуру. Эти его идеи известны как мне, так и всем остальным. Его послушать, так я, стало быть, работаю для профанов, а он - для избранных. Чтобы покончить с этой болтовней, я счел самым лучшим принять вызов и посостязаться с ним бок о бок. Вряд ли когда-нибудь представится вновь такая счастливая возможность, и ее нельзя было упускать. Вот отчего я решил поступиться заказом на апостолов, дабы помериться силами с Леонардо на его же стезе. Посмотрим, придется ли ему утвердиться в собственном мнении или он должен будет в корне пересмотреть свои взгляды? Если работа получится такой, какой я ее задумал, он перестанет хвастать и чернить меня во всеуслышание. Среди художников, а также в правительственных кругах всем доподлинно известно, что, говоря о живописи, Леонардо на самом деле имеет в виду только самого себя. Его излюбленная манера философствовать и отстаиваемые им принципы выдают с головой его тщеславное желание считаться эдаким уникумом, творцом от бога. Что касается меня, то я не считаю себя каким-то там полубогом, а работаю порою до ломоты в костях. Но никого не признаю выше себя. Даже тех, кто утопает в роскоши, довольствуясь преходящими ценностями. А тем временем нет конца разговорам о предстоящей росписи зала Большого совета. Все ждут некоего единоборства между двумя враждующими сторонами.

Работа над Давидом еще более закалила меня. Правда, хотелось бы немного отдохнуть, почитать Данте и самому посидеть над виршами, к которым меня то и дело тянет...

При сладком шепоте ручья,

взгрустнувшем под зеленой сенью,

усладу сердцу отыскать...

Но как раз в эти дни мне надлежит подготовить рисунки постамента для статуи Давида. Уже передал два наброска мраморщикам, коим поручена работа.

В монастыре Санта Мария Новелла Леонардо держит при себе портрет жены Франческо Дзаноби. Говорят, работа уже закончена, но сам Леонардо, видимо, придерживается иного мнения. На днях он лишился своего отца Пьеро, но, судя по всему, не очень-то опечален утратой. Его отцу было восемьдесят. Он держал нотариальную контору на улице Проконсоло. Август 1504 года.

* * *

Сегодня Пьеро Содерини призвал меня к себе, чтобы побеседовать о порученной мне работе в зале Большого совета. Предупредив, насколько важен новый заказ и что мне следует неукоснительно соблюдать взятое на себя обязательство, он поинтересовался, как обстоят дела с подготовительными рисунками. Я постарался заверить его, что работа идет неплохо и как раз на этой неделе мне удалось окончательно уточнить детали будущей батальной сцены. Затем он спросил, знаком ли я с неким молодым живописцем, прибывшим на днях во Флоренцию. Нет, пока я ничего не знал о таковом. Тут Содерини принялся расхваливать славного юношу, круглого сироту, тихого и душевного. По его описанию, прибывший к нам молодой человек держится крайне скромно; как бедняк, одевается в черное домотканое платье; с виду хрупок и бледен, но глаза горят живым огнем. Его отец был придворным живописцем и поэтом в Урбино. Юного маркизанца *, которому нет еще двадцати, зовут Рафаэль Санцио. Недавно он вручил гонфалоньеру рекомендательное письмо от герцогини Джованны Фельтрия делла Ровере. Содерини тут же зачитал мне несколько строк из письма и попросил оказать дружеское содействие юному живописцу из Урбино.

* ...юного маркизанца - уроженца области Марка (Центральная Италия), в которую входил город Урбино, где родился Рафаэль.

Признаюсь, пока мне неведомо, каковы его заслуги и почему о нем так печется его знатная покровительница, назвавшая его в своем письме "скромным и воспитанным молодым человеком с добрыми задатками и талантом, решившим пожить некоторое время во Флоренции, дабы поучиться".

- Очень красив этот юноша, - сказал гонфалоньер, улыбаясь. - А уж так учтив, что, право, невозможно не проникнуться к нему симпатией... Ему непременно хочется с вами познакомиться.

По правде говоря, не люблю видеть в мастерской посторонних, да и не особенно верю в ценность "уроков" в искусстве. Но чтобы не расстраивать Содерини, ответил, что охотно познакомлюсь с молодым маркизанцем.

Оказывается, гонфалоньер успел уже его направить в монастырь Санта Мария Новелла, где работает Леонардо. Ему очень хочется посодействовать молодому художнику, которого герцогиня, как она сама пишет в письме, "любит всем сердцем".

"Что до советов и наставлений, - тут же подумал я, - то Леонардо на них никогда не скупится и готов одаривать первого встречного. С ним маркизанец наверняка поладит".

Вскоре гонфалоньер поднялся, и я покинул дворец Синьории. Пока я шел по улице Гонди, у меня из головы не выходил этот юноша из Урбино. Но одна мысль, вытеснив все остальные, заставила меня задаться вопросом: как ему удалось завоевать такую любовь герцогини Фельтрия и расположить к себе Пьеро Содерини? Вероятно, юный маркизанец научился жить, прежде чем появился на свет божий. И все же мне по душе молодые люди иного склада. Учиться загодя житейской премудрости - все одно, что красть ради собственной наживы. Причем я пришел к такому убеждению не сегодня.

* * *

Новое поручение - расписать фресками одну из стен зала Большого совета - еще более усугубило неприязнь моих соперников и добавило сплетен на мой счет. Поговаривают, что, приняв этот заказ, я, мол, бросил вызов Леонардо, веду себя недостойно по отношению к нему и чуть ли не покушаюсь на репутацию великого мастера. Вновь посыпались обвинения в неуемной амбиции, как это уже бывало во время работы над Давидом. Уверяют, что якобы с помощью уловок я обвел вокруг пальца Синьорию и увел из-под носа у Леонардо заказ на роспись другой стены в зале Большого совета, вознамерившись помериться силами со знаменитым мастером, забыв об уважении к его сединам. Неужели он старец, а я дитя малое? Да, ему уже пятьдесят два, так и мне скоро тридцать. Возраст и прочие глупые условности в искусстве не в счет. Мазаччо был еще моложе меня, когда расписывал церковь Санта Мария дель Кармине, а ведь и тогда было немало мастеров, старше его годами.

Вместо того чтобы пресечь раз и навсегда эти идиотские разговоры, Леонардо всячески их поощряет. Тогда пусть, в конце концов, докажет свое превосходство и сотворит поистине непревзойденное произведение, чтобы я смог по праву называть его великим мастером. Но и я в долгу не останусь. Приложу все силы и все свое умение, лишь бы превзойти его. Подвластным быть кому бы то ни было я не собираюсь. Такова моя амбиция, и в этом суть всех пересудов и сплетен.

Леонардо - человек бесстрастный, чего обо мне не скажешь. Мы с ним ни в чем не схожи. Даже в манере одеваться. Он выступает как король, а его верный паж Солаи увивается подле него эдаким принцем. Я же ношу бедняцкое рубище, чуть ли не по убеждению. Мне некогда приводить себя в божеский вид, а тем более глядеться в зеркало, словно барышня. Все мое время отдано работе. Будь моя воля, я отдал бы ей даже часы, отведенные для сна.

Все эти дни сижу не разгибая спины над рисунками для будущих росписей. Несмотря на свою обычную медлительность, Леонардо далеко продвинулся в работе. Но он занят рисунками уже несколько месяцев, а я - не более недели. С ним переговоры велись еще в прошлом году, а со мной контракт подписан всего пару месяцев назад. В этом причина моего отставания, и теперь мне приходится наверстывать упущенное, насколько силы позволяют. По всей видимости, Леонардо рассчитывает на это преимущество. Ему не терпится первым вынести свою работу на суд флорентийцев, дабы стать единственным бесспорным победителем, обожаемым кумиром, которому нет равных. Но в тот же день и я предстану со своими рисунками, чего бы мне это ни стоило. Здоровьем поступлюсь, а сделаю и своего случая не упущу. Я заставлю Леонардо признать, что живопись мне не менее дорога, чем скульптура, и что живописец не только он один. Я тоже таковым являюсь, с той лишь разницей, что значу кое-что и в скульптуре.

Тем временем мои домашние и друзья, а особенно отец, умоляют меня поумерить пыл в работе и не думать, что только искусством единым жив человек. Но если я не буду трудиться в поте лица, то к чему мне носить свое бренное тело? Ведь искусство создается не мечтаниями, а трудом. Я не прожил бы дня своей жизни в праздности и безделье. Лишь в искусстве нахожу отраду и отдохновение, даже если приходится трудиться до боли в суставах. В нем и мое успокоение - часто настолько увлекаюсь, что забываю о самом себе. Искусство помогает мне погрузиться в мир идей, творческих замыслов. Туда проникнуть нелегко. С сожалением вспоминаю порой заказ на фигуры апостолов для собора. Работа заброшена. Но идея жива, и я ей не изменил. Октябрь 1504 года.

* * *

Сегодня у меня побывал молодой художник из Урбино, недавно объявившийся в наших краях. Уже второй раз он приходит ко мне. Откровенно говоря, не понимаю, что ему надобно от меня? Ведь он уже видел мои камни и рисунки. С восторгом говорил о моем Давиде, хотя я почувствовал в его речах некую неловкость, искусно скрываемую, словно сам воздух моей мастерской ему не по нутру.

Что там ни говори, а скульптором он не рожден, да и комплекцией не вышел. Своими длинными волосами до плеч, деликатными манерами и проникновенным взором красивых очей он, скорее, напоминает придворного пажа. Его уже знают в наших художественных кругах, и отзывы о нем самые лестные. Перед ним распахнулись двери многих аристократических домов. Сегодня я понял наконец, что этот хрупкий молодой человек, с виду столь не приспособленный к труду, на самом деле обладает сильным характером. Меня не трогают его учтивые манеры, но его внешний вид отнюдь не означает, что он слаб. Я послушал, как он разговаривает, и могу судить, что это решительный и волевой человек. И главное - хочет работать, а заказы уже посыпались. Он становится фаворитом флорентийской знати (хотя меня такое звание нисколько не прельщает). Рафаэль прибыл во Флоренцию не новичком в живописи. Ему пришлось уже поработать с Перуджино, Пинтуриккьо и еще кое с кем, чьих имен я не упомню. Рассказывая мне о своих учителях, он то и дело улыбался, словно само воспоминание о них забавляло. Он признался, что ему по душе "современная манера", но, когда я поинтересовался, где же он таковую обнаружил, Рафаэль осекся и промолчал. Переведя разговор на Леонардо, сказал мне, что видел у того "прекраснейший" женский портрет. Я спросил его мнение о Боттичелли, Бартоломео делла Порта *, Андреа дель Сарто *, Лоренцо ди Креди и о том же Леонардо. Для него они все "великие мастера", и ни о ком он не осмелился высказать малейшее критическое замечание.

* Бартоломео делла Порта, или Фра Бартоломео (1472/75-1517) флорентийский живописец, монах-доминиканец. Испытал влияние Леонардо и Микеланджело. Один из создателей типа монументальной алтарной картины, выражающей гармонический идеал эпохи: "Оплакивание Христа" (галерея Палатина, Флоренция), "Савонарола" (музей Сан-Марко, там же).

* Андреа дель Сарто (1486-1531) - флорентийский живописец, ученик Пьеро ди Козимо. Создатель поэтически одухотворенных композиций: "Рождение Богородицы" (церковь Сантиссима Аннунциата, Флоренция). В последние годы в его творчестве наметилась склонность к догматизации художественных принципов Высокого Возрождения.

Все мои сомнения относительно этого молодого человека разом рассеялись. Ничего не скажешь, умен, да и хитрости ему не занимать. Возможно, он побоялся раскрыть свои мысли, дабы не оплошать передо мной и не нарваться на неугодный ему вопрос. Но вскоре вся эта его обходительность мне осточертела. Так и подмывало задать ему взбучку, которой он заслуживал, но я передумал. Мне нравятся толковые ребята, которые не скрывают своих чувств и их не надо за язык тащить. "Но этот юноша особенный, - подумал я. - С ним у меня ничего не получится". Я счел, что настало самое время, когда мне надобно побыть одному, с чем он и ушел. Думаю, что ко мне он более не заглянет.

О многом поведала мне его внешность скромного и робкого молодого человека. Я всегда был тугодумом, но на сей раз до меня дошло наконец, что скромность и робость - это всего лишь игра, результат слишком расчетливой "осмотрительности". Уверен, что этот маркизанец далеко пойдет, и порукой тому его обходительность, умение расположить к себе людей, осторожность, приятная наружность.

Я уж не говорю, как он держится на людях. Его никогда не увидишь одного на улице. Постоянно в окружении молодых людей, и все из знатных и богатых семейств. С прежней посконной поддевкой он уже распростился и следит за своей наружностью так, что утрет нос самому Леонардо и прочим нашим щеголям. Весь разодет в атлас и бархат, нарядное платье украшено драгоценными побрякушками, и даже сандалии стянуты серебряными снурками. Не думаю, чтоб за такими пышными одеяниями могла скрываться скромность. Видимо, и мне стоило бы поболее следить за собой и не показываться на людях в таком затрапезном виде.

Понаписал я тут чересчур об этом юноше. Но сдается мне, что у нас с ним есть что-то общее. Возможно, та же амбиция, воля, преданность искусству. Вот чем он заинтересовал меня.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Рим, апрель 1505 года.

Надеюсь, что в скором времени по поручению папы Юлия II смогу взяться за осуществление грандиозного начинания, о котором давно мечтаю. В Рим на сей раз меня востребовал сам папа. Девять лет назад я впервые приехал сюда как жалкий провинциальный подмастерье, без гроша в кармане, с одними лишь рекомендательными письмами от влиятельных особ да ворохом радужных надежд. Теперь все для меня обернулось иначе. И если в дни моего тогдашнего первого пребывания я выкраивал время, чтобы ознакомиться с римскими развалинами, то отныне мне не до них. Меня постоянно требует к себе папа, часто встречаюсь с высокопоставленными прелатами и занят поисками мрамора, который мне пока не удается достать в нужных количествах для моих новых дел.

По настоянию папы поселился в доме неподалеку от ватиканской стены, где и буду работать. Прибыв сюда в марте, провел уже несколько недель в ожидании высочайшего поручения. По правде говоря, если бы я подчинился сразу повелению папы Юлия, мне следовало бы явиться к нему еще в конце минувшего года. С тоской вспоминаю мою Флоренцию и картон битвы с пизанцами, который был вынужден забросить. Леонардо небось преспокойно себе работает в монастырской тиши. И все же не теряю надежду довести начатое дело до конца и выставиться одновременно с Леонардо. Не хочу, чтобы во Флоренции пошли разговоры, что Микеланджело увильнул от борьбы.

В последние дни вынужденного ожидания по милости папы Юлия не раз встречался с флорентийским архитектором Джульяно да Сангалло, которого ценят здесь, как, впрочем, и повсюду. Мне приятно с ним видеться. Оказавшись на чужбине, флорентийцы всегда понимают друг друга с полуслова. Джульяно порассказал мне немало о нравах здешних художников. Именно он посоветовал папе Юлию пригласить меня в Рим, дабы поумерить пыл некоего Браманте *, который пользуется здесь большим влиянием. Этот архитектор родом из Урбино, откуда и юный Рафаэль, оставшийся во Флоренции.

По словам Джульяно, здесь уже объявился мне соперник по имени Кристофоро Романо *, который тоже, кстати, уроженец и выходец из Урбино, где, судя по слухам, успел даже породниться с местными правителями Делла Ровере. В Риме он пользуется известностью крупного мастера, хотя, как считает мой друг Джульяно, полностью бездарен и в скульптуре смыслит не более любителя. Но его обожает знаменитый Кастильоне, познакомившийся с ним при дворе в Урбино. За Романо водится слава занимательного рассказчика, умеющего к тому же читать и писать. Недурен собой и производит приятное впечатление, а эти качества особенно ценятся при папском дворе. Я видел его пару раз, да и то мельком. Он очень дружен со своим земляком Браманте, хотя в его поддержке не нуждается. Сам папа к нему благоволит.

* Браманте, Донато д'Анджело (1444-1514) - архитектор и живописец, работавший в Милане и Риме. Его творческое наследие является одной из вершин ренессансного зодчества: дворец Канчеллериа, купольная часовня-ротонда Темпьетто (Рим).

* Романо, Джан Кристофоро (ок. 1470-1512) - скульптор, медальер, коллекционер; ученик Браманте. Работал в Риме, Ферраре и Анконе.

Вижу, что наше с Джульяно поприще соприкасается с полем деятельности обоих маркизанцев. Пока мне не довелось обменяться даже словом с Браманте, но чувствую, что он питает ко мне жгучую неприязнь, как, впрочем, и его дружок скульптор. Оба избегают меня. Но почему? Что я им такого сделал? Возможно, моя близость с Сангалло настраивает их против меня. Хотя я не разделяю некоторые взгляды моего друга, но должен заметить, что человек он достойный во всех отношениях, чего, пожалуй, не скажешь о двух маркизанцах.

Мое вторичное пребывание в Риме едва началось, но уже вижу, что жизнь здесь будет несладкой для меня.

* * *

Сегодня вновь повидал свою "Пьета", которую изваял на исходе минувшего столетия. Фигура Богоматери настолько напоминает мою мать, что я частенько теперь наведываюсь в часовню, где установлена скульптура. Всякий раз меня охватывает волнение, словно я пришел повидаться с мамой, ожидавшей моего прихода. Никто и никогда меня не разуверит, что эта беломраморная фигура молодой женщины, почти девочки, - моя мать. Да, ее звали Франческа ди Нери. Родилась она в 1456 году, шестнадцати лет была выдана замуж за моего отца, а в 1481 году умерла во Флоренции, родив ему пятого сына - Сиджисмондо. Мне в ту пору было шесть лет. О ней у меня сохранилось смутное, расплывчатое воспоминание, но оно мне дорого как прекраснейший поэтический образ. Часто мне вспоминается ее голос, а порою я его даже почти слышу. Этот нежный девичий голос так подбадривал меня, когда я высекал "Пьета". Он неизменно звучал где-то поблизости и ласково советовал передохнуть, если я уставал. Но в ее лице и голосе никогда не чувствовалась усталость. Она сохраняла спокойствие, даже когда я проявлял непослушание и продолжал работать. Ее присутствие придавало мне новые силы.

И вот я сызнова побывал у нее. Мы говорили о нашей семье и моей работе. Это посещение утвердило меня в желании трудиться еще более. Я переполнен новыми образами и замыслами. Особливо замыслами. В моем воображении то и дело возникают образы людей, высеченные в камне в соответствии с моими новыми представлениями о мире и человеке. Меня интересует только человек как центр мироздания. Без устали готов на этом настаивать и повторять даже самому себе. Именно в человеке можно находить и выражать все новые чувства и стремления. Насколько же сей кладезь богаче всех прочих земных сокровищ! И он поистине неисчерпаем, ибо в нем заключено все.

Правда, когда я высекал "Пьета", то был далек от таких идей, а тем паче не задумывался особенно над значением этого источника, к которому теперь направлены все мои помыслы. Тогда я был занят мыслями только о матери, что и позволило мне изваять ее портрет, единственный созданный мной до сих пор. Эта работа еще не отмечена печатью нынешних моих страстей. "Пьета" выражение материнской любви и дань глубокой сыновней признательности. Я изобразил мать юной, какой она зачала меня, что и породило тогда недоумение среди прелатов и всех остальных. "Возможно ли, чтобы мать была столь молода, если сыну тридцать три года?" - в изумлении задавались многие таким вопросом. Но моя мать была такой, какой я ее изобразил. Именно этот ее образ запечатлен навсегда в моей душе. С того самого дня Франческа Буонарроти стала неподвластна годам, и они не в силах ее более старить. И хотя я уже старше ее годами, все равно остаюсь ее сыном...

Я смертен, жизнь моя в тебе.

Правь временем, будь вечно молодой.

Жить буду, сколь прикажешь мне,

Покорствуя тебе одной.

Блажен, кто годам неподвластен,

Душой всевышнему причастен.

Более мне нечего добавить к написанному.

* * *

Сдается мне, что папа Юлий вознамерился соорудить для себя усыпальницу. В то же время мне стало известно, что ему хотелось бы расписать плафон Сикстинской капеллы. Широкий свод, перекрывающий всю залу, подавляет зияющей первозданной наготой, оставшейся после строителей, и производит неприятное впечатление в сравнении со стенами, расписанными фресками. Словом, папа задался целью взяться разом за две сложнейшие задачи. Насколько я понял из бесед с ним, решение первой из них он намерен поручить мне.

Пока папа молчит и пребывает в раздумье. Не исключено, что помехой служат интриги Браманте, которого подначивает его закадычный приятель и земляк Кристофоро Романо. Но я не намерен вечно сидеть сложа руки в ожидании заказа и вводить себя попусту в расходы. Если папа не соберется с духом, пусть пеняет на себя, а я вернусь во Флоренцию. Не думаю, чтоб такой оборот дела меня страшно огорчил. Дома меня ждет неоконченная работа над картоном битвы с пизанцами; кроме того, перед моим отъездом Анджело Дони хотел заказать мне "Святое семейство" для своей жены Маддалены из рода Строцци. Причем о своем желании говорил он тогда с такой уверенностью, что я тотчас взялся за наброски. Коль скоро придется вернуться, мне не останется ничего другого, как засесть за написание картины.

Навестил сегодня Джульяно да Сангалло. Как всегда, поговорили о наших планах, намерениях папы Юлия и, конечно, кознях Браманте. Причем я первый завел о нем разговор, едва поздоровался с Джульяно. Маркизанец упорно продолжает меня не замечать. Да и я при встрече с ним не останавливаюсь, а иду себе дальше своей дорогой. Его, видимо, раздражает даже моя тень, хотя делить нам с ним нечего. У моего друга тоже неважные с ним отношения, особливо теперь, когда им обоим приходится работать над проектом нового собора св. Петра. И все же Джульяно посоветовал мне уважительнее относиться к Браманте, как бы ни велика была его неприязнь ко мне, поскольку маркизанец оказывает сильное влияние на папу. Он напомнил мне также, что Браманте уже под шестьдесят, о чем не следует забывать. Но ведь и моему другу столько же.

- Особенно не обольщайся и помни, - сказал Джульяно, - здесь ничего не делается без его согласия... Старайся не давать ему малейшего повода наушничать на тебя папе Юлию.

Джульяно вновь предостерег меня, насколько непостоянен характер папы Юлия, а посему свои идеи следует высказывать осторожно, особливо если они расходятся с его собственным мнением. Мой друг настоятельно советует мне именно так держаться с папой, если я не хочу впасть в немилость и потерять его расположение.

Но чтобы следовать советам Джульяно, мне нужно было бы родиться сызнова. Стараюсь хранить терпение, выслушивая его советы и наставления. Однако признаюсь: если бы его не было в Риме, я давно бы уже убрался отсюда подобру-поздорову.

Этот человек немало потрудился на своем веку в различных уголках Италии, где строил дворцы и храмы, возводил мосты и крепостные укрепления. Насколько же он мягок и сердечен, а уж скромен донельзя. Он, скорее, походит на доброго рассудительного крестьянина, чем на прославленного зодчего. Что и говорить, Джульяно отличается как небо и земля от маркизанца - своего главного соперника.

* * *

Флоренция, май 1505 года.

Какая отрада вновь оказаться в родном городе. Мы неизменно находим здесь частицу самих себя, оставленную при расставании. Через несколько дней отправлюсь отсюда в Каррару, чтобы раздобыть мрамор для усыпальницы Юлия II. После долгих раздумий папа призвал меня к себе на прошлой неделе во дворец и дал четкие указания относительно собственной гробницы, которая будет установлена в новом соборе, возводимом позади нынешней базилики св. Петра. Мы с Сангалло нашли очень удачным такое решение папы.

Хочу отметить, что представленный мной проект усыпальницы вызвал одобрение папы и явно ему понравился. Так что не зря я потрудился, хотя не был уверен до конца в намерениях папы. Папа Юлий - человек своеобразный. Ему достаточно малейшей зацепки, чтобы с поразительной легкостью изменить свое мнение. И хотя контракт подписан и мне выдан на руки значительный задаток, меня не покидает чувство неуверенности и страха.

На днях еду в Каррару, где немало превосходных каменоломен. Но если понадобится, поищу и прикажу открыть новые. Мне нужен добротный белоснежный мрамор, без "ворсинок", как говорят каменотесы. А мрамора понадобится скульптур на сорок. Так что предстоит перевезти в Рим чуть ли не один из отрогов Апуанских Альп. Одно меня утешает, что Каррара от нас неподалеку и я смогу часто наведываться во Флоренцию, где меня ждет картон для фресковой росписи зала Большого совета дворца Синьории. Постараюсь не обидеть и Анджело Дони, который вновь подтвердил свой заказ на "Святое семейство". Думаю написать его на деревянном тондо *, которое уже заказано лучшему плотнику с улицы Серви. Он же позаботится вырезать раму по моему рисунку, над которым еще надобно поработать.

Недавно поручил отцу подыскать и купить кусок земли в окрестностях Сеттиньяно. А сегодня виделся с Бенедетто да Ровеццано, который трудится сейчас над бронзовой статуей Давида, заказанной в свое время для французского маршала. Работа давно была поручена мне Синьорией, но из-за чрезмерной занятости пришлось ее передать Ровеццано * - моему ровеснику, хорошему резчику, который питает ко мне большую симпатию.

* Термин тондо обозначает произведение живописи и рельеф, имеющие круглую форму (от итал. tondo - круглый).

* Бенедетто да Ровеццано (ок. 1474-1552) - флорентийский скульптор, работавший также во Франции и Англии: скульптурные группы в церкви св. Апостолов (Флоренция).

* * *

Здесь у всех на устах имя Рафаэля - молодого живописца из Урбино, обосновавшегося у нас с конца прошлого года. Ему понадобилось совсем немного времени, чтобы завоевать всю Флоренцию своим обаянием и живописью, которую не назовешь ни старомодной, ни современной. Дабы заполучить его к себе, между домами наших патрициев развернулась настоящая борьба. Всем хотелось бы обзавестись его картиной или хотя бы рисунком. Недавно он был гостем семейства Таддеи, занимающего на улице Джинори особняк, построенный Баччо д'Аньоло. Для этого дома он написал мадонну, а теперь работает над другими заказами. Работы у него хоть отбавляй, и все же ему как-то удается, чтобы все были довольны и удовлетворены. За несколько месяцев он завоевал всеобщее доверие, на что мне понадобилось затратить куда больше времени и сил.

Не успеет Рафаэль появиться где-нибудь на улице в сопровождении неизменной свиты почитателей, как все вокруг преображается, наполняясь радостью и светом. Ему удается приковывать к себе всеобщее внимание и вызывать огромный интерес. Не только знать, но и простолюдины смотрят на него с обожанием. Все - независимо от богатства и положения - тянутся к нему, словно объяты общим чувством. Такое ощущение, что само время остановило на нем свой выбор, дабы он одаривал всех улыбкой и радостью. Любой флорентиец мог бы найти в нем частицу самого себя, и мне думается, что на земле нет другого человека, подобного юному маркизанцу. Он поистине наделен редкостным и бесценным даром, хотя до сих пор не обучен грамоте: не умеет ни читать, ни писать. Многим людям, в том числе и мне, трудно взять в толк, каким образом его отец - литератор и живописец - умудрился оставить сына неучем. Говорят, что Рафаэль засел наконец за грамматику, дабы побыстрее наверстать упущенное. Ему всего двадцать два года, и он на восемь лет моложе меня. Верю, что молодой человек сотворит немало прекраснейших произведений. Но главное его творение уже создано. Оно хранится в тайниках его души. Сын безвестного поэта и придворного живописца из Урбино сам по себе - величайшее чудо природы. Вот в чем подлинный секрет его небывалого успеха.

Признаюсь, я не таков и вылеплен из иного материала, что, однако, меня вовсе не огорчает.

Продолжаю усиленно работать над эскизами статуй для гробницы папы Юлия II. Одновременно занят поисками мрамора в нашей округе и в Карраре. Иногда удается выкроить время и посидеть над "Святым семейством" для четы Дони.

Кстати, об этих Дони. Мне кажется, они загорелись желанием заказать свои портреты юному Рафаэлю. Вчера сам Анджело намекнул мне на это, однако не стал вдаваться в подробности. Словом, пока мне ничего еще доподлинно не известно на сей счет. И все же, если маркизанец действительно согласится на этот заказ, боюсь, что у меня с ним могут сложиться такие же отношения, как с Леонардо. Хочу сразу же оговориться, что как соперник или просто конкурент этот юноша куда более опасен, нежели Леонардо. Но не своим мастерством. Здесь он мне не страшен. Меня тревожит его удивительная способность завоевывать расположение и симпатии людей. Даже само его присутствие в нашем городе уже кое-что значит. Во Флоренции он принадлежит всем и никому. Он идет вперед, набираясь сил и не встречая препятствий на пути. Перед ним простирается широкая гладкая дорога без колдобин, словно вымощенная мрамором. Такое ощущение, что Рафаэль шествует по ней один, обогащаясь новыми мыслями и идеями, которые наиболее полно отвечают его духу и натуре.

В связи с этим мне вспоминаются некоторые суждения Леонардо о достоинствах, которыми должен обладать художник. Но применимы ли его поучения и максимы к молодому живописцу из Урбино? Леонардо утверждает, что художнику надлежит действовать в уединении. "Живя в уединении, будешь безраздельно принадлежать самому себе", - заявляет он. Не далее как вчера мне вновь довелось услышать это изречение в компании друзей. Среди нас не было маркизанца, иначе он наверняка посмеялся бы над этой максимой. Кто-кто, а он никогда не бывает один. Говорят, что даже над картинами он работает в постоянном окружении друзей и заказчиков. Как знать, может быть, Рафаэль захирел бы в одиночестве.

В последнее время я вовсе забыл о его существовании и никак не предполагал, что вновь придется о нем вспомнить. Вся сущность этого маркизанца в его постоянном стремлении к общению с ближним.

* * *

Пока могу заметить, что дела с гробницей, а вернее, с монументом папе Юлию обстоят неплохо; я бы даже сказал, что все идет слишком хорошо. Что ни говори, а одобрение моего проекта и принятие его к осуществлению без проволочек, денежный задаток, выданный папским казначеем, - все это признаки того, что папа действительно загорелся идеей. Впрочем, губа у него не дура кому не захочется заполучить монумент из сорока скульптур и бронзовых барельефов, представляющих собой стройное архитектурное решение, объединяющее все изваяния? И все же меня не покидает страх, что в любой момент намерения папы могут измениться. Ведь достаточно одного "совета", высказанного при случае соответствующим образом, чтобы вызвать у папы недоброе отношение к моей работе. Я знаю, что в Риме немало людей, почти мне незнакомых, которые готовы погубить меня. И когда вчера я возвращался верхом из Каррары, такие мысли не давали покоя и всю дорогу терзали мне душу. От них голова идет кругом и прошибает холодный пот.

Но если бы не частые наезды во Флоренцию, я вовсе бы сдал, проводя почти все время в Карраре и Апуанских горах. Мне не по себе вдали от моей мастерской. Я постоянно испытываю нужду в общении с друзьями, которых сам навещаю или принимаю у себя. Это все молодые художники, которые следуют за мной и работают в новой, современной манере, не идя ни на какие сделки со старым искусством. Кроме того, здесь на площади Синьории стоит мой Давид, к которому флорентийцы, мои братья и мой отец Лодовико относятся с обожанием. Мне доставляет удовольствие наблюдать, как флорентийцы рассматривают Давида и делятся впечатлениями. На днях я случайно оказался свидетелем курьезного разговора между одним молодым флорентийцем и французским купцом.

- Посмотри на ту статую, - сказал мой земляк чужестранцу, указывая на Давида. - Это наша республика.

- Какая же большая у вас республика, - промолвил купец.

- Она велика, как и успехи нашего города. С той поры, как Микеланджело взялся за статую, наши враги или поумирали, или утратили свою силу.

Тогда француз воскликнул:

- Какие неблагодарные вы люди, флорентийцы! Почему вы до сих пор не поставили памятник французскому королю?

Хочу отметить, что мои поездки в Каррару и обратно стали опасны. И мой отец настаивает, чтобы я ездил как можно реже. Что ни говори, а на горных тропах то и дело рискуешь напороться на разбойников или просто бывалых людей. Приходится все время держать ухо востро и ездить только засветло. Я всегда отправляюсь в путь в сопровождении двух всадников. Кони у нас добрые и в нужный момент выручат из беды. Но несмотря на тряску и прочие дорожные неудобства, продолжаю наведываться во Флоренцию, без чего не могу обойтись, ибо здесь все мои жизненные интересы. Август 1505 года.

* * *

Настал день, который я ждал с надеждой и страхом. Картоны, предназначенные для росписи зала Большого совета во дворце Синьории, выставлены для всеобщего обозрения. Мой помещен во дворце Медичи на улице Лярга, а картон Леонардо - в папском зале монастыря Санта Мария Новелла. Выставка пользуется шумным успехом, и флорентийцы валят толпами, чтобы посмотреть наши картоны. Никак не ожидал, что они вызовут столь большой интерес. В городе известно, что у нас с Леонардо неважные отношения, и, видимо, кое-кто усматривает в этом состязании отголоски глухой борьбы за пальму первенства, и такое мнение глубоко укоренилось среди многих флорентийцев. Пожалуй, такова главная причина столь большого интереса горожан к этому событию.

И все же, если оставить в стороне праздное любопытство, подхлестывающее посетителей обоих залов, и сплетни, раздуваемые некоторыми художниками, хочу отметить здесь, что молодежь отдает предпочтение моему картону. И даже среди людей пожилого возраста можно встретить немало моих сторонников, хотя большая их часть высказывается в пользу Леонардо. Но меня более всего занимает сейчас такой вопрос: разница в оценке вызвана сюжетным или стилевым различием обоих картонов?

Не ошибусь, если скажу, что и то и другое в равной степени повлияло на расхождение в суждениях. Мой рисунок напоминает флорентийцам о нескончаемой войне против строптивой Пизы. Я выбрал сюжет из самой жизни, и мой картон способен не только вызвать, но даже обострить чувства, переполняющие всех граждан нашей республики, а особливо флорентийцев. Картон Леонардо относится к событиям давно минувших дней, а посему не может вызвать столь живой интерес. Не стоит также забывать о различии в стиле обеих работ. В рисунке Леонардо фигуры людей выполнены иначе, нежели у меня. Словом, кому по душе искусство, не порвавшее полностью с традициями минувшего века, те, скорее, оценят по достоинству картон Леонардо.

Имеются и другие причины, в силу которых мнения резко разделились. Это прежде всего застой, переживаемый ныне флорентийским искусством, его стремление к назидательности, вызывающей тошноту у молодежи, приверженность застывшим схемам, за которые все еще цепляются многие наши мастера. Нетрудно узреть и в работе Леонардо ту же схему, пусть даже тонко выполненную, но мешающую ему предстать обновителем искусства в подлинном смысле этого слова.

В своем рисунке Леонардо пришел к логическому завершению искусства пятнадцатого века, не способного уже породить ничего нового. И хотя он идет далее, но многие - как молодежь, так и люди среднего возраста - не могут не почувствовать некоего увядания и не увидеть, насколько вымучена сама работа... С другой стороны, сплошь и рядом я выступаю "возмутителем спокойствия", он же "восхищает". Уже сам этот факт лишний раз показывает, насколько велико различие между нашими картонами. Но я возмутил спокойствие как раз тех "здравомыслящих" граждан и не отрешившихся от старых традиций художников, чье восхищение заслужил Леонардо. И все же от моей работы в восторге молодежь, извлекающая полезный урок и усматривающая в ней новый путь для себя. Это особенно мне дорого. Молодые люди видят во всем этом пример назидания, а не просто скандальную шумиху. К тому же им трудно вступать в "тонкие рассуждения" и заводить спор с "маститыми" мастерами, к чему они еще не привыкли. Да и мне подобная болтовня ничего не говорит, что бы там мастера велеречиво ни заявляли.

Завтра мне еще придется послушать эти споры, а дня через три-четыре вернусь в Каррару. Сегодня встретил во дворце Медичи Баччо да Монтелупо, с которым поговорил о работе над изваяниями для алтаря Пикколомини в Сиенском соборе. Мне пришлось передать ему этот заказ, о чем, кажется, я уже писал.

* * *

Сегодня мой картон во дворце Медичи видел молодой живописец из Урбино. Среди прочих художников в зале находились Ровеццано и Якопо Альберти. Кто-то из них спросил маркизанца, чьей работе он отдает предпочтение: картону Леонардо или моему. Ответ тут же последовал:

- Не знаю, право. Мне трудно ответить, поскольку я еще не видел картон Леонардо...

Он ловко вывернулся из трудного положения и ничего более не добавил. Если бы он отдал предпочтение Леонардо, то ему пришлось бы иметь дело с молодыми художниками, собравшимися в зале. Проявив осторожность и бесстрастность, Рафаэль никого не обидел и продолжал спокойно копировать мой картон. Как всегда, за его спиной стояли плотной стеной почитатели, словно ограждая его от бог весть какой напасти.

Мой картон вызывает раздражение и неудовольствие все тех же противников "наготы", которые в свое время ополчились против Давида. Этим господам хотелось бы прикрыть фиговым листком орудие моего героя. Пусть их распаляются в своем ханжестве ревнители морали обоего пола. А я все же должен заметить здесь, что Флоренция не видывала доселе подобного изображения человеческого тела, где нагота была бы представлена столь явно откровенно и с такой кричащей силой. Скандал не замедлил разразиться среди части посетителей выставки, пусть даже незначительной. Но к моему сожалению, скандал иного рода учинили некоторые художники. Они, видите ли, надеялись, что я изображу пешие и конные строи воинов, закованных в стальные латы, боевые повозки, штандарты и прочие батальные атрибуты. Но я ничего такого не показал в своем рисунке, сняв с солдат их доспехи и убрав лошадей, повозки, знамена. У меня нет даже оружия. Присутствует только человек в своем естестве, как это было с Давидом. На моем рисунке человек предстает без облачений и украшений, цельный в своей первозданности и сильный мощью собственных мускулов. Никаких горящих гневом глаз и искаженных ужасом лиц. Такое решение возмутило и обескуражило многих наших мастеров. Зато теперь они могут отвести душу и вдоволь насладиться всей этой мишурой перед батальной сценой Леонардо, изобилующей деталями.

Он действительно изобразил жаркую схватку между воинами, наносящими смертоносные удары направо и налево. В их лицах не осталось более ничего людского, и они настолько искажены, что напоминают уродливую карикатуру на человека. Леонардо показал страшную трагедию, когда ослепленные гневом люди готовы испить вражьей крови, коль дать им волю. В этом адском месиве участвуют ни в чем не повинные лошади, которые вздыбились и готовы, кажется, растерзать все и вся. Ноги у животных напружинены до предела, а жилы натянуты, словно стальные струны. Никому не суждено уцелеть в этой кровавой резне, даже воину, который старается прикрыться щитом от удара врага.

В отличие от меня, Леонардо решил в ином ключе свою битву при Ангьяри, этом затерявшемся между Ареццо и Читта-ди-Кастелло городке, ощетинившемся своими крепостными башнями. Вся работа выполнена с неимоверной тщательностью. Видимо, ей предшествовал большой труд по изучению героев, исторической эпохи и даже мест боевых сражений. Ярко изобразив ужас кровопролития, Леонардо забыл только об одном, что в той незапамятной битве погиб всего-навсего один воин. Бедняга был выбит из седла и придавлен собственной лошадью, о чем, смеясь, рассказал гонфалоньер Содерини, который вчера осматривал картон Леонардо.

Вот такой предстала предо мной "Битва при Ангьяри", вызвавшая "восхищение" еще и потому, что Леонардо с ювелирной точностью выписал латы, шлемы, шпаги, пики... Поистине работа искусного гравера и чеканщика, образец виртуозности и тонкой техники. Когда нынче я побывал в папском зале, мне все казалось, что я вновь слышу наставления Леонардо о том, как следует изображать батальные сцены. Мне не раз приходилось ранее присутствовать при таких разговорах. Теперь я смог воочию увидеть, как воплотились все его идеи; я бы даже сказал, что наконец он доказал их опытным путем.

Что касается меня, то я не задавался никакими опытами. На моем картоне изображены молодые парни, купающиеся в Арно близ Кашина. Застигнутые врасплох Пизанскими солдатами, купальщики спешат выскочить из воды и дать отпор неприятелю. Такое решение дало мне возможность изобразить людей в самых невероятных позах. Среди купающихся флорентийцев немало настоящих смельчаков. Они сдержанны в своей обнаженности, сознают грозящую им опасность и полны решимости, как и мой Давид. А сама их нагота дана в действии. Я не мыслю себе застывшую в бездействии наготу, как это можно видеть в работах античных мастеров. Ведь сила проявляется только в движении, и в нем заключен высший смысл человеческого бытия. Без движения обнаженный человек через несколько секунд деревенеет и становится смешным. Одна из целей, которую я ставил перед собой, - запечатлеть человеческое тело в самых разнообразных движениях. Переход от одного положения в другое напоминает течение форм, вечно стремящихся вновь обрести себя. Какое потрясающее зрелище! Вот почему я не смог бы никогда изображать процессии, официальные празднества, религиозные церемонии и семейные торжества, когда художник прячет человека за ворохом пышных или скромных одеяний, вводя его тем самым в заблуждение. Хочу отметить в заключение, что на моем картоне "баталии" с рукопашной схваткой и кровопролитием нет как таковой. Все это произойдет позднее, и я предоставляю возможность всем остальным представить себе само сражение, каким они хотели бы его видеть. Сам я непричастен к такой работе "воображения", ибо меня это нисколько не занимает.

В последние дни мне удалось все же найти время, чтобы поработать над "Святым семейством" для Анджело Дони.

Леонардо выставил в папском зале монастыря Санта Мария Новелла выполненный им портрет Моны Лизы Герардини, или Джоконды. Говорят, что ее муж чуть не спятил от ревности. Бедняга, кажется, никак не может взять в толк, отчего его молодая жена понадобилась Леонардо в качестве натурщицы. Не исключено, что сплетни распускаются, дабы насолить доверчивому супругу.

Те, кто приходят в папский зал посмотреть "Битву при Ангьяри" Леонардо, не могут глаз оторвать от его Джоконды. Она как бы вклинилась в нескончаемые споры об искусстве, вызванные двумя выставками рисунков. В городе полно разговоров о новой картине, и все отзываются о ней очень высоко. Должен сказать, что портрет написан в современной манере и весьма своеобразен. Думаю, что во Флоренции до сих пор еще не создавалось ничего подобного. А тем временем местные острословы и балагуры уже окрестили картину "портретом возлюбленной Леонардо".

Получил на днях из Рима письмо от Джульяно да Сангалло, который среди прочего пишет, что до них дошли разговоры о "молодом мастере, прославившемся во Флоренции". Конечно, он имеет в виду Рафаэля и хотел бы узнать о нем кое-что поподробнее. Джульяно сообщает также, что слухи о новом даровании достигли и Ватикана. Непременно ему отвечу, едва улучу свободную минуту. Прежде всего отпишу, что по части "обходительности" молодой живописец не знает себе равных. Не премину сообщить, что родом он из Урбино, откуда вышел и Браманте. Возможно, мой друг уже прослышал об этом. Зато вряд ли ему известно, что женщины без ума от Рафаэля, и если бы не работа, то он уделял бы им куда больше времени.

* * *

Каррарские каменотесы продолжают извлекать и обтесывать мраморные глыбы, следуя восковым образчикам, которыми я их снабдил. Обтесанные глыбы не столь тяжелы и громоздки, да и перевозить их сподручнее. А для меня особая выгода: возни меньше. Мрамор добывается самый отборный, какой только можно сыскать в округе. Мне удалось найти богатые залежи, и я распорядился открыть там новые каменоломни, забросив старые. Пришлось иметь немало мороки с владельцами земельных участков, да и каменотесы не в меру заартачились. И все же тешу себя надеждой, что в скором времени весь мрамор будет отправлен в Рим. Может быть, тогда папа Юлий уймется наконец, увидев груды мрамора на площади св. Петра.

До чего же папа нетерпелив, и его неугомонность частенько выводит меня из себя. Сидел бы себе преспокойно в Ватикане и не вмешивался в мои дела в каменоломнях. Так нет же, неймется ему. Как бы хотелось, чтоб он относился ко мне с большим пониманием и доверием. Я и сам знаю, что, пока все глыбы не будут погружены на барки и не отплывут в Рим, мне нельзя оставлять каменоломни и покидать Флоренцию. Главное мрамор, а затем уж я распрощаюсь со здешними местами.

Стоит мне заговорить о мраморе и торопливости папы, как я начинаю чувствовать стеснение в груди, словно мне недостает воздуха, уверенность меня оставляет, опускаются руки. При всем при том я горю желанием во что бы то ни стало сотворить памятник папе Юлию. Ведь только эта работа позволит воплотить все мои художественные замыслы, включая и скульптуру.

Скульптура - мое истинное призвание. Я твердо в нее верю, ибо только в скульптуре можно осуществить реальные идеи и отобразить человека, а не какие-то там фантазии и химеры. Она не нуждается в деревцах, ручейках, горах, хижинах и облаках. Все это может стать подспорьем только для живописца, который нередко прячется за такими украшениями. Они надобны Леонардо, который делает на них основной упор. Для меня же все это вещи второстепенные, которые я отбрасываю, даже когда берусь за кисть или перо. Я считаю, что подлинное искусство должно черпать силу и вдохновение только в человеке, без каких-либо отступлений и оговорок. Вот почему я не признаю никаких граней, искусственно проводимых между живописью и скульптурой, а тем паче пустопорожних разговоров о мнимом превосходстве одного вида искусства над другим. Приступая теперь к работе над монументом папе Юлию, я охвачен желанием объединить искусство в единое целое с помощью скульптуры. Надеюсь однажды добиться того же, взявшись за живопись. Она все еще забывает о существовании человека, пряча его целостную натуру под одеяниями, в которые он вынужден рядиться.

Порою я охотно пускаюсь в подобные рассуждения, которые задевают меня за живое, но порою столь же охотно отрешился бы от них вовсе, особливо когда они становятся предметом бесплодных споров. Вот и сегодня меня гложут сомнения, а нетерпеливость папы нагоняет на меня тоску.

Дни стали короче, и мои частые поездки из Каррары во Флоренцию не приносят мне более той радости, какую я испытывал в летнюю пору. Идут проливные дожди, воздух пропитан влагой, и дышится с трудом. Езда верхом в непогоду чревата опасностью: того и гляди, схватишь какую-нибудь хворобу. Получил очередное послание от отца, который советует мне не отлучаться из Каррары, пока весь мрамор не будет отгружен в Рим и не кончится ненастье. Сентябрь 1505 года.

* * *

Сегодня побывал в папском зале, где застал Рафаэля за копированием портрета Моны Лизы. Поодаль стояла группа художников, обсуждавших картон Леонардо. Видимо, мнения разделились, и разговор шел на повышенных тонах. Там же я приметил Андреа дель Сарто, молчаливого юношу, чем-то похожего на того, что копировал красавицу Джоконду. Он влюблен в живопись и подает большие надежды. Картон настолько его заворожил, что он не замечал ничего вокруг. Со мной был Якопо Альберти. Вдруг кто-то спросил маркизанца, что он думает о картоне Леонардо.

- Великолепный, - ответил тот, продолжая работать в своем углу.

- А картон Микеланджело?

- Столь же великолепен, - снова ответил Рафаэль и с почтением обернулся в мою сторону.

- Но кому же все-таки следует отдать первенство? - продолжал наседать кто-то из группы сторонников Леонардо. Кажется, это был Рустичи.

- Вряд ли стоит говорить о каком-либо первенстве одного над другим. Я, скорее бы, сказал, что речь идет о двух великих флорентийцах, которыми все вы должны гордиться, не делая никаких различий...

При этих словах все разом умолкли, в изумлении глядя друг на друга. Но вскоре в зале началось веселое оживление. Обе группы уже не спорили более о различии между мной и Леонардо, и между ними завязалась дружеская беседа. Один лишь я остался при своем мнении. Уходя из зала, я недоумевал, каким образом молодому живописцу удалось вмиг примирить споривших до этого молодых и пожилых художников? Это подлинное чудо, на которое никто во Флоренции не был бы способен. Даже сам гонфалоньер.

Думаю, что маркизанец мог бы всех нас поучить, как надо жить на белом свете. В этом смысле он обладает чудодейственным даром. Затрудняюсь сказать, где он обучился такому и каким образом ему удается, держась в стороне от людей, в то же время подчинять их себе, как это он нынче доказал. Я же не успею раскрыть рот, как тотчас наживаю себе врагов, хотя говорю одну сущую правду. Все это наводит меня на мысль, что при любом разговоре правду он обходит стороной, стараясь говорить и отвечать так, как говорил бы и ответил его собеседник. Маркизанец не встает ни на чью сторону. Видимо, у него еще нет собственных твердых убеждений, а если таковые имеются, то он предпочитает о них умалчивать или ловко их скрывает. Он не следует ничьим советам, даже наставлениям Леонардо. Предпочитает копировать и изучать сами произведения, обретая таким образом нужный опыт. Если ему случается стать свидетелем разговоров, то слушает он только для того, чтобы сделать приятное говорящему, даже если тот - круглый идиот. Ни у кого не возникает никаких подозрений на его счет. Даже недругов он способен обратить в своих друзей и никогда не скажет ничего неприятного, о чем бы ни шла речь. Словом, поистине "воспитанный и добрый молодой человек", как о нем писала Содерини герцогиня Джованна Фельтрия из Урбино.

Ко всему прочему, он скромен. Ныне во Флоренции очень распространено исподтишка копировать работы крупных мастеров. Особливо этим увлекаются втихомолку самовлюбленные юнцы. Но маркизанец действует иначе. Как прилежный ученик, идущий в школу обучаться грамоте, он появляется с кожаной папкой в руках и принимается изучать работы мастеров у всех на виду. Копирует то, что ему по душе. Но не теряет времени, срисовывая целые стены, расписанные фресками, или картины, которых немало повсюду во Флоренции. Прошлым месяцем можно было видеть, как он копировал отдельные фигуры Гирландайо на хорах церкви Санта Мария Новелла. Тем же занимался и перед фреской фра Бартоломео в часовне Санта Мария Нуова. Руководствуясь собственным чутьем, он выбирает для копирования только то, что может оказаться для него полезным, проявляя при этом незаурядный вкус. Он берет все лучшее, что есть у современных мастеров, оставляя в стороне остальное. Точно так же поступают наши крестьяне, когда перебирают фрукты, отделяя хорошие плоды от побитых, чтобы их не хватила порча. Кажется, он действует безошибочно, отдавая предпочтение тому или иному мастеру. Например, Перуджино его более не интересует. Но стоит ему завидеть старика, как он тут же подбегает к нему, чтобы поцеловать тому руку. Он занят поисками "современного", находя интересующее его у других, но не у бывшего учителя, который современен по-своему. Изо дня в день он занят неустанными поисками этого сокровища, собирая его по крупицам без особого труда.

Вот как учится этот необычный молодой человек. Но я ему не завидую. Его метода нова и единственна в своем роде. Он сохраняет ей постоянную верность, даже если приходится прервать работу над очередной мадонной, предназначенной уж не знаю там для какого аристократического дома. И все же мне, кажется, удалось обнаружить изъяны в его таланте. Они проявляются прежде всего в том, как он ищет то, чего ему самому недостает и в чем он не силен. Те же изъяны видны и в его особой манере общения с ближним. В этом молодом маркизанце человек и художник составляют, а вернее сказать, создают единое целое личность.

Тем временем все у нас следят с неослабным интересом за его работой случай из ряда вон выходящий. С помощью друзей и благодаря той симпатии, которой прониклась к нему вся Флоренция, как простонародная, так и аристократическая, он уже занял место между мной и Леонардо. Такое впечатление, что его мадонны заворожили флорентийцев, хотя меня они не очень убеждают, и причин тому немало. Но об этом я напишу в другой раз, когда улучу время.

В моем доме на улице Моцца частенько говорят о Рафаэле. Мне о нем то и дело напоминают мой отец и братья, даже если я не расположен о нем что-либо выслушивать. Дался им маркизанец. Всем им доставляет удовольствие посудачить о нем. Даже наша служанка расплывается в улыбке, едва заслышит его имя.

* * *

Вот уже несколько дней кряду Леонардо почти не покидает зал Большого совета во дворце Синьории: подготавливает стену, которую распишет батальными сценами по рисунку, выставленному в папском зале. Если верить тому, что вчера мне поведал один из его ближайших приближенных, Леонардо изобрел какой-то новый способ росписи, известный ему одному. Кажется, он собирается писать по стене, покрытой смесью канифоли, мела, цинковых белил и льняного масла. Взамен старого способа письма по сырой штукатурке он хочет использовать особую грунтовку. Затвердев, она позволяет работать без лишней спешки. Ведь применяемый до сих пор испытанный дедовский способ требует от живописца большой сноровки и умения, заставляя писать сразу же по слою сырой штукатурки, наносимой подручным на стену. А всем доподлинно известно, что Леонардо в работе медлителен. Вот отчего он и старается теперь так загрунтовать стену, чтобы расписывать ее без торопливости, в привычной для себя манере. Но коль скоро он отказался от водяного известкового раствора, поглощающего краски, его живопись уже не назовешь фресковой.

Готовить стену к росписи ему помогают некоторые его ученики, которых я хорошо знаю. Многие из них проявляют склонность к астрологии и увлекаются алхимией, от которой без ума их учитель. Среди них выделяется один шарлатан по имени Дзороастро да Перетола. Корчит из себя художника, а сам возится с гадами и бешеными псами, собирает коллекцию веревок, снятых с висельников, и прочую мерзость. Под стать этому разбитному парню и другие ученики Леонардо.

Если говорить о картонах, выставленных для всеобщего обозрения, то мне уже известно мнение всей Флоренции о моих рисунках. Начиная от гонфалоньера Содерини до плотника, который держит мастерскую неподалеку от моего дома, на улице Моцца. Зато мне неведомо, что думает о них Леонардо. Порою я склонен полагать, что к моей работе он относится точно так же, как и я к его. Однако он уже вплотную приступил к росписи, а я пока лишен такой возможности. Забот у меня полон рот: каменоломни, Каррара, контракты с владельцами барок на доставку мрамора в Рим. Всеми делами мне дозволено заниматься, кроме росписи фресками в зале дворца Синьории.

В свое время Леонардо гораздо раньше меня взялся за батальные рисунки, да и теперь может опередить меня в работе. Но я не теряю надежду поспеть к сроку и в новом предстоящем мне испытании. Чтобы не ударить в грязь лицом, приложу все старание и выкрою нужное для работы время. Я ни в чем не уступлю и вторым быть не желаю. Как уже было в случае с картонами, я и на сей раз верю, что флорентийцы смогут разом увидеть батальные сцены на обеих стенах зала Большого совета. А впрочем, я грежу, запамятовав обо всем остальном. Ведь мне еще предстоит обратить мраморные глыбы в скульптуры для монумента Юлию II. К тому же меня ждет "Святое семейство", обещанное Анджело Дони. Я часто спрашиваю самого себя: что толкнуло меня браться за подобный заказ от частного лица? Меня вовсе не прельщает мысль о том, чтобы мои творения становились достоянием отдельных лиц. Да я и не способен для такого рода работы. Во Флоренции уже нет отбоя от художников, превративших свои мастерские в лавки по продаже художественных поделок, где картины малюются на потребу любому вкусу. Достаточно назвать того же Рафаэля, чья мастерская процветает. По количеству производимых картин и работающих на него подмастерьев он всех переплюнул. С ним не идут ни в какое сравнение Креди, Боттичелли, Перуджино и другие мастера, о чьих именах я умолчу.

* * *

Джульяно да Сангалло пишет, чтобы я не слишком тянул с возвращением в Рим, где, как он считает, наши с ним дела идут не так, как должно было бы быть. "Здесь нам готовят какой-то неприятный сюрприз", - предупреждает Джульяно в письме. Что он хотел этим сказать? Неужели за время моей отлучки все планы рухнули и я лишился доверия папы Юлия? Я ценю Джульяно как серьезного человека, и вряд ли он написал это просто так, каприза ради. А что, если папа изменил свои намерения именно сейчас, когда весь мрамор вот-вот должен отбыть в Рим? Не заслужил я такой награды за те мытарства, которым с лета себя подвергаю. Может быть, мой друг принял за окончательное решение какую-нибудь фразу, высказанную папой Юлием в сердцах?

Говоря о всей заварившейся истории с монументом папе Юлию, в который раз стараюсь успокоить себя, цепляясь за всяческие предлоги и оправдания. Вот и сейчас в качестве утешения ухватился за предположение, что папа, возможно, был не в духе. Не исключено, что назавтра причиной всех бед станет злословие папских приближенных. Ума не приложу, что там могло стрястись? Пока мне ясно одно, что в любом деле, затеваемом с папой Юлием, нужно поторапливаться изо всех сил. А я уже затратил немало времени в каменоломнях и, возможно, даже хватил через край. Видимо, папа потерял всякое терпение. Вот еще одна легко объяснимая причина, которая мне кажется наиболее достоверной среди всех прочих.

А может быть, все мои страхи и опасения Джульяно порождены нашими неверными догадками? У страха глаза велики, особливо когда не знаешь, откуда тебе грозит опасность. Самое разумное - отбросить прочь сомнения, не идти на поводу изменчивых настроений и, засучив рукава, довести до конца отправку мрамора. Это сейчас единственная главная моя забота, лишающая покоя и сна. Но дело зависит не только от меня одного. К нему причастны многие: резчики, каменотесы, хозяева каменоломен. Я уж не говорю о моряках и владельцах барок, которые вскоре дадут о себе знать. Самому приходится руководить и следить за всем, вести ненужные споры и заводить тяжбу, а порою прибегать к крепкому словцу и даже угрозам.

Нередко спрашиваю самого себя: ваятель ли ты или надзиратель? В мое отсутствие все эти люди не знают, чем заняться, и способны причинить мне немало бед. У меня такое ощущение, что я по уши увяз в деле, которому не видно конца и края. Причем вся эта затея чревата опасностью для моей репутации честного человека. Кое-кто уже начинает подсчитывать деньги в моем кармане и поговаривать, что я-де получил изрядный куш от папского казначея и потратил здесь малую толику, прикарманив остальное. Не было бы таких разговоров, если бы я заранее оговорил все условия, прежде чем подписывать контракт на сооружение монумента. Прав был мой отец, когда писал из дома мне в Рим: "Подписывай контракт лишь тогда, когда будешь иметь мрамор в достатке. Не впутывайся в дела с каррарскими каменоломнями, иначе придется столкнуться с людьми, чей нрав тебе неведом". Помню, как отец приписал в конце письма: "Послушай меня хоть раз в жизни".

И все же я заблуждаюсь, признавая правоту отца. Как сейчас он бы заговорил, если бы я не занялся поисками добротного мрамора в Апуанских горах? Без меня никто не смог бы найти новые залежи. К тому же без меня никто не распорядился бы вырубать блоки различной формы и объема, дабы избежать лишнего веса и облегчить людям работу по погрузке и разгрузке мрамора. Мне удалось заполучить отборнейший мрамор без прожилок, являющихся предвестницами его недолговечности. Все глыбы уже обтесаны и готовы к отправке. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь мог проделать такую работу вместо меня. А потом, кто распоряжался бы полученными деньгами? Ведь нужно платить рабочим, давать задатки и производить прочие расчеты. Понадейся я на кого-нибудь, наверняка остался бы с носом. Мой родитель охоч давать советы. Но случаются такие обстоятельства, когда самый дельный совет может напортить делу. Если бы я устранился от всех этих муторных дел, моим интересам был бы нанесен непоправимый ущерб. Пишу сейчас так, словно все уже позади, хотя второй акт драмы должен вот-вот начаться. Но хватит на сегодня. Хоть несколько дней отдохну от мрачных мыслей до возвращения в горы.

* * *

На сей раз пришлось проторчать в Карраре весь ноябрь и три недели декабря. Зато могу написать, что со всеми делами покончено. Мне удалось даже положить конец трудной тяжбе, затеянной судовладельцами. Со всеми расплатился сполна, и никто не должен быть на меня в обиде. Все счета закрыты, мраморные глыбы - большие и малые - помечены все до одной, и я сам проследил за погрузкой первой барки в порту Марина-ди-Каррара. Вовек не забуду эту картину, когда на фоне свинцового неба, слившегося с морем, первая барка, груженная мрамором, отплыла, взяв курс к устью Тибра. Но я был спокоен, поскольку днями раньше мне удалось уговорить судовладельцев подписать со мной новый контракт взамен старого, в котором были оговорены только мои обязательства. Тогда я упустил из виду и не включил дополнительные условия, согласно которым контракт считался бы утратившим силу, коли вдруг у папы пропадет охота и он прикажет остановить все работы, связанные с сооружением монумента.

На сей раз я оказался более осмотрительным и учел возможные ходы со стороны папы Юлия, дабы обезопасить себя и развеять всяческие сомнения на сей счет. Не знаю, придется ли еще вернуться в Каррару, но пока, как я надеюсь, в этом нет никакой нужды. Оставшиеся дела не требуют моего присутствия, и с ними вполне справится нарочный, направленный мной в каменоломни. Не сидеть же мне вечно папским посланником в горах. Я прежде всего художник и должен заниматься своим делом.

Осталось совсем немного до рождественских праздников. Во Флоренцию я вернулся загодя, чтобы поспеть с домашними к полуночной мессе в нашем соборе. В ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое декабря вся наша семья соберется под сенью купола Брунеллески *. Там будет чинно стоять наш отец в окружении пяти сыновей. Хотелось бы, чтоб в эту ночь к нам присоединился наш старший брат Лионардо, монах из монастыря Сан-Марко. 22 декабря 1505 года.

* Филиппо Брунеллески (1377-1446), флорентийский архитектор, создатель грандиозного восьмигранного купола (диам. 42 м), возведенного им в 1420-1436 годах над хором собора Санта Мария дель Фьоре, определившего характерный силуэт Флоренции. Один из основоположников ренессансной архитектуры, создатель научной теории перспективы.

* * *

На исходе январь. Вновь я в Риме, где поселился в том же доме за церковью Санта Катерина, неподалеку от старой базилики св. Петра. Я еще был в дороге, когда первые партии мрамора стали прибывать в римский порт Рипетта. На подходе и остальные барки с грузом. Стало быть, дела идут своим чередом, и наказы, данные моему нарочному Бальдассарре, выполняются.

Тем временем пришлось раскошелиться и обзавестись необходимым хозяйственным скарбом для дома, что выделен мне по указанию папы. Здесь разместились прибывшие со мной флорентийские каменотесы, которые будут помогать в работе над монументом. Расходы возросли, а денег осталось совсем немного. Мне даже нечем расплатиться с нанятыми перевозчиками. При очередной оказии придется обратиться за деньгами к папе Юлию. Мои помощники успели уже обтесать несколько мраморных глыб, и я начал высекать отдельные статуи.

Сегодня ко мне заходил Джульяно да Сангалло, чтобы поговорить о своем проекте нового собора св. Петра. Затем он принялся поучать меня, как надлежит держаться с папой. На сей раз он говорил, что называется, обиняками, боясь, видимо, наскучить мне подобного рода разговорами. Но я ободрил и поддержал его. Как считают люди, грех гнушаться добрым советом.

Джульяно вновь напомнил, что в рабочий кабинет папы следует входить, держа шапку в руке. Едва переступив порог, тут же преклоняй колени и не вставай, пока папа не подаст знак. Стоишь ли на коленях или поднялся на ноги, все равно оставайся с непокрытой головой. Ни в коем случае не садись и не затевай разговоры, если папа сам не предложит. Уж если во время аудиенции тебе дозволено сесть, то поднимайся с места только по знаку папы. И заруби себе на носу, что после окончания приема негоже возвращаться, задавать вопросы или испрашивать какие бы то ни было разъяснения.

Немало порассказал Джульяно и о других вещах, и я его терпеливо выслушал. К своему сожалению, узнал от него, что частенько моя бестактность приводит папу в неловкость, вызывая замешательство среди его церемониймейстеров. Да разве упомнишь все эти правила папского этикета! Мне и впредь будет нелегко с ними справляться, заходя и выходя из приемной Юлия II. Долго ли попасть впросак, если постоянно тебя отвлекают всевозможные заботы, а голова забита идеями, фигурами...

Как сообщил Джульяно, на днях с его проектом нового собора св. Петра желает лично ознакомиться папа. Затем его святейшество изучит проект, предложенный Браманте, после чего и будет принято окончательное решение. Мой друг так и сказал:

- А потом будет сделан выбор.

Но в его словах прозвучала едва уловимая тревога. Видимо, Джульяно побаивается Браманте, который оказывает на папу большое влияние и рассчитывает на поддержку коллегии кардиналов, находящихся в Риме. Когда он спросил мое мнение о всей этой истории, я просто не знал, что сказать ему в ответ.

- Да разве папа не разговаривал с тобой о двух проектах нового собора св. Петра?

- Он ни разу не говорил мне об этом ни слова.

- А что тебе известно о проекте Браманте?

- Право же, со мной никто никогда о нем не разговаривал.

- Тогда что ты думаешь о моем проекте?

По правде говоря, лишь однажды я видел проект моего друга, да и то прошлым летом, до отъезда из Рима. Но это было первое беглое знакомство, поскольку, как мне помнится, я зашел тогда к Джульяно по другому поводу. Пока у меня о его работе самое общее представление, и вряд ли я смогу высказать что-либо дельное. И я ему открыто об этом сказал. Договорились завтра встретиться у него, где он покажет мне свой проект.

Встретил на днях Якопо Галли. За время моего отсутствия он приобрел две античные статуи, случайно найденные при раскопках. Просил взглянуть на них, поскольку ему хотелось бы их отреставрировать. На следующее воскресенье я приглашен отобедать у него.

* * *

Мрамор продолжает прибывать в порт Рипетта, а река настолько вздулась от дождей, что барки невозможно разгрузить. Тибр вышел из берегов, и под водой оказались ранее выгруженные мраморные глыбы. Их никак невозможно доставить на площадь св. Петра, как этого хотелось бы папе Юлию. Вместо того чтобы подгонять меня и мучить, лучше бы набрался благоразумия и терпения, пока не пройдут дожди. Ему-то не надо доказывать, что рабочие не могут ходить по воде наподобие Христа. Какой опасности вчера подвергали себя рабочие, да и я вместе с ними, когда мы старались спасти барку, груженную мрамором, которая вот-вот готова была перевернуться вверх дном. Если бы он видел все это, то, может быть, несколько угомонился. Хорошо подгонять, сидя под крышей в натопленной комнате. Чтобы понять некоторые вещи, нужно их увидеть собственными глазами.

Как мне хотелось отложить до весны перевозку мрамора из Марина-ди-Каррара до порта Рипетта и выждать, пока погода улучшится. Да и судовладельцы согласились бы со мной. Но пришлось действовать иначе, ибо такова была воля папы Юлия. По его милости мне теперь приходится горе мыкать. А как было бы славно в ожидании весенней навигации провести зимние месяцы во Флоренции! Я смог бы тогда заняться фресковыми росписями во дворце Синьории и закончить наконец "Святое семейство" для Анджело Дони. Но лучше не думать об этом, иначе тоска одолеет.

Я не рожден жить среди льстецов, обосновавшихся при Ватикане. Чего стоит клика Браманте, не говоря уж о других царедворцах. До меня доходят неприятные разговоры, унижающие мое достоинство, хотя, кроме собственных дел, я ни о чем другом не помышляю. Мой друг Джульяно успокаивает меня, советуя не обращать внимания на распространяемые слухи. Но пока мне это не удается. В отличие от него, я все замечаю и принимаю близко к сердцу. У меня даже сложилось впечатление, что против меня ополчились и собираются затравить как непрошеного гостя. Наберусь смелости и однажды все это выскажу папе Юлию. Пусть мои недруги прекратят свои нападки. Не в пример мне, Джульяно удается лавировать в этой среде, где, однако, законы диктует все тот же Браманте. Видимо, ловкость и изворотливость не очень-то помогают моему другу. И я замечаю, что порою ему не по себе.

* * *

Нынче папа призвал меня к себе во дворец, чтобы узнать мое мнение о двух проектах нового собора св. Петра, представленных Сангалло и Браманте. Проект моего друга был мне уже известен, а вот второй я видел впервые.

К сожалению, именно второй проект мне понравился больше, но я не стал делиться с папой своими впечатлениями. Не мог же я ему сказать, что вторая работа лучше первой, и навредить тем самым моему другу! Такое поведение было бы в высшей степени недостойным. Я предпочел ответить, что оба проекта имеют свои достоинства и недостатки. Хотя на самом деле работа Браманте намного превосходит смелостью замысла. Внимательно ознакомившись с ней, я понял, насколько представленный план собора отличается от общепринятых образцов. Однако и Браманте допустил явный просчет, перекрывая свое строение. Я даже не сдержался и невольно воскликнул в присутствии папы:

- Но ведь этот купол низок и придавлен!

- А как бы вы его построили? - тут же спросил папа Юлий.

- Приподнял бы... Сделал выше, чтобы его можно было видеть снизу...

Проект Браманте меня живо заинтересовал, а работа Джульяно, к сожалению, грешит традиционностью и не несет ничего нового, повторяя все то, что уже не раз было видано и перевидано как здесь, так и в других местах. В разговоре с Юлием я чуть было не забыл о ней вовсе. Через несколько дней папе и кардиналам придется принять окончательное решение. Но насколько я понял из сегодняшнего разговора, выбор уже предрешен.

Надеялся, что сегодня папа заговорит и о своем монументе, но он даже о нем не заикнулся. Пришлось вернуться домой несолоно хлебавши. Хотел попросить у него денег, чтобы заплатить каменотесам, обрабатывающим мрамор, но передумал, боясь, что он и слушать меня не станет.

Мне позарез нужны деньги. Нужно платить рабочим, которые волокут мраморные глыбы из порта Рипетта до площади св. Петра. Я в долгу как в шелку, и эта мысль меня терзает и не дает покоя. Придется завтра обратиться за помощью к Якопо Галли. Не могут же рабочие ждать, пока папский казначей получит указание о выдаче мне денег.

* * *

Из Каррары тем временем прибыла еще одна партия мрамора. К счастью, погода улучшилась, и можно производить разгрузку в более благоприятных условиях, которые не идут ни в какое сравнение с тем, что пришлось выдержать в январе. Итак, мрамор продолжает прибывать, а я не нахожу себе места от тревожных предчувствий.

Хочу не забыть и отметить, что сегодня папа Юлий впервые заговорил со мной о Рафаэле - юном маркизанце, работающем во Флоренции. Папа поинтересовался, знаком ли я с ним, действительно ли юноша стоящий и какого я мнения о его живописи. И вот тут-то я вдруг понял, как трудно говорить об этом молодом человеке. Причем главная трудность в том, что не знаешь, с чего начать. Поэтому я не много сумел поведать о нем, отвечая на вопросы папы Юлия. Ограничился тем, что рассказал, насколько он известен и почитаем во Флоренции, и еще кое-что в том же духе. Однако меня крайне удивило, что папа ничего не спросил о Леонардо. А ведь он тоже сейчас во Флоренции, и вряд ли кто осмелится недооценивать его в сравнении с маркизанцем. Ума не приложу, отчего папа обошел его молчанием, словно Леонардо ничего для него не значит.

Думаю, что Юлий II немало уже слышал восторженных отзывов о Рафаэле, но не столько о его успехах в живописи, сколько об удивительной обходительности, красоте, умении подчинять своему влиянию ближнего и прочем. Словом, я понял, что папе расхваливали в основном человеческие качества маркизанца, а не его достоинства живописца. Юлий выспрашивал меня о нем с отеческой улыбкой и умиленным выражением на лице, что так несвойственно его суровой натуре. Такое впечатление, что папа заочно проникся симпатией к маркизанцу. "Все идет, как тому следует быть, - подумал я. - Маркизанец уже завоевал папу, будучи еще с ним незнаком. Ведь удалось же ему обворожить во Флоренции гонфалоньера Содерини, а в Урбино весь княжеский двор и герцогиню Джованну Фельтрия".

На днях среди развалин древнеримской постройки была обнаружена скульптурная группа Лаокоона. Все тут же решили, что речь идет об известном произведении, упоминаемом Плинием *. По распоряжению папы я отправился вместе с Джульяно да Сангалло взглянуть на скульптуру. Видимо, она будет перенесена в Ватикан. Придется вернуться к месту находки в сопровождении Кристофоро Романо. Папа часто навязывает мне своего подопечного, от которого мне никакого прока. Я уж не говорю, что он из клики Браманте. Ему придется заняться реставрацией группы Лаокоона - поручение, вполне соответствующее его способностям как скульптора. На исходе март 1506 года.

* Плиний Младший (ок. 62-114) - римский писатель и государственный деятель, оставил богатое эпистолярное наследие, дающее ценный материал о культуре Римской империи (см. Письма Плиния Младшего, М.-Л., 1950).

* * *

Мраморные глыбы продолжают прибывать, заполняя почти всю площадь св. Петра. Но это зрелище уже не вызывает в Юлии II былого интереса. Я замечаю это по различным признакам и разговорам, которые мне передаются. Хотя я еще не в состоянии судить о подлинных намерениях папы, но уже сегодня он заставил меня проторчать в своей приемной вместе с остальными, прежде чем дать мне аудиенцию. Все это наводит меня на мысль, что он дал специальные распоряжения на сей счет. Ведь до сегодняшнего дня меня тут же провожали в его рабочий кабинет, минуя обычную очередь, сидящую в приемной. Помимо всего прочего, я заметил, что папа был не расположен говорить со мной о монументе и наотрез отказался выдать мне деньги для выплаты лодочникам и рабочим.

После сегодняшней короткой аудиенции я вышел удрученным и тут же распорядился, чтобы каменотесы и носильщики прекратили все работы.

Теперь, когда работы над монументом приостановлены, у меня из головы не идет этот сплетник Браманте со своими дружками кардиналами, входящими в его клику. Главным виновником перемены, происшедшей в папе Юлии, я считаю его. Маркизанец хочет разделаться со мной, чтобы стать полновластным хозяином положения, когда никто и ничто не сможет ему помешать. Мне доподлинно известно, какие он строил козни, стараясь убедить папу отказаться от "прижизненной гробницы". Ступив на легкий путь игры на предрассудках, возможно, он одержал верх. Не исключено, что ему удалось добиться, чтобы я впал в немилость. Но по правде говоря, я никогда не помышлял о сооружении гробницы Юлию II. Он сам первый заговорил со мной об этом.

Взявшись за эту работу, я горел одним лишь желанием осуществить некоторые свои мысли о человеке и жизни вообще, о рабстве и праве человека высвободиться из его оков. Это куда значительнее, нежели монумент папе. Произведение могло бы явить собой пример покорности и прозвучать призывом к неповиновению... Яркий поучительный урок всем недалеким умам, которые правят миром. Такова подлинная правда.

Не зря Дедал восстал.

Не зря и солнце тучи разгоняет.

Если дела и далее так пойдут, то Браманте сможет считать себя вполне удовлетворенным. Его наущения вызваны не только завистью. Ему не терпится отомстить мне за некоторые критические замечания. Я счел неразумным в его проекте собора св. Петра намерение использовать купол Пантеона *, о чем сообщил папе, когда тот пожелал узнать мое мнение. Ведь существует другой пример для подражания - купол флорентийского собора. И скорее от него следует исходить, чем повторять перекрытие Пантеона, неимоверно устаревшего с веками. Неужели творение Брунеллески во Флоренции бесплодно? Нет, это не так. И нужно сознаться в этом и, набравшись смелости, открыто отстаивать истину перед всеми. Если Браманте все еще не в состоянии понять ее, тем хуже для него.

* Пантеон - памятник древнеримской архитектуры, сооружен в 125 году н. э. Представляет собой ротонду, перекрытую колоссальным полусферическим кессонированным куполом (диам. ок. 43 м), имеющим в центре отверстие (диам. ок. 9 м), через которое освещается интерьер.

На его месте я бы исходил от того, к чему пришел Брунеллески. Разговоры об уважении к античности хороши лишь до поры до времени. Коли произведение вконец изжило себя, пусть оно принадлежит породившей его эпохе. Но папа может и не знать о таких вещах, а возможно, его водят за нос. Если бы ему честно и толково разъяснили, он наверняка принял бы правильное решение. Когда несешь несусветную чушь, тебя спокойно выслушивают, хотя и считают круглым идиотом. Но стоит высказать правду, как все меняется. Терпение мое иссякло. Хватит!

Гласит пословица далекой старины:

Хоть видит око, зуб неймет.

И в наше время зависть не умрет.

Не верь, мой господин, лгут злые языки.

Я с давних пор покорный твой слуга.

Ждал милости, как солнца в непогоду.

Но ты завистникам в угоду

Меня не замечал, как ни старался я.

Твоею властью уповал возвыситься в делах.

Но тщетны были все мечты

В ответ услышал эхо гнева.

Не ценится добро на небесах,

Коли награду за труды

Просить я должен у сухого древа *.

* ...Просить я должен у сухого древа - здесь Микеланджело намекает на папу Юлия II, в миру Джульяно Делла Ровере, фамильный герб которого украшен изображением дуба (от итал. rovere - дуб).

* * *

Ничего другого мне не оставалось, как вернуться во Флоренцию. Такое решение чревато серьезными последствиями. Но столь же серьезны причины, побудившие принять его. Дело не только в том, что в течение четырех или пяти дней я тщетно домогался аудиенции у Юлия II. И даже не в том, что он, изменив своим намерениям, ничего не хотел более слышать о монументе и окончательно отказал мне в деньгах. Уже от одного этого можно было бежать без оглядки из Рима. Но вдобавок ко всему мне стали грозить смертью. Кто именно, я не могу назвать наверняка. Но злодеи и канальи связаны все с той же кликой Браманте. Оттуда исходили угрозы, вынудившие меня вернуться во Флоренцию.

Джульяно да Сангалло старался меня всячески успокоить, говоря, что не стоит придавать столь большое значение таким угрозам. Он убеждал меня, что с работой все, мол, образуется и нужно лишь запастись терпением. Не исключено, что папа даст мне новое поручение, например роспись Сикстинской капеллы или своих апартаментов в Ватикане. О многом говорил мне в утешение Джульяно, когда, подавленный, я вернулся домой после того, как гвардейцы выдворили меня из папской приемной. Но я не посвятил его в свои планы бегства домой, во Флоренцию.

Все было проделано в полнейшей тайне, и 18 апреля я незаметно оставил Рим * в сопровождении двух каменотесов, которых в свое время привез с собой из Флоренции. Несколькими днями ранее я продал перекупщику из предместья весь скарб и утварь из дома, который занимал возле церкви Санта-Катерина. Деньги, одолженные у Якопо Галли, пошли на оплату рабочих. Когда все было улажено, с болью в сердце я оставил Рим, где потерпел полный провал.

* ...и 18 апреля я незаметно оставил Рим - 18 апреля 1506 года, день торжественной закладки собора св. Петра по проекту Браманте.

Униженный Юлием II и доведенный до отчаяния кознями Браманте и ему подобных, вернулся я во Флоренцию. Теперь всеми крупными работами в Риме заправляет Браманте. Человек без совести, он не терпит малейшей критики и цепко держит папу в руках. Этот мот и пройдоха, склонный к сомнительным удовольствиям, стал полновластным хозяином при Ватикане. Он считал меня своим соперником, хотя никогда таковым я не был. Я не сводник и не обольститель, как он и ему подобные. Вот отчего и пришлось мне оказаться вдали от Рима. Ничего не поделаешь, я вылеплен из другого материала. Но если папе вдруг взбредет в голову сызнова заняться своим монументом, пусть ищет для себя другого исполнителя, хотя бы того же Кристофоро Романо, к которому он так благоволит. Уж теперь я из Флоренции ни ногой!

Дав себе такой зарок, я почувствовал, как кровь вновь взыграла. На днях хочу приняться за дела, которые пришлось забросить из-за отъезда в Рим. Верю, что снова обрету себя.

От ветра пламя пуще полыхает.

Так добродетель, данная нам свыше,

Не чахнет в муках, а мужает.

На исходе апрель 1506 года.

* * *

С прошлой весны я так и не смог ничего довести до конца. Время растрачено впустую на каменоломни в Карраре, тяжбу, контракты и прочую ерунду. Почти год прошел в полной безызвестности, тревожных сомнениях и пустых надеждах. Важнейший год, в течение которого Леонардо спокойно писал батальную сцену в зале дворца Синьории, а Рафаэль создал немало своих мадонн, вызывающих всеобщий восторг. И тот и другой потрудились на славу, а я же тем временем, нещадно себя изнуряя, ровным счетом ничего не добился. Кроме горьких разочарований, иного я не получил.

Знатоки утверждают, что жизнь складывается из обретенного опыта. Я бы сказал, однако, что для меня жизнь - сплошные удары, наносимые подло, исподтишка. Сколько же их выпало на мою долю за год! Только мои плечи способны были вынести это непосильное бремя и в конце концов сбросить его. Теперь я начинаю понимать, чего мне все это стоило. Если бы не мои силы, быть бы мне вконец раздавленным...

Мне двадцать первый шел, я был в угаре.

Вот-вот и захлестнулась бы петля.

Лишь смерть тот узел разрубила - с глаз спала пелена.

Не думал ранее, что человек...

На днях засел за "Святое семейство" для Анджело Дони и за рисунки к "Битве с пизанцами". Над ними нужно еще поработать, прежде чем приступать к росписи в зале, где Леонардо уже заканчивает "Битву при Ангьяри". Тем лучше, буду работать один, а фреска Леонардо будет подхлестывать меня в желании превзойти его. Предпочитаю работать в одиночестве, чтобы не видеть вечно путающихся под ногами учеников Леонардо, помогающих сейчас ему в работе. Все они - Рафаэль да Антонио, Феррандо Спаньоли, Лоренцо ди Марко, Дзороастро да Перетола - увлекаются черной магией и алхимией. Хлебом их не корми, а дай позубоскалить и поиздеваться над другими. Непонятно, какими узами эти шарлатаны и прохвосты связаны со своим мэтром? Видимо, он вознаграждает их тем, что терпит подле себя.

Те, кто видел фреску Леонардо, заверяют меня в один голос, что более прекрасного произведения не сыскать во всей Тоскане. Охотно верю, что живописец вложил в работу все свои духовные силы и мастерство. Но сравнивать можно будет лишь после того, как я закончу писать мою фреску. А пока не может быть речи ни о каком превосходстве Леонардо над Микеланджело.

Свита приближенных Леонардо пополнилась еще одним поклонником - неким Баччо Бальдинелли *, сыном ювелира, который когда-то работал на Медичи. Этот интриган первой руки стал известен в городе благодаря дружбе с Рустичи и покровительству Леонардо, который поддерживает его первые шаги в скульптуре. Мне не известно, на что способен еще один претендент на звание скульптора. Знаю, что ему едва стукнуло двадцать. Итак, Леонардо продолжает готовить скульпторов. Ему не терпится поскорее найти такого, который смог бы мне противостоять.

* Баччо Бандинелли (1488-1560) - флорентийский скульптор, подражатель Микеланджело: "Геракл и Како", "Джованни делле Банде Нере" (Флоренция).

* * *

Стоит лишь вспомнить, какие испытания выпали на мою долю в последние месяцы пребывания в Риме, как я начинаю понимать, что чудом выбрался живым и невредимым из страшной передряги. Еще бы, постоянные преследования и угрозы при папском дворе, слежка со стороны прихвостней Браманте. Особенно невыносимо было в последние недели, когда я уже не чувствовал себя свободным человеком. Меня охватил такой страх, что я опасался выходить из дома с наступлением темноты.

Смелое решение покинуть Рим помогло мне вновь обрести свободу. Какое счастье чувствовать себя вольной птицей! И даже письма, пришедшие на днях из Рима, не могут вывести меня из спокойного состояния духа. Если бы мои римские знакомые из числа приближенных ко двору, включая Якопо Галли и Джульяно, оставили меня в покое, это было бы более чем разумно с их стороны. Все они в один голос повторяют, что папа хотел бы вновь меня видеть в Риме и что, мол, чем раньше я туда вернусь, тем лучше для моего будущего. Пусть их пишут, что им заблагорассудится. Я даже не подумаю отвечать. Напишу только Якопо и Джульяно и посоветую им не уподобляться тем, кто желает моей погибели.

Хочу отметить один факт, заслуживающий внимания. Среди многих флорентийских архитекторов бушуют страсти вокруг купола Брунеллески. Всем им не терпится приложить собственную руку к барабану купола, оставшемуся незавершенным в своей декоративной части. Особенно упорствуют и шумят Баччо д'Аньоло, Кронака и Антонио да Сангалло *, брат моего римского друга Джульяно. Они подготовили даже совместный проект арочного балкона, который должен "опоясать" верхнюю часть барабана. Я же решительно против такого предложения, ибо оно нарушает гармонию творения Брунеллески.

* Антонио да Сангалло, прозванный Старшим (1455-1534) - флорентийский архитектор, сложившийся под влиянием творчества старшего брата, Джульяно да Сангалло (церковь Сантиссима Аннунциата в Ареццо).

На днях в мастерской Баччо собрались Кронака, Антонио да Сангалло, Боттичелли, Рустичи и Монтелупо. Я тоже зашел, дабы высказать свое мнение о куполе, считая, что он должен быть оставлен в его нынешнем виде. Любое изменение, пусть даже вносимое из самых добрых побуждений, нельзя расценивать иначе, как проявление неуважения к памяти Брунеллески. Работа может быть завершена только с использованием оригинальных рисунков, оставленных мастером Попечительскому совету собора. Но по недосмотру они были утеряны, а может быть, уничтожены. Все это я не преминул высказать художникам, собравшимся в мастерской Баччо, и вновь изложил свое мнение по этому вопросу представителям Попечительства.

Мои слова, кажется, не очень убедили Баччо д'Аньоло, зато оба его товарища заметно поостыли. Надеюсь, что здравый смысл все же восторжествует. Но если понадобится, я готов на все, лишь бы не допустить искажения великого творения Брунеллески. Каждый волен изливать собственную амбицию, но только в своих работах, не затрагивая чужих.

Вот и я в эти дни много рисую, пишу, читаю Данте и Петрарку. Сочинил несколько стихотворений и должен признать, что поэзия все более захватывает меня, помогая скрашивать дни, проводимые в трудах и заботах. Но все написанное прячу от других и не показываю даже друзьям. Вот один из сонетов.

Был счастлив, избежав жестоких чар

И одолев порывы страсти.

А ныне стражду вновь - в твоей я власти

Рассудку вопреки, в груди пожар.

И если стрелы пагубной любви,

Минуя сердце, пролетали стороной,

Отныне можешь мстить, повелевая мной,

И смертный приговор мне шлют глаза твои.

Птенцом, сбежавшим из силка,

Порхал свободно и беспечно

И все ж, о донны, в сети угодил.

Захлопнулась Амура западня.

Отсрочка от любви была недолговечна,

Придется умирать в расцвете сил.

* * *

Хочу отметить один курьезный случай, который произошел с Леонардо вчера пополудни. Наступил май. На небе ни облачка, и в такую погоду трудно усидеть дома. Хочется дать себе небольшую передышку, зайти поболтать к кому-нибудь в мастерскую или побродить с друзьями на воле.

Как раз вчера я забрел в сады Оричеллари * и тут же встретил знакомых. Разговор зашел о Данте, и вскоре к нашей группе подошел Леонардо. Он любитель потолковать о литературе, хотя сами литераторы избегают его общества. В садах Оричеллари нередко их можно встретить, в том числе и самых знаменитых. С Леонардо были неразлучный Солаи, как всегда разодетый в бархат и злато, Рустичи, Лоренцо ди Креди и еще кто-то из незнакомых мне лиц.

* Сады Оричеллари - место встреч литераторов и философов в садах при дворце Ручеллаи, доступ в которые был открыт гуманистом и меценатом Бернардо Ручеллаи (1448-1514). С 1494 года здесь проводила свои заседания Платоновская академия, учрежденная Лоренцо Великолепным.

Леонардо тут же вмешался в нашу беседу и по своему обыкновению перевел разговор на другую тему, чему мы не противились. Он вдруг заговорил о буре, непогоде и о том, как надобно отображать грозу в пейзажах, когда деревья гнутся, кусты прижимаются к земле, реки вздуваются, а ветер гонит сорванные ветки и листья. Словом, конец света. Видимо, поняв, что в этот теплый майский день затронутая им тема никого не увлекла, он принялся рассказывать о далеком Кавказе и Малой Азии, словно только что открыл эти земли.

Пока Леонардо с упоением развивал новую тему, к нам подошел пожилой человек по имени Ванни, один из учеников знаменитого космографа Паоло даль Поццо Тосканелли. Много лет назад он познакомился с Леонардо в доме своего учителя на площади Питта. В молодости они даже были друзьями.

Ванни постоял немного, слушая Леонардо, а потом вдруг прервал его рассуждения, напомнив о недавнем открытии новых земель, чье существование на западе предсказал еще в прошлом веке мэтр Тосканелли.

- А ты даже не знаешь об этом, - сказал он с укором Леонардо, - и до сих пор не удосужился поинтересоваться открытием генуэзского мореплавателя Колумба, а берешься рассуждать о землях, которые давно уже изъезжены и изучены вдоль и поперек. Тебе ли говорить о них? Ведь ты ни разу не помышлял о путешествиях и ничего не понимаешь в этих делах *.

* ...ничего не понимаешь в этих делах - автор забывает, что Леонардо да Винчи, гонимый жаждой познания, исколесил почти всю Италию, оставив немало ценнейших сведений по вопросам географии в своем "Атлантическом кодексе". В своих записках он как-то отметил: "Что заставляет тебя, о человек, покидать твой собственный дом в городе, твоих родных, друзей и устремляться в луга, долины, если не естественная красота мира?"

Ванни в упор смотрел на Леонардо, а затем добавил напоследок:

- Ты рассуждаешь как алхимик, мечтающий открыть золото. А Колумб, подтвердивший на деле предсказания Тосканелли, сделал свое открытие ценой неимоверных жертв и лишений, о которых ты не имеешь ни малейшего представления... Вот что служит подлинной науке.

После этой тирады Ванни молча удалился, а Леонардо было уже не до разговоров о восточной экзотике. Лицо его слегка покраснело, но он все же выдавил из себя некое подобие улыбки. Постояв еще немного, Леонардо ушел наконец, сопровождаемый своими друзьями, а мы тут же невольно расхохотались.

Тем временем молодой Рафаэль продолжает писать портреты Маддалены Дони и ее супруга. За два года пребывания во Флоренции он достиг многого. Как в зале Большого совета, где предстоит написать битву с пизанцами, в доме Дони я столкнулся с еще одним соперником, но совершенно иного свойства. Там мне противостоит прославленный мастер, а здесь - начинающий двадцатитрехлетний живописец. Приходится работать, постоянно с кем-то соревнуясь. На сей раз Анджело Дони устроил мне хитрую ловушку, столкнув с маркизанцем. Ничего не поделаешь, придется принять вызов и взяться за дело с еще большим усердием. Рафаэль всех очаровал своими прекрасно исполненными и тонкими по цвету картинами. Со мной такого еще не случалось, да я, право, и не собираюсь изменять себе, дабы кому-то понравиться.

Своими работами молодой живописец сумел приковать к себе внимание всей флорентийской знати. Спору нет, поистине хороши его благочестивые мадонны, смотрящие на мир сквозь полуприкрытые ресницы и ласкающие своих младенцев. Они под стать нашим флорентийским красавицам, которых, однако, живописец явно идеализирует, изображая эдакими смиренницами и благочинными девственницами, как принято их называть.

Он превзошел старых флорентийских мастеров; более того, ему удалось порвать с рабской привязанностью к одному и тому же типу женской красоты. И хотя мадонны мастеров прошлого принимают различные положения, на их лицах застыла привычная маска. Маркизанец же, и следует отдать ему должное, придает каждому образу свое неповторимое выражение. Даже благочестивость его мадонн выражается всякий раз по-иному. Он отыскивает свои типажи среди девушек из простонародья и из знатных семей. Успех его творений - в жизненной достоверности и удивительной чистоте красок, словно он разводит их прозрачной родниковой водой. Его картины ласкают и радуют глаз сиянием златотканых одеяний и нимбов, милыми пейзажами с деревцами, тучками, листиками, былинками, в чем, однако, он не далеко ушел от мастеров прошлого века.

Но восторги, порождаемые его мадоннами, в не меньшей степени вызваны той новизной, которую маркизанцу удается внести в любое произведение. Он старается не повторяться и избегает всего того, что видит и изучает у других. Молодой живописец из Урбино знает свое дело и умело учитывает запросы заказчиков. В своих работах он отдает должное современным требованиям, но в то же время не забывает о традициях прошлого. Ему удается в равной степени ублажать как поклонников нового, так и ревнителей старины, а в результате никто не обижен и все довольны.

У нас с Леонардо немало сторонников, проповедующих, однако, резко противоположные взгляды на искусство. Они готовы порою устроить потасовку, отстаивая превосходство своих воззрений. Из-за маркизанца никто не полезет в драку, да в этом и нет никакого резона. Едва о нем заходит разговор, как два враждующих лагеря, куда входят мои сторонники и поклонники Леонардо, тут же приходят к единодушию. Что там говорить, искусство этого молодого человека примиряет страсти и просветляет души. Без тени колебания я приписываю ему одному столь редкостное свойство, хотя с трудом верю, что оно воплощает в себе высшее назначение искусства. Вот о чем мне хотелось сказать прежде всего.

Итак, я завел разговор о его мадоннах. Однако должен заметить, что маркизанец взялся и за портреты. Просто нет отбоя от флорентийских аристократов, желающих позировать ему, лишь бы заполучить маркизанца к себе в дом, словно он пришелец из иного мира, чудом объявившийся во Флоренции.

Меня поражает легкость, с какой он пишет. Одна за другой появляются из-под его кисти все новые картины, а он еще находит время, чтобы писать их где-то на стороне, то и дело отлучаясь из Флоренции. И что бы там ни было, он неизменно верен слову, вручая в срок работу заказчику. Правда, он прибегает к услугам многочисленных подмастерьев. А для чего же иного они надобны, если не для работы на потребу покупателям? Это второй вопрос, на котором мне хотелось бы остановиться. Но на сегодня хватит о нем.

* * *

Сколько раз Юлий II приказывал своим приближенным отписать мне и посоветовать вернуться в Рим. Устав меня ждать, он теперь обратился прямо к Синьории. Вся эта возня с моим возвращением к папскому двору, чему я решительно противлюсь, начинает меня тяготить. Папа неоднократно обещал, даже через посредство моего друга Джульяно, "простить" мне бегство из Рима, если я "немедленно" к нему возвращусь. Я же думаю, если он оставит меня в покое, это будет самое разумное с его стороны. У меня нет никакого намерения возвращаться, чтобы вновь страдать от подлости Браманте.

Ведь он и его приспешники растащили весь материал, собранный для монумента на площади св. Петра. А что предпринял Юлий II, чтобы помешать этому? Что он отвечает Браманте, когда тот выставляет меня человеком безответственным, на которого ни в чем нельзя положиться?

В отношении меня даже молчание папы я считаю вероломным. Он должен был бы закрыть рот "первому архитектору" и заставить его побольше думать о своих делах, а уж о моих собственных я как-нибудь сам побеспокоюсь. Он мог бы, в конце концов, не слушать его, что послужило бы хорошим уроком льстецу. Это наверняка подрезало бы ему крылья. Но папа никогда так не поступит. Он благоволит к этому лицемеру и наушнику, прожигателю жизни и вельможе. Папский двор и все кардиналы оказывают ему княжеские почести - ему, а не мне. Возможно, потому, что я всегда говорю только правду и не иду на сделки с совестью. Моя цель - служение искусству, и я неизменно ей верен, даже если это идет вразрез с интересами целой шайки рвачей и вредит их предводителю. Но не стоит об этом говорить: пока внакладе один лишь я.

Меня не покидает беспокойство. На днях гонфалоньер Содерини советовал мне покориться папской воле, иначе из-за меня мир всей республики может оказаться в опасности. Я ответил ему со всей прямотой, что никуда не двинусь из Флоренции, покуда не получу от него самого и от Ватикана все гарантии моей неприкосновенности и защиты моих интересов. Неужели меня вправду могут заставить вернуться в Рим? Нет, не верю.

Говорят, что горе ходит по пятам за всеми. Однако это, к счастью, не всегда так. Но есть люди, которые сами накликают на себя несчастья, а иные невзначай оказываются в беде. Мой родитель Лодовико считает, что я-де сам нарываюсь на неприятности и лезу на рожон. Но я с ним не согласен. Отцовы слова скорее бы подошли для Леонардо, с которым случилась непредвиденная беда: написанная им фреска в зале Большого совета целиком погибла. Не успев просохнуть и закрепиться, краска слоями отвалилась от стены. Таков печальный итог двухлетнего труда Леонардо - все пошло прахом.

Одержимый поисками нового, он изобрел особый способ настенной росписи и собственноручно уготовил погибель своему творению. Разве могла стена, покрытая смесью льняного масла, цинковых белил и мела, впитать и закрепить краски, разведенные на растительных маслах и травяных настоях?

Как ни крути, а один только известковый раствор способен схватить водяные краски и навечно закрепить их на стене. Эта техника завещана нам патриархом Джотто и другими мастерами, и вряд ли стоило отказываться от старого и испытанного не одним поколением флорентийских живописцев способа ради весьма сомнительного новшества.

В затее Леонардо я усматриваю гонор и ошибку, но не стану распространяться на сей счет. Каждый может ошибиться, даже когда глубоко уверен, что поступает правильно. Хочу, однако, отметить, что о неудаче, постигшей Леонардо, сейчас много толков во Флоренции и вся эта история стала притчей во языцех, которую каждый пересказывает - в зависимости от настроения - в комических или трагических тонах. Леонардо получил горький и унизительный урок, из-за чего старается теперь держаться подалее от обычных мест сборища художников. Он не выходит из дому, хотя Содерини не раз призывал его на этой неделе к себе во дворец. Гонфалоньер настаивает, чтобы он взялся за дело и написал сызнова битву при Ангьяри. Но Леонардо уже остыл, утратил веру и ничего определенного не обещал.

Мне известно, однако, что он обратился с просьбой к своим миланским друзьям, чтобы те уговорили французского наместника Карла д'Амбуаза востребовать его у нашей Синьории. Письмо такого рода от знаменитого французского маршала вынудило бы гонфалоньера отпустить Леонардо в Милан, что дало бы ему возможность выкрутиться из труднейшего положения, в каковом он оказался во Флоренции.

Однако еще неизвестно, кому из нас более не повезло. Я оказался в опале, и мне приходится иметь дело с Юлием II и его двором. А у Леонардо трения с Содерини и неприятности с деньгами, которые он должен вернуть Синьории, так как фреска не удалась. У каждого из нас свои причины быть недовольным жизнью. Однако случившееся с Леонардо в значительной мере охладило мой былой интерес к написанию битвы с пизанцами.

В моей мастерской несколько лет стояло изваяние мадонны, которое я на днях уступил двум флорентийским купцам. Возможно, они увезут скульптуру во Францию или Фландрию. Я изваял ее по собственному усмотрению сразу же по возвращении домой из Рима, где завершил работу над "Пьета". И на это произведение меня вдохновило воспоминание о моей матери. Обе мадонны во многом схожи, как юные сестры, и представляют собой вариант одного и того же образа. Июнь 1506 года.

* * *

Сегодня ко мне в мастерскую заходил Анджело Дони, чтобы взглянуть на "Святое семейство", которое почти закончено. Я не очень был рад его приходу, тем паче что он может сравнивать мою работу с двумя портретами, написанными для него Рафаэлем. Мне пришлось быть в несвойственном для меня положении "защищающегося" и отстаивать картину от неуместных замечаний, звучавших порою оскорбительно. Я вложил собственный труд и не намерен выслушивать нарекания. Никто не вправе меня критиковать. В искусстве я воплощаю собственные идеи, и вкусы частных граждан меня не интересуют, о чем я нынче дал понять Анджело Дони. Посмотрим все же, что его не устраивает. Постараюсь изложить все по порядку.

Прежде всего, Дони нашел, что "обнаженные руки" богоматери выглядят на картине вызывающе. Считая себя знатоком в таких вопросах, говорил он со знанием дела и заявил, что во всей Флоренции не сыщется богоматери, изображенной с обнаженными руками. Но более всего его поразила фигура св. Иосифа, которая нисколько не похожа на "старца, задумчиво опирающегося на клюку", что, по мнению Дони, явно противоречит сложившемуся традиционному представлению о святом. По правде говоря, он у меня играет второстепенную роль и почти упрятан за спину богоматери. В довершение ко всему я усадил богоматерь между ног стоящего старца, что, оказывается, может быть превратно понято. Подобное решение показалось Дони излишне смелым и может "вызвать скандал". Ему хотелось бы видеть ковер или лужайку, поросшую цветами и травами, на которой расположилось бы все семейство.

Дони считает, что мне следовало бы проявить большее "уважение" к избранной теме, а я, мол, действовал "крайне независимо" и вопреки тому, как обычно сюжет "святого семейства" трактуется в живописи.

Как я сказал вначале, мне пришлось решительным образом отстаивать свою работу. Но когда мне было сказано, что Рафаэль вел себя иначе, создавая свое "Святое семейство *" для Каниджани, у меня опустились руки.

* ... создавая "Святое семейство" для Каниджани - находится в Старой пинакотеке, Мюнхен (ок. 1505).

- В картине, написанной для моего друга Каниджани, - сказал Дони, каждая фигура проникнута глубокой верой, вызывает на размышление и задумана в согласии с добрыми старыми традициями, которые уважаются всеми художниками, как это повсюду можно видеть во Флоренции.

Дони наговорил немало глупостей, но в последних его словах прозвучала правда. К сожалению, он не понял, что я очеловечил героев моей картины, добиваясь, чтобы в ней присутствовал прежде всего человек. Тем хуже для него. Стало быть, ему более по вкусу протухшее живописное варево, подаваемое на блюде с золотой каемкой.

Зато он ни словом не обмолвился о юнцах, заполняющих фон вместо привычных деревцев, хижин и прочей ерунды. Мне они понадобились для создания атмосферы человеческой теплоты и сердечности, которая должна окружать святое семейство; кроме того, я хотел показать присутствие человека и подчеркнуть, что жизнь продолжается, в том числе и наше обычное земное существование, о котором не следует забывать. Я остался верен своей идее, и, если бы написал картину иначе, это означало бы отрыв искусства от нашей повседневной жизни.

Получив отпор, Анджело Дони почувствовал, видимо, что несколько переборщил в своих замечаниях. Дабы сгладить неприятный осадок, он перешел на шутливый тон и под конец заметил:

- Во всяком случае, я вас более ценю в ваянии и вашим Давидом восхищаюсь безоговорочно.

Когда приходится вступать в подобные разговоры, я на время забываю даже о приказе Юлия II немедленно вернуться в Рим и советах Содерини покориться папе. Но иногда меня охватывает желание отправиться во Францию или Венецию, лишь бы не возвращаться в Рим. Я опасаюсь, что под давлением папы Синьория будет вынуждена отправить меня в Рим против моей воли. "Как смел, однако, Микеланджело, противиться подчиниться папе Юлию", - говорят многие, не ведая при этом, что мое упорство вызвано страхом предстать перед папой и вновь оказаться во вражеском стане,

В то же время я все более опасаюсь, что сама моя жизнь и мой характер, неспособность заручиться симпатией людей еще более усугубят мою отчужденность и ни с чем не сравнимую грусть, которая в конце концов заглушит во мне всякое желание творить. Вижу пока, что, если буду писать и далее в таком тоне, не знаю, чем все это кончится. Да и к чему такие излияния? Не лучше ли внимать веселой беспечности Анджело Дони, нежели терзать себя столь безрадостными мыслями?

* * *

Вновь обратился с просьбой к гонфалоньеру Содерини дать мне возможность приступить к росписи битвы с пизанцами в зале Большого совета, но в ответ услышал общие слова и нескончаемые советы поскорее отправляться в Рим. Мне кажется, что Содерини утратил прежний интерес к этой работе. Еще недавно он сам торопил меня скорее приступать к делу. Неудача, постигшая Леонардо, заставила его проявлять большую осторожность в отношениях с художниками. Вот отчего он предпочитает вести со мной разговоры о Юлии II, который вновь обратился к Синьории с требованием отослать меня в Рим.

На сей раз Содерини говорил более решительно, и я настолько растерялся, что не смог собраться с мыслями. Помню, что при расставании я пообещал в ближайшие дни принять окончательное решение. Лишь бы они повременили немного, набравшись терпения: он и папа. Мне нужно спокойно все взвесить, прежде чем решиться на столь важный шаг. Я все же нашел в себе силы высказать ему это.

- Вы заблуждаетесь, полагая, что попали в немилость папы, - сказал Содерини на прощание. - Разуверьтесь... Но вас действительно могут ждать неприятности, если не поспешите покориться ему.

По дороге к себе в мастерскую я все раздумывал над сказанным и понял, что Содерини прав. Если бы я впал в немилость, неужели папа стал бы поторапливать Синьорию направить меня в Рим? Но если именно так обстоят дела, как меня стараются убедить все: Синьория, гонфалоньер Содерини, мои друзья Джульяно и Якопо Галли, папский казначей и другие, - то стоит ли противиться? Да к тому же, как я понял, мне не позволят приступить к фресковой росписи в зале Большого совета, прежде чем я не направлюсь в Рим. А там, если верить заверениям Синьории, меня "простят и не накажут". Возможно, и это верно. Но позволительно будет спросить: что же я натворил такого, чтобы меня следовало простить? Скорее всего, он, Юлий II, не сдержал данного слова. Если бы он дал мне спокойно трудиться над памятником и заткнул бы рот канальям, предводимым Браманте, я никуда не двинулся бы из Рима.

Как бы хотелось, чтобы он наконец решился и запретил всем тамошним стервецам отравлять мне жизнь. В то же время мрамор, который с таким трудом был добыт и доставлен на площадь св. Петра, весь разворован, а папа даже пальцем не пошевельнул, чтобы пресечь произвол и беззаконие. Вот что меня особенно огорчает. В своих посланиях он пишет, что готов предоставить мне возможность работать над памятником. А с чем я буду работать, коли весь мрамор и другой необходимый материал словно в воду канул? Я вовсе не собираюсь сызнова торчать в каменоломнях. Это тоже было высказано в ответе папе, направленном Синьорией.

Хотелось бы еще немало порассказать, особенно об отце, моих братьях, служанке в нашем доме и семейных перепалках. Но к чему писать об этом? Скажу только, что всякий раз начинаются неприятные сцены, едва мне стоит не согласиться с намерением Сиджисмондо покинуть дом и стать наемником в войске какого-нибудь предводителя или пожурить Джовансимоне за его ночные похождения и ничем не обоснованную блажь заниматься литературой. Меня неимоверно огорчает, что все мы являем собой недружную семью, где каждый действует во что горазд.

Хочу также сказать несколько слов о получаемых приглашениях. Назавтра, скажем, мне надлежит быть на званом ужине в доме Строцци. Днями ранее был в гостях у Таддеи и Питти. По правде говоря, эти посещения доставляют мне мало радости. Когда идешь в такие дома, то следует быть чисто выбритым, "прилично" одетым: там уж не покажешься в мужичьей сермяге.

Я лишен возможности принимать такие приглашения, да еще на подобных условиях. И все же, дабы не обижать хозяев, порою вынужден поступиться собственными привычками. Обычно я ложусь пораньше, коли наутро хочу с толком потрудиться. А со званых вечеров приходится поздно возвращаться, да и часто мне бывает не по себе. В таких домах оказываешься вынужденным потакать детским капризам, как это было на днях в доме Винченцо Нази, или с серьезной миной на лице выслушивать жалкие потуги доморощенных пиитов. Словом, я делаю над собой неимоверные усилия, чтобы не ударить в грязь лицом и, послав всех к дьяволу, не отправиться восвояси. Порою это замечают окружающие, назойливо пристающие ко мне с пустяками, которые невозможно выносить. Нет, на такую пытку я совершенно не способен. И уж если у меня срывается с языка откровенное словечко, нередко я рискую испортить весь вечер и себе, и другим. Вот отчего я стараюсь всячески уклоняться от подобных приглашений. И каждый раз стараюсь найти для этого благовидный предлог.

Как-то я был в доме Компаньи, что неподалеку от Троицкой церкви. Там я встретил красивейшего юношу, который напомнил мне Давида. За приятной наружностью угадывался гордый и сильный человек, а его глаза, казалось, старались прочитать на лицах собравшихся их подлинные мысли. Я начал так пристально его разглядывать, что уже не замечал присутствия хозяина дома и его жены.

Этот юноша вызвал во мне желание изваять без всякого заказа доселе невиданную статую и выставить ее для всеобщего обозрения. Но неожиданно одна из его фраз, случайно оброненная за столом и обращенная ко всем и ни к кому, а возможно, даже ко мне или произнесенная им про себя, резко изменила его образ, который я успел создать. У меня тут же пропало желание работать над статуей. Не исключено, что его слова были услышаны только мной. Кто меня убедит, что бедняга действительно что-то сказал?

* * *

Узнал сегодня, что Юлий II оставил Рим и двинулся с войском в сторону Перуджии и Болоньи, дабы привести в повиновение тамошних правителей Бальони и Бентивольо. Эту новость сообщил мне нотариус при Синьории, друг моего отца.

Столь неожиданная и важная для меня весть настолько обрадовала меня, что я поспешил к себе домой на улицу Моцца, чтобы немного прийти в себя, прежде чем обсудить это событие с Содерини. Когда же я зашел к нему и сообщил об отъезде папы, он нисколько этому не удивился.

- Я уже с месяц знал о намерениях Юлия II, - сказал он и тут же спросил: - Вам более нечего мне рассказать?

Я понял, что гонфалоньер очень занят и мне следует его оставить. Но я все же решил высказаться до конца:

- Но теперь-то я могу приступить к росписи в зале Большого совета... Ведь мне более не нужно возвращаться в Рим. У папы полно других дел, и ему не до меня.

- Разве он не может призвать вас к себе в Болонью или другое место?

Наша беседа продолжалась еще некоторое время, но по ответам Содерини чувствовалось, что он нарочно старается досадить мне. Не припомню случая, чтобы я покидал дворец Синьории с таким тяжелым чувством. Идя туда, я надеялся, что гонфалоньер поведет разговор в ином тоне или по крайней мере проявит ко мне большее понимание. Возможно, он даже не подозревает, какую причиняет мне боль, не разрешая приступить к росписи, когда все рисунки полностью готовы и я свободен от других обязательств. В моем воображении фреска уже создана во всех своих деталях. Вижу, как мои обнаженные купальщики выскакивают из Арно близ Кашина. Столпившись на берегу, воины торопятся облачиться в доспехи, чтобы дать отпор пизанцам, а другие уже трубят сигнал тревоги... Небо сплошь затянуто тучами, а земля словно горит под ногами. Все это я очень явственно вижу... нет только желания гонфалоньера дать мне указание приступить к делу.

- Оставайтесь в распоряжении папы, - сказал мне сегодня на прощанье Содерини. - Считайте лишь временным ваше нынешнее пребывание во Флоренции.

Вот так и закончился для меня сегодняшний день. И на сей раз все мои старания оказались напрасны, но уже по вине Синьории, с которой мне не совладать. Если бы я мог что-либо предпринять супротив ее воли, лишь бы осуществить во фресках свои замыслы, я бы ослушался и восстал. Как хочется выпалить им в лицо со всей откровенностью: "Все вы лицемеры. Дайте же мне работать. Ни о чем другом я вас не прошу!"

У меня такое ощущение, что я стал поперек горла гонфалоньеру Содерини и еще дюжине лиц, заправляющих делами в нашей республике. Я даже подозреваю, что нахожусь под надзором. Видимо, эти господа побаиваются, как бы я не сбежал во Францию или Венецию. Они хорошо знают, что, куда бы я ни направился, меня повсюду с радостью встретят. Вот отчего им не терпится препроводить меня к папе. Но если бы я и захотел бежать из Флоренции, предо мной открылся бы единственный путь, ведущий к Юлию II. Я не волен в своих действиях, да и не так хитер, как Леонардо, которому удалось покинуть Флоренцию в полном согласии с властями. Чтобы вернуться к своим миланским друзьям, он оставил под залог свои флорины в госпитале Санта Мария Нуова *. Мне бы тоже хотелось заплатить наличными за собственную свободу, но я приговорен сидеть здесь почти в полном бездействии и ждать, пока меня призовут то ли в Рим, то ли в Перуджию или Болонью. Мне надлежит ждать распоряжения папы и Синьории. Мои желания в расчет не принимаются, словно я не способен отвечать за собственные поступки или настолько поглупел, что меня надо водить чуть ли не за руку.

* ...свои флорины в госпитале Санта Мария Нуова - монахи, содержавшие госпиталь, принимали на хранение деньги, давали ссуды под заклад, оформляли купчие на движимое и недвижимое имущество.

Таково житье-бытье у нас, художников. Тебя нередко открыто расхваливают и окружают почетом, поскольку вынуждены учитывать настроения народных масс, которые тебе удалось взволновать своим трудом. Хотя потом продолжают относиться к тебе по-прежнему, принимая тебя чуть ли не за дворцового шута.

Вершащие государственными делами господа считают, что им по плечу любое дело и они могут решать его за всех, словно остальные люди вовсе не существуют. Прекрасный повод. Но он хорош и удобен только для них, но не для меня. И все же справедливость, закон, соображения необходимости - все это на их стороне, ибо "необходимо, чтобы было именно так". А мне придется отправиться туда, куда прикажут, и, возможно, даже под конвоем.

Уж лучше бы век мне пробавляться безделицами. Зато теперь жил бы себе в безвестности и был бы свободен. А я трудился на совесть и, как говорят, поработал неплохо. Выдвинулся и прославился собственным трудом, за что приходится расплачиваться нынче дорогой ценой. Отец мой советует мне не падать духом, считая, что все со временем образуется. Но синьор Лодовико никак не возьмет в толк, что мои дела решаются без моего ведома и согласия, даже вопреки моим интересам. Сентябрь 1506 года.

* * *

Сегодня пополудни был в гостях у Дони. Хозяева дома так упрашивали меня, что пришлось принять приглашение, чтобы не обидеть их. Анджело Дони и его жена Маддалена решили показать приглашенным друзьям свои портреты, исполненные молодым Рафаэлем *, и мое "Святое семейство". Все три работы были выставлены в просторном салоне, где я встретил немало знакомых.

* ...портреты, исполненные молодым Рафаэлем - обе картины, "Анджело Дони" и "Маддалена Дони" (ок. 1506), находятся в галерее Палатина (дворец Питти, Флоренция).

Должен признать, что оба портрета вызвали всеобщее восхищение, чего не могу сказать о своей работе. И не потому, что высказывались критические замечания. Пока я находился среди приглашенных, вряд ли кто осмелился бы порицать мое произведение. Я имею в виду прохладный прием и умеренное отношение, какое оно вызвало у присутствующих. Никогда ранее я так отчетливо не понимал, а вернее, не прочувствовал собственным нутром, насколько Рафаэль в ладах с модой. Его творческие принципы вполне соответствуют вкусам флорентийской аристократии. Когда видишь два портрета подобного рода, какими я их нынче увидел, то невольно приходишь к выводу, что нынешняя живопись достигла своего высшего предела в работах маркизанца.

"Далее идти некуда, - подумал я, стоя перед портретом Маддалены Дони. Если придерживаться этого направления в живописи, то здесь уже ничего не прибавишь и не убавишь. Можно только начать все сызнова, что, собственно говоря, я и сделал".

В обоих портретах мне бросилось в глаза влияние Леонардо. Когда-то молодой живописец с пользой потрудился, копируя портрет Джоконды - жены Франческо Дзаноби, - который в свое время был выставлен рядом с картоном "Битва при Ангьяри". Маркизанец изобразил Маддалену сидящей вполоборота, со сложенными руками и опирающейся левым локтем на ручку кресла. Словом, в этой работе, как и в портрете Анджело Дони, повторяется композиция, созданная когда-то Леонардо.

Молодой живописец довольствовался повторением леонардовской схемы, добавив от себя сочность и живость колориту. Кроме того, он облачил Маддалену в дорогие парчовые одеяния, украсил кружевами, кольцами, золотыми ожерельями с драгоценными камнями...

Леонардо отказался от всей этой мишуры, которая так радует глаз и тешит гордость наших аристократов. А его молодой последователь не удержался и поддался соблазну в обоих портретах.

Знатные синьоры, собравшиеся сегодня у Дони, не заметили всего этого, отчего суть дела, однако, не меняется. И все же маркизанцу никогда не удастся заворожить меня своими картинами, пусть даже отлично исполненными и ловко скомпонованными. Он все еще следует правилу, бытующему в наших художественных мастерских: "Каждая вещь должна быть на своем месте и по достоинству оценена". Эту истину без устали повторяют старые мастера, к которым прислушивается молодой художник... Он не терзается мыслями, а посему работает легко и споро. Все идет ему на пользу, и он смотрит на мир с радостной улыбкой.

Если говорить начистоту, сегодня я еще более утвердился в собственном мнении, которое ранее вызвали во мне его работы. По-моему, Рафаэль образцовый школяр, превосходящий всех остальных своим прилежанием, послушанием и исполнительностью. Будучи таковым, он лучше всех понимает и усваивает урок, а при удобном случае сам не прочь списать у соседа по парте. Помню, когда я обучался грамматике в школе Франческо да Урбино, у нас был такой смышленый ученик, любимец нашего учителя. Я тогда был обычным шалопаем, думающим на уроках о чем угодно, кроме занятий. Этот мальчик считался первым учеником в классе, и маркизанец очень походит на него.

О нем ведется много разговоров, а сам он знает, чего хочет, идя прямиком к намеченной цели. Теперь всем станет известно, что выставленные у Дони обе его картины превзошли мою работу, если, конечно, верить нашим ценителям "старого доброго искусства". Его манера нова, поскольку старой ее не назовешь, и доступна пониманию многих. Его живопись способствует установлению духовного контакта между людьми, чуть ли не порождая чувства взаимной симпатии и доброго расположения. Пожалуй, во Флоренции нет равного ему портретиста. На этом поприще даже я не смог бы с ним состязаться, хотя и не собираюсь писать портреты, ибо не вижу в этом никакого прока. С другой стороны, никто не стал бы теперь мириться с той медлительностью, какая была свойственна Леонардо. Наши толстосумы не желают годами ждать обещанного. А маркизанец работает быстро, служа заказчикам верой и правдой. Вот отчего к нему охотно обращаются.

Сегодня мне не терпелось спросить у него: смог бы он написать портреты четы Дони, если бы не был знаком с Леонардовой "Джокондой"? Это единственный вопрос, которым должен был бы задаться всякий, кто хоть мало-мальски разбирается в живописи. И все же имя Леонардо было произнесено вслух. Вначале маркизанец спросил у меня что-то относительно портрета Маддалены Дони. Когда он начал говорить, лицо его было озарено внутренним светом. И вот тут он вдруг промолвил:

- Во Флоренцию я приехал учиться и многое здесь взял от Леонардо.

Заведя с ним разговор о Леонардо, я думал тем самым смутить его, а он вновь с честью вышел из трудного положения. Затем, остановившись перед моим "Святым семейством", он сказал:

- Среди всех виденных мной во Флоренции произведений эта ваша работа самая самобытная. Я бы даже назвал ее основополагающей.

Слушая его, я все более убеждался, что в его словах не было лести, и моя неприязнь к нему стала рассеиваться. Я понял, что имею дело с почтительным молодым человеком. Признаюсь, что в разговоре с ним я начал испытывать некоторую неловкость.

- Фигура богоматери на вашей картине подсказала мне одну мысль. Она только что возникла у меня, и мне хотелось бы ее осуществить в композиции "Снятия с креста *", над которым я сейчас работаю по заказу семейства Бальони из Перуджии.

* "Снятие с креста" - картина Рафаэля (1507), находится в галерее Боргезе, Рим.

Даже если бы мне захотелось высказать ему несколько критических замечаний, этот юноша своим спокойствием и бесстрастностью враз бы обезоружил меня. Он беседовал со мной как ученик, преисполненный уважения к учителю, и в его глазах можно было прочесть, насколько искренни были его слова. Меня поразила та душевность, с какой он выражал свое восхищение моим "Святым семейством". Он был охвачен волнением, но старался сдерживаться, дабы не выглядеть назойливым.

- Никому не следует пренебрегать уроками мастеров, а тем паче бояться открыто в этом признаться. Это та небольшая дань признательности, которую каждый молодой художник должен отдать мастерам современной живописи... Такие уроки обогащают и помогают найти собственный стиль.

Видимо, слова маркизанца доходили до слуха присутствующих в зале. Но он, казалось, не замечал остальных и продолжал говорить умно и толково. Я впервые встречаю молодого человека, способного вести такие разговоры. Я в его возрасте никогда так не рассуждал. Его мысли показались мне настолько верными, что было бы глупо оспаривать их. Он следует логике, которую я назвал бы столь же прямолинейной, сколь и наивной. За его юношескими идеями угадывается трезвый ум, а сам он умеет выделяться среди остальных и утверждаться на свой лад.

Под конец он вызвался проводить меня до улицы Моцца с разрешения моны Маддалены, хозяйки дома. Но я отговорил его.

Выходя из дома Дони, я услышал посвященные ему стихи, положенные на мотив старинного мадригала:

О, Рафаэль, божественный художник...

Распевала служанка, занятая хозяйственными делами во дворе. Она, конечно, не понимала смысла слов и все же пела. А ведь маркизанца никак не назовешь божественным художником. Думаю, что и сам он не верит в божественное начало искусства, как, скажем, Леонардо. Вряд ли его фантазия способна дойти до подобных умозаключений. Его, скорее, занимает практическая сторона, а именно: собственная мастерская, заказчики.

Чуть выше я говорил о его искренности. В связи с этим хочу внести ясность. Да, этот юноша действительно искренен. Спору нет. Но и лисица вполне чистосердечна, когда забирается в курятник, чтобы поживиться. По-моему, он как раз смахивает на лисицу, с той лишь разницей, что о своей добыче говорит без утайки. Справедливости ради следует признать, что в искусстве лисицы неизменно соперничают между собой. Узнав теперь маркизанца ближе, я не могу его рассматривать как соперника. Соперничество как таковое ему не пристало. Он являет собой особый лисий тип - редчайший экземпляр, который не следует смешивать с теми хищниками, что окопались в наших художественных мастерских.

Эти строки могут создать впечатление, что я сам себе противоречу, опровергая ранее сказанное о молодом художнике. Но в действительности все обстоит иначе, а я не противоречу и не заблуждаюсь. Хочу лишь добавить, что этот юноша отличается от всех остальных, чей характер поддается распознанию. Когда его слушаешь, невольно замечаешь, насколько он своеобразен и не подходит под привычные мерки. Словом, молодой маркизанец поражает и одновременно приводит в смятение. Но он способен очаровывать людей типа Анджело Дони и тех, которых я встретил нынче в его доме. Ноябрь 1506 года.

* * *

Должен здесь отметить, что все произошло, как того хотели Юлий II и гонфалоньер Содерини. Если бы последний внял моей просьбе и поддержал меня, не оказался бы я теперь в Болонье.

Мой переезд сюда, пусть даже временный, оказался мучительным и в некотором смысле смехотворным. Я имею в виду отъезд из Флоренции в ранге посла республики, который по случаю был присвоен мне Синьорией, и мою встречу с Юлием II в правительственном дворце Болоньи, из которого сбежали члены Совета шестнадцати вместе с семейством Бентивольо. Чтобы оградить меня от папского гнева, Синьория вняла моей просьбе и официально назначила меня послом. Но эта уловка оказалась бесполезной.

Повторяю, что во всей этой истории я предпочел бы не подчиняться ничьей воле. Должен, однако, заметить, что Юлий II принял меня по-отечески ласково. Несмотря на ранг посла, я так боялся этой встречи, что предстал перед папой не как посланец моей республики, а как раскаявшийся грешник.

Из этой встречи я вынес впечатление, что папа не такой уж злодей, каким он представлялся мне после всего того, что наслышался я о нем в Риме. Я был несказанно удивлен оказанным мне приемом и должен признать, что прежние мои представления о папе оказались ошибочными. Но не изменил я своего мнения относительно непостоянства папы. Ведь он сам предложил мне взяться за монумент для собора св. Петра, а затем лишил меня возможности работать. Я бы создал для него ни с чем не сравнимое творение. Я все еще вижу образы рабов, изображение победы, барельефы... Но теперь это всего лишь тени, наплывом возникающие в моем воображении, когда я думаю о Юлии II. Мне так хотелось выразить целостность человеческой натуры и сам смысл существования человека, оставив в стороне сюжеты из греко-римской мифологии и историю людских страстей из более близких нам веков.

В заключение хочу сказать, что мое неповиновение папе ни к чему хорошему не привело. И теперь я вынужден признать, насколько правы были все те, кто советовал мне тут же "покориться" папе Юлию. То же самое мне советовали мой отец и брат Буонаррото.

Недаром говорится, что побежденный всегда виноват. И именно таковым оказался я. Но что бы там ни было, я буду противиться до тех пор, пока возникающие в моем воображении тени окончательно не покинут меня. Они не дают мне покоя, и мысли о монументе для собора св. Петра продолжают меня волновать.

Тем временем мне пришлось принять предложение папы изваять его статую, которая будет установлена на фасаде кафедрального собора Болоньи. Мог ли я отказаться? Хотя работа над скульптурным изображением папы меня отнюдь не прельщает. Причины такой моей неприязни к искусству портрета известны лишь мне одному, о чем, кажется, я уже здесь писал. Но Юлию II невдомек, с каким неудовольствием я берусь за работу над его статуей.

Говоря о других делах, замечу, что для меня приятной неожиданностью была встреча здесь с Джульяно да Сангалло, который немало порассказал мне о Браманте, о возводимом им новом соборе св. Петра на развалинах прежнего, о Кристофоро Романо и многом другом. Он вновь ввел меня в дела мира римских художников и папского окружения, между которыми я не вижу большого различия. Мой друг входит в состав папской свиты. Я же вновь вернулся к поэзии...

С какою гордостью головку обвивая.

На кудрях золотых красуется венок.

И каждый вдетый в волосы цветок

Быть первым норовит, чело лобзая.

Стан тонкий платье облегает,

Скрывая грудь и складками спадая.

А златотканая наколка кружевная

Ланиты, шею лебединую ласкает.

Но пуще всех довольна лента расписная.

Ей выпала такая благодать

Груди касаться день-деньской.

На чреслах поясок задумался, мечтая:

"Хотел бы век ее в объятиях сжимать".

Что натворили б руки, останься ты со мной!

Болонья, декабрь 1506 года.

* * *

Сколько ни предупреждал я своих домашних, чтобы они не слушали болтовню Лапо и Лодовико, мой отец не только не внял моим советам, но в своем последнем письме встает даже на защиту этих каналий. Он особенно ратует за Лапо - этого пройдоху, который ловко скрывает свое коварство под личиной робкого добряка. Поначалу он мне казался воплощением самой добродетели, пока я не раскусил его и не прогнал прочь. Но ему удалось сманить с собой Лодовико, на которого я так рассчитывал как на умелого литейщика. Я особливо надеялся на его помощь, когда настанет черед отливки статуи в бронзе. Со мной остался один лишь молодой слуга из местных, который следит за домом, где я поселился. Мне позарез нужны подмастерья взамен Лапо и Лодовико.

Я относился к этим канальям как к родным братьям. В те немногие разы, когда папа заходил ко мне, чтобы посмотреть, как продвигается работа над статуей, я никогда не отсылал их прочь. Они постоянно присутствовали при наших беседах, а затем хвастали своим знакомством с Юлием II и рассчитывали на услуги, которые он им непременно бы оказал. Но они стали вытворять несусветное. Лапо ежедневно обворовывал меня, когда я отсылал его за покупками для дома и для работы.

Теперь мой отец выгораживает обоих дружков, выговаривая мне, словно я в чем-то провинился перед ними. Видать, они немало наговорили ему обо мне. Как же неумно ведет себя мой "достопочтеннейший родитель"! Ему бы следовало тотчас выставить их из нашего дома, едва они начали поносить меня. А он с интересом выслушивал их сплетни, тем самым доставляя им незаслуженное удовольствие.

Родители часто несправедливы в отношении своих детей, и мой папаша не являет собой исключение. В нем глубоко укоренилось непонимание всего, что касается меня. Причем это началось с той поры, когда я самостоятельно стал работать. Как бы мне хотелось сказать ему сейчас, что уважение между отцом и сыном должно быть обоюдным.

А тем временем Лапо и Лодовико распускают порочащие меня сплетни. Чтобы как-то оградить себя, я вынужден был написать Баччо д'Аньоло и Граначчи *, подробно сообщив им о проделках этих каналий. Порукой мне будут мои флорентийские друзья, а не отец. Вот как складываются дела в нашем доме, где оба клеветника обрели себе верных союзников.

* Граначчи, Франческо (1469-1543) - флорентийский художник, друг Микеланджело.

Во всей этой истории с Лапо и Лодовико я вижу что-то порочное. Постараюсь пояснить свою мысль. Лапо поведал моему отцу, что якобы я вел себя "странно" по отношению к нему. Мои странности касаются одного только меня, принося мне некоторое удовлетворение. Я живу ими, но ревностно храню их в тайне. Не знающие моей натуры злопыхатели начинают называть эти странности "причудами" и "безумством", что в конце концов вредит только мне одному.

Помню, как-то несколько недель назад мы остались с Лапо вдвоем в мастерской. Я приказал ему раздеться. Лапо поначалу заартачился, а затем спросил:

- С какой стати я должен сейчас раздеваться?

Его вопрос не был уж столь глуп. Но я был охвачен одной идеей, которую мне тут же хотелось воплотить в восковой модели. Перед глазами было крепкое, мускулистое тело, и мне не терпелось вылепить нужную форму.

- Раздевайся и стань поодаль! - приказал я ему и указал обычное место в углу мастерской.

Хныча, он стал раздеваться. Оставшись нагишом, он вдруг начал озираться вокруг и странно хихикать, отчего мне стало не по себе.

Не знаю уж, что ему взбрело в тот раз в голову. Помню только, что в ответ на его идиотское хихиканье я сказал ему пару слов, от которых, как говорится, мурашки могут выступить на теле. Услышав громкое ругательство на чистейшем флорентийском жаргоне, Лапо враз прекратил гоготать и присмирел, оставаясь в той позе, как мне хотелось. Но с того дня меня оставил созданный мной образ серьезного юноши.

Я всегда подыскиваю себе молодых подмастерьев, наделенных приятной наружностью, что тоже мне вменяется в вину как моя очередная "блажь". Но что я могу с собой поделать? Мне действительно приятно окружать себя здоровыми и красивыми молодыми людьми. Я постоянно влюбляюсь в красивые формы, и только они в основном меня интересуют. Где бы я ни оказался, даже в самых злачных местах, неизменно тянусь к молодежи. Впервые я увидел Лапо в квартале Сан-Николо на том берегу Арно. Лодовико я встретил в Сан-Фредьяно, а молодого болонца разыскал на городском рынке. Помню, как он выступал, словно истинный Аполлон, с чистыми ясными глазами и смуглым лицом. Он нес на плече корзину с каштанами, потупив взор. Это был идеал человеческой красоты, который мне тотчас же захотелось запечатлеть...

Можно было бы порассказать и о других моих странностях и напомнить о них отцу. Но с ним никогда ни о чем не договоришься. Добавлю, однако, что Лапо и Лодовико не только обворовывали меня и постоянно требовали невозможного, но и вдобавок старались приписать себе плоды моих трудов. Эти канальи настолько обнаглели в Болонье, что стали распускать слухи, будто они делают статую папы. Вот до чего дошли оба дружка.

На днях получил письмо от брата Буонаррото, в котором он просит меня удовлетворить просьбу Пьеро Орландини. Тому, видите ли, хочется, чтобы я заказал для него лучшему болонскому ювелиру дакскую шпагу. Неужели во Флоренции перевелись былые умельцы?

Мне предстоит также отговорить другого моего брата, Джовансимоне, от приезда в Болонью. Я уже отписал ему, что живу, терпя неудобства, в одной комнате с другими людьми, а посему не в состоянии принять его должным образом. К тому же у меня нет ни лишней постели, чтобы устроить его на ночлег, ни времени, чтобы заниматься им. Уж если ему так не терпится обзавестись лавчонкой за счет моих сбережений, то пусть повременит по крайней мере месяца четыре.

В эти дни папа мрачнее тучи. Вижу, как тревожные мысли терзают его и тяжелая тень легла на его чело после того, как сюда дошли неприятные вести из Венеции. Поговаривают, что французский король намеревается вынудить папу оставить занятые им провинции. Говорят также о намерении противников созвать в Пизе Вселенский собор, дабы низложить Юлия II. Словом, надвигается буря. А здесь волнения обостряются с каждым днем, чему способствуют подосланные эмиссары изгнанных правителей Бентивольо, а также сторонники венецианцев и французов. Опасность подстерегает чужестранца в Болонье на каждом шагу. Февраль 1507 года.

* * *

Работа, за которую берешься порою с неохотой, в конце концов может увлечь. То же самое случилось и со мной, когда я вынужден был принять заказ на изваяние статуи Юлия II. Принялся я за работу скрепя сердце, а ныне замечаю, что она все более захватывает меня, словно речь идет о самом главном творении в моей жизни. Живу теперь лихорадочной жизнью, испытывая небывалый прилив сил и творческое волнение, как в дни работы над статуей Давида. Ниша над порталом собора св. Петрония оказалась более значительной по размерам, нежели я ранее предполагал. Мне предстоит заполнить эту зияющую пустоту над просторной соборной площадью. Вот где я помещу моего сидящего героя колоссальных размеров.

Едва я осознал возможность создания монументального произведения, мое отношение к заказу папы Юлия резко изменилось. Вот тогда-то у меня и возникла окончательная идея относительно будущей скульптуры. С увлечением работаю над слепком, стараясь изобразить сильного волевого человека, гораздо моложе годами папы Юлия и внешне мало на него похожего. Я замыслил образ освободителя наших народов. Еще во Флоренции, прогуливаясь в садах Оричеллари, я не раз задумывался над необходимостью скорейшего избавления Италии от жалкой горстки правящих ею больших и малых тиранов. Помню, как кое-кто даже ратовал за скорейшее появление такого человека, пусть даже отпетого разбойника, который смог бы принести избавление, и его сразу признали бы освободителем. Если Юлию II удастся довести до победного конца свои усилия по изгнанию всех тех, кто держит Италию раздробленной, его деяния повсюду будут с радостью поддержаны. Хотя я придерживаюсь республиканских взглядов, от души желаю папе успеха в его начинании. Знаю, как далеко нацелены его планы. Он уже посматривает на Ломбардию и Венецию. Но мне известно также, что свергнутые им князья молят Францию о помощи.

Время рождения моей статуи освободителя мало благоприятствует занятию искусством. Все вокруг так зыбко, неустойчиво, и каждый момент могут произойти любые перемены. Но если хорошенько разобраться, то именно такая обстановка вынуждает к решительным действиям всякого, кто взялся за дело освобождения порабощенных народов.

Ничто не ускользает из поля моего зрения: слухи и крамольные призывы, козни врагов и надежды страждущих. Нынешнее смутное время я пытаюсь отобразить в фигуре сурового человека, готового встать во весь рост. Всем своим видом он предупреждает о нависшей опасности и десницей грозит тиранам. Эта скульптура будет так непохожа на традиционное изображение благословляющего порфироносца. Я мыслю себе совершенно иной образ. Мой освободитель предстанет человеком, охваченным земными страстями, способным увлечь за собой массы...

То, что я вынужден облачить его в сутану, ничего еще не значит. Конечно, я предпочел бы видеть его лишенным всяких облачений. Однако папа, изображенный нагишом, вызвал бы бурю протеста, и статую забросали бы камнями. Как мне хотелось бы видеть во весь рост обнаженного освободителя, наподобие того воображаемого героя, который должен еще явиться...

* * *

И на сей раз мне не удалось встретить в Болонье художников, склонных принять меня в свою среду или по крайней мере относиться ко мне без зависти и неприязни. Болонья так и осталась такой, какой я впервые узнал ее, будучи гостем Альдовранди, - ретивой и замкнутой в себе. Местные художники с болезненной подозрительностью относятся ко всякому пришельцу, опасаясь за свои привилегии, хотя после изгнания Бентивольо лишились своих меценатов. Когда им приходится оценивать чужую работу, то без иронии тут не обходится. Я сам стал очевидцем такого отношения. Ко мне в мастерскую недавно заявился Франча *, пожелавший посмотреть на статую. На прощанье он высказал о моей работе несколько слов, прозвучавших вызывающе, но я в долгу не остался, высказав мнение о нем самом. В его суждениях я почувствовал неприязнь и высокомерие. И хотя он считается первым мастером среди болонских художников, я не собираюсь ни в чем ему уступать.

* Франча, Франческо Райболини (ок. 1450-1517) - болонский живописец, испытал влияние Перуджино, вел переписку с Рафаэлем. ("Св. Стефан", галерея Боргезе, Рим; "Пьета", Национальная галерея, Лондон.)

Франча слывет здесь человеком веселым и, насколько я могу судить, балагуром и острословом. И на сей раз, расставаясь со мной, он признался, что люди на его картинах получаются гораздо хуже, чем в жизни. По правде говоря, я не понял смысла его слов и после его ухода расхохотался. Но сегодня я понял, в чем дело, когда встретился с его сыном - молодым человеком, одетым с иголочки, как знатный синьор.

- Мой отец прислал меня сюда поприветствовать вас.

Это было поистине прекрасное видение. Мне показалось, что даже серые стены мастерской оживились и заулыбались, а у меня тут же поднялось настроение. Этого юношу по праву можно считать лучшим творением Франча.

Красота всегда сочетается с грацией, и в то же время она приносит окружающим радость. И сын болонского мастера - это поистине источник радости, которой так и светятся его лучистые глаза.

- Мой отец хотел бы завтра навестить вас, маэстро, чтобы показать вам свои рисунки.

Я вдруг почувствовал, как своими словами этот юноша разом развеял все сплетни и предвзятость, вставшие стеной между мной и его отцом. Характер мой таков, что, отдавая должное красоте, я тут же становлюсь податливым и способен даже изменять своим привычкам. Весь сегодняшний день прошел под впечатлением несравненной красоты сына художника Франча. Как же должен быть счастлив мастер, создавший подобный шедевр!

Закончу описание этого дня сообщением, которое меня очень огорчило. Мне стало известно, что завтра Юлий II отбывает в Рим в сопровождении своих приближенных, среди коих и мой друг Джульяно. Врачи, кажется, настояли, чтобы папа незамедлительно покинул Болонью, поскольку здешний "нездоровый" климат крайне вреден для его подточенного болезнью организма. Ко всему прочему, здесь объявилась чума, а посему лучше всего подальше держаться от Болоньи. Город объят нескончаемыми волнениями, которые подогреваются недругами Юлия II, и здесь царит голод...

Несмотря ни на что и невзирая на усталость, продолжаю трудиться денно и нощно над изваянием. Мое единственное сейчас желание - это поскорее завершить работу. Сплю и вижу тот час, когда смогу наконец покинуть Болонью. У меня такое ощущение, что земля начинает гореть под ногами.

Тем временем мой братец Джовансимоне продолжает докучать мне своим желанием приехать ко мне погостить. Странная блажь, словно Болонья - рай земной. Видимо, он не знает, что за чужестранцами шпионят тайные агенты, которых не замечаешь, но ими кишит весь город. Возможно, ему неведомо также, что Болонья живет по законам военного времени. Горе тому, кто хоть словом обмолвится о голоде, чуме или предстоящем отъезде папы. Нельзя вслух говорить и о венецианцах, ломбардцах, французах. Более неподходящего момента для приезда сюда не сыщешь. Уж не знаю, какую причину отыскать, чтобы разубедить моего брата.

Забыл упомянуть, что папа назначил своим легатом * в Болонье кардинала Сан Витале, которого я давно уже знаю. Здесь он слывет человеком решительным и смелым. Видимо, нужно обладать недюжинными способностями, чтобы быть назначенным папским легатом в столь суровое время.

* Легат - папский посланник, который может отстранять от должности епископов и осуществлять полную юрисдикцию по отношению ко всем прелатам в пределах определенной территории.

Всякий раз, когда мне случается стать очевидцем сложных перипетий, в которые вовлечены народ, правители и честолюбивые политики, я начинаю забывать, что я художник, и уподобляюсь летописцу, наподобие тех, что в былые времена скрупулезно отмечали происходящие на их глазах события. В любом случае я чувствую нерасторжимую связь с народом, а посему считаю своим долгом жить его интересами. Не понимаю художников, укрывшихся в своих мастерских и не замечающих бурлящей вокруг жизни.

* * *

Буонаррото пишет, что шпага пришлась не по вкусу Пьеро Орландини. Сожалею, что занимался этим делом. Видимо, сей господин побоялся выглядеть смешным, прогуливаясь по Флоренции со столь дорогим оружием. Отпишу брату, чтобы он предложил шпагу Филиппо Строцци. Люди, мнящие себя синьорами, не должны носить ценные украшения. Но оставим их в покое.

Статуя папы Юлия близка к завершению. Чувствую, что силы мои на исходе, и работаю на последнем дыхании. Лишь бы поскорее покончить с делом, мешающим моему возвращению во Флоренцию. Желаю, чтобы схожесть изваяния с оригиналом была как можно менее значительной. Особенно много времени отнимает работа над лицом статуи. Придавая изваянию Юлия II героический характер, хочу, чтобы "папские" черты могли лишь только угадываться. Кроме того, мой герой должен предстать как освободитель. Правда, пока не знаю, посчастливится ли папе Юлию снискать себе лавры освободителя, ибо события развиваются не в его и не в нашу пользу.

На этих днях меня дважды посетил папский легат, отметивший, что "изваяние мало походит на его святейшество". Все это явно некстати и вынуждает искать неприемлемые для меня решения, а быть может, даже нелепые.

День отливки уже не за горами. А мне все еще не удалось отыскать в Болонье литейщика, способного справиться с моим заданием. Думаю обратиться к первому герольду Флоренции, прося его прислать мне на подмогу к нужному сроку первого литейщика республики. Знаю, что зовут его Бернардино. Он настолько преуспел в своем деле, что по мастерству ему нет равных во Флоренции. Имея его под рукой, я буду спокоен и уверен, что отливка статуи удастся на славу. У меня нет необходимого опыта, а Бернардино - мастер своего дела.

* * *

Растет недовольство болонцев политикой Ватикана. В городе то и дело вспыхивают беспорядки. Низы протестуют против притеснений и непосильных поборов, которыми их обложил папский легат. В кругах, близких к правительству, да и всем в Болонье, известно, что, пользуясь неограниченной властью, легат преумножает поступления в казну, которые расходуются далеко не по назначению. Могу даже утверждать, что он явно злоупотребляет властью, дабы нанести ущерб делу, начатому Юлием II. Легат творит свои беззакония при молчаливом попустительстве своих приближенных, которые не смеют даже пикнуть.

Юлий II явно просчитался, вручив бразды правления Болоньей человеку, которого никак не назовешь праведным и честным. Видать, бес его попутал, когда он решил назначить своим легатом этого кардинала, напрочь лишенного совести. Достаточно взглянуть, как он появляется на людях. Дворец он покидает только в сопровождении многочисленной охраны, вооруженной до зубов. И если его не прогонят с занимаемого поста, могут произойти непоправимые бедствия. С той поры, как он оказался у кормила власти, ему удалось лишь восстановить против себя всю Болонью, да и породить ненависть к Юлию II. Уверен, что папа ничего не ведает о произволе, творимом здесь его ставленником. Я даже подумываю сообщить ему обо всем происходящем, дабы он принял надлежащие меры в интересах всех честных людей.

Я не в состоянии отгородиться от окружающей меня жизни. Я уже говорил об этом и вновь повторяю. Внимательно слежу за происходящими событиями, стараясь ничего не упустить. Положение становится все более невыносимым. Многие помалкивают, опасаясь, что их уничтожат, если они осмелятся говорить правду. Я же не боюсь приспешников папского легата и заявляю, что непременно сообщу папе о действиях его наместника, особенно о том, как он расправляется с простыми горожанами и крестьянами. Не считаю себя соглядатаем, да и ничьим наушником никогда я не был. Но беззакония не терплю. Все люди должны жить в мире и спокойствии. Не пристало им подвергаться глумлению и терпеть нужду по прихоти алчного легата. Придя в эти края, мы принесли голод и чуму. Мне кажется, что всему есть предел. Уже одного этого достаточно, чтобы положить конец деяниям кардинала.

Тружусь много, но уйма времени у меня уходит на писание писем. Пишу слишком много, попусту растрачивая драгоценное время, которое мог бы с толком посвятить работе над статуей. Но самое главное, садясь за письма, начинаю испытывать смятение. Сегодня причиной тому было самоуправство папского легата, а назавтра таковой могут стать неурядицы в моей семье.

Со дня на день ожидаю с нетерпением приезда Бернардино, литейных дел мастера. Пока испытываю нужду в металле, занимаясь его поисками, где только можно. Но он словно исчез во всей округе. А мне во что бы то ни стало нужно запастись им в достаточном количестве. В случае необходимости прикажу снять колокола с церквей.

* * *

Приказал никого ко мне не допускать в мастерскую. Должен работать как вол, до изнеможения. Никого не хочу видеть или выслушивать чью-либо болтовню. Тем более мне не до Франчи, который вчера вновь заявился, чтобы разузнать кое-что о Рафаэле. Но мне ничего нового не ведомо о маркизанце. Знаю только, что он во Флоренции и много работает. Оказывается, Франча пишет или уже написал автопортрет и намеревается направить его в дар Рафаэлю, с которым связан "более чем братской дружбой". Но я даже не поинтересовался причиной такой дружбы, ни тем, где и когда он познакомился с молодым живописцем из Урбино. Под конец встречи я сделался нем как рыба, надеясь, что он наконец поймет, насколько я занят. Видимо, до него все же дошло, что мне не до разговоров.

Не исключено, что Франча заходил ко мне, дабы поглазеть на статую, ибо человек он крайне любопытный. Но если такова была главная причина его визита ко мне, то смею заверить, что домой он вернулся не солоно хлебавши. Более мне нечего добавить к сказанному.

* * *

Отливка статуи не удалась. Я вне себя от отчаяния. Такое ощущение, словно голова моя раскалывается на куски. Литейных дел мастер, на приезд которого я возлагал такие надежды, оказался не на высоте. Видимо, он мастак отливать одни только пушки для нашей республики. Не дождавшись, пока металл полностью расплавится, мастер Бернардино залил его в форму. Нетрудно вообразить, каков был исход дела.

Не перестаю думать об отце. Бедняга изрядно переволновался и все просил меня сообщить точный день отливки статуи. Он даже заказал молебен в церкви Сан-Лоренцо, истово молясь за успех моего дела. И как назло, такая неудача. Но я все же написал ему, умоляя не отчаиваться, ибо отливка могла получиться гораздо хуже.

В помощи Бернардино я более не нуждаюсь и отсылаю его назад во Флоренцию. Один попытаю счастья при повторной пробе.

Никак не могу понять, за что злой рок преследует меня? Надо же было такому случиться, что даже знающий мастер недосмотрел и загубил статую. Планы мои рухнули, и все труды и старания пошли насмарку. Придется теперь, как отшельнику, запастись терпением и начинать все сызнова: проворно загрузить печь, вновь варить металл, чуть ли не зажаривая себя заживо, а главное, верить в успех, уповая на волю божью.

Если несчастья меня не оставят, я сам превращусь в бронзового истукана. Вот уж когда повеселятся здешние канальи и злопыхатели в Риме, которые так злорадствуют при любой моей неудаче. Июль 1507 года.

* * *

Здесь упорно ходят слухи о готовящемся заговоре и предстоящем возвращении изгнанных правителей Бентивольо. Если переворот сейчас действительно произойдет, когда болонцы почти не скрывают своей неприязни к папе, то мне несдобровать.

Меня все еще не оставляет мысль оповестить Юлия II о том самоуправстве, которое его легат чинит в городе и округе. Но если прямо обратиться к папе, то мое письмо может до него не дойти, будучи перехваченным заинтересованными лицами. Не исключено, что оно может попасть в руки самого легата или застрять в пути, поскольку адресованные папе послания вызывают повышенный интерес. Известно также, что письма частных лиц к папе неизменно распечатываются и уж тогда не одна сотня глаз с жадным любопытством знакомится с их содержанием... Так что заблуждаться на сей счет не приходится.

Придется, видимо, довериться влиятельному, но малозаметному в здешних краях человеку, который, ознакомившись с моим посланием, взял бы на себя труд лично вручить его Юлию II. Среди таких знакомых мне лиц можно было бы положиться на Франческо Алидози, кардинала Павии. Считаю своим долгом предпринять какие-то действия, дабы положить конец произволу папского легата и его присных. Никто не приносит столько бед здешнему населению, как он. И его ненавидят лютой ненавистью, как никого другого. Сидеть сложа руки, пока этот господин, злоупотребляющий доверием папы, вершит свое грязное дело, и боязливо помалкивать, словно воды в рот набрав, - это не что иное, как трусость, с которой я не могу мириться.

Однако в эти дни я не в силах вплотную заняться таким делом, ибо работа над статуей папы поглотила меня в полном смысле слова. Нахожусь я в состоянии какого-то экстаза. Мой облик изменился до неузнаваемости, все тело покрыто ожогами и струпьями. Изо дня в день бьюсь над бронзовой отливкой, которая на сей раз, кажется, удалась на славу. Когда статуя будет окончательно готова, все мои соперники вынуждены будут поумерить свой пыл и гонор.

Жара стоит несусветная. Нетрудно вообразить, что со мной стало от изнурительного труда, духоты и усталости, накопившейся за последние месяцы. Я вконец измотан, не знаю ни отдыха, ни покоя, сплю мало, даже не раздеваясь, а ем только тогда, когда вспоминаю о еде. Наступила середина беспокойного августа 1507 года.

* * *

Написал сегодня письмо для кардинала Павии, в котором прошу его собственноручно вручить папе мое послание, сохраняя все в строжайшем секрете. Написал - и словно освободился от груза, камнем лежавшего на сердце. Что ни говори, а живущие здесь люди нуждаются в неотложной помощи. Для большей уверенности в успехе моего начинания адресовал письмо на имя моего брата Буонаррото, который лично вручит послание в руки Франческо Алидози, кардинала Павии.

Запечатав написанное письмо, я ощутил вдруг пустоту и, чтобы заполнить ее чем-нибудь, вышел из дома. Давно уже не испытывал такого чувства легкости и спокойствия... Проходя по соборной площади, остановился перед фасадом св. Петрония, чтобы вновь полюбоваться великолепными изваяниями, которыми украсил портал мастер Якопо, сын ювелира из Куэрча-Гросса, укрепленного городка близ Сиены. Своими творениями он показал болонцам, на что способны тосканские ваятели. Уверен, что моя статуя достойно завершит начатое им дело. Мы с Якопо делла Куэрча * навеки оставим память о себе на фасаде главного болонского собора, хотят этого или не хотят местные наглецы и завистники.

* Якопо делла Куэрча (ок. 1374-1438) - скульптор, перешедший от отвлеченной условности готической традиции к гармоничным композициям, передающим драматизм реального мира. Оказал влияние на Микеланджело (рельефы на библейские темы на фасаде собора Сан-Петронио, Болонья; надгробие Иларии дель Карретто, собор, Лукка; мраморная купель в Баптистерии, Сиена).

Кстати, о моей статуе. В последние дни без устали полирую ее, особенно там, где отливка дала некоторые изъяны. Никогда не предполагал, что это занятие столь трудоемко и требует поистине ювелирной точности.

* * *

Этот день, которого я ожидал с таким нетерпением, наконец настал. День еще одной победы, одержанной мной над соперниками. Полная победа, которой я добился благодаря неустанному труду, сметая все, что мешало мне на пути к намеченной цели: злопыхательство, козни соперников, зависть, непонимание. Но победа досталась ценой нечеловеческих усилий. Думаю, что, кроме меня, никто не смог бы ее одержать. Вряд ли кто иной устоял бы в этой схватке, когда за горечью первой неудачи последовали волнения, связанные с повторной отливкой, и нескончаемый изнурительный труд. Никто не выдержал бы такого испытания, да и мои недруги со дня на день ждали моей погибели...

Все это так живо припомнилось мне вчера, когда мой гигант был поднят и установлен в нише фасада св. Петрония. Я стоял и испытывал удовлетворение, доставшееся мне дорогой ценой. Ведь я не работал, как все прочие мастера, задающиеся лишь целью создать обычное произведение искусства и не помышляющие ни о чем другом. Нет, я был вынужден трудиться, словно на поле брани, и во что бы то ни стало победить.

Если говорить о гордости или, скажем, самолюбии, то такого добра во мне хоть отбавляй. Да разве дело в гордости или подспудном самолюбии, не терпящем превратностей судьбы? Скорее всего, виновен в этом мой собственный гений, который каждодневно порождает во мне бойцовский дух и заставляет подходить к любому новому творению как к битве не на жизнь, а на смерть. Все дело в нем - главном спутнике моей жизни. Амбиция, гордость, желание всегда побеждать были бы лишь обычным проявлением характера, если бы над ними не довлел мой гений. Оказавшись в привычной среде, он тут же взрывается и увлекает меня за собой. Мне доподлинно известно: его конечная цель - мое постоянное утверждение в искусстве.

Но сегодня мне хотелось бы сказать о другом. Колокольный звон, трели труб, веселые крики праздничной толпы - все смешалось по случаю открытия моего творения для всеобщего обозрения. А вечером был праздничный фейерверк. Народ ликовал и веселился, словно у него нет иных забот. А назавтра от праздника не останется в памяти следа, и на статую Юлия II будут смотреть со страхом и ненавистью. К сожалению, все в нашей жизни предается забвению...

Едва родившись, каждый обречен.

Недолог век его, и вскоре

Он солнцем будет в прах испепелен.

Уносит смерть и радости, и горе,

И наши мысли, и слова. Уж такова людская доля!

А предки, коих чтим, не боле

Чем тень или развеянный по ветру дым.

Вот перед ними мы стоим.

Они, как мы, любили и страдали.

А ныне от былых страстей, печали

Лишь холмик выжженной земли

У всех дни жизни сочтены.

Их очи видели когда-то белый свет,

Теперь пусты глазницы и страшны.

В них тьма и холод, жизни нет.

Пред бегом времени все смертны и равны.

Февраль 1508 года.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Рим, апрель 1508 года.

Когда после стольких забот и треволнений я оказался в своей флорентийской мастерской, теша себя надеждой взяться наконец за незавершенные работы, из Рима пришел приказ немедленно возвращаться к папскому двору. На сей раз пришлось подчиниться, отказавшись даже от лестного предложения Содерини изваять еще большую статую, чем Давид. Дабы скорее вернуться в Рим, я немедленно прервал переговоры с владельцами каменоломен в Карраре о поставке мрамора. Воспоминание о встрече с папой в Болонье было еще столь свежо в моей памяти, что мне никак не хотелось повторения этой сцены.

Юлий II желает, чтобы я расписал плафон в Сикстинской капелле, оставив мысль о работе над гробницей. Сдается мне, что новое предложение сделано с единственной целью связать меня по рукам и ногам, ибо представляет собой совершенно обратное тому, чем бы мне хотелось на самом деле заниматься. Помню, что еще до моего бегства из Рима здешние злопыхатели и недруги были против такого поручения, а теперь все они ликуют. Но да будет известно им и самому папе, что я не потерплю никакого подвоха и никому не дозволю вмешиваться в мои дела!

Сразу же по возвращении домой после торжественного открытия статуи папы в Болонье в конце февраля я предложил моему отцу полностью освободить меня, то есть отказаться от так называемой отцовской опеки надо мной, которой он был вправе пользоваться.

Правда, я всегда действовал по собственному разумению и вопреки его воле. Он никогда не оказывал на меня влияния. Я уж не говорю о другом, о чем лучше умолчу. Итак, во время моего последнего пребывания во Флоренции мне удалось обрести полную свободу. Я мог бы и не прибегать к такой мере, ибо чувствовал себя в полной независимости от синьора Лодовико. Но мне следовало защитить мои собственные интересы, дабы беспрепятственно распоряжаться всем тем, что принадлежит мне по праву. Кроме того, мне теперь тридцать три, а посему вполне естественно покончить с какой бы то ни было зависимостью, даже от собственного отца. Уж не говоря об остальном, я настолько дорожу личной свободой и независимостью, что даже отцовская опека становится для меня в тягость.

Синьор Лодовико не раз говорил мне, что из всех пяти сыновей я причиняю ему больше всех хлопот. Он считает, что я мало забочусь о себе и, хотя люблю семью, предпочитаю держаться от нее подальше. Я, мол, полон странных идей, а порою меня обуревают "нелепые желания". До сих пор мой родитель сомневается во мне и даже, как мне кажется, относится с подозрением. Видимо, чтобы бедняга был в отношении меня спокоен, мне следовало бы выглядеть идиотом.

Мне не составило особого труда уговорить его отправиться к нотариусу и подписать заявление о предоставлении мне свободы по всей форме закона. Все это произошло во Флоренции тринадцатого марта, а официальный акт, подтверждающий мое высвобождение из-под родительской опеки, был зарегистрирован пятнадцать дней спустя, в канун моего возвращения в Рим. Помню, когда мы вышли от нотариуса, то по дороге к дому не обмолвились друг с другом ни словом.

Хочу сказать еще о том, что кардинал Сан Витале не является более папским легатом в Болонье. Папа отозвал его в Рим, назначив на его место павийского кардинала Франческо Алидози. От души желаю новому папскому наместнику исполнять свои полномочия в соответствии с законом, как и подобает честному человеку. Его предшественник сидит под стражей в замке св. Ангела и уже более не сможет вызывать к себе ненависть. Но болонцы не скоро забудут его деяния.

* * *

Приказал разобрать леса, воздвигнутые Браманте в Сикстинской капелле по распоряжению папы. Маркизанцу не терпится, чтобы я немедленно приступил к росписи. Насколько я понял, задуманная им конструкция ничуть не облегчит мне дело. Кроме прочих неудобств, огромная махина из досок подвешена с помощью канатов, для чего в потолке просверлены дыры, которые ничем не закроешь. Теперь по моим чертежам начали возводить новые леса, более удобные и переносные.

Итак, первый же мой шаг в Сикстинской капелле - этой берлоге, где мне предстоит немало потрудиться, - пришелся Браманте не по нутру. Маркизанец тут же доложил о случившемся папе и добавил: "Впредь постараюсь держаться подалее от этого флорентийца". Можно подумать, что до сих пор он пылал ко мне дружеским расположением и относился с братской сердечностью. Я сам в состоянии разобраться, что мне нужно. Видимо, это более всего задевает самолюбие папского архитектора.

Джульяно не одобрил мой поступок, считая, что мне следовало не горячиться, а, оставив возведенные Браманте леса, поблагодарить его. Именно "поблагодарить", как выразился мой друг.

Тем временем Юлий II распорядился оборудовать себе для жилья Станце делла Сеньятура *. Он не хочет более жить в апартаментах, которые занимал его предшественник, папа Александр Борджиа. Теперь в этих залах орудуют Перуджино, Содома *, Брамантино * и Перуцци * с целой армией учеников.

* Станце делла Сеньятура - залы над покоями Борджиа, в которых размещался папский суд. В одном из залов - Станца делла Сеньятура ставились подписи под решениями суда (от итал. segnatura - подпись).

* Содома, Джованни Антонио Бацци (1479-1549) - живописец ломбардской школы, много работавший в Риме:"Св. Себастьян" (Уффици, Флоренция), "Мария" (музей Брера, Милан).

* Брамантино, Бартоломео Суадри (ок. 1455-1536) - миланский живописец и архитектор, ученик Браманте ("Распятие", музей Брера, Милан).

* Перуцци, Бальдассаре (1481-1536) - живописец и архитектор, испытавший сильное влияние Рафаэля и Браманте (дворец Фарнезина и росписи интерьера, Рим). После смерти Рафаэля возглавил строительство собора св. Петра, следуя проекту Браманте.

Словно нарочно, у меня под ногами постоянно путается этот Перуджино. Куда ни глянешь, он тут как тут со своей никчемной и изжившей себя живописью. Она как парша на теле искусства. И все же он находит еще заказчиков, воздающих ему почести. А по-моему, его давно бы следовало оставить в покое. Пусть бы себе тянул канитель в тиши, лишь бы никому не мешал. О других мастерах, работающих бок о бок с ним, мне нечего добавить. Но уверен, что вскоре здесь объявится и Рафаэль. Мне уже рассказывали, какие попытки предпринимают многие папские приближенные, дабы переманить его сюда из Флоренции. Да и сам папа к нему благоволит, о чем не раз мне говорил.

Если же говорить о моих делах, то я еще далек от уверенности, что справлюсь с росписью в Сикстинской капелле. И пока плотники возводят новые леса, меня раздирают сомнения. Стоит подумать об этом холодном сером своде, как меня бросает в дрожь. Мне не дает покоя мысль, что я никогда не занимался фресками. Мальчиком я лишь наблюдал за работой Гирландайо, когда тот расписывал хоры в церкви Санта Мария Новелла. Мое дело было наполнять тазы чистой водой да растирать краски - обычное занятие для подмастерья. Но никто не хочет здесь войти в мое положение: ни папа, ни добряк Джульяно, который каждодневно старается ободрить меня. Видимо, он настолько верит в меня, что тем самым надеется досадить своему сопернику Браманте.

В преддверии этого события хочу рассказать о моем отношении к делу. Чувство ответственности заставляет меня тщательно все продумать. Одному только мне известно, какие унижения меня ждут, если, не справившись с порученным делом, придется оставить начатую работу. Через несколько дней предстоит проделать первую пробу, которая чревата для меня серьезной опасностью. Ведь нужно расписать не стену пяти, десяти или даже двадцати метров, а целый кусок небосвода, который должен засиять живым небесным светом. Меня гложут сомнения. Достаточно ли у меня сил и способности, чтобы одолеть такое дело? Беспрестанно думаю об этом, нередко замечая, что разговариваю сам с собой, словно взывая к кому-то о помощи. В то же время уверен, что, если бы папа вздумал поискать других исполнителей среди наших самонадеянных мастеров, охотники тут же нашлись бы. К примеру, тот же Перуджино или Содома с радостью полезли бы на эту верхотуру и, не задумываясь особо, принялись бы размалевывать свод. Самонадеянность всегда порождается самообманом.

* * *

Все более склоняюсь к мысли, что первоначальный замысел росписи в Сикстинской капелле должен быть изменен. Необходимо переговорить с папой и убедить его согласиться на роспись целого свода, хотя это не предусмотрено контрактом. Мне хотелось бы расписать свод такими сценами, чтобы посредством двенадцати люнетов, расположенных ниже, они были связаны с существующей настенной росписью.

Я уж не говорю о той авантюре, в которую себя ввергаю, предлагая папе новый план. Лишь бы он согласился. Если же расчеты мои верны, то мне удастся осуществить самое заветное желание: создать грандиозный фресковый цикл, когда-либо существовавший в мире. Что же касается вероятности провала, то она та же, что и при первоначальном замысле. Поэтому стоит рискнуть. Ведь если я справлюсь с поставленной задачей, то обрету всемирную славу. Надеюсь, что в этом деле библейские книги станут для меня большим подспорьем.

И хотя я сейчас рассуждаю обо всем этом, душа моя все еще не отрешилась полностью от страха. Порою загораюсь грандиозностью замысла, но стоит подумать о связанных с ним трудностях, в том числе и технических, как чувствую себя раздавленным под их непомерной тяжестью. В то же время мне не терпится скорее приступить к осуществлению нового замысла, дабы положить конец сомненьям и сознавать, что работа уже начата. Очень хочется понять, значу ли я что-нибудь в этом новом для меня искусстве фресковой живописи. А уж если мне суждено потерпеть крах, то Юлию II придется сетовать только на себя самого. Я не раз предупреждал его, что несведущ в такого рода делах.

Тешу себя надеждой, что смогу осуществить многие идеи, возникшие у меня при работе над монументом папе Юлию. При росписи свода Сикстинской капеллы хочу создать обнаженные фигуры колоссальных размеров, которые будут расположены вокруг живописных сцен на библейские темы. В этих фресках я покажу трагедию людей, исходя из тех же предпосылок, которые возникли у меня, когда брался за монумент папе. Если хорошенько вдуматься, то новую работу можно рассматривать как продолжение предыдущей. По правде говоря, я охотно возвращаюсь к незавершенным замыслам. Видимо, потому, что не способен изменять им.

Придется подумать о помощниках, без коих мне не обойтись. Поверхность, которую надлежит мне расписывать, столь велика, что потребуется не один, а целый отряд подручных, знающих толк в ремесле. Буду искать таких среди знакомых молодых художников, готовых делить со мной все трудности предстоящего испытания и жить единой дружной семьей.

Не собираюсь, однако, никого ничему обучать, ибо не считаю себя вправе да и не верю в возможность обучения в искусстве каким бы то ни было правилам и приемам. Все мои помощники будут флорентийцами, и от них я потребую только беспрекословного подчинения. Думаю оповестить прежде всего Граначчи, а затем уж Буджардини, Индако и Якопо дель Тедеско, которые когда-то работали с Гирландайо или начинали свой путь при школе ваяния в садах Сан-Марко. Думаю вызвать моего верного друга Якопо ди Доннини, а также юного Бастьяно, сына сестры Джульяно да Сангалло. Дядя просил меня за племянника. Конец мая 1508 года.

* * *

В своем последнем письме отец пишет, что по Флоренции разнесся слух о моей смерти. Причем он сообщает об этой сплетне злоязычников с такой болью, словно сам уже уверовал в нее и не надеется, что письмо застанет меня в живых. Такой же слух прошел и в Риме, откуда, видимо, переметнулся в наши края со скоростью, присущей любой клевете.

По правде говоря, в последние недели я работал с таким остервенением, что забывал о сне и еде. Чтение Библии и обдумывание новых планов росписи в Сикстинской капелле заполняло все мое существование, не оставляя времени ни на что другое. Нередко сон одолевал меня с моими мыслями то в кресле, то в постели. Возможно, я провел немало времени в бредовом состоянии, находясь в каком-то ином мире, за пределами нашего каждодневного бытия, куда нас приводят наши мысли, идеи, замыслы и страстное желание добиться их осуществления. В подобном мире способен дышать только тот, кто может отдаться полету фантазии.

Всей неустроенностью жизни я обязан моему гению. Ему неведомо, что человек нуждается в сне, еде и должен раздеться, прежде чем лечь в постель. Он слышать ничего не хочет о том, что скажут люди, осуждающие за воздержание и неопрятность. А ведь люди всегда все знают. На сей раз мой гений запретил мне выходить из дома и с кем-либо встречаться. Он держал меня своим пленником, дабы я не отвлекался от внушаемых им мыслей и идей. Две недели кряду я прожил отшельником, не высовывая носа из дома. Вот люди и решили, что вначале я занемог, а затем уж хворь доконала меня. Мои земляки тоже подумали, что я захворал и помер, и даже мой отец поверил этому. Когда я вновь показался людям на глаза, они поняли, что ошиблись, хотя ошиблись только наполовину. Уж если я и не умер, то болен был наверняка. Достаточно посмотреть, как я осунулся. Но откуда кому знать, что так пожелал мой гений.

Теперь все это позади, и я вновь без устали делаю наброски, находясь во власти новых мыслей и идей. Будучи щедрым и великодушным, мой гений никогда не оставляет свою жертву без вознаграждения. Но как объяснить это отцу или друзьям?

Что бы там ни было, а жизнь идет своим неизменным чередом. Но обо всем, что касается одного только меня, сразу же узнается, а о других все шито да крыто. Здесь немало таких, кто предпочитает умолчать о собственных делах. Как бы хотелось, чтобы о них судачили напропалую, оставив меня в покое, ибо я имею дело только с папой, моим слугой и подмастерьями, помогающими мне в Сикстинской капелле.

Веревки, оставшиеся от разобранных лесов, я подарил плотнику, который работает над возведением новой конструкции по моему рисунку. На вырученные от продажи веревок деньги плотник сумел справить приданое для двух дочерей.

- Жаль, что Браманте не использовал веревки для себя, по прямому назначению, - сказал он мне, а потом добавил с хитрецой в глазах: - Но тогда бы вы их мне не подарили...

Монах Якопо прислал мне голубую краску и киноварь, что были мной заказаны прошлым месяцем. Как же они чисты и прекрасны, да и цена мне показалась вполне умеренной. Июнь 1508 года.

* * *

Как-то ко мне зашел молодой испанец, чтобы испросить дозволение копировать рисунки к "Битве при Кашина", хранимые теперь во дворце Медичи, где и выставлялись для всеобщего обозрения. Я вызвался помочь молодому художнику и тут же отписал Буонаррото, прося его оказать всяческое содействие моему просителю.

В молодости я сам ходил копировать работы Мазаччо и Джотто во флорентийских церквах, а посему не нашел ничего предосудительного в желании молодого испанца. Правда, посоветовал ему заодно присмотреться внимательно к работам других флорентийских мастеров.

Каково же было мое удивление, когда из ответа Буонаррото узнал, что ему ничего не удалось сделать для испанского художника, которому отказали выдать ключи от зала с моими картонами. Хотя брат ничего более не сообщает, но догадываюсь, в чем тут дело. Будучи в последний раз во Флоренции, я сам слышал разговоры о том, что начинают побаиваться, и, видимо, не без основания, за сохранность и судьбу моих рисунков. Уже тогда поговаривали, что какой-то злоумышленник похвалялся уничтожить рисунки, которые столь дороги мне. Ведь я все еще не теряю надежду воплотить их во фреске на стене зала Большого совета во дворце Синьории.

Хотелось бы, чтобы к ним было столь же бережное отношение, как и к картонам Леонардо, что хранятся в Санта Мария Новелла. И уж если испанцу не позволили их копировать, то и другим не следует давать ключи от зала. Пусть желающие изучают мои рисунки только в присутствии сторожа.

Здесь ведутся нескончаемые разговоры о Рафаэле. Все, начиная с самого папы, хотят, чтобы он поскорее перебрался в Рим. Все придворные боготворят его. Кажется, Юлий II намеревается отказаться от услуг художников, расписывающих бывшие залы апостольского суда, чтобы поручить эту работу Рафаэлю. Известно даже, что папа хочет заказать ему свой портрет. Судя по разговорам, Ватикан уже направил молодому художнику официальное приглашение.

О нем ходит столько слухов, что я уже все сказанное принимаю за чистую монету, отбросив любые сомнения, ибо для него все возможно. Говорят, что Браманте страшно обрадовался, узнав о приглашении, направленном его земляку. Он готов встретить его в Риме с распростертыми объятиями и сделать для него все, что в его силах.

Я все отлично понимаю и даже могу представить, как будут развиваться дальнейшие события. В Сикстинской капелле буду работать я, а Рафаэль по соседству - в залах, предназначенных для папы. Но я не боюсь молодого художника из Урбино. Меня прежде всего страшит то, что кое-кому захочется его использовать, дабы навредить мне. Правда, я пока не знаю, станет ли он подыгрывать скрытым замыслам моих соперников и переметнется ли сам на сторону Браманте и его шайки. Но мне известно наверняка, что бок о бок со мной будет работать живописец, с которым меня смогут сравнивать в любой момент. Это будет постоянное наглядное сопоставление с молодым мастером, полным вдохновения и грации, но умеющим проявить волю и непреклонность, коли затрагивается его самолюбие.

До вчерашнего дня я был один. Вскоре нас будет двое. Но я не дам себя в обиду и не унижусь перед этим живописцем, снискавшим себе всеобщее признание и любовь и немало почерпнувшим у лучших флорентийских мастеров.

Хочу отметить также, что в начале этого месяца моему брату Джовансимоне взбрело в голову проведать меня и мне пришлось оказывать ему гостеприимство. Вдобавок ко всему он захворал, и я вынужден был ухаживать за ним и врачевать, к моему величайшему неудовольствию, ибо хлопот у меня и без него хватает. Слава богу, он поправился и вскоре отбудет восвояси. Но на смену ему уже готов прибыть Буонаррото, так что хлопот в этом доме не поубавится и забот у меня будет не меньше. Никак не удается мне вразумить моих домочадцев, что я желаю работать в полном уединении. Ведь я исправно посылаю домой деньги, чтобы прокормить всю семью. Неужели одного этого не достаточно, чтобы они оставили меня в покое? Приезжая сюда, они постоянно докучают мне своей болтовней и небылицами.

Джовансимоне, например, немало порассказал мне об отце. Дабы "заткнуть рот" тому самому Лапо, которого еще в Болонье я прогнал взашей, мой родитель ничего лучшего не придумал, как вручить ему некоторую сумму денег. Оказывается, он считает, что я задолжал и, ко всему прочему, не выполнил перед ним свои обещания. Этот мошенник продолжает поносить меня повсюду, прибегая к самым невероятным выдумкам, которые оскорбляют мое достоинство. Что может быть хуже, когда тебя вынуждают защищаться от таких каналий!

Уж не знаю, какие еще новости припасет для меня другой братец, Буонаррото. По приезде он тоже начнет выпрашивать у меня деньги, как Джовансимоне. Мои сбережения в госпитале Санта Мария Нуова почти иссякли, а им все как с гуся вода. До каких же пор мне тянуть эту лямку? Надеюсь, что рано или поздно я все-таки отделаюсь от них. И мне придется решиться на такой шаг, чтобы ни от кого не зависеть. Мое терпение однажды лопнет, и я заявлю, что нет у меня ни братьев, ни отца, ни семьи.

* * *

Пишу сцены сотворения мира, но не в той последовательности, как в Библии. Страшно сожалею, что вынужден начать с последних деяний создателя, хотя мне так хотелось, чтобы роспись потолка начиналась с того, как об этом сказано в Священном писании: "Вначале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма покрывала бездну; и Дух Божий носился над водой..."

Чтобы не дать пищу кривотолкам и успокоить знатоков, хочу пояснить, почему я так начал.

Когда я набросал чертеж для возведения новых лесов, у меня еще не было четкого представления о росписи потолка. Новые леса были возведены на месте прежнего сооружения, построенного по распоряжению Браманте. Тогда еще у меня не созрела идея написания сцен сотворения мира в их точной временной последовательности. Разбирать же леса в третий раз и переносить их на новое место мне показалось не только лишней тратой времени и средств, но и нецелесообразным для самого дела. Правда, мне могут возразить, считая вполне допустимым начать роспись потолка с первой сцены сотворения мира, поскольку леса приставлены к стене, противостоящей алтарю. Отвечая на такие возражения, хочу сослаться на следующую немаловажную причину: приступая к росписи, я должен был учитывать расположение входных дверей в Сикстинскую капеллу, дабы дать возможность посетителям разглядеть все сцены плафонной живописи в их естественной последовательности.

Боже правый, сколько приходится тратить слов на объяснения и чуть ли не оправдываться, хотя вопрос о порядке росписи потолка должен бы непосредственно интересовать одного только меня. И что самое удивительное, на глазах у всех Браманте рушит направо и налево постройки античного Рима, и никто не смеет пикнуть. Насколько же я глуп со своей щепетильностью, а другие тем временем корежат и портят старинную мозаику и бесценные мраморные колонны в базилике св. Петра.

Что толку в моих сетованиях, коли сам папа не в силах положить конец такому бесчинству. Юлий II торопится, а придворный архитектор во всем ему угождает, лишь бы не лишиться высочайшего покровительства и расположения. Он плюет на все остальное и дорожит только личным к нему благоволением папы. Ради этого он готов снести все античные постройки, а там хоть трава не расти. Этот отчаянный пройдоха и подхалим начисто лишен совести. Как никому, ему повезло при дворе. Папа настолько им восхищен, что доверил ему все строительные работы, которые ведутся сейчас в Ватикане, и даже назначил его хранителем печати. Теперь маркизанец прикладывает печать ко всем папским распоряжениям и указам. Такое назначение дает ему право называться монахом-хранителем печати - должность пожизненная, приносящая большой годовой доход и не слишком обременительная. Я склонен даже думать, что эта должность дарована Браманте за особые заслуги.

Порою я задаюсь вопросом: каким образом Браманте удалось завоевать полное доверие и симпатию папы? В уме и деловитости ему не откажешь. Но всему же есть предел. А вот для него такового не существует. Где бы что ни строилось, он тут как тут. Один решает судьбу старинных и современных построек. То там, то здесь слышен его властный голос, заглушающий всех. Он любого готов подмять и подавить. Но только не меня. За мной дело не станет. Ведь я тут же приказал разобрать воздвигнутые им леса в Сикстинской капелле и, надеюсь, открыл папе глаза на положение дел со строительством нового собора св. Петра. Эти два моих поступка занозой сидят в сердце Браманте, и он не может мне их простить.

Говорят, он весельчак, увлекается даже стихоплетством, играет на лютне и наделен прочими достоинствами. Человек он, безусловно, разносторонне одаренный, но водит дружбу с людьми весьма сомнительного свойства. А впрочем, оставим его в покое, ибо все это касается его одного. Пишу о нем лишь для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, насколько же моя жизнь прямо противоположна жизни Браманте. Живу как каторжник. Мне не доставляет никакого удовольствия носить нарядную одежду, коротать вечера в окружении веселых друзей или занимать почетные посты, тратя попусту свое время... Мне, к примеру, никогда не стать хранителем печати или каким бы то ни было должностным лицом. Никогда не смог бы я потворствовать, а тем более соглашаться с неприемлемыми для меня взглядами.

Вся трагедия моей жизни в том, что сотворен я похожим только на самого себя. Ни с кем и никогда не изменю собственным принципам. Возможно, и рожден я для того, чтобы никому не нравиться. Я знаю это свое свойство. Оно мне известно по собственному горькому опыту, ибо принадлежит оно только мне одному. Все, что я вижу вокруг, мне докучает, и почти все меня раздражает. Мне не о ком сказать хорошее, от чистого сердца. Даже о своей семье. На меня наводит тоску и глубоко возмущает вся эта история с "индульгенциями", торговля которыми процветает. Говорят, что вырученные от продажи деньги пойдут на строительство нового собора св. Петра.

Если бы все это, не говоря уж об остальном, не огорчало так меня, возможно, и я мог бы казаться "веселым", как Браманте и все прочие, и даже вызвать к себе общую симпатию. Но мой лик отмечен печатью моих собственных горестей и страданий нашего народа. Я не в силах скрыть их.

* * *

Фортуна отвернулась от меня и на сей раз, в Сикстинской капелле, где теперь приходится мне трудиться. Вчера я обнаружил, что на некоторых участках потолка, уже расписанных мной, цвет заметно исказился. Поначалу я не хотел верить своим глазам. Подумал даже, что злую шутку играет со мной утренний свет, не успевший еще полностью осветить свод. Чтобы удостовериться в странном явлении, решил подождать, пока солнце взойдет еще выше. Только тогда я смог убедиться, что увиденное мною было вовсе не игрой света. Более того, на рассвете свет чуть брезжил и пощадил меня, не позволив разглядеть, как плесень проступила и на других участках фресок. Отослав помощников, я запер на ключ капеллу и отправился домой вне себя от горя. Лишь однажды мне пришлось испытать такое же чувство - в Болонье, когда не удалась первая отливка статуи. Пополудни я направился в Ватикан просить аудиенции у папы.

Сегодня утром я был принят и с болью в сердце попросил освободить меня от этой работы. В ответ на мои слова Юлий II посоветовал тотчас вернуться в Сикстинскую капеллу.

- В полдень пришлю вам Сангалло, - произнес он на редкость спокойным тоном и на прощанье добавил: - Ступайте и успокойтесь.

Позднее пришел мой друг Джульяно, который пояснил, что плесень вызвана излишком влаги в штукатурке и со временем должна исчезнуть под воздействием теплого воздуха.

Пока Джульяно растолковывал мне причину этой неудачи, я заметил, как стоявший рядом каменщик побледнел. Ведь именно он готовил известковый раствор. Что ты теперь ему скажешь? Дело сделано. Но доля вины лежит и на мне. Я должен был заметить, что оштукатуренная часть свода содержала больше влаги, чем это положено.

Что же теперь делать? Придется без толку терять время на выжидание. А что, если бы мне дозволили вновь взяться за прерванную работу над монументом папе? Это было бы самое разумное.

Должен признать, к сожалению, что помощниками я недоволен. Никто из них не работает, как хотелось бы, несмотря на мои каждодневные увещевания и просьбы работать старательно. Такое впечатление, что каждый из них действует во что горазд, а все вместе они собрались здесь только для того, чтобы каждую минуту отравлять мне жизнь. Все это уже начинает мне надоедать. Я испытываю неловкость перед Граначчи, Буджардини и Индако - дорогими друзьями моей ранней юности. Мне неловко и перед Бастьяно, племянником Джульяно да Сангалло, и остальными помощниками. Но моими сожалениями делу не поможешь. И я все более склоняюсь к решению остаться одному. Буду один продолжать всю работу, пользуясь услугами двух подмастерьев. Один мне нужен, чтобы растирать краски, а другой будет неотступно следовать за мной, менять воду в бадье и следить за кистями.

Мне уже слышится чей-то вопрошающий голос: так для чего же ты призвал к себе целую бригаду помощников? Что о тебе будут говорить эти молодые люди, вернувшись ни с чем во Флоренцию? Разве ты не знаешь, что никто тебе угодить не может? А если они тебя оклевещут так же, как Лапо и Лодовико, что ты скажешь в свое оправдание? Голос, задающий эти вопросы, по всей видимости, исходит от меня самого. Это голос моей совести, решивший подготовить меня к тому неприятному разговору, который вскоре мне придется вести с помощниками.

Я устал и вконец измотан. Взявшись за эту работу без особой радости, продолжаю ее чуть ли не на ощупь. Писать фрески - занятие не по мне. Мне никогда не приходилось ранее расписывать стены, и я хочу вновь повторить это папе, моему другу Джульяно и всем остальным. Готов заявить об этом даже моим соперникам. Стоит мне подумать об этом своде, как у меня начинается головокружение и кровь стынет в жилах. Свод преследует меня, как кошмарное видение. Ничем не могу отвлечь себя, чтобы избавиться от него. Свод постоянно у меня перед глазами, и я чувствую, как его огромная махина нависла надо мной, словно желая в любую минуту раздавить меня. У меня единственный путь к избавлению - возврат к скульптуре.

* * *

Вот уже несколько дней кряду замечаю, что работы в бывших залах суда продвигаются еле-еле, словно занятые там мастера утратили уверенность в свои силы. Давно не вижу Содому, Брамантино, Перуджино. Встречаю лишь кое-кого из их помощников, когда направляюсь в Сикстинскую капеллу или возвращаюсь оттуда. А недавно узнал, что папа распорядился приостановить все работы. Более того, он приказал даже соскоблить со стен уже выполненные фрески. В своей постоянной торопливости Юлий II дошел до того, что повелел уничтожить росписи, выполненные в прошлом веке некоторыми известными мастерами, среди коих Пьеро делла Франческа *.

Воля папы исполняется неукоснительно. И все это делается ради того, чтобы высвободить место вновь прибывшему. Я имею в виду Рафаэля, который получит максимальную свободу действия, работая в оголенных залах. Итак, Рафаэль прибыл. Уже было известно, что со дня на день он должен появиться в Ватикане, для чего ему расчищался путь. В этой подготовке все изощрялись понемногу: от римской курии и Браманте до благочестивых придворных красавиц из Урбино, перебравшихся в Рим в год восшествия на престол Юлия II. Словом, каждый старался замолвить папе словечко, дабы молодой маркизанец смог объявиться в Риме без малейшего промедления.

Видел сегодня только что прибывшего баловня судьбы. Мы поприветствовали друг друга, но не остановились. Я проследовал далее к дому, а он направился в Ватикан. Видимо, он шел из Борго *, где поселился. Его сопровождала целая свита прекрасно одетых молодых людей, веселых и душевных. И среди них выделялся Рафаэль, как всегда подтянутый, худощавый, с неизменной улыбкой на устах, одетый с еще большим великолепием и роскошью, нежели во Флоренции. Я же шел к дому в сопровождении моего подмастерья. Контраст с блестящей свитой Рафаэля был настолько разителен, что мне стало не по себе. Вдобавок ко всему мой подмастерье стал расспрашивать меня, кто эти молодые люди и тот, кого он сразу принял за их предводителя.

* Пьеро делла Франческа (ок. 1420-1492) - тосканский живописец. Испытал влияние Мазаччо, Брунеллески и нидерландского искусства. Его творчество, отличающееся величием образов, объемностью форм, прозрачностью колорита, последовательно перспективным построением пространства, заложило основы для развития ренессансной живописи флорентийской и венецианской школ. Среди его работ особое место занимают фресковые росписи в церкви Сан-Франческо в Ареццо.

* Борго - название одного из 14 районов Рима, расположенного между Ватиканом и замком св. Ангела, где селилось в основном высшее духовенство.

- Это Рафаэль, - ответил я ему, - а остальные - его ученики и друзья.

- Мастер, а почему у вас нет учеников?

Тут я не нашелся, что ему ответить, а он продолжал все спрашивать:

- Отчего всегда вы ходите один, мастер?

- Оттого что мне так удобно, - ответил я сухо.

- Рафаэль походит на князя, а вот вы...

- Что - я? Договаривай!

Мой парень совсем растерялся и замолчал. Но я продолжал настаивать, желая узнать, на кого же я похожу. Наконец он промолвил:

- Видите ли, мастер. Вы походите... на прямую противоположность Рафаэлю.

Впрочем, все это вздор. Знаю, что маркизанец уже приступил к работе в бывших залах апостольского суда. Пока мне доподлинно неизвестно, что он собирается писать. Но разные "советчики", богословы и эрудиты просвещают его, помогая сделать первые наметки предстоящих фресковых росписей. Известно также, что Юлий II призвал к своему двору Рафаэля, дабы тот запечатлел его образ. Папе хочется оставить прочную память о себе и своих деяниях. Говорят, что молодой живописец с готовностью взялся за исполнение этого пожелания. И не мудрено, ибо ему нет равных по части удовлетворения чьего-либо тщеславия. Рафаэль готов забыть самого себя, лишь бы ублажить того, кто заказывает работу. Со мной такого не случается. Никогда с заказчиками я не церемонюсь и не особенно считаюсь с их мнением.

Итак, Рафаэль приступил к делу. Но и я, как говорится, не сижу сложа руки. Особливо теперь, когда в Ватикане я уже более не в одиночестве. На своде Сикстинской капеллы можно видеть восседающего Захарию, одного из последних пророков. Мне удалось закончить фигуры пророка Иоиля, дельфийской сивиллы и написать сцены опьянения Ноя и потопа, обрамленные фигурами рабов. Закончены также рисованные архитектурные детали на этих участках плафона и сцены, украшающие распалубки.

Проделанная работа потребовала неимоверных усилий, которых я и не предполагал. И все же опыта во фресковой живописи у меня пока маловато. Не знаю, хватит ли меня на дальнейшую работу, а пока я сильно сдал. Но об отдыхе не помышляю, считая, что мое физическое состояние и настрой еще вполне сносны. Если бы я действительно решился поправить свое здоровье, мне бы следовало пожить в праздности по крайней мере месяца два. То же самое говорят здешние лекари. Но вряд ли я способен к такой жизни. Мой удел работать, не зная меры. Весь мой образ жизни мог бы показаться монашеским, но на самом деле живу я совершенно беспорядочно.

Что бы там ни было, продолжаю трудиться, насколько это в моих силах. В диком исступлении набрасываюсь на плафон Сикстинской капеллы, борюсь с глухой каменной громадой, пытаясь оживить ее на свой манер. Меня не оставляет надежда, что со временем обрету большую сноровку в этом новом для меня роде живописи и смогу работать еще быстрее, избавившись от пут, которые нередко мне связывают руки. Если мое усердие не принесет желанного результата, боюсь, что Юлию II придется искать более способного живописца, чем я. Конец сентября 1508 года.

* * *

Воспользовавшись тем, что я нахожусь вдали от Флоренции, мои братья обнаглели и ведут себя крайне непочтительно с отцом. Особенно изощряется по части брани с родителем мой братец Джовансимоне. Который год я обращаюсь к нему с увещеваниями и угрозами, призывая его жить в согласии с людьми и не нарушать семейный покой. Однако все мои усилия ни к чему не приводят. Если же он не прекратит свои споры с отцом и будет зариться на чужое, мне придется съездить во Флоренцию. Уж тогда я ему объясню, что все, чем мы располагаем, заработано мной. Придется поучить его уму-разуму и показать, как надобно обращаться с родителями.

Недавно обо всем этом я написал Джовансимоне. Что и говорить, мои домашние немало мне крови попортили. Вот уже более десяти лет я мотаюсь из конца в конец по Италии, тружусь непрестанно и терплю невзгоды. Все заработанное собственным горбом я отдал отцу и братьям и до сих пор продолжаю содержать всю семью. Но вряд ли я увижу когда-нибудь, что в семействе Буонарроти царит мир и согласие.

Мое здоровье расшатывается не столько от непосильного труда, как от неприятностей, которые мне постоянно доставляют мои домашние. Нынче вечером, к примеру, меня раздосадовал Джовансимоне, назавтра буду вынужден выговаривать Сиджисмондо, делать внушение Буонаррото или же расстраиваться из-за отца. И так бесконечно, словно других дел у меня вовсе нет.

В нашем доме живут по правилу: день прошел, и слава богу. Никто не хочет заниматься серьезным делом. А ведь все в доме умеют читать и писать. Даже обучены счету. Могли бы занять себя с пользой. Оставив место в лавке Строцци у Красных ворот, Буонаррото постоянно пишет мне о своем желании попытать счастье в Риме. И конечно, он рассчитывает на меня. А что я могу для него сделать? Не обращаться же за содействием к папе! Или мой братец надеется, что я пристрою его к носильщику, плетельщику или еще к кому-нибудь?

Мои домашние все еще не возьмут в толк, что семейство Буонарроти должно держаться достойно. По мне, уж лучше пусть братья бьют баклуши, чем служат приказчиками в торговых рядах. Если бы они имели наклонность к искусству, я держал бы их при себе. Но они ничего в этом не смыслят и в моем деле непригодны. Поэтому пусть себе Буонаррото остается во Флоренции, живет, как ему вздумается, и перестанет донимать меня невыполнимыми просьбами. То же самое хотелось бы сказать Джовансимоне и Сиджисмондо. Все чаще подумываю завести во Флоренции какое-нибудь дело, дабы занять моих домашних. Но люди они больно ненадежные. Не умея ничем всерьез и по-настоящему заняться, они могут вмиг все промотать. Тогда плакали мои денежки, а без того шаткое положение моей семьи еще более усугубится.

В моем доме среди братьев проявляется тяга к литературе. Им хотелось бы писать стихи и комедии, а также познавать мир, разъезжая по белу свету. Но я не поддерживаю такие наклонности, зная, насколько братья беспомощны там, где требуется настоящая работа ума. Мне более всего хочется, чтобы они занялись достойным делом и жили в мире и согласии, как и подобает уважаемым флорентийским семьям. Но видимо, я слишком многое от них требую. Нет, не могут они жить по-иному. Их удел - постоянно клянчить у меня деньги. Скрепя сердце мне придется то и дело писать им: "Ступайте в госпиталь Санта Мария Нуова и снимите со счета нужную сумму", вот чего ждут от меня в письмах отец и братья.

Хочу сказать несколько слов о помощниках. Со мной остались лишь Якопо дель Тедеско и Бастьяно, племянник Джульяно. Молодые люди послушны и привязаны ко мне. Но я не вижу от них никакого прока и вскоре распрощаюсь с ними. Особенно неловко перед Бастьяно, но ничего не поделаешь. Я не привык ни перед кем кривить душой, да и времени у меня нет, чтобы обучать молодежь. Я даже не знаю, чему ее учить. Мне нужны толковые люди, способные на жертвы и лишения, как и я. Но мне никогда таковых не сыскать, поскольку они еще не появились на свет божий. Убежден в этом. Работа над сводом в Сикстинской капелле раскрыла мне глаза и на помощников. Март 1509 года.

* * *

Папа неотступно следит за ходом моих работ, но не слишком задерживается, заходя ко мне. Навестив меня, он направляется затем к Рафаэлю, который работает в залах по соседству с Сикстинской капеллой. Обычно папа появляется в сопровождении приближенного монсеньора и двух камерариев. Не без труда взбирается на леса и принимается рассматривать фрески. Его интересует, какие сцены я намереваюсь далее писать. При этом он неизменно просит меня поторопиться. Я до сих пор не могу понять причину его постоянной торопливости. Юлий II во всем спешит: в разговоре, ходьбе, политических делах, решении разных вопросов, даже если позднее ему приходится отменять ранее принятое решение. Такова его натура. Порою он загорается какой-нибудь идеей до исступления, а спустя день или месяц способен отказаться от нее с полнейшим безразличием.

На днях, стоя на деревянных подмостках под сводом Сикстинской капеллы, он вдруг спросил меня, сколько мне еще понадобится времени для завершения работы.

- Не знаю, да и не могу знать, - ответил я.

- Извольте отвечать на мой вопрос, или вы не желаете?

- Вероятно, понадобятся еще года два, а может быть, и три.

Посох, которым он пользуется при ходьбе, задрожал в его руке.

- Отвечайте без обиняков. Два года - это слишком. Я не могу так долго ждать... Вам придется поторопиться...

- Работаю, как могу, и даже сверх сил... Ведь свод велик.

- Свод велик, свод велик, - повторил за мной Юлий II. - А почему бы вам не взять себе помощников?

- Подходящих людей нет. К тому же, работая один, я чувствую себя спокойнее... Да и времени у меня нет, чтобы возиться с помощниками.

Тут папа пристально посмотрел мне в глаза, а затем сказал, то ли в шутку, то ли всерьез:

- Берите пример с Рафаэля. Он не гнушается помощниками, которых у него предостаточно... Да и работа у него спорится, не то что у вас.

Не дав мне возразить, папа тут же спросил:

- А золото? Я пока не вижу золота в этих росписях. Свод должен выглядеть богаче. Добавьте поболе золота и не вздумайте мне прекословить...

Я хотел напомнить о бедности моих героев, но не посмел.

И на сей раз он лишил меня возможности ответить ему, неожиданно переменив тему разговора:

- Как поживает ваш отец?

- Неплохо. На днях ему удалось получить должность писаря неподалеку от Флоренции.

- А ваши братья?

- Им тоже живется неплохо.

- А как идут дела в ваших поместьях?

- Приносят доход моей семье.

Затем папа направился к лестнице семенящим шагом и начал торопливо спускаться с подмостков, словно внизу его заждались придворные, собравшиеся на аудиенцию.

Папе не терпится, чтобы не сегодня-завтра я закончил расписывать этот огромный свод. Мне не менее, чем ему, хочется поскорее закончить работу. Если я и дальше буду смотреть только на потолок, то в конце концов лишусь возможности что-либо видеть у себя под ногами. Глаза у меня болят. Чувствую, как они каменеют, и я уже с трудом вращаю зрачками. В затылке боль, словно на него давит ярмо, от которого я не в силах избавиться. Спина ноет, а ноги под вечер разламываются. Работать приходится в такой позе, которая становится для меня сущей пыткой. Лежа под сводом Сикстинской капеллы, испытываю почти нечеловеческие муки. Мой лекарь советует оставить работу хотя бы на месяц, а затем вновь взяться за дело, разумно сочетая труд с отдыхом. Словом, сколько дней работаешь, столько потом отдыхай, дабы дать возможность мускулам и всему организму обрести прежнюю силу.

Представляю себе, какую бы папа скорчил мину, если бы я передал ему слова лекаря. Хотел бы я посмотреть, что бы сделалось с его "добрым сынком" Рафаэлем, окажись он на моем месте. Пусть бы он поработал немного на этой верхотуре, когда краска и известка залепляют тебе все лицо. Молодой красавец не утруждает себя плафонной росписью. За него это делают другие. Маркизанец предпочитает расписывать не слишком высокие гладкие стены. Для работы ему подавай небольшие удобные залы, которые зимой отапливаются, а летом проветриваются.

В то же время хочу отметить, что ноги моей не было в залах, где работает Рафаэль. А вот он уже побывал в Сикстинской капелле, поднимался на леса, чтобы поближе разглядеть мои росписи... Кто ему дозволил, не знаю. Но я более не потерплю, чтобы он совал нос ко мне и лазил по лесам. Впредь, если ему захочется познакомиться с моей работой, пусть испрашивает разрешение только у меня. Ему не удастся более проникать исподтишка внутрь, как воришке. Коли хочет посмотреть, пусть гордыню поумерит и открыто попросит, как это бывало во Флоренции, когда он копировал наши с Леонардо картоны. Никому не дозволю хитрить и пользоваться плодами моих трудов, да еще оставлять после себя копоть от лампы на потолке. Знаю, что это дело рук маркизанца, который проникает ко мне по ночам и зажигает светильник.

Крадущие на рынке сосиски и кошельки рискуют угодить в каталажку. А вот иные, которые воруют чужие мысли, ничем не рискуют да еще пользуются всеобщим уважением. Как найти на таких управу?

* * *

Буонаррото решил жениться, о чем сообщает мне в пространном письме, стараясь во что бы то ни стало убедить меня в своевременности такого решения. Он, видите ли, воспылал неодолимой страстью. Меня все это мало интересует, да и нет желания противоречить ему. Но мне вовсе не хотелось бы оказаться причастным к делам такого рода, иначе еще одна семья сядет мне на шею.

На сей раз буду говорить напрямик. Предупрежу брата, что, прежде чем брать жену, следовало бы призадуматься, в состоянии ли он содержать ее. Пусть подумает и о детях, которые должны расти сытыми и здоровыми. К тому же их придется учить, коли они того пожелают. Было бы куда лучше, если бы он побольше занимался делами в лавке, которую я приобрел для него и остальных братьев. Только тогда можно будет рассчитывать на доходы, чтобы содержать семью, которой он решил обзавестись.

Время для женитьбы он выбрал самое неподходящее. Ведь братья только что затеяли торговое дело. Думаю, большой беды не будет, если он повременит несколько месяцев. За это время никто не постареет, страсть перекипит и поостынет, да и сам он, возможно, одумается.

Любопытно было бы знать, что думает о предстоящей женитьбе наш отец Лодовико и какие советы дает сыну на сей счет. Хотелось бы также знать мнение остальных братьев - Джовансимоне, Сиджисмондо и Лионардо. Интересно, посоветовался ли Буонаррото с отцом, прежде чем писать мне о своем намерении жениться? Достопочтенный синьор Лодовико имеет обыкновение перекладывать на мои плечи свои дела и сумасбродства собственных чад, словно сам лишен права голоса. Видимо, ему недостает необходимого авторитета в семье. Да откуда таковому взяться, коли до сих пор отец, как, впрочем, и его сыновья, жил, что говорится, надеясь на авось. Свое желание видеть семью в достатке он ничем не подкреплял.

Заканчивая письмо, Буонаррото пишет о своем намерении приехать на несколько дней в Рим, дабы лично переговорить со мной о предстоящей женитьбе. Час от часу не легче. Нет уж, попрошу его повременить с приездом, пока не закончу роспись первой половины плафона в Сикстинской капелле. К тому времени мне самому хотелось бы наведаться во Флоренцию. Вот тогда и сможем поговорить, сколько душе угодно.

Я всегда жду каких-нибудь неприятностей из дома. Но на сей раз известие Буонаррото меня настолько огорошило, что я вновь во власти мрачных мыслей.

Между тем резь в глазах меня изрядно беспокоит. Чтобы прочесть письмо, мне приходится держать его высоко на вытянутых руках. При ходьбе почти не чувствую, куда ступают ноги. А порою испытываю такое ощущение, будто все вокруг меня находится в каком-то неведомом мне измерении. Вынужден работать с крайней осторожностью в Сикстинской капелле, дабы не свалиться с лесов. Чувствую, как все тело сжалось в клубок, словно меня стянули крепко-накрепко канатами.

Не дождусь того дня, когда огромный свод целиком будет расписан. Только тогда настанет час моего избавления, ибо каждый божий день вынужден бороться, предпринимая отчаянные, невероятные усилия, как герои в моей сцене потопа, пытающиеся избежать смерти.

В последние дни до меня дошли слухи, которые привожу здесь не без чувства страха. Говорят, что Юлий II намеревается силой восстановить власть Медичи во Флоренции, дабы склонить строптивую Тоскану к "большему повиновению" папскому государству и вырвать ее из-под французского влияния. Словом, если верить этим слухам, папа решил захватить Феррарское княжество и изгнать французов из Италии с помощью испанцев.

Похоже, Юлий II не оставил свои прежние планы, цель которых освобождение Италии. Но позволительно спросить, о каком освобождении может идти речь, коли на смену одним чужеземным захватчикам придут другие? На мой взгляд, вся эта нечестная игра может обернуться неисчислимыми бедствиями для итальянцев и задушить последние свободы, кое-где сохранившиеся на нашей многострадальной земле. И понять смысл этой игры не так уж трудно. Как бы было хорошо, если бы папа оставил в покое Флоренцию с ее республиканским правлением. Но нет же, он никак не может примириться с тем, что Флоренция свободна благодаря поддержке французов и что Медичи могут туда въехать только как частные граждане.

В Сикстинской капелле мне помогают теперь только два подмастерья, Джованни и Бернардо. Я взял этих молодых парней вместо вернувшихся домой Якопо дель Тедеско и Бастьяно. Хочу надеяться, что оба моих помощника, которых мне пришлось отправить обратно во Флоренцию, как и всех остальных, не будут на меня в обиде.

Мне нужны главным образом подручные, в чем я уже убедился на собственном опыте. Каковы бы ни были помощники, все они хотят быть независимыми и действовать по-своему. А коли так, пусть себе работают дома.

* * *

Обо мне ходит молва, будто я брюзга и вечно всем недоволен, даже когда дело касается вещей, весьма далеких от искусства. Такого мнения придерживаются многие, и порою не без основания. Вот и нынче меня потянуло взяться за перо, чтобы излить свою горечь и посетовать на судьбу. Но попробуем разобраться, в чем тут дело, и посмотрим, заслуживаю ли я большего внимания к себе со стороны ватиканских властей.

Когда заводят разговор обо мне, то обычно рассуждают так, словно речь идет не о человеке, а о муле. Я и на самом деле словно вьючное животное. Мне позволительно без устали писать фрески, высекать статуи, но не дано занимать высокие посты, рассчитывать на почести, награды и тому подобное. Словом, мул есть вьючное животное, и весь сказ, и когда он тянется к человеку, его отгоняют прочь пинками, ибо скотине не положено общаться с людьми. Точно так же и мне отказано в общении с ближним, а посему меня предпочитают держать подальше от себя. Так думают многие, и по крайней мере именно такое отношение было ко мне до сих пор. Но пойдем далее и будем называть вещи своими именами.

В этих записках я, кажется, уже писал о назначении Браманте хранителем печати Ватикана. Мне, например, никто не удосужился предложить такую должность. Но в ту пору я сказал самому себе: "Успокойся! Браманте гораздо старше годами, а посему его предпочли тебе". Я не роптал и ни с кем словом не обмолвился об этом.

Теперь и для Рафаэля найдено "теплое местечко", доходное и не хлопотное. Но почему на сей раз для Рафаэля, а не для меня? Отчего не приняли во внимание, что я на восемь лет его старше да и заслуг у меня поболе? Ведь я столько лет работаю для папы, а он здесь без году неделя.

Думаю, на сей раз я вправе возмущаться, выражать недовольство и хулить всех тех, кто творит беззаконие. Хотя меня и считают мулом, но я не лягаюсь, а сам постоянно получаю оплеухи. Не успел этот красавчик здесь объявиться, как его тут же назначили писарем апостольских указов. Причем эта почетная должность предоставлена ему лично Юлием II. Итак, Рафаэль займет место, оставшееся вакантным после бедняги Винченцо Капучии, и станет писарем апостольских указов со всеми вытекающими отсюда "почестями, обязанностями и вознаграждениями". Что касается "обязанностей", то Рафаэль их возложит на других. Говорят, он еще ни разу не показывался в новой канцелярии. Ему теперь не до этого. Но от "почестей и вознаграждений" он ни за что не откажется.

Возвышение Рафаэля, а я именно так понимаю принятое решение, задело меня за живое по многим причинам. Прав я или не прав, но во всей этой истории я усматриваю полное невнимание ко мне и чрезмерную заботу о молодом живописце из Урбино. Если говорить начистоту, то, несмотря на свои двадцать пять лет, он сумел обворожить в считанные дни самого Юлия II, курию и римскую аристократию. Более того, ему удалось заполучить важнейший пост, даже не домогаясь его. Но самое комичное в этом деле то, что вновь испеченный писарь апостольских указов не умеет даже писать.

Папа и его советники должны были действовать без пристрастия и не оказывать такую почесть ни мне, ни Рафаэлю. Но они поступили иначе, чем нанесли мне незаслуженное оскорбление, даже если молодой живописец был здесь ни при чем. Ему эта должность была просто "предложена".

На днях имел об этом разговор с Джульяно да Сангалло, который не видит здесь ничего предосудительного. Мой друг архитектор считает в порядке вещей, что Рафаэлю оказываются подобные почести.

- Пойми раз и навсегда, что ты не рожден быть царедворцем, - закончил разговор Джульяно.

Друзья и знакомые составили обо мне превратное мнение, и мне трудно их переубедить.

Особых иллюзий я не строю, но с горечью замечаю, как постепенно утрачиваю завоеванное в Риме положение и как меня обходит этот молодой человек, с улыбкой шагающий по жизни. Он безостановочно идет вперед, и его не в чем упрекнуть. Лично мне он не сделал ничего плохого, обо мне не сказал дурного слова, даже общаясь с Браманте, с которым, кстати, водит дружбу. Он со всеми здесь дружен, но в меру, никого не выделяя и не вставая ни на чью сторону. Именно в этом главная притягательная сила всюду желанного молодого человека.

Когда я встречаю его, он приветствует меня с неизменным радушием, даже если я пытаюсь избежать его, что со мной нередко случается. Сам не знаю отчего, но стоит мне завидеть его, как что-то вынуждает меня пройти стороной. Сколько раз давал себе зарок: "Если нынче повстречаю его, остановлюсь и поговорю". Но мне никак не удается побороть себя.

С той поры, как этот молодой человек объявился в Риме, я подпал под его обаяние, от коего могу избавиться, лишь избегая встречи с ним. Подумать только, что каких-нибудь шесть-семь лет назад он стоял передо мной во Флоренции навытяжку, как робкий ученик перед учителем! Не знаю, что могло измениться за это время, но я все более усматриваю в нем опасного соперника. Возможно, меня отдаляют от него его роскошь и великолепие окружающих его людей, а возможно, и сам его образ жизни, столь отличный от моего. Мы оба поселились неподалеку от Ватикана, но я занимаю скромный дом около церкви Санта-Катерина, а он расположился в прекрасном особняке. Одному ему предназначены симпатии двора и всех прочих. Все тянутся к нему, как к целительному источнику, стараясь заручиться его расположением.

Но теперь меня всецело занимают мысли о моих обнаженных героях, которых я пишу в Сикстинской капелле. Опирающиеся ногой на каменный пьедестал обнаженные рабы смотрят сверху на зрителя, не проявляя к нему никакого интереса. Они во власти собственных дум. Вот такими мне хочется изобразить моих рабов и других героев, которых успел набросать на картоне. Они будут непохожи друг на друга, но в их лицах можно будет узреть безразличие или презрение к тем, кто их разглядывает. Всех их будет объединять первозданная сила и благородство.

Иные чувства будут выражать пророки и сивиллы. Но я их изображу обычными людьми, с коими сталкиваюсь в повседневной жизни. Никто из них не вырвется из нашего привычного мира. А посему никаких нимбов, сияний и прочих атрибутов святости. Все мои герои - дети единой семьи, имя которой человечество.

Мир, который я хочу показать в Сикстинской капелле, - это мир простых людей с близкими всем нам мыслями и чаяниями. Многие осаждают Рафаэля просьбами запечатлеть их в фресках, которыми он расписывает бывшие залы апостольского суда. И он с готовностью удовлетворяет желающих, ибо изображаемый им мир является миром тщеславных людей. Вряд ли кто обратился бы ко мне с подобной просьбой. Готов побиться об заклад, что никому из этих знатных господ - старых и молодых - не захотелось бы увидеть себя запечатленным на потолке Сикстинской капеллы в образе пророка, раба или терпящего бедствие в сцене потопа. Мой "живописный мир" слишком отличен от того, чем так дорожит Рафаэль, и способен настроить на всевозможные размышления. Но он никогда не будет потворствовать тщеславию или ублажать глупую амбицию. Мой мир объединяет и роднит людей...

Напасть любую, гнев и злую силу

Возможно одолеть, вооружась любовью

Октябрь 1509 года.

* * *

Хотелось бы соединить в одной сцене темы первородного греха и изгнания из рая, которые первоначально я намеревался писать раздельно. Набирается множество интересующих меня сюжетов, и я побаиваюсь, что мне не хватит отведенного для росписей пространства. Такое ощущение, будто уже написанные сцены разрастаются, заполняя поочередно весь свод. Я теряюсь, в ушах стоит гул, словно по голове бьют молотом, а мое воображение продолжает порождать все новые сцены и образы. Однако весь фресковый цикл должен вобрать в себя девять тематических сцен, обрамленных изображениями двенадцати пророков и сивилл, а также обнаженными фигурами, заполняющими люнеты и распалубки. В общей сложности мне предстоит написать около трехсот фигур, из коих каждая уже нашла свое место в многочисленных набросках и рисунках. Так чего же мне беспокоиться?

Свод таков, каким я его вижу на самом деле. И мне не удастся расширить его, чтобы уместить другие сцены, то и дело возникающие в моем неугомонном воображении. И с этой мыслью мне следует смириться раз и навсегда. Во избежание неприятных сюрпризов я должен четко следовать разработанному замыслу. Только тогда мне удастся избавить себя от грустных мыслей, которые порою одолевают меня. Когда я смотрю на подготовительный картон с рисунками, то чувствую себя полным хозяином положения и непокорный свод вновь оказывается мне подвластен. Ко мне возвращаются приятное спокойствие и уверенность, но ненадолго.

Кроме росписей в будущих папских покоях, Рафаэль продолжает писать мадонн и портреты. От заказчиков нет отбоя, как когда-то во Флоренции. Но теперь он не в состоянии всех осчастливить. На днях он приступил к написанию портрета Юлия II, сидящего в кресле за рабочим столом.

Коль скоро папа возымел желание заиметь собственный портрет, то лучшего исполнителя ему не сыскать. Рафаэль способен мастерски изобразить любого. Он уже в милости у папы, а теперь постарается исполнить его желание, приложив все старание, на какое он только способен. Тем самым он обретет еще больший вес в этом обществе, обеспечив себя заказами на будущее. Но молодой живописец уже пользуется таким успехом и известностью, которых никто не в силах достигнуть.

В последние дни я раза три видел, как он выходил из ватиканского дворца. При его появлении окна всех домов раскрываются и из них выглядывают оживленные лица людей, не спускающих с него глаз. Народ из лавок и харчевен валит на улицу, стараясь не проглядеть его. Мне не раз приходилось видеть такие сцены и во Флоренции. А он выступает в окружении своих учеников и все той же неизменной свиты поклонников. Особенно неравнодушны к нему женщины, которые прямо млеют при виде его. Но он лишь улыбается и спешно проходит мимо. Ему некогда осчастливить ни одну из этих завороженно смотрящих ему вслед молодых красавиц, способных любому вскружить голову. Нет, он может только одарить их улыбкой, и не более, ибо спешит к другой - пышной красавице венецианского типа, но с иссиня-черной копной волос, томным лицом и живыми глазами. Словом, в жизнь молодого мастера случайно вошла женщина редкой красоты, которой удалось поразить его сердце блеском своих несравненных карих глаз. Он привел ее к себе в дом и теперь живет с ней вместе. Кажется, он даже работать не может, если ее нет поблизости. Говорят, что он настолько привязан к ней и нуждается в ее присутствии, что берет ее с собой во дворец. Она сидит теперь рядом, пока он, стоя на деревянных подмостках, расписывает стены в папских покоях.

Но маркизанец несколько изменился в последнее время. У меня такое ощущение, что он спал с лица и побледнел. А тем временем его избранница стала самой известной женщиной во всем Риме и повсюду в почете, несмотря на свое положение содержанки. Сколько римских аристократок завидуют ей и желали бы оказаться на ее месте. Говорят, он уже написал ее портрет. Зовут ее Маргарита *. Она дочь одного простолюдина из Трастевере.

* Маргарита - дочь сиенца Франческо Лути, державшего булочную на улице Санта Доротеа в римском районе Трастевере (кварталы городской бедноты). Впоследствии стала фигурировать под именем Форнарины (от итал. fornario пекарь, булочник).

Все эти подробности я узнал от своих подмастерьев. Хочу добавить, что мастерская Рафаэля притягивает к себе многих, как спасительный источник. Люди идут за помощью, и молодой мастер старается удовлетворить эти просьбы по мере сил и возможностей. К нему тянется молодежь, проявляющая наклонность к искусству. Он щедро раздает милостыню, вступается за некоторых осужденных, добиваясь их освобождения, одаривает приданым девушек из бедных семей. Нет, он не тратит деньги на пиршества, гулянки и сомнительные развлечения, как Браманте. Любит роскошь и живет в роскоши, но без чрезмерных излишеств и праздности. Ему полюбилась девушка, и он сделал ее своей. Обожает свою работу и испытывает также влечение к религии. Мне доподлинно известно, что, бывая в ватиканском дворце, он часто присутствует на заутрене, которую почти каждый день служит сам Юлий II в своей частной часовне или в капелле Никколина. Маркизанцу предоставлена и эта привилегия. Лишь немногим лицам дозволено присутствовать при отправлении папой религиозных обрядов.

Авторитет Рафаэля все более возрастает и в римском обществе, где он стал лицом первостепенной важности. Литераторы, ученые, влиятельные придворные - все наперебой домогаются его расположения.

Если бы в связи с этим мне пришлось говорить о себе, то следовало бы признать, что, по-видимому, я не в состоянии жить, как все остальные. Я даже не умею прилично одеться. Лишь от случая к случаю привожу в порядок нечесаную гриву и бороду, глаза у меня покраснели и слезятся от краски, ношу не снимая грубую одежду из посконины. Часто чувствую себя в одиночестве, хотя на самом деле это не совсем так.

Мое замкнутое и почти оторванное от папского двора существование все более вынуждает меня уединиться в мире, которому чужды как праздное славословие и парадная мишура света, так и обычаи простолюдинов. Я бы мог назвать этот мир только своим. В нем я чувствую себя полным хозяином и пользуюсь абсолютной свободой, пренебрегая нравами и привычками двора, богачей, народа. Моя жизнь целиком посвящена искусству, и все мое внимание сконцентрировано на том, что я замечаю вокруг себя. Для меня искусство - это не средство, помогающее выделиться в жизни, а выражение внутреннего мира художника, осознавшего свои возможности. Порою я спрашиваю самого себя: а не выражаю ли я самосознание и чаяния нашего народа?

Хотя о Рафаэле здесь написано уже немало, мне хочется вновь вернуться к нему и добавить, что его славу я принимаю такой, какая она есть, а именно: счастливый случай благодаря редкостному характеру, равного которому не сыскать на земле, и умению жить так, как никто другой не способен, кроме него одного. Кстати, об этих его свойствах мне не раз приходилось слышать от самых образованных людей при ватиканском дворе.

Чтобы не запамятовать, хочу отметить, что павийский кардинал, а ныне папский легат в Болонье действует, не совсем четко следуя распоряжениям Юлия II. Пока это лишь слухи, и мне неизвестно, насколько они обоснованны. Но все настойчивее ведутся разговоры о предстоящей поездке папы в Болонью. Поговаривают, что на сей раз он полон решимости окончательно выдворить правящее семейство Д'Эсте из Феррары.

Подумываю приобрести еще одно поместье где-нибудь неподалеку от Флоренции. Возможно, в Ровеццано. Поручу отцу заняться этим делом. В таких вопросах он знает толк.

* * *

Хочу упомянуть об одном эпизоде, касающемся Браманте. Если сейчас не запишу, то со временем забуду.

Как-то папа призвал меня к себе в рабочий кабинет. Я несколько замешкался с делами и отправился к нему с некоторым запозданием. Каково же было мое удивление, когда у папы я застал и Браманте. На сей раз Юлий II тут же предложил мне сесть, радушно улыбаясь. Браманте же не улыбался и выглядел угрюмым. Я даже подумал, что он чем-то обеспокоен. Мне не была известна причина вызова к папе. Однако я догадался, в чем дело, едва папа Юлий спросил, насколько соответствуют истине мои публичные заявления о разрушениях, произведенных по приказу Браманте в старой базилике св. Петра, где работами руководит его помощник Джульяно Лено. Вот тогда-то я и начал, как говорится, выкладывать все начистоту, не обращая внимания на сидящего рядом Браманте. Сказал, что тот распорядился уничтожить ценнейшую мозаику в старой базилике св. Петра, хотя ее можно было сохранить, будь на то добрая воля. Рассказал, с каким остервенением разрушались хоры в церкви Санта-Мария-дель-Пополо, которая была подвергнута настоящему глумлению. Напомнил папе и об уничтожении памятников античности, и об ущербе, причиненном многим ценным постройкам, в том числе церкви Сан-Пьетро ин Винколи *. Причем, круша и ломая, Браманте даже не побеспокоился о сохранении хотя бы части старинных построек.

* Церковь Сан Пьетро ин Винколи - Микеланджело не случайно упоминает эту церковь, которая особенно дорога Юлию II, так как до избрания папой он носил титул кардинала Сан Пьетро ин Винколи.

Маркизанец слушал молча, хотя его угрюмость, которую я заметил поначалу, стала уступать место некоему подобию улыбки. Это еще более подзадорило меня, и я не преминул упомянуть о колоннах из порфира и малахита в старой базилике св. Петра.

- Хотя их-то можно было бы пощадить! - воскликнул я, обращаясь к папе. - Какая нужда была корежить колонны с таким остервенением и засыпать их землей?

На сей раз Браманте решил возразить и, обратившись к папе, заметил, что перевозка колонн в другое место потребовала бы уйму времени и обошлась бы казне в копеечку.

- Затраченный труд, время, деньги - все пошло бы прахом, ваше святейшество, - промолвил маркизанец.

Это говорил льстец, знающий цену своим словам. Но я без особого труда разгадал их смысл. И все же мне пришлось раскрыть рот от удивления, когда папский архитектор решил "отыграться" за все здесь сказанное мной.

- Микеланджело молод... и в искусстве зодчества несведущ, а посему позволительно простить его.

Так вот как он повернул дело. Лучше и не придумаешь. Но я тут же дал ему понять, что меня так просто не проведешь и я остаюсь при своем прежнем мнении, на какие бы уловки он ни пускался.

Раза два папа просил меня поумерить пыл и говорить более сдержанно, но сам так и не вмешался в нашу перепалку. Под конец он призвал нас обоих к "полюбовному согласию".

Я первым покинул кабинет папы и вернулся в Сикстинскую капеллу вне себя от досады и огорчения. Что там греха таить, мои жаркие речи оказались пустым звуком, и все останется, как прежде. Зашедший ко мне Джульяно да Сангалло полностью разделяет мое возмущение "деяниями" маркизанца. Ему они доподлинно известны, и я не раз выслушивал его сетования по этому поводу. Но сам он не желает рисковать и докладывать папе о злоупотреблениях Браманте. Нет, я не таков и нисколько себя не корю за смелый выпад. Мой друг охоч только на словах порицать маркизанца, а коснись дела, он тут же сникает. А ведь, казалось, мог бы попытаться спасти отдельные ценные реликвии, работая бок о бок с Браманте над сооружением нового собора св. Петра. Правда, мой друг признался однажды, что любая его попытка подобного рода оказалась бы тщетной.

Теперь с Браманте ничего уже нельзя поделать. Как одержимый маньяк, он готов ломать и крушить все напропалую. Моя стычка с ним была последней попыткой призвать его к более уважительному отношению к наследию старины. Он способен любым своим начинаниям придать видимость вполне разумного решения, которое всякий может принять с закрытыми глазами. "Есть вещи столь же болезненные, сколь и необходимые", - любит повторять он.

Я не питаю особой симпатии к этому большеротому человеку с лысым черепом и маленькими юркими глазками. Он мне чужд не только своим образом жизни, но и своими убеждениями. Все в один голос признают его "современным мастером". Я же склонен считать его современным только по части спеси. За свои деяния он заработал вполне заслуженное прозвище - "разрушительных дел мастер". Но его это не смущает, и он продолжает ходить с гордо поднятой головой.

Его появление на строительных площадках вызывает восхищение, особливо когда он принимается распекать каменщиков и рабочих, призывая их действовать поживее. Ему удается заражать своим пылом всех, кто работает под его началом, включая и моего друга Джульяно. А самого его постоянно поторапливает Юлий II.

На днях мне пришлось наблюдать за его действиями на той стороне Тибра, близ флорентийского квартала, где сносу подлежат многие старинные постройки. По распоряжению папы Юлия там прокладывается новая улица, которую уже окрестили в его честь и называют вия Джулия. Многие выражают недовольство, сомневаясь в целесообразности сноса ценных построек. Но на все возражения Браманте отвечает повелительным тоном, что ему некогда вступать в споры, а нужно поскорее расчистить место для новой улицы, берущей начало неподалеку от моста св. Ангела и ведущей к мосту папы Сикста. Февраль 1510 года.

* * *

Все с большим беспокойством думаю я о том, что вскоре леса в Сикстинской капелле будут разобраны и перенесены на новое место для завершения росписи потолка. Если говорить начистоту, это приятное волнение. Ведь скоро я смогу увидеть, что роспись первой половины свода закончена. Есть еще одна немаловажная причина, придающая мне силу и бодрость духа. Работа спорится, и наконец-то я могу признать, что техникой фресковой живописи овладел в совершенстве. Меня уже нисколько не тревожит мысль о возможном появлении плесени на грунтованной поверхности. А ходом моих работ доволен даже Юлий II.

Однако чувствую, как все тело постепенно свертывается комом. Шея спереди вздулась, словно у меня вырос зоб. Правое плечо возвышается над левым, а голова оттянута назад к спине. Разговаривая с собеседником, никак не могу найти для глаз нужное положение. И пока разговариваю с кем-нибудь, глаза непослушно смотрят в сторону. Даже папа заметил эту особенность и посоветовал мне отдохнуть от работы денек-другой. Но я уже не в силах оторваться от свода и каждый день спозаранку спешу в Сикстинскую капеллу, где чувствую себя как рыба в воде. Там, под сводом, мое тело принимает ставшее уже привычным для него положение и я уже не ощущаю никаких неудобств... Даже ломота в костях и резь в глазах проходят, силы прибывают, и я спокойно продолжаю работать. Но с наступлением сумерек, когда я вынужден прекращать работу, судорогой сводит все тело, словно на меня набрасывается стая прожорливых рыжих муравьев. И такая награда за труд меня ожидает каждый вечер.

Хочу сказать и о другом. Недавно выписал к себе из Флоренции сына Пьеро Бассо, чтобы тот присматривал за моим хозяйством. Вижу, однако, что парень целыми днями возится с глиной, рисует и тратит время понапрасну. Если таковы были намерения этого юнца и его отца, который просил за сына, то ему следовало оставаться у себя дома. Я обещал парню, что при желании он сможет и порисовать часок-другой, но не целый день и не по ночам, как это нередко с ним случается. Его отец заверил меня, что сын ко всему приучен, будет присматривать за моим мулом и даже спать на земле, коли в том будет необходимость.

На днях написал своему отцу и попросил его найти какой-нибудь благовидный предлог, лишь бы избавить меня от присутствия этого парня. Думаю, что к его же пользе поскорее вернуться во Флоренцию, где он сможет целиком заняться рисунком и учебой. Мне вовсе не хочется, чтобы он жертвовал собой ради моих домашних нужд. К тому же мне нужны подручные, привыкшие к житейским трудностям и способные на любые лишения, а не юнцы, мечтающие стать художниками.

Надеюсь, что, оказавшись у себя дома, парень не будет в особой обиде на меня. Он немало порасскажет отцу "новостей" о моих вкусах и привычках, моем нраве и прочем. Под нажимом своего родителя парень вспомнит, что в моем доме ему не приходилось видеть ни одной женщины, что живу я бирюком, питаюсь скудной пищей, как последний бедняк, и т. д.

Этот дом доставляет мне немало хлопот. Уборка, закупка провизии, подручные, мул... Мне не раз уже говорили, что пора жениться. Что и говорить, женщина смогла бы вести все хозяйство. Имея жену под боком, я был бы устроен. Ходил бы чистым и был бы ухожен, как и подобает порядочному человеку.

Но к этому разговору вернусь в другой раз...

Природой так заведено,

Что эти дамы и девицы

Сводить с ума большие мастерицы.

Одна из них сразила наповал,

Я из огня да в полымя попал.

Не пожелал такого и врагу:

Терзаюсь, мучаюсь, напраслину терплю.

И чем сильней горю, тем холодней ответ,

Порой бываю тихой радостью согрет,

Тогда счастливее меня на свете нет.

Май 1510 года.

* * *

В Ватикане только и разговоров что о портрете папы, написанном Рафаэлем *. Мне на днях показывали его в папской приемной. Работа выполнена с присущим маркизанцу старанием, и в ней он отдал дань лучшим флорентийским традициям. Юлий II изображен сидящим в рабочем кресле с высокой спинкой. Руки его опираются на подлокотники, а пальцы сплошь усыпаны кольцами с драгоценными каменьями. Облаченный в нарядные красно-белые одеяния, папа сидит с покрытой головой. Его лицо с длинной и белой как лунь бородой контрастирует с пурпуром накидки и головного убора, сразу же привлекая внимание. Такое противопоставление не может не вызвать восхищение. Ярким живописным пятном выделяется и белоснежная туника с бесчисленными складками, столь умело распределенными, что они кажутся легкими как пушинки. Картина оставляет приятное впечатление, и я бы даже сказал, что от нее глаз не оторвешь.

* ...о портрете папы, написанном Рафаэлем - портрет находится в галерее Уффици, Флоренция (ок. 1511).

Как говорится, это "стоящая живопись", которая пришлась бы по вкусу старым мастерам флорентийской школы. Картина прекрасна и по форме. Краски положены в разумной дозировке и сочетании, да и композиция превосходна. Юлий II сидит со слегка опущенным книзу взором и плотно сжатыми губами. Он именно таков, папа, и его сразу узнаешь. В Риме один только Рафаэль способен писать портреты столь высокого художественного достоинства.

Мне сказывали, что маркизанец пишет еще один его портрет на стене одного из залов папских покоев. На сей раз Юлий II предстанет в облике канонизированного папы Григория I в окружении других персонажей. Кажется, Рафаэль помещает немало портретов в своем фресковом цикле. Там у него портреты живых и мертвых. Он готов удовлетворить любую просьбу и пишет даже лики усопших. Так и хочется назвать его "ликописцем". Думаю, однако, что эта склонность к писанию портретов составляет одну из сильнейших сторон искусства Рафаэля. Здесь ему приходится раскрывать тайны ремесла и показывать все свое художественное мастерство, принесшее ему славу.

Откровенно говоря, мне не хватило бы прыти по этой части. Да и можно ли испытывать удовольствие от работы, когда перед тобой торчит физиономия какого-нибудь идиота, чьи глаза шпионят за каждым твоим движением. Нет, я предпочитаю творить в уединении, чтобы никто мне не докучал. И как бы ни был велик свод Сикстинской капеллы, на нем не найдется места ни одному портрету. Кстати, любому, кто просит меня изобразить его в облике пророка или другого персонажа, я неизменно отвечаю: "Какой в этом прок?"

Я беру своих героев из головы и не ищу их ни среди богачей, ни среди бедняков. На потолке Сикстинской капеллы никогда не будет изображен никто из членов римской курии, ни их племянники и придворные. Я работаю для всех, и никому не будет дана привилегия увидеть собственное изображение. Меня отнюдь не вдохновляют лица всех этих бездельников, погрязших в праздности. Персонажи, которые я мог бы изобразить, находятся вне моего художественного сознания, вне моих личных привязанностей. Мой взор обращен к миру и его создателю. Я стремлюсь выразить общее, присущее всему человечеству. С меня достаточно того, что в обычной повседневной жизни мне приходится иметь дело с отдельными людьми.

Даже если бы мой отец попросил меня создать его портрет, я бы, рассмеявшись, сказал ему: "Какая тебе от него польза?" Когда у меня возникает мысль изобразить самого себя, я тут же гоню ее прочь и говорю себе: "Для чего тебе автопортрет?"

Не перестаю думать об отце и братьях. А в последнее время у меня возникла мысль отдать им свои сбережения в банке Санта Мария Нуова и приобретенные мной поместья в окрестностях Флоренции. Может быть, тем самым мне удастся решить раз и навсегда наши семейные проблемы. Может быть, тогда между нами установятся иные отношения. А самое главное, я смог бы избавить себя от стольких забот и неприятностей. Но мой братец Сиджисмондо - отпетый бездельник, как, впрочем, и Джовансимоне. А отец совершенно не способен держать семью в руках. Боюсь, что они враз промотают все деньги и поместья. Следует еще раз все хорошенько продумать, прежде чем заводить об этом разговор с отцом.

Мне не дает покоя и другая мысль. Сохранив часть своих сбережений, я мог бы вернуть семейству Буонарроти его былое достоинство. Словом, мне хотелось бы, чтобы мое состояние досталось тому из Буонарроти, кто смог бы с толком использовать его и продолжить наш старинный род, до сих пор не утративший свой фамильный герб. Но среди моих братьев я не вижу никого, кто был бы способен на это, кому была бы дорога наша фамильная честь. Даже Буонаррото не таков, хотя я его считаю лучшим из братьев. Меня бесконечно огорчает, что все мои заботы о семье и старания не приводят к желанному результату.

Такое впечатление, что моих домашних это вовсе не занимает. Им до сих пор не зазорно жить на улице Моцца, в этой мышиной норе. Да они и не думают подыскать себе более достойное пристанище. Я же который год только и мечтаю об этом. Себе же на голову приобрел им во Флоренции лавку, из-за которой распри в семье еще более обострились. Вижу, что все мои честолюбивые мечты наталкиваются на полное безразличие моих домашних.

Должен здесь отметить, что Баччо д'Аньоло, этот упрямый осел, все еще бьется над идеей завершить купол Филиппо Брунеллески. Даже оставшись в одиночестве со своим проектом, он не хочет сдаваться, несмотря на очевидную правоту моих возражений. Уезжая из Флоренции, я пообещал задать ему трепку, посулив то же самое попечителям собора Санта Мария дель Фьоре. Говорят, что Баччо все же установил часть аркатур вокруг барабана под куполом и намерен работать далее. Едва вернусь домой, заставлю сбросить всю эту чепуху. Я поклялся себе довести дело до конца. Никому не дозволено навязывать свои бредовые идеи, а тем паче уродовать чужие творения.

* * *

Сегодня могу записать, что роспись первой половины плафона Сикстинской капеллы завершена. Начну расписывать оставшуюся часть свода сценой сотворения человека. Надеюсь, что работа пойдет поживее, ибо теперь в этом деле мне нечему учиться. Не придется более заменять написанное, замазывать плесень или ссориться с помощниками. Работа должна идти своим чередом, так как почти каждая деталь заранее продумана. Тешу себя надеждой, что и папа перестанет наконец донимать меня своими "советами", которые еще ни разу не пошли мне на пользу. Пусть лучше занимается делами церкви и государства, а я уж как-нибудь сам справлюсь со своей работой.

Кстати, должен заметить, что Юлий II несколько дней назад отправился в Болонью, одержимый своей прежней идеей подчинить себе Феррарское княжество. Взял с собой Браманте, который будет ему нужен для фортификационных работ. Папа выехал из Рима во главе многочисленного войска, надеясь изгнать князей д'Эсте из Феррары. Может быть, ему и удастся осуществить свои планы, если только о них вовремя не разнюхает французский король. Ну, да бог с ним. Поживем - увидим.

Самое главное, Юлий II уехал, не оставив мне никаких распоряжений относительно работ в Сикстинской капелле. А ведь ему было известно, что надо разбирать леса и переносить их на другое место. Денег на эти работы мне не дали, и я теперь не знаю, что предпринять. В утешение могу позволить себе немного отдохнуть. За это время мои глаза вновь привыкнут видеть мир так, как его видят все остальные люди, да и члены мои обретут наконец нормальное положение. Меня особенно беспокоит левое плечо, его словно чем-то придавило. До сих пор хожу, припадая набок, как хромой...

Я нажил зоб усердьем и трудом

(В Ломбардии иль где, кто его знает,

С воды вот так же кошек распирает),

Мой подбородок сросся с животом.

Задравши бороду, грудь изогнув дугой,

Нахохлившись, как гарпия, лежу,

А краска брызжет с кисти по лицу,

Я окривел, от пятен стал рябой.

Бока мне брюхо подпирают,

Противовесом служит зад;

Ногами тыкаюсь вокруг,

Вся кожа спереди свисает

Ни встать, ни посмотреть назад,

И сам натянут, как сирийский лук.

Рассудок помутнел и голова кружится.

Как ни вертись - из искривленного ствола

Стрелять по цели не годится,

И живопись моя мертва.

Пришелся я не ко двору и живописец никакой.

Порукой мне один Джованни * - заступник от молвы худой.

Конец сентября 1510 года.

* Порукой мне один Джованни... - Джованни ди Бенедетто из Пистойи, литератор, канцлер флорентийской академии, друг Микеланджело.

* * *

В эти дни мои фрески могли свободно увидеть все, кто оказывался в ватиканском дворце. Интерес к ним был столь велик, а желающих взглянуть на мою работу оказалось такое множество, что я не смог воспрепятствовать доступу в Сикстинскую капеллу. Помимо прелатов и дворцовых эрудитов, здесь побывало немало художников, артистов, ремесленников. Смешно было наблюдать, как люди рассматривают фрески, высоко задрав головы. Некоторые прелаты с трудом скрывали удивление при виде наготы моих героев. Слышал, как люди говорили о подлинном чуде и давали оценки столь же восторженные, сколь и смешные.

Вчера в Сикстинскую капеллу приходил Рафаэль с молодыми людьми, и мне не раз приходилось ловить их восхищенные взоры, обращенные ко мне. Ну что же, если они надеялись увидеть здесь обычную посредственность, им пришлось изменить свое мнение. Их учитель часто улыбался. Может быть, он находил у меня что-нибудь для себя полезное. Ведь маркизанец всегда рассматривает заинтересовавшее его произведение не без выгоды для себя. Я даже заметил, как он весь преобразился во время осмотра, словно увиденное целиком его захватило. Уж не знаю, какие мысли его одолевали в тот момент.

Но именно вчера я почувствовал, как недостает папы. Не было как раз главного виновника моей новой работы. Уверен, что никому, кроме папы Юлия, не пришла бы в голову счастливая мысль расписать свод Сикстинской капеллы. Любой другой счел бы эту идею неосуществимой. Заслуга этого папы перед искусством - в его удивительной способности понимать, что наиболее важно. Его идеи обоснованны и, более того, подкреплены страстным желанием добиться их осуществления, и это не может не волновать художника.

Замечаю, что начинаю петь папе дифирамбы. А тем временем не могу отделаться от мысли, что он уехал в Болонью. Уехал, не оставив мне никаких распоряжений. Я не могу себя чувствовать спокойно, как Рафаэль. Отъезд папы для него ровным счетом ничего не значит, а вот я не нахожу себе места. Два месяца маюсь в ожидании вестей из Болоньи, не зная, за что взяться. Но лучше оставить этот разговор.

Хотелось бы убежать во Флоренцию от мрачных мыслей и не думать более о дальнейшей судьбе моих росписей в Сикстинской капелле. Сколько раз собираюсь покинуть Рим хоть на несколько недель, и никак не решусь. Уже год обещаю своим проведать их. Однако нужно решиться и поскорее двинуться в путь. К тому же эта поездка поможет мне навести дома порядок, где ссоры не утихают. Судя по последним письмам, моих домашних занимает одно - как бы сорвать с меня поболе. Еще одна тема, которая может испортить мне настроение на целый день.

В последнее время вновь взялся за поэзию. Написал уже шутливые стихи о моей работе под сводом Сикстинской капеллы. А на днях повстречал в этих местах женщину красоты необыкновенной. Поистине божественное создание...

Любовь живет вне сердца моего.

Иной источник страсть мою питает,

А ретивое верности не знает

Оно изменчиво, в нем зыбко все.

Вкусив любовь, я просветлел душой

И понял: все от бога и не вечно.

На горе мне, и ты недолговечна,

Хоть и сияешь дивною красой.

Тепло и пламень неразлучны,

И красота от божества неотделима.

В твоих очах мне виден рай,

И мысли, что душе созвучны,

К тебе влекут неодолимо.

О, погоди же, вежды не смыкай!

Думаю также написать о том, как здесь повсюду куют оружие, готовясь к войне против Феррары, изгнанных болонских правителей и их союзников, французов. Ноябрь 1510 года.

* * *

Пока я не занят делами в Сикстинской капелле (куда надеюсь вскоре вернуться), меня осаждают заказами на картины и скульптуры. Прими я их, был бы обеспечен работой не на один год. Но здесь никак не могут взять в толк, что я работаю без помощников, коим можно было бы поручить часть работы, дав ряд дельных советов.

Но я творю не для частных галерей княжеских дворцов, и мои работы не предназначаются для украшения будуаров куртизанок и сиятельных вельмож. Нет, я не работаю ради чьей-либо утехи. Одного желаю, чтобы после моей смерти никто не смог бы продавать или приобретать мои произведения. Вот отчего я не в силах заставить себя взяться за портрет какой-нибудь светской красавицы или знатного кавалера. Я создаю портрет всего человечества, на который любой человек может смотреть как в зеркало и познавать себя.

Вчера заперся в Сикстинской капелле, где провел не один час с моими творениями. Старые мысли, мечты и сомнения вновь нахлынули на меня и закружились в голове хороводом былых воспоминаний. Но странное дело, все это показалось мне столь далеким, словно не я, а кто-то другой терзался этими мыслями, проводя бессонные ночи. И все же должен признаться, что именно те далекие мечты и желания заставили меня в совершенстве познать технику фресковой живописи и не отступиться на первых порах от непосильной задачи. Ведь у меня не было учителей, которые подсказали бы, как нужно действовать. Поначалу в Сикстинской капелле мне пришлось работать с оглядкой, а потом уж дела пошли быстрее. И вовсе не потому, что папа то и дело подгонял меня. Его призывы работать побыстрее всегда воспринимались мною как пустой звук. Но когда ценой неимоверных усилий я обрел нужную сноровку и дошел до середины свода, мне удалось написать сцену сотворения женщины с неведомой мне ранее легкостью. Теперь уже никакие помехи не в силах остановить меня в работе.

И все же боюсь, что в один прекрасный день Юлий II зачеркнет все работы в Сикстинской капелле. Ведь ему ничего не стоит изменить свое прежнее мнение и охладеть к росписям. В любой момент он может сказать: "Я уже стар. Пусть мой преемник занимается этим делом". Более всего страшусь услышать от него такие слова. Тогда конец моим мечтам и надеждам. Вот почему я не могу пребывать в благодушном настроении, ибо папа Юлий - человек ненадежный. Почти два месяца томлюсь в ожидании. Когда же наконец будет дано распоряжение приступить к завершению работ?

Злосчастный рок довлеет надо мной и моими творениями. Как он злорадствует, то и дело вынуждая меня страдать, теряться в сомнениях! Как он насмехается над моими стараниями! А ведь папе ничего не стоило сказать мне перед отъездом: "Вот тебе все необходимое. Переноси леса на новое место и заканчивай начатое дело". Я бы теперь не мучился. Вижу, однако, что на сей раз мне самому придется отправиться в Болонью. Уж тогда я заставлю его считаться с моими правами. Если папа откажется выслушать меня, покину Рим. Пусть даже это заставит меня бежать из Италии.

Возможно, кто-нибудь другой на моем месте рассуждал бы иначе, и ему было бы все равно, закончена работа или нет. Но я не таков. Для меня мучительно сознавать, что мой труд остается незавершенным по вине других, коим ни до чего нет дела. Как раб, я прикован к своим творениям и освобождаюсь от их власти только тогда, когда они полностью завершены. Любое незаконченное произведение терзает мне душу, и я не нахожу себе места. Особенно невыносимо, когда вдруг начинаешь ощущать, как тебя покидает всякое желание продолжать далее начатое дело, или когда работа идет вразрез с твоими намерениями. Не могу без боли в сердце подумать о прерванной работе над монументом папе Юлию или батальной сцене, которую мне так хотелось написать фресками во дворце Синьории. Этот последний замысел мне особенно дорог, и я все еще не расстался с мыслью вернуться к нему. Порою это желание огнем жжет мне сердце. Вот отчего я никогда не смог бы расстаться с начатой работой в Сикстинской капелле. Возможно, папа этого не знает, и я постараюсь разъяснить ему, разыскав его в Болонье, Ферраре или в другом месте.

На днях из Флоренции пришло письмо от одной монахини, дальней родственницы по материнской линии, которая просит меня о "пожертвовании". Завтра же отправлю ей по почте деньги, которые она получит из рук моего отца.

Чувствую, как резь в глазах проходит и я постепенно набираюсь сил. Дорого мне обошлась работа под сводом Сикстины. И все же здоровье мое идет на поправку. Если бы не мрачные мысли о дальнейшей судьбе моих трудов и стараний, я мог бы быть вполне доволен. Но меня все-таки беспокоит, что мои плечи никак не обретут нормальное положение. Правое плечо все еще возвышается над левым.

* * *

В последнее время часто виделся с Джульяно да Сангалло. У себя дома я вынужден был принимать гостей из Флоренции. Ничего не поделаешь, земляки требуют встречи со мной. Теперь я стараюсь подальше держаться от Сикстинской капеллы, что, кстати, предписано мне и придворными лекарями. Вот почему я могу осчастливить моих почитателей и уделить им внимание в дни вынужденного бездействия. Я не случайно сказал "осчастливить", поскольку во время работы я не желаю встречаться с людьми ни под каким предлогом.

Порою думаю, отчего мой отец Лодовико никогда не соберется навестить меня? Возможно, возраст не позволяет. Ведь ему уже шестьдесят шесть. Да и путь из Флоренции в Рим долог. Даже среди тех, кто помоложе его, не каждый на него отважится.

Но хочу поведать о другом: о недавней встрече с Джульяно да Сангалло и Якопо Галли.

Дня три-четыре назад мы с Джульяно были приглашены на ужин в дом к Якопо Галли. Помню, что я был не в настроении, как и сейчас, поскольку мысли о намерениях папы продолжают держать меня в постоянном напряжении. Это своего рода болезнь, от которой можно исцелиться, как говорит добряк Джульяно, "здравомыслием", "терпением" и так далее и тому подобное.

Сразу после ужина разговор зашел о моих росписях в Сикстине. Первым начал его Якопо, принявшись, как обычно, расхваливать меня, что не особенно было приятно и из-за присутствия Джульяно. Затем от похвал он перешел к разговору о приостановке работ в Сикстине. Я не удержался и посетовал на сей счет.

- Вы не должны сомневаться в намерениях папы, - сказал в ответ Якопо.

- Тогда почему он не распорядился перенести леса и продолжать работу?

Тут в разговор вмешался Джульяно:

- Никто тебе не запрещает расписывать. Папа же не сказал, чтобы ты сидел без дела...

- А где я возьму деньги, чтобы оплатить работу по переносу лесов на новое место? - возразил я ему.

- В деньгах ты не должен испытывать недостатка. Прошлым месяцем тебе перепала от папы не одна сотня дукатов...

Слова Джульяно пришлись мне не по вкусу, и все же я ответил другу, что полученные из папской казны деньги переслал своим домашним и в банк Санта Мария Нуова. Не могу же я оплачивать из собственного кармана столь дорогостоящие работы, да к тому же не имея на сей счет точных распоряжений от папы.

- Коли так, жди, пока папа даст такие распоряжения. Но беспокоиться незачем. Рафаэль ведь ни о чем не тужит.

- Рафаэль! - воскликнул я и вскочил с места. - Бьюсь об заклад, что папа с ним обо всем переговорил, прежде чем уехать из Рима.

- Папа Юлий относится к Рафаэлю, как и к тебе. Рафаэль продолжает себе преспокойно работать, ни на кого не сетуя.

Я начал терять терпение. В словах Джульяно мне послышались нотки неодобрения, пусть даже скрытого.

- Но Рафаэлю не нужно возиться с лесами, - возразил я с еще большей решительностью в голосе.

- Рафаэль умен и руководствуется здравым смыслом. Вот в чем дело.

- Тогда кто же я, по-твоему? - спросил я, еще более повысив голос.

Тем временем Якопо Галли встал между нами с явным намерением прекратить спор и сменить тему разговора.

- Итак, кто же я? Отвечай! - продолжал я наседать, не обращая внимания на Якопо.

- Ты...

- Вот именно, я. Отвечай же! - не унимался я.

Джульяно замолчал, смотря то на меня, то на Якопо. Но мне очень хотелось, чтобы он высказал свое мнение. Немного успокоившись, я сел в кресло и сказал:

- Мне все понятно. Ты считаешь меня безумцем. Впрочем, не ты один. При дворе многие придерживаются обо мне такого же мнения.

- Я вовсе не хотел этого говорить, - поспешил перебить меня мой друг. Просто я считаю, что человек ты неразумный.

Помолчав немного, он добавил:

- Порою поступаешь неразумно...

На сей раз Джульяно был прав. Что там говорить, я частенько веду себя неразумно, не прислушиваясь к голосу других людей. Но ведь и они не хотят вникнуть в мое положение. А вот Рафаэль обладает редким свойством понимать других и поступает так, что и его понимают. Словом, он всегда прав и спокоен, чего не скажешь обо мне.

Я часто бываю наедине с моим гением и разговариваю с ним. Вчера даже мой подмастерье Джованни заметил это. Он был тоже дома.

- Мастер, почему вы с собой разговариваете? - вдруг спросил он меня.

- Глупости. Я никогда с собой не говорю, - обрезал я его.

- Уверяю вас. Вы только что с собой говорили.

Джованни тоже прав, как, кстати, был прав и Джульяно в тот вечер в гостях у Галли. Едва речь заходит обо мне, как все оказываются правы или по крайней мере могут таковыми себя чувствовать. Один только я не прав. И все это по милости моего гения, который вдруг пробуждается в самый неподходящий момент и начинает будоражить меня. Беседую ли я с кем-нибудь или разговариваю сам с собой, он неизменно тут же дает о себе знать, и тогда я становлюсь "неразумным", как считает мой добрый друг Джульяно. Ноябрь 1510 года.

* * *

У меня было такое ощущение, причем не впервые, будто я захлебываюсь и тону в потоке собственных вожделений. Все мои помыслы были обращены к Сикстинской капелле, и только она одна являлась предметом моих мучений. "Что же делать? - спрашивал я самого себя. - Неужели продолжать бездействовать и ждать, пока будут выделены средства и придут распоряжения из Болоньи?"

Образ недописанного свода довлел надо мной, и голова шла кругом, ибо все мои мысли возвращались к этому. Каждый вечер я повторял одно и то же: "День прошел, а я ничего не смог сделать".

В те дни я часто возвращался мыслями к папе Юлию. Он представлялся мне полным сомнений, без былого ко мне интереса и целиком занятым войной, в которую он ввязался со своим войском под стенами Феррары. Я представлял себе, как Браманте просит папу забыть о Сикстине и советует ему еще нечто пострашнее. Маркизанец всегда готов был погубить меня. А там, в Болонье, находясь рядом с папой, он мог безнаказанно оговорить меня, и я ничего не смог бы предпринять.

Что же меня удерживало от поездки в Болонью? Тоска меня одолевала, и порою я сам себе казался смешон. Ведь затеяв эту войну, Юлий II поставил на карту и свое собственное будущее. До меня ли ему, коли голова его занята другим?

Мне казалось неразумным ехать к нему, чтобы затеять разговор о Сикстине и напомнить о нашем уговоре. Эти сомнения обескураживали меня, и я никак не мог решиться. Но после прошедшего рождества мое желание отправиться в путь окончательно окрепло.

Мой гений, этот вечный спутник жизни, не терпит никаких возражений. Именно он внушил мне мысль, что фрески в Сикстинской капелле гораздо важнее, чем война, и убедил в необходимости во что бы то ни стало повидаться с папой Юлием. Мой гений требовал, чтобы я незамедлительно отправлялся в путь, ибо время не терпит, да и папа стар. "Не ровен час... помрет папа, - нашептывал он мне, - что тогда? Ведь преемник может оставить в Сикстине все как было. И через тысячу лет люди, возможно, скажут, что ты сам забросил работу, а не по вине других".

И по другим вопросам мой гений высказался столь же определенно. Помню, что накануне отъезда он мне наговорил такое, о чем я ранее и не догадывался. Когда я выехал наконец из Рима, у меня было такое ощущение, что не я, а он подхлестывал лошадь, заставляя ее идти вскачь. В то утро он сказал мне: "Будь тверд и стой на своем. Ты нисколько не смешон, требуя денег для продолжения начатого дела. Смешны те, кто затеял эту войну".

Это были его последние наставления, и они для меня многое значили. Я принял наконец такое решение, что все разом встало на свои места, как, например, и эта стужа со снегом в январе.

У меня ушло около недели, чтобы добраться до Болоньи. Доехал я полуживой от усталости и тут же попросил аудиенцию у папы, но ничего не добился. Тогда я обратился к датарию и некоторым придворным из папской свиты, объяснив причину моего приезда. Все они не замедлили переговорить о моем деле с папой, и в счет обещанной мне суммы я тут же получил из казны несколько сотен скудо. Все это вселило в меня уверенность, и я обрел ясность, желая поскорее вновь взяться за дело, хотя некоторые обещания даны были лишь в устной форме.

Обратный путь я проделал со всеми удобствами вместе с папским датарием *. До самого Рима мы ехали в одной карете, беседуя всю дорогу напролет. Его слова еще более обнадежили меня в том, что папа по-прежнему интересуется моими росписями в Сикстинской капелле. И если он меня не принял, это отнюдь не означает его нерасположения ко мне. Хотя папа занят сложными делами, в разговоре со своими приближенными, которые изложили ему мою просьбу, он тепло говорил обо мне и интересовался ходом работ.

* Датарий - начальник папской канцелярии, ведавшей датированием документов и распределением пособий.

Сразу по возвращении я распорядился собирать леса на новом месте. Плотникам понадобится несколько дней, а я тем временем дождусь окончательных распоряжений и постараюсь получить оставшуюся сумму, обещанную мне в Болонье. Мне удалось уже переговорить об этом с папским датарием, прежде чем он отбыл обратно в Болонью, откуда обещал мне вскоре написать.

Если бы я не решился на эту поездку, до сих пор терялся бы в бессмысленных догадках. Полученные деньги позволят мне расплатиться с плотниками, подмастерьями и приобрести все необходимое для предстоящих росписей. Поездка в Болонью вернула мне веру, и я уже начинаю замечать, как все славно образовалось. Ни одна мрачная мысль не беспокоит более меня. Стоит подумать, что вскоре свод Сикстинской капеллы будет полностью расписан по велению папы и благодаря моим стараниям, как я чувствую себя окрыленным.

Что ни говори, а война внесла некоторое замешательство в мою работу и даже приостановила ее на время. Если говорить о Рафаэле, то ему, кажется, все нипочем. Для него война словно и не существует вовсе. Работает себе преспокойно в ватиканском дворце и других местах, ни на шаг не отпуская от себя свою возлюбленную Маргариту. Ему даже дозволено держать при себе свою красавицу во время работы. На исходе январь нового, 1511 года.

* * *

До сих пор не получил никаких вестей из Болоньи, а недели пролетают одна за другой. Леса в Сикстине почти готовы, а я все еще не могу приступить к делу. Ожидание распоряжений свыше явно затянулось, вызывая у меня самые невероятные предположения. Мне уже начинает казаться, что я вовсе и не ездил месяц назад в Болонью. Такое ощущение, словно все осталось на прежних местах и мне не удалось ничего предпринять. Коли так будет продолжаться и далее, вновь отправлюсь в Болонью, чтобы раз и навсегда договориться обо всем с папой, его приближенными или с любым влиятельным лицом, которое в состоянии решить вопрос о продолжении работ в Сикстине. На сей раз медлить не буду, иначе вконец измотаю себя догадками и мрачными предчувствиями. Нет, не хочу вновь мучиться, как в те злополучные дни, предшествовавшие моей последней поездке.

В Болонье мне немало было обещано. И все же мне следует быть начеку, не дать себя обмануть и по мере сил сохранять выдержку. Особенно обидно, что росписи в Сикстинской капелле занимают только меня одного. Никому до них нет дела: ни папе Юлию, ни римской курии, ни остальным влиятельным лицам. Ровным счетом никому. В этом я сам убедился. Наконец-то я прозрел. Папский датарий, некоторые приближенные к папе кардиналы - все стараются усыпить меня лицемерными обещаниями. Но все это пустые слова, которые ни к чему их не обязывают. Под стать всем им и болонский легат Алидози, личный друг папы Юлия. Всех их более занимает эта война против французов, Феррары и бывших болонских правителей Бентивольо, нежели мои росписи в Сикстинской капелле...

Куют шеломы и мечи из дароносных чаш.

Христова кровь в разлив течет водицей.

Крест, терн на щит и копья - все сгодится.

Воистину терпим Спаситель наш.

Его пришествия ты более не жди

Голгофе новой не бывать.

Коль в Риме верой можно торговать,

Добру заказаны пути.

Я отвергаю милость и блага.

Работы нет - конец терпенью!

Страшнее колдовства Медузы папская хула.

А небу надобны смиренье,

Страданья, боль и нищета.

Когда ж придет час искупленья?

* * *

Леса для продолжения работ полностью установлены. За время моей вторичной отлучки из Рима плотник Антонио и оба его подручных хорошо и с толком потрудились. Я был приятно удивлен, когда увидел леса на новом месте. Теперь ничего не остается, как приступить к росписи второй половины свода. Начну писать двух рабов, которые должны отделять уже написанное сотворение женщины от сотворения человека.

Но прежде всего хочу записать все, что касается моей последней поездки в Болонью. Мне пришлось вновь там побывать, дабы получить окончательно разрешение на продолжение работ и защитить тем самым свое достоинство художника. Мне хотелось также лично повидаться с папой Юлием. Постараюсь изложить все по порядку, полагаясь на память и документы, лежащие теперь передо мной. Думаю, что имеет смысл рассказать здесь о предпринятых мною шагах в защиту искусства. Это тем более полезно, поскольку в наши дни многие художники готовы порою переносить все, даже неуважение со стороны заказчиков.

В этом смысле я выгляжу белой вороной, о чем заявляю не без гордости. Мне хотелось бы служить примером для собратьев по искусству, которые должны наконец покончить с положением рабской зависимости от "его сиятельства" заказчика.

Художник не господь бог, хотя и по сей день кое-кто думает иначе. Однако и художник наделен собственным достоинством, которое отражено в его творениях, и унижать его не дано никому: ни папе, ни князьям, ни другим правителям. Любой подписанный контракт должен неукоснительно соблюдаться, ибо только он способен защитить наилучшим образом честь художника. Никакие причины не должны служить поводом для неуважительного отношения к труду художника. Даже война.

Убежденность в моей правоте заставила меня не медлить, и я отправился вновь в Болонью на несколько дней ранее, чем предполагал. Не стал ни с кем советоваться, прислушиваясь только к голосу моего доброго гения, который непрестанно призывал меня решиться на эту вторую поездку. Кстати, и первая не прошла без пользы, хотя поначалу я был ею разочарован.

В последние дни февраля я выехал из Рима в одной карете с двумя попутчиками - монсеньорами из ватиканской канцелярии. Они тоже направлялись к папе в Болонью. По приезде я вновь переговорил с папским казначеем, с болонским легатом Алидози и другими влиятельными лицами, не переставая, однако, настаивать на встрече с Юлием II. На сей раз я не особенно церемонился, считая себя вправе встретиться с папой, а его долг - принять меня. Когда наконец я оказался перед ним в правительственном дворце, мне показалось, что передо мной сидит не тот человек, которого я знал ранее. Юлий II выглядел постаревшим и отяжелевшим, словно груз войны придавил его. Я сразу понял, что папа был не расположен говорить и выслушивать меня. Он был раздражен, и в глазах его можно было прочесть горечь и печаль. Он смотрел на меня, но думал о своем.

Аудиенция была короткой, и на прощанье Юлий II успел мне только сказать, чтобы я возвращался в Рим, продолжал работать и ни о чем не беспокоился. Я покинул зал приемов, будучи убежден, что папа не изменил своего отношения к работам по росписи Сикстинской капеллы. Как бы ни тяжелы были заботы, навалившиеся на него в эти дни, папа проявил ко мне доброе, отеческое внимание, хотя и не дал возможности высказаться до конца. Уж слишком много людей, домогавшихся встречи с ним, толпилось в коридорах дворца.

Возможно, мой вторичный приезд и желание любой ценой повидать его тронули папу Юлия. Думаю, что на сей раз я добился, чего хотел, и душа моя может быть спокойна.

В Болонье я вновь увидел следы войны. Повсюду грубые физиономии турок, африканцев, испанцев и беглых каторжников. Весь этот сброд служит подспорьем папскому войску под командованием герцога Урбинского *. Солдатня прибыла сюда по приказу испанского императора, в союзе с которым Юлий II ведет бои с французскими войсками Людовика XII. Один вид этих наемников-грабителей, готовых на любую мерзость, настроил меня на грустный лад. Достаточно посмотреть на них, чтобы понять, как туго приходится от грабежей и насилий местным крестьянам. Ужасная вещь - война, доставшаяся нам в наследие от старых времен...

* Герцог Урбинский - Франческо Мария Делла Ровере (1490-1538), племянник папы Юлия II.

Не ведают того, что стоит кровь.

Проведя два дня в Болонье, я вдоволь наслушался о войне. Мне стало известно, например, что Флорентийская республика, дабы не лишиться покровительства французского короля, направила к местам боевых действий отряды своих солдат, сражающихся против союзников папы Юлия. Находясь под угрозой вторжения испанских войск, республика была вынуждена решиться на такой шаг, ибо ей необходима поддержка Франции. Как в Болонье, так и в Риме все обвиняют флорентийскую Синьорию, которой следовало бы не вмешиваться и держаться подалее от дел, не имеющих к ней отношения. Своими действиями она нанесла серьезный урон делам Ватикана и его союзников. А отсюда мораль: Флоренция должна понести кару.

Итак, найден предлог, чтобы распространить военные действия на территорию Тосканы. Правда, ни для кого не секрет, что тем самым хотят вернуть к власти Медичи и их сторонников. Ведь не зря же Медичи щедро ссуживают истощавшую папскую казну. Думаю, не долго придется ждать, пока разыгранная комедия не обернется подлинной трагедией. По своей сути история человечества столь же комична, сколь и трагична.

На обратном пути я остановился на день во Флоренции, дабы уведомить гонфалоньера Содерини обо всем, что мне пришлось увидеть и услышать в Болонье, особливо в кругах, близких ко дворцу. Без обиняков сообщил гонфалоньеру, что нашей республике грозит опасность вторжения испанских войск под командованием Кардоны. Испанцы не дождутся того часа, когда им будет дозволено поживиться за счет наших городов, чтобы как-то компенсировать скудное жалованье, выплачиваемое папой. Из-за скупости Юлия II они даже готовы оставить его. С другой стороны, Медичи тоже не дремлют и предпринимают все возможное, чтобы поскорее вернуться во Флоренцию, будучи уверенными в своих силах.

Обо всем этом я поведал Содерини по секрету в его рабочем кабинете. И хотя о многом он уже был наслышан, я все же исполнил свой гражданский долг истинного флорентийца. Если бы я поступил иначе, то был бы недостоин своих республиканских убеждений. Ведь возможный возврат Медичи был бы несчастьем для Флоренции, равно как и одновременное вторжение испанцев в Тоскану. А эти действия вовсю готовятся сейчас в Болонье.

В тот же день, расставшись с Содерини, я побывал у себя дома на улице Моцца. Братья рассказали мне о делах в наших поместьях и лавке. Я дал кое-какие советы отцу и тысячу наставлений всем остальным домашним, включая служанку, которая появилась в нашем доме после смерти Лукреции Убальдини, второй жены нашего родителя.

Буонаррото только что перенес тяжелую болезнь. Однако я нашел его в добром здравии, как и всех остальных. Единственное, что мне не удалось сделать, - это пресечь произвол в отношении творения Брунеллески. Я имею в виду Баччо д'Аньоло, который все еще не оставил мысль приложить руку к куполу собора Санта Мария дель Фьоре.

К этому краткому отчету о второй моей поездке в Болонью должен добавить еще кое-что весьма важное. На сей раз разговор пойдет о Рафаэле и его домогательствах новых заказов. Эту историю мне поведал Содерини, причем говорил он таким тоном, словно речь шла о сущем пустяке. А дело состоит в следующем.

В марте 1508 года, то есть когда я отправился в Рим, чтобы приступить к росписям в Сикстинской капелле, маркизанец обратился к Содерини с просьбой поручить ему расписать фресками обе стены в зале дворца Синьории, хотя, как известно, на эти работы давно уже были подписаны контракты со мной и Леонардо. Молодой живописец обещал расписать стены на любую тему, которую предложит сам Содерини или Синьория. Он мог бы также выбрать собственные сюжеты для фресок или же написать батальные сцены, которые выбрали мы с Леонардо. Словом, маркизанец согласен был на любые условия, лишь бы добиться такого заказа.

Слушая рассказ Содерини, я словно спустился с облаков на землю. Никогда не ожидал, что молодой человек из Урбино был настолько прыток, что мог увести у меня заказ из-под носа. Я до сих пор мечтаю написать "Битву с пизанцами" и никогда не заявлял об отказе от своего намерения. Да и сам Содерини все еще надеется, что Леонардо вернется во Флоренцию и вновь примется за дело, несмотря на неудачу, постигшую его при первой попытке написания "Битвы при Ангьяри".

- Я, конечно, не стал обескураживать юношу, - сказал Содерини. - Ведь ему так хотелось поработать в зале Большого совета. Но он все же не утратил надежду, хотя тогда я ничего определенного ему не смог обещать.

- А он, - спросил я, - как он себя вел?

- Юноша настаивал, и это меня забавляло... Ах, как ему хотелось оставить о себе память во дворце республики. И если бы речь не шла о Леонардо и о вас, я не задумываясь предоставил бы ему возможность расписать обе стены...

- Еще бы, на маркизанца вполне можно положиться, - заметил я. - Он всегда во всем точен.

- И не говорите, - перебил меня Содерини. - Он соблюдает все условия подписанных контрактов.

Гонфалоньер мило улыбался, видимо оставшись доволен своим рассказом. А на меня эта весть свалилась как снег на голову.

- Однако молодой человек понял, что ничего не добился, и решил обратиться за содействием.

- Все ясно, - сказал я. - Он, видимо, вновь обратился к герцогине Джованне, как и в тот раз, когда впервые объявился в наших краях?

- И не только к герцогине. Он вручил мне письмо от самого префекта Урбино, полное похвал на его счет...

- Это не юноша, а сплошная рекомендация, - съязвил я, не в силах сдержаться.

- Вы правы, - не понял Содерини. - Это действительно славный и серьезный молодой человек.

- И чем же все кончилось?

- Через несколько дней его призвали в Рим, и на этом дело кончилось, ответил Содерини и вновь воскликнул: - Ах, какой славный и серьезный человек этот Рафаэль!

Мне еще хотелось спросить его, не считает ли он и меня столь же серьезным, как Рафаэля. Но гонфалоньер уже поднялся с места, давая понять, что прием окончен. И наша беседа оборвалась как раз в тот момент, когда она меня особенно заинтересовала. Но я еще вернусь к ней, едва мне представится случай вновь наведаться во Флоренцию.

У меня стоят поперек горла все эти разговоры о серьезности, обязательности, благоразумии и прочих добродетелях Рафаэля, словно речь идет о высшем достоинстве художника. Нет, я придерживаюсь иного мнения, нежели Содерини и иже с ним. Однако эта история помогла мне увидеть и понять, чему Рафаэль обязан своей славой. Март 1511 года.

* * *

Продолжаю трудиться над росписями в Сикстине, чувствуя прилив сил и небывалую ранее уверенность в работе. Когда становишься мастером своего дела, работа спорится, принося радость и удовлетворение. Мне помогают только два подмастерья - Джованни и Бернардино, которых я оставил при себе, освободившись от помощников.

Чем более работа продвигается, тем более я убеждаюсь, насколько верен избранный путь, которому и буду следовать. Моя живопись современна, как, впрочем, современен любой мыслящий человек, живущий интересами своего времени. Не допускаю никакой мишуры в искусстве, ибо она мало что значит в жизни человека. Не верю в живопись, которая пленяется атласом, бархатом и драгоценными каменьями. Такая живопись не в силах помочь человеку познать самого себя и суть его бытия, ибо она отвлекает его от окружающей жизни с ее нуждами и интересами. Художники, заостряющие свое внимание на роскоши тех, кто лишен чувства простоты, прячут от нас подлинный облик человека и дают неверное представление о жизни общества.

Чтобы не иметь ничего общего с таковыми и подалее держаться от живописи, плененной суетой нашего века, я исповедую искусство, цель которого - выражать сущность человека. Пусть меня корят за неумение создавать богобоязненные образы для набожных людей. В ответ на подобные обвинения я отвечаю, что творю для всех людей и меня интересует только человек во плоти, а остальное не трогает мое воображение.

Утверждая этот взгляд на искусство и желая добраться до самой его сути, как и до сути самого бытия, я отказался от жалкого детского подражательства жизни. Долой фальшь и сюсюканье в искусстве! Долой все то, что искажает сущность человека и его бытия! Мы не нуждаемся в добрых наставлениях наших всезнающих мастеров. Научимся же наконец сами выражать подлинную сущность человека и понимать его...

Любой, о донна, истинный ваятель,

Желая чей-то облик в камне воплотить,

Стремится лишнее из глыбы удалить

И вырвать замысел из каменных объятий.

И точно так же доброе начало

Нам должно вызволить из скорлупы

Житейских мелочей, обид и суеты,

Чтоб плоть его пред нами в наготе предстала.

К тебе душой стремлюсь я. Где ты?

Придай мне силы, вразуми,

Как выбраться из плена тщеты!

Как бы хотелось, чтобы все мастера прониклись таким сознанием, хотя дело это непростое. Куда вольготнее забавляться игрой в искусство. Оно спокойнее и доходнее. А ведь все воспитаны на преклонении перед искусством, на верности старым добрым традициям. И боже упаси отступить от них! Но я все же хочу спросить: как сочетаются благочестивые мадонны, которые создаются в римской мастерской Рафаэля, с образом жизни мастера? Меня интересует и другое: верно ли, что из его мастерской выходят непристойные рисунки на потребу самым низменным вкусам?

Могу с гордостью признать, что храню верность собственным принципам. И пусть мои фрески в Сикстине раскроют подлинную сущность моих принципов для всех тех, кто отрицает или страшится их. Одного желаю, чтобы именно этим воззрениям более всего повезло в искусстве.

Война всколыхнула души и в Риме. Мне не раз приходилось видеть толпы возбужденных людей, а иногда даже и уличные беспорядки. На днях произошли стычки с властями, в которых принимали участие простолюдины, подстрекаемые уличными предводителями. Но в самом Ватикане эти волнения незаметны.

Сегодня отправил письмо Буонаррото, напомнив ему, что он, остальные братья, наш отец и все они, вместе взятые, живут во сто крат лучше меня. Необходимо почаще напоминать об этом моим домашним, ибо у них память слишком коротка.

* * *

Ходит слух, что папа оставил Болонью, а герцог Урбинский бежал из Эмилии после исчезновения кардинала Алидози. Кажется, испанцы вышли из игры, а тем временем папское войско беспорядочно бежит на юг под натиском наседающих французов под предводительством Тривульцио *. Порою здесь можно услышать самые невероятные слухи. Например, некоторые божатся, что герцог Урбинский собственноручно заколол в Равенне папского легата Алидози, обвинив его в измене. Не могу поверить, чтобы кардинал изменил Юлию II. Ведь Алидози - один из самых преданных друзей папы. Помню, как года два назад в Риме Рафаэль писал его портрет *. У меня до сих пор перед глазами этот высокий сухопарый прелат с четкими чертами лица и волевым взглядом вопрошающих глаз.

* Тривульцио, Джанджакомо (1441-1518) - маршал на службе Миланского княжества, а затем французских королей.

* ...Рафаэль писал его портрет - находится в музее Прадо, Мадрид (ок. 1511).

Тем временем Медичи сеют крамолу во Флоренции против республики, полагаясь на испанцев, которые вот-вот должны вторгнуться в Тоскану. Говорят, что во многих наших городах появились воззвания, извещающие о предстоящем созыве в Пизе Вселенского собора, в котором примут участие кардиналы, отколовшиеся от Юлия II. Эти вести доподлинно отражают царящий ныне по всей Италии хаос, последствия которого все мы начинаем ощущать.

Постоянные мысли о бедствиях войны глубоко печалят меня. Но в то же время напоминают мне, что прежде всего я человек, а затем уж художник. Однако оба они составляют во мне единое целое и стремятся полнее себя выразить. В той же Сикстинской капелле я выступаю как художник и человек. Мои гражданские чувства и мысли, мой художнический дар и умение - все это отражено в плафонных росписях. Это дано увидеть и понять только тем, кому не чужды страдания народа, зажатого в тисках войны.

На днях я закончил сцену сотворения человека. Обнаженный, он почти распростерт на голой земле, а парящий в небесах создатель вдыхает в него жизнь, касаясь своей дланью...

Кто создал целое, тот сотворил любую часть.

И, выбрав лучшую из них,

Явил творенье рук своих,

Искусства дивного пленительную власть.

Впервые появившийся на свет человек вроде бы предвидит, что его ждет в жизни. Протягивая руку создателю, он, кажется, не собирается порывать с землей, из которой рожден. Весь его облик полон грусти, а сам он вряд ли еще понимает смысл и значение дарованной ему жизни. Он наделен богатырским сложением, и от самой его фигуры веет героическим. Он человек, а посему его ждут трудности и лишения. Новорожденный предстает перед создателем и себе подобными в естественной первозданной наготе. Нет даже фигового листка, прикрывающего его мужское естество, - еще один признак, осуждающий наше лицемерие. Человек одинок. Вокруг него нет деревьев, растительности или чего-либо другого, что могло бы отвлечь внимание зрителя, смотрящего на перворожденного из реальности собственного бытия. Он силен лишь собственными мускулами и жизнью, которую был вынужден принять, дабы вырваться из небытия. Пока его единственная спутница - земля, на которой жизнь не существовала до его появления. Вот отчего он одинок. Но этот человек не вызывает еще жалости, ибо он силен. Вскоре он поднимется во весь рост и начнутся его муки мученические.

Мне еще предстоит написать сцены, в которых господь бог отделяет твердь от воды и сотворяет светила. Под конец изображу отделение света от тьмы, и мой труд будет завершен.

* * *

Вчера, 12 июня, папа Юлий возвратился в Ватикан после почти десятимесячной отлучки. Все это время он провел в Болонье, чтобы быть ближе к местам боев против французов. Брошенный испанцами и венецианцами и потерявший почти все войско, Юлий II вернулся в Рим больной и изможденный, но, видимо, не утративший решимости бороться до конца, дабы изгнать французов из Италии. Говорят, что он вынашивает планы мести, желая со многими расправиться. Но возможно, это только слухи, поскольку здоровье его настолько расшатано, что вряд ли он сможет выехать из Рима. Папа потерял Болонью, а захват Феррары так и остался его несбыточной мечтой. В довершение ко всему отколовшиеся от него кардиналы съезжаются в Пизу на Собор, который должен низложить его. В ходе этой войны папа Юлий лишился многих друзей, среди коих был кардинал павийский Франческо Алидози, чья смерть от руки герцога Урбинского подтверждена.

Здесь говорят, что все с тех пор было против папы Юлия и его планам не суждено было сбыться. Римляне, сохраняющие папе преданность, встретили его с холодком. Кто же может быть из них доволен исходом кампании? В Ватикане, а особенно среди придворных, царит растерянность и все ходят с унылыми лицами. Двор утратил былую беспечность.

И все же папа счастливо отделался, поскольку король Франции приказал своим войскам не вторгаться на территорию, находящуюся под господством Ватикана. К сожалению, этот жест великодушия по отношению к церкви со стороны Людовика XII обернулся подлинной трагедией для Флорентийской республики. Видя, что французы прекратили наступление, испанские войска получили свободу действия и двинулись на Флоренцию.

Сегодня папа Юлий побывал в Сикстине, осмотрев перед этим росписи Рафаэля в соседних залах. Он долго разглядывал мои фрески, открытые для обозрения с прошлого сентября, когда я покинул Рим. Судя по выражению его лица, он остался доволен живописью, которая произвела на него впечатление. Пока папа находился в Сикстине, к нему вновь вернулось утраченное спокойствие. Возможно, в эти минуты он забыл об ужасах войны и утраченных землях, а может быть, вновь обрел себя.

И хотя я работаю теперь, полный веры в свое дело, меня не покидает беспокойство за моих домашних, которым во Флоренции грозит серьезная опасность. Беспокойство мое возрастает по мере продвижения испанских войск по нашим землям. Особенно боюсь за отца, которому уже немало лет, да и братья еще молоды и неопытны. Напишу им на днях, чтобы пока где-нибудь укрылись в надежном месте и не думали о расходах. Тут уж придется на все пойти. Жизнь и здоровье родни для меня дороже всяких денег. Сегодня День тела господня 1511 года.

* * *

Наступили дни торжества для Рафаэля. Он закончил расписывать один из трех залов, предназначенных под покои Юлия II. Вся ватиканская знать и придворные эрудиты смогли увидеть ею творение. Все в один голос считают его верхом совершенства, все находят, что новое произведение Рафаэля не идет ни в какое сравнение с другими подобными росписями, существующими в Риме. Всеобщее восхищение и похвалы восходят до небес, а сам Рафаэль расхаживает, пряча удовольствие под маской подлинной или деланной скромности, которая всегда ему присуща.

Тем, кто знает толк в живописи, нетрудно, однако, понять причину столь шумного успеха в свете и оценить достоинства и недостатки самого произведения. В этом зале Рафаэль написал фресками крупные сцены, следуя традициям флорентийской школы. Но я не вижу в них подлинного шага вперед в развитии нашей живописи. Молодой художник действует здесь робко и очень осторожно, хотя по изощренности таких мастеров мало в наше время.

Вот написанные им две сцены - "Диспут" и "Афинская школа". Что же сказать по их поводу? Я мог бы долго говорить, но, как мне кажется, в этом нет нужды. Там, где нет новизны и смелости, я вижу лишь стройность, красоту форм и увлеченность перспективой. Маркизанец явно перебарщивает, прибегая к помощи перспективы. Видимо, в "советчиках" он не испытывал недостатка, да и портретов написал немало, хотя особой необходимости в них не было. Зато на обеих фресках людская спесь запечатлена с поразительной силой. Немало известных мне людей изображено здесь с редкой точностью. И уж конечно, портреты эти изобилуют золотом, пышными одеяниями, выразительными позами.

При виде этих сцен у меня создалось такое ощущение, словно одержимые манией величия люди специально собрались здесь вместе, дабы себя показать и своей роскошью похвастать. Неужли роскошь и тщеславие способны возвысить живопись? Нет, все это меня не трогает, и маркизанцу никогда не удастся ввести меня в заблуждение. В следующий раз я ему открыто скажу об этом, где бы мы ни встретились. Скажу даже в присутствии папы Юлия, чей портрет он поместил рядом с алтарем в сцене "Диспута". Разве мог он упустить такой случай и не поместить портрет папы среди стольких изображений! В другой сцене маркизанец изобразил самого себя и Браманте.

Если глаза мне не изменяют, он даже позволил себе шалость изобразить и меня *, сидящим в одиночестве на ступенях лестницы. К этому одинокому человеку никто из остальных персонажей не проявляет никакого интереса; он сидит в уединении, забытый всеми, словно его мысли недостойны внимания. В отличие от толпящихся за его спиной людей, он одет кое-как, выделяясь убогостью своего одеяния.

Вне всякого сомнения, этот погруженный в думы человек - Микеланджело. Все остальные персонажи ведут друг с другом оживленные разговоры, но только не он. И здесь, как и всегда, я один на один с собственными мыслями. Мои идеи об искусстве и взгляды на жизнь никто не разделяет, ибо все остальные считают меня безумцем и человеком ершистым. Ну что же, маркизанец неплохо задумал, изобразив меня одного на переднем плане. Так меня всяк безошибочно узнает. Но одиночество меня не удручает, и этот портрет правильно выражает мое состояние. Я на нем вполне похож на себя, да и задумка верна.

Рафаэль изобразил также и Леонардо *, который заметно выделяется со своей пышной бородой среди прочих ученых мужей "Афинской школы". Он идет с серьезным видом и оживленно разговаривает с собеседником. Я бы даже сказал, что он занимает привилегированное положение, будучи изображенным в центре всей композиции. Думаю, когда Леонардо окажется в Риме, ему будет приятно увидеть столь щедрое проявление к себе почтения со стороны маркизанца.

* ...позволил себе шалость изобразить и меня - Рафаэль изобразил Микеланджело на фреске "Афинская школа" в образе Гераклита, древнегреческого философа-материалиста, одного из основоположников диалектики, отдав тем самым дань уважения мастеру. Фигура Гераклита отсутствовала в подготовительном картоне и была написана Рафаэлем в последний момент.

* ...Изобразил также и Леонардо - Рафаэль изобразил на фреске "Афинская школа" Леонардо да Винчи в образе древнегреческого философа Платона.

Но я еще не все сказал. Более того, мне кажется, я несколько увлекся чисто внешней стороной "Диспута" и "Афинской школы". Не скрою, Рафаэль прекрасно справился с задачами симметрии и перспективы. Но что означают сами по себе симметрия и перспектива, как не подручное средство для достижения стройности произведения? Рафаэль нуждался в поводыре, и таковым оказались для него общепринятые правила. Однако, сослужив ему службу, они подавили в художнике стремление к свободе выражения. Вот отчего обе его фрески отмечены печатью спокойствия и соразмерности. Все в них устремлено к единой точке: и персонажи, и архитектурные детали, и даже изображенные облака. А человеческое чувство проявляется чисто формально, ибо его суть подавляется законами геометрической перспективы.

В верхней части сцены "Диспута" Рафаэль, не мудрствуя лукаво, скопировал "Страшный суд" фра Бартоломео из флорентийской часовни Санта Мария Нуова. Могу с уверенностью утверждать, что все написанное им в этой сцене поверх алтаря заимствовано у флорентийского мастера.

И не только это. Под стать нашему флорентийскому монаху-живописцу Рафаэль проявляет себя истым ревнителем догмы, не позволяя себе малейшего отступления от принятых канонов и строго следуя традициям. Начав все в той же сцене "Диспута" с целого сонма ангелов, парящих вокруг Всевышнего духа, он изобразил Христа, Богоматерь и Иоанна Крестителя, увенчанных золотым нимбом с ангелочками, а под ними поместил голубку в окружении младенцев со священными книгами. Еще ниже нарисованы облака, образующие полукруг с восседающими по обе стороны от Троицы патриархами веры и пророками. А в этих облаках все те же вездесущие ангелы.

Я нахожу смехотворными столь глубокую привязанность к традициям и верность советам теологов. Какое дело искусству до церковных догм? Художник не может и не должен выступать в роли их хранителя. Бросаясь в объятья церковников, он тем самым предает искусство. Видимо, молодой живописец из Урбино до сих пор не познал свободу творчества, ибо, судя по его работе, вполне без нее обходится.

Но зато его считают "благоразумным", а меня - "безумцем", поскольку я мыслю по-иному. Что бы обо мне ни говорили, я ни за что не отрешусь от своих взглядов на искусство и на роль художника. Знаю лишь одно, что искусство это каждодневный поиск свободы выражения, не имеющей ничего общего с ханжеством.

* * *

Хотя мои глаза вновь обрели способность смотреть только вверх и мне трудно засесть за эти записки, я все же вынужден пересилить себя и поведать об одном событии, которое привело меня в ярость. Недавно я узнал в Ватикане, что статуя папы Юлия, которую я изваял несколько лет назад, подверглась дикому глумлению. В который раз приходится видеть, как на моих собственных делах сказывается эта война.

Подстрекаемая местными правителями, толпа оголтелых фанатиков, вооружась ломами и веревками, сбросила статую папы с фасада собора св. Петрония. Несмотря на мягкую подстилку, которую распорядился положить на паперть главный зачинщик расправы (негодяй по имени Ардуино Арригуцци, которого я давно знаю), бронзовая статуя весом в четырнадцать тысяч либров * врезалась в землю и погнулась. Затем канальи разложили большой костер, расплавили статую и разнесли ломами и кирками на куски. Такова вкратце история этой дикой сцены.

* Либра - старинная итальянская мера веса (1 либра=300-350 г).

Многие болонцы решили таким способом отомстить за то "унижение", которое им пришлось вынести, когда статуя была водружена на фасаде их главного собора. За этой оргией наблюдал Франческо Франча с учениками и своим сыном.

В художественных кругах Болоньи было известно, что для отливки статуи понадобилось в свое время снять большой колокол с фамильной башни правителей Бентивольо. Еще один предлог, пусть даже бессмысленный, чтобы разделаться со скульптурой.

Мне приходят теперь на память слова Франчи, произнесенные им в тот самый момент, когда готовая статуя уже стояла на паперти и вскоре должна была быть водружена на отведенное ей место. В этом деле мне помогали мои подмастерья, тот же Франча и другие местные мастера, среди коих был Арригуцци, выдававший себя за архитектора. Помню, кто-то спросил Франчу, можно ли считать статую произведением искусства. Тогда он сказал в ответ:

- Бронза отменного качества.

- А статуя тирана? - вновь спросил кто-то из присутствующих.

- В ее брюхе колокол наших повелителей, - таковы были слова Франческо Франчи.

В те дни обстановка в городе была настолько накалена, что даже такой разговор мог перерасти в стычку, которые тогда то и дело вспыхивали в Болонье. И хотя Франча явно подзадоривал собравшихся, я сделал все возможное, чтобы дело обошлось миром. Как же он был тогда язвителен. Когда я узнал о случившемся, его слова вновь обожгли мое сознание. Пишу, а сам опять их слышу. Словом, Франча, Арригуцци и их сторонники могут ликовать *.

* ...Франча, Арригуцци и их сторонники могут ликовать - обломки статуи Юлия II были отданы феррарскому герцогу, который приказал отлить из них пушку, назвав ее "Юлия".

Бывшие правители Бентивольо вернулись в Болонью благодаря французам и мстят за ограбление их дворца и уничтожение (вернее было бы сказать исчезновение) многих произведений искусства, которые в нем были собраны. Со своей стороны Юлий II горит жаждой мести за надругание над ним, а я обращаюсь мыслями к создателю, дабы он умерил страсти и положил конец войне. Декабрь 1511 года.

* * *

Если никакие дела мне не помешают, если я и далее буду работать так же споро, как и в последние месяцы, то надеюсь к сентябрю все закончить. Я уже написал фигуру господа бога, отделяющего воду от земли. Вокруг этой сцены изобразил четырех рабов, предпринимающих отчаянные усилия, чтобы не погибнуть в буре, разразившейся по воле создателя. Они взывают о помощи, но изображенные рядом пророки и сивиллы не внемлют этим крикам, звучащим словно проклятия, и продолжают листать толстые фолианты, находясь во власти собственных дум. У меня такое ощущение, что эхо этих криков разносится только в Сикстине и к ним глух даже сам создатель.

Что касается самих фресок, могу добавить, что сцена сотворения солнца и луны была почти закончена, когда я заставил себя отправиться домой.

Вопреки обыкновению папа весьма редко появляется в Сикстинской капелле. Придет, второпях взглянет на фрески и на прощанье не преминет поторопить меня.

Постоянно получаю из дома письма. Сегодня написал отцу и пообещал, что отвечу Буонаррото, как только смогу. Ничего с ним не стрясется, если потерпит немного. Больше всего опасаюсь, что мои домашние начнут совать нос в дела, навалившиеся теперь на нашу республику. Пусть заткнут уши, наберут в рот воды и поболе думают о своих заботах, а уж Синьория как-нибудь без них управится с политикой. Да и мне будет спокойнее, если они будут помалкивать. Когда мои домашние во главе с нашим родителем Лодовико принимаются судить и рядить о политике, они несут несусветную чушь. Неотесанными мужланами их не назовешь, но им не хватает твердых убеждений, чтобы уметь соразмерять свои чувства и здраво судить о политике.

* * *

В последнее время работаю с огоньком и дело спорится. Надеюсь закончить роспись через несколько месяцев. Эта уверенность окрыляет меня и преумножает силы. Чувствую, что почти прирос к своду Сикстины. По утрам не успею проснуться, как тут же смотрю наверх, словно над головой у меня фрески, а руки тем временем тянутся к ящику с кистями и красками и я уже кличу подмастерьев. Такое состояние длится какое-то мгновение, когда я действую не по собственной воле. Затем я прихожу в себя и начинаю вновь обретать ощущение реальности, а потом опять оказываюсь в Сикстине.

В бытность мою во Флоренции мне не раз приходилось слышать разговоры о том, что время от времени художник должен отходить от работы, дабы дать душе "отдохновение". Оно необходимо, считает Альберти, ибо дает возможность художнику отвлечься и хорошенько поразмыслить над новыми идеями. То же самое случается с атлетами, которым передышка необходима, чтобы мускулы набрались сил.

Должен признать, что мне ни разу не удалось еще следовать такому совету. Хотя порою мне приходилось пребывать в бездействии, но это всегда происходило не по моей доброй воле. Более того, я вынужден был отдыхать лишь тогда, когда на меня обрушивались серьезные неприятности. Словом, я никогда не мог себе позволить такое "отдохновение" для души.

После завершения работы над фресками рассчитываю немного отдохнуть и побыть в спокойствии. Хотя уже теперь частенько подумываю о новом деле, которое мне представляется еще более сложным и значительным, нежели фрески в Сикстинской капелле. Это должно быть такое произведение, в котором живопись и скульптура явили бы собой единое целое, и я смог бы тем самым положить раз и навсегда конец вечным спорам о превосходстве одного вида искусства над другим. Пока это всего лишь мечта, но я надеюсь осуществить ее когда-нибудь. Какая заманчивая идея - перечеркнуть в сознании людей прочно укоренившееся мнение о том, что живопись и скульптура развиваются, якобы следуя по разным орбитам.

Как бы я хотел показать в одном произведении, что между этими формами искусства нет границ...

Теперь же я должен поведать о горестном известии. На днях узнал, что во Флоренции уничтожены мои картоны к "Битве при Кашина". Вот до какой низости дошли мои завистники и недруги! Некоторых из них я, кажется, знаю. Своими гнусными поступками молодые негодяи получили печальную известность в городе. Уничтожение или исчезновение этих рисунков лишило меня последней надежды написать фреску во дворце Синьории.

Не хочу более об этом думать. Надеюсь, что злодеи будут вскоре опознаны и предстанут перед судом. Их будет судить вся Флоренция.

И все же мне представляется странным, что злоумышленники не проявили никакого интереса к картонам Леонардо * для "Битвы при Ангьяри" и польстились именно на мои рисунки, которые в "целях предосторожности" хранились под замком и не показывались публике.

* ...не проявили никакого интереса к картонам Леонардо - картоны постигла та же судьба.

* * *

Испанские полчища вторглись в Тоскану, подвергли дикому разграблению Прато и восстановили власть Медичи во Флоренции. Ничего более не хочу добавить к сказанному, дабы не терзать душу. Слезами горю не поможешь.

Эта запись всегда мне будет напоминать о том, что в августе 1512 года вновь были растоптаны флорентийские свободы.

* * *

Сегодня, в День всех святых, папа Юлий II спустился в Сикстинскую капеллу и освятил мои фрески. Он лично отслужил торжественную мессу со всей помпой, полагающейся для столь знаменательного события.

Папа сильно сдал и с трудом передвигается. Лишь благодаря своей железной воле ему удается как-то держаться на ногах. Страдания и несчастья последних месяцев вконец доконали его, и придворные лекари уже не скрывают опасений за его здоровье. Однако могу с удовольствием отметить здесь, что папа долго разглядывал расписанный фресками свод и остался им явно доволен. Наконец осуществилась его заветная мечта почтить достойным произведением память папы Сикста IV, его родного дяди. Именно по распоряжению папы Сикста была построена эта огромная капелла, которая и носит его имя.

Юлий II питает глубокую признательность к папе Сиксту, который возвел своего тридцатилетнего племянника в сан кардинала, присвоив ему титул Сан Пьетро ин Винколи, и тем самым открыл ему путь к ватиканскому престолу.

Видел сегодня утром, как вокруг папы тесным кольцом стояли Джульяно да Сангалло, Браманте со своими приспешниками, включая Джульяно Лено, и Рафаэль с неизменной свитой почитателей и учеников. Чуть поодаль толпились знатные придворные, кардиналы и множество других знакомых мне лиц. Пышное великолепие собравшихся в зале никак не вязалось с рубищем и наготой изображенных на своде моих героев, которые родились в бедности и умерли в нищете. В связи с этим хочется напомнить, что Юлий II вышел из бедной семьи * и в раннем возрасте вошел в нищенский монашеский орден св. Франциска.

* ... Юлий II вышел из бедной семьи - действительно, будущий папа родился в Савоне в семье бедного рыбака, которая возвысилась благодаря стараниям его родного дяди, папы Сикста IV.

После торжественной церемонии Сикстина была открыта для всеобщего обозрения. Пополудни началось паломничество простого люда. И в последующие дни капелла будет открыта для римлян, которые будут приходить сюда молчаливыми толпами. Все смогут увидеть мои фрески, созданные по воле папы. Уже сегодня я видел первых посетителей из простонародья. Должен заметить, что римляне проявляют живейший интерес к моим росписям. Мне доставляет большое удовольствие слушать, как они обмениваются мнениями при осмотре свода, или рассматривать их живописные лохмотья. Это уже совсем иная картина, отличная от той, что можно было видеть утром. Но она более подходит к самому духу моих фресок.

Опускаю все восхваления и "поздравления", которых вдоволь наслушался утром. Самую верную похвалу выскажет время, ибо только оно способно по достоинству оценить произведение искусства. Так что к этому разговору мы еще вернемся позднее, через тысячу лет, и не забудем при этом упомянуть и моего Давида.

Когда фрески были закончены в середине прошлого месяца, папа Юлий тут же распорядился немедленно убрать леса и начать подготовку Сикстины к предстоящим торжествам. Перечить ему не хотелось, и я не стал возиться с разборкой, ибо дело это кропотливое и потребовало бы немало времени. Такого же мнения был и плотник Антонио. Поэтому леса были не разобраны, а в спешке повержены. Увидев груду досок, крюков, скоб и веревок, я тут же поспешил освободиться от хлама, разделив добро поровну между Антонио и его подручными.

Что еще добавить к сказанному о сегодняшнем дне? Мне немало пришлось натерпеться от назойливости слишком пылких почитателей. Завтра уезжаю домой, во Флоренцию. Чувствую, что мне просто необходимо свидеться с братьями и нашим отцом Лодовико.

Теперь, когда дело позади и фрески написаны, считаю полезным отметить здесь, что Сикстинская капелла имеет тринадцать метров в ширину и тридцать шесть в длину, а высота ее насчитывает около двадцати метров. Я здесь написал почти триста фигур, начиная с мая 1508 по октябрь нынешнего года. Если отсюда вычесть время, потраченное на поездки в Болонью и устройство других дел, то в общей сложности на роспись свода у меня ушло почти три года.

Всем тем, кому, возможно, попадут в руки эти мои записки, хочу еще сказать, что мне немало пришлось попотеть и померзнуть, лежа на лесах под самым сводом. Летом жара была там несусветная, а зимой зуб на зуб не попадал от холода. 1 ноября 1512 года.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Рим, май 1513 года.

Вернулся в Рим из дома, где провел почти полгода. За время моего отсутствия произошло немало событий, о которых следует здесь вспомнить.

Прежде всего хочу сообщить о том, что более всего меня опечалило. 21 февраля умер Юлий II, почти через четыре месяца после освящения моих фресок в Сикстинской капелле. Всем было известно, что папа давно хворает, но никто не мог предположить, что конец его так близок. Даже я, хотя и знал покойного очень хорошо. Он ушел от нас, не дожив до своего семидесятилетия.

Сейчас принято говорить, что человек он был строптивый, и такое мнение широко бытует среди людей. Но оно не отвечает действительности. Юлий II обладал железным характером и человек был своевольный. Но его своеволие не следует путать с довольно распространенным самодурством. Оно, скорее всего, было порождением его собственного нрава; порою он был способен пересмотреть принятое решение и отрешиться от него, коли это диктовалось интересами дела. Но уж если им овладевала какая-нибудь идея, он становился непоколебимым и упрямо противился каким бы то ни было возражениям. Таким он был в государственных делах, в отношениях с другими странами и даже в общении с друзьями. Таким он был и по отношению ко мне.

Будучи еще во Флоренции, я неожиданно для себя узнал, уже после его кончины, что в своем завещании он распорядился, чтобы я продолжил работу над его монументом. Таким образом, он никогда не расставался с этой идеей, хотя я думал иначе, особенно когда папа поручил мне расписать свод в Сикстинской капелле. Итак, Юлий II пожелал, чтобы его монумент был завершен лишь после того, как будет расписана капелла папы Сикста IV из рода Делла Ровере.

Возможно, он принял обет в память папы Сикста, своего родного дяди, а может быть, просто дал самому себе такой зарок. Но я выполню его волю и создам невиданный доселе и ни с чем не сравнимый монумент. На днях подписал контракт с наследниками папы Юлия. Работа меня ожидает колоссальная. Мне надлежит вернуться к первоначальному замыслу, когда я впервые взялся за это дело, пересмотреть все старые рисунки и наброски, а затем уж все заново обдумать и переделать. Придется отправиться в горы, в Каррару, вновь заделаться каменотесом, вспомнив былой опыт. На сей раз все будет гораздо проще. По новому контракту я должен закончить всю работу за семь лет. Монумент будет водружен у внутренней стены собора св. Петра, а посему придется несколько сократить его размеры и пересмотреть первоначальный проект.

Как ни тяжело вспоминать, но все же должен признать, что мои отношения с папой Юлием не всегда складывались гладко. Порою некоторые его слова обращались для меня подлинной драмой, бередившей мне душу. А вот папа Юлий никогда не принимал всерьез кое-какие мои слова, сказанные в сердцах. Он, как никто другой при дворе, прекрасно знал мой нрав. Даже если он бывал не прав по отношению ко мне, то потом всегда сам откровенно признавал свою неправоту.

В марте сего года новым папой был избран кардинал Джованни Медичи, сын Лоренцо Великолепного. За его избрание особенно ратовал кардинал Содерини, брат бывшего гонфалоньера Флоренции, который ныне пребывает в изгнании в Риме, пользуясь покровительством тех же Медичи... Сам по себе этот факт настолько странен, что вызывает у меня серьезные сомнения относительно верности республиканским идеалам низложенного гонфалоньера. Он находился во главе Синьории, когда Медичи вошли во Флоренцию. Говорят, что они убедили его оставить город, пообещав сохранить ему жизнь. Что же, свое обещание они сдержали. Но не будем говорить об этих вещах. При одном воспоминании о них у меня сердце разрывается на части.

Я хорошо знаю вновь избранного папу. Помню, что, будучи еще мальчиком, нередко сидел с ним за одним обеденным столом во дворце. В ту пору я посещал школу ваяния в садах Сан-Марко. И поскольку я хорошо его знаю, могу сказать, что никогда не питал к нему большой симпатии. Видимо, и с его стороны ко мне проявляется некоторая скрытая неприязнь. Мне прежде всего претило в кардинале Джованни Медичи то, что многие называли, да и по сей день называют, "обходительностью". Но для меня он всегда оставался человеком изворотливым, способным на лицемерие и коварство. Именно это я и презираю в нем. Однако благодаря своему обхождению и добрым милым манерам новый папа Лев X наверняка заполучил себе в союзники Рафаэля, в чем я нисколько не сомневаюсь. Мне известно, что он ставит выше всех этого "любезного сына". Доподлинно знаю, что меня он всегда старался не замечать. По крайней мере так было до сегодняшнего дня.

Итак, пока я был во Флоренции, умер один папа и на смену ему пришел другой. Но за эти прошедшие месяцы произошло такое, о чем я должен постоянно помнить. Коли говорить начистоту, то, уезжая из Рима, я оставил там папу, который ценил меня, а вернувшись, нашел там другого, очень непохожего на предыдущего и не желающего считаться со мной. Возможно, я сам себе навредил. Ведь, будучи во Флоренции, я не кривил душой и открыто возмущался "геройством" испанских захватчиков против мирного населения Тосканы.

Стоит лишь вспомнить о насилии, учиненном в Прато, как гнев застилает мне очи и я загораюсь ненавистью к испанцам, друзьям и заступникам семейства Медичи. Им явно пришлось не по нутру, что я, не таясь, говорил повсюду правду о событиях в Прато.

Очевидно, Медичи чувствуют свою вину и предпочитают забыть о зверствах и бесчинствах. Но неужели я мог трусливо помалкивать? О зверствах в Прато всем известно. Наш народ должен знать о них правду и извлечь для себя урок. Если бы камни могли говорить, то и они возопили бы. Обесчещенные женщины, девушки, многодетные матери, разграбленные дома, оскверненные храмы, где насильники искали золото. Войско Кардоны оставило Прато, когда все слезы были выплаканы.

Медичи хотели бы замолчать эти и другие вопиющие факты. Но я, как и всякий истинный республиканец, не могу молчать, и правда для меня дороже всего. А тем временем новые правители разогнали Большой совет, заменив его ассамблеей из двадцати пяти членов во главе с Паоло Веттори, и изъяли все оружие. Вначале испанцы надругались над Тосканой, а затем Медичи поставили ее на колени. Теперь они объявили об амнистии всем гражданам, пострадавшим во времена прежнего правления, как будто этим можно заставить забыть, что гражданские свободы растоптаны.

Если во Флоренции я ополчился против Медичи, то только потому, что считаю их душителями свобод. Не удивительно, что новый папа Медичи не замечает меня. Но и мне не до него: я настолько поглощен сейчас монументом папе Юлию, что вряд ли смог бы еще чем-либо заняться. Буду вовсю трудиться над заказом семейства Делла Ровере.

Хочу поведать и о другом. Когда в ноябре прошлого года я приехал на побывку к своим во Флоренцию, то нашел наш дом пустым и заброшенным. Мне пришлось прождать более двух часов, прежде чем появился отец, а потом уже и мои братья Буонаррото, Сиджисмондо и Джовансимоне. Из дома, оставленного без присмотра, выкрали всю одежду и белье. Мне даже не во что было переодеться после долгого пути. Но это позволило мне воочию убедиться, как моя родня печется о нашем добре.

Чтобы не продолжать неприятный разговор о семействе Буонарроти, скажу лишь что мне обошлось в копеечку наплевательское отношение моих родственничков к нашему дому. На следующий день я накупил одежды и белья, расплатившись наличными, и вручил покупки отцу. Надеюсь, что в следующий мой приезд найду все в целости и сохранности. Виделся также и со старшим братом, Лионардо.

* * *

Вначале война, а затем болезнь и кончина Юлия II вконец опустошили ватиканский двор. Спасаясь от здешнего уныния, многие поэты, музыканты, ученые постарались найти пристанище в другом месте. Рим оставили и многие придворные, выдвинувшиеся еще во времена папы Борджиа. Но следует признать, что двор очистился от многих авантюристов, бездельников и прожигателей жизни и теперь здесь дышится значительно легче. Уже в последние месяцы войны в Ватикане воцарился более здоровый климат. Появилась большая простота в общении и манере одеваться, да и официальные приемы обрели более скромный характер.

Однако после избрания папой кардинала Джованни Медичи, рьяного защитника интересов собственного семейства, прежние бездельники вновь вернулись к папскому двору. И не только они. За ними потянулись в Рим молодые честолюбцы, число которых растет изо дня в день. И хотя в Ватикане теперь воцарился новый дух, но в сравнении с временами Юлия II положение не изменилось к лучшему. Новая атмосфера весьма благоприятна для верхоглядов всех мастей, выскочек и горлопанов, то есть людей, склонных пойти на любую сделку с совестью, лишь бы добиться желанной цели. Здесь тоже есть белые вороны, но таковые живут на отшибе.

Среди вновь прибывших выделяется своей находчивостью и изысканными манерами один молодой человек. Родом он из Ареццо, сын бедного сапожника *. Благодаря своему литературному дару он обрел известность при дворе банкира Агостино Киджи, а теперь блистает в Ватикане. Пишет сонеты и скабрезные сцены, пользующиеся большим спросом. Кажется, на них падок и Рафаэль, с которым молодой литератор вначале переписывался, а затем и подружился. Стиль вновь прибывшего литератора по душе Рафаэлю. Его писания тешат самолюбие и будоражат вновь чувства, угасшие после краха честолюбивых надежд. До переезда в Рим этот юноша посещал художественную мастерскую в Перуджии. Но живописец из него не вышел, и теперь он старается с лихвой наверстать упущенное на литературном поприще.

* ...сын бедного сапожника - имеется в виду Пьетро Аретино (1492-1556), литератор и памфлетист, прозванный "бичом государей".

При дворе папы Льва выдвинулось немало молодых людей, среди коих процветает один ломбардец по имени Паоло Джовио *, медик и литератор. Но особенно повезло мантуанцу Кастильоне *, который обрел известность еще при княжеском дворе в Урбино. Он слывет образцовым дворянином и безупречным придворным. За ним признаются немалые достоинства. Его верными союзниками неизменно выступают грация, спокойствие духа, тактичность, терпение и так далее и тому подобное. А при таких талантах ему не составило труда завоевать расположение Льва X. Но прежде всего он друг Рафаэля. Ничего не поделаешь, чтобы заручиться милостью папы, нужно вначале подружиться с живописцем из Урбино.

В эти месяцы я немало насмотрелся на этих людей, обладающих даром завоевывать расположение ближнего и умеющих жить.

Вот, к примеру, один венецианец по имени Пьетро Бембо *. Он несколько постарше остальных, отличается веселым нравом и за короткий срок сделал блестящую карьеру. Опытный царедворец с замашками авантюриста, Бембо прошел жизненную школу при княжеских дворах Феррары и Урбино. В бытность свою в Ферраре он пользовался особым расположением Лукреции Борджиа *, что принесло ему большую известность. Да и в Урбино ему сопутствовал успех у тамошних знатных дам.

Теперь он завел здесь любовную интрижку с некой Фаустиной. И несмотря на это, папа возвел его в церковный сан. Своим возвышением Бембо обязан прежде всего хорошему знанию латыни. Папе Льву хотелось, чтобы папские буллы составлялись на изысканном языке в стиле Цицерона, и он призвал Бембо к своему двору. Однако он не назначил его писарем апостольских указов, поскольку эта должность давно уже принадлежит Рафаэлю. Смирившись с этим, Бембо блестяще справляется со своей ролью главного придворного латиниста, вызывая всеобщую симпатию.

* Паоло Джовио (1483-1552) - медик и историк, автор Итальянской хроники с 1494 по 1547 г.

* Кастильоне, Бальдассарре (1478-1529) - писатель, обрел известность изданием сборника "Придворный" (книги 1-4, 1528), написанного в форме бесед, своеобразного кодекса воспитанного и всесторонне образованного человека.

* Бембо, Пьетро (1470-1547) - писатель, историк, лингвист; кардинал с 1539 года. Сторонник создания национального литературного языка на основе флорентийского диалекта ("Рассуждения о прозе и народном языке", 1525). Написал на латыни историю Венеции 1487-1513 гг. и перевел свой труд на итальянский язык.

* Лукреция Борджиа (1480-1519) - дочь папы Александра VI, покровительница поэтов и художников, была трижды замужем, последний раз за феррарским герцогом Альфонсо I Д'Эсте.

Узнал на днях, что в Рим скоро пожалует кардинал Джулиано Медичи, родной брат папы. Он привезет с собой Леонардо, который оставил Ломбардию, захваченную французскими войсками. Видимо, Леонардо надеется преуспеть здесь благодаря своему новому покровителю. Но ему придется считаться с Рафаэлем, которого папа ни в чем и никогда не обделит. Вряд ли Лев X решится рисковать своим любимцем и противопоставлять ему такого прославленного мастера, каким является Леонардо. Иного мнения здесь быть не может, ибо папа очарован "грацией" своего придворного живописца.

Любой художник, желающий быть в фаворе при дворе, вначале должен заручиться расположением Рафаэля, а затем уж его рекомендуют папе. Не думаю, что протекция Джулиано деи Медичи может сослужить службу Леонардо. В этих кругах безраздельно господствует молодой маркизанец, этот великий фаворит. Он здесь делает погоду, но поступает тонко и тактично, не злоупотребляя своим особым положением. Он может себе такое позволить, ибо папа для него в лепешку расшибется.

Новые веяния при ватиканском дворе во многих вселяют надежду. Я уже говорил о Леонардо. Многие из вновь прибывших, успевших войти в "конгрегацию" Рафаэля, нередко посещают и мой дом, находящийся в двух шагах от Ватикана. Боже, как они докучают мне своими обходительными манерами, в которых они подлинные мастера. Но я не симпатизирую этим болтунам, поднаторевшим в искусстве "умения жить". Хотя все они молоды, но мне кажутся дряхлыми старцами. Нет, они никогда не знали молодости, им неведома девственная красота простого чувства, способного пленить наше воображение...

Благословенный дух зерцалом отражает

Твой лик божественной красы,

Самой природой сотворенной для любви,

Что равной на земле себе не знает.

Тот дух сулит надежду на блаженство,

Порой прорвавшись изнутри дыханьем ветерка.

Тогда в очах любовь и состраданье вижу я,

Как точное подобие земного совершенства.

Как бы хотелось отвадить от себя этих вертопрахов. Готов переехать даже подалее от Ватикана. Хоть на Воронью бойню у колонны Траяна *. Ведь для папы Льва я как бы не существую. Он даже не удосужился принять меня приличия ради. Видимо, ему претят мои республиканские убеждения, и он до сих пор еще помнит мои смелые высказывания о том, какой ценой Медичи вернули себе власть. Но все дело в Рафаэле, к которому папа питает глубокую привязанность и одаривает его высочайшей милостью. Недавно он распорядился выделить средства на поездку в Афины учеников Рафаэля, дабы те привезли своему учителю рисунки со скульптур в Акрополе.

* ...на Воронью бойню у колонны Траяна - в начале XVI века глухой римский район, занятый виноградниками и огородами, расположенный по соседству с Бычьим рынком на месте форума императора Траяна.

А я тем временем сижу со своими обидами. Скрепя сердце вынужден терпеть, хотя многое мне не по нутру.

Если бы я обладал красноречием и не был букой, то мог бы, на худой конец, попытать счастья среди здешних недалеких дам или же, как это принято, покаяться...

Пишу об этом лишь для того, чтобы указать причину, вынуждающую меня покинуть жилище у церкви Санта-Катерина близ Ватикана, о чем не говорится ни в каких документах. Одному лишь мне известна суть дела, и она глубоко упрятана в морщинах, избороздивших мой лоб. Но я еще вернусь к этой теме.

* * *

Хотя мне самому пришлось побывать в Карраре и изрядно повозиться там, до сих пор не получено ни одной глыбы мрамора для монумента папе Юлию, а ведь я отдал четкие распоряжения Бальдассарре. Видать, этот болтун, владелец каменоломен, решил прикарманить мои денежки. Он даже на письма не отвечает. Если в течение месяца мрамор не будет доставлен, придется прибегнуть к более жестким мерам, и тогда ему не отвертеться. Не помогут никакие разговоры о непогоде или нехватке денег, чтобы расплатиться с рабочими.

Не могу понять одного: всякий раз, когда я ожидаю прибытия заказанного мрамора из Каррары, возникают непредвиденные трудности и проволочки. Я даже начинаю подозревать, что кто-то искусственно создает такие помехи, желая помешать мне в работе над заказом семейства Делла Ровере.

К счастью, мне удалось отыскать часть пропавшего мрамора, вывезенного мною много лет назад из Каррары. Но пока я в полном неведении относительно судьбы остальных партий мрамора. А мне приходится считаться с наследниками папы Юлия, особенно с кардиналом Леонардо Делла Ровере, который давит на меня и постоянно поторапливает.

Кардинал настаивает, чтобы я нанял побольше каменотесов и ускорил дело. Словно искусство - это какое-то штукарство. Думаю, что наследники папы Юлия опасаются какого-то нависшего над их заказом злого рока или противостоящей мне силы. Но я заверил кардинала в самых решительных выражениях, что непременно завершу эту работу. И все же он и его родственники в чем-то сомневаются. Все это начинает меня раздражать, и я не могу понять, в чем тут дело. Однако новых помощников нанимать не собираюсь, ибо не вижу в них никакого толка. Я сам должен изваять Моисея, рабов и другие скульптуры. Никто не сможет меня заменить, да и сам я никогда не потерплю, чтобы мой замысел искажали какие-нибудь ремесленники, сколько бы их ни было.

Кардиналу Леонардо давно бы следовало это понять и оставить меня в покое. Он должен верить мне, ибо других заказов у меня нет. Могу признать, что никогда еще я не был так свободен, как при нынешнем папе Медичи.

Среди чужестранцев, работающих в Риме, выделяется молодой венецианский художник по имени Бастьяно Лучани, прибывший сюда еще в 1511 году. Он был учеником знаменитого венецианского мастера Джорджоне да Кастельфранко. Я постоянно слежу за успехами молодого Лучани * и поддерживаю с ним самые добрые, если не сказать дружеские, отношения. Он лет на десять моложе меня, но я проникся к нему уважением за его независимость по отношению к Рафаэлю. Бастьяно всегда держался в стороне от последователей и учеников маркизанца, никогда не пользовался расположением Юлия II, да и нынешний папа к нему не больно благоволит. Все это дает основания полагать, что венецианец должен обладать иным характером, отличающим его от жаждущих славы молодых бездарей, обосновавшихся при папском дворе. При всем том юноша он искренний и душевный. Следуя нынешней моде, играет на различных музыкальных инструментах и неплохо поет. Кажется, именно за эти его таланты банкир Агостино Киджи пригласил юношу к своему двору.

* Бастьяно Лучани (1485-1547) - венецианский мастер, известный под именем Себастьяно дель Пьомбо (от итал. piombo - свинец), так как в 1531 г. получил должность прикладчика папской печати; друг Микеланджело. Из работ наиболее известны росписи в церкви Сан Пьетро ин Монторио и во дворце Фарнезина (Рим), "Пьета" (городской музей, Витербо).

Как бы там ни было, Бастьяно Лучани на хорошем счету в римских кругах. Думаю, что если он будет следовать моим советам, то вскоре сможет соперничать с самим Рафаэлем. Но превзойти его ему не удастся, хотя он и мечтает об этом. Ему явно недостает тех качеств, которыми в избытке наделен маркизанец. Они оба - совершенно разные типы. Насколько прост и даже грубоват венецианец, настолько тонок и изящен маркизанец.

Теперь, когда я не бываю при дворе, мне необходим человек, который рассказывал бы мне обо всем, что там творится. Бастьяно поистине незаменим в этом деле. Я ему во многом помогаю, и он мне отплачивает, как может. Между нами существует негласное соглашение, к обоюдной нашей выгоде...

Пора наконец написать моему другу Франческо Боргерини, флорентийскому купцу, чтобы он имел в виду молодого венецианца, коли надумает расписывать свою часовню в римской церкви Сан Пьетро ин Монторио. Венецианец мечтает заполучить такой заказ и как-то в разговоре со мной признался:

- Хочу помериться силами с Рафаэлем в деле, которое у всех было бы на виду.

- Довольствуйся тем, что тебе дадут такую работу... И не думай состязаться с первым придворным художником.

- Но я надеюсь на вашу помощь, мастер!

- Я могу снабдить тебя только рисунками.

- А остальное я сделаю сам, - прервал меня венецианец.

- Это не пустячное дело, коли придется тягаться с Рафаэлем, - ответил я ему, а про себя подумал: "Не очень-то, братец, задавайся. Не то что состязаться, а и знать-то тебя маркизанец не захочет".

Впрочем, я и не надеюсь, что из Бастьяно может выйти художник, способный противостоять маркизанцу в искусстве или оспаривать при дворе его положение. И все же я не отказываюсь поддерживать его, особливо если он будет оттачивать свое мастерство. Ноябрь 1513 года.

* * *

Нередко можно слышать такие советы: не гнушайся ближним, ибо он может сослужить тебе полезную службу; коли подберешь ключ к сердцу женщины, почитай ее своей, и т. д.

Но все это общие слова и примитивные советы, идущие на пользу одним лишь бездарям. Правда, Рафаэля бездарем никак не назовешь, и все же он инстинктивно следует таким советам, хотя и прислушивается к ним по-своему, с высоты своего положения. У меня из головы не идут залы, которые он заканчивает расписывать фресками.

Когда в начале нынешнего года умер Юлий II, маркизанец уже успел написать два его портрета и работал над третьим - в сцене "Пленение Аттилы". Но едва на престол взошел Лев X, как Рафаэль тут же замалевал почти завершенный третий портрет покойного папы, заменив его изображением вновь избранного. Это звучит почти анекдотично. Но Рафаэль именно так поступил. Более того, он явно рассчитывал на то, что никому не удастся проявить такую прыть и за столь короткое время создать высокохудожественное изображение.

Когда несколько дней спустя после своего избрания Лев X увидел собственное изображение - а художник представил его верхом на белом коне, увенчанным тиарой и с поднятой в момент благословения рукой, - он настолько был поражен и растроган, что чуть было не расцеловал Рафаэля, присутствовавшего тут же в зале. Папа Лев не просил живописца изобразить себя вместо Юлия II, да ему пока и в голову не могло прийти требовать, чтобы ему оказывали такие знаки почтения, тем паче что пришел он посмотреть росписи, заказанные его предшественником. Поэтому, когда он увидел собственное изображение на стене, оно предстало перед ним как "приятное и неожиданное виденье".

Это был первый, можно сказать, коронный номер Рафаэля, благодаря которому он тут же добился расположения Льва X. Ив этом шаге я вижу отраженными, словно в зеркале, основные его черты человека, а именно: умение уловить подходящий момент для любого поступка, способность льстить без зазрения совести и отсутствие истинного душевного величия. Все в нем нацелено на достижение конечных результатов, коими для него являются слава, почет, деньги. У меня не умещается в сознании, как он мог проявить такую неблагодарность к тому, кто нам так помогал! А ведь Юлий II относился к Рафаэлю с поистине отеческой лаской. Не успел он умереть, как маркизанец забыл его и начал лихорадочно думать, что бы ему такое предпринять, дабы расположить к себе нового папу, пусть даже путем показного преклонения...

Племянник покойного папы, кардинал Леонардо, видимо, испытывал те же чувства, что и я, когда рассказывал мне о превращениях, которые случились с портретом его дяди. И если своим поступком Рафаэль сумел одним махом заручиться симпатией нового папы, то ему придется считаться с неприязнью влиятельного кардинала Леонардо и всего клана Делла Ровере.

Однако эта неприязнь была недолговечна. Как-то на днях, к моему великому изумлению, кардинал Леонардо завел со мной разговор об этом "любезнейшем сыне", которому он заказал собственный портрет. Хитрый маркизанец согласился исполнить его просьбу и тем самым заручился покровительством кардинала, хотя в нем особенно и не нуждается.

И пока я нахожусь здесь, на Вороньей бойне, терзаемый тревогой о моих делах и житейскими заботами, Рафаэль купается в славе. К нему благоволят даже кардиналы, враждующие друг с другом не на жизнь, а на смерть. От него без ума целая армия придворных художников и литераторов. При одном упоминании его имени все они готовы забыть о своих обидах, распрях и жадной зависти. Вот какого положения добился в Ватикане этот апостольский живописец.

По отношению ко мне кардинал Леонардо постоянно проявляет недовольство. Он не удовлетворен ходом работ, то и дело напоминая об условиях контракта и прочих бесполезных вещах. Когда ему самому становится невмоготу, он напускает на меня своих родственников. Но я всем неизменно отвечаю одно и то же: "Прошу не мешать мне работать".

Я действительно изваяю монумент папе Юлию. Мои намерения не изменились. Но если семейство Делла Ровере будет давить на меня, я брошу все и вернусь к себе во Флоренцию. Кстати, если бы у меня не было этого заказа, в Риме мне нечего было бы делать.

По мере сил работаю над фигурами рабов и Моисеем. Но из головы не идет мрамор, который до сих пор не прибыл. Я постоянно должен думать о лодочниках и владельцах каменоломен - всех этих болтунах, отравляющих мне существование. В то же время мне то и дело приходится увещевать моих домашних, умоляя их не ссориться из-за денег. На днях написал им о своем решении поделить между ними четыреста дукатов, высланных для поддержания дел в нашей лавке. Каждому выделяю по сто дукатов: отцу, Буонаррото, Джовансимоне и Сиджисмондо. Именно так, всем поровну, дабы никому не было обидно. Одному только Лионардо никогда ничего не перепадает от меня. Но он уже вознагражден тем, что тишину его монашеской кельи в Сан-Марко не нарушают отголоски скандалов в отчем доме.

* * *

Насколько мне известно, Лев X недоволен проектом нового собора св. Петра. Папа сам завел этот разговор с Браманте, но высказался при этом весьма неопределенно. Главный архитектор выслушал его нарекания с невозмутимым видом и не стал утруждать себя какими бы то ни было объяснениями и обещаниями.

В Ватикане среди папских приближенных считают, что критика исходит от Рафаэля. Одного не могу понять, зачем этому синьору понадобилось совать нос не в свои дела? Что он смыслит в архитектуре? Коль говорить по совести, проект Браманте вовсе не плох. Свое мнение я высказал когда-то Юлию II и готов его подтвердить и папе Льву. Меня не устраивает в нем один лишь купол. Но это совершенно другое дело.

* * *

Дня не обходится без неприятностей, которые чинят мне помощники, обрабатывающие мрамор для монумента папе Юлию. Видимо, все кончится тем, что я отправлю их назад во Флоренцию. А это еще более разозлит кардинала Леонардо. Но у меня уже нет сил терпеть, видя, как они калечат мрамор, который мне достался слишком дорогой ценой. Когда прибудет остальная партия мрамора, не знаю.

Ни за что не потерплю, чтобы они жаловались на меня всей округе и поносили всяческими словами. Какие только обвинения не сыплются на мою голову! Оказывается, я надул их, заставляю гнуть спину до изнеможения, никого ни в грош не ставлю. Хотя, по правде говоря, одному лишь мне приходится денно и нощно возиться с мраморными глыбами, а этим лежебокам наплевать на мою работу. И они же позволяют себе порочить меня! Их послушать, так я и чудак, и вовсе безумец. Боже, как я устал от возводимой на меня напраслины. Причем терплю ее от людей, которым, кроме добра, ничего не сделал.

Одного из каменотесов, у которого язык особенно длинен, я уже выгнал из дома, лишив его возможности похваляться перед другими за моей спиной. Теперь будет рассказывать обо мне небылицы всем тем, кто желает моей погибели.

У меня уже нет мочи ладить с этими бездельниками. Мои привычки, убеждения, требовательность в работе - все, что называют чудачеством, вынуждает меня распрощаться с ними.

Стоит мне среди ночи вскочить и приняться за работу, как они тут же принимаются судачить о моем чудачестве. Хотя пробудила меня ото сна внезапно осенившая мысль, откровение моего гения, и, чтобы не упустить такое наитие, я тороплюсь что-то изменить в наброске статуи. Мой гений часто недоволен мной, ворчит, и, дабы успокоить его, мне приходится будить каменотесов и просить их пособить мне.

Не дай бог, если я принимаюсь наблюдать за ними, когда они бегают по комнате нагие в поисках своих лохмотьев и начинают одеваться. Вот вам еще одно чудачество. А я смотрю на них с единственной целью - чтобы уловить какое-то новое и незнакомое мне движение тела, которое способно поразить мое воображение.

Многие наброски к рабам появились в результате таких наблюдений за движениями моих подручных в самое неурочное время. И все это выглядит чудачеством, которое вовсе превращается в безумие, когда я вынужден держать ответ перед моим гением... Подручные подслушивают такие разговоры, а затем бегут передавать их тем, кто проявляет к моей персоне нездоровый интерес. Как бы я хотел никого не иметь подле себя, быть свободным и совершать любые чудачества, ибо они идут мне только на пользу...

- Скажи, Любовь, в чем сущность красоты?

О ней все помыслы, ищу ее везде.

А может быть, она заключена внутри, во мне,

И только в камне суждено узреть ее черты.

Тебе ль не знать, коль с нею заодно

Терзаешь душу, гонишь прочь мечту.

Как ни велик соблазн, подачек не приму.

Скорее заживо сгорю - мне все равно.

- От девы юной красота, пленившая тебя,

Что, ослепив, дух бренный окрыляет

Полетом сладостной мечты.

Она божественно прекрасна и чиста.

Себе нетленная душа ее уподобляет.

Такую красоту узрел и ты.

Несколько месяцев кряду не получаю писем от отца и братьев. Видать, осерчали, что я высылаю мало денег. Будь я чуть пощедрее, мои милые братья со своим родителем обобрали бы меня до нитки. А как бы они жили, если бы меня не было на свете? Январь 1514 года.

* * *

Почти закончены две статуи из скульптурной группы рабов для монумента папе Юлию. Я уже вижу, как из камня вырастают их крепкие тела, всей своей плотью выражающие рабство, каким оно мне представляется. Когда вся скульптурная группа будет высечена, одни статуи отразят порыв к свободе, другие - смирение с рабской участью. Но все они будут объединены общим для них выражением силы духа и чувством боли. Я не мыслю себе искусство в отрыве от людей и мира, в котором они живут. Для меня искусство и человек составляют нерасторжимое целое.

Распространяюсь сейчас об искусстве и человечестве, совсем забывая, что мне надлежит изваять дюжину скульптур рабов, а также шесть статуй для верхней части монумента, из коих пока лишь высечена одна только фигура сидящего Моисея, но над ней еще нужно немало потрудиться. А скульптуры, олицетворяющие победу над варварами? Когда же я за них примусь? В общей сложности я должен изваять тридцать две статуи, не считая бронзовых барельефов.

Но как я смогу далее работать, если до сих пор не прибыл заказанный мрамор из Каррары? Едва подумаю о всех этих неурядицах, как мой пыл тут же охладевает. Именно пыл, ибо работать нужно с полной отдачей сил и с огоньком, чтобы продвинуться в деле. К сожалению, придется расстаться с каменотесами, так как мрамор у меня на исходе.

Держу себя в руках, стараясь не поддаваться отчаянию. Всем своим существом противостою превратностям судьбы, хотя порою побаиваюсь, что не выдержу. У меня такое ощущение, словно тысячи рож воззрились на меня в ожидании моего неминуемого провала, и я чувствую, что начинаю задыхаться. Это болезненное ощущение порождает во мне самые мрачные мысли.

Но несмотря ни на что, работаю с ожесточением, ибо только в труде обретаю самого себя. Однако порой чувствую, что столь мрачный настрой способен погубить меня самого и все замыслы, которые владеют мной безраздельно. И хотя работаю, не щадя живота, вижу, что не поспеваю по времени. Одним словом, не знаю, когда смогу завершить работу над монументом папе Юлию.

* * *

Благодаря покровительству брата нынешнего папы Леонардо удалось устроиться в Бельведерском дворце. Он поселился там с четырьмя молодыми учениками, которых привез с собой из Ломбардии. Но как же он заблуждается, надеясь заполучить какой-нибудь важный заказ от Ватикана с помощью кардинала Джулиано Медичи. Неужели он не знает, что папа Лев X очарован своим кумиром Рафаэлем и любую работу поручает только ему?

Леонардо прибыл в Рим в самый неподходящий момент, когда Рафаэлю удалось заворожить Агостино Киджи и стать кумиром его двора, который по значению считается здесь вторым после папского. Кроме того, на Джулиано Медичи косо посматривают даже в Ватикане. С молодых лет он болен страшной галлийской болезнью, от которой все шарахаются, как от скверны. Его считают мотом, человеком с гнильцой, по уши погрязшим в пороках. Ко всему прочему, он увлекается алхимией, что и послужило, видимо, причиной его сближения с Леонардо, для которого кардинал добился солидного вознаграждения.

Но как бы там ни было, и я это хочу вновь повторить, Лев X не желает ничего знать о присутствии Леонардо и не выказал ни малейшего интереса к его опытам, к которым тот приступил в Бельведерском дворце, и даже относится к ним с подозрением. Если нынешнему папе удалось полностью отгородиться от меня, то вскоре он развеет и все надежды Леонардо. И в этом я более чем уверен. На ватиканском небосклоне должна блистать лишь одна звезда Рафаэля.

Мы с Леонардо потерпели поражение на одном и том же поле боя - во флорентийском дворце Синьории, где фортуна от нас отвернулась. Причины были разные, но итог один: мы оба остались ни с чем. Когда недавно я встретил его в Риме, мне тут же вспомнилась его проигранная "Битва при Ангьяри", а он, видимо, подумал о моем поражении в "Битве с пизанцами", и в этот момент мы подошли друг к другу.

Сегодня Леонардо навестил меня в моем новом жилище на Вороньей бойне. Он пожаловал в сопровождении своего молодого друга Мельци *. Говорил он непрерывно, и я старался не мешать ему. И все же должен сознаться, что никогда не смогу найти общий язык с Леонардо, о чем бы ни шла речь: об искусстве, правителях, народе. Особенно во мне вызывает неприязнь его способность устраиваться, пользуясь услугами покровителей.

* Мельци, Франческо (ок. 1493-1570) - миланский живописец, ученик Леонардо да Винчи, которому великий мастер завещал все свои бумаги и рисунки.

Рассуждая нынче у меня дома, Леонардо ратовал за свободу. Но о какой же свободе может он говорить, если постоянно занят поисками все новых покровителей? Мне достаточно подписать контракт, как я уже чувствую, что моя личная свобода ущемлена.

Из Тосканы вернулся Джульяно да Сангалло. Вчера я побывал у него во флорентийском квартале. Мой друг сильно сдал, и камни в печени его совсем замучили. Но он не утратил бодрости духа и все еще полон желания осуществить свои замыслы и намерения. Мы поговорили о новом строительстве собора св. Петра, о папе Льве, Браманте и о многом другом. Джульяно все еще не расстается с собственным проектом собора св. Петра, теша себя несбыточными надеждами. Во Флоренции он виделся с моим отцом, который расспрашивал его обо мне. Мой друг привез мне письмо от Буонаррото.

* * *

На днях мне пришлось побывать в Ватикане, дабы утрясти с папским казначеем некоторые платежи за мою работу в Сикстинской капелле. Поскольку канцелярия казначейства расположена рядом с залами, расписанными Рафаэлем, я решил еще раз мельком взглянуть на его фрески и убедиться, насколько верны слухи о наличии сходства с моими росписями в Сикстине.

Нельзя сказать, чтобы я был в полном неведении. За Рафаэлем давно уже водится такой грех, и мне хорошо известна его манера работать. Знаю, что он без стеснения черпает полными пригоршнями, где только можно. Кажется, я уже писал об этом. Недавно ко мне заходил Паоло Джовио, чтобы специально поговорить о "заимствованиях" Рафаэля из моих работ. Оказывается, маркизанец особенно усердствовал в последнее время.

Должен признать, что "любезный сын" неплохо поработал над моими обнаженными рабами, которые, видать, сильно пленили его воображение. Однако он еще не дошел до того, чтобы полностью копировать моих героев со свода Сикстины, как меня уверял Джовио. Нет, Рафаэль привнес нечто свое, тщательно разработав детали, которые я оставляю без внимания. Кроме того, он кое-где подправил рисунок, приведя его в соответствие с академическими требованиями. Я уж не говорю об игре светотени и его увлеченности глубокими тенями, которые меня обычно мало интересуют, хотя именно они вызвали удовлетворение Леонардо, о чем он мне сам сказал.

Заимствуя мои образы и решения, Рафаэль действовал весьма осторожно, изменяя рисунок и прибегая к другим уловкам, дабы все было шито-крыто. На сей раз он вел себя иначе, чем когда-то во Флоренции. Копируя тогда моих обнаженных купальщиков, юный живописец старался не столько показать свой талант, сколько передать верность оригиналу. Понадобились годы труда, прежде чем он смог набить руку в этом деле. Что греха таить, изображение обнаженного тела вызывает некоторую неприязнь к художнику, а порою порождает нелестные отзывы.

В первом и во втором залах нет изображения обнаженных тел, все герои облачены, как того требует традиция. Будучи художником ортодоксальным, Рафаэль действовал так, чтобы не дать Юлию II малейшего повода для неудовольствия. Зато после смерти папы живописец с лихвой отыгрался за былую сдержанность.

Как бы ханжество глубоко ни укоренилось в душах, мои фрески в Сикстинской капелле продолжают вызывать всеобщее восхищение. А посему, приступая к росписи третьего зала, Рафаэль собрался с духом и решил изобразить, пусть даже с некоторым запозданием, несколько обнаженных фигур, придав им вполне "пристойные" позы, дабы нагота не выглядела "вызывающе". Но как он ни старался, я никак не могу назвать его фреску "Пожар в Борго" триумфом наготы или чем-то вроде этого. Рафаэлю куда более дороги яркие одеяния, и в передаче их цвета он знает толк лучше, чем я.

Ему не хватило здесь смелости. А может быть, он не захотел раскрыться до конца? Но если бы он даже пожелал действовать иначе, то, вне всякого сомнения, вызвал бы неудовольствие папы, своих советчиков и придворных эрудитов. Словом, росписи третьего зала, посвященного Льву X, таковы, какими их задумал автор. Уверен, однако, что если бы Рафаэль был волен в своих поступках, то наверняка расписал бы этот зал сплошь обнаженными фигурами. Отсутствие свободы - такова цена, которую он вынужден платить, дабы не разочаровывать своих заказчиков и советчиков. Я никому ни в чем не уступаю, а советчики как таковые для меня вовсе не существуют.

По-моему, Рафаэль - образцовый церковный служка, незаменимый при богослужении. Могу ошибиться, но нутром чувствую, что, вдохновившись моими фресками, он пошел по неверному пути. Мое искусство не терпит никаких сделок с совестью и советов извне. И тот, кто подражает мне, рано или поздно выдает себя с головой, и тут уж ничего не поделаешь.

Рабская приверженность к писанию портретов и здесь служит удобным спасительным средством. Но даже если бы он пожелал, никто из изображенных им титулованных особ не согласился бы лицезреть собственную наготу. Рабство для Рафаэля стало привычным состоянием. Дорого же ему приходится платить за растущую славу! А между тем все эти знатные синьоры, чьи портреты красуются на его фресках, без устали расхваливают его на все лады. Еще бы, их тщеславие полностью удовлетворено. Как никто другой, Рафаэль умеет порадеть нужным людям. Но, не будь этих портретов, вряд ли он имел бы столь рьяных поклонников, прославляющих его "божественные достоинства".

Хочу сказать и о другом. В отличие от моих героев, все его обнаженные фигуры лишены жизненной силы и бесплотны. Они лишь заполняют пространство в чисто декоративных целях. Достаточно взглянуть, как неестественно напрягается молодой человек, несущий на спине невесомого старца, словно вылепленного из воска, или как картинно другой юноша преодолевает высокую стену...

Да и сама нагота здесь неоправданна. И хотя Рафаэль использует богатство колорита и оттенков, все это не спасает положение. Его герои не озарены внутренним светом, а посему выглядят надуманными. Чтобы добиться высокой художественной правды, нужна предельная искренность, и только она позволяет художнику полностью выразить себя. Для подлинного мастера не может быть иного выбора, и он не должен идти ни на какие сделки в ущерб собственным идеалам. Даже вопросы целесообразности не должны его занимать. Над чем бы я ни трудился, никогда не считаюсь ни с какими обстоятельствами. Главное для меня - выразить себя, свое художественное кредо. Я готов безбоязненно поступиться любой прекрасной идеей, коли таковая исходит не от меня самого, и прихожу в бешенство, когда кто-нибудь суется с советами.

Рафаэль очень расчетлив. Вот отчего написанные им обнаженные фигуры утратили непосредственность. Он постоянно вынужден делать уступки всем тем, кто его восхваляет. Став рабом и господином им же созданного положения, Рафаэль как художник лишен свободы в подлинном понимании слова. И это можно заметить не только во фресках, но и в его прославленных мадоннах.

Меня же никто и никогда не сможет заставить создать произведение, которое шло бы вразрез с моим видением. Кто живет в согласии только с собственным гением, то есть ревностно сохраняя верность своим мыслям, тому незачем черпать их у других. Такой мастер все находит в самом себе, подчиняясь собственному воображению.

Вокруг себя я вижу глупость и пустоту. А Рафаэль дорожит этим окружением, вынужден с ним считаться, дабы утвердиться как художник и человек. Боже, как он ценит дружеское расположение, связи, бесчисленные знакомства, как нуждается в поддержке. Ко всему прочему, для него крайне необходимо знакомиться с работами других мастеров, дабы почерпнуть в них заряд бодрости, а иногда и выудить полезные для себя идеи...

Но обо всем этом Джовио не упомянул, когда вел на днях долгий разговор о Рафаэле. Хотя этот медик и сочинитель модных стишков склонен порою передергивать, он не в пример остальным оценивает искусство маркизанца с некоторыми оговорками. Словом, Джовио полагает, что небывалым успехом маркизанец во многом обязан своим качествам ловкого царедворца. Но я не совсем с ним в этом согласен, иначе мне пришлось бы ставить Рафаэля на одну доску с другими, не менее опытными царедворцами, к которым фортуна менее благосклонна, нежели к маркизанцу.

Но хватит разговоров о заимствованиях Рафаэля, его умении устраиваться в жизни и болтовне Джовио. Всем уже достаточно воздано по заслугам. А вот сам я в полном отчаянии: работа над монументом подвигается медленно, мрамор на исходе, и трудностей невпроворот. Хотя я еще не вижу, как окончательно будет выглядеть сама гробница, но уже чувствую, что вконец буду раздавлен ею...

Здесь сердце потерял я, от любви сгорая.

А вскоре страсть и жизнь мою взяла.

Там, все улыбкой озаряя, надежда снова завлекла.

Но и ее утратил, сам того не зная.

То раб закованный, то снова господин.

Как горько я рыдал над собственной судьбой,

Когда из камня вышло чудо, созданное мной,

И в вечность кануло. Остался я один.

Скоро должен прийти Бастьяно Лучани, венецианский художник. Он собирается что-то сообщить мне. Видимо, сызнова примется болтать о Рафаэле. Как же я устал от него. Боюсь, что на сей раз венецианцу придется тут же отправиться восвояси. Не хочу более слышать никакой болтовни.

* * *

Всякий раз, когда я задумываюсь над собственным одиночеством, меня одолевают мрачные предчувствия и мысли. Живу бобылем на Вороньей бойне, вдали от Ватикана и даже, если вдуматься, вдали от Рима. Вечный город словно не существует для меня. Все мне в нем опостылело, даже друзья, живущие здесь. Как ни горько сознавать, но я вконец одичал от такой жизни. В последнее время меня все раздражает. Надоели даже мраморные глыбы, наваленные повсюду. Не могу видеть ни помощников, ни подмастерьев. Одна лишь горечь наполняет меня. Но отчего? Попробуем разобраться.

Любой мало-мальски мыслящий человек сказал бы, что причину хандры следует искать в самом себе и нечего, мол, пенять на других. Таких умников сейчас немало развелось в Ватикане, а некоторые из них даже заручились расположением папы Льва. На днях папа заявил в присутствии своих приближенных:

- Микеланджело меня пугает, с ним невозможно общаться... Человек он дикий и неотесанный. Я люблю его, но он какой-то необузданный...

Эти слова тут же разнеслись по Риму и дошли даже до Флоренции. Мне передали их Бастьяно Лучани и мой старый друг Джульяно.

Если разобраться, то папа Лев не такой уж простак, как его приближенные. Выбрав подходящий момент, он сделал точный выпад. Теперь его никто не будет корить за невнимание ко мне. Ведь человек я ужасный, а посему лучше всего держаться от меня подале...

Даже флорентийской голытьбе из квартала Сан-Никколо был бы понятен смысл таких действий и некоторых слов, пусть даже звучащих вполне невинно. Там папу Льва сразу бы назвали человеком "себе на уме".

А копаться в душе, о чем я говорил вначале, право же, не вижу никакого толка, ибо совесть моя чиста. Поддерживая во всем своего фаворита, папа сам вынудил меня покинуть апостольский дворец и удалиться из Ватикана. Разумеется, все это было обставлено по всем правилам приличия, так что придраться не к чему. И все же меня выпроводили. Следуя примеру папы, двор тоже отвернулся от меня. И если в былые времена со мной считались в Ватикане, то при папе Льве я оказался персоной non grata. Кажется, мой переезд на Воронью бойню пришелся папе по душе, и "вопрос" тем самым был исчерпан.

Но для "ужасного" человека, каковым меня считают, не было другого выхода. Кто я такой? Бедный человек, навеки соединивший свою судьбу с искусством, как святой Франциск, давший обет нищеты. Этот нерасторжимый союз наложил отметину на мое бренное тело, мозолистые руки и заполонил всю мою душу. Я живу достойной жизнью человека и художника. Так чего же более? Опять я себе противоречу. Не хватало только дать им лишний повод, чтобы меня считали не только диким, но и объявили безумным. Насколько мне известно, пока папа Лев X не сказал об этом вслух.

Отчего меня нынче потянуло на откровения, не знаю. Но по правде говоря, в последние месяцы до меня доходили кое-какие слухи. Причины, в силу которых я оказался в полном одиночестве, волнуют меня. Как бы ни были они серьезны, мне необходимо самому в них разобраться. Не исключено, что однажды ими заинтересуются потомки, которым будет дорога память обо мне. Верю, что время все расставит по своим местам. Конец февраля 1514 года.

* * *

То и дело приходится слышать: "Не верь, все это болтовня". Но порою "болтовня", "сплетня", "выдумка" подтверждаются, приводя в недоумение даже скептиков. Например, когда однажды художник Бастьяно Лучани сказал мне, что рано или поздно Рафаэль заменит больного и старого Браманте и станет руководить строительством собора св. Петра, я скептически отнесся к его словам. Помню, что даже спросил его тогда:

- Какое отношение имеет любимчик папы к архитектуре?

- Пусть будет по-вашему, мастер. Но ходит слух, - ответил Бастьяно.

- Где ты слышал такие разговоры?

- При дворе, мастер. В самом Ватикане.

Когда же я спросил, от кого именно слышал, глаза у него забегали и он промямлил:

- Этого я не знаю, мастер... Не упомню.

Я не поверил тогда "секретной" информации венецианца, но меня взяло сомнение. "Чем черт не шутит, - подумал я тогда. - Для Рафаэля все возможно, и я не удивился бы, если..."

Позднее мой друг Джульяно тоже намекнул мимоходом на это. Но как мне тогда показалось, он был плохо осведомлен. Но сегодня сам Джульяно явился ко мне, чтобы подтвердить эти слухи.

Оказывается, Рафаэль "временно" назначен главным архитектором собора св. Петра с годовым жалованьем в триста золотых дукатов. Назначение было подтверждено вчера, 1 апреля 1514 года, спустя несколько дней после скоропостижной кончины Браманте.

Я не очень подивился рассказу Джульяно, ибо мне известно, что папа Лев ни в чем не может отказать своему "прелестнейшему" Рафаэлю. Дабы потрафить его амбиции, папа готов пожертвовать кем бы то ни было. Однако Джульяно не был особенно огорчен этой вестью, хотя она доставила ему мало приятного.

- А ведь назначить должны были меня, - сказал он. - В архитектуре Рафаэль дилетант.

- Назначить? - спросил я. - А кто его назначил архитектором собора?

- Не знаю... Тут пока не все ясно.

- Но ведь должен существовать официальный документ о назначении.

- Такового еще нет, - прервал меня Джульяно. - Но бумагу можно заготовить когда угодно.

- Ты сказал, что назначение временное.

- Оно действительно временное.

- А где это записано? - воскликнул я, теряя терпение.

- Откуда мне знать... Но при дворе все говорят, что назначение временное и окончательное решение еще не принято.

- Стало быть, у тебя есть надежда, - сказал я Джульяно, желая ободрить его и вселить в него веру. - Временное назначение всегда можно пересмотреть.

- Но только не тогда, когда в деле заинтересованы сам папа и его любимец, - ответил Джульяно, взглянув на меня в упор. - И ты это знаешь лучше меня.

Если говорить о смерти Браманте, то добавить мне к этому нечего. Я давно его не видел, хотя мне рассказывали, что, несмотря на уйму дел, старикан продолжал бражничать и роскошествовать. Знаю, что в юности он учился рисованию в Урбино у доминиканского монаха по имени фра Карневале. Затем переехал в Ломбардию, где подвизался на поприще живописи, работая в традиционной манере мастеров прошлого века, но не снискал себе славы. Более того, для тех, кто этого не знает, скажу, что живописец из Браманте не вышел. Но отчаиваться он не стал и занялся архитектурой, где фортуна оказалась к нему более благосклонной.

Никогда не питал к нему симпатии. Он всегда становился мне поперек пути, а частенько старался выставить меня в дурном свете перед Юлием II, который высоко его ценил. Раза два ему удалось поставить меня в столь неприятное положение, что мне было туго. Без преувеличения могу сказать, что меня он страшился, как тени, видя во мне врага, каковым я вовсе не был. Безусловно, Браманте внес свою лепту в нынешнее лицемерное ко мне равнодушие со стороны Льва X.

Все свои замыслы, за исключением строительства собора св. Петра, он завещал своему фавориту Джульяно Лено. Такое наследство делает честь молодому архитектору, хотя я не уверен, что он сможет с ним достойно справиться. Достояние это велико и, пожалуй, не по плечу любимому ученику. Ведь учитель поистине обладал недюжинной силой и подлинным талантом.

По воле папы Льва X Браманте был похоронен в ватиканском гроте *, и это высокая честь для покойного архитектора.

* ... похоронен в ватиканском гроте - лабиринт склепов под полом собора св. Петра, место захоронения римских пап и знатных людей.

* * *

Хочу отметить, что нынче ко мне заходил Леонардо. Ему, видите ли, понадобилось, чтобы я просветил его относительно давнего поручения бывшего гонфалоньера Содерини расписать фресками зал Большого совета во дворце Синьории. По правде говоря, я не понял вопроса Леонардо, а посему не смог дать сколько-нибудь вразумительный ответ. Как и он, я уже не помню всех тонкостей дела. Тогда Леонардо принялся рассуждать о рисовании на публике, словно вопрос, приведший его ко мне, вдруг утратил для него всякий интерес.

Мне известно, что он часто пишет в присутствии посторонних, да и своих учеников призывает не стесняться. Работа на публике, как считает Леонардо, помогает художнику чувствовать себя более раскованно и прислушиваться к мнению окружающих. Хочу сразу же оговориться, что я не выношу, когда кто-нибудь наблюдает за моими действиями. Возможно, работа при посторонних означает проявление доброго к ним расположения. Но я никогда не способен на это. А потом, к чему такая снисходительность? Помню, что лишь мальчиком я рисовал при посторонних, копируя чьи-нибудь работы, и более никогда. И Леонардо это прекрасно знает. Но нынче его словно разобрало, и он пустился рассуждать, но не убедил меня ни в чем. Под конец я все же сказал:

- Кто хочет рисовать при посторонних, пусть занимается этим делом, сколько ему угодно, лишь бы дома ему не докучали.

- Оставим этот разговор, бог с ним, - ответил Леонардо. - Послушай, что я хочу рассказать... Этот случай я записал на днях.

Я хорошо знаю Леонардо, и мне известна его манера прерывать беседу на полуслове, с кем бы он ни разговаривал, чтобы обратить все в шутку.

- Буду краток, - предупредил он и продолжал: - Как-то одна женщина стирала белье, а проходивший мимо священник спросил, отчего у нее такие красные ноги. "Оттого, - ответила женщина, - что внизу у меня все горит огнем". Тогда священник сказал: "Так зажги мне эту свечу!"

Когда мы вдоволь насмеялись, мне вдруг вспомнилась фреска Рафаэля в церкви св. Августина, на которой изображены пророк и два херувимчика. Папский фаворит целиком скопировал мой сюжет с фресок в Сикстинской капелле. Мне захотелось воспользоваться случаем и выслушать мнение Леонардо на сей счет. Он тут же с готовностью ответил:

- Не оправдываю художников, которые вдохновляются чужими сюжетами или копируют для собственной выгоды, забывая при этом о своем "я".

Тогда я сказал, что, коль скоро Рафаэль так поступает, он обманывает и беднягу Горитца *, который заказал ему работу.

* Иоганн Горитц - член римской Коллегии кардиналов, выходец из Люксембурга.

- Когда художник становится плагиатором, он, безусловно, изменяет заказчику, - сказал Леонардо, а затем, помолчав немного и словно вспомнив нечто важное, добавил: - Во фреске "Пожар в Борго" Рафаэль изобразил женщину, подающую воду, которая очень похожа на разносчицу фруктов из росписей Гирландайо в Санта Мария Новелла...

Я полностью согласился с ним, ибо тоже заметил такое сходство. Ведь в свое время мне с Граначчи довелось переносить рисунок этой разносчицы на свежую грунтовку, прежде чем Гирландайо написал саму фреску. Это было в бытность моего ученичества в мастерской старого флорентийского мастера.

- И все же Рафаэль - творец несравненных форм, - заметил Леонардо.

Я не стал возражать ему, однако заметил, что Гирландайо в свою очередь позаимствовал эту фигуру из одной работы фра Филиппо Липпи, который тоже изобразил разносчицу то ли фруктов, то ли еще чего, не упомню. Я не раз видел это тондо во Флоренции во дворце Питти.

- Что ни говори, - заключил я, - а рафаэлевская разносчица несколько старовата... И появилась на свет еще в прошлом столетии.

- Зато Рафаэль омолодил ее, - возразил Леонардо с улыбкой.

Хотя и рассказал он мне презабавную историю про священника и прачку, настроение у него было непривычно подавленное, и ему не удалось его скрыть. Видимо, нынешний римский климат ему тоже не по нутру. В Ватикане его имя вызывает пересуды разного толка. При дворе его считают лишним. Этот папа Медичи пожертвовал ради своего любимца не только им, но даже престижем собственного брата. Кардиналу Джулиано Медичи до сих пор не удалось добиться для Леонардо ни одного заказа на фрески или картину.

Прощаясь со мной, Леонардо обмолвился:

- Боюсь, что скоро оставлю Рим.

А ведь тогда ему придется отказаться от денежного вознаграждения, которое он получил благодаря хлопотам родного брата папы. Но от "покровителей" не так легко отделаться. Коли свяжешься с ними, потом никогда не разделаешься. Наверное, Леонардо устал от кардинала Джулиано, раз сам заговорил об отъезде. Может быть, подумывает о другом благодетеле, если уже не нашел такового.

Сегодняшнее появление у меня Леонардо послужило причиной этой записи. Если бы он не пришел, я, вероятно, не взялся бы за перо, поскольку по горло занят работой над монументом. Кстати, на днях прибыл наконец мрамор из Каррары, но не в том количестве и не того качества, какого бы хотелось. Представляю, как вытянутся физиономии у наследников папы Юлия, которые вновь примутся "увещевать" меня, требуя соблюдения подписанного контракта.

Хочу, однако, точно подсчитать, сколько уже получил за работу от самого папы и от его племянника, кардинала Леонардо. Хотя меня не покидает желание продолжать, пусть даже урывками, работу над усыпальницей, но, будь у меня деньги, вернул бы их семейству Делла Ровере, дабы не чувствовать себя более связанным никакими обязательствами. Но денег нет, а посему не отвертеться мне от наследников Юлия II. Ничего у меня нет, даже здоровья. Будущее представляется мне сплошь в черном цвете. Я как загнанная лошадь, которая припала на ноги и не в силах более подняться.

Только что был весел, разговаривая с Леонардо. А теперь сызнова во власти ставшего привычным для меня состояния, которое не знаю, как определить...

Кто скачет, ночь оставив позади,

Тому грядущий день сулит отдохновенье.

О господи, мне силы ниспошли

И дай покой за все мученья.

Где зло царит - добра не жди,

Хотя одно в другом находит отраженье.

* * *

Оказавшись в одиночестве, тоскую в тени колонны Траяна. Даже друзья, которые навещают меня, не в состоянии разогнать моей тоски. Ничего с собой не могу поделать. И все же не согрешу против истины, коли скажу, что, сидя затворником в, этом доме, "вижу" и знаю обо всем происходящем в мире придворных художников.

Меня интересует все, что имеет отношение к искусству. Но более всего занимает судьба проекта собора св. Петра, оставленного Браманте. Чувствую, однако, что идея удлинить базилику все настойчивее пробивает себе дорогу. Стало быть, прежние слухи были небезосновательны. Эту идею Льва X всячески поддерживает Рафаэль, который разрабатывает новый план собора, стараясь угодить своему благодетелю. Во имя этого весьма спорного решения готовы поступиться памятью Браманте, чей проект оказался не отвечающим более веяниям нового времени. А Рафаэль, видите ли, способен привести его в соответствие с такими веяниями.

И этот дилетант "милостью божьей" будет отныне работать над проектом собора, равного которому нет в мире. А то, что он дилетант в архитектуре, ни для кого не секрет, и даже папа знает об этом. Но вместо того, чтобы поучить своего любимца уму-разуму, он призвал ему на подмогу из Вероны старого монаха Джокондо *, умудренного опытом по части строительства. Папский любимчик во всем теперь слушается монаха и даже засел за изучение трудов Витрувия, дабы нахвататься азов. Книги Витрувия * перевел для него с латыни Фабио Лысый, известный при дворе толмач. Но архитектура - это не похлебка, которую можно состряпать, листая поваренную книгу.

* Фра Джокондо, Джованни Монсиньори (1433-1515) - веронский архитектор и гуманист, прокомментировал и издал в 1511 г. в Венеции труды Витрувия. Строил Правительственный дворец в Вероне и Немецкое подворье в Венеции.

* Витрувий, Марк Витрувий Поллион (I в. до н. э.) - римский архитектор времен Цезаря и Августа, автор трактата об архитектуре в 10 книгах (см. Марк Витрувий. Десять книг об архитектуре, т. I, M., 1936).

Перед Рафаэлем раскрыты все двери. В его распоряжении все, чего душа пожелает. А коли тебя всячески поддерживают, то и работа спорится. Кажется, все уже готово, чтобы окончательно объявить маркизанца главным архитектором строительства собора. Никто уже в этом не сомневается: ни мой старый друг Джульяно да Сангалло, ни Леонардо, питавший на сей счет кое-какие надежды, ни Перуцци, которому покровительствует Агостино Киджи.

Что там ни говори, а этот Рафаэль поистине как "вездесущий дух". Диву даешься его прыти. Он всюду хочет поспеть и, перекраивая прежний проект собора св. Петра, готов растоптать гений Браманте. Ему чужды какие бы то ни было угрызения совести, и он без робости берется за осуществление грандиозного начинания.

Я уже говорил, что мне доподлинно известно обо всех делах, происходящих в мире искусства. Однако должен признать, что все это ровным счетом ничего не значит. Известно мне о чем-то или нет, со мной более не считаются в этих кругах, где все решается и делается без меня.

Незыблемо лишь положение Рафаэля, к которому фортуна столь щедра. Порою мне кажется, что я грежу. Для маркизанца нет ничего недозволенного, и он идет по пути успеха. Порукой тому - высочайшее покровительство, само время и его собственный характер. Все ему на руку, словно по милости божьей. Ему уже тридцать, но он до сих пор выглядит эдаким робким юнцом, вступающим в жизнь. Кто же осмелится обидеть такого? Говорят, что скоро его произведут в кардиналы. Что ж, красная кардинальская шапочка ему будет особенно к лицу. На днях слышал эту последнюю о нем новость.

Сейчас Рафаэлю самое бы время жениться. Но он не особенно торопится, хотя ему явно недостает женщины - "законной" женщины, с которой он мог бы появляться в свете. Пока он предпочитает держать подле себя смазливую потаскушку из Трастевере, имея на то свои причины. Зато многие из здешних синьоров горят желанием выдать за него своих дочерей и нянчить еще одного кардинальского "племянника". Итак, мечтающие видеть маркизанца в обличье кардинала надежд не теряют. Вот отчего их не особенно смущает, что молодой человек продолжает жить "неустроенной" жизнью. Но если бы ему вздумалось жениться на своей Маргарите, его тут же отговорили бы. Возможно ли, чтобы Рафаэль взял в жены дочь простолюдина? Никогда!

Все эти советы исходят от изысканного общества, которому он служит и ублажает на свой лад. Но сколько бы ни было этих корыстных советов, маркизанец действует безошибочно, во всем исходя из своих выверенных расчетов практичного человека. Он заранее знает, что ему нужно. Вот и теперь порешил, что ему лучше жить, не обременяя себя семейными узами, а посему предпочитает не утруждать себя никакими обязательствами.

Однако молодая римлянка стала ревнивой, прослышав о намерениях оженить ее возлюбленного. Кажется, на днях ему было сделано такое предложение. Она закатывает ему сцены ревности и никакой соперницы не потерпит, желая сама выйти замуж, чего добивается и ее родитель.

Все чаще пишу о Рафаэле и более тому не удивляюсь. Этот молодой человек поистине неотразим. Он родился во время, которое подогнано под его мерку, и с этим нельзя не считаться. Без него не обходится ни одно крупнейшее начинание в искусстве. К нему благоволит папа и самый последний римский ремесленник. Он всюду, как ходячая легенда. Думаю, что Джовио часто бывает не прав, рассказывая мне о нем, а Бастьяно следовало бы заново родиться, чтобы помышлять соперничать с ним.

* * *

Видимо, семейству Делла Ровере придется составить новый контракт на сооружение монумента Юлию II. Не хочу более строить никаких иллюзий. Монумент, который я первоначально задумал, потребовал бы от меня всей жизни. Слишком много статуй и слишком велика поверхность, которую следует украсить. Кроме того, для возведения столь грандиозного монумента мне понадобилась бы целая гора мрамора, которую не вывезти ни из Каррары, ни из других мест.

Такие мысли одолевают меня не с сегодняшнего дня, но я никак не мог собраться с духом, чтобы объяснить свои сомнения наследникам папы Юлия. Коли они действительно хотят видеть воздвигнутым монумент своему знаменитому родственнику, им следует убедиться в моей правоте и пойти мне навстречу, то есть помочь мне. Ну а коли они не пожелают войти в мое положение, все брошу и вернусь во Флоренцию. Пусть тогда пеняют на себя и ищут другого исполнителя. Я даже готов передать все слепки и рисунки тому, кто меня заменит в этом деле. При одном воспоминании о монументе мне становится не по себе. Не могу же я каждый божий день терзаться, а тем паче не собираюсь губить себя. Родственники покойного папы, видимо, полагают, что я готов лечь костьми, лишь бы выполнить их заказ. Они глубоко заблуждаются.

Джовио, который подвизается при дворе в качестве лекаря, на днях сказал мне напрямик, чтобы я немедленно оставил работу хотя бы на несколько недель, иначе мне придется худо и все мои усилия окажутся бесплодны. Но принесут ли мне пользу все эти снадобья, травы и настои, которые предлагает Джовио?

Что бы там ни было, я намерен серьезно переговорить с кардиналом Леонардо Делла Ровере. Решение мое окончательно и бесповоротно. Монумент следует уменьшить - такова непреложная истина, которую должны принять родственники папы Юлия. Я уже начал обдумывать эту идею, хотя контракт еще не пересмотрен. Иного выхода у меня нет, а на помощников особенно полагаться не приходится. Уж если и на сей раз кардинал Леонардо сунется со своими советами, придется его обрезать.

Мне одному известно, как нужно наладить работу, и никому не позволю вмешиваться в мои дела. Я уже говорил кардиналу и вновь повторю, что высекать каменные истуканы - это не мой удел. Мой дом не ярмарочный балаган, где можно за деньги что угодно заказывать или торговать под зазывные удары барабана. Если он иного мнения, то пусть обращается к кому угодно другому. Уверен, что всегда найдутся охотники, более ловкие на руку, чем я, которые мигом соорудят ему любой монумент.

Как бы ни был образован заказчик, его невежество в вопросах искусства непременно сказывается. Мне первому неловко писать об этом. Было бы куда естественнее, если бы другие испытывали неловкость за свои поступки, и тогда незачем было бы заводить этот разговор. Хочу, чтобы мне верили и поняли правоту моих доводов. Я всегда говорю только правду, ибо иначе поступать не могу в силу собственных убеждений. Такова уж моя натура. Я никогда не представлю заказчику безобразную работу, даже если иные будут от нее в восторге. Прежде всего я сам должен быть ею удовлетворен, а затем все остальные. Пусть говорят, что я вечно брюзжу, впадаю в крайности и прочее. Но я остаюсь при своем мнении, будучи "пленником собственного упрямства", как порою меня называют.

Никогда не склонюсь ни перед чьей волей. Меня не интересует, что хотят другие от искусства, и скорее продам себя в рабство, чем кому-либо уступлю. Мне чуждо лицемерие любой формы. Никогда и никому не стараюсь понравиться, а тем паче угодить. И пусть это зарубят на носу представители семейства Делла Ровере, живущие здесь и в Урбино. Может быть, тогда мы сможем договориться. Ничего не хочу более добавить к сказанному.

* * *

То, что должно было случиться, стало явью. Вчера Лев X подтвердил назначение Рафаэля главным архитектором нового собора св. Петра. Сам документ, то есть папский указ, был составлен на латыни Пьетро Бембо. Папа несколько месяцев вынашивал свое решение и для его объявления выжидал наиболее благоприятный момент, чтобы оно не вызвало особого шума. Но со вчерашнего дня в Риме только и говорят об этом назначении, а имя Рафаэля у всех на устах. Совершен явный произвол, и этот акт прямого пристрастия Льва вызвал неодобрение и критику разного толка, даже если она высказывается под сурдинку. Никто не верит в Рафаэля как архитектора.

Своим распоряжением папа Лев сосредоточил в руках одного человека, хотя и номинально, всю полноту власти в делах строительства. И этот человек стал всесильным, не имея особых заслуг в архитектуре. Чтобы как-то замять скандал, вызванный этим назначением среди многих заинтересованных и причастных к строительству нового собора лиц, папа Лев назначил монаха Джокондо "magister operis" *, как и Рафаэля. Таким образом, внешне приличия соблюдены, и папский любимец занимает один и тот же пост вместе с францисканским монахом, которому, однако, в будущем году стукнет восемьдесят - возраст, вскрывающий истинную подоплеку этого дурно пахнущего дела.

Во всей этой истории действительно пострадал Джульяно да Сангалло, единственный стоящий архитектор, оставшийся в Италии после смерти Браманте. Чтобы как-то пощадить самолюбие заслуженного зодчего и не отпугнуть вконец от строительства нового собора, папа назначил его "operis administer et coadiutor" *. Итак, для Джульяно найдено хоть маленькое, но утешение. Но он очень расстроен и даже слышать не хочет о своем новом назначении. Сегодня он признался мне, что не согласился бы даже делить должность главного архитектора вместе с папским фаворитом. И хотя ему семьдесят, но старым его никак не назовешь. Именно то, что еще в течение ряда лет он мог бы плодотворно работать на строительстве нового собора св. Петра, держа в тени Рафаэля, вынудило папу назначить его на эту почетную, как здесь говорят, должность. Словом, его задача - "освещать" путь другому.

* ... magister operis - руководитель работ (лат.).

* ... operis administer et coadiutor - распорядитель работ и помощник (лат.).

- Вернусь во Флоренцию, - сказал мне нынче Джульяно.

- И я собираюсь вернуться домой.

- Проведу остаток жизни в кругу семьи.

- Леонардо тоже хочет уехать отсюда во Флоренцию, - сказал я другу.

- Кажется, папа Лев имеет зуб... - Тут Джульяно замолчал, не договорив.

- На кого же имеет зуб нынешний папа? - спросил я его.

- Сдается мне, что он терпеть не может флорентийцев, - ответил Джульяно, а затем добавил: - Ведь я, Леонардо и ты - все мы флорентийцы...

- Папа Лев тоже флорентиец, - возразил я, - и дело тут вовсе не в этом. Тебе бы следовало понять.

- Я уже все понял, и не сегодня у меня глаза раскрылись.

- Ну а коли так, скажи же, какова причина?

- Все дело в Рафаэле. Любимец папы Льва должен над всеми главенствовать в любом искусстве... Он должен быть первым и единственным, а все остальные в тени.

Если папа не выйдет из оцепенения, в которое его ввели неотразимые чары Рафаэля, нас ожидает еще большее унижение. Даже не прибегая к козням, самонадеянный маркизанец оказался во главе самого крупного в мире строительства. И на него теперь не найти никакой управы. Любое противодействие выглядело бы смехотворной затеей.

Теперь он сидит не разгибая спины над Витрувием, дабы прилежно заучить урок и выглядеть достойно в глазах старого монаха из Вероны, приставленного к нему в качестве наставника.

"Какой талантливый молодой человек, - говорят о нем. - Какой мягкий и добрый". А он тем временем продолжает свое восхождение к самым, казалось бы, недосягаемым вершинам, с величайшей ловкостью сметая на своем пути любое препятствие.

Папский указ о новых назначениях - еще один удар, лишающий меня всякого желания работать. Все это так несправедливо. А сам указ принят и подписан, чтобы лишний раз посмеяться над нами, несчастными бедолагами и бездарями, которые недостойны такой чести.

Да, я действительно все знал заранее о намерениях папы и предстоящих назначениях. И все же окончательное решение меня вконец обескуражило и доконало. Я словно бы лишился сил, и меня одолевают мысли, о которых лучше умолчать...

Все прошлое всплывает ныне предо мной.

О лживый мир! Чем дольше я живу,

Тем глубже сознаю,

Как много зла таит греховный род людской.

2 августа 1514 года.

* * *

Чтобы лично проследить за отправкой мрамора, пришлось за последние месяцы дважды побывать в Карраре. На вторую поездку в каменоломни у меня ушел почти месяц. Если память не изменяет, в последний раз я выехал из Рима в конце марта. По пути остановился во Флоренции на несколько дней, чтобы уладить кое-какие старые дела и повидаться с семейством Буонарроти.

Все домашние дуются на меня. Отец и братья своим видом выказывают мне недовольство. Они считают, что я вспоминаю о них от случая к случаю, а они между тем едва концы с концами сводят. Мне, мол, следовало бы быть пощедрее и не скупиться на деньги для родственников. Когда же я заговорил о делах в лавке, страсти настолько распалились, что мне с трудом удалось утихомирить домашних. Отец и братья обвиняют друг друга в плохом ведении дел. Лодовико обвиняет сыновей, которые якобы крадут деньги из кассы под прилавком. Братья слезно божатся в своей невиновности, обвиняя отца в нерадивости и требуя, чтобы ноги его не было в лавке. Буонаррото то защищает отца, то встает на сторону братьев. Но как мне кажется, он один болеет душой за дело. Не хочу более распространяться о моем семействе.

Все мои мысли заняты мрамором. Однако, насколько я понял, в Карраре знать не знают о контрактах и письмах, которые из Рима я послал владельцам каменоломен и другим нужным людям. Мне там устроили настоящую обструкцию. Пока не удалось дознаться, кто настроил против меня каменотесов. Такое ощущение, что кто-то из Рима или Флоренции мутит воду, да и вся эта история с мрамором выглядит весьма странно.

У меня закралось подозрение, но пока столь неясное и расплывчатое, что считаю нецелесообразным писать здесь об этом. Если оно подтвердится, придется к нему вернуться.

На сей раз оставил в Карраре своего человека, на которого вполне могу положиться. Это Микеле, каменотес из Флоренции, которого я давно знаю. Человек он надежный и, к счастью, умеет читать и писать. Так что Микеле сможет оповещать меня тайком о всех делах в каменоломнях.

Еще не пришлось поговорить с семейством Делла Ровере о сокращении размеров монумента папе Юлию. Но для меня этот вопрос уже решен. Вся скульптурная композиция будет иметь одну лицевую сторону, а не три, как предполагалось ранее, что должно найти отражение в новом контракте, третьем по счету.

Дела с поставкой мрамора уладились, и у меня наконец появилась уверенность. Думаю, что удастся убедить и заказчиков. Надеюсь, что кардинал Леонардо не столь упрям, каким был папа Юлий, да и остальные наследники считаются с его мнением.

Я еще ни разу не говорил, а теперь, думаю, настала пора сказать, что дата появления на свет моего Давида часто отмечается в официальных документах флорентийских нотариусов, которые проставляют ее рядом с числом текущего дня. Ее высекают даже на фасадах и ведут от нее отсчет при указании времени постройки здания.

Давид стал символом. Флорентийцы и чужестранцы - все смотрят на него с восхищением и любовью, словно он самый замечательный герой нашего времени. Даже Медичи вынуждены преклоняться перед ним. Пожалуй, впервые в жизни произведение искусства стало знамением времени, в чем я глубоко убежден. Более того, считаю своим долгом признать, хотя ранее не сделал этого, что в Давиде отразил самого себя. Твердо верю, что в любом моем творении отражен мой духовный облик...

Коли огонь, клокочущий в груди,

Холодный камень жаром опаляет,

Вгрызаясь, жизнь в него вдыхает,

Его творенью суждено бессмертье обрести.

Чем пуще пламя разгорится,

Тем камню нипочем ни стужа, ни жара.

Так очищается от скверны грешная душа,

Что из объятий ада вырваться стремится.

В горниле жизни закален,

Горю страстями, не сгорая,

И помыслами в вечность устремлен.

Хоть смертна плоть, я буду жить века.

Златые искры кремнем высекая,

Огнем заставлю пламенеть сердца.

* * *

Получил сегодня письмо от Буонаррото. Пишет, что ему позарез нужны деньги, чтобы провернуть одно выгодное дело. Я же ничем не могу помочь, имея лишь самое необходимое на житье. Он просит меня также обратиться за содействием к Филиппо Строцци, чтобы тот пособил в решении дела, которое якобы должно принести немалую выгоду.

Мой брат никак не хочет понять, что такого рода просьбы ставят меня в зависимое положение от людей, к которым приходится обращаться, да и могут причинить немало неприятностей. Не имея времени и желания, я обычно отказываю тем, кто хотел бы получить от меня картину, бюст или статую. А подобные просьбы тут же возникают, коли сам начинаю о чем-нибудь просить. Вижу, однако, что придется обратиться за таким содействием к Филиппо.

Семейство Делла Ровере вновь подняло шум из-за того, что я взялся за статую Христа, которая не упоминается в контракте. Наследники папы Юлия полагают, что я нарушаю договорные обязательства. Но они ошибаются, ибо я почти не работаю над изваянием Христа, а порою даже забываю о нем.

Когда ко мне явились братья Бернардо и Метелло Вари, чтобы уговорить взяться за изваяние Христа в натуральную величину, я поначалу отказался, памятуя о Делла Ровере, но затем все же уступил их просьбам и подписал контракт.

Во время разговора с братьями Вари у меня вдруг мелькнула заманчивая идея. Я вспомнил одного из двенадцати апостолов, которых когда-то должен был изваять для флорентийского собора. Мне настолько отчетливо представились его гордая фигура и спокойное лицо сильного молодого человека, что в моей душе эхом отозвались перенесенные им мучения. Если бы я отказался от предложения, то не внял бы голосу этого призыва, и тут же подписал контракт.

Теперь в углу мастерской стоит эта скульптура, упрятанная в мрамор, из которого мне еще предстоит ее извлечь. Я лишь слегка прошелся по глыбе молотом, наметив формы. А пока мрамор пылится и обрастает паутиной. Вот в каком состоянии работа над изваянием Христа, из-за чего так взволновалось семейство Делла Ровере...

Когда берусь за молот твердою рукой,

Чтобы упрямый камень сокрушить

И нужную мне форму сотворить,

Ударами повелевает гений мой.

Но есть иной божественный творец

Источник вдохновенья, красоты

И праотец всех молотов земли.

Всему начало дал его резец.

И чем взметнется выше к небесам

В порыве молот трудовой,

Тем совершеннее само творенье.

Порою вижу, понимаю сам,

Как слаб бывает творческий настрой,

Коли не движим высшим разуменьем.

* * *

Сколько же поклонников осаждают Рафаэля просьбами! Люди пускаются на всевозможные ухищрения вплоть до того, что подкупают подмастерьев молодого живописца. Но этот красавчик и любимец папы сам нашел выход из положения, дабы осчастливить всех желающих заполучить какую-нибудь его вещь. В своей мастерской он принялся расписывать (а вернее, заставил помощников) терракотовые безделушки, дабы ублажить своих поклонников, мечтающих заиметь хоть малую "реликвию" в память о его искусстве.

Этот молодой человек поистине великодушен. С его легкой руки расписанная терракота стала очень модной. Иметь такое изделие дома и с гордостью показывать гостям - привилегия, которой не всякий может похвастать.

Но Рафаэль не остановился на терракоте. Он делает рисунки для шпалер, которые ткутся во Фландрии, для тканей, ювелирных украшений, ларчиков...

Он даже предается поэзии, но без особого успеха и с рифмой пока не в ладах. Хотя при дворе и в других местах ему прощается эта "прихоть", могу с уверенностью утверждать, что сочинение стихов - не его удел. Правда, Лев X получает истинное наслаждение от декламации стихов своего любимца. Но маркизанцу гораздо более удаются рисунки развалин античного Рима, над которыми он работает по заказу папы. Ему всюду хотелось бы поспеть, но таланта на все недостает. Так произошло не только с поэзией, но и со скульптурой - еще одна безответная любовь папского фаворита.

Эта многогранная деятельность свидетельствует лишний раз о его желании возвыситься над всеми. В любом своем начинании молодой маркизанец находится во власти все того же миража славы. Все его усилия порождены не только желанием первенствовать, но и его отношением к искусству, где он считает для себя все возможным.

Видимо, у него особый взгляд на искусство, лишенный всякой ответственности, коль скоро он хватается с такой легкостью за любые поручения. Он уже не может поступать иначе, а вернее, его подзадоривают и вынуждают торопиться толпы обожателей, каждодневно прославляющие своего кумира. Ему необходим как воздух этот хор похвал. Если бы вокруг него царило молчание, у него пропало бы всякое желание, а его усилия были бы лишены смысла. Как самовлюбленный юнец, дорожащий своим званием первого ученика в классе, Рафаэль хочет во всем быть первым. Удел всех остальных - вносить лепту все в тот же хор восхищения, без которого он уже не может обойтись. Но, став рабом источаемых восторгов, маркизанец может тратить время на сущие пустяки и безделицы.

У меня иное отношение к искусству. Скажу откровенно, что искусство способно целиком меня поглотить и даже подавить своей властью. Меня не обольстит похвала ближнего. Как бы ни был громогласен и единодушен хор одобрения, никогда не поддамся соблазну. Не спорю, произведения искусства могут порождать восхищение, но я к нему глух. Пусть уж лучше меня каждодневно гложет дух сомнения, раздирая мне душу и иссушая плоть. Июнь 1515 года.

* * *

Каменотес Микеле, на которого я целиком положился, оставив его в Карраре, пока ничего толком не добился. Но он не виновен в этой неудаче. Кажется, ему пришлось столкнуться с трудностями при найме лодочников. Ко всему прочему, вновь заартачились каменотесы, подстрекаемые некоторыми негодяями, которые когда-то работали под моим началом.

Вся эта история с мрамором стала известна уже во Флоренции, где о ней судачат незнакомые мне люди. О ней заговорили даже при дворе Медичи. Никак не возьму в толк, какое дело Медичи до каррарского мрамора, интересующего только меня да семейство Делла Ровере? Не могу понять и моего брата Буонаррото, который в последнем письме изъявляет желание помочь мне. Да будет ему известно, что я вовсе не желаю, чтобы он впутывался в эту историю. Поставка мрамора столь важна для меня, что ею не в состоянии заниматься ни он, ни кто другой из домашних. Пусть держится подале от этого дела. Сам обо всем побеспокоюсь, даже если рискую свернуть себе шею или вконец сойти с ума. Конечно, Буонаррото написал мне из самых добрых побуждений, за что я ему благодарен.

Для меня важнее, чтобы ни он, ни остальные домашние ни под каким видом не принимали двух шалопаев, которых я был вынужден прогнать от себя. Не хочу, чтобы повторилась та же история с двумя подмастерьями, которых я прогнал из Болоньи, когда работал над статуей для фасада собора св. Петрония. Словом, мне не хотелось бы, чтобы отец и братья принимали в нашем доме этих бездельников как порядочных людей. Пусть они рассказывают обо мне все, что им заблагорассудится, но только людям своего пошиба.

Если бы я их не выгнал из своего дома, они бы меня с ума свели, ибо способны оба только сплетничать и клеветать. Настоящие предатели. А я-то их специально выписал из Флоренции, так как мне их рекомендовали как надежных парней.

Теперь они уже во Флоренции. Но я своевременно обо всем оповестил письмом Буонаррото. Думаю, что написал обо всем с предельной ясностью. Но послушает ли меня Буонаррото и остальные домашние? А может быть, этих каналий уже пригласили к нам отобедать, чтобы за столом порасспросить их о моем житье-бытье? Знаю, что дома начинают посмеиваться над моими посланиями. Мне известно также, что моим домашним не терпится разузнать о моих "странностях и безумствах". Помимо всего, их страшно удивляет, что в моем доме нет ни одной женщины, и они вбили себе в голову, что мне следует жениться. Как будто женщина способна облегчить мое сложное положение!

В последний мой приезд отец напрямик спросил меня, намерен ли я жениться.

- Даже не думаю об этом, - ответил я.

- Но тебе уже сорок.

- Меня это нисколько не трогает.

Тогда в разговор вмешался брат Буонаррото:

- Как бы было славно, если бы ты, брат, женился!

- А для чего?

- Чтобы жить по-христиански.

- Я и так живу как христианин.

- Неужели ты дал обет безбрачия, как наш старший брат Лионардо? спросил Буонаррото.

- Я дал обет служения искусству.

- В конце концов, тебе же нужна женщина, - сказал отец с ухмылкой.

Он так рассуждает, поскольку сам имел двух жен. Даже теперь, в свои семьдесят лет, не теряется с моной Маргаритой, своей давней подругой, которую давно еще взял в дом прислугой. Нам это всем известно. Наш домашний патриарх, охочий до женского пола, поражается, отчего я не пошел в него. Ему хотелось бы, чтобы меня окружали всюду женщины, поскольку это в "нашей натуре".

Хотел было ответить ему по-своему, но сдержался, пропустив его слова мимо ушей. Если бы я ему высказал то, что думаю на сей счет, у него бы волосы встали дыбом.

- Признайся, мужик ты или нет? - продолжали наседать на меня братья, словно сговорившись.

Боже, как мне их всех было жаль. Свое главное занятие они видят в возне с женщинами, в чем под стать своему родителю. С нетерпением ждали они от меня ответа. И я ответил так, как считал единственно возможным:

- Настоящие мужчины вроде меня работают. А из вас никто не желает трудиться.

Но что бы я ни говорил о своем семействе, мне хочется поставить его на ноги. Буонарроти не пристало жить, как последним простолюдинам. В прошлом они занимали иное положение в обществе, о чем я не перестаю думать, считая своим долгом вернуть его.

* * *

Если бы все, что связано с монументом папе Юлию (который теперь следовало бы называть гробницей, поскольку я значительно сократил размеры), зависело только от меня, я был бы более спокоен. Хотя не следует забывать о той враждебности, с которой ко мне продолжают относиться в Карраре. Там ничего не сдвинулось с места с той поры, как я оставил Микеле. Бедняге приходится сталкиваться со все возрастающими трудностями. Я уж не говорю о помощниках - этих вечно безразличных людях.

Себе в утешение могу лишь сказать, что недавно приобрел большое количество меди и бронзы для отливки некоторых барельефов, которые намечены лишь вчерне. Они будут установлены на лицевой стороне гробницы.

На столе у меня лежит стопа писем от флорентийских рабочих, изъявляющих желание поработать под моим началом, от брата Буонаррото, который сетует на плохие дела в лавке, от Микеле и Антонио да Масса, канцлера каррарского маркиза. В свое время я обращался письменно к канцлеру и просил его содействия в получении мрамора, заказанного мною в каменоломнях, принадлежащих его господину.

Судя по письмам из Флоренции, мой труд над гробницей стал там своеобразной легендой. Многие флорентийцы надеются заполучить у меня работу. Но дела мои пока таковы, что в людях я не нуждаюсь. Даже если бы мне захотелось вызвать к себе подручных, им нечего было бы делать, так как мрамора все еще нет.

Ответить всем флорентийским рабочим я не смогу. Однако написал Буонаррото и попросил его предупредить отца Бенедетто да Ровеццано, что не смогу взять его сына к себе. Надеюсь, что отец Бенедетто оповестит остальных.

Вчера папа оставил Рим и направился во Флоренцию. Как пишет Буонаррото, его там ожидает торжественный прием. По такому случаю все флорентийские художники трудятся над украшением города.

После своего избрания папа Лев X впервые отправился во Флоренцию. В поездке его сопровождают самые видные придворные сановники. Кортеж насчитывает огромное количество всадников и экипажей, а уж охране, прислуге и багажу несть числа. И самое главное - шик. Такой поезд можно было бы назвать поистине царским. Лишь испанский император да французский король могли бы позволить себе такое великолепие. Но как все это не вяжется с жизнью наших мучеников и святых.

Лев X полон блеска и великолепия, как и его отец Лоренцо Медичи. Он щедр и расточителен, хотя золота, накопленного Юлием II и хранимого в подвалах замка св. Ангела, заметно поубавилось. В те времена ватиканский двор да и сам папа жили скромнее, не то что нынешний владыка. Ноябрь 1515 года.

* * *

В отличие от прошлых лет, у меня нет более желания продолжать эти записи, ибо не вижу в них пользы, как ранее. Все мне наскучило. Даже мои скульптуры, не говоря уж о мытарствах с мрамором. Не знаю, выдержу ли. Работа и само существование довлеют надо мной сильнее, чем когда-то. Силы мои иссякли, и я уже более не в состоянии работать с прежней отдачей. Чувствую, как постепенно теряю власть над собой и уже не в силах настроить себя на достижение какой-либо цели. Постоянно мучают головные боли, в глазах резь и ломота в костях. Чувство бесконечной усталости усугубляется изо дня в день. Лишь изредка мелькнет просвет, когда вдруг пробуждается мой гений. Тогда я загораюсь, во мне оживает неистовое желание работать и кое-что мне удается. Но назавтра чувствую вялость и ни на что более не способен.

Врачи говорят, что я переработал и мой недуг вызван переутомлением. Чтобы излечиться, мне следовало бы оставить работу. Теперь даже труд мне не на пользу, став моим смертельным врагом. Но я продолжаю трудиться, не особенно заботясь, что из этого получится. Не могу иначе: обязывает контракт. Я превратился в подневольного раба, а рабов никто не щадит. Пока не околеют, они должны гнуть спину на хозяев.

Меня вновь растревожил кардинал Леонардо Делла Ровере. На днях он предупредил меня, что следует предпринять все возможное, дабы герцогиня Урбинская, его родственница, уехала из Рима не особенно раздосадованная ходом моих работ. В который раз он помыкает мной, напоминая о сроках, оговоренных в контракте.

Позавчера герцогиня побывала у меня. Хотя в ее словах, обращенных ко мне, чувствовался такт и воспитанность, они не смогли меня обмануть. Представляю, какое впечатление у нее создалось, когда она увидела, как мало я продвинулся в работе. А посему кардинал Леонардо может поберечь свой пыл и не поторапливать меня: герцогиня уехала из Рима "не особенно" раздосадованная, как он того хотел.

Не буду далее распространяться на эту тему. Мучительно думать об этой затянувшейся истории с весьма плачевными результатами.

Скажу лучше о другом. Я всерьез намереваюсь оставить Рим, как это уже сделали мои друзья Джульяно и Леонардо. Во Флоренции я смог бы подлечиться, да и работа шла бы спокойнее. Ведь над гробницей можно было бы трудиться и дома. А поскольку Каррара недалеко от Флоренции, я смог бы наконец сдвинуть с мертвой точки дело с поставкой мрамора. Смог бы чаще наведываться в каменоломни, лично следить за ходом работ, поддерживать связь с владельцами штолен и предупреждать вовремя всякие попытки вставлять мне палки в колеса. Кроме того, я смог бы докопаться до истины и разузнать, кто "тайно мне вредит", как пишет Микеле, который все еще в Карраре. Такие скрытые действия могут погубить все дело. Но пока я не очень этому верю.

Словом, чувствую острейшую необходимость сменить обстановку и вернуться в свою флорентийскую мастерскую.

Хочу упомянуть о том, что во время своего посещения Флоренции нынешней зимой Лев X вспомнил о моем семействе, предоставив право добавить к нашему фамильному гербу медицейский шар *. Этот знак высочайшего внимания не тронул меня вовсе, хотя отец и братья вне себя от радости. Но великодушие папы по отношению к моему семейству превзошло все ожидания. В то же самое время Буонаррото получил титул "comes palatinus" *. Все мои домашние довольны этой милостью со стороны Медичи.

* ...добавить к нашему фамильному гербу медицейский шар - на фамильном гербе Медичи изображены шесть шаров.

* ... получил титул "comes palatinus" - сиятельный граф (лат.).

Но мне не совсем понятны эти знаки внимания папы к семейству Буонарроти. До сих пор теряюсь в догадках, зачем все это понадобилось папе. С какой стати он решил присовокупить медицейский шар к нашему фамильному гербу и присвоить почетный титул моему брату Буонаррото? Апрель 1516 года.

* * *

Прошел почти год с последней моей записи. В течение этого времени произошли некоторые события, которые, думаю, заслуживают внимания.

Для пущего спокойствия неоднократно обращался к кардиналу Делла Ровере с просьбой подготовить новый контракт на создание гробницы папе Юлию. Наконец он решился, и 8 июля 1516 года был подписан новый документ в присутствии нотариуса. Спустя неделю я отправился в Каррару, чтобы положить конец проволочкам с поставкой мрамора.

Поездка в горы значительно прояснила положение дел к моей же пользе. Все пошло своим чередом, и я уже ни о чем другом не думал, как о завершении работы над гробницей. И когда значительная партия мрамора была добыта и мне удалось договориться о ее доставке в Рим, когда семейство Делла Ровере - и это мне особенно хотелось бы отметить - пришло к полному со мной согласию, в Каррару пришел приказ Льва X, который требовал меня к себе. Папа вознамерился предложить мне достроить фасад флорентийской церкви Сан-Лоренцо. Итак, я перестал быть для Льва X человеком ужасным и несговорчивым, как это было ранее. Эта новость для меня была действительно неожиданной.

Но приказ папы смешал и перепутал все мои планы. Во мне пробудилась надежда, но и проснулся гнев. Мое спокойствие нарушилось, я пришел в смятение, а старые раны начали вновь бередить мне душу. Но в то же время мне было очень лестно.

Находясь еще в Карраре, дня четыре не мог прийти в себя, настолько предложение папы меня ошеломило. Оно неожиданно свалилось на меня странным недугом. И все-таки я принял твердое решение: скакать в Рим, словно ничего ранее не было, снять перед папой шапку и расшаркаться, забыв о былом его ко мне безразличии. Но вести себя следует осторожно. Я не стал задаваться излишними вопросами, почему папа вдруг вспомнил о моем существовании. Именно теперь, когда вопрос с мрамором утрясен и подписан третий контракт. Я не придал значения такому стечению обстоятельств, хотя идея завершения фасада Сан-Лоренцо меня заинтересовала и мне уже виделись статуи, высвобождающиеся из каррарского мрамора. Подхлестываемый воображением, я устремился мысленно за ними, как мальчишка, бегущий за бабочками. Я отчетливо видел, как будущие статуи стройно располагаются вдоль фасада церкви.

Короче говоря, в начале декабря прошлого года, то есть спустя десять дней после получения высочайшего приказа, я добрался до Рима и был принят в ватиканском дворце. При первой же встрече со Львом X я сообщил ему о своем намерении не прерывать работу над усыпальницей папы Юлия, поставив его в известность о наличии третьего контракта и вытекающих из него моих обязательствах. Попросил также папу переговорить с Делла Ровере, чтобы мне не чинили препятствий (в новом контракте имеется статья, запрещающая мне браться за другие работы).

Папа Лев заверил меня, что все будет устроено. Он обещал сам переговорить с Делла Ровере и уладить дело. Меня он просил ни о чем не беспокоиться, кроме порученной работы. На возведение фасада церкви Сан-Лоренцо мне отводится десять лет.

Весь декабрь я просидел у себя дома на Вороньей бойне над эскизом фасада, который понравился папе. В конце того же месяца по приказу папы Льва отправился в Каррару, чтобы на месте отобрать мрамор для предстоящих работ. Мне придется извлечь и перевезти во Флоренцию целую гору мрамора. Но на сей раз сама перевозка будет не столь долгой и трудоемкой, что меня немало обнадеживает и успокаивает.

Теперь занят тем, что лично слежу за отправкой мраморных глыб. Пишу из Флоренции, куда вчера прибыл. Но дня через два-три вновь отправлюсь в Каррару. Март 1517 года.

* * *

Мой отец сбежал в Сеттиньяно, где всем рассказывает, что я его выгнал из дома, притеснял, угрожал и тому подобное. Вся эта история меня немало удивила, ибо, насколько я себя помню, никогда не причинял ему никаких неприятностей. Достаточно вспомнить, как я выхаживал его больного, чтобы понять, насколько он несправедлив по отношению ко мне. Надеюсь, что он все же одумается и вернется во Флоренцию.

Одного не могу понять, как у него язык поворачивается, когда он говорит, что я его выгнал из дома? Как он не понимает, что, возводя на меня напраслину, он тем самым играет на руку ополчившимся против меня канальям?

Сегодня написал ему и даже попросил простить меня за все то доброе, что в течение двадцати лет делал для него и всей семьи, ни разу не идя супротив родительской воли. Попросил его в письме одуматься и положить конец скандалу, который разразился здесь из-за его бегства. Мне пришлось отложить поездку в Каррару, где ждут неотложные дела, связанные с открытием новых залежей, сулящих отборнейший мрамор.

Среди стольких забот и треволнений не хватало только этого бегства обезумевшего Лодовико. Не знаю, о чем он думал, оставляя свой дом. В последнее время он стал очень раздражительным и требовательным, хотя не могу взять в толк, чего ему недостает.

* * *

Крупнейшие флорентийские зодчие давно уже имеют в своих мастерских собственный проект фасада Сан-Лоренцо, фамильной церкви семейства Медичи. Одни побеспокоились об этом еще во времена правления Лоренцо Великолепного, другие взялись за работу сразу же после избрания папы Льва X. Некоторые наши мастера видели даже собственноручный рисунок Лоренцо Великолепного, который увлекался архитектурой. Множество было причин, помешавших осуществлению того проекта. Нетрудно понять, что, заимев своего представителя на ватиканском престоле, Медичи вновь решили вернуться к заветной мечте и завершить строительство фасада своей церкви. Кто знает, когда еще представится такая счастливая возможность? Вот отчего Лев X полон решимости осуществить вековую мечту своего семейства.

Но папа отверг как старые, так и новые проекты, с которыми имел возможность ознакомиться во время своего последнего наезда во Флоренцию. В то время его сопровождал в поездке Рафаэль, который постарался, чтобы папе не понравился ни один из проектов. Видимо, он сам не терял надежду заняться этим делом. Да и папа не случайно взял с собой прелестного фаворита. Однако когда маркизанец осознал подлинный размах дела, его надежды поугасли. Будучи не в меру хитрым, он решил не ввязываться в столь сложнейшее начинание и дал понять своему благодетелю, что не чувствует себя в силе браться за такое дело. А других заказов у него хоть отбавляй. Не сомневаюсь, что на сей счет у него были свои веские соображения. Вот тогда-то папа и вспомнил обо мне.

У меня такое убеждение, что мне предложили взяться за работу только потому, что от нее отказался всеобщий любимец. Это факт немаловажный и, я бы даже сказал, знаменательный. "Коль скоро Рафаэль отказался заниматься этим фасадом, - часто говорю сам себе, - стало быть, здесь что-то не так". И эта мысль доставляет мне мало приятного.

Ясно лишь одно, что ни папа, ни кардинал Джулио Медичи никак не решаются заключить со мной контракт на завершение строительства фасада. Мне пока неясны их подлинные намерения. Такое ощущение, что все это дело окружено какой-то таинственностью, а надо мной нависло нечто неопределенное. Тем временем я разрываюсь на части, добывая мрамор, отыскивая новые месторождения, чтобы приступить наконец к самой работе на площади Сан-Лоренцо.

Пишу об этом и замечаю, насколько вся эта история похожа на поиски мрамора для монумента папе Юлию. Все повторяется сызнова. Но тогда папа Юлий II своим распоряжением разрушил мои надежды, и все труды и усилия оказались напрасными.

Несмотря на заверения папы Медичи, Делла Ровере вновь начинают меня теребить. Недавно они опять взялись за свое и решительно потребовали, чтобы я занимался гробницей. Что я могу им ответить? Они правы, тысячу раз правы. Но и я уже не в силах порвать со Львом X. Нынче утром имел разговор о неприятностях, чинимых племянниками покойного папы, с кардиналом Джулио Медичи.

- Это цикады. Что с них взять? - сказал он мне.

- А если они будут и далее докучать?

- Пусть себе стрекочут, сколько им влезет.

- Но они начинают угрожать.

- Цикады могут только стрекотать, и не более.

Существует скрытое соперничество между Медичи и Делла Ровере, которых цикадами никак не назовешь. Взявшись за оба поручения разом, я оказался между двух огней. Как бы мне не обжечься...

Уж поздно разводить руками.

Добился сам, чего желал.

И горю не помочь слезами

Я из огня да в полымя попал.

Хотя и верится с трудом,

Ожоги исцеляются огнем.

* * *

Мрамор, добываемый по моему распоряжению из различных каменоломен, не всегда оказывается качественным. Недавно на огромной глыбе, извлеченной близ Поджо, появились трещины, которые похоронили мои надежды высечь из нее две колонны для фасада Сан-Лоренцо. Деньги растрачены впустую. Папский казначей успокоил меня, сказав, что глыба пойдет на другие работы.

Принято считать, что прозрачный, легкий горный воздух целителен для здоровья и дает отдохновение мыслям. Однако частенько я с завистью поглядываю на заболоченную низину.

Вернулся во Флоренцию в надежде, что Баччо Д'Аньоло подготовит макет фасада церкви Сан-Лоренцо. Но работа Баччо меня не удовлетворила. Чтобы не выглядеть болтуном в глазах Медичи, работаю у себя дома с помощью Баччо над другим макетом, который отошлю папе на одобрение. Надеюсь, что тогда он решится и подпишет контракт.

Приходится сидеть здесь из-за того, что макет Баччо не удался, хотя мне следовало бы вернуться в каменоломни. В мое отсутствие добыча мрамора идет еле-еле, а каменотесы, обрабатывающие мрамор, часто калечат глыбы. Хочу надеяться, что Донато Бенти будет так же хорошо следить за ходом работ, как это ему удавалось, когда я отлучался в Пьетрасанта.

Баччо продолжает ворчать и корить меня за то, что я не принял его макет. Будь я менее привередлив, говорит он, давно бы уже был в горах, а макет - в Риме, да и себя бы избавил от стольких хлопот. Я ему не перечу и даю возможность высказаться.

Кстати, о Баччо. Мне вовсе не хотелось бы, чтобы он слишком распространялся о моей работе над фасадом Сан-Лоренцо и делах в каменоломнях, равно как об этом деревянном макете и других вещах, касающихся одного меня. Ему не следовало бы вести такие разговоры не только с моими братьями, но и с остальными. На днях, говорят, он уж очень распространялся в кругу художников, собравшихся в Испанской лоджии.

Нынче я ему вновь об этом напомнил. Он же мне ответил, что вступает в такие разговоры с единственной целью - чтобы защитить меня, когда в том есть нужда.

- Пусть другие говорят, а сам помалкивай, - сказал я ему.

- А если они плохо о тебе говорят?

- Что особенного они могут сказать обо мне?

- А то, что ты ни с кем не считаешься, плохо обращаешься с каменотесами, тратишь попусту время на поездки в горы и занимаешься делами, с которыми вполне справились бы другие...

Мне знакома эта старая песня. Но дело касается одного только меня, а я ни в ком не уверен. Даже сомневаюсь теперь в Донато Бенти, которого взял к себе, чтобы заменить Микеле в каменоломнях. В делах я следую собственным правилам и в чужих советах не нуждаюсь. Оставив без внимания слова Баччо, я спросил его, насколько верны слухи о его связях с Рафаэлем.

- Все понятно. Ты даже мне не доверяешь, - ответил он мне с обидой и укором.

- Нет, ты отвечай на мой вопрос! - настаивал я.

Тогда с присущим ему простодушием Баччо ответил:

- Рафаэль - мой злейший враг... А посему у меня с ним не может быть никаких отношений.

- Да разве Рафаэль тебе враг?

- По правде говоря, не совсем так... Но толком я тебе ничего не могу на это ответить.

- И все же почему ты стал его врагом?

Баччо замолчал, вне себя от смущения. Тогда я вновь спросил:

- Неужели чтоб только сделать мне приятное?

Флорентийские художники разделились на две враждующие стороны. Те из них, которых я всегда держал от себя подале, переметнулись на сторону Рафаэля, и таких большинство. Остальные же всецело поддерживают меня и по непонятным причинам считают себя "злейшими врагами" маркизанца. Среди них оказался и мой друг архитектор Баччо Д'Аньоло.

Но я противник такого разделения и осуждаю тех художников, которые, объявляя себя врагами Рафаэля, желают тем самым выразить мне свою преданность и все прочее.

Однако, как там ни суди и ни ряди, а маркизанец продолжает поддерживать тесные связи с флорентийскими художниками. Сдается мне, что он вмешивается даже в дела, связанные со строительством фасада церкви Сан-Лоренцо. Видимо, по наущению своего благодетеля он хотел бы следить за моими делами в каменоломнях и знать все, что я делаю для Медичи и Делла Ровере. Я сказал "хотел бы". Но уже одного этого предположения достаточно, чтобы вывести меня из себя.

С некоторого времени в нашем доме живет молодой человек, пока оправдывающий то, что сказал о нем его отец, который привел к нам сына. Юноша проявляет живой интерес к моим делам и настолько исполнителен, что справляется с любым поручением. На своем веку мне еще не приходилось знавать такого. Он из Пистойи, и зовут его Пьетро. Вижу, что он вполне ладит и с братьями.

* * *

Хотя деревянный макет фасада Сан-Лоренцо отправлен мной в Рим, Лев X желает, чтобы я прибыл к нему для подписания контракта. Из-за его прихоти пришлось пуститься в долгий путь, который сейчас для меня особенно утомителен и явно некстати. Я только что оправился после тяжелой болезни, которая вынудила меня проваляться в постели несколько недель. Но сейчас мне хотелось бы сказать о другом. Дорога и болезнь - все это уже позади.

Между папой и племянниками Юлия II достигнута договоренность, согласно которой я могу одновременно трудиться над фасадом Сан-Лоренцо и над гробницей папы Юлия. Это разумное решение Льва X успокоило меня и Делла Ровере, которым не хотелось бы, чтобы ради поручения Медичи я предал забвению свои прежние обязательства.

Что касается самого контракта на строительство фасада Сан-Лоренцо, то, должен признать, мне пришлось уступить воле заказчиков. Дело в том, что для Медичи вопрос о поставке мрамора стал своего рода делом чести и престижа. Они настаивают, чтобы я оставил каменоломни в Карраре и занялся разработкой залежей в Пьетрасанта и Серравецца, которые местные жители предоставили в "дар флорентийскому народу". Однако я добился согласия на использование уже добытого каррарского мрамора.

Медичи проявили по отношению ко мне удивительную предусмотрительность, вставив в контракт статью, оговаривающую различные помехи, с которыми я могу столкнуться в своей работе. В статье говорится: каковы бы ни были причины, препятствующие делу, а именно болезнь, войны или другие беды, "Микеланджело остается в распоряжении Его Святейшества". А это означает не что иное, как безоговорочное подчинение воле Медичи.

На днях закончил работу над рисунками для молодого венецианца Бастьяно Лучани, которому предстоит расписать фресками часовню банкира Боргерини в римской церкви Сан Пьетро ин Монторио.

Через несколько дней, когда все вещи будут уложены и вывезены из моего дома на Вороньей бойне, я распрощаюсь с Римом. Оставляю его без сожаления. Пусть здесь главенствует Рафаэль. В этих кругах он по праву считается первым и незаменимым. Оставлю маркизанца его пастве и главному благодетелю - папе. Январь 1518 года.

* * *

Не раз рассуждая о роли художника, я всегда отстаивал мысль о том, что его достоинство, положение и прочее отражаются не только в его творениях, но и в его независимости по отношению к заказчикам, в его способности видеть окружающий мир, а не только самого себя, в его нежелании играть роль придворного шута. Но скажу более. Художник может испытывать гордость предводителя или литератора, возвышающего души людей. Но чтобы добиться такой чести и уважения, он должен не замыкаться в искусстве, а идти дальше и жить жизнью и страданиями людей.

В последнем я еще более утвердился после недавнего поступка Рафаэля, о котором в эти дни говорит весь Рим. Не могу не рассказать здесь об этом, ибо само это событие как нельзя лучше характеризует Рафаэля, его человеческие качества. Такое еще не удавалось ни одному художнику.

А дело вот в чем. Из своего родного города Рафаэль получил письмо, в котором его просили обратиться к герцогу Урбинскому и спасти жизнь молодого человека по имени Маркантонио, сына Никколо да Урбино, приговоренного к смертной казни за призыв народа к восстанию.

Чтобы не особенно распространяться, скажу, что Рафаэль с готовностью откликнулся на просьбу и, самое главное, действовал настолько решительно, что вырвал юношу из рук палача.

Когда я узнал об этой истории, то, признаюсь, воспринял ее как прекрасную выдумку. Но позднее выяснил все подробности. Рафаэлю действительно удалось добиться помилования осужденного, в чем, пожалуй, не отказали бы одному только папе.

Думаю, что на сей раз он действовал совершенно бескорыстно, вмешавшись в дело, чреватое серьезной опасностью для его же собственных интересов. А вопрос этот весьма деликатен, ибо в нем замешаны несколько влиятельных знатных семейств, все еще оспаривающих право на обладание Урбинским герцогством. Защищая интересы Франческо Мария Делла Ровере, Маркантонио предпринял попытку поднять народ против нынешнего правителя герцогства, Лоренцо Медичи, близкого родственника папы Льва X.

Если учесть, насколько деспотичен и злопамятен Лоренцо Медичи, нетрудно понять, каким огромным влиянием пользуется Рафаэль среди сильных мира сего.

Говоря сегодня об этом, хотелось бы также отметить, как этот смелый, решительный шаг не вяжется с другими поступками Рафаэля. Однако для меня прежде всего ценно одно: художник из Урбино вступился за жизнь человека и спас его. Только это имеет значение.

Признаюсь, что, в моем представлении, он всегда был и остается человеком и художником, непостижимым в своих действиях и поступках. Он может встречаться с кем бы то ни было, в любой обстановке. Может заниматься искусством и одновременно спасать приговоренных к смерти, причем действуя безошибочно. Он всегда ко всем дружески расположен. У него нет соперников. Ученики и поклонники его обожают. Он единственный в своем роде.

В эти дни его слава достигла высот поистине небесных. Все идет на пользу Рафаэлю, даже просьбы о помиловании и спасение осужденных.

Несколько недель назад он купил себе дворец в Борго у братьев Каприни, построенный Браманте. Теперь он живет в нем как князь, в окружении целой свиты литераторов и художников. На портале рядом с его гербом высечена надпись: "Domus Raphaelis".

Я же живу в своей лачуге, которая настолько стара, что вот-вот развалится. Меня окружают только поселившиеся со мной в этой дыре кошки да пауки. Но на жизнь я не сетую. Уж так я устроен. Дворец взамен скромного жилища лишь умножил бы мои житейские заботы, ничего не прибавив к моим достоинствам художника. Мне не надобны ни дворцы, ни общество, которое развлекало бы меня. Я все нахожу в самом себе. Даже собственное отчаяние. И ничего не могу с собой поделать. Каждый живет согласно своим принципам.

* * *

Флоренция, февраль 1518 года.

В местечке под названием Корвара, что неподалеку от Пьетрасанта, мне удалось открыть месторождение мрамора. Его разработка не представляет особого труда, но для вывоза мрамора необходимо проложить небольшой участок дороги по заболоченной местности близ моря. И все же найденный мрамор не столь хорош, чтобы из него можно было высечь статуи для украшения фасада Сан-Лоренцо. Нужный мне отборный мрамор залегает в окрестностях Серравецца. Но и там нужно прокладывать дорогу длиною около мили. Тем самым я бы смог разом ублажить двух заказчиков: папу Льва X, поставив камень из Каррары для строительства римского собора св. Петра, а также кардинала Джулио, используя мрамор из Серравецца для фасада Сан-Лоренцо.

Однако Медичи должны незамедлительно организовать необходимые строительные работы, иначе открытые мной месторождения окажутся в руках Попечительского совета флорентийского собора, который уже на них зарится. Если мне не удастся заполучить мрамор из штолен, указанных Медичи, то о фасаде Сан-Лоренцо не может быть и речи. Ведь я теперь лишен возможности обращаться к каррарцам, после того как был вынужден отказаться от их мрамора по милости кардинала Джулио и папы.

Уже начало весны, а я все еще бьюсь над решением побочных вопросов, и дело стоит на месте. Вынужден заниматься прокладкой новых дорог и наймом лодочников, следить за добычей мрамора и производить расчеты за проделанные работы. Все это доводит меня до исступления. Теряю понапрасну время, а иначе поступить не могу. Я сам должен следить за тем, какой извлекается мрамор. Мне нужен только добротный мрамор, который годится для ваяния произведений искусства. И никто в этом деле не в состоянии меня заменить. В Пьетрасанта часто делают то, что меня совершенно не устраивает. Даже Донато Бенти ведет себя непотребно, и, видимо, мне придется прогнать его из каменоломен.

* * *

Кто-то подкупил лодочников, нанятых мной в Генуе для перевозки давно заготовленной партии мрамора, предназначенного для гробницы Юлия II. Теперь эти наглецы отказываются от моего поручения. Придется обратиться к Якопо Сальвиати * и попросить найти для меня нужных лодочников в Пизе. Без его содействия мне ничего не добиться. Но согласится ли он мне помочь?

* Якопо Сальвиати (ум. 1533) - флорентийский банкир, был женат на Лукреции Медичи, дочери Лоренцо Великолепного.

На днях у меня в доме появился каменотес Чекконе, который потребовал расплатиться с ним и его товарищами за работу в штольнях. Но я не смог удовлетворить его просьбу, ибо пока не знаю, чем занимался он и остальные каменотесы в Пьетрасанта. Тут же написал Донато Бенти и попросил его срочно сообщить мне, сколько и кому я должен, чтобы не оказаться в дураках. Если верить словам Чекконе, то, оказывается, нанятые мной каменотесы оставили работу из-за самоуправства Бенти.

Не могу понять, почему в мое отсутствие он ведет себя с рабочими как цербер? Пишет, что в горах немало людей, которые враждебно ко мне относятся и желают моей погибели. Я же склонен думать, что если он не изменит свое отношение к людям, то может сам загубить дело.

Не знаю, кто же представляет для меня наибольшую опасность в Пьетрасанта: непокорная горная твердыня или призраки, мелькающие перед глазами? Пока не удается разглядеть скрытых врагов, разгадать их козни и, накрыв с поличным, разоблачить хотя бы одного из них. А ведь я справно плачу за все, что делается и не делается в каменоломнях. Как всегда, расплачиваюсь за все и за всех.

* * *

Переговоры, начавшиеся между Медичи и консулами цеха шерстянщиков * о строительстве подъездных путей, никак не завершатся. Неужели нужно заседать неделями, чтобы решить дело о прокладке дорог длиною всего в три мили? Как же смешны потуги Медичи взвалить на цеховых консулов более половины расходов. Те в свою очередь тоже не теряются. А ведь дороги будут служить в равной мере как одним, так и другим. Кто-кто, а Медичи могли бы самостоятельно взяться за это. Если бы они решились на такой шаг, мне не пришлось бы выжидать столько времени. Начинаю терять всякое терпение. Нет более сил выдерживать эту возню. Если они ни о чем не договорятся, поеду на свой страх и риск в Каррару, пусть даже вопреки воле Медичи.

* ... и консулами цеха шерстянщиков - один из самых богатых и влиятельных флорентийских цехов, держал в руках Попечительский совет собора Санта Мария дель Фьоре.

А между тем рабочие, посланные мной в Пьетрасанта, не добыли пока ни одной стоящей глыбы мрамора. Хотя до сего дня я плачу им более, чем положено, они ничего не смыслят ни в мраморе, ни в горном деле. И еще осмеливаются хвастливо рассказывать, что это они открыли ценные месторождения мрамора. Стоит их оставить без присмотра, как они тут же бросают все дела и бегут подработать на стороне. А ведь плачу им, наглецам, неплохо.

До коих же пор я буду сносить злоупотребления и надувательство? Когда же наконец я смогу приступить к делу? Пожалуй, самое время отложить перо в сторону.

* * *

Лодки, нанятые мной в Пизе, не прибыли. Меня опять надули. Во всех делах мне сопутствует невезение. А все потому, что я оставил каррарские каменоломни. И в этом причина моих неудач.

Попадись кому-нибудь в руки мои записи, меня тут же приняли бы за шарлатана или человека, одержимого манией преследования. Мыслимое ли дело, чтобы на одного человека обрушивалось разом столько несчастий? Как же мне навредила вся эта перипетия с мрамором. Мне с трудом приходится защищать собственное достоинство, чего ранее никогда не было. Даже кардинал Джулио Медичи в письме, полученном мной в феврале, высказывает подозрение, что я, мол, ратовал за каррарский мрамор, дабы к своей же выгоде умалить достоинства месторождений в Пьетрасанта. Кардинал-шутник приписал на прощанье: "Выбросьте из головы всякое упрямство!" Но он до сих пор не понял, какова суть такого "упрямства" (перечитывая это письмо, я хоть на время отвлекся от мыслей о нанятых лодках, которые все еще не прибыли).

За всю мою доброту люди платят мне черной неблагодарностью. Приходится об этом говорить, дабы защитить себя от напраслины. Помню, как года три-четыре назад на одной из римских улиц близ холма Джордано мне повстречался Лука из Кортоны *. Художник был подавлен: нужда его заела. Я тут же послал деньги на дом к его другу сапожнику, у которого он остановился. Спустя некоторое время Лука зашел ко мне на Воронью бойню и вновь попросил одолжить ему денег. И на сей раз я с готовностью удовлетворил его просьбу. Он пообещал вернуть долг, как только сможет. А затем его след простыл. И вдруг узнаю от городского головы Кортоны, что Лука, мол, вернул свой долг сполна, хотя, повторяю, ничего от него не получал. Но тот божится и утверждает обратное тому, что по моей просьбе Буонаррото изложил в письме на имя городского головы. В итоге я же оказался нечестным человеком. Очень хочу, чтобы Лука одумался.

* ... мне повстречался Лука из Кортоны - имеется в виду Лука Синьорелли (ок. 1450-1523) - тосканский живописец, чье строгое мужественное искусство, отличающееся героичностью образного строя (фресковый цикл в соборе Орвьето), оказало влияние на Микеланджело.

Нахожусь во Флоренции, куда возвратился вчера из Пьетрасанта.

* * *

Складывается впечатление, что дела мои начинают поправляться, хотя трудностей невпроворот. На площадь Сан-Лоренцо доставлена первая партия мрамора, а в ближайшие дни ожидается доставка остального. Переговоры между Медичи и цехом шерстянщиков наконец завершились. Чтобы ускорить дело, буду лично руководить дорожными работами. Чувствую, как душа истосковалась по настоящему делу, и хочется поскорее уйти с головой в работу, дабы создать нечто полезное и ценное.

Но мне опять вредят и подрезают крылья в самый, казалось бы, неподходящий момент. Каменотесы, которых я направил в Серравецца, почти все забросили работу, и пришлось их срочно заменять другими, а дело вновь остановилось на несколько недель. Один из этих бездельников покалечил мне колонну.

Если бы рабочие трудились на совесть, то дорогу от Риньяно до Серравецца можно было бы проложить недели за две. Да и на прокладку другого участка дороги, пересекающей болота между Корварой и морем, ушло бы не больше времени.

В эти дни при выемке глыбы из штольни произошло несчастье. Несколько рабочих получили переломы, а один был придавлен насмерть. Сам я чудом избежал той же участи. Из головы не идет ужасный конец бедняги. Ничего нельзя было поделать, чтобы спасти его. До сих пор перед глазами высовывающаяся из-под глыбы рука с широко расставленными пальцами, предсмертный хрип, а вокруг паническая беготня остальных. Страшное зрелище.

С гор подул холодный ветер - предвестник зимы и новых трудностей.

* * *

Мне удалось извлечь еще несколько мраморных глыб. Работал с таким ожесточением, что захворал. Немного поправившись, снова взялся за дело. Голова идет кругом от бесчисленных трудностей и чинимых помех. Вскоре произошли события, которые вконец меня доконали и разгневали семейство Медичи. Приходилось буквально рваться на части и самому заниматься всем, а это требовало времени. До сих пор я так и не смог вплотную приступить к работе над фасадом Сан-Лоренцо. Таков мало обнадеживающий итог всех моих стараний. Чтобы дополнить картину неудач, мне, видимо, теперь ничего не остается, как сидеть сложа руки.

Тем временем Делла Ровере выразили недовольство, что работа над гробницей не продвинулась ни на йоту, а Медичи, кажется, разуверились во мне. По их поручению мне направил очередное послание Доменико Буонинсеньи, полное вполне справедливых, но столь же бесполезных нареканий. Если прислушаться к последним "советам", мне следовало бы оставить каменоломни, препоручив другим добычу и доставку мрамора, а самому не отлучаться из Флоренции. Возможно, давая такие советы, хотят меня ободрить. Но кроме недоверия к заказчикам и былых подозрений, они ничего во мне не пробуждают.

Неужели папа Лев и кардинал Джулио Медичи не знают, что я уже трижды поручал другим заботы по добыче мрамора и трижды оставался ни с чем? А известно ли им, что всякий раз, когда я наведывался из Флоренции в каменоломни, то видел лишь груды искалеченного мрамора, неразбериху и волнения среди людей? Я хочу спросить у Медичи: разве были бы проложены дороги в Корвару и Риньяно, если бы меня там не было? А ведь куда приятнее было оставаться во Флоренции, нежели работать до изнеможения в грязи и жить среди гор и болот.

Все мои труды и старания перечеркиваются одним росчерком пера, словно до сих пор я напрасно тратил время. Мне хотелось бы знать, кто они и где скрываются эти "советчики" папы, сующие нос в дела, которые должны бы занимать только меня?

Я торчал в Серравецца и Пьетрасанта, мотался по болотам не по собственной воле, а по "совету" все тех же Медичи, которые вынудили меня оставить каррарские каменоломни и тем самым развеяли все мои надежды. "Его Святейшество нашего Господа Бога желает, чтобы для всех работ использовался мрамор из Пьетрасанта, а не из других мест, - писал мне в свое время кардинал Джулио Медичи. - Всякое ослушание будет рассматриваться как неповиновение воле Его Святейшества и нашей".

Я так и поступил. Но прежде, чем получить мрамор из Пьетрасанта, мне пришлось ждать завершения бесконечных переговоров, а затем прокладывать дорогу в Корвару, хотя в Карраре дорога уже имелась.

* * *

У меня раскололась еще одна глыба. Все подготовил самым тщательным образом, чтобы погрузить ее на баржу, стоявшую у речного причала. Но и здесь меня неудача не миновала. А все по вине лудильщика Ладзаро, который так припаял крепежное кольцо, что оно не выдержало при погрузке. Мне самому следовало бы проверить его на прочность, а не полагаться на глаз. Внешне пайка выглядела безупречно, но, как оказалось, шов был неглубоким, в чем я смог убедиться, когда кольцо разломилось. Вчера я был вне себя от гнева. Кричал, обвиняя всех и самого себя.

Как всегда, вновь пойдут разговоры о том, что со мной невозможно иметь никаких дел, что во всех неудачах я обвиняю других. Так что же, прикажете мне благодарить лудильщика Ладзаро за услугу, которую он мне вчера оказал?

Сегодня к вечеру вернулся домой мрачнее тучи. Из домашних был один только Буонаррото.

- Как всегда, мрачный и озлобленный, - сказал он, едва завидев меня.

Ничего не ответив, я пошел к себе в комнату. Брат не отставал от меня:

- Когда же ты наконец угомонишься?

У меня не было охоты разговаривать.

- Ты постоянно не в духе, - вновь сказал Буонаррото, - хотя сам в этом виноват.

- Я виноват?

- Да, ты сам виноват. Уж коли не доверяешь другим, то почто нами гнушаешься и не пошлешь в каменоломни? Как-никак, мы тебе родные братья.

- В таких делах вы мне не помощники, - пробормотал я в ответ.

Уж не знаю, что взбрело в голову Буонаррото и к чему он затеял весь этот разговор. Мне и без того тошно.

- Хочешь откреститься от нас - вот в чем загвоздка. А дела не клеятся оттого, что тебе не угодишь. Вечно ты недоволен, и никто тебя не устраивает; тебе не по нутру даже бедняга Баччо д'Аньоло. А ведь он тебе друг, как и нам.

Я промолчал и остановился лишь затем, чтобы лучше понять, каково его отношение ко мне. Затем я прошел к себе, не мешая его излияниям. В таких делах между мной и братьями не может быть никакого понимания. Мы настолько разные люди, что никогда толком не договоримся. Они идут своей дорогой, а я - своей. Было бы по меньшей мере глупо перекладывать собственные заботы на плечи братьев. Пусть уж лучше по отношению ко мне они остаются в роли сторонних наблюдателей. Нет, никогда не введу их в свои дела. И к сказанному мне более нечего добавить.

* * *

Изо дня в день озлобляюсь все более и более. А эти господа из Урбино и Флоренции, для которых я обязался сделать надгробие и фасад Сан-Лоренцо, продолжают на меня давить.

Пока не примусь высекать изваяния, мне не отделаться от раздирающей душу тоски и подогреваемых ею сомнений. Сколько раз я похвалялся создать для Медичи доселе невиданное в мире творение. Каждодневно убеждал себя, что смогу разом работать над гробницей и фасадом Сан-Лоренцо. А все обернулось против меня. Видимо, я обещал невозможное и подверг себя неоправданному риску.

Меня все более страшит зияющая нагота фасада Сан-Лоренцо, который предстоит одеть в мрамор. Не стоит забывать о нежелании трудиться моих подопечных и срывах с поставкой мрамора из-за козней, которые подстраивают каверзные люди. Мои неудачи порождены ошибками других и стечением обстоятельств, которые вечно складываются не в мою пользу.

И все же не теряю надежды выполнить данное слово. Буду трудиться и сделаю все от меня зависящее, чтобы римляне и флорентийцы увидели оба моих произведения.

Для своего же успокоения хочу добавить, что каррарские каменотесы и маркиз Маласпина сменили наконец гнев на милость и перестали дуться на меня. Это позволило мне тут же заключить контракт с Поллина и Белло, и они вскоре подготовят восемь глыб, которые пойдут на скульптуры для украшения фасада Сан-Лоренцо. К тому же Джироламо Барделла обязался доставить мрамор из Авенцы и Пьетрасанта в Пизу. О них у меня сложилось впечатление как людях вполне достойных, отличающихся от остальных.

Я беспокоюсь за огромные колонны, которые должны доставить со дня на день. Душа за них болит, и я в постоянной тревоге. Ведь судьба ко мне не благоволит и тешится, лишая меня покоя. Если колонны расколются или окажутся на дне Арно, кто тогда спасет меня от неминуемого краха?

Кто никогда не был в каменоломнях и не смыслит в мраморе, тот не может даже вообразить, что значит извлечь мраморную глыбу из скалы. Ему не понять, каких это требует невероятных усилий. Порою достаточно одной трещины, или, как говорят каменотесы, "прожилки", чтобы загубить всю глыбу. Но что может быть ужаснее, когда у тебя на глазах глыба раскалывается из-за плохо отлаженного ворота или оказывается под водой по вине нерасторопных лодочников!

Уже начали крепить фундамент под фасадом Сан-Лоренцо, а на площади перед церковью ждут своего череда груды наваленного мрамора. Распорядился возвести навес из добротных досок, полученных с лесопилки, чтобы разместить с десяток глыб, предназначенных для статуй. Конец августа 1519 года.

* * *

Из шести колонн, доставку которых ожидал во Флоренции, четыре раскололись в пути, а одна - при разгрузке на площади Сан-Лоренцо. Думаю, что последнюю ждет та же участь.

Я стал жертвой всех этих бездельников, каналий и сводников, способных только клянчить у меня деньги. Сколько же несчастий они мне принесли! То, что случилось в эти дни, поистине непоправимо. Пошли прахом все мои труды за два года, на ветер брошены огромные деньги. Я в полном отчаянии. А ведь всего этого можно было избежать, если бы они следили за подпорками и креплениями, действовали осторожно и глядели в оба. Отчего я сам не занялся перевозкой? Мне нужно было идти по пятам, следить за каждым их движением.

Что теперь, спрашивается, подумают обо мне Медичи после такой катастрофы? Что я им отвечу? Непостижимо, пять колоссальных колонн оказались утраченными столь плачевно. Слишком многое мне непонятно. Все это настолько невероятно, что порою кажется, словно и не произошло ничего, хотя несчастье ошеломило и раздавило меня. Не знаю, о чем думать и к какому святому взывать о помощи. Чувствую себя так, словно меня вывернули наизнанку и вытрясли душу. Одно только желание - бежать и броситься в Арно, чтобы всему положить конец. Это было бы самое лучшее решение, которое избавило бы меня от всех страданий. И я бы наконец обрел свободу...

Смерть - избавленье от темницы мрачной.

* * *

Своим указом папа отменил контракт от 19 января 1518 года, освободив меня от поручения работать над фасадом церкви Сан-Лоренцо.

Такое решение принято в Риме Львом X, о чем мне было сообщено Попечительским советом, который по указанию папы направляет своих рабочих в Пьетрасанта, где им предписано заменить, а вернее, изгнать меня из каменоломен. Папа пошел на этот шаг, даже не предупредив меня и не выслушав моих объяснений.

Это сущий произвол с его стороны, ибо ни кардинал Джулио, ни Попечительский совет не могли знать моих дел. Мне следовало бы вначале переговорить с ним лично, показать счета и отчитаться за израсходованные средства. А теперь весь мрамор, добытый мной в Серравецца и Пьетрасанта, будет использован Попечительским советом для нужд собора. Тем самым Медичи покрыли все свои затраты, а я остался ни с чем. Труд, деньги, престиж - все пошло для меня прахом.

Особенно довольны Делла Ровере, которые теперь могут быть уверены, что я вплотную займусь скульптурами для гробницы папы Юлия.

Меня покидают последние силы, и человек я конченый. Никого не хочу видеть, а тем паче кому-то доставлять удовольствие. Заботы и труд прочертили семь глубоких борозд на лбу, оставив отметину на челе. Да, чрезмерный труд старит, как не раз говаривал мой отец Лодовико. А он меня "вовремя предупреждал", я же "никогда его не слушал". Он и нынче говорил мне то же самое.

Мне сорок пять, а чувствую я себя, как будто мне семьдесят. Весь облик мой исказился. Плечи и бедра утратили былую прямоту. Голова клонится назад, как у горбуна, а кадык торчит вверх. Выгляжу настоящим лешим. Глаза почти вылезли из орбит, зрачки покраснели и отдают желтизной. Череп у висков раздался вширь. Руки окостенели, как у молотобойца. Я уж не говорю о том, что меня постоянно бьет как в лихорадке и мучат какие-то необъяснимые чувства, порывы... Все это делает меня похожим на безумца, находящегося во власти галлюцинаций.

Хотя мне уже сорок пять, но после фресок в Сикстинской капелле я ничего более не создал. Одни лишь тени, наброски, груды бесплодного мрамора. У меня рождались идеи, но их тут же умертвляли. Я растратил все свои силы.

Если окинуть взглядом последние годы, то моя жизнь представляется крахом, унижающим достоинство, хотя и незаслуженно. Жизнь полна горечи, обмана и разочарований. Ни одного мгновения счастья, ни минуты покоя для моего мятежного духа. Работал впустую, нажил себе врагов, заказчики во мне разуверились. Я вконец придавлен, и чтобы подняться, мне следовало бы заново родиться...

Душа напрасно ищет исцеленья.

Путь отрешенья сам избрал.

Все в прошлом - нет спасенья.

Огонь и море, горы и кинжал

Вот ныне сотоварищи мои.

Мне дерзкие порывы не даны,

Поскольку я лишен и разума, и воли.

Флоренция, март 1520 года.

* * *

Писать мне было не о чем, да и всякое желание продолжать эту хронику событий пропало. Но произошло столь неожиданное, что я не мог не взяться за перо. Об этом сейчас говорят повсюду. Весть вышла из дворца Медичи на улице Лярга. Уверен, что Италии и всему миру уже известно о смерти Рафаэля.

Ему было всего тридцать семь, и он даже не успел подумать о письменном завещании. Однако ему удалось привести в порядок все свои дела с помощью лиц, не отходивших от него в дни этой скоротечной болезни, которую считают редкой и необычной.

Прежде всего он позаботился о своей душе: причастился, получив отпущение грехов, и попросил похоронить себя в римском Пантеоне. Оставил даже некоторую сумму на строительство собственного надгробия. Затем он побеспокоился о наследниках, учениках и бедняках. Бальдассарре Турини, папский датарий, и Джованни Бранконио, один из ближайших приближенных папы, были призваны Рафаэлем, и им он отдал последние распоряжения.

Итак, Рафаэль оставил нас в полном ладу со всеми, как, впрочем, и жил. Он подумал и о Маргарите из Трастевере. Ей он оставил дом и наследство, которого хватит на всю жизнь. Он был щедр ко всем, но из жизни ушел так внезапно, что люди до сих пор не могут примириться с этой мыслью. То и дело можно слышать разговоры о том, что "он мог бы еще жить, но был слишком неосторожен и сгорел, не щадя себя". По Флоренции распространяются еще более глупые суждения и слухи.

И здесь бы самое время отложить перо в сторону, ибо, как мне кажется, все уже сказано о кончине Рафаэля. Но хочется сказать еще об одном, и, возможно, наиболее важном. Я хорошо знал Рафаэля во Флоренции и столь же хорошо - в Риме. Мы не общались, и каждый из нас жил своей жизнью. Но мы хорошо знали о делах друг друга, обо всем, что каждый из нас делал и говорил. Мы знали все друг о друге. Даже намерения и желания.

Высказываются два предположения относительно его смерти. Одни рассказывают, что, когда он расписывал одну из зал во дворце Агостино Киджи на набережной Тибра, папа Лев X вдруг срочно затребовал художника к себе. Как всегда во всем исполнительный, Рафаэль не хотел заставлять себя долго ждать и, тут же отложив кисти в сторону, помчался к папе, желая поспеть вовремя. Ему пришлось проделать бегом весь неблизкий путь от набережной до Ватикана. В папский дворец он заявился обессиленный и весь в поту. Возможно, ранее ему никогда не приходилось так бегать. Папа пожурил его за такую спешку, дал ему возможность отдышаться и прийти в себя, затем уж приступил к беседе.

Говорят, что с аудиенции он вышел очень ослабевшим и предпочел не возвращаться к прерванной росписи, а поскорее лечь в постель. В тот же вечер у него поднялся жар, который не спадал несколько дней кряду, пока не измотал его вконец.

Но я более склонен согласиться с теми, кто видит причину смерти Рафаэля в его безудержной страсти к женщинам. В Риме всем было известно об этой стороне его жизни, и даже папа был о том наслышан. Молодой художник не довольствовался одной только строптивой красавицей Маргаритой. Он искал других женщин, а вернее, другие женщины в вожделении бежали к нему. И когда было желание и время, он без разбору падал в их объятия, не щадя себя, словно его силы были неисчерпаемы. А ведь судя по его комплекции, он вовсе не подходил для такого образа жизни.

Кстати, его отец Джованни Санцио умер молодым, а мать Маджия Чарла ушла из жизни совсем юной. Его сестра, появившаяся на свет вслед за ним, прожила очень короткую жизнь. Кажется, что над всей семьей тяготело бремя недуга, называемого грудной болезнью.

Однако все эти разговоры о Рафаэле несерьезны, коли он сам позволил себе жить той жизнью, которая всем нам известна. Такую судьбу ему уготовала его живопись. Он жил ненасытной жаждой труда, забыв о том, что он такой же смертный, как все остальные, а физически даже слабее многих.

Жизнь, наполненная до отказа и безраздельно отданная искусству, - вот его подлинная суть и настоящая причина его печального конца. Рафаэль умер от работы и от любви. Такова настоящая правда. Его хватило не надолго, чтобы противостоять последствиям чрезмерного труда и страсти.

Каждый работает и живет по-своему. Я тоже тружусь и живу на свой собственный лад, а посему не вправе в чем-либо корить Рафаэля и могу лишь сожалеть о его кончине. Я даже не хочу уподобляться всем остальным, повторяя, что его смерть была преждевременна. Вся суть в том, что он оставил нас тогда, когда счел нужным.

Все его оплакивают: ученики, подмастерья, друзья, знакомые. По нем убивается и папа Лев X. Все без него осиротели, а главное - овдовели. Повсюду овдовевшие лица.

В прошлом году, когда при дворе французского короля скончался Леонардо да Винчи, Флоренция не испытывала такого горя, как ныне. Я бы сказал, что Леонардо оставил нас тихо и незаметно. Лишь монахи отслужили по нему тризну в монастыре Санта Мария Новелла, и это было единственное достопамятное событие. Но Леонардо слыл "фантазером", а Рафаэль был не только "положительным", но и "мудрым". Известно, что ныне фантазеры не в почете, и их, скорее, принимают за безумцев. Очень часто им не сопутствует добрая молва.

О себе могу лишь сказать, что время у меня уходит на приведение в порядок счетов, больших и малых, которые подлежат оплате за произведенные в каменоломнях работы. Стараюсь также, как могу, ублажить или по крайней мере утихомирить всех тех, кого нанял в свое время для работ по возведению фасада Сан-Лоренцо. О скульптуре или живописи никто пока со мной не заговаривает, а я вернулся к поэзии.

Как никогда, светла моя душа

С тех пор, как уязвлен тобой.

Так грубый камень блещет красотой,

Когда его коснется мастера рука.

Простой рисунок иль строка пером

Ценней листа бумаги белоснежной.

Хоть жизнь и далеко не безмятежна,

Несу свой крест, не сожалея ни о чем.

Тобой, как талисманом, защищен,

Уверенно иду, вперед смотря,

Препятствия сметая на пути.

Огонь и воды - все мне нипочем.

Любовь способна исцелить слепца,

Мне силы яда не страшны.

Апрель 1520 года.

Часть шестая

Флоренция, сентябрь 1520 года.

После любой бури наступает затишье. Наступило оно и для меня. Тружусь теперь на тех же господ, что поручили мне когда-то работу над фасадом Сан-Лоренцо, а потом сами же отстранили меня от нее. На сей раз речь идет о сооружении часовни с надгробиями для Лоренцо Великолепного и его брата Джулиано, а также для двух других отпрысков семейства Медичи: Джулиано, герцога Немурского, и Лоренцо, герцога Урбинского. Кроме того, сдается мне, что кардинал Джулио, двоюродный брат папы Льва X, хотел бы поручить мне строительство библиотеки. Пока же у меня сложилось впечатление, что представленные рисунки для надгробий не очень пришлись по вкусу кардиналу Медичи.

В библиотеке, которую тоже намереваются соорудить в Сан-Лоренцо, будут размещены книги, принадлежавшие Лоренцо Великолепному и его родственникам, а также перешедшие в собственность семьи Медичи от разных придворных и других известных книголюбов.

Часовня и библиотека - два ответственных, как принято ныне говорить, поручения, которые потребуют значительных усилий, ибо мне впервые придется иметь дело с архитектурой. Но о контрактах на предстоящие работы пока разговора не было. Все еще очень неопределенно, как, впрочем, расплывчаты и сами предложения кардинала Джулио. Тем временем продолжаю не спеша работать над эскизами, пребывая в ожидании. Не хочется особенно распаляться, как это было с фасадом Сан-Лоренцо, поскольку хорошо знаю, кто такие Медичи.

К тому же я лишен теперь возможности предпринимать что-либо серьезное и окончательно давать обещания кардиналу Джулио, ибо здоровье мое никуда. Дошел до того, что, проработав день, дня три вынужден отдыхать. Врачи заверяют, что со временем поправлюсь, но верится с трудом. Словом, обрел привычки старика. То, что еще вчера удавалось с такой легкостью, ныне требует неимоверных усилий.

Вдобавок ко всему должен постоянно помнить о контракте с Делла Ровере, связывающем меня по рукам. Правда, вчера Баччо д'Аньоло сказал мне, что Медичи не хотели бы, чтобы моя работа над гробницей папе Юлию была завершена. Подивившись такому сообщению, я поинтересовался причиной их нежелания. И вот что ответил мне Баччо:

- Медичи могут ладить только с теми, кто стоит ниже их. Они ревностно относятся ко всем, кто слишком поднимает голову. Став обладателями такого творения, Делла Ровере могли бы возгордиться и обрести больший вес.

- Но ведь гробница значительно сокращена в размерах!

- И все же она величественно выглядит в рисунке на картоне, а это Медичи не по душе, - ответил Баччо.

- Стало быть, и ты согласен с теми, кто утверждает, будто, поручив мне работу над фасадом Сан-Лоренцо, Медичи тем самым хотели отвлечь меня от заказа для Делла Ровере?

- Я родился не сегодня и не вчера. Эта мысль давно уже ко мне пришла, ответил Баччо без раздумий.

- Ты считаешь, что вся эта затея с фасадом Сан-Лоренцо была лишь хитрой уловкой со стороны Медичи?

- Вне всякого сомнения. И как можно теперь видеть, она им вполне удалась.

Сам я пока не очень верю этим разговорам о коварстве Медичи. К тому же, если бы они были верны, я не должен был бы заниматься гробницей папы Юлия, хотя вновь приступил к работе над ней.

* * *

С апреля Бастьяно Лучани донимает меня письмами, в которых просит замолвить за него слово перед папой. Ему хотелось бы получить заказ на роспись фресками зала Константина в Ватикане. Говорят, что того же домогаются ученики Рафаэля, предлагающие расписать зал маслом. Поскольку мои послания не дали желанного результата, Бастьяно предлагает теперь мне самому взяться за эту роспись, лишь бы заказ не попал в руки учеников Рафаэля.

Свою идею он излагает весьма странно: "Мне сказали под большим секретом, что папе пришлась не по вкусу работа учеников Рафаэля. Положа руку на сердце, скажу, что такое дело не под силу молодым. Оно достойно только такого мастера, как вы. Не удивляйтесь, что ранее не сказал вам об этом..." Затем он продолжает: "Это могло бы стать самым великим и прекрасным живописным творением, которое можно вообразить. Такой заказ принес бы вам величайшую славу и богатство. Теперь вы хозяин положения, и все зависит от вас".

Бастьяно наивен, и его хитрость шита белыми нитками. Он сулит мне златые горы и славу, а это меня меньше всего привлекает. В конце того же письма, сообщая, что ему не удалось раздобыть денег, Бастьяно комично заявляет: "Убежден, что, если бы деньги мне понадобились для какой-нибудь шлюхи, мне тут же бы их предоставили. А чтобы достойно выдать сестру замуж, обращайся хоть к самому дьяволу!" Вижу, что о деньгах вновь придется побеспокоиться мне, "ради самого Христа", как пишет мой друг.

Думаю, что вряд ли обращусь вновь к Медичи с просьбой поручить роспись зала Константина Бастьяно. Это было бы напрасной тратой времени. Мне известно, с какой благосклонностью папа относится к ученикам Рафаэля и вряд ли им откажет, тем более что работа была начата их учителем. Когда решусь наконец ответить венецианцу, не премину указать ему на этот немаловажный факт. Надеюсь, ему тогда станет ясна подлинная суть дела. Что же касается его предложения мне самому взяться за роспись, пусть Бастьяно раз и навсегда выкинет эту мысль из головы и никогда более мне о ней не напоминает.

* * *

В садах Оричеллари часто собираются флорентийские мудрецы, любящие и ценящие свободу гораздо сильнее, нежели полагают нынешние правители Флоренции. В этих садах, а вернее, рассаднике свободолюбивых настроений, куда я частенько захаживаю, вчера разгорелась оживленная беседа об избрании нового папы и значении этого события для дальнейшего хода военных действий между французами и испанцами. Мы все пришли к единому мнению, что Флоренция в состоянии вернуть утраченные республиканские свободы лишь в том случае, если на предстоящем конклаве будет отвергнута кандидатура кардинала Джулио Медичи и новым избранником станет Содерини, который благосклонно относится к восстановлению республиканского правления во Флоренции. Кроме того, необходимо, чтобы Ватикан изменил свою политику и стал на сторону Франции (некоторые шутники утверждают, что папа Лев X умер от радости, узнав о поражении французов под Миланом).

Теперь кардинал Джулио, которому хорошо известны чувства флорентийцев и настроения общества, устраивающего сборища в садах Оричеллари, всячески старается укрепить свои позиции, заметно пошатнувшиеся после смерти папы, его двоюродного брата. Он обещает восстановить во Флоренции Большой совет и другие органы республиканского правления, распущенные Медичи в 1512 году. Этим ловким шагом хитрому кардиналу хотелось бы разом убить двух зайцев: выбить почву из-под ног у своего соперника Содерини и завоевать симпатии среди плакальщиков, бешеных и флорентийских вольнодумцев и мудрецов.

Он уже сделал красивый жест, освободив политических заключенных. А совсем недавно по городу пронесся слух о предстоящем провозглашении новой конституции. Все это значительно упрочило позиции кардинала Джулио и еще более усыпило народ относительно истинных намерений Медичи, выступающих ныне эдакими ревнителями законности. Пока кардинал Джулио призывает флорентийцев набраться терпения, заверяя их, что обещанные реформы будут осуществлены, как только прекратится война на севере Италии. Медичи, чье семейство насчитывает теперь одного кардинала и двух-трех юных бастардов, хотели бы обставить с помпой принятие новой конституции...

Сегодня у меня дома на улице Моцца побывал Баттиста Делла Палла. Как обычно, разговор зашел о последних политических событиях и некоторых произведениях искусства, которые мой друг хотел бы приобрести в наших краях для отправки во Францию. Баттиста неизменно считает, что Флоренция может добиться свободы лишь в том случае, если изгонит Медичи из их дворца на улице Лярга - "логова, в котором окопались все эти стервятники и тираны".

Мой друг всегда был заядлым республиканцем. Когда же я заметил, что он несколько перебарщивает, мои слова настолько его разгневали, что он чуть было не хлопнул дверью. Немного поостыв, он сказал мне в ответ:

- Вам бы следовало проявлять большую решительность и последовательность в убеждениях. Для дела республики куда более опасно приуменьшить вину ее врагов, нежели впасть в преувеличение, разоблачая их.

Признаюсь, что в этих его словах есть доля правды.

* * *

Пьетро Урбино, направленный мной в Рим для завершения работы над статуей Христа с крестом, которая осталась незаконченной в моей римской мастерской на Вороньей бойне, кажется, не справился с моим поручением. В некоторых местах, мне рассказывают, он настолько попортил скульптуру, что моя рука почти неузнаваема. Коли это так, значит, Пьетро пренебрег всеми моими наставлениями.

Вопреки моим советам молодой человек пустился в Риме в разгульную жизнь. Говорят, вечерами он шляется по римским кабакам, транжирит мои деньги и даже не гнушается гулящими девками. Стоило немного ослабить узду, как он тут же вырвался на свободу.

Нынешние времена мало благоприятствуют занятиям искусством, а тем более делам, связанным со строительством. Кардинал Джулио настолько погружен в серьезные политические дела, что не в состоянии дать окончательное распоряжение приступить к работам в церкви Сан-Лоренцо, где мне надлежит соорудить новую часовню для надгробий Лоренцо и Джулиано Медичи, а также построить библиотеку. Вполне понятно, почему кардиналу сейчас не до меня. И все же он не должен слишком злоупотреблять моим терпением. В конце концов, мог бы откровенно сказать: "Оставим до лучших времен разговор о работах в Сан-Лоренцо". Я не чувствовал бы тогда себя связанным словом и не строил бы никаких иллюзий на сей счет.

Насколько я могу понять, за всеми словесными вывертами кардинала Джулио и его родственников в связи с предстоящими работами кроется их давнее ко мне недоверие. Оно еще более возросло во времена эпопеи с фасадом Сан-Лоренцо, столь плачевно завершившейся. В глазах кардинала я был единственным виновником провала, а отсюда мораль: особенно доверять мне нельзя.

Но есть еще одна проблема, а именно гробница папы Юлия. Поэтому меня следует держать хотя бы наполовину связанным обязательством по намеченным работам в Сан-Лоренцо, чтобы тем самым отвлечь от заказа семейства Делла Ровере. Февраль 1522 года.

* * *

Как я и предполагал, Делла Ровере, которым не терпится, чтобы работа над гробницей Юлия II была завершена, обратились за содействием к вновь избранному папе (фламандцу по происхождению). Теперь у них в руках подписанный папой документ, что ставит меня в весьма затруднительное положение. Согласно папскому предписанию, если я не удовлетворю желание наследников папы Юлия, то рискую предстать перед судом.

Думаю, что уж теперь-то кардиналу Джулио придется либо смириться с тем, что я буду работать на Делла Ровере, либо избавить меня от их угроз, коли он действительно желает, чтобы я соорудил часовню с надгробиями в Сан-Лоренцо. Неужели он полагает, что я буду работать на него и испытывать постоянно страх, что вот-вот надо мной разразится гром? Не хочу усугублять положение и лучше обожду, пока все образуется.

Новый папа Адриан VI не питает симпатии к Медичи, а особенно к кардиналу Джулио, который до созыва конклава и во время его пытался всячески воспрепятствовать его избранию. По характеру и складу ума этот папа являет собой прямую противоположность своему предшественнику. Он нашел опустошенной казну Ватикана из-за чрезмерной щедрости папы Льва X. Когда-то беспечный, праздный двор теперь утратил свою веселость и заметно поредел. В Ватикане началось время поста и воздержания. По приказу папы ведется строжайшая экономия, заметная на всем. Заброшены работы по строительству нового собора св. Петра, которые служили кормушкой для половины римлян. Говорят, что с восшествием на престол Адриана VI началась новая эпоха в Риме. Его уже прозвали папой-скрягой.

Понятно, почему кардинал Делла Ровере сразу же добился своего, обратившись к Адриану VI. Но теперь дело с гробницей папы Юлия начинает обретать для меня серьезный оборот. Я утратил тот минимум спокойствия, которым располагал до последнего времени.

Если бы я не дал себе слово записывать факты из моей жизни, то давно бы уже забросил эти записки. Обращаюсь к ним очень редко. Такое ощущение, что мне нечего более сказать о себе. Все опостылело, и увлечения прошлых лет покинули меня. Рим и Флоренция, а вместе с ними и мир настолько, кажется, обедняли, что не вызывают во мне никакого интереса. Меня охватывает чувство тоски, а сам я выдохся...

Живу грехом, погибелью живу.

Добро от неба, зло в моих страстях.

Утратив волю, весь погряз в грехах.

Себе я боле не принадлежу.

Так для чего же я родился и живу,

Коль смертна плоть, свобода в услуженьи,

А жизнь одни страданья и лишенья?

* * *

Волнения, начавшиеся во Флоренции в связи с заговором против Медичи, улеглись. Заговорщики были вовремя разоблачены и посажены в казематы Барджелло. Кардинал Содерини, который, по всей видимости, был зачинщиком заговора, отправлен за решетку в замок св. Ангела. Приветствуемый толпой, Джулио Медичи вернулся в Рим и занял освободившееся место крамольного прелата в Ватикане. Действовал он очень решительно, сумев отвести от себя серьезный удар. Теперь его власть еще более укрепилась, а во Флоренции ожидают принятия жестких мер, которые сведут на нет и без того уже куцые свободы. Более мне нечего добавить к сказанному о неудавшемся заговоре.

Вечно у меня перед глазами эти статуи в зачаточном состоянии, которые нагоняют тоску и вызывают раздражение. Они все еще скованы объятиями мрамора. Давно я начинал этих рабов, во время кратковременных передышек, когда, не успев оправиться от одного удара, приходилось сносить другой. Годами эти статуи преследуют меня, словно тени. Боже, как я устал работать в постоянной спешке, то и дело прерывать начатое из-за превратностей судьбы, так и не создав еще ничего путного и стоящего. Такое ощущение, что эти рабы хотят навеки остаться замурованными в мрамор...

Каков бы ни был замысел у лучшего творца,

Его в избытке мрамор заключает.

И мысль любая в камне оживает,

Коли послушна разуму рука.

От зла бегу, к добру стремлюсь в томленьи.

Оно в тебе, любовь, высокая и неземная.

Творить не в силах, в гневе пребывая,

Искусству чужды низкие стремленья.

* * *

Много воды утекло со дня моей последней записи, и лишь некоторое продвижение в работе над гробницей Юлия II не позволяет мне считать, что время прошло бесцельно. И если бы в прошедшие месяцы меня потянуло к этим запискам, было бы о чем рассказать. Прежде всего о моем отце и всем нашем семействе. Но оставим их в покое. Я решил взяться за перо, чтобы поведать совсем о другом.

Кардинал Джулио Медичи избран новым папой. Престарелый Адриан VI правил не более года. Теперь нетерпеливые Делла Ровере с их угрозами мне более не страшны. Уверен, что Климент VII поумерит их пыл, а то и вовсе заставит умолкнуть.

Во Флоренции весть об избрании папой кардинала Джулио Медичи вызвала ликование народа, этой послушной жертвы любых политических махинаций. Но как правило, восторги толпы недолговечны. Не понимаю, как можно радоваться избранию одного из Медичи. Теперь это семейство, по существу, прибрало к рукам всю центральную Италию, как во времена папы Льва X.

Флорентийские вольнодумцы без особой радости восприняли весть о новом избраннике Ватикана. Да и я не больно-то радуюсь, хотя и смогу извлечь для себя некую пользу из этого избрания.

Не скрою, что многое мог бы высказать Клименту VII. Старые болячки не зажили, да и новых хватает. Я бы ему напомнил о возне с предстоящими работами в Сан-Лоренцо, каменоломнях, добытом потом и кровью мраморе, расходах, которые мне пришлось понести из собственного кармана, и прочем. Но прежде всего хочется, чтобы он мне доверял.

С Медичи любое дело затягивается до бесконечности. Эти господа прекрасные мастера по части волокиты. Но теперь нужно добиться во что бы то ни стало, чтобы папа дал окончательное распоряжение и я смог бы приступить к сооружению часовни в Сан-Лоренцо. Предстоит возвести потолочный свод, соорудить световой фонарь и выполнить ряд других, не менее трудоемких работ. А затем уж смогу подумать о скульптурах, которыми намереваюсь украсить надгробия Джулиано и Лоренцо Медичи. Но чтобы выполнить все это, понадобятся не только распоряжения, но и рабочие, а стало быть, и деньги.

На днях собираюсь написать Клименту VII. Пусть побеспокоится обо всем этом. Я уже заждался, и мне нужно иметь свободные руки, чтобы действовать по собственному разумению. Но нового провала не переживу. Ноябрь 1523 года.

* * *

Передо мной две глыбы превосходного мрамора, из коих вскоре начну высекать фигуры Джулиано и Лоренцо. Когда скульптуры будут готовы, они, безусловно, вызовут разочарование тех, кто рассчитывает увидеть изображение двух отпрысков семьи Медичи. Нет, я намерен изваять нечто отличное от обычного портретного изображения. Хочу создать образ двух новых людей, порожденных не только нашим временем, но и моим собственным художественным видением. Какой прок понапрасну изводить мрамор, дабы заслужить дешевую похвалу? Добиться портретного сходства при желании могла бы даже моя стряпуха Анджела...

Усопшим слава как венец.

Но к ней уж нечего добавить

Иль убавить - они мертвы.

Деяньям их пришел конец.

Статуи Джулиано и Лоренцо, которые помещу в нишах над надгробиями, по замыслу сходны с моими набросками шести сидящих персонажей для усыпальницы Юлия II. Из шести намеченных скульптур удалось изваять одного лишь Моисея, который все еще стоит в моей римской мастерской на Вороньей бойне.

Чувствую, что уже превзошел Моисея. И хотя в часовне Медичи помещу также две сидящие фигуры, однако выражать они будут иные чувства, иной замысел и, я бы даже сказал, иные художественные задачи. Я всегда считал и считаю, что искусство - это постоянная эволюция форм и принципов, а посему не терплю никаких повторов.

Какое бы то ни было портретное сходство с усопшими членами семейства Медичи исключено. Хочу изваять статуи, в которых движение будет передаваться спокойствием позы, словно застывшей в воздухе. Вырастая из пустоты, жесты как бы лишат мрамор его материальной сути, и все выразительные возможности сконцентрируются на внутренней жизни героев. В этом будет основное отличие от скульптуры Моисея, где движение выражено открыто даже во взгляде. Надеюсь показать двух сильных молодых людей, преисполненных величавого спокойствия, как и Давид. Нет, я вовсе не собираюсь возвращаться к моему творению на площади Синьории. Мое намерение - установить с ним идейное и духовное родство, ибо чувствую, что Давид мне значительно ближе, чем Моисей.

Тем временем Джованни Фаттуччи * сообщает из Рима о желании папы, чтобы я собственноручно подготовил рисунки будущей библиотеки. Но пока даже толком не знаю, где мне предстоит ее сооружать.

* Фаттуччи, Джованни Франческо - священник флорентийского собора, с которым Микеланджело поддерживал дружеские отношения.

Как напоминает Фаттуччи, папа, мол, уже оповестил меня о предстоящей работе через своего посыльного Стефано. Но мог ли я целиком полагаться на его слова? Разве так поступают, давая столь важное поручение? Считаю совершенно недопустимым со стороны Медичи подобное легкомыслие. Да и сам папа, еще в бытность свою кардиналом, говорил со мной о будущей библиотеке в самых общих выражениях.

Не удивлюсь, если вдруг ко мне заявится какой-нибудь батрак и объявит, что папа через Фаттуччи повелел мне снова браться за работу над фасадом Сан-Лоренцо. Такая беззаботная легкость на все способна, и даже на несбыточные мечтания...

В той легкости изменчивой сокрыт

Источник жалости, откуда мои беды.

* * *

Вчера вечером, дабы развеять привычную тоску, принял приглашение отужинать с несколькими друзьями в трактире. Как обычно бывает в таких случаях, говорили обо всем: последних флорентийских новостях, женщинах, искусстве... Вечер удался на славу. Один из друзей принялся декламировать такие веселые стихи, что хохотали даже за соседними столами. Другой имел неосторожность прочесть стихи любовного содержания. Его тут же стали допытывать, кому они посвящены, но он, покраснев, так растерялся, что ничего путного не мог ответить. По-видимому, его стихи были обращены к какой-нибудь нашей общей знакомой. Но этот забавный инцидент заставил меня не вынимать из кармана листок со стихами, которые на днях сочинил, вдохновившись прелестными девичьими очами. Стихи кончаются так:

Кто страстью к ним не загорался,

Тот не родился - обделил его творец.

Такой на белом свете не жилец.

Кто пылких чувств всегда боялся

И в очи девы не влюблялся,

Тот прозябает, как мертвец.

Что бы подумал обо мне, прочитав такие стихи, папа Климент VII, который как-то предложил мне вступить в монашеский орден францисканцев *?

Возвращаясь к моим друзьям, хочу отметить, что самым занимательным собеседником оказался капитан Куйо. Он говорил о живописи настолько интересно, что всех заставил себя слушать.

Под конец веселой застолицы настал черед анекдотов Браччолини *, которые все еще в ходу и известны при любом дворе Италии. Кто-то из друзей с книгой в руке зачитал несколько его веселых историй. Особый интерес вызвал случай с проповедником, который возбудил желание у несведущих, и остроумный ответ одной женщины. Однако никто из нас, повторяю, никто не почувствовал себя задетым за живое двумя последними анекдотами Браччолини. Когда спросили мое мнение на сей счет и поинтересовались, как я веду себя с женщинами в постели, я вполне искренне ответил, что моя постель не знает женщин.

* ... предложил вступить в монашеский орден францисканцев - известно, что папа Климент VII решил выделить Микеланджело незначительную пенсию в размере 15 дукатов в месяц при условии принятия художником монашеского сана.

* Браччолини, Поджо (1380-1459) - флорентийский писатель, гуманист, дипломат. Путешествуя по Европе, обнаружил немало классических текстов, в том числе две речи Цицерона. Обрел известность своим сборником анекдотов и коротких историй антиклерикального характера.

- Это в ваши-то годы? - удивился капитан Куйо.

- Да, в мои годы, - ответил я.

- Тогда вы просто не раскусили еще наших прелестных женщин, - вновь сказал капитан.

- Петрарка забыл женщин в сорок лет, о чем даже написал, - заметил я. А Леонардо отошел от них еще раньше, когда "мерзкие желания", как он сам говорил, перестали его донимать.

Наш разговор обретал все более скабрезный оборот, но именно я положил ему конец, когда все друзья ждали, что вот-вот с моих уст сорвется пикантное откровение.

Все они измеряют обычной меркой страсть мужчины к женщине, понимая любовь как некую мешанину чувств, плотского обладания и звериной похоти. Они не в состоянии представить нечто иное, ибо глубоко уверены, что существует одна-единственная форма любви, проявляющаяся в плотском вожделении, которое всем свойственно.

Если бы мои друзья, с которыми я вчера ужинал, узнали в страстях, будоражащих мою плоть и душу, у них вытянулись бы от удивления физиономии. Но эти страсти возбуждают мое творческое воображение и, как искра, распаляют во мне желание воплотить идеал красоты, который меня преследует.

Работая над изваяниями в часовне Сан-Лоренцо, я исступленно бьюсь над воплощением такой красоты. Искусство для меня - это не только высшее призвание, это и любовь, светлая, возвышенная, прекрасная... Такая любовь доступна не всем.

Несется дней безумных хоровод,

А с ним и жизнь становится короче.

Но пламя страсти утихать не хочет

Придется чашу бед до дна испить.

Нет, небо мне на помощь не придет,

Ничто меня не сможет исцелить,

А жажду невозможно утолить.

За тот огонь, что камень расплавляет

И пламенем горит в душе,

Я должен лишь любовь благодарить.

Она мне сердце разъедает

Его не уберечь в огне,

Но даже смерть в усладу мне.

Уж лучше в одночасье умереть,

Чем безответно на костре гореть.

* * *

Сегодня, 18 октября 1524 года, направил работающего со мной Антонио Мини с письмом к Джованни Спина *, которого прошу сообщить, удалось ли ему добиться какого-нибудь решения относительно пособия за работы в часовне Медичи. Восемь месяцев назад я сам отказался от него по причинам, о которых не хочу здесь распространяться. Теперь же вынужден добиваться его, ибо постоянная нужда создает мне неимоверные трудности, мешая работать так, как хотелось бы.

* Джованни Спина - представитель банкира Я. Сальвиати, осуществлявший финансовый контроль за работами в Сан-Лоренцо.

Прав был Леонардо Селлайо, сказав однажды, что, отказываясь от пособия, я тем самым врежу самому себе. То же самое говорили Фаттуччи и Спина. Не вняв их советам в свое время, ныне вынужден просить у них то, от чего сам же отказался. А ведь как они упрашивали не противиться и принять то, что мне полагалось по праву, да и до сих пор полагается.

Кроме себя, корить некого. Своим отказом сам выставил себя на посмешище и к тому же оказался без гроша в кармане. Но кто тогда мог понять истинную причину моего отказа? А все дело в том, что в ту пору я не чувствовал себя вправе приниматься за дело, получив деньги и не завершив другую работу (гробницу папы Юлия II), которую не раз прерывал из-за обязательств перед теми же Медичи.

Боже, как хотелось бы, чтобы ни в чем меня не подозревали, не играли бы на моей совести и не осуждали. Пусть мне предоставят не только пособие, выделенное Климентом VII, но и вернут дом на площади Сан-Лоренцо, из которого я по глупости выехал.

Хотел было отправиться в сады Оричеллари, но уже начало смеркаться, и лучше оставаться дома. Со времени неудавшегося заговора против Медичи прежние сборища стали менее многочисленными. Многим до сих пор памятны гонения и расправа над инакомыслящими, и люди предпочитают отсиживаться по домам. К тому же сады Оричеллари кишмя кишат агентами кардинала Кортона, который временно заправляет всеми делами во Флоренции, прежде чем бразды правления будут переданы Алессандро или Ипполито Медичи, когда они подрастут.

Город продолжает жить тревожным ожиданием. Люди боятся собираться в общественных местах. Если верить слухам, то худшие времена не за горами, что подтверждается чрезвычайными мерами "безопасности", введенными Синьорией, целиком послушной воле Медичи.

Кое-кто старается подбить моих работников не повиноваться и даже сманивает их на сторону. Им внушают мысль, что я их заставляю непомерно работать и не доплачиваю. Говорится немало и другой чепухи.

Боюсь, как бы не повторилась история с каменотесами в Пьетрасанта со всеми ее неприятными последствиями. На сей раз буду глядеть в оба. Уже прогнал одного болтуна, дабы другим было неповадно.

Вновь написал Джованни Фаттуччи, который находится в Риме, где по моему поручению и от имени папы он ведет переговоры с послом герцога Урбинского относительно дальнейших работ над гробницей папе Юлию II. В который уже раз прошу его немедленно вернуться, ибо в Риме началась эпидемия чумы. Никак он не хочет меня послушать. Не хватает только, чтобы он заболел там из-за меня. Чтобы снять с себя всякий грех, вместе с Граначчи побывал сегодня у его матери и попросил ее повлиять на сына, заставив его поскорее уехать из Рима. Надеюсь, что Фаттуччи послушает мать и не станет ее волновать.

В последнее время все мои домашние разъехались в разные стороны. Отец вместе с Буонаррото, его женой и детьми укрылись в Сеттиньяно, где живут в доме бабушки Алессандры, матери отца. С ними находится и Сиджисмондо, который присматривает за делами в моем поместье, а также в лежащем по соседству поместье отца. В нашем флорентийском доме на улице Моцца остались только Джовансимоне и мона Маргарита. Часто у них ночует и мой подмастерье Пьетро Урбано. Сам же я большую часть времени провожу поблизости от работы, в доме на площади Сан-Лоренцо, который предоставлен мне по распоряжению папы Климента VII.

Старый Лодовико и Буонаррото оставили дом, не желая более выносить мои попреки. Что за люди? Я, видите ли, один должен тянуть лямку, да еще и помалкивать. Все дело в том, что перепалки в нашем доме на улице Моцца всякий раз затевались по вине папаши Лодовико. Этот семейный патриарх непрестанно требовал от меня денег на "содержание дома", словно я стал банкиром.

- Нет у меня больше денег. Ничего не могу вам дать, - сказал я ему однажды.

- А вот и врешь, - ответил отец. - Денежки у тебя водятся.

- Еще раз вам говорю, что нет у меня денег.

- А кто же держит вклады в банке Санта Мария Нуова?

Тут я не выдержал и выпалил в сердцах:

- Вы готовы заставить меня пойти с протянутой рукой. От вас всего можно ждать. Но больше денег от меня не получите!

В этот момент вернулся домой Буонаррото. Остановившись у порога, он некоторое время прислушивался к нашей перебранке, а потом сказал:

- Не спорь и не упрямься. Твои вклады постоянно растут. У тебя сбережения и в римском банке у Киджи, и здесь у Строцци... Ты обязан нам помогать.

- Забудь раз и навсегда о моих сбережениях, - отрезал я брату. Обратившись затем к ним обоим, спросил: - А кому, скажите, идет зерно, масло, фрукты, вино из моих поместий в Ровеццано, Страделла, Сан-Стефано, Поццолатико, Сеттиньяно?

Отец и Буонаррото смущенно замолчали.

- Кто же, в конце концов, пользуется всеми плодами моих земельных угодий?

Отец что-то пробурчал в ответ, но я ничего не понял. А Буонаррото продолжал хранить молчание.

- Вам уже недостаточно того, что вы целиком пользуетесь моими землями...

- Твоими землями, твоими землями, - передразнил меня Буонаррото. - Не очень-то заносись.

- А вот вы, дражайший родитель, - сказал я, вновь обращаясь к старому Лодовико, - были способны только производить детей, а содержать семью так никогда и не научились.

- Нет у меня нынче никаких денег, и ничего от меня не ждите. Устраивайтесь сами! - сказал я напоследок и пошел к себе в мастерскую на площади Сан-Лоренцо.

Теперь эти господа наверняка поносят меня, называя безумцем, как меня давно окрестили мои враги. А папаша Лодовико, небось, кроме как отпетым негодяем и сукиным сыном, иначе меня не величает.

* * *

Господам Медичи взбрела в голову странная мысль. Они вдруг возымели желание, чтобы я изваял для них колосса высотой локтей в сорок, которого они хотят водрузить в саду своего дворца. Вероятно, им пришла охота пошутить и покуражиться. Но со мной шутки плохи, и я тут же отписал в Рим Джованни Фаттуччи, который от имени Медичи предложил мне эту работу. Невзирая на лица, я ответил должным образом. Только шуты да безответственные люди могут обращаться с подобными предложениями *.

* ...обращаться с подобными предложениями - в письме к Д. Фаттуччи от 6 декабря 1525 г. Микеланджело зло высмеял затею Медичи, предложив установить фигуру каменного колосса рядом с церковью Сан-Лоренцо, дабы он "мог служить недостающей колокольней", а в полой голове статуи разместить колокола, перезвон коих создавал бы впечатление, что "колосс вопит в судный день о всепрощении".

Из стоящих в мастерской статуй для гробницы Юлия II лишь одну могу считать вполне законченной. Она представляет собой юношу, прижавшего коленом к земле поверженного варвара, который изогнул шею, пытаясь вырваться. Возвышающийся над ним герой не решается нанести последний удар, чтобы прикончить врага. Он задумался, и его взгляд устремлен в сторону. Хотя этот герой внешне и похож на Давида, но весь его облик выражает усталость, боль, терзающие душу сомнения...

Вчера в садах Оричеллари один из друзей спросил меня в шутливом тоне:

- Как вы можете работать на Медичи с вашими республиканскими убеждениями?

- По правде говоря, кроме этой работы, у меня нет никаких заказов во Флоренции, - ответил я, лишь бы что-нибудь сказать.

- Неужели вы не замечаете, как сами себе противоречите?

- Я считаю, что в противоречие впадает тот, кто об одном и том же имеет разные суждения. Коль скоро политика и искусство суть вещи разные, не вижу в своих действиях никакого противоречия.

- Допустим, что вы правы, - не унимался мой назойливый собеседник. - Но согласитесь, что порою искусство может служить политике...

Вокруг нас собралось несколько друзей. Улыбаясь и обращаясь ко всем сразу, я ответил напоследок:

- Друзья, не заставляйте меня усомниться в вашей сообразительности. Уж кому иному, а вам-то следовало бы уразуметь наконец, что искусством я служу одному только себе. Декабрь 1525 года.

* * *

В часовне Медичи ведется кирпичная кладка свода. Заканчивается водружение одного надгробия, а другое, стоящее напротив, уже закончено. Некоторые колонны установлены на своих местах, оборудованы и ниши для хранения реликвий. Я же продолжаю трудиться над статуями Лоренцо, Джулиано и четырех аллегорий. Вижу, что с последними фигурами несколько поотстал из-за задержки с поставкой каррарского мрамора. Изваяние других, менее важных фигур думаю поручить молодым флорентийским скульпторам, которые жаждут работать со мной; многие из них давно мечтают увидеть свои творения рядом с моими. Что же касается наших маститых мастеров, их манера настолько устарела, что даже при желании я не смог бы к ним обратиться за помощью.

На сей раз решился взять себе несколько помощников, дабы не перечить папе, который просил меня об этом во время моей последней поездки в Рим в прошлом году. В тот мой приезд Климент VII пожелал осчастливить меня советами, дабы я "вновь не натворил ошибок, как прежде", когда "провалилась" вся затея с фасадом Сан-Лоренцо, из-за чего так "горевал и тужил" его двоюродный брат Лев X.

Не скрою, папе удалось уговорить меня взять себе помощников. Однако теперь при дворе Медичи ведутся досужие разговоры, что я, мол, "проматываю" деньги, перепоручив все дела помощникам, которых слишком много вокруг меня в Сан-Лоренцо. Что бы там ни болтали, но лишнего я не трачу. Едва кто-нибудь управится со своим делом, немедленно рассчитываюсь с ним, как того желает Джованни Спина, папский казначей во Флоренции.

На днях попросил казначея выплатить пятнадцать дукатов мастеру-миниатюристу Стефано и три дуката Никколо ди Джованни, прозванному Глухим, за доставку прочного твердого камня, который понадобится мне для библиотеки. Заодно оповестил его, что Буонаккорси, для которого у меня нет более дел, можно окончательно рассчитать.

В расчетах я точен до скрупулезности и ежедневно делаю пометки в книге о всех расходах, так что мои дела в полном порядке. Это доподлинно известно папскому казначею, и ему давно бы следовало заткнуть рот болтунам, выставляющим меня эдаким транжирой. И Буонаккорси из их числа, но казначей к нему благоволит.

* * *

Медичи изгнаны из Флоренции. Но никто их пальцем не посмел тронуть, так как новое правительство под предводительством Никколо Каппони распорядилось не чинить зла бывшим правителям. Вновь избранный гонфалоньер постарался предотвратить разгул страстей и воспротивился разграблению дворца Медичи. Но ближайшие дни покажут, насколько Каппони с его осторожной политикой удалось утихомирить народные страсти.

Пока ясно лишь одно, что в городе царит всеобщее возбуждение, а недавно толпы горожан с криками "Да здравствует возрожденная республика!", "Да здравствует свобода!" и "Смерть тиранам!" устремились к дворцу Синьории и за считанные часы очистили зал Большого совета от всех перегородок и перемычек, которые были возведены там в последние годы. Так пали стены, делившие огромный зал на отдельные изолированные помещения, и выброшены вон скамьи, на которых восседали и прохлаждались бывшие головорезы. Доминиканские монахи окропили стены святой водой и отслужили торжественную мессу по столь радостному случаю. Более двух тысяч горожан набилось в зале Большого совета, который вновь обрел свой строгий вид, как в незапамятные времена Джироламо Савонаролы.

Я оглушен всем происшедшим. И хотя слухами давно уже полнилась земля, изгнание Медичи застало меня врасплох. Может быть, оттого, что, с головой уйдя в дела, я все реже появлялся в садах Оричеллари. В последнее время мне удалось значительно ускорить ход работ в Сан-Лоренцо, где я лично следил, чтобы нанятые ремесленники и подмастерья трудились на совесть. Очень хотелось поскорее завершить хотя бы самое необходимое. Меня особенно беспокоило перекрытие купола часовни, ведь начавшиеся дожди могли испортить внутреннюю отделку, которая была уже закончена.

Сделано немало. Но вот вчера рабочие не явились в Сан-Лоренцо, и пришлось приостановить все дела. И все же я не очень сокрушаюсь о случившемся. Пусть возврат к республиканскому правлению означает полнейший провал моих начинаний, но я ничего так страстно не желаю, как стать участником наметившихся перемен.

Тираны поспешно бежали, не оказав малейшего сопротивления. Вскоре за ними последуют их приспешники. Правда, немало художников оставило Флоренцию. И хотя еще до вчерашнего дня я работал на Медичи, ни за что не покину родной город. Что бы там ни было, предпочитаю хранить верность собственным принципам и восстановленной Республике. Поступи я иначе, обо мне тут же сказали бы, что я заодно с Медичи.

Город полон слухов о тайных связях гонфалоньера Никколо Каппони с папой, который вот уже несколько недель находится в Перуджии, после того как его освободили испанцы. Верны эти слухи или нет, кто его знает? Но бесспорно одно, что гонфалоньер вызывает к себе серьезное недоверие, особенно после принятого им решения, позволяющего присутствовать на заседаниях Малого совета представителям флорентийской знати, связанным узами родства с Медичи, а также некоторым известным сторонникам низложенных правителей. Многие усматривают в этом шаге угрозу стабильности положения во Флоренции. Эти господа подавляют своим изощренным красноречием простолюдинов, занимающих большинство из восьмидесяти мест в Малом совете. Где уж там вновь испеченным советникам из народных кварталов тягаться с ними и разбираться в тонкостях лицемерного словоблудия.

Положение сейчас таково, что политическими делами республики ведают, по существу, представители высшей знати, которые из кожи лезут вон, лишь бы подорвать доверие масс к восстановленному республиканскому правлению. Образованные политиканы из самых знатных семей в первые дни после освобождения вели себя довольно робко и не осмеливались оспаривать ни одно решение правительства. А ныне при попустительстве Каппони они совсем обнаглели и стали негласными хозяевами Флоренции.

"Не доверяйте продажной знати", - предупреждал в свое время Савонарола. Дабы народ не обольщался ее речами, монах приказал написать крупными буквами свое известное изречение в зале Большого совета для всеобщего обозрения:

Не верь говорунам велеречивым

Тебя хотят лишить твоей же власти!

Новое правительство приняло решение об укреплении крепостных стен Флоренции. На сей раз попытка возврата окажется для Медичи не столь уж простым делом, как в том печальной памяти далеком 1512 году. Флорентийцы полны решимости дать отпор и заплатить дорогой ценой за завоеванную свободу.

В эти дни в нашем старом доме на улице Моцца умер от чумы Буонаррото. Обычно таких больных оставляют умирать в одиночестве, сторонясь их, как бешеных собак. Но за моим братом ухаживали все домашние.

Буонаррото оставил вдову и двух малых сирот - Франческу и Леонардо, о которых теперь мне придется заботиться. Таково было последнее желание моего бедного брата. Племянник еще совсем несмышленыш, но он мне очень дорог. Думаю о нем как о единственном моем наследнике и продолжателе рода Буонарроти. Его присутствие в доме приносит мне радость и успокоение.

Франческа уже подросла, и вскоре пристрою ее к монахиням, чтобы она получила достойное воспитание, как все девушки из знатных, благородных семей. Июль 1528 года.

* * *

Мраморная глыба, находившаяся долгое время в мастерской Бандинелли, на днях была передана мне, с тем чтобы я высек из нее статую. Я принял новое поручение после долгих просьб и уговоров членов Большого совета. Но душа не лежит браться за ответственную работу в нынешнее время, чреватое самыми серьезными последствиями.

Говорят, что Климент VII вошел в союз с испанцами Карла V, после того как они подвергли неслыханному разграблению Рим *. Так что нас ожидают времена отнюдь не веселые. Известно, что папа надеется с помощью императора Карла вернуть своим родственникам утраченную власть во Флоренции.

* ... подвергли неслыханному разграблению Рим - в мае 1527 г. город был отдан на откуп иностранной солдатне.

Многие наши художники последовали за Медичи в изгнание. Будь я дальновиднее и мудрее, я бы тоже отправился с ними, хотя бы в Рим. Было бы куда разумнее показать свою верность Медичи. Однако в данное время я чувствую, что республика мне неизмеримо ближе и дороже. Именно во Флоренции мое место, коль скоро я хочу быть человеком ответственным и сохранить верность принципам. Принимая решение остаться во Флоренции, я прислушивался прежде всего к голосу собственной совести.

Легко рассуждать моему другу Баччо д'Аньоло, который все еще продолжает советовать мне покинуть Флоренцию.

- Пойми, что ты прежде всего художник, - увещевал он меня сегодня. Твое место с теми, кто дает тебе работу.

- Нет, мое место здесь, и я буду трудиться для блага нашей республики.

- Но тогда тебе придется заниматься делами, которые никак не должны касаться художника.

Всякий раз, когда я слышу подобные разговоры о художниках, у меня начинается чуть ли не зубная боль. Неужели люди искусства должны жить в отрыве от происходящих вокруг событий, от жизни своей страны? Ведь они обитают в том же, а не каком-то ином мире.

- Я уже решил. И Медичи никогда не заполучат меня к себе в Рим!

- Стало быть, ты отказываешься от лестных предложений, с которыми они продолжают к тебе обращаться?

- Такие предложения я даже не рассматриваю.

- Время еще терпит... Одумайся... Мы могли бы вместе отправиться в Рим, - не унимался Баччо.

- Оставь! Скоро начну работать на республику.

- Твое решение ошибочно, и ты еще не раз пожалеешь.

Своими разговорами Баччо разбередил мне душу, и на меня вновь нахлынули сомнения. Но я все же нашел в себе силы сказать ему, чтобы эти советы он приберег для кого-нибудь другого. Уходя из моей мастерской, Баччо сказал на прощанье:

- Кстати, мои советы вполне отвечают желанию твоего отца. Не далее как вчера старый Лодовико сказал мне, что был бы очень рад, если бы ты внял его советам и прямиком отправился в Рим... к самому папе.

Моему мудрому папаше, который до сих пор не сделал ничего путного, следовало воздержаться от таких советов и помалкивать. Но оставим его в покое.

* * *

Вернувшийся из Франции Луиджи Аламанни * начал всюду ратовать за союз с Карлом V, что еще более усилило и без того немалую сумятицу среди членов нашего правительства. Знать и сторонники Медичи выступают именно за такой союз, а "бешеные", часть "плакальщиков" и наиболее дальновидные граждане настаивают на укреплении связей с французским королем. К счастью, несмотря на различие мнений и позиций, все же берет верх идея спасти во что бы то ни стало республику.

* Аламанни, Луиджи (1495-1556) - флорентийский поэт, ревностный сторонник республиканского правления.

Недавно подавляющим большинством Большой совет постановил запретить Каппони вступать в переговоры с папскими эмиссарами. Правительство было вынуждено принять такое решение, дабы оградить себя от махинаций папы Климента, который посулами и угрозами старается посеять рознь среди флорентийцев и облегчить тем самым осуществление своих замыслов. Ни для кого уже не секрет, что папа горит единственным желанием - поскорее вернуть своим племянникам власть во Флоренции.

Если бы мне пришлось записывать все события последних месяцев, я бы сидел постоянно за этим столом, не разгибая спины. Я же берусь за перо, когда вспомню вдруг о существовании моих записок. Да и то мне кажется, я пишу слишком много, а тем временем незавершенные статуи совсем заждались меня. Все мои работы по заказу Медичи так и остались незаконченными; строительная площадка опустела, ее покинули даже сторожа.

И вот наконец правительство дало мне ряд поручений по защите республики. Дни напролет встречаюсь и разговариваю с людьми, которых не знавал ранее. Флорентийцы полны решимости защитить свою республику от любого посягательства.

* * *

На полях Ломбардии идут жаркие схватки между испанцами, французами и венецианцами, а Флоренция тем временем живет тревожным ожиданием. Кое-кто начинает сомневаться в победе Франции. Еще более мрачные вести пришли из Рима, где Карл V посулил папе полную поддержку в борьбе против Флоренции, которая, кстати, никому из своих соседей не угрожает и ни от кого ничего не требует. Но причина, толкающая папу Климента на столь опасный шаг, вполне ясна. Униженный врагами, разуверившийся в друзьях и преданный вассалами, он жаждет на ком-нибудь отыграться, и его выбор пал на Флоренцию.

Папа не останавливается ни перед какими обещаниями, желая заполучить побольше сообщников и склонить к предательству некоторых флорентийцев. Не пожелавший прислушаться к голосу Большого совета Каппони отстранен от должности гонфалоньера. Теперь он лишен возможности снабжать секретной информацией агентов Ватикана; в награду за такую услугу его сыну была обещана кардинальская шапочка. Ему пришлось отчаянно защищаться, хотя знать была на его стороне; его витиеватые разъяснения и речи кое-кого тронули, но не убедили. Пусть благодарит бога. Если бы не великодушие Кардуччи, произнесшего страстную защитительную речь, не сносить бы ему головы.

Чума несколько утихла и теперь не так страшна. Чтобы предотвратить голод, в город направляются большие обозы с продовольствием. Растет число людей в шлемах и латах. Вскоре все взрослое мужское население города окажется закованным в железо.

* * *

С той поры, как меня назначили генеральным инспектором фортификационных сооружений Флоренции и подвластных ей территорий, разъезжаю по всей Тоскане, обследую состояние наших крепостей, руковожу работами по сооружению оборонительных рвов и бастионов вдоль дорог, на которых может объявиться неприятель в случае внезапного нападения.

Только что вернулся из инспекционной поездки в Феррару, но вопреки надеждам нашего правительства она не принесла особой пользы. То, что я увидел там: несколько превосходных пушек и новейших бастионов, сооруженных с учетом современных требований, - отнюдь не преумножит количества и мощи нашей артиллерии, да и вряд ли от этого станут неприступнее флорентийские оборонительные валы. Правда, по моему распоряжению здесь трудятся тысячи горожан и окрестных крестьян. Хочу укрепить наши крепостные стены, дабы они были в состоянии выдержать натиск современной артиллерии, чья пробивная сила неизмеримо возросла в последнее время.

Фортификационные работы давно бы продвинулись вперед, если бы Каппони не препятствовал осуществлению моих замыслов. У этого человека всегда находились самые невероятные причины, лишь бы помешать мне и сдержать ход работ. То он говорил мне, что денег в обрез и они предназначены на другие, более неотложные дела, а стены, мол, стояли не один десяток лет и еще могут выстоять; то он заявлял, что-де крайне опасно заниматься оборонительными сооружениями, поскольку все это может насторожить и вызвать разного рода подозрения у папы, императора и т. д.

Мне всегда виделось что-то противное интересам нашей республики в упрямстве, с каким Каппони старался свести на нет любое мое предложение, в его плохо скрываемом опасении, что Флоренция может укрепиться, как никогда. Последние факты подтвердили, что я был недалек от истины.

Зато теперь новый гонфалоньер Франческо Кардуччи ревностно печется о боевой готовности наших крепостных стен. Когда я предложил построить фортификационные сооружения на холме Сан-Миньято, он понял целесообразность этой идеи и тут же ухватился за нее.

Работы не прекращаются ни днем, ни ночью, дабы наверстать время, упущенное из-за нерешительности бывшего гонфалоньера. Любо-дорого глядеть, как дело спорится, с какой отдачей трудятся люди из простонародья. Такого мне еще ни разу не приходилось видеть. Одни таскают доски, камень, кирпич, другие заняты рытьем глубоких рвов; на мулах или просто вручную подносят для раствора воду в огромных бадьях. Повсюду вокруг Флоренции кипит работа. Словно по волшебству, изо дня в день прямо на глазах вырастает и обретает зримые очертания мощное кольцо оборонительных рубежей. Несмотря на нещадно палящее солнце и едкую пыль, образующую сплошную завесу над землей, вот уже четыре месяца кряду флорентийцы трудятся не покладая рук, и никакая усталость не в силах сломить их боевой дух.

Пусть бы сюда пришли и полюбовались на мощные укрепления наши белоручки из знатных семей. Может быть, тогда они поняли бы раз и навсегда, как надобно на деле защищать свободу. Хотелось бы увидеть здесь и наших велеречивых ораторов, которые так поднаторели выдавать черное за белое да водить за нос наивных простолюдинов. Куда там! Многие из них предпочли сменить обстановку, дабы укрыться от чрезмерной жары. Для них вдруг стал невыносим наш флорентийский климат. Август 1529 года.

* * *

В окрестностях Флоренции разрушают дома, загородные особняки, церкви. Одни лишь богатые домовладельцы пытаются оказать сопротивление этим жестоким мерам, вызванным необходимостью. Словно смертоносный смерч, поднявшийся над землей, крушит и корежит все постройки вокруг Флоренции. Но эти меры, касающиеся и старинных построек, продиктованы условиями военной обстановки и преследуют одну лишь цель - лишить неприятеля какого бы то ни было опорного пункта или укрытия на подступах к городу.

Нынче меня разыскали руководители работ по сносу построек и попросили взглянуть на большую фреску в трапезной монастыря в Сан-Сальви. Тут же отправившись на место, я действительно обнаружил фреску, изображающую "Тайную вечерю", работы Андреа дель Сарто. Пришлось распорядиться оставить монастырскую трапезную в полной неприкосновенности.

Как ни тяжело сознавать, но многие романские и готические постройки флорентийцам не суждено уже будет увидеть. Стоит только вспомнить о многих произведениях искусства, разрушенных по моему приказу прямо на глазах, как сердце кровью обливается, а в душу закрадываются сомнения. И все же великое и святое дело защиты свободы достойно этих жертв. Как бы ни была велика утрата, приходится скрепя сердце и сжав до боли зубы принимать такие решения, которые в иное время показались бы чудовищными. Таковы веления нашего жестокого времени, не терпящие никаких возражений. Нужно сохранить твердость, выдержку и смело смотреть в глаза действительности.

Огромная глыба, переданная мне по распоряжению Синьории, все еще лежит нетронутой среди прочих блоков мрамора в моей мастерской. Оказавшись в водовороте нынешних драматических событий, которые по мере сил стараюсь освещать в своих записках, я совершенно лишен времени и возможности говорить о волновавших меня еще совсем недавно художественных замыслах. До сих пор не успел даже обтесать мраморную глыбу. А флорентийцы надеются, что из нее я изваяю новую статую, которая будет под стать моему Давиду.

* * *

Напряженная обстановка во Флоренции все более усугубляется. На днях по городу разнесся слух о мире, заключенном между Карлом V и Франциском I. Брошенная союзниками на произвол судьбы, Флоренция вынуждена теперь в одиночку противостоять испанским полчищам, которые вновь вторглись в Тоскану.

Родственники и приближенные Медичи, а с ними и многие другие знатные семьи продолжают покидать город, стараясь увезти с собой самое ценное. Бегство аристократии, начавшееся еще в прошлом году, обретает все больший размах, становясь массовым явлением. Ясно одно, что скоро в городе останутся лишь те, чье единственное достояние - свобода. Это будут неимущие бедолаги, мрущие как мухи от голода и чумы, которая все еще свирепствует, да некоторые отчаянные смельчаки и светлые умы, включая, разумеется, наиболее просвещенных и патриотически настроенных представителей флорентийской знати. Но среди защитников города уже пробежала некая тень разногласий и недомолвок, да и между членами правительства чувствуется холодок.

Тем временем алчные торговцы нещадно грабят горожан, скупая все, что те могут предложить в обмен на продукты питания, особенно наиболее состоятельные слои. Изделия из золота и серебра тут же переплавляются в слитки, дабы сподручнее было их вывезти, и на глазах у всех крупными партиями переправляются во Францию или Фландрию. Пока одни спускают с себя все до последней нитки, другие преумножают свои богатства. Для некоторых граждан дело защиты Флоренции стало новым источником выгодных сделок и обогащения. Все это не может не вызывать во мне отвращения.

* * *

Пятница, 26 сентября 1529 года. Нахожусь в столь подавленном состоянии, какого еще никогда не испытывал. Когда многие окрестные города пали под натиском испанских войск, я наконец собрался с духом и решил переговорить с Франческо Кардуччи, дабы поведать ему то, что до поры до времени хранил в тайне. Каково же было мое удивление, когда в ответ гонфалоньер набросился на меня, обвинив в малодушии и трусости. Уж не знаю, отчего его так задели мои слова?

Я же считал своим гражданским долгом предупредить его, что предводитель отрядов ополчения Малатеста Бальони ведет себя явно неподобающим образом. Его действия вызывают подозрение даже у военных, которые подчиняются его приказам. Кроме того, я высказал ряд сомнений, касающихся всей организации обороны Флоренции.

И хотя гонфалоньер столь болезненно и нервозно воспринял высказанную мной правду, я все же попросил его сохранить в тайне наш разговор. Но именно с того самого дня меня охватило паническое чувство страха. Ужас, леденящий душу, вконец сковал меня. В каком-то мрачном калейдоскопе передо мной проносились картины одна страшней другой; ужасные предчувствия и мысли о неминуемой расплате не покидали меня. Я жил в постоянном ожидании того, что Бальони вот-вот проведает о содержании моего разговора с гонфалоньером и тут же постарается избавиться от меня. Не находя себе места, я метался по бастиону на холме Сан-Миньято, как в каменной ловушке, ставшей для меня тюрьмой. Голова шла кругом, когда, прохаживаясь вдоль крепостных стен, я видел, как вдали зловеще поблескивали в лучах заходящего солнца шлемы и пики вражеских солдат. Флоренция жгла огнем мне душу, воспаляя сознание.

Я решил бежать. В Кастельнуово ди Карфаньяна не захотел даже навестить бывшего гонфалоньера Никколо Каппони, а в Ферраре наотрез отказался от гостеприимства самого герцога. Добравшись до Венеции, я не стал обсуждать официальные предложения, сделанные правительством Яснейшей владычицы морей, а постарался поскорее найти приют в глухих кварталах Джудекки *, где смог наконец укрыться от не в меру назойливых почитателей.

* ... в глухих кварталах Джудекки - один из крупных островов, на которых расположена Венеция, традиционно заселенный беднотой и рыбаками.

* * *

Послы многих держав устроили на меня настоящую облаву, дабы заручиться моим обещанием, а затем связать меня с их всесильными хозяевами посредством все тех же пресловутых контрактов. Они хотели воспользоваться моим нынешним положением, в котором я неожиданно для всех оказался. Видимо, они полагают, что перепуганный насмерть и подавленный Микеланджело готов будет укрыться где угодно, даже во Франции или в пекле у самого дьявола. Но многие здесь хотели бы, чтобы я остался в Венеции. Как раз сегодня правительство уведомило меня, что своим присутствием я "оказываю высокую честь Венецианской республике".

Но все эти господа никак не могут понять, что, поддавшись на их лестные предложения, я тем самым бесчестно поступлю по отношению к моей республике. Они забывают, что я флорентиец и никогда не предам родину. Как никогда ранее, с особой любовью и нежностью думаю в эти дни о моей милой Флоренции, где, несмотря на горстку подлых изменников, народ мужественно защищается, терпя неимоверные лишения. Сижу, отгородившись от мира, в этой комнатушке, где царит глубокая тишина, и чувствую, как в душу начинают закрадываться горькие сомнения. Действительно ли я был прав, решившись на такой поступок? И хотя чувство страха еще держит меня в своих липких объятиях, мысль о возвращении на родину все чаще и настойчивее навещает меня.

Покой и одиночество - вот единственное утешение для моей измученной души. Под их целительным воздействием начинаю понемногу приходить в себя. Могу признать со всей прямотой, что вместо прежних терзаний в догадках и предположениях все чаще задумываюсь над своим существованием. О, эта жизнь, несчастная моя жизнь!

К закату подведен чредою долгих лет.

Как поздно я познал, о мир, обманов цену,

Твоих несбыточных надежд измену.

Отдохновенья за труды нам в жизни нет.

Позор, былые треволненья,

Ошибки, страхи без конца

Опять, как прежде, порождают

Лишь сладостные заблужденья,

От коих сохнет плоть, болит душа

У тех, кто к ним пристрастие питает.

Скажу одно, и здесь мне опыт помогает:

Лишь к тем благоволит судьба,

Чья жизнь по воле неба коротка.

* * *

Синьория обнародовала декрет, согласно которому все граждане, покинувшие территорию республики, будут считаться бунтовщиками, если не вернутся назад до 7 октября сего года. Мое имя не упоминается в списке беглецов. Насколько мне стало известно, власти даже согласились продлить на несколько дней срок моего возвращения. Вне всякого сомнения, этим шагом хотят подчеркнуть, насколько со мной считаются, и, если я вернусь, будут готовы простить мое дезертирство. Но всесильный Бальони и его сообщники все еще не разоблачены, и я их страшусь. Решиться на возвращение во Флоренцию для меня очень нелегко. К тому же я не могу не прислушиваться к голосу тех, кто уговаривает меня не обольщаться надеждами на прощение и советует повременить, поскольку падение Флоренции предрешено. Боже, как мне тошно от всех этих советов, да и сам декрет разбередил мне душу.

Какая же нужна смелость и решимость, чтобы доказать свою верность Флоренции и ее доблестным защитникам. Неужели я буду и далее терпеть, что меня считают трусом и предателем? Но простят ли мне малодушие или...

* * *

Через посредство некоего Бастьяно ди Франческо флорентийское правительство снабдило меня охранной грамотой для въезда в осажденную Флоренцию. Думаю, что этим я обязан прежде всего Галеотто Джуньи, флорентийскому послу при дворе феррарского герцога, проявившему столь живое участие к моей судьбе.

Помимо грамоты через того же посыльного я получил множество писем от флорентийских друзей, которые заклинают вернуться поскорее и занять свое место среди защитников города. В частности, Баттиста делла Палла пишет мне: "Все друзья в один голос просили передать их единственное желание, чтобы Вы скорее вернулись на родину ради сохранения своего доброго имени, чести, расположения к Вам друзей, а также ради борьбы за светлое будущее, на которое Вы так уповали".

Мой благородный друг напоминает мне о наших жарких спорах и беседах, наших мечтах увидеть просвещенное отечество и вновь умоляет меня не медлить с возвращением. В своем письме он полон веры в счастливый исход общего дела, а его надежды звучат слишком радужно. С поистине юношеской наивностью Баттиста пылко верит, что время, о котором мы вместе мечтали, уже не за горами.

"Ждем тебя, Микеланджело. Помни, защита Флоренции - святое и правое дело", - читаю в одном из писем из родного города. "Мы уверены, что ты никогда не предашь ни нашу республику, ни свободу", - написано в другом. А вот еще одна примечательная строка: "Или погибнем все как один, сражаясь под этими стенами, или падут тираны!"

Сколько же в этих письмах бодрости и восторженных чувств, словно правое дело Флоренции уже восторжествовало. Но зато этот день прошел для меня не так уныло, как все остальные, проведенные в Венеции. Уговоры друзей всколыхнули меня, разбередили душу и вновь вызвали бурю сомнений.

* * *

После двухмесячной отлучки я вновь занял свое место генерального инспектора фортификационных сооружений Флоренции. Все вокруг города рушится и сравнивается с землей. Но на сей раз не под ударами кирки и молота, а под обстрелом неприятельской артиллерии, сжигающей все дотла. Куда ни кинешь взор, все подступы к городу в дыму и огне пожарищ. С высоты укрепленных бастионов флорентийцы с ужасом взирают на это невероятное зрелище.

На многих перекрестках города можно прочитать начертанные на стенах слова: "Нищие, но свободные!" Так ответили флорентийцы на решение правительства обложить их еще более высокими налогами, дабы собрать необходимые средства на оборону города. 24 ноября 1529 года- четвертый день после моего возвращения во Флоренцию.

* * *

Если бы меня вдруг спросили о чувствах, испытываемых мной, когда я нахожусь на крепостных стенах, мой ответ вряд ли прозвучал бы в унисон с настроениями, царящими ныне в городе. Я обескуражен и полон подозрений, порожденных множеством причин. У меня даже недостает смелости поинтересоваться, как вокруг меня развертываются события. Никому более не доверяю. Кто бы ни пришел ко мне с последними новостями, всем тут же даю понять, что не расположен ничего слушать. Я поклялся себе ни во что более не вмешиваться. Пусть мое поведение выглядит недостойным, лицемерным или трусливым, но только так я могу оградить себя от всяких подвохов. Если бы не мой пост, вынуждающий иметь дело со множеством людей, которые заняты оборонительными сооружениями, я бы вовсе отгородился ото всех.

Флоренция наводняется беженцами из соседних городов. Опасаясь расправы, они пробираются к нам сквозь кольцо неприятельских войск. Отрезанные от остального мира, флорентийцы осаждают их расспросами. Но рассказы беженцев вызывают лишь еще большее опасение за судьбу близких, оставшихся по ту сторону. Зато, выслушивая их, флорентийцы проникаются еще большей решимостью бороться и стоять до конца.

* * *

Подавляющим большинством голосов Большой совет отверг притязания Кардуччи быть переизбранным, и новым гонфалоньером стал Раффаэлло Джиролами, выходец из старинного флорентийского рода. Человеком он слывет решительным, но не столь фанатичным и упрямым, каковым считался его предшественник. Правда, справедливости ради стоит признать, что до последнего момента Кардуччи заправлял делами и руководил правительством с поистине незаурядным умением и мужеством.

Ума не приложу, отчего все вдруг запамятовали о былой близости вновь избранного гонфалоньера к Медичи? Непонятна также позиция "плакальщиков", проголосовавших против переизбрания Кардуччи. Сдается мне, что не угодил он им лишь своим недостаточным радением о делах сугубо религиозных.

Джиролами обязан своим избранием прежде всего тому, с каким умением он справлялся до этого с должностью комиссара по делам обороны. В общении с людьми он никогда не зарывался, проявляя неизменную выдержку и такт. Мне приходилось с ним каждодневно видеться, а потому я его смог хорошо узнать. В противоположность ему Кардуччи отличался весьма вспыльчивым нравом и нередко подавлял своей напористостью, вызывая неудовольствие окружающих. Порою он обрушивался на папу с такой яростью, которой могли позавидовать самые отъявленные фанатики из монастыря Сан-Марко.

Этот неугомонный Лупо, приставленный к пушке на верхней площадке сторожевой башни, что у меня под боком, кажется, палит кстати и некстати. Его беспрестанная пальба то лишает меня сна, а то вдруг будит среди ночи. Так и хочется отделаться от него. Но я забываю, что нахожусь в осажденном городе и Лупо исправно выполняет воинский долг.

* * *

Вспомнив на днях об обещании, данном феррарскому герцогу, принялся за написание картины, изображающей пышную Леду, у ног которой резвится белоснежный лебедь. Если бы "плакальщики" или брат Захарий из доминиканского ордена пронюхали о такой картине, не сносить бы мне головы. В лучшем случае меня тут же упекли бы в тюрьму и я оказался бы в обществе шпионов и жалких изменников. Причем я отнюдь не преувеличиваю, ибо любое "богохульство" или "вызов" так называемой общественной морали караются по законам военного времени. Вот отчего этой красавицей Ледой могут пока наслаждаться только мои глаза.

Как ни странно, но меня тянет к подобным сюжетам в самое, казалось бы, неподходящее время, когда следует отрешиться от всех эмоций, вызываемых не только художественными замыслами...

Голод все более дает о себе знать, а беженцы из окрестных городов и селений, занятых войсками принца Оранского, все прибывают, еще более усугубляя положение. И как бы ни велики были запасы провианта на флорентийских складах, не представляю, чем правительство в ближайшие месяцы будет кормить город с его столь возросшим населением. Доминиканцы стараются вовсю, выступая с предсказаниями и проповедями перед толпами страждущих, продолжающих хранить верность и стойкость. Но настроение толпы в любой момент может измениться. Пока монахам удается поднимать дух, но от этого хлеба в городе не прибавится.

Отмечу в заключение, что если в ближайшие дни не произойдет радикальных перемен, то испанские войска окажутся у самых ворот Флоренции. За последние недели пали Синьи, Монтепульчано, Пьетрасанта и другие города. Все это неминуемо предвещает, что неприятельское кольцо вскоре окончательно сомкнется вокруг нас.

* * *

Эти, унылые февральские дни проходят для меня бесцветно один за другим, хотя нет недостатка в бесконечных заседаниях, интригах, вероломстве, а также случаях подлинного героизма. Менее всего я приспособлен к жизни в условиях осадного положения, а тем паче день-деньской ходить в стальных доспехах. Но я со всем этим смирился, безропотно исполняю свой долг и буду верой и правдой служить общему делу, пока не наступит эпилог трагедии. Почти не покидаю своего поста на крепостных стенах, редко вижусь с друзьями и уж не помню, когда в последний раз держал в руках книгу. Мне необходимо отвлечься, а вернее, занять себя чем-то посторонним, чтобы ни о чем не думать.

Прошедший новогодний карнавал никому не принес радости. И если бы не единичные случаи шума и веселья среди молодежи, которой надо излить свои чувства, дабы как-то скрасить унылое однообразие будней, никто не заметил бы даже наступившего праздника.

Забыл ранее отметить, что у Климента VII личным камерарием состоит Якопо Джиролами, родной брат гонфалоньера нашей республики, этого заклятого врага папы. Вот еще один факт, который должен бы вызывать удивление (замечу в скобках, что, несмотря на такое совпадение, нынешний гонфалоньер честно выполняет свой долг). Но я еще больше поразился, когда узнал, что Малатеста Бальони питает тайную надежду заполучить утраченную Перуджию с помощью папы Климента. Вот, оказывается, почему его шлем украшает надпись "Либертас" *. Но не стоит говорить об этом. Февраль 1530 года.

* ... его шлем украшает надпись "Либертас" - отличительный знак, дающий исключительные права его владельцу. За особые заслуги им награждались еще граждане античного Рима.

* * *

Флорентийские солдаты часто делают смелые вылазки, покидая городские укрепления, чтобы завязать бой с испанцами и изменниками, сражающимися в их рядах. Однако неприятель избегает открытых столкновений на поле брани, предпочитая взять нас измором, и это уже ни для кого не секрет. "Достопочтенные господа республиканцы! Вы сидите в каменной мышеловке. Если вы не передохнете с голоду, когда мы вступим во Флоренцию, то мы вас всех уничтожим".

Сколько же лютой ненависти в этом послании, направленном изменниками нашим ополченцам. И уж если эти ревностные сторонники Медичи одержат верх, то всем нам, оставшимся в живых, придется пережить трагедию, которую Флоренция еще не видывала за всю свою историю. Но как ни велики лишения, да и чума вновь угрожает, флорентийцы не падают духом. У всех сейчас на устах ставшее известным незатейливое четверостишие:

Не пойдем мы, папа, за тобой

И Флоренцию не отдадим!

Лучше все погибнем как один,

Пусть нас помянут за упокой.

И хотя я разделяю это отчаянное желание погибнуть, но не сдаваться, оно болью отзывается в моем сердце. Помимо самых ужасных сцен, порождаемых моим воображением, я уже вижу, как вскоре на улицах города появятся страшные призраки в обличье мужчин и женщин, от которых остались только кожа да кости, а там уж наступит черед и чумы как последнего акта этой трагедии...

Вам говорю, что дали миру

И кровь, и плоть, и дух мятежный.

Все здесь обрящете могилу.

* * *

Сегодня Ферруччи * удалось доставить во Флоренцию шестьдесят коров и бычков, при виде которых жители города несколько воспряли духом. Если бы не испанцы, рыскающие по округе, он бы привел более многочисленное стадо. В городе давно уже не видно ослов, которых почти всех истребили и съели. Участились случаи ночного разбоя. И хотя принимаются самые жестокие меры борьбы, волна бандитизма все возрастает.

Слух о предстоящем нападении на Флоренцию войска принца Оранского вызвал панику среди наших женщин. Они более всего боятся, что город будет отдан на откуп вражеской солдатне. У всех еще в памяти свежо воспоминание об обесчещенных женщинах во время ограбления Рима.

Готовится план прорвать кольцо блокады с помощью отчаянной вылазки. Может быть, это даст надежду на спасение.

* Ферруччи, Франческо (1489-1530) - один из героических защитников Флорентийской республики в борьбе с наемниками папы Климента VII. Широко известен был его лозунг: "Пусть три четверти нас погибнет, зато остальные будут славить свободу!"

* * *

Вчера по случаю 15 мая, дня восстановления флорентийских свобод, Баччо Кавальканти * произнес в соборе речь, которую закончил призывом: "Свобода или смерть!" А сегодня на площади Сан-Джованни тысячи граждан поклялись в верности республике. Я тоже присутствовал на церемонии клятвы. Эти строгие лица, эти призывы к отмщению, эти возгласы, что скорее умрем, но не сдадимся, - все это потрясло меня. Вне всякого сомнения, флорентийцы готовы на все, даже на невозможное, лишь бы найти выход из создавшегося положения.

* Кавальканти, Баччо (1503-1562) - флорентийский литератор, противник Медичи, автор "Риторики" (1559), в которой изложил ораторские принципы Аристотеля.

Тем временем сторонники Савонаролы без устали повторяют со всех амвонов, что на помощь Флоренции слетятся мириады ангелов и что она сможет победить в войне, если изгонит из своей грешной души всех дьяволов, идолопоклонников и прочую нечисть. Во всяком случае, волна религиозного угара нарастает. Это заметно хотя бы по тому, с каким усердием горожане соблюдают правительственный декрет, обязывающий всех, кто не принимает непосредственного участия в обороне города, молиться на коленях, едва большой колокол на башне дворца Синьории возвестит об очередном нападении неприятеля. И флорентийцы истово молятся, где бы ни застал их набатный призыв. Хочу добавить, что умелые действия смелого Ферруччи вселяют в души надежду.

* * *

Политическая обстановка во Флоренции все более накаляется, а карательные меры и преследования ужесточаются по мере приближения окончательной развязки. Но летят головы не столько подлинных врагов республики, сколько несчастных бедолаг. У одних срывается неосторожное слово о наших неудачах; другие, убитые горем в связи с гибелью близких, совсем уж не соображают, что говорят; а иные просто впадают в отчаяние, не выдерживая адской жизни. Но почему никто до сих пор не догадался взять под стражу рьяных сторонников Медичи, которые своими умелыми, осторожными действиями подрывают дело защиты республики? А где, спрашивается, укрываются агенты пресловутого Валори? Где отсиживаются эти неуловимые призраки, которые упреждают неприятеля о любом шаге флорентийцев? Кто покровительствует этим подлым людям, которые поносят правительство и распускают заведомо ложные слухи о якобы учиненном зверском насилии над одиннадцатилетней Катериной Медичи, находящейся на воспитании в монастыре Делле-Мурате?

На днях после нескончаемых заседаний Большой совет принял предложенный Синьорией декрет о введении дополнительных налогов. Кроме того, новый декрет обязывает всех граждан сдать в государственную казну принадлежащее им золото. Изъятию подлежит также золото из церквей и монастырей. Решено также вывезти для продажи усыпанные драгоценными каменьями крест и митру, переданные в дар флорентийцам папой Львом X. Скоро во имя защиты осажденного города из Флоренции будут выпотрошены все ее ценности. Но и папе Клименту, которому приходится платить испанцам за помощь, дорого обходится эта военная авантюра.

* * *

Захват и разграбление Эмполи, падение Ареццо из-за предательства означают для нас, флорентийцев, потерю двух последних источников снабжения. Полностью отрезанная от остальной территории, Флоренция теперь будет вынуждена уповать только на дух самопожертвования своих граждан.

Вновь ведутся разговоры о необходимости прорыва кольца окружения. Делается ставка на внезапную вылазку наших ополченцев и массированный удар стянутых к городу сил, еще оставшихся в распоряжении Ферруччи. К слову сказать, что подумает теперь Бальони, оставшийся пока предводителем городского гарнизона, узнав о назначении Ферруччи главнокомандующим всеми вооруженными силами республики?

Из города изгнаны многие проститутки и сводни. Та же судьба была уготована крестьянам из окрестных селений, которые, однако, ее избежали. Найдя убежище в городе, они оказали общему делу неоценимую услугу, работая на строительстве фортификаций и снабжая Флоренцию дровами и фуражом. Эти несчастные люди постоянно подвергали себя смертельной опасности, рискуя напороться на патрули неприятеля. Когда всех их собрали вместе, чтобы выдворить под конвоем из города, бедняги имели такой несчастный вид, что сердца правительственных эмиссаров дрогнули и они потребовали отмены декрета Синьории. Это требование было незамедлительно удовлетворено (сам декрет был принят с единственной целью - чтобы как-то облегчить положение с продовольствием в городе). А положение действительно серьезное, коли приходится ловить голубей, которые почти исчезли после облавы на них по всем башням и колокольням.

Изо дня в день растет число флорентийцев, уходящих в мир иной из-за голода и болезней. О чуме и о тех несчастных, которые в порыве отчаяния перерезают себе горло или бросаются в Арно, не хочу говорить. Жду не дождусь того дня, когда наконец смогу написать в своих записках, что буря улеглась.

Сегодня в замке Барджелло повешен Лоренцо Содерини, который в течение долгого времени подробно информировал Баччо Валори обо всем, что творилось в городе.

* * *

Наступил июль, полный бурных и тревожных событий. В эти дни приходят самые неожиданные известия, которые, наслаиваясь друг на друга, переиначиваются, утрачивая или обретая значимость. Порою в них столько оптимизма, что они кажутся безумной выдумкой, а порою их безысходность лишает всякой надежды на спасение. Много говорится об интригах, уступках, случаях предательства, отчаянных вылазках, победах, одержанных Ферруччи на полдороге между Пизой и Флоренцией, и прочих событиях.

У городских лавок уже не видно очередей, так как торговать более нечем. Двери домов заперты на засовы. А по городу носятся одни лишь монахи из Сан-Марко, чтобы поспеть совершить соборование над умирающими, коим несть числа.

Когда-то веселая, шумная и полная изобилия Флоренция более не существует. Палящее солнце выжгло все живое. Одни лишь ополченцы и солдаты, изнывающие на бастионах от зноя и пота, с завистью посматривают на воды Арно. Июль 1530 года.

* * *

Вчера, 31 июля, десять тысяч солдат прошли строем по городу. А сегодня флорентийский народ устроил грандиозное шествие, во главе которого шли вернейший Джиролами, члены Синьории и Большого совета.

Вчера же руководители сопротивления, а среди них и я, причастились в соборе. Теперь вся надежда на то, что флорентийским ополченцам удастся соединиться с войском Ферруччи, поспешающим к нам из Пистойи, и городской гарнизон сможет неожиданным ударом овладеть лагерем неприятеля по другую сторону от следования наших сил. Только тогда город может быть спасен. Но если эти две попытки окажутся безуспешными, то от Флоренции останется только пепел, которым будут довольствоваться папа Климент и его родовитые племяннички. Таково крайнее решение.

Не знаю, насколько неизвестность исхода предстоящих событий осознана мной. Знаю лишь, что буду исполнять свой долг до самого последнего момента битвы за Флоренцию.

* * *

Малатеста Бальони предал Республику, лицемерно отказавшись выполнить приказ Синьории о наступлении. Таково общее мнение. Бедняга Франческо Ферруччи пал в бою под Гавинаной. Я оставался на бастионах холма Сан-Миньято вплоть до момента капитуляции, а затем, не слушая ничьих советов, укрылся неподалеку, в церкви Сан-Никколо, где настоятель выделил мне крохотную потайную каморку на церковной колокольне.

Вконец истощенный, усталый, подавленный и с мыслями, от которых голова идет кругом, коротаю эти дни во власти безысходного отчаяния. Вести, которые приносит мне настоятель, поначалу казались не столь страшными для всех тех, кто в период осады особенно отличился в борьбе против Медичи. Но теперь дела принимают более крутой оборот.

Сторонники Медичи, ставшие полновластными хозяевами города, с жутким хладнокровием чинят жестокую расправу. Нет никакого спасения тем, кто наивно поверил условиям сдачи города, а тем паче некоторым вожакам обороны, которые удерживали власть до последнего дня первой декады августа и вовремя не успели скрыться. Ныне только шпионы и изменники разгуливают по Флоренции с гордо поднятой головой, а защитники города кладут головы на плаху. Некоторых моих друзей, успевших спрятаться, изловили и уничтожили, а многих других, что упрятаны в подземных казематах дворца Синьории и замка Барджелло, ожидает та же участь.

Флоренция еще не видывала столь жестокой массовой расправы над политическими противниками. "Бешеные", которые удерживали власть в городе до 10 августа, совсем по-иному обращались с нашими врагами. Во время осады лишь кое-кто из шпионов поплатился жизнью, а все прочие подозреваемые в измене Республике преспокойно вышли теперь из тюрем, пусть даже обросшие и с длинными бородами, но сохранив голову на плечах.

Сторонниками Медичи отдан приказ немедленно разыскать меня. Наш дом на улице Моцца весь перерыт и обшарен, меня разыскивают и в домах моих друзей. Чувствую, как последние силы покидают меня и я уже не в состоянии совладать с собой. Неуверенность не только в завтрашнем дне, а даже в том, что может стрястись в любую минуту, вконец подавила меня. Я задыхаюсь от неизвестности. Мое состояние таково, что вот-вот отдам богу душу. Не знаю, какой день августа 1530 года.

* * *

Не перестаю думать о свалившихся на меня бедах и уготованной мне судьбе. Никогда еще не испытывал такой острейшей необходимости подробно разузнать обо всем, что творится в городе, и какое решение принято во дворце Синьории относительно лиц, занесенных в черные списки. Прежде всего меня интересует, как настроен папа в отношении меня. Неужели он поверил словам моих недругов, завистников и соперников, которые поди успели уже насплетничать, что я-де в дни осады не раз призывал Синьорию стереть с лица земли дворец Медичи, а на его месте устроить загон для скота и назвать Площадью мулов, что частенько поносил папу, унижая его достоинство и черня репутацию его племянников, и тому подобное?

Не скрою, что такие мысли нередко одолевали меня, но я их никогда не произносил вслух. После возвращения из Венеции я старался вести себя крайне осторожно в разговорах. Вопреки мнению многих я был уверен, что бывший перуджинский кондотьер Малатеста Бальони рано или поздно станет на путь предательства, а посему не был столь наивен, чтобы выставлять напоказ свои чувства и мысли. У меня не было сомнения в том, что в случае поражения меня, как и других защитников города, ждет плаха во дворе замка Барджелло.

До сих пор не имею никаких сведений о судьбе моих близких. Но мысли мои прежде всего о племяннике Леонардо.

* * *

Любопытно было бы знать, что теперь думают наши флорентийские аристократы о свободе, от которой вопреки условиям капитуляции осталось одно лишь воспоминание. Эти несчастные трусы в самой Флоренции и за ее пределами искренне верили посулам Баччо Валори и Бальони. Может быть, они поняли наконец, что значит вступать в переговоры и доверять эмиссарам Медичи?

"Будьте покойны, - увещевал аристократов, оставшихся в городе, Малатеста Бальони, - Флоренция никогда не будет стойлом для мулов, и свобода будет сохранена". Его выкормыш и изменник Стефано Колонна добавлял, вторя своему благодетелю: "Государство, управляемое достойными людьми, каким бы вам хотелось его видеть, будет создано. В этом вы можете не сомневаться и вполне положиться на синьора Малатесту и на меня. Ваш город останется свободным".

Не знаю, какая уготована мне доля, но, если удастся избежать смерти, боль моя не уменьшится. Смогу ли я отказаться служить новым хозяевам? Эта мысль гвоздем засела в моем сознании, и я уже не особенно задумываюсь над другими возможными решениями. Более того, мне даже не так боязно предстать перед новыми судьями, которые не медлят с вынесением окончательного приговора.

* * *

Насколько я могу судить, бывшие политические устои Флоренции рушатся, и вся полнота власти переходит в руки горстки самых фанатичных приверженцев Медичи.

Дабы придать хоть какую-то видимость демократии наспех создаваемым новым органам правления, для их принятия то и дело сгоняется народ на площадь Синьории. И эта безликая серая толпа с криком и улюлюканьем принимает то, что уже решено. Но формы ради все политические решения и карательные меры принимаются отныне от имени народа. Без народа теперь не обходится, даже когда свободу пытаются представить в куцем смехотворном обличье... Но зато всем должно быть видно, что настоящая, подлинная свобода существует, а стало быть, старым ревнителям республиканских порядков нечего особенно беспокоиться.

Недавно под трели фанфар и дробь барабанов были торжественно избраны двенадцать "народных" представителей, которые "будут наделены такой же полнотой власти, как и весь флорентийский народ, вместе взятый". А сам народ покричит и пошумит, благо хоть это не возбраняется, но в конце концов окажется со связанными руками и кляпом во рту. Вот к чему приводит столь бездумное принятие новых порядков.

Занимаюсь такими рассуждениями, а мне от них становится тошно. Боже, как я далек теперь от искусства! Если мне удастся бежать отсюда, как и многим моим друзьям, и если господь бог смилостивится и вернет мне силы и здоровье, ибо ныне я совсем сдал (думаю, что даже сыщики проникнутся ко мне состраданием, настолько жалок мой вид), устроюсь где-нибудь в Венеции, Милане или даже во Франции при дворе короля, где буду заниматься только искусством...

Похвал не жди, - уж такова молва

Коли за дело взялся без раденья.

И я, уверовав, отрекся от себя,

Но не приносит счастья самоотреченье.

И только феникс возродится из огня

Для нас неотвратимо времени теченье.

Я горе мыкаю лишь потому,

Что ныне не себе принадлежу.

* * *

Вчера после страшных пыток были казнены во дворе замка Барджелло главные вожаки Республики. Недавно был убит и мой друг Баттиста Делла Палла, который более других убеждал меня покинуть Венецию. Он так болел душой, не видя меня среди защитников города, что, едва узнав о моем решении вернуться, выехал мне навстречу. Мы встретились в Лукке, где обеспокоенный моим опозданием Баттиста прождал меня несколько дней.

Только что в моем укрытии побывал настоятель. Бедняга еле переводит дух, взбираясь ко мне на верхотуру. Он сообщил, что папский комиссар якобы распорядился вычеркнуть мое имя из черного списка. Слух об этом только что разнесся по Флоренции. Если ему верить, то, по всей видимости, указание исходит от самого Климента VII, который, возможно, склонен "простить" меня, лишь бы я работал на его семейство. И все же я не покину свое укрытие, пока дело полностью не прояснится. Знаю, сколько легковерных простаков приняли за чистую монету слухи о помиловании, а теперь расплачиваются за это в тюремных казематах. Октябрь 1530 года.

* * *

Себастьяно дель Пьомбо в письме от 24 февраля 1531 года (первом, что получил от него после разграбления Рима) сообщает, что после всего виденного в дни страшной трагедии, разыгравшейся в вечном городе, его уже ничто не удивит, даже светопреставление. "Теперь я только посмеиваюсь надо всем", пишет он.

Что и говорить, всем пришлось хлебнуть горя, и не одному только мне досталось. Но в отличие от неунывающего Бастьяно и других, ему подобных, мне сейчас не до смеха. Ведь приходится иметь дело с убийцами моих лучших друзей, и подлинные муки и страдания начались для меня в тот самый день, когда я решил выбраться из своего укрытия на колокольне.

Чтобы понять, до какой степени я унижен, достаточно сказать, что работаю сейчас над статуей Аполлона для папского комиссара Баччо Валори, этого охотника за головами бывших защитников города. И даже если мой Аполлон замахивается, словно желая поразить самого заказчика, как это рисуется в моем воображении, в глазах всех тех, кто еще томится в тюрьмах или скрывается от папских ищеек, я выгляжу человеком, склонившимся перед новыми властителями.

Да, я был "помилован" и "прощен", а посему собственным трудом должен оплатить ниспосланную мне милость. До смеха ли мне ныне? А Бастьяно даже советует мне не тужить ни о чем и жить спокойно. У меня такое ощущение, что в сравнении с жизнью всех остальных людей мое существование словно перевернулось и я живу, видя мир с изнанки.

* * *

Стараясь отвлечься, рисую картоны. Изображаю молодых счастливых женщин, полных вожделения, которые игриво вырываются из объятий возлюбленных, а также совсем юных дев, отбивающихся от ненасытных сатиров...

Обозленный на всех и на самого себя, во власти невыносимой тоски, я рисую эти обнаженные фигуры (чьи, кстати, движения и чувства по крайней мере искренни) в свободные часы, когда возвращаюсь из часовни Медичи, которую все теперь называют Новой ризницей Сан-Лоренцо. И что бы там ни говорили пуритане и монахи, для меня крепкое обнаженное тело выражает своими движениями красоту и здоровье, заключая в себе все истины бытия.

На этих рисунках основана и моя картина, что пишу по заказу Бартоломео Беттини. Венера, которую ласкает Амур, - это еще одна из моих "богохульных" работ, помогающих мне отвлечься от мрачных образов, то и дело порождаемых моим воображением. Порою даже сладострастье в картине способно развеять печаль и тоску, которые держат человека в своих тисках.

Печальной памяти мраморная глыба, которая однажды угодила в воду, была извлечена со дна, отнята у меня и вновь мне предоставлена, теперь окончательно отдана Бандинелли. Все, кто последовал за Медичи после их третьего изгнания из Флоренции, ныне в большом фаворе и получают все, что им захочется. И папа Климент, подвергающий меня таким унижениям, имеет еще наглость утверждать, что он-де благоволит ко мне.

Недавно узнал с некоторым опозданием, что Раффаэлло Джиролами умер в Пизанской крепости, куда был переведен из страшных застенков в Вольтерра. Это еще одна жертва тирании. Его хотели казнить сразу же после капитуляции, но он был выпущен из тюрьмы благодаря вмешательству того самого Ферранте Гонзага, что стал во главе испанского войска, заменив принца Оранского. Нет точных сведений о том, как закончил свои дни последний гонфалоньер Флорентийской республики. Одни говорят, что он умер от голода, а другие причину смерти приписывают яду и жестоким пыткам.

* * *

Нередко, встав в центре Новой ризницы, осматриваю расположение надгробий Лоренцо и Джулиано. И каждый раз убеждаюсь, сколь удачной оказалась моя идея поместить их друг против друга, отказавшись от первоначального замысла. Теперь я не в состоянии даже представить, каким образом можно было бы разместить оба саркофага посредине.

По мере сил продолжаю работать над четырьмя скульптурными аллегориями, которые должны украсить надгробия. Одна из них, фигура Ночи, можно сказать, уже готова, да и другие близки к завершению. Не скрою, что, работая над ними, выплескиваю ежедневно часть накопившейся во мне скорби и горечи.

По замыслу, все четыре аллегории должны выражать идею труда. Ночь отдыхает после трудов праведных, День уже подставил свои могучие плечи под тяжесть дневных забот и трудов, пробуждающаяся утренняя Аврора собирается приступить к работе, а Вечер только что отошел от дел. Первая и четвертая аллегории являют собой гимн усталости, порожденной трудом. Вторая фигура мрачно смотрит на зрителя, словно выговаривая ему за пустое времяпрепровождение, когда всем надлежит трудиться; третья аллегорическая фигура недовольна, что ее так рано пробудили ото сна и теперь спозаранку придется браться за работу.

Никогда и нигде еще не было памятника, восславляющего труд, и я таковой воздвигаю как раз на надгробии тех, которые всю жизнь провели в праздном безделье.

На этих саркофагах нет и не будет привычных изображений распростертых фигур усопших с крестом в руках, никаких мраморных покрывал с бахромой, фестонов, завитков и даже традиционного изображения смерти. Я намеренно отказался от всех этих мрачных атрибутов, которыми в прошлом украшались надгробия, переиначив и все решив по-новому, ибо исхожу из совершенно иных представлений...

Простая замкнутая полость иль объем

Любое вещество незримо заключает,

А ночь своим покровом защищает

Его от солнечного света даже днем.

Но пламя или факел одолеет ночь,

И дивные ее черты рассеять в силах

Не только гордое небесное светило,

Но даже червь презренный гонит темень прочь.

Когда крестьянская соха избороздит поля,

То в почву попадет тепло и влага,

И прорастут все семена на глубине.

Для зарожденья человека тень важна,

А посему не день, а ночь есть благо,

Коль человек всего дороже на земле.

* * *

Из Фландрии возвратился Алессандро Медичи. Он привез с собой эдикт Карла V, а вернее, послание к флорентийскому народу, в котором этот отпрыск Медичи объявляется пожизненным полновластным правителем. "В знак особого расположения к папе" император решил смилостивиться и "простить Флоренции ее тяжкую вину", вернув городу его неприкосновенность и привилегии, утраченные из-за "супротивного поведения" его граждан. Та часть императорского эдикта, где речь идет о передаче в случае смерти Алессандро всех постов его прямым наследникам, означает не что иное, как окончательную утрату Флоренцией своих свобод.

Как же просчитались все эти недальновидные господа, которые, поддерживая папу, надеялись тем самым спасти то немногое, что осталось от былых флорентийских свобод! Тирания торжественно провозглашена и закреплена все тем же императорским эдиктом, который был оглашен на заседании высшего органа власти, представляющего собой жалкое сборище прожженных льстецов и интриганов.

Спасибо хотя бы за то, что пощадили меня, не заставив заниматься украшением города по случаю прибытия этого ублюдка Алессандро и связанных с этим торжеств. 8 июля 1531 года.

* * *

Наследники Юлия II вновь принялись за свое, настаивая, чтобы я должным образом занялся их заказом, оставив все остальное. Обо мне распускают грязные сплетни и, чтобы добиться своего, на меня жалуются папе. Если они не угомонятся, не знаю, чем кончится вся эта канитель. Боже, как я устал от постоянных попреков и наветов. Дабы положить конец их уловкам и прийти к полюбовному согласию, направил им новые предложения. Хочу надеяться, что они станут окончательными.

В заключение отмечу, что и мои завистники без устали изощряются, лишь бы очернить меня в глазах папы и нынешних хозяев Флоренции. Правда, не в пример здешним господам в Ватикане не очень-то принимают близко к сердцу все эти наговоры. Насколько мне известно, папа Климент неизменно пожимает плечами, когда ему напоминают о моих деяниях во время осады Флоренции. Говорят, что недавно он изволил заметить: "Микеланджело не прав, ибо я не делал ему ничего дурного".

Никак не возьму в толк: а в чем, собственно, моя неправота?

Надеялся быстро поправить здоровье, но постоянные тревоги не позволяют мне окончательно прийти в себя. Тоска, страх, подозрения заставляют людей увядать, словно листья осенью, и они гибнут. Слышу, как порою за моей спиной говорят, что долго я не протяну и мне остались считанные дни. При встрече знакомые глядят на меня такими удивленными глазами, словно видят перед собой призрачное видение, мой вид пугает их. Но я тут же привожу их в чувство одним лишь взглядом или полусловом.

* * *

Мои друзья из других городов предупреждают, чтобы я был осторожнее в выражениях, поскольку мои письма приходят к ним вскрытыми. Очевидно, в глазах верных слуг Алессандро лицо я "подозрительное", хотя они всячески успокаивают меня и просят не верить слухам, что, мол, карающая десница уже занесена надо мной. Но мне доподлинно известно, какие чувства питает их господин к моей персоне. Отлично знаю, что не моргнув глазом он тут же приказал бы расправиться со мной, да руки коротки, ибо его желание идет вразрез с волей всесильного дяди - папы Климента.

Не знаю, насколько доверяет юный деспот донесениям ищеек, которые неотступно следуют за мной и уже успели, чай, изучить всю мою подноготную. Ума не приложу, отчего этот осел, ставший по иронии судьбы герцогом, так страшится несчастного беднягу, каким на самом деле я являюсь. Неужели он верит, что я продолжаю поддерживать связь с опасными лицами, объявленными вне закона?

Некоторые придворные Алессандро все еще негодуют, требуют возмездия, будучи не в силах простить, что я согласился занять пост генерального инспектора фортификационных сооружений. А иные раскрывают рты от удивления и не могут поверить собственным глазам, видя, как я преспокойно шествую по городу, ежедневно направляясь из дома в Сан-Лоренцо. "Не смотрите, что он художник. Прежде всего он человек, руководивший фортификационными работами", - говорят самые фанатичные из них. Такие голоса начинают причинять мне новые неприятности.

Униженный, находясь под постоянным наблюдением, живу здесь, словно в ссылке. Как только закончу работы в Сан-Лоренцо, постараюсь тут же покинуть Флоренцию, чтобы обрести покой где-нибудь на стороне. Я нередко вел разговоры о свободе в этих моих записках, но лишь в эти дни по-настоящему понял ее подлинный смысл. Видимо, чтобы полнее оценить свободу, нужно прожить под игом тирании по крайней мере пару месяцев.

Чувствую себя прескверно, постоянно болит голова. По ночам то и дело вскакиваю, пробуждаясь со стоном от страшных кошмаров, которые порою преследуют меня и днем. Всем своим обликом напоминаю душевнобольного, живущего во власти галлюцинаций и кошмаров. Но не прекращаю каждодневно трудиться, ибо руки и ноги пока послушны мне. Работаю, дабы отвлечься, успокоить душу, развеять мрачные мысли и предчувствия - словом, чтобы работой заглушить все то, что тревожит мое сердце. Работаю, чтобы жить. Если бы не работа, пришлось бы выбирать между кладбищем и домом для умалишенных...

Какое рабское унынье, какая в мыслях пустота,

Душа вся страхом обросла

И мне божественные образы ваять!

* * *

Специальным декретом папа пригрозил мне отлучением, если я позволю себе отвлекаться на иные дела, кроме гробницы Юлия II и работ в Сан-Лоренцо. Видимо прослышав о состоянии моего здоровья, он просил передать мне, чтобы я не слишком изнурял себя, работал спокойно, и даже посоветовал почаще бывать на свежем воздухе.

Несмотря на угрозу, содержащуюся в декрете, папа Климент явно хитрит, желая припугнуть и отвадить от меня не в меру настойчивых заказчиков, число которых растет изо дня в день. Я и сам старался всеми правдами и неправдами отклонять новые предложения. Теперь же, размахивая копией папского декрета, могу без утайки сказать красномордым сытым заказчикам: "Взгляните, синьоры, на эту бумагу. Если вы не хотите, чтобы меня отлучили от церкви, то не просите у меня ни статуи, ни картины и ничего другого". В конце концов я не оказался внакладе, а Климент проявил в этом деле удивительную сообразительность.

В местных кругах, где меня терпят скрепя сердце, любой мой отказ всесильным заказчикам порождал такое недовольство, что мне не раз приходилось серьезно побаиваться возможной расправы.

Алессандро отдал приказ изъять все оружие, находящееся в распоряжении флорентийцев, и отослал на родину ландскнехтов, заменив их головорезами из банды Алессандро Вителли. Племянничек Климента VII лишил тем самым флорентийцев права охраны порядка в городе, которым они спокон веков пользовались, прибегая к услугам ландскнехтов. Представляю себе, какие порядки установит во Флоренции весь этот сброд каналий!

Хочу отметить, что сегодня впервые случайно увидел самого герцога Алессандро, шествующего по улицам Флоренции. Никогда еще не видывал такого зрелища. Окруженный сворой образин в латах, стальных шлемах и с ужасными тесаками, входящими теперь в моду, молодой тиран гордо выступал, не одаривая даже взглядом толпы собравшихся простолюдинов. Трепеща от страха, несчастные изо всех сил пытались изобразить радость при виде герцога и хлопали в ладоши, как на представлении.

В былые времена флорентийцы встретили бы такой кортеж смехом и улюлюканьем, приняв его за шутовское шествие, какое нередко можно было видеть на городских улицах в дни праздничного карнавала.

* * *

Семейство Делла Ровере настаивает, чтобы готовые статуи для гробницы Юлия II были отправлены в Рим, где бы я лично проследил за их установкой и завершил всю работу на месте. Вижу, что племянникам папы Юлия просто невтерпеж. Но совесть у меня чиста, и им не в чем меня упрекнуть. Я уже сообщил этим торопыгам, как будут окончательно расположены все статуи, а посему пусть угомонятся и наберутся терпения. Боже, сколько же еще с ними возиться! Когда же этому придет конец?

Некоторые избранные, коим было дозволено увидеть завершенные скульптуры Лоренцо и Джулиано, в один голос выражают недоумение по поводу несхожести моих героев с прообразами и их удрученного, меланхолического вида. Всем этим ценителям я могу лишь посоветовать рассматривать искусство с несколько иных позиций и обрести хоть толику воображения. Люди, которые спустя века будут лицезреть мои статуи, вряд ли заинтересуются всей этой галиматьей. Однако никто не должен думать, что, отказавшись от передачи портретного сходства, я в какой-то мере хотел насолить семейству Медичи. Нет, совсем иные мысли занимали меня, когда я ваял эти "причудливые" статуи.

* * *

Сегодня до наступления темноты я решил остаться в Новой ризнице Сан-Лоренцо, дабы еще раз спокойно обозреть все, что пока мне удалось здесь сотворить. Услав по домам подмастерьев да и самого сторожа, я остался наедине с моими творениями, окунувшись в этот покой, тонущий в тишине. Как завороженный, не мог оторвать глаз от строгих стен часовни, украшенных скульптурными надгробиями. В какое-то мгновение у меня создалось ощущение, что каждая скульптура вбирает в себя другую, как бы сливаясь в единое целое, а все позы и жесты стали настолько одинаковы, что Джулиано выглядел как Лоренцо и, наоборот, День - как Ночь... Мне даже показалось, что статуи обоих герцогов и аллегорические фигуры стали разрастаться и превращаться в единого героя, вбирающего и олицетворяющего собой все пространство.

Это состояние созерцания монотонного единообразия начало меня тяготить. Но затем образ призрачного героя стал постепенно видоизменяться и растворяться у меня на глазах, а подавленность окончательно прошла, когда все четыре аллегории, отделившись друг от друга, заняли свои места, а оба герцога вновь обрели каждый свойственное ему выражение и позу.

Я почувствовал, как жизнь вновь наполнила пространство. Ночь склонила голову к груди, положив ногу на ногу; День уставился на меня из-за приподнятого плеча, словно выражая недовольство моим присутствием; утренняя Аврора делала над собой усилие, чтобы вновь не погрузиться в сон, и, наконец, Вечер в предвкушении предстоящего отдыха после трудов растянулся во весь рост на камне, породившем его, и приподнял слегка натруженные плечи, ожидая наступления сумерек.

Оба герцога сидели в тишине, погрузившись в свои думы и не замечая всего того, что творилось у их ног на каждом из надгробий. На дворе уже сгустились сумерки...

О, ночь, хоть мрачен твой покров,

Зато как спорится работа в тишине

И как просторно мыслям в голове!

Ты похвалы достойна мудрецов.

Уходят прочь усталость и сомненья.

Взамен даешь покой, бодрящую прохладу

И предрассветных снов усладу,

Что охраняют все мои стремленья.

О, призрак смерти, ты один

Кладешь конец душевной нищете

И служишь за страданья искупленьем

Над нашим бренным телом господин,

Ты осушаешь слезы на челе

И праведным даришь терпенье.

* * *

В замке Беттона умер Малатеста Бальони. Его скосила галлийская болезнь и желчь, разлившаяся от отчаяния, что папа так ловко обвел его вокруг пальца, не сдержав ни единого обещания в награду за низость и вероломство. Оставленный всеми, кто склонил его к предательству, этот господин кончил свои дни, как того заслужил. Первыми гибнут жертвы предательства, но рано или поздно и самих предателей карает заслуженное возмездие.

Рассказывают, что, когда бывший деспот Перуджии испустил дух, среди грома и молний над землей пронесся невиданный ураган. Декабрь 1531 года.

* * *

События, происшедшие за последние два года, изменили облик Флоренции. Помимо замены старых органов власти новыми и общего обнищания, вызванного войной, в городе можно заметить немало перемен, даже в одежде. Редко кто носит на голове заостренные колпаки, уже не увидишь старинные флорентийские орнаменты на одежде, да и сам ее покрой изменился. Серебряных пряжек, снурков, кушаков из тисненой кожи уже не увидишь, как бывало, почти на каждом. И даже волосы не носят ниспадающими до плеч, что когда-то составляло особую гордость знати и старых магистров, а так, лишь слегка прикрыв макушку.

Только возвратившаяся в свои дворцы аристократия да нажившиеся на войне торговцы могут позволить себе роскошь носить традиционные флорентийские одеяния. Все прочие, коих явное большинство, не только одеваются по-новому, но и несут на себе печать новой жизни, так отличающейся от прежних мятежных времен. С горечью вижу, что носителями старых добрых флорентийских традиций, пусть даже в их чисто внешнем проявлении, ныне выступают как раз, те, кто строил козни против нашей республики или относился к ее судьбе с полнейшим равнодушием.

* * *

В апреле месяце мне пришлось побывать в Риме, где с доверенными лицами герцога Урбинского окончательно утряс все вопросы, связанные со старой тяжбой вокруг памятника Юлию II. Кратковременное пребывание в Риме позволило мне также выверить с семейством Делла Ровере все счета, как большие, так и малые. Наследники папы Юлия утверждали, что выплатили мне ни много ни мало шестнадцать тысяч дукатов. На поверку же вышло, что я получил всего лишь пять тысяч, и это смог подтвердить прокуратор герцога Урбинского, сверивший все счета. Я особенно доволен, что мне удалось опровергнуть эту гнусную клевету. Согласно новому контракту - а это уже четвертый, который я подписываю, - мне надлежит взять расходы, связанные с новыми работами, и в течение трех лет изваять собственноручно шесть статуй для усыпальницы папы Юлия. Хочу надеяться, что мне не придется более возвращаться к этой истории, набившей оскомину.

Виделся с папой; не сказал бы, что его состояние лучше моего. По одному его облику можно судить, сколько ему пришлось испытать со времен разграбления Рима и до капитуляции Флоренции. Да, горя он хлебнул немало. В тамошних кругах узнал, что папа заметно изменил отношение к своему племяннику Алессандро. Говорят, что особенно его удручают беззаконие, которое тот творит, злоупотребляя данной ему властью, и постыдный, скотский образ жизни. Другой папский племянник, Ипполит, несколько помоложе и приятнее в обхождении, нежели этот ирод Алессандро, затаил злобу против флорентийского деспота и плетет против него сети заговора, водя дружбу с политическими изгнанниками.

Поживем - увидим, что принесут козни Ипполита и распри между братьями этому городу, уже и без того испытавшему немало лихих годин.

* * *

В эти дни Новая ризница Сан-Лоренцо наводнена молодыми художниками, коих взял себе в подмогу, вняв советам Климента VII. Сам же я работаю над рисунками для росписи фресками часовни и леплю в воске модели будущих изваяний.

Впервые в жизни вижу себя окруженным таким множеством помощников, которым надлежит работать по моим рисункам и слепкам. Хотя и понимаю, что нужна подмога в столь трудоемком деле, все же мне было бы куда покойнее без этой оравы. Однако силы мои уже не те, и в одиночку справляться с делом стало трудно. Хочешь не хочешь, а приходится считаться с этим. Вот и хожу день-деньской, отдавая распоряжения и делая замечания, особенно тем, кто норовит работать на свой манер. Не терплю отсебятину, а посему художникам со мной не сладко.

Хочу, однако, добавить, что все здесь мнят себя художниками, полагая, видимо, что искусство - это такое же ремесло, как и все прочие, которому можно обучиться, походив несколько месяцев в подмастерьях. Правда, некоторые, поработав немного кистью или резцом, отворачиваются от искусства. Но таковых, к сожалению, гораздо меньше. Все эти, с позволения сказать, художники принесли бы куда больше пользы, катая тачки с песком и камнем. А скольким молодым людям, очарованным искусством и обладающим приятной наружностью, подошла бы роль пажей в аристократической свите! Но они, поддавшись магическому соблазну, растрачивают свои силы и терзают себя понапрасну. И этим юношам, одержимым страстью, невозможно внушить, что искусство - это не блажь, а великое серьезное испытание и дело весьма трудное.

Поскольку никому невозможно запретить заниматься искусством, которое, кроме особой склонности, не требует иных задатков, увлеченность им и приводит сплошь и рядом к весьма плачевным результатам. А посему для меня куда ценнее простой рабочий или пастух, что ходит за стадом и доит коров, нежели любой несостоявшийся художник.

Эти мысли навеяны сегодняшней стычкой с одним наглым великовозрастным детиной, что работает у меня в Сан-Лоренцо. Он не признает никаких замечаний, считая, что вполне справляется с порученным делом. Сегодня я не принял у него работу. Его наглое упрямство меня просто озадачило. Но со мной шутки плохи. Поворчав, он все же вынужден был взять новую мраморную плиту и начать все сызнова. Не стал его прогонять из-за уважения к отцу. Бедняга нуждается в помощи.

На сей раз решил набрать поболе помощников, дабы поскорее закончить работы в Сан-Лоренцо. Хочу при первой же возможности покинуть Флоренцию. Не могу жить в обстановке подозрений и ненависти, постоянно испытывая страх за жизнь. Знаю, что для Алессандро я как бельмо на глазу, а посему у меня немало причин опасаться его.

* * *

Римский соглядатай, который с семьей столько лет занимал мой дом на Вороньей бойне, был выдворен с превеликим трудом стараниями моих друзей, особенно Бастьяно. Но дом оставлен в таком состоянии, что для приведения его в божеский вид придется раскошелиться. Боюсь, что это мне обойдется чуть ли не как сама покупка дома. Маленький сад вокруг стал неузнаваем, но деревья в нем продолжают давать сочные плоды, и друзья дурно поступают, если не лакомятся ими.

Говоря о доме и саде, тут же вспоминаю моих многочисленных кошек, с которыми так любил коротать время. Не знаю, сколько из них осталось в живых. Никто не догадался написать мне о них. Не думаю, что из уважения к моей персоне бывшие жильцы кормили их.

Бастьяно пишет, что жена соглядатая влюблена в меня без памяти и хотела было оставить для меня множество каких-то вещей и безделиц, которые мой друг не принял, и правильно сделал. Если бы несчастная женщина познакомилась со мной, думаю, что она бы тут же остыла. Пусть поболе заботится о собственном муже, хотя он и соглядатай.

В последнее время мной овладела странная форма меланхолии. Живя в какой-то прострации и в полном отрыве от мира, все окружающее я воспринимал в иной, видоизмененной форме. Ничто меня более не занимало, не печалило, но и не радовало. Я перестал даже докучать своим помощникам бесконечными придирками и замечаниями, но и они, видимо, не осмеливались обращаться ко мне. Уставившись в небо, подолгу разглядывал звезды, не испытывая при этом никаких чувств. Даже работы в часовне Медичи утратили для меня всякий интерес, а мраморный Лоренцо с его ироничным выражением и отсутствующим взглядом, казалось, говорил мне: "К чему старанья? Почто ты высекаешь форму из камней?"

Все казалось мне бесполезным времяпрепровождением, и любое намерение я отгонял как пустой обман. Став пленником всего того, чему ранее противился и с чем не соглашался, я перестал понимать суть даже собственных мыслей. Но порою чувствовал себя счастливо отрешенным. Такое, вероятно, случалось во сне, когда я бредил.

Триболо *, который должен был изваять статуи Земли и Неба, слег в горячке. Этот молодой человек, хотя не очень крепкий, но удивительно живой и острый на язык, постоянно веселил своих товарищей по работе. В любом разговоре об искусстве он проявлял незаурядный ум и трезвость мысли. Странным прозвищем Триболо-живодер * он обязан тому, что в детстве своими проказами держал в страхе однокашников и окрестную детвору. Во Флоренции редко кому удается избежать прозвища. Достаточно малейшего предлога, чтобы за тобой навечно закрепилось прозвание, которое заставит забыть имя, данное тебе при крещении. Так, если ты хил и худ, тебя тут же прозовут заморышем. Стоит флорентийцам хоть раз увидеть, как ты слегка припадаешь на ногу, неумело срезав ноготь, как к тебе тут же прилепится кличка - хромой. Не дай бог, если в твое отсутствие жена впустит в дом сына молочника или трубочиста. Любой флорентиец в разговоре с друзьями будет называть тебя не иначе как рогоносцем, твою жену - шлюхой, а дом твой - борделем. Февраль 1533 года.

* Триболо, Никколо деи Периколи (1500-1550) - флорентийский скульптор и архитектор, ученик Микеланджело. Автор паркового ансамбля Сады Боболи во Флоренции, надгробия папы Адриана VI в церкви Санта Мария делл'Анима (Рим), скульптурной группы "Природа" (Лувр, Париж).

* ... странным прозвищем Триболо-живодер - от итал. tribolare истязать, мучить.

* * *

Вчера вечером, когда я приводил дома в порядок некоторые счета, вдруг послышался громкий стук в дверь. Никто не осмелился бы стучать ко мне с такой наглостью, и я тут же подумал, что этот поздний визит сулит какую-то неприятность. При первых ударах в дверь я приказал служанке не отпирать и, пока она застыла, дрожа, у порога, успел из окна разглядеть четырех лошадей, которых держал под уздцы вооруженный солдат. Стало быть, ко мне ломились три визитера. Когда яростные удары вновь потрясли весь дом, вне себя от страха, я приказал трепещущей Анджеле открыть дверь. Каково же было мое удивление, когда среди трех вошедших вооруженных людей я признал Алессандро Вителли, одного из главарей разогнанных черных банд Джованни *!

* ... черных банд Джованни - Джованни делле Банде Нере (1498- 1526) кондотьер, сын Льва X: после смерти отца облачил в знак траура своих воинов в черные мундиры.

Непрошеные гости вошли в дом, соблюдая учтивость. Капитан Вителли тут же снял берет, приказав знаком своим товарищам последовать его примеру. Присев на стул, он без лишних слов приступил к разговору:

- Что бы вы сказали, мастер, если бы я предложил вам покататься верхом со мной и герцогом Алессандро? Это неподалеку, на лужайке по дороге в Прато и Фаэнцу.

- Во Флоренции всем доподлинно известно, господин капитан, - ответил я, -что у меня нет времени на верховую езду. К тому же посмотрите на меня, у меня и сил не хватит на такое занятие.

- Не будем говорить о времени. Вы его потратите с толком для себя, в чем скоро сами убедитесь. А коли вам трудно держаться в седле, беда невелика - мы вас прокатим в карете.

Его ответ поставил меня в очень затруднительное положение. Я напряженно думал, стараясь подыскать благовидный предлог, дабы отклонить его приглашение.

- Так что же вы думаете насчет того, чтобы проветриться немного? вновь спросил Вителли.

Вооруженные канальи, стоявшие, словно псы сторожевые, по бокам своего главаря, смотрели на меня в упор.

- Никак не могу взять в толк, - начал я, - а что, собственно, вы мне предлагаете? Мне непривычно вступать в дело, не зная его цели.

- Пусть будет по-вашему, мастер, - промолвил Вителли. - Я изложу вам суть. Меня прислал к вам герцог Алессандро. Он желает, чтобы вы построили крепость по его заказу, и готов даже простить ваше недавнее прошлое, приняв вас в круг своих друзей, но, разумеется, если вы окажетесь достойным такого внимания. Надеюсь, что теперь вам все ясно. Так решайтесь же. Каковы будут ваши соображения?

Стараясь казаться как можно более спокойным, я попросил у него несколько дней на обдумывание такого предложения. Но мои возражения не убедили Вителли.

- Нечего здесь раздумывать, достопочтенный мастер! - воскликнул он, резко вскочив с места, а затем мрачно выдавил из себя, словно угрожая: Речь может идти только о вашем согласии или отказе.

Вителли вновь присел и продолжал уже менее резким тоном:

- Князьям, мой мастер, не принято ни в чем отказывать. Берясь за строительство крепости, вы как архитектор делаете свое кровное дело, а как флорентиец исполняете свой истинный долг.

Он помолчал немного, а затем добавил с ухмылкой:

- Вам ли объяснять, что всякий, кто отказывается подчиняться распоряжениям герцога, особенно когда дело касается защиты города, рассматривается если не как прямой враг герцога, то по крайней мере как лицо подозрительное, выступающее против нашего правительства.

- Да, но папа не давал мне никаких указаний по поводу такого предложения, - тут же нашелся я. - Да будет вам известно, что он мне пригрозил отлучением, если без его ведома я возьмусь за какое-нибудь дело. Надеюсь, что герцог не пойдет против воли его святейшества.

Ничего не сказав мне в ответ, Вителли со своими телохранителями поспешно покинул мой дом.

Но в эту ночь я не смог сомкнуть глаз, да и нынешний день у меня все валилось из рук.

* * *

Чувствую, что Алессандро мечет громы и молнии по поводу моего отказа и не намерен его принимать. Но что бы там ни стряслось, никогда не буду строить для тирана крепости и тюрьмы. На прошлой неделе я имел беседу с папой и в весьма осторожных выражениях высказал свои соображения на сей счет. Я наивно полагал, что святой отец был в полном неведении о предложении, сделанном мне капитаном Вителли. Однако из некоторых его слов я скоро убедился в обратном. И все же должен признать, что Климент не оказывал на меня никакого давления в этом деле. Более того, на прощанье он вновь призвал меня никого не бояться.

Креплюсь покуда, но боюсь, как бы не впасть в прострацию, в которой жил последнее время. Однако для меня ясно как божий день, что, если я лишусь поддержки папы, мне следует незамедлительно бежать из Флоренции.

* * *

Рядом с моим Давидом установлена статуя Геракла работы Баччо Бандинелли благодаря настоянию самого папы, хотя друзья скульптора и герцог Алессандро хотели бы установить ее где-нибудь в другом, не столь видном месте. На сей раз правитель Флоренции и покровители Бандинелли не ошиблись в своих опасениях. Этот Геракл воистину стал притчей во языцех, породив нескончаемый поток насмешек в адрес скульптора и самого правительства. Чтобы заставить острословов прикусить язык, герцогу пришлось принять ряд крутых мер. Немало флорентийцев угодило в карцер за свои поэтические вольности, а многие насмешники поплатились крупным штрафом. Но шуточные сонеты и язвительные частушки продолжают появляться на свет, вызывая восторг слушателей. Вот начало одного из таких сонетов:

Застыл на площади с дубиной великан.

Какое жалкое соседство для Давида,

А флорентийцам кровная обида.

Геракл стоит как истукан.

Но есть еще один, более едкий стишок, направленный не только против Бандинелли. Вот он:

Очнись, Геракл, ото сна!

Иди и палицей в руке

Наотмашь вдарь по голове

Того, кто изваял тебя уродом

И осрамил перед честным народом.

Конечно, такие стишки огорчают Бандинелли, хотя бедняга сделал то, на что способен. Но не в них дело. Установка статуи Геракла на площади Синьории - это еще один удар для меня. Представляю, как возрадовался мой соперник, этот господин Баччо, увидев свою работу рядом с моей в самом центре Флоренции. Но и он в глубине души не может не признать - и в этом я более чем уверен, - что ему удалось куда более преуспеть как интригану, нежели как скульптору.

Что до флорентийцев, то в его статуе они не увидели ничего особенного, что дало бы им возможность окрестить ее одним из тех характерных имен, которые нередко придают самому произведению искусства значение символа. В их глазах этот Геракл выглядит посмешищем, и не более. Кроме своих размеров, колосс ничем не примечателен.

Подхлестываемый непомерной амбицией, Бандинелли работал над статуей с пылом и усердием. Однако ничто не помогло ему возвыситься над собственной серостью. И пусть "первый художник герцога" не кичится, ибо своей статуей он не снискал себе лавров. Чтобы стать первым во Флоренции, ему еще нужно проявить себя и создать нечто более значительное, чем этот колосс. У флорентийцев особое чутье на искусство, они слишком тонко чувствуют его суть, чтобы их можно было покорить какой-нибудь пустельгой. Июнь 1534 года.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

Наконец я вдали от Флоренции, которую спешно покинул, оставив незавершенными работы в Новой ризнице Сан-Лоренцо и библиотеке из-за боязни, что Климент VII раньше испустит дух, чем я соберусь в Рим. На сей раз фортуна была ко мне благосклонна, и я прибыл сюда за два дня до кончины папы, успев тем самым избежать мести злодея Алессандро. Представляю, как герцог кусает себе пальцы от злобы, что не распорядился схватить меня, едва по Флоренции разнесся слух о неминуемой смерти его дяди. Возможно, он был уверен, что мне некуда деваться и меня всегда можно изловить на улице Моцца или в Сан-Лоренцо, как только я лишусь высочайшего покровительства. Как бы то ни было, я теперь в Риме, который мне кажется поистине свободным городом в сравнении с Флоренцией.

Пресловутая крепость, строительство которой мне навязывал флорентийский тиран, уже сооружается с июня месяца. Работами руководит сын Антонио да Сангалло *, прозванный Антонио Младшим. Он так горячо взялся за дело, что, думаю, пройдет совсем немного времени, и цитадель будет готова. Вот уж тогда откроются ее потайные казематы, чтобы принять "неверных", которых опасно держать в городских тюрьмах, где их в любой момент может освободить бунтующий народ. От этих флорентийцев всего можно ожидать... Зато какое удовольствие испытает Антонио Младший по завершении работ, когда разжиревший герцог Алессандро похвалит его за службу и отечески похлопает по плечу. Тираны порою столь же великодушны к своим лакеям, сколь бесчеловечно жестоки ко всем тем, кто противится их воле, не обладая рабской душой. В этом я смог убедиться на собственной шкуре сразу же после падения Флорентийской республики и вступления в город папских эмиссаров и легиона чужеземных солдат.

* Антонио да Сангалло Младший (1473-1546) - архитектор и военный инженер, племянник Антонио да Сангалло Старшего. Работал в Риме (руководил строительством собора св. Петра, начал возводить дворец Фарнезе).

Теперь мое единственное желание - целиком отдаться работе над гробницей Юлия II. Вряд ли я смог бы ее завершить при жизни папы Климента, который намеревался дать мне новое поручение, едва я управлюсь с делами и смогу окончательно поселиться в Риме. Речь шла о фреске Страшного суда, некоторые рисунки для которой я подготовил еще в прошлом году.

Итак, я покинул Флоренцию. Я, пожалуй, был бы удовлетворен, переселившись в Рим, если бы не мысли о Сан-Лоренцо, которые постоянно терзают меня и не дают покоя. Меня особенно тяготит, что не удалось довести до конца все задуманное. Я намеревался расписать Новую ризницу от стен до свода, исходя из совершенно новых предпосылок. У меня давно зрела идея создать произведение искусства, в котором скульптура и живопись являли бы собой единое художественное целое.

Я всегда мечтал стереть неравенство между скульптурой и живописью, чтобы оба эти искусства можно было бы называть единым именем. А Новая ризница Сан-Лоренцо являла собой редчайший пример, где можно было бы добиться такого единства. Но нынешние смутные времена помешали осуществлению моего замысла. С трудом верится, что мне еще раз представится такая счастливая возможность. Все скульптурные работы там были почти завершены, а для фресковых росписей я уже подготовил картоны с рисунками. Мне не хватило только одного года.

Будучи доведенной до конца, эта работа явилась бы для меня самого великим испытанием и положила бы конец вековым спорам о превосходстве одного искусства над другим. Боже, сколько художниками и литераторами потрачено времени на эти пустопорожние разговоры...

Пленен с рожденья красотой

И высшее в ней вижу назначенье.

Добиться в двух искусствах совершенства

Вот цель, владеющая мной.

Все прочие ошибочны сужденья.

Берясь за кисть или резец, иного не ищу блаженства.

Записано в моем доме на Вороньей бойне. Сентябрь 1534 года.

* * *

Узнал наконец всю правду о том, что приключилось с бывшим моим помощником Антонио Мини во Франции. Этого скромного молодого человека неизменно отличала глубокая преданность искусству, но отсутствие таланта помешало ему подняться выше посредственности. Я всегда считал и считаю, что в искусстве надо работать головой, а не руками.

Во Флоренции Мини влюбился в одну девушку, мать которой была очень бедна. Они кое-как перебивались с хлеба на воду. Состоятельные родители моего помощника без особой симпатии смотрели на эту несчастную семью, а посему всячески противились браку их сына.

Однажды они заявились ко мне домой и слезно упрашивали, чтобы я заставил их сына покинуть Флоренцию под любым предлогом. Мне удалось убедить Антонио пойти на труднейшее испытание: порвать все отношения с девушкой и уехать подалее от родного города ради спокойствия и благополучия его родителей. Уж не помню теперь, когда это точно произошло, но, кажется, три или четыре года назад. Молодой человек отправился в Париж с намерением обосноваться затем в Лионе. Перед отъездом я решил подарить ему свою картину "Леда" (которую раздумал отдавать феррарскому герцогу по причинам, о коих здесь умолчу), а также несколько слепков для фасада Сан-Лоренцо и кое-что из рисунков. Однако несколько безалаберный молодой человек имел неосторожность оставить все мои подарки у своего парижского приятеля (некоего Джулиано Буанаккорси, флорентийца, переехавшего во Францию), чтобы по возвращении из Лиона забрать их обратно.

Мне стало известно, что Мини повез с собой мои работы в надежде продать их Франциску I. Поэтому нетрудно себе представить его отчаяние, когда, возвратившись в Париж, он узнал, что его дружок-прощелыга уже успел продать все мои работы французскому королю, урвав за них куш, которого Мини хватило бы за глаза на безбедное существование на чужбине. Потрясенный подлостью приятеля, оставшись без средств и покровителей, бедняга Мини занемог и в прошлом году умер от разрыва сердца.

Мой племянник Леонардо пишет из Флоренции, что ежедневно уделяет несколько часов сочинению стихов. Мне и ранее было известно об этой его наклонности. Думаю, однако, что поэтом он не рожден. Но, как говорится, чем бы дитя ни тешилось...

А по мне, чем баклуши бить да марать бумагу, лучше бы потихоньку приобщался к делам в лавке, купленной мною когда-то для его отца и дядьев. Кстати, не забыть бы написать об этом Джовансимоне и Сиджисмондо.

Так хочется, чтобы мальчик обучился как следует письму. Получаю от него пространные послания, над которыми вынужден ломать голову, прежде чем могу что-либо уразуметь. Думаю, что времени у него хоть отбавляй, а посему пора научиться писать толково и вразумительно, дабы стать достойным человеком.

* * *

Павел III уже призывал меня к себе в Ватикан, желая поручить роспись фресками алтарной стены в Сикстинской капелле. Но я был вынужден ответить отказом на его предложение, сославшись на контракт с Делла Ровере, который связывает меня по рукам. На днях папа сызнова меня вызвал и дал, а вернее сказать, навязал свое поручение.

И вот сегодня собственной персоной он пожаловал в мой дом в сопровождении свиты кардиналов, дабы лично осмотреть мои рисунки к сцене Страшного суда, выполненные в прошлом году.

Все мои доводы и сомнения, которые я вновь изложил святому отцу, пытаясь уклониться от непосильной работы расписывать фресками необъятную по своим размерам стену, остались пустым звуком.

- Тридцать лет я лелеял эту мечту, - сказал Павел III в ответ на мои возражения. - И ныне, став папой, неужели же я откажусь от нее? Да я скорее порву вот этими руками злополучную бумажонку. - Он имел в виду последний контракт, подписанный мной с герцогом Урбинским. - Ни перед чем не остановлюсь, но моя воля будет исполнена!

Последние его слова вконец убедили меня, что упорствовать бессмысленно. Как говорится, нет худа без добра. Зато папа пообещал оказать давление на герцога Урбинского, дабы тот не хорохорился и довольствовался тремя статуями, выполненными мной собственноручно, не претендуя на большее. Как семейство Делла Ровере проглотит эту горькую пилюлю, не знаю да и не хочу гадать.

В эти дни к моим римским знакомствам прибавилось еще одно - с маркизой Витторией Колонна *. В прошлом мне не раз приходилось слышать имя этой женщины, особенно в разговорах с Берни *, Донато Джаннотти *, Томмазо деи Кавальери и другими друзьями.

Она вдова знаменитого маршала, одержавшего победу при Павии *. Это само воплощение меланхолии. Когда маркиза обращает на тебя взор или разговаривает, ее редко покидает выражение изысканной холодности. Ее отличает королевское величие и столь редкий у женщин живой ум, который она проявляет весьма сдержанно. Все это в сочетании с благородством чувств и гордой отрешенностью от мирской суетности придает ее личности неповторимое своеобразие.

* Виттория Колонна (1490-1547) - поэтесса, вышла из знатного римского рода. Испытала влияние Петрарки и средневековой мистической поэзии.

* Берни, Франческо (1497-1535) - флорентийский поэт-сатирик, бичевавший своими едкими терцинами существующие нравы и порядки, создатель особого пародийного жанра - "бернеско". Выступал противником всякой тирании, был отравлен сторонниками Медичи.

* Джаннотти, Донато (1492-1573) - флорентийский литератор и политический деятель, сторонник республиканского правления, автор известных книг "Диалоги Данте", "О флорентийской республике", комедии "Милезия".

* ... маршала, одержавшего победу при Павии - Фердинандо Франческо д'Авалос (1490-1427), возглавлял испанские войска в битве при Павии (1525) и пленил французского короля Франциска I.

* * *

Аретино давно выражал желание получить какой-нибудь из моих рисунков. Однако я не смог ублажить его. Тогда он обратился к Вазари *, и тот, зная нрав этого борзописца, поспешил незамедлительно выслать ему из своей коллекции два моих рисунка, выполненных еще в ту далекую пору, когда мальчиком я посещал школу ваяния в садах Сан-Марко.

* Вазари, Джорджо (1511-1574) - живописец, архитектор и историк искусства, автор "Жизнеописаний наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих", т. 1-4, М., 1956-1970.

Хочу надеяться, что добряк Базари ублажил неугомонного просителя. Может быть, теперь он перестанет докучать письмами, полными безудержных восхвалений, кои меня вовсе не трогают. От этого человека следует держаться подале, иначе рискуешь ненароком быть публично ославленным или, еще того хуже, стать мишенью его пера, которое столь же язвительно и беспощадно в гневе, сколь трусливо и угодливо в прошениях.

Чтобы добиться своей цели, этот Аретино прибегает к весьма своеобразной уловке. Вначале он закидывает удочку, присылая тебе хвалебное письмо, на которое так или иначе приходится отвечать; затем, когда ты попался на живца, он вновь объявляется, но уже с просьбой подарить ему что-нибудь на память (картину, статую, посвящение), словом, вымогает знаки "признательности", дабы насытить свою тщеславную утробу. Если в дальнейшем он видит, что слава твоя скромна, то, поблагодарив тебя за дар, вскоре забудет о твоем существовании. Но если имя твое у всех на устах, а ты не изволишь отвечать, он будет скромно ждать. Затем, когда его терпение лопнет, он вышлет тебе и своему издателю новое письмо, полное неслыханных оскорблений, расправившись тем самым с тобой и призвав всех прочих именитых людей быть более податливыми.

Насколько мне известно, Аретино точно так же занимается вымогательством в отношениях с князьями, неизменно добиваясь желаемого. Мои друзья советуют ответить ему, иначе он может учинить любую мерзопакость.

* * *

Изменил прежние рисунки к Страшному суду, изъяв все декоративные детали и объединив по-иному образы праведников и грешников. Даже в наиболее разработанном из старых рисунков над алтарем, под фигурой Христа, зияла некая пустота, создававшая впечатление, что вся композиция резко делится на две части. В новом эскизе я заполнил эту пустоту группой трубящих ангелов, которые призывают души умерших предстать перед высшим судией.

Стена, которую мне предстоит расписать, уже очищена от старых наслоений. Несколько каменщиков, предводимых старшим мастером, уже не один день трудятся в Сикстинской капелле, чтобы придать наклон алтарной стене, и, таким образом, пыль не будет оседать на фреску. Кривизна составит почти полметра, но для зрителя она будет незаметной.

Нынче специальным указом папа назначил меня главным архитектором, скульптором и живописцем Ватиканского дворца. Само назначение не явилось для меня неожиданным, хотя я его никогда не домогался. Но оно непременно породит возмущение и беспокойство среди архитекторов, работающих над возведением нового собора св. Петра, от коих постараюсь всячески держаться подале. К счастью, в папском указе ничего не говорится о том, что мне надлежит заменить нынешнего главного архитектора собора. 1 сентября 1535 года.

* * *

Изо дня в день возрастает число флорентийских беженцев в Риме - явный признак того, что абсолютизм герцога Алессандро становится все более невыносимым. И не только для давних противников Медичи. Он в тягость даже тем, кто в дни осады Флоренции стал на сторону папы Климента и его семейства. И ныне все эти Ридольфи, Сальвиати, Альбици, а также Джулиано Содерини, Баччо. Валори и другие, что верой и правдой служили тирану, сами оказались на положении изгнанников. А разве Филиппо Строцци, вернувшийся в 1530 году в родной город в надежде добиться более либерального правления, не был вынужден уехать в Венецию и на чужбине обдумать былые заблуждения?

Теперь все они расплачиваются за то, что восстановили власть Медичи и жестоко расправились с республиканцами. Под стать "бешеным" им остается теперь только вынашивать планы мести. Но их присутствие здесь вызывает неприятные воспоминания, особенно когда они принимаются ловчить и изворачиваться. Нет, им не зачеркнуть свое мерзкое прошлое. Боже, и когда-то я трепетал от страха перед этими господами, которые теперь выглядят жалкими прирученными львами! (До сих пор меня не покидает гадкое чувство от случайной встречи с Баччо Валори, который имел наглость протянуть мне руку.)

Возвращаясь сегодня домой, услышал, как чей-то приятный женский голос распевал мой старый мадригал, положенный на музыку маэстро Тромбончино * и начинающийся так:

* Тромбончино, Бартоломео (ум. ок. 1533) - венецианец, придворный музыкант, получивший известность своими обработками народных мелодий. В 1518 г. издал в Неаполе сборник песен, куда вошел мадригал Микеланджело.

Смогу ль прожить без вас, о моя радость,

Посмею ли вдали от вас дышать,

Коль не дано надежду мне питать?

Слова этого романса напомнили мне на какой-то миг короткий, но бурный отрезок моей жизни.

* * *

У меня уже вошло в привычку каждое воскресенье встречаться с Витторией Колонна в монастыре Сан-Сильвестро, чтобы вместе послушать, как брат Амброджио читает Священное писание. Однако вчера вопреки установившемуся правилу мы начали не с отрывков из Библии. Как только все расселись по местам, я попросил Витторию на сей раз выбрать что-нибудь из Апокалипсиса. Она согласилась с моей просьбой, и брат Амброджио начал читать спокойным голосом:

"Откровение св. Иоанна Богослова... Блажен читающий и слушающий слова пророчества сего и соблюдающие написанное в нем... Я, Иоанн, был в духе в день воскресный... Увидел подобного Сыну Человеческому. Глава Его и волосы белы, как белая волна, как снег; и очи Его, как пламень, огненны... Итак, напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего..."

Здесь монах перевел дыхание и продолжал чтение. Но я, потрясенный этими словами, которые так точно передавали мое нынешнее состояние, не мог далее слушать и сделал знак, чтобы он прервал чтение. Я еле сдерживался: меня душили рыдания, исходящие из глубины души, глаза увлажнились, дыхание перехватило. Взглянув на меня, маркиза поняла мое волнение и приказала монаху прерваться. Затем она начала расспрашивать меня о картонах для росписи в Сикстинской капелле, после чего разговор перешел на тему Страшного суда.

Монах внимательно прислушивался к нашим словам, храня молчание. Прежде чем я покинул монастырь, Виттория с некоторой ноткой любопытства спросила:

- Скажите, мастер, что вас так растрогало сегодня, отчего вы так разволновались?

Тогда я ответил ей:

- Оттого, что я тоже с седыми волосами, как и тот, кого повстречал Иоанн Богослов...

Почто не может молодость понять,

Что все меняется к закату жизни:

Любовь, желанья, вкусы и мечты.

В забвеньи суеты нисходит благодать.

Коль смерть с искусством не дружны,

На что тогда мне уповать?

* * *

Сегодня утром в сопровождении моего слуги Урбино и каменщика я поднялся на леса, сооруженные в Сикстинской капелле, дабы приступить к росписи алтарной стены. С вечера уже стояли наготове склянки с красками, бадьи с водой, картоны и все прочее, необходимое для фресковой живописи. После того как подручный наложил слой свежей штукатурки в указанном месте (то есть в правом люнете), Урбино взял первый картон и помог мне приложить его к стене и закрепить. А потом он вместе с подручным наколол картон, чтобы рисунок перешел на свежий слой штукатурки, отнял от стены картон, после чего я смог приступить к самой росписи.

Вижу, что не смогу работать с тем самопожертвованием, как это было, когда я расписывал здесь свод. Силы мои уже не те, что тридцать лет назад. Придется расписывать не спеша, сообразуя труд с отдыхом. Да и прежняя страсть, ненасытная жажда работы, меня почти оставила. Апрель 1536 года.

* * *

Все настойчивее дает себя знать необходимость проведения реформы церкви. Из Женевы, Венеции, Неаполя приходят тревожные вести для всех тех, кому дорого единство церкви и веры. Но Ватикан пока относится вполне терпимо к таким настроениям, поскольку побаивается, и не без основания, прибегать к карательным мерам против представителей реформистского движения, ибо такая политика чревата расколом. Но вопреки воле Павла III кое-кто в Ватикане был бы не прочь прибегнуть к насильственным мерам, дабы вернуть в стадо "заблудших овец". Среди таковых прежде всего выделяется кардинал Караффа *, рьяный католик и блюститель чистоты веры, который слеп и глух к веяниям времени.

* Караффа, Джампьетро (1476-1559) - кардинал, глава верховного суда инквизиции, отличался фанатизмом и жестокостью. С 1555 г. папа Павел IV. По его указанию впервые был издан "Индекс запрещенных книг". Когда он умер, народ сбросил его статую в Тибр и сжег тюрьму инквизиции.

В отличие от него куда большей широтой взглядов и веротерпимостью наделен кардинал Контарини, который ради блага католицизма склонен даже обсудить с реформистами все, что они подвергают сомнению и хотели бы переиначить. Что касается меня, то я мыслю просто: не затрагивая догм веры, следовало бы положить конец злоупотреблениям со стороны служителей культа. Именно это явилось причиной нынешних брожений.

Виттория Колонна, чьи идеалистические воззрения намного превосходят мои, в этих вопросах мыслит иначе, находясь под сильным воздействием Бернардино Окино *, Пьетро Карнесекки * и других непримиримых реформистов.

Если вспомнить о другом, отмечу, что часто бывающие у меня друзья литераторы то и дело заводят разговор о Страшном суде. Им не терпится узнать, как продвигается работа над фреской. Но я не охотник рассказывать о своих делах, а посему избегаю таких вопросов, оставляя неудовлетворенным их любопытство.

На днях вновь зашел разговор о том, как писать Страшный суд, и кто-то изъявил живейшее желание увидеть то, что уже сделано мной (в чем его сразу же поддержали все остальные).

- Друзья, - сказал я им, - если бы я даже разрешил вам подняться на леса в Сикстине, вы бы были разочарованы, поскольку я еще не начал писать.

- Неправда, мастер, - послышался чей-то голос. - Всем известно, что вы работаете, проводя дни напролет в Сикстине.

Когда в ответ на это возражение я сказал, что написал только сцены страстей господних, друзья посмотрели на меня в изумлении. Неужели они услышали от меня более того, что хотели?

Замечаю, что все реже обращаюсь к этим запискам. Меня отнюдь не волнует, что между отдельными записями проходит немало времени.

Вот и сейчас хочу вспомнить, что на прошлой неделе был на ужине в доме Донато Джаннотти, куда были приглашены также Луиджи дель Риччо * и Томмазо Кавальери. В подобных случаях разговор ведется обо всем, а чаще всего об искусстве. Если не ошибаюсь, именно Донато спросил меня, как подвигается работа над Брутом. Я ответил ему, и это была сущая правда, что пока еще не приступил к нему. Дело в том, что мне еще не удалось в качестве модели подыскать соответствующее лицо, которое выражало бы одновременно гордость, силу и величие духа.

* Бернардино Окино (1487-1564) - проповедник, генерал монашеского ордена капуцинов, автор "Проповедей" и "Диалогов о вере".

* Пьетро Карнесекки (1508-1567) - флорентиец, один из руководителей реформистского движения в Италии, приговорен к смертной казни как еретик.

* Луиджи дель Риччо (ум. 1546) - флорентиец, политический изгнанник, переписчик стихов Микеланджело, отобрал для издания 89 произведений, это издание однако, не было осуществлено.

- Но ведь есть наш Томмазо! - воскликнул Джаннотти. - Уж он-то мог бы вдохновить вас на создание образа Брута.

Его тут же поддержал Луиджи дель Риччо. Но я думал иначе.

- Томмазо не подходит для этого, - ответил я друзьям.

- Вот те на! Да он же само воплощение красоты...

- А мне нужна прежде всего мужская сила.

- И все же я считаю, что наш Томмазо вполне соответствовал бы такому образу, - настаивал Джаннотти.

- Наш друг прекрасно бы подошел, если бы я задумал ваять Аполлона. Но в данный момент мне нужен Геракл.

Друзья удивленно умолкли. Но мне показалось, что сам Томмазо не понял смысла моих слов. Он слегка нахмурился, а в его взоре проступила тень недовольства. Тогда я спросил его, отчего он не согласен со мной.

- По правде говоря, мастер...

- Договаривайте. Я вас слушаю, - настаивал я.

- Я думал, что...

- Что бы вы там ни думали, но прошу вас понять меня правильно. Весь ваш облик не навевает мне мысль о тираноубийце.

- Я начинаю понимать вашу мысль, мастер, - с готовностью ответил Томмазо.

Он совсем справился с волнением и уже спокойно добавил:

- Я полностью с вами согласен.

Но мне еще долго пришлось убеждать Донато и Луиджи. Но в конце концов они тоже согласились, что по самой своей идее Брут никак не может походить на Аполлона.

Нет, я знаю, что изображу Брута по-своему, и у меня уже зреет одна мысль...

Коль дивное искусство осознало

Суть формы, данную в движеньи,

Его идеи получают преломленье

Сперва в модели из любого матерьяла.

Затем уж в диком камне суждено

Свои посулы молоту раскрыть,

Чтоб чудо совершенства нам явить,

Которому забвенье не страшно.

* * *

Сегодня по городу распространилась весть об убийстве Алессандро. Она вызвала ликование среди флорентийских изгнанников. Уверен, если бы убийца герцога оказался сейчас в Риме, ему устроили бы триумфальный прием. Среди проживающих здесь флорентийцев ведутся жаркие споры о свободе и республике, произносятся пламенные речи, в которых прославляется Лоренцино *, подославший наемного убийцу, читаются сатирические и даже непристойные стишки, высмеивающие Медичи, и, конечно же, поднимаются бесконечные заздравные тосты.

* Лоренцино Медичи, прозванный Лорензаччо (1513-1548) - литератор, пользовавшийся скандальной славой, автор "Апологии" (1539), в которой старался оправдать политическое убийство. Пал от руки наемного убийцы, подосланного тосканским герцогом.

Лоренцино называют теперь не иначе как вторым Брутом. Но я не считаю его таковым. Этот Лоренцино неизменно сопровождал своего двоюродного братца Алессандро во всех ночных вылазках во Флоренции и округе, был неизменным соучастником диких оргий, считался фаворитом герцога и его закадычным другом.

Сегодня Урбино допоздна прождал, пока я возвращусь и улягусь в постель. Бедняге пришлось пободрствовать, так как я засиделся у друзей за полночь. В комнате меня ждал накрытый стол с фьяской доброго треббьяно, хлеб, сушеные фрукты, окорок на вертеле, сыр. Но я ни к чему не притронулся, ибо отужинал в доме у Донато Джаннотти, где был также Томмазо деи Кавальери.

Возвращаясь к событиям во Флоренции, хочу отметить, что совет Сорока восьми, этой горстки льстецов, где главенствуют Гуиччардини, Веттори, Никколини и Палла Ручаллаи, избрал флорентийским герцогом молодого Козимо, сына Джованни делле Банде Нере. Флорентийцы, у которых в свое время было изъято все оружие, ничего не могли предпринять против такого "престолонаследия". К тому же головорезы из отряда Алессандро Вителли жестоко подавляли любую попытку беспорядков в городе.

Тем временем как в Риме, так и в других городах Италии среди флорентийских изгнанников начались разногласия и распри. В эти дни и мне пришлось поспорить до хрипоты и потратить на это немало времени. Но назавтра вернусь к работе в Сикстинской капелле и оттуда - никуда.

Мне часто приходят на память мои закованные рабы, оставшиеся во флорентийской мастерской. Видимо, не суждено их закончить, как бы мне этого ни хотелось. Ведь я настолько сократил размеры гробницы Юлия II, что этим четырем рабам не нашлось бы в ней места. Сколько усилий потрачено впустую, сколько работ остались незавершенными, как и эти рабы! В который раз память прошлого бередит мне душу, напоминая о моих провалах и неудачах. Поэтому самое время отложить перо в сторону и пожелать моей злопамятной голове спокойной ночи.

Забыл отметить, что по настоянию папы во Флоренцию отбыла депутация флорентийских изгнанников, дабы попытаться на месте решить многие вопросы, вставшие особенно остро после убийства Алессандро. И самый первый из них возвращение беженцев на родину. Январь 1537 года.

* * *

Алтарную стену в Сикстине уже украшает множество фигур, теснящихся вокруг грозного Христа. Все эти пребывающие в смятении блаженные, апостолы и мученики взывают к высшему Судии, доказывая ему свою верность, показывая знаки перенесенных мучений. Им сейчас не до умиления и не до молитв. Их манит призывный глас Христа, и они в движении, словно подталкиваемые порывами разразившейся бури, как в сцене потопа, написанной мной на плафоне капеллы.

Эти герои не объединены никакими деталями архитектурного декора, которые можно увидеть в работах старых мастеров и которыми я сам пользовался при росписи свода. Ветер жизни - вот что отныне их всех объединяет и наполняет надеждой. Я не ошибся, говоря "надеждой", ибо они тоже трепещут перед грозным Судией.

На моем месте любой художник изобразил бы зеленую цветущую лужайку, на которой собрались герои, увенчанные золотыми нимбами. Любой другой мастер представил бы эту часть сцены Страшного суда как райскую идиллию. Я же оторвал от земной тверди божьих избранников, а на нашей земле оставлю лишь проклятых грешников да демонов во плоти. Для меня было особенно важно показать эту пропасть, отделяющую одних от других. Все персонажи, толпящиеся вокруг Христа, лишены свойственной им в произведениях старых мастеров мистической отрешенности. Нет, я решил наделить жизнью этих выразителей высшего провидения.

Помню, как во Флоренции люди падали ниц и молились перед Страшным судом работы Беато Анджелико *. Перед моей же фреской зритель остановится и задумается, ибо мои праведники подобны ему и наделены свойственными ему чертами. Но когда фреска будет закончена, поймут ли ее художники и литераторы, дойдет ли до них подлинный смысл того, что мне хотелось сказать?..

* Беато Анджелике фра Джованни да Фьезоле (1387-1455) - живописец флорентийской школы Раннего Возрождения, был настоятелем монастыря Сан-Марко во Флоренции, работал также в Риме и Орвьето. Среди главных произведений: "Благовещение" и "Страшный суд" (музей Сан-Марко, Флоренция).

Кто майскую листву не замечает,

Тому весною насладиться не дано.

* * *

Получил сегодня из Венеции письмо от Аретино, в котором среди прочего он весьма многословно излагает свои убеждения, как художникам следовало бы изображать сцену Страшного суда. Я не могу ему возразить, ибо у каждого человека свое собственное представление на сей счет, и он вправе изложить мне свои соображения. Но когда мне начинают навязывать свои идеи, как это делает Аретино, то тут уж я позволю себе не согласиться с господами советчиками.

Этот литератор, то осыпающий меня похвалами, то мечущий громы и молнии, пишет мне из Венеции следующее: "Средь этого вихря мне видится Антихрист, но лишь внешне похожий на того, каким вы его себе представляете. Вижу искаженные ужасом лица живущих; вижу, как вот-вот угаснут солнце, луна и звезды; вижу, что вскоре исчезнут огонь, воздух и вода, а чуть поодаль вижу напуганную Природу, тщетно старающуюся уберечь свою немощную старость..."

Аретино еще видит (если вкратце изложить его пространное письмо) бегущие облака и окрашенное в различные цвета небо, на котором восседает Христос, "окруженный сиянием и ужасом"; он видит славу, брошенную под колеса небесной колесницы со всеми ее лаврами и прочим багажом. Наконец - и здесь, пожалуй, самое курьезное из всего увиденного им, - "из уст сына божьего исходит окончательный приговор" в виде двух стрел, летящих вниз и грохочущих.

Когда литераторы дают волю безудержной фантазии, не особенно заботясь, насколько логичны их рассуждения, то способны написать с три короба глупостей. Если бы Аретино хоть чуточку подумал, то не стал бы писать об огненных стрелах, изрыгаемых устами Христа и пересекающих сверху донизу алтарную стену в Сикстинской капелле, а выразился бы несколько иначе, не заставляя меня хохотать до упаду над его нелепым предложением. Не поняв причины моего смеха, Урбино только что спросил меня:

- Что это вас так разбирает? Никогда не видывал ранее, чтобы вы так веселились в одиночку.

- Мне вдруг пришла в голову одна смешная идея, - ответил я, чтобы успокоить его.

Покажу завтра Виттории это престранное письмо.

Кстати, о письме. Вопреки клятвенному заверению, что ноги его не будет в Риме, Аретино пишет о своем намерении прибыть сюда, чтобы увидеть мои фрески в Сикстинской капелле. Свое решение он сопровождает выражениями восхищения, заявляя, что среди множества королей, живущих на земле, единственный - это Микеланджело. Правда, несколькими строками далее, как бы между делом, вновь напоминает о своем желании иметь какую-нибудь мою работу.

Днями отвечу на письмо и извинюсь, что не смог осуществить его идею, поскольку далеко продвинулся в работе по собственному замыслу. Подивлюсь непременно его неистощимому воображению, которое позволяет увидеть столь дивные вещи, а заодно взмолюсь, чтобы он не покидал Венецию и не нарушал клятвенный обет ради бедного человека, не заслуживающего такой чести. Именно так и напишу, ибо зазнавшимся и наглым попрошайкам надобно отвечать общими пустыми фразами. Никогда еще мне не доводилось сталкиваться со столь курьезным типом, как этот Аретино. Сентябрь 1537 года.

* * *

Меня частенько попрекают, что художникам я предпочитаю общество литераторов. Что же тут зазорного, если люблю общаться с людьми, с коими можно самому поговорить и с удовольствием их послушать. Вот уже многие годы я живу в отрыве от мира художников. Поначалу это было вызвано их завистью, соперничеством и непониманием. А ныне не могу себя заставить встречаться с ними, поскольку их совсем не занимает судьба Флоренции и они глухи ко всему тому, что, на их взгляд, чуждо искусству. Я уж не говорю об их дремучем невежестве, которое порою становится смешным (от некоторых из них ко мне приходят письма, которые даже мой слуга Урбино написал бы куда грамотнее). Хочу сказать, что художникам давно пора вырваться из болота засосавшего их эгоизма и невежества.

На днях моя племянница Франческа вышла замуж за Микеле ди Никколо Гуиччардини. Несказанно рад, что эта милая девушка вняла моим советам и взяла в мужья достойного избранника. Ее муж Микеле - выходец из знатной семьи, как, впрочем, и моя племянница, которая воспитывалась в монастыре для благородных девиц. Я справил ей изысканное приданое, как и полагается представительнице рода Буонарроти, и отказал ей свои поместья в Поццолатико, неподалеку от Флоренции.

Словом, дочь моего покойного брата Буонаррото вышла замуж достойно, а не как "сирота". Ей сейчас минуло пятнадцать, в этом же возрасте венчалась и ее бабка Франческа.

Это замужество сняло с моей души тяжелую ношу, которая не давала мне покоя. Сентябрь 1538 года.

* * *

Сегодня на стене в Сикстинской капелле в складках содранной со св. Варфоломея кожи я изобразил самого себя. Возможно, это была прихоть моей фантазии, толкнувшая на столь странный шаг, а может быть, охватившая меня печаль в связи с известием о гибели Филиппо Строцци.

Несчастный Филиппо. Он встал во главе отряда мятежников, поднявшихся против произвола Козимо Медичи, и под Монтемурло пал от руки Алессандро Вителли, этого жестокого и хитрого злодея.

Кто теперь возьмется за дело освобождения Флоренции и попробует повторить попытку Строцци? Кто даст нам возможность возвратиться во дворец Синьории? Изгнание становится тягостным и невыносимым, когда рушатся надежды...

Я начал разговор о собственном изображении, а вернее, некоей призрачной маске, воззрившейся на меня, словно искаженное отражение на поверхности воды, теребимой волнами. Хоронясь от моего Урбино, чтобы он ничего не заметил, я исподтишка писал этот странный автопортрет, словно крал что-то святое и ценное. Но в самой маске заключена одна мысль, которая мне особенно дорога...

Пусть знает беспокойная душа:

Лишь тот достоин вечною признанья,

Кто разменял на добрые деянья

Монету, что чеканят небеса.

Если говорить о прочих делах и заботах, должен отметить, что мысли мои постоянно заняты племянником Леонардо. Хочу также, чтобы мои братья Джовансимоне и Сиджисмондо расстались бы наконец с нашим старым пристанищем на улице Моцца и подыскали дом, более достойный для нашего семейства. Меня особенно беспокоит эта мысль сейчас, когда Франческа устроена и живет в доме Гуиччардини. Не успеешь оглянуться, как и Леонардо задумает жениться. Правда, он еще молод, и ему надо возмужать, прежде чем думать о женитьбе.

Но сможет ли Леонардо взять жену и растить детей в этой мышиной норе? Не хочу, чтобы люди корили и осуждали Буонарроти за их дом. Моим домашним, а особенно Сиджисмондо, давно бы следовало уразуметь, что как-никак, а мы когда-то являлись членами республиканской Синьории.

На днях отпишу братьям и вновь попрошу их поискать красивый добротный дом на приличной улице, непохожей на обшарпанные венецианские переулки.

Меня давно мучает желание устроить все дела моего семейства. И прежде чем помру, хочу во что бы то ни стало довести дело до конца.

* * *

В прекраснейшем посвящении Франческо Берни называет меня не иначе как вторым Платоном и обращается к поэтам со следующими словами:

Не верещите, бледные фиалки,

Умолкните, журчащие ручьи и лани.

Он говорит делами, вы - словами.

Привожу здесь эту терцину не только из-за музыкальности и красоты ее слога, но чтобы воздать должное написавшему ее поэту. Пожалуй, посвящение Берни самое непосредственное и искреннее из всех, которые ранее были ко мне обращены. Дабы и в будущем не смолкали дивные строки, хочу пожелать поэту найти в произведениях других мастеров то, что он нашел в моих.

Виттория Колонна подарила мне на днях сборничек своих стихов, звучащих молитвой и обдающих ароматом и тишиной полей. Все эти милые знаки внимания со стороны друзей помогают порой отвлечься от мыслей, толкающих меня окончательно порвать со всем мирским, дабы суметь сдержать, а вернее, обуздать мое неукротимое желание следовать далее по пути искусства.

Очень часто мне приходит мысль изваять или написать произведение, восславляющее свободу. Постоянно думаю также о памятнике Данте...

Сойдя с небес в юдоль земную,

Сквозь круги ада и чистилища пройдя,

Он к богу обратил себя

И пролил свет на суетность мирскую.

Лучами яркими звезда

Мой город осветила ненароком,

Но должное воздать пророкам

Не может черствая толпа.

О Данте говорю я, чьи деянья

Забыл неблагодарный род людской,

Сулящий гениям одни страданья.

О, если бы родиться мне тобой!

Отвергнув все блага, уйти в изгнанье,

Твоими думами прожить, твоей судьбой.

* * *

На алтарной стене в Сикстинской капелле у ног Христа и столпившихся вокруг него святых и праведников кишмя кишат проклятые грешники, между которыми снуют ангелы, в коих ангельского ничего уже не осталось. Вскоре будут написаны демоны и те, что еще не успели подняться из могил на суд божий. Их появление завершит всю фресковую композицию.

В самом конце поверх алтаря изображу сцену триумфа обнаженного тела, как и на плафоне капеллы. Но на огромной расписанной стене не найдется места ни одной фигуре, которая выражала бы иные чувства, кроме отчаяния, боли и ужаса. Тот, кто надеется увидеть на моей фреске толпы ангелов, поющих, танцующих в облаках и прославляющих создателя, будет разочарован. Завершаю работу над произведением, которое задумано как гимн человеческой боли. А посему никакой отвлеченности, никаких аллегорий, которые могли бы смягчить звучащие ноты этого гимна. У зрителя должно создаться единое, цельное восприятие трагической сцены Страшного суда.

Находясь во власти тяжелой духовной драмы, Виттория Колонна уехала в Витербо, дабы быть подале от кружка реформистов и отдаться только вере, целиком полагаясь на волю церковных властей. Она покинула Рим в страшном смятении чувств и страхе после обвинений, выдвинутых кардиналом Караффа и уличающих ее в принадлежности к движению так называемых еретиков.

На этом закончились мои воскресные встречи с Витторией, которые служили мне таким подспорьем в работе и утешением. Впав в религиозный экстаз, она осталась глуха к моим словам, когда я умолял ее остаться здесь при монастыре Сан-Сильвестро.

- Мне сейчас крайне необходимо одиночество, - таков был ее ответ на мою мольбу.

Возможно, я был бы менее опечален ее словами, если бы не испытывал в настоящий момент столь нестерпимо острую нужду в общении с ней.

* * *

Великий труд в Сикстинской капелле закончен, и я в полном изнеможении. Но несмотря на это и на мой преклонный возраст (мне почти семьдесят), Павел III вынуждает меня браться за новую работу, не менее трудоемкую, чем та, которую я только что завершил. Словом, ему не терпится, чтобы я взялся расписывать фресками капеллу, недавно сооруженную по его распоряжению.

Старая история повторяется снова. Как в прошлом, так и ныне мне опять не позволяют довести до конца работу над гробницей Юлия II. Когда-то этому препятствовала зависть семейства Медичи, которое пыталось всячески отвлечь меня своими поручениями, а ныне - ненасытность Павла III. Замечаю, как он все чаще с завистью поглядывает на стоящих у меня Моисея и двух рабов. Если папе, не дай бог, действительно взбредет в голову мысль поместить эти скульптуры в новой капелле, он добьется своего, а мое сердце разорвется от отчаяния.

Хотелось бы теперь только одного - чтобы Павел III оставил меня в покое и одарил высочайшей милостью, позволив завершить все дела с Делла Ровере, дабы положить конец их неприязни в отношении меня. Боже, когда же кончится эта мука мученическая! Я уже сам начинаю сознавать, насколько правы родственники папы Юлия. Но одного им ни за что не прощу: в это дело они впутали общественные круги всей Италии, распуская слухи, не делающие чести моей персоне. Но эти господа из Урбино могут говорить все, что им заблагорассудится. Только пусть они прикусят язык и словом не заикаются о том, что я-де обманул их высокочтимого родственника, воспользовавшись его "добротой". Обманутым в этом деле оказался я один. Мне одному пришлось тысячу раз без толку упрашивать Юлия II, чтобы он дал мне возможность работать над усыпальницей.

Считаю сейчас бесполезным докапываться до истинных причин, не позволивших мне после кончины Юлия II завершить работу над его усыпальницей. Это вечная трагедия, которая терзает меня уже сорок лет. Перипетии, выпавшие на долю этого незавершенного творения, постоянно вынуждали меня оправдываться в том, в чем был я неповинен, искать защиту от нападок, жить в вечном волнении, зависеть от воли и настроения пап, сменявших друг друга. Порою я даже склонен думать, что вся моя жизнь сложилась бы иначе, да и в искусстве я был бы более удачлив, если бы не эта тень, которая омрачала все мое существование...

Мне душу гложет горькое сознанье

Неведомой вины; на сердце боль,

В смятеньи чувства, потерял покой,

И безнадежны все желанья.

К чему, любовь, такие испытанья,

Коль мыслями всегда с тобой?

* * *

С некоторых пор местные пуритане ропщут по поводу "голых" фигур в сцене Страшного суда. И хотя папский двор с безразличием относится к таким возгласам неодобрения, начинаю испытывать страх за судьбу моей фрески. Подобные нападки могут расшевелить и привести в движение ханжей и лицемеров, уже поговаривающих, пусть пока вполголоса, о добропорядочности и моральных устоях.

Кардинал Караффа (про которого говорят, что он "открыл глаза" Павлу III и убедил его ввести суд инквизиции против так называемых еретиков) уже проявляет недовольство тем, что столь большое число обнаженных фигур украшает целую стену в Сикстинской капелле.

Вот уже восемь месяцев, как мне не выплачивается пенсия за особые заслуги, установленная для меня Павлом III. Видимо, его казначей никак не выкроит время, чтобы привести в порядок счета, и отмалчивается. Может быть, он думает, что я забыл о пенсии? Так пусть не обольщается. Я уже отправил к нему моего Урбино с запиской, чтобы напомнить о себе и своих законных интересах.

Нынче весь день был так занят, что решил поступиться приглашением Луиджи дель Риччо отужинать у него дома. Жду, что с минуты на минуту на пороге появится Эрколе, его посыльный. Думаю, что не особенно обижу друга отказом. Нет никакого желания выходить из дома...

Который день ненастье на дворе,

И лучше вечер дома коротать, в тепле.

18 октября 1542 года.

* * *

Джовансимоне и Сиджисмондо пишут, что племянник ведет себя неподобающе с моной Маргаритой. Бедная старуха давно уже живет в нашем доме, пользуясь неизменным уважением не только из-за своего преклонного возраста, но и потому, что отец мой Лодовико просил меня считать ее членом семьи.

Я свято соблюдаю родительский наказ и ни в чем никогда не отказывал моне Маргарите. Хочу, чтобы и Леонардо не расстраивал ее и относился к ней, как к родной бабке.

Я написал проказнику, чтобы он строго соблюдал мои указания и с почтением относился к старухе, которая не только принимала его при родах, но и выхаживала, холила и заботилась о нем вплоть до сегодняшнего дня. А потом, пусть не перечит дядьям и вышлет мне рубахи не столь грубые и затрапезные, как те, что получил от него на прошлой неделе.

* * *

В письме, полученном мной сегодня, Виттория Колонна пишет, что если мы и далее будем продолжать нашу переписку из чувства "вежливости" и "долга", то вскоре ей придется покинуть часовню св. Катерины, а мне капеллу Паолина и, таким образом, она лишится возможности общаться с монахинями в часы молитвы, а я - "сладостного разговора" с моей живописью. "Однако, продолжает далее моя подруга, - веря в нашу прочную дружбу, полагаю, что я ее, скорее, выражу не ответами на ваши письма, а молитвами, обращенными к господу богу, о котором вы говорили с такой проникновенностью и болью в сердце в день моего отъезда из Рима; надеюсь при возвращении найти в вашей душе его обновленный образ, каким вы изобразили его в моем Распятии" *.

* ... каким вы изобразили его в моем Распятии - речь идет об утраченной картине, выполненной Микеланджело в 1546 г. для Виттории Колонна.

Хотя Виттория помнит обо мне и обращается со словами, проникнутыми такой верой, вижу, как ей хотелось бы, чтобы я не писал с такой настойчивостью, а побольше думал о боге и целиком отдавался своим делам. Возможно, она права. Что греха таить, я порою забываю, что она ушла в монастырь и душа ее обращена ко всевышнему.

Но с каким неподдельным чувством и грацией она выразила это свое пожелание! Влекомый страстями и все еще связанный с мирской суетой, я чувствую, насколько не достоин такого ангельского ко мне отношения. Как хотелось бы мне освободиться от пут нынешней жизни и говорить с Витторией ее же словами...

Роятся суетные мысли в голове,

А жить осталось слишком мало,

И заблуждаться боле не пристало

Пора о вечности подумать, о душе.

По силам ли такое испытанье мне?

Молю, чтоб милость божия меня не покидала.

* * *

По совету папы я высказал ряд соображений относительно фортификационных работ, производимых в предместьях Рима. Какую же злобу породили мои замечания у Антонио да Сангалло Младшего! Теперь на мою голову сыплются самые невероятные обвинения. Зная неприязнь этих людей ко мне, я ограничился лишь тем, что без обиняков указал Антонио и его помощникам на допущенные грубые ошибки, которые достаточно исправить (что, кстати, и было сделано в конце концов, несмотря на глупое упрямство), дабы придать большую оборонительную мощь самим укреплениям.

Теперь Сангалло и иже с ним поносят меня, заявляя, что я-де испортил их проект, воспользовавшись своим авторитетом, хотя ровным счетом ничего не смыслю в подобных делах. Более того, они утверждают, что я, мол, вознамерился возглавить все фортификационные работы. Они могут обвинять меня во всех грехах, но только не в желании взять на себя еще одну обузу. У меня своих дел и забот по горло, и, если бы меня хоть частично от них освободили, я бы только вздохнул с облегчением.

Что же касается моего невежества в вопросах военного строительства, то об этом лучше всего осведомлены испанские солдаты Карла V и приспешники Медичи. Пусть нынешние хулители спросят у моих врагов, у того же Алессандро Вителли или покойного принца Оранского, насколько неприступны были построенные мной бастионы. Пусть поинтересуются, сколько испанцев погибло на подступах к моим крепостям. Если даже враги и вошли во Флоренцию, то только благодаря предательству Малатесты Бальони.

Итак, меня считают несведущим в фортификационных делах. Почему же герцог Алессандро так настаивал, чтобы я построил ему цитадель, которая наводила бы страх на неприятеля?

Мой племянник упорно продолжает адресовать свои письма ко мне на имя Микеланджело Симони, скульптора в Риме. Чтобы он оставил эту дурную привычку, напомнил ему еще раз, что во всей Италии и Европе я известен как Микеланджело, и все тут.

Вчера отписал ему, чтобы он выбросил из головы мысль о приезде ко мне на несколько дней. Я сейчас настолько занят, что мне не до него. Его приезд только принесет мне дополнительные хлопоты. Пусть повременит хотя бы до поста, когда я надеюсь немного поуправиться с делами.

Не понимаю его манию навещать меня. Лучше бы поболе думал о делах в лавке да писал письма более грамотно и толково. Еще раз напомнил ему, как надобно вести себя с моной Маргаритой.

* * *

Герцог Козимо Медичи обратился ко мне с предложением изваять его изображение, сделав вид, что ему неведомы мои политические воззрения. Но у молодого тирана, преследователя незабвенного Филиппо Строцци, имеется свой личный скульптор по имени Баччо Бальдинелли. Вот пусть и обращается к тому, кто, как обезьяна, повторяет мою манеру да еще имеет наглость утверждать, что он-де превзошел меня. Обратившись к Бальдинелли, герцог может быть уверен, что получит изображение, "почти сходное" с тем, которое мог бы изваять я.

Как ни странно, но предложение Козимо пришло в тот самый момент, когда я приступил к работе над образом Брута, задуманным мной как символ свободы. Работаю над бюстом с таким увлечением, что не замечаю, как бежит время. Мне даже начинает казаться, что мир - это царство свободы, а Флоренция уже сбросила с себя ненавистное иго тирании.

Микеле Гуиччардини, муж моей племянницы Франчески, пишет, что вскоре прибудет по делам в Рим и непременно навестит меня. Только его мне недоставало! Надеюсь, у него хватит сообразительности не останавливаться в моем доме. Когда родственники путаются под ногами, мне всегда как-то не по себе.

Кстати, хочу добавить несколько слов о своем доме. Мне удалось его полностью переоборудовать, починить внутреннюю лестницу, башню, перестлать полы, заменить двери и оконные переплеты во всех комнатах. Только моя мастерская сохранила свой прежний вид. Теперь в доме удобно жить и работать.

Я приложил так много усилий, чтобы мои домашние подыскали себе во Флоренции хороший дом, что и сам, думаю, заслужил право жить в пристойном жилище. Апрель 1544 года.

* * *

Только что пришел в себя после тяжелого недуга, отнявшего у меня несколько месяцев работы. Встал на ноги благодаря постоянному уходу и заботе верных друзей. Они не отходили от меня ни на шаг; все это время я провел в доме флорентийского изгнанника Роберто, сына Филиппо Строцци. Теперь я снова дома и намерен приступить к работе, как только почувствую себя лучше.

Отписал братьям Джовансимоне и Сиджисмондо, приказав продать мою флорентийскую мастерскую и весь собранный там мрамор, дабы лишить герцога, его придворных (да и кое-кого из друзей, оставшихся во Флоренции) последнего повода склонить меня к возвращению в родной город. Думаю, что теперь Джорджо Вазари не будет более докучать мне своими сетованиями, что моя мастерская превратилась в прибежище для пауков. Меня не трогают ничьи увещевания, и во Флоренцию я более не вернусь.

Очень досадно, что во время моей болезни Леонардо, не замедливший явиться в Рим, чтобы справиться у друзей о моем состоянии, даже не навестил меня, больного. Это произвело на всех неприятное впечатление.

Видимо, мой племянник подумал, что я, в моем возрасте, вряд ли справлюсь с недугом. Однако я его разочаровал.

А теперь хочу сказать о приятном. Донато Джаннотти, Луиджи дель Риччо, Томмазо деи Кавальери и Франческо Берни преподнесли мне в дар том "Божественной комедии", изданной флорентийцем Ландино * в 1481 году, когда мне было шесть лет и я жил у моей бабушки Лессандры.

Это редчайшее издание иллюстрировано гравюрами Баччо Бальдини * по рисункам Сандро Боттичелли. Своим подношением друзья хотели воздать должное моему поэтическому дару и показать, насколько они ценят меня как "глубокого" знатока этого творения Данте. Вновь подумываю о том, чтобы соорудить памятник великому поэту во Флоренции...

* Ландино, Кристофоро (1424-1498) - флорентийский гуманист, автор комментария к произведениям Данте.

* Бальдини, Баччо (1436-1487) - флорентийский ювелир, рисовальщик и гравер.

О нем всего сказать я не могу.

Одним глупцам претит его сиянье,

Насмешки их достойны порицанья.

Но лучшие из нас пред ним в долгу.

Любовью к ближнему сгорая,

Он в ад сошел и к богу нас призвал.

Но край родной ему в приюте отказал

Пред ним раскрылись двери рая.

Причина всех несчастий, - говорю,

Тот город, где он был рожден

И где толпа его не признавала.

Средь прочих истин назову одну:

Хотя на горькое изгнанье осужден,

Но равного ему еще земля не знала.

* * *

Сегодня ко мне заходил Луиджи дель Риччо. Мы долго говорили о событиях во Флоренции и делах моего семейства, на которое начинают косо посматривать из-за моих отношений с политическими беженцами. Мои письма к домашним вскрываются агентами Козимо.

Дабы оказать реальную пользу делу освобождения Флоренции, я попросил Луиджи сообщить через Роберто Строцци, находящегося в настоящее время во Франции, Франциску I, что я готов за свой счет соорудить в его честь конную статую на площади Синьории, если он освободит Флоренцию от тирана. Луиджи с восторгом ухватился за эту идею и пообещал как можно скорее довести мое предложение до сведения французского короля.

Если Козимо узнает о моем намерении, ему станет более понятным мой отказ изваять его изображение.

По правде говоря, мне иногда приходила мысль создать барельеф с изображением мерзкого урода, со множеством щупальцев, которыми деспоты душат гражданские свободы. Подобное изображение могло бы стать истинным портретом этого "сиятельнейшего и преданнейшего христианству" герцога.

В настоящее время, помимо росписей в капелле Паолина, руковожу работами по возведению гробницы Юлия II в римской церкви Сан Пьетро ин Винколи. Рафаэлло да Мантелупо, коему с согласия Делла Ровере я поручил изваяние некоторых скульптур, далеко уже продвинулся в деле.

Мне помогает целая бригада художников, работающих в моей манере и следующих моим указаниям.

В августе 1542 года подписал с Делла Ровере шестой по счету контракт, заменивший все предыдущие. Уверен, что на сей раз он станет последним. Что касается меня, то мой собственноручный вклад уже внесен: несколько месяцев назад закончил работу над статуями Рахили и Лии, которые будут установлены по обе стороны от Моисея. Теперь дело за моими помощниками.

Надеюсь, к середине будущего года гробница будет готова, тогда наконец и завершится последний акт этой затянувшейся трагедии. Июль 1544 года.

* * *

В этом месяце была открыта для всеобщего обозрения Новая ризница в Сан-Лоренцо (ранее мои работы видели лишь герцог Алессандро, неаполитанский вице-король, Карл V и другие коронованные особы, чьих имен уже не припомню). Вдохновившись одной из моих скульптур, молодой флорентиец сочинил эпиграмму *, прекрасную по форме, но не по содержанию...

* ... некий флорентиец сочинил эпиграмму - имеется в виду поэт и гуманист Строцци Джованбаттиста Старший (1505-1571), выходец из знатного флорентийского рода.

Спит сладко Ночь. Какой покой!

Она пред нами как живая.

Ее такою Ангел сотворил, из камня высекая.

Не веришь, разбуди - заговорит с тобой.

В долгу я не остался и ответил ему четверостишием, в котором напомнил землякам о нашем позоре. Февраль 1546 года.

* * *

Вчера в монастыре Сант'Анна под Витербо виделся с Витторией Колонна. Похудевшая, бледная, с ввалившимися глазами, она произвела на меня тягостное впечатление. Порою мне казалось, что это лишь тень той Виттории, которую я знал в прошлом. Почти угасшим голосом она поведала мне о своем полном возврате к богу. В ее словах было столько чувства, что волнение мешало ей говорить. Я не мог внимательно следить за ее речью: мне не давала покоя мысль о том, что сидевшее предо мной существо скоро угаснет. Но я отгонял эту мысль и делал над собой усилие, дабы выглядеть довольным нашей беседой, и старался ни единым словом не обидеть эту святую душу...

Мужчина в женщине иль сам господь

Ее устами нежными вещает.

Мой слух речам ее внимает,

И ей принадлежит душа моя и плоть.

Печаль не в силах побороть

Невыносима с ней разлука.

Я стражду без нее, томлюсь,

Тоска мне сердце может расколоть.

Жить без нее - такая мука,

И мыслями лишь к ней стремлюсь.

О, донна дивная, на вас молюсь.

Вы душу возвышаете молитвой и слезами.

Дозвольте мне остаться с вами!

* * *

С некоторых пор среди придворных художников в Ватикане объявился Тициан Вечеллио, о котором идет молва как о лучшем портретисте нашего времени. Павел III распорядился, чтобы венецианскому мастеру отвели те же покои, которые во время своего пребывания в Риме занимал Леонардо да Винчи.

Нынче отправился навестить его во дворец Бельведер и взглянуть на картину, о которой он сам на днях рассказывал, приехав ко мне. Показав свою "Данаю" * и пояснив ее идею в изысканных словах и выражениях, по которым можно судить, насколько он привык общаться с монархами, князьями и принцессами, Тициан всем своим видом дал понять, что готов меня выслушать. Откровенно говоря, его работа не показалась мне заслуживающей внимания и значительно уступала той славе, которую снискал себе художник. Но я решил не высказывать свое мнение о "Данае" и ограничился тем, что выразил ему свое почтение и лишь вскользь коснулся его искусства. Однако он остался вполне доволен моими словами.

* ... показав свою "Данаю" - картина Тициана находится в музее Каподи-монте, Неаполь.

Нет, мне не хотелось сегодня неодобрительным отзывом нарушать душевный покой этого благородного человека. К тому же чужие советы (а я считаю, что оценивать произведение - это значит давать советы) никогда еще не приносили пользу ни одному подлинному мастеру.

Тициан превосходно кладет краски на свои полотна. Но владение красками - это еще не живопись. Я пока не вижу в его работах главной идеи, которая, на мой взгляд, должна воодушевлять художника. Иными словами, я не почувствовал в нем стремления вырваться из плена чисто живописных решений, дабы целиком посвятить себя работе над куда более сложными задачами, требующими к тому же максимальной самоотдачи. Будь то "Даная" или чей-то портрет, как бы они ни были хорошо исполнены и как бы ни великолепна была их цветовая гамма, - сами по себе эти работы ничего мне не говорят. Точно так же меня не увлекли разные там венеры, купидоны и сатиры, которых я рисовал и писал во время осады Флоренции.

Как знать, если бы я все это высказал Тициану, то, может быть, вынудил бы его ответить мне теми же словами, которые нередко слышу от недругов, считающих, что ни об одном художнике я еще не отозвался положительно.

* * *

Сегодня утром, как обычно, должен был отправиться в капеллу Паолина, но не смог. Встал с постели невыспавшийся, разбитый и усталый. Ночь напролет проворочался с боку на бок, с тоской ожидая, когда же забрезжит рассвет. Бессонные ночи начинают изматывать меня. Причину ищу то в лишнем стакане вина за ужином, то в том, что засиживаюсь допоздна или слишком переутомляюсь. Но все дело, видимо, в том, что я стал стар.

Росписи в капелле Паолина продвигаются так медленно, что уж не чаю их закончить. Мне все труднее взбираться на леса, и порою за день не успеваю расписать кусок стены, подготовленный для работы подручным.

На днях получил сорок фьясок треббьяно, присланных из Флоренции племянником Леонардо. Часть отошлю Павлу III и друзьям, а остальное оставлю для себя и слуги, большого охотника пропустить лишний стаканчик. Вместе с посылкой получил известие о рождении еще одного внука. Вижу, что Франческа Буонарроти и Микеле Гуиччардини хорошо поладили. Если не ошибаюсь, то вместе с этим новорожденным у них теперь четверо ребятишек.

Наконец-то и Леонардо задумал обзавестись семьей, чему я несказанно рад. Если он не женится, то наш род Буонарроти прекратит свое существование, что было бы для меня очень огорчительно. От души желаю, чтобы мой племянник нашел себе подходящую избранницу. Возраст его таков, что уже пора жениться и заводить детишек.

* * *

Вновь вынужден вернуться к Аретино, который на днях прислал мне письмо, полное оскорблений. Наберусь терпения и постараюсь спокойно изложить вкратце историю тех неприятностей, которые за последние десять лет причинил мне этот назойливый щелкопер. Хочу, чтобы на этих листках были правдиво изложены факты и причины, в силу которых зазнавшийся писака позволяет себе ныне чернить меня и прибегать к вымогательству (последнее его послание иначе не назовешь, как грубое вымогательство).

Прежде всего замечу, что с Аретино у меня не было никогда никаких отношений. Если мне память не изменяет, от меня он получил единственное письмо зимой 1537 года. В тот раз я решил ответить, чтобы он оставил меня в покое. Но на мою беду, он продолжал засыпать меня письмами, выпрашивая рисунки, которые, по его мнению, все равно выбрасываются в печь. Но я больше не отвечал на его слезные просьбы и вовсе забыл о его существовании.

Но не тут-то было. Аретино стал слать письма моим друзьям. Написал Базари, заявив среди прочего, что стиль "великого Микеланджело - это сам дух искусства". Письма, полные расточительных похвал в мой адрес, получал Челлини * и даже герцог Урбинский. Во всех этих посланиях Буонарроти назывался "великим, чудным и неповторимым в своем роде". Но это еще не все. Желая, видимо, поумерить наглость флорентийца Бандинелли, мой непрошеный "защитник" обратился с посланием и к нему, дав понять, насколько "жалки его потуги превзойти самого Микеланджело".

Более того, Аретино опубликовал эти послания, но я оставался равнодушным к таким знакам внимания. Но это его не обескуражило, и после терпеливого семилетнего выжидания он снова стал докучать все теми же просьбами. В ту пору я лежал тяжело больной в доме Строцци, а посему никак не мог ответить. Наконец, вняв настойчивым просьбам Челлини и других друзей, решил послать ему несколько своих рисунков, которые, однако, пришлись ему не по вкусу. Вне себя от негодования, мой назойливый проситель написал Челлини, сообщив ему, что если, мол, мое "постыдное" отношение к его "похвалам" не изменится, то его прежнее мнение обо мне может перейти в ненависть. Пусть себе гневается, думал я. Рисунки мои получил, а посему нечего мне с ним объясняться.

Он же решил от угрозы перейти к действию и в качестве мишени для своих гнусных нападок избрал наготу моих героев в "Страшном суде", который он мог видеть только на гравюре Энеа Вико. Дабы опорочить меня и мое произведение, клеветник воспользовался самым благоприятным моментом, ибо кое-кто уже окрестил мою фреску как порождение лютеранства *. Кроме того, ему доподлинно известно, как свирепствует сейчас трибунал инквизиции, и без того косо поглядывающий на мое творение. Аретино уверяет, что моя фреска "бесчестит алтарь Христа в самой почитаемой в мире капелле" и что перед ней "даже завсегдатаи домов терпимости закрывают глаза от срама".

* Челлини, Бенвенуто (1500-1571) - флорентийский ювелир, скульптор и литератор. Испытал влияние Микеланджело. Автор известной бронзовой скульптуры "Персей" (лоджия Ланци, Флоренция). Выступал как теоретик искусства, написав "Два трактата о ювелирном искусстве и скульптуре" (1568). Всемирную известность как писатель обрел своими мемуарами "Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини флорентийца, написанная им самим во Флоренции".

* ... уже окрестил мою фреску как порождение лютеранства - позднее, в 1564 году, конгрегация кардиналов приняла решение "одеть" обнаженные фигуры на фреске "Страшный суд".

Этот господин, позволивший себе обливать меня грязью, не знает, что я писал фреску "Страшного суда", проводя досуг в беседах со святой женщиной, каковой является Виттория Колонна, и слушая чтение отца Амброджио из Писания. Ему неведомо, что я взялся за создание этого произведения, причастившись у самого господа бога, дабы упредить от греха людей и самого себя. Откуда ему знать, что в работе я никогда не следую ничьей прихоти, а особенно литераторов, ему подобных. В своем письме он имел неосторожность обмолвиться, что, только следуя его "наставлениям", я мог бы создать "произведение, достойное моей славы".

Воистину верно, что прохвостами рождаются. Помню, что еще во времена Льва X ему была свойственна литературная бравада. Совсем молодым, он заходил ко мне иногда на Воронью бойню. Но уже с первого раза я раскусил его и понял, насколько умен и ловок этот пройдоха. В своем мнении я еще более утвердился, видя, как он льстил мне, дабы добиться от меня рекомендации или лестного отзыва о нем на людях.

Частенько через моего подмастерья Джованни я давал ему знать, что меня нет дома. Нисколько не смутившись, он нагло заявлялся ко мне назавтра, прихватив за компанию Бембо или еще кого-нибудь из папских лизоблюдов. Когда же он понял, что от меня ему ничего не перепадет, его и след простыл. Я потерял его из вида, хотя еще долго до меня доходили слухи о его шумной славе, славе странной, противоречивой, весьма сомнительного свойства. Те, кому она была по нутру, всячески подогревали ее ради собственной корысти.

Надеюсь, однако, что более мне не придется вспоминать это имя.

* * *

Мне попали в руки старинные фолианты флорентийской хроники, чтение коих позволило выяснить некоторые моменты о происхождении моего рода и познакомиться с жизнью некоторых предков. Я всегда полагал, что происхожу от дома Матильды ди Каносса. Оказалось, однако, что прародителем нашего рода был почетный член Синьории Буонаррото Симони (правда, в книгах я не нашел упоминания имени моего деда Леонардо, который тоже входил в состав Синьории).

Сегодня, 20 марта 1556 года, меня провозгласили почетным гражданином Рима. Торжественная церемония происходила в большом зале дворца на Капитолийском холме в присутствии всех моих друзей, представителей римской аристократии и иностранных послов, особенно приятным было для меня присутствие посла Франции.

В ходе церемонии мне был вручен пергамент, скрепленный подписями и печатями. Не обошлось, разумеется, без пылких излияний и славословий со стороны вездесущих почитателей.

* * *

Никакого желания обращаться к моим запискам. Не стал бы браться за перо, если бы не было предлога.

Вчера мой племянник уехал наконец во Флоренцию, проторчав у меня более десяти дней. О чем только мы с ним не говорили: о моих братьях Джовансимоне и Сиджисмондо, о делах в лавке и царящем в доме согласии, что мне особенно приятно, о его сестре Франческе и ее родичах Гуиччардини, доходах от наших земель и домов и прочем. Но меня более всего интересовала предстоящая женитьба Леонардо и вопрос о его будущей избраннице. Как раз вчера, перед самым его отъездом, я вновь завел разговор на эту тему. Мне хотелось поторопить его, чтобы он не затягивал с этим делом, но и глядел бы в оба.

- Да, девушку найти нелегко, - ответил Леонардо.

- Хочу, чтобы тебе досталась самая достойная.

- Я тоже на это надеюсь, дядя.

- За деньгами не гонись.

- Но и без них не обойдешься...

- Думаю, что у тебя их предостаточно.

- Хорошее приданое никогда не помешает, дядя.

- Постарайся подале держаться от разборчивых невест. Им никогда ни в чем не потрафишь.

- Хорошо, дядя, - согласился Леонардо.

- Все они потаскушки и привереды. Ты должен выбрать такую девушку, которая не нагуляет тебе детишек на стороне.

Тут Леонардо смутился, не зная, как ответить на мой совет. Может быть, мой слишком откровенный разговор был ему не по нутру. Тогда я решил ободрить его и сказал:

- Буду рад, даже если ты возьмешь себе в жены девушку из бедной семьи. Пусть бесприданница, лишь бы была честная!

- Поступлю, как вы велите, дядя, - ответил на сей раз Леонардо.

- Полно вздор молоть! Дело это твое, и решать тебе самому.

- Но мне дороги ваши советы, дядя.

- Дались тебе мои советы!.. Все это хорошо, но надобно и своей головой думать. Ведь жениться тебе, а не мне.

- Хорошо, дядя. Постараюсь устроить все наилучшим образом.

Моего племянника никак не назовешь красавцем. Его внешности недостает чисто мужской привлекательности, да и по комплекции он несколько тщедушен. Был бы рад, если бы его избранница была ни красавица, ни уродина, а под стать такому же не красивому, но и не уродливому юноше, как он. Когда я высказал эти свои соображения, Леонардо посмотрел на меня в упор и ответил:

- Повторяю, дядя, что сам все устрою.

- Да помни, что красавицы поедом едят мужей.

- Понимаю, дядя. Буду смотреть в оба.

- Знай, что красивая, броская девушка может поставить тебя в смешное положение.

- Воля ваша, дядя, - ответил Леонардо. - Не премину учесть все ваши советы.

И все же мне показалось, что племянник не горит особым желанием жениться. В его ответах на мои замечания я не почувствовал никакого интереса к женитьбе.

- Но коли нет желания жениться, то не насилуй себя, - сказал я ему.

- По правде говоря... - начал было Леонардо, но тут же замялся.

- Что такое? Договаривай!

- Я мог бы и повременить...

- ...и дождаться того, что потратишь силы и не сможешь иметь детей. Так, что ли?

- Я вовсе не это хотел сказать, дядя.

Леонардо начал темнить и говорить невнятное. Но меня такой оборот дела не устраивал, ибо я во всем люблю ясность.

- Да будет тебе известно, что даже звери заботятся о продолжении своего рода, - отрезал я ему напрямик.

- Поступлю, как вы советуете, дядя.

- Неужели ты и впрямь хочешь остаться последним в роду Буонарроти?

- Успокойтесь, дядя. Я вскорости женюсь.

- Ну то-то же! Однако сам все хорошенько обдумай и не руби с плеча. Я вовсе не хочу, чтобы ты поступал против своей воли. Женитьба, мой друг, шаг серьезный.

- Обещаю вам, дядя, не тянуть с этим делом.

- Запомни, что я тебе скажу: на свете гораздо больше вдов, нежели вдовцов. А посему будь разумен.

На прощанье я сказал племяннику:

- Ищи невесту и среди знатных флорентийских семей: Джинори, Таддеи, Альфани, Альбици, Бенчи, Каниджани, Ручеллаи... Да разве всех перечислишь. Но многие из них вполне достойны нашего рода.

* * *

Росписи в капелле Паолина очень меня утомили. Вот уже пять лет, как я занимаюсь ими, а дело не особенно продвинулось, и конца все еще не видно. Старость тяготит меня, мешая работе. В последние месяцы я вынужден подолгу не выходить из дома, чтобы совсем не расхвораться. Чувствую, как недуг овладел всей моей плотью.

Павел III, еще более преклонного возраста, чем я, не торопит меня, хотя мне доподлинно известно, как он горит желанием увидеть завершенными мои фрески. Поэтому всякий раз испытываю неловкость, когда при встрече с ним разговор заходит невзначай о ходе моих работ. Помню, что, прежде чем взяться за эти росписи, я сказал как-то папе:

- Фресковая живопись - это искусство для молодых, требующее сил, легкости и ловкости движений, чего, к сожалению, лишены старики.

Папа тогда не согласился с моими словами, выразив уверенность, что я непременно справлюсь с новым испытанием, поскольку, как он выразился, "искусство не ведает старости". Возможно, его слова справедливы для живописцев, восседающих перед мольбертом в удобных мастерских, имеющих дело с небольшим куском холста на подрамнике, с позолоченными рамами. Иное дело художники, занимающиеся фресковой росписью, которым надобно лазить по лесам.

Старость - это бремя, под тяжестью которого опускаются плечи и подгибаются колени, и, кроме вороха накопленных знаний и мастерства, иными ценностями уже не располагаешь, ибо все уже растрачено в прошлом...

Согбенный ношей прожитых годов,

Кончину чую - час мой наступает,

А сердце желчью истекает

В плену пороков и грехов.

И даже пожелав, нет мочи изменить

Привычки, жизнь, любовь иль злую долю.

Я уповаю лишь на божью волю,

Что от безумий может отвратить.

О, господи, напрасно искушаешь.

Не помышляю, кроме неба, ни о чем,

Да и никчемная душа обновлена.

Хотя от смертной плоти избавляешь,

Молю, укороти крутой подъем.

Да сбудется возврат на небеса!

* * *

Известие о смерти короля Франции, полученное на днях, лишило меня последней надежды увидеть Флоренцию свободной. До сих пор я не переставал надеяться, что Франциск I, поддержанный Павлом III Фарнезе, войдет с войском в Италию, дабы изгнать Козимо из Тосканы.

Этим известием опечалены все флорентийские изгнанники, но они продолжают вести жаркие споры о боевых действиях и вынашивать планы мести. Послушать Донато Джаннотти, выступавшего вчера в кругу друзей, - можно подумать, что Флоренция уже освобождена. Эти господа, видимо, до самой смерти будут питать себя только надеждами и заниматься пустым разглагольствованием. А я уже начинаю терять в них веру, как утратил надежды, возлагаемые на флорентийцев. Козимо их настолько приручил, что они превратились в послушную домашнюю скотину, которая ни о чем не думает, кроме своей утробы. Они не только не предприняли попытки уничтожить нынешний произвол, но даже не проявили свой свободолюбивый дух. Приходится с горечью признать, что воды Арно выплеснули в море вместе с илом былую гордость и достоинство моего народа...

- Для многих тысяч любящих сердец

Сияла дивная твоя краса.

Но, видимо, заснули небеса,

Забыл о страждущих творец.

Желаний наших истинный венец,

Надеждой озари, придай нам новых сил,

Дабы добиться избавленья!

- Придет страданиям конец.

А тот, кто света вас лишил,

Дрожит от гнусных вожделений,

Боится кары, счастия не знает.

Пусть вера вас надеждой окрыляет!

В знак благодарности за гостеприимство, оказанное мне в дни болезни, и проявленную заботу подарил Роберто Строцци две скульптуры рабов *, которые десятилетия простояли в моей мастерской как неприкаянные.

* ... подарил Роберто Строцци две скульптуры рабов - Р. Строцци увез обе скульптуры во Францию, где подарил их королю Франциску I, затем они стали собственностью кардинала Ришелье и, наконец, достоянием Лувра.

Сегодня утром мне доставили из Флоренции двенадцать пар чулок, шесть рубах, куртку на теплой подкладке на случай холодов, два берета, две пары сандалий и домашние шлепанцы. На сей раз Леонардо оказался на высоте, но, думаю, не без помощи дядьев. Настала пора и для меня одеваться приличнее.

* * *

Как я ни старался держаться подале от работ по строительству нового собора св. Петра, в прошлом году мне все же пришлось согласиться заменить Антонио да Сангалло на посту главного архитектора. Если бы Пиппи, римский зодчий, был жив *, мне не пришлось бы нынче браниться на стройке, поскольку при дворе именно его прочили на место Сангалло. Здесь считают, что истинный римлянин более подошел бы для руководства строительством крупнейшего христианского храма.

* Если бы Пиппи, римский зодчий, был жив... - Джулио Романо (1492-1546), прозванный Пиппи, живописец и архитектор, ученик Рафаэля; после смерти учителя закончил росписи в ватиканских залах. Как архитектор работал в Мантуе (дворец Дель Те).

Думаю, однако, что в подобных рассуждениях меньше всего здравого смысла. Но если бы Пиппи был жив, я с удовольствием уступил бы ему этот пост, ибо за славой не гонюсь, а мнением людей о моем творчестве не дорожу. Я устал и стар, ничто мне не мило, и мое желание - уйти от мира и обрести покой...

Соблазны мира времени лишили,

Чтоб с господом побыть наедине.

И я, забыв о нем, грешил вдвойне

Настолько страсти душу совратили.

Жил не в пример другим в безумном ослепленьи.

Уж поздно каяться и ни к чему признанья.

Надежды никакой, но велико желанье

Умерить пыл и самомненье.

* * *

Подготовил новый проект собора св. Петра, в котором отбросил все то, чем вдохновлялся Сангалло. Я решил вернуться к идее Браманте и построить храм с центрально-купольным перекрытием *.

Льву X принадлежит мысль построить собор в форме латинского креста, а Рафаэль отразил эту мысль в посредственном рисунке (работа дилетанта) *; позднее к ней обратился Сангалло, который несколько видоизменил ее, сохранив схему базиликальной формы. Если бы мой предшественник осуществил свой проект с его лабиринтом запутанных переходов в интерьере, тяжелыми декоративными элементами, бесчисленными нишами и выступами на разных уровнях, словно на прибрежных скалах, то получился бы храм, в котором было бы вольготно тискать монахинь и безбоязненно чеканить фальшивые монеты.

* ...храм с центрально-купольным перекрытием - характерные особенности ренессансной архитектуры нашли отражение и в строительстве церквей; лучшие зодчие старались отойти от традиционной базиликальной (прямоугольной в плане) формы, отдавая предпочтение центрическому плану. Д. Б. Альберти считал, что сама природа стремится к круглой форме, ибо космос представляет собой сферу. Одним из первых примеров постройки круглой в плане является Старая ризница во флорентийской церкви Сан-Лоренцо работы Ф. Брунеллески. Затянувшееся строительство собора св. Петра отразило борьбу различных тенденций в архитектуре. По решению, принятому на вселенском Тридентском соборе (1545-1563), строителям была навязана базиликальная форма.

* ..работа дилетанта - автор забывает, что за годы пребывания в Риме (1508-1520) Рафаэль плодотворно работал как архитектор. Им построены круглая в плане церковь Сант'Элиджо дейли Орефичи, капелла Киджи в церкви Санта Мария дель Пополо, дворцы Видони-Каффарелли и Бранконио (не сохранился), вилла Мадама.

Уверен, что нужно еще раз пересмотреть, изменить и, коли необходимо, даже разрушить то, что было возведено ранее, дабы придать гармонию и красоту произведению и в то же время удешевить стоимость его строительства.

Несмотря на все мои усилия заставить домашних купить новый дом, Леонардо и мой брат Сиджисмондо продолжают жить в старой мышиной норе, где мы расстались, когда я покидал Флоренцию. Желаю только одного - чтобы племянник поскорее обзавелся новым домом; недавно выслал ему для этого деньги и готов выслать еще. Но уж коли он желает оставаться в старом жилище, то хотя бы отделал его заново и расширил за счет прилегающего соседнего строения.

Мои домашние никак не хотят понять, что пекусь я об их благе, желая, чтобы жили они достойно.

* * *

Когда мне не удается заснуть, провожу ночные бдения, корпя над мраморной глыбой, где едва намеченные резцом три фигуры сгрудились над телом Христа. Но это не снятие с креста и не оплакивание Христа. Я задумал воплотить в мраморе свою идею о запредельности, которая манит меня и служит утешением *. И эту мысль и чувства хочу выразить в камне...

Желая именем твоим идею воплотить,

О смерти мыслю непрестанно,

Но смерть и творчество несовместимы.

Уж коли суждено мне снова жить,

Служить искусству буду постоянно

Пути господни неисповедимы.

Скоро наступит рассвет, тогда я оседлаю коня и отправлюсь по делам, которые ждут меня в разных уголках Рима: от садов дворца Фарнезе до Капитолийского холма и Ватикана . В дневных делах и заботах мысль о Христе меня покидает, а встречи с людьми возвращают к реальности земного бытия.

* . и служит утешением - речь идет о Пьета, находящейся во флорентийском соборе, которую, как полагают, Микеланджело высекал для собственного надгробия. Работа продвигалась медленно, глыба оказалась неподатливой и с изъянами. Однажды в порыве гнева мастер разбил мраморную группу (Христос, Богоматерь, Мария Магдалина и св. Никодим), отдав обломки своему слуге. В 1561 году изуродованная скульптура стала собственностью флорентийского купца Франческо Бандини, по заказу которого ученик мастера Тиберио Кальканьи восстановил ее. По утверждению Вазари, в образе Никодима Микеланджело изобразил самого себя.

* .до капитолийского холма и Ватикана - в последние годы жизни Микеланджело активно работал как архитектор; помимо работ в соборе св. Петра, завершил строительство дворца Фарнезе, создавал архитектурный ансамбль на Капитолийском холме, переоборудовал Термы Диоклетиана, работал над другими проектами, в том числе над библиотекой Лауренциана (Флоренция).

* * *

Вазари преподнес мне в дар свой труд, в котором даны жизнеописания крупнейших итальянских художников прошлых столетий и живших в нынешнем веке. В конце монументального произведения говорится о последнем оставшемся в живых мастере - Микеланджело Буонарроти. Хотя биограф заявляет, что родился он "под фатальной счастливой звездой", я придерживаюсь иного мнения, ибо вряд ли кому выпадала столь тяжкая доля, которая терзала и преследовала меня всю жизнь (чтобы опровергнуть Вазари, мне пришлось бы затеять длинный разговор, от которого, однако, воздержусь, поскольку "счастье" моей жизни довольно подробно освещено в этих заметках).

Страницы, которые Вазари посвятил моему творчеству, проникнуты истинной любовью ко мне, но я был бы автору этого труда еще более признателен, если бы он несколько поумерил свой пыл и богатое воображение.

А между тем объявился еще один биограф, который вознамерился создать труд под названием "Жизнь Микеланджело Буонарроти и прочее". Это Асканио Кондиви *, который, как я полагаю, получил лично от папы Юлия III задание докучать мне вопросами и записывать мои ответы.

Хотелось бы, чтобы и в искусстве Асканио показал ту же прыть, которую он проявляет, напоминая мне о делах давно прошедших дней, дабы разбередить мне душу и вызвать на разговор. Надо признать, что он осведомлен о многих событиях моей прежней жизни и его можно послушать не без интереса. Он брался за писание картин, ваял статуи, работал над архитектурными проектами, сочинял мадригалы, изучал литературу и, как говорится, всему обучен понемногу. Но до сих пор ему не удалось показать мне ничего стоящего и законченного. Единственное, в чем он мастак, - это рассказывать занимательные истории. А время бежит, и мы уже переступили границу полувека.

* * *

Приближающаяся смерть заставляет меня подумать о дальнейшей судьбе моего слуги Урбино *, который живет у меня более двадцати лет. Хочу оставить ему одно из своих поместий и некоторую сумму денег. На днях спросил его:

* Асканио Кондиви (ок. 1525-1574) - художник, скульптор, литератор, автор "Жизни Микеланджело" (1553).

* ...моего слуги Урбино - Франческо Амадори, прозванный Урбино, ученик и слуга Микеланджело, работал вместе с мастером 26 лет и умер в 1555 году.

- Когда помру, что станешь делать?

- Пойду служить другому, - ответил он с готовностью.

В одном из своих писем герцог Козимо изъявляет желание назначить меня сенатором, дабы я мог жить во Флоренции. Это предложение настолько далеко от моих подлинных интересов, что считаю излишним распространяться о нем. Скажу лишь, что оно меня немало позабавило. Да будет известно Козимо, что, даже если бы я захотел вернуться в родной город, мне не позволили бы осуществить это дела по строительству собора св. Петра. Вопрос этот решен раз и навсегда, и меня не заставят от него отступиться ни мольбы князей, ни любые другие причины. Прошу лишь об одном - чтобы меня не отвлекали пустяками от дел.

На днях меня вновь навестил племянник Леонардо. Теперь он одевается таким франтом, словно отец оставил ему баснословное состояние. Посмотреть, как он появляется на людях, - ну прямо прирожденный аристократ. Но я его не корю. Племянник должен с достоинством носить имя Буонарроти, особенно теперь, когда он собирается породниться со знатным флорентийским семейством Ридольфи.

Уже решено, что Леонардо берет себе в жены из дома Ридольфи юную Кассандру, которая была мне расписана как "добрая, смышленая и скромная". Об этом пишет и мой брат Сиджисмондо. Выбор моего племянника удачен и разумен, и я наконец могу быть спокоен. Решил отметить эту помолвку двумя подарками: тысячу пятьсот золотых дукатов Леонардо и жемчужное ожерелье Кассандре.

На прошлой недели папа принял в своем рабочем кабинете моего племянника и подарил ему медаль с собственным изображением. По такому случаю мне пришлось сопровождать Леонардо к папе Юлию III.

К моей превеликой радости, благополучно разрешился и другой вопрос, мучивший меня столько лет. Мой племянник введет свою будущую жену Кассандру в новый дом * трех этажей на улице Гибеллина. Дом красив, просторен, удобен, и в нем даже оборудована потайная лестница. А Гибеллина - одна из центральных, самых широких и современных улиц Флоренции.

* ...в новый дом - дом на улице Гибеллина № 70 был приобретен для племянника Леонардо ди Буонаррото Симони (1519-1599). В 1858 году дом был подарен Флоренции последним представителем рода, Козимо Буонарроти. Теперь здесь размещен музей "Дом Буонарроти".

* * *

В последнее время мне не раз приходила мысль пополнить эти записки некоторыми сведениями о первых годах моей жизни. Однако в силу разных причин все никак не мог собраться. Ныне чувствую, что настала пора взяться за перо и осуществить свое намерение.

Многие биографы, включая Паоло Джовио, сделали из моего детства целую легенду. С первых же страниц этих сочинений я предстаю этаким избранником, чуть ли не богом ниспосланным... А посему весьма полезно привести некоторые сведения о моем детстве, дабы, не мудрствуя лукаво, поведать правду и развеять всякие небылицы. И да помогут мне в этом память и некоторые бумаги, которые мне удалось найти в отцовском архиве в 1534 году, когда я покидал Флоренцию.

В одной из таких бумаг, собственноручно написанных моим отцом, а посему любовно хранимых мной как дорогие сердцу реликвии, говорится: "Пишу, что сегодня утром, в понедельник 6 марта 1475 года, у меня родился сын, коему дал имя Микеланджело. Родился он в Капрезе, где я состою подеста" *.

Когда мои родители обосновались во Флоренции, меня поручили заботам кормилицы и моей бабки Лессандры, жившей неподалеку, в Сеттиньяно. В ту пору здесь еще было немало карьеров добротного мрамора и каменотесы были в почете. Единственным моим тогдашним развлечением было любование горами вокруг Сеттиньяно, и первые годы детства прошли однообразно и спокойно.

Но настал день, когда отец решил, что пора меня обучать грамоте, дабы со временем из меня вышел судья или нотариус. И в этом отец не был оригинален, ибо такова была давняя традиция в нашем роду. Сам он был нотариусом. Не смея прекословить родительской воле, я расстался с горами в Сеттиньяно и начал посещать флорентийскую школу грамматика Франческо да Урбино.

Вопреки тому что рассказывают мои биографы, учился я прилежно и с охотой. Интерес к учебе и учителю я утратил, когда, овладев азами науки, понял, что могу самостоятельно заниматься далее. Мне тогда минуло двенадцать, и уроки стали для меня сущей пыткой. Скучая, я рисовал в школьных тетрадях портреты своих однокашников и самого учителя. А тот, не понимая причины происшедшей во мне перемены, вынужден был частенько отчитывать меня за нерадение и баловство.

Вскоре я начал вытворять несусветное, и учитель взмолился, прося отца поскорее забрать меня из школы. Мой родитель попытался было отговорить его, но тот был непреклонен. С того дня я познал, что такое суровая отцовская рука.

Среди церквей, рассеянных по всей Флоренции, пожалуй, ни одна не приобщила к искусству столько молодых людей в ту далекую пору, как капелла Бранкаччи в Санта Мария дель Кармине *. Я тоже мальчишкой наведывался туда чаще, чем куда-либо. Едва улучив свободную минуту от занятий в школе грамматика Франческо, мчался туда, где познакомился с талантливым юношей Граначчи. Он заинтересовался моими рисунками и показал их художникам из мастерской Гирландайо. Вскоре мои работы попали в руки знакомых отца и других людей, и обо мне заговорили как об очень одаренном ребенке. Вот тогда-то сам Гирландайо решил переговорить с моим отцом и в конце концов убедил его отдать меня в ученье. В ту пору мне было тринадцать лет.

* Подеста - глава средневековой коммуны, избираемый сроком на 1-2 года, но не из местных жителей.

* ...капелла Бранкаччи в Санта Мария дель Кармине - расписанная фресками Мазаччо в 1426-1427 гг. ("Изгнание из рая", "Чудо со статиром", "Св. Петр исцеляет больных своей тенью" и др.), стала подлинной школой для нескольких поколений флорентийских художников.

Мой родитель (имевший обыкновение записывать все события, касающиеся моей жизни) скрепя сердце позволил мне пойти на ученье в мастерскую Доменико Бигорди, прозванного Гирландайо, и среди хранимых мной бумаг записал следующее: "Пишу, что сегодня, 1 апреля 1488 года, я, Лодовико, сын Леонардо Буонарроти, отдал на ученье моего сына Микеланджело Доменико и Давиду Бигорди на три года на таких условиях: в течение означенного времени Микеланджело должен оставаться в оной мастерской и делать все, что ему повелят".

Годы ученичества, проведенные в мастерской Доменико Гирландайо, были полны горечи, ибо держался я независимо и не выказывал ни малейшего интереса к наставлениям мастеров. Поначалу я попал туда против воли отца, а оставался в мастерской против собственного желания. Не выдержав установленного для меня срока ученичества, спустя два года я покинул старого мастера и его уроки. Это, пожалуй, был единственный случай, когда мы с отцом были заодно. А пока я прерву этот рассказ, чтобы вернуться к нему в более удобный момент.

* * *

Дельцы, поставщики, распорядители работ на строительстве собора св. Петра - все до единого желали, чтобы я не встревал в дела, касающиеся стоимости и качества поставляемых материалов, а также оплаты рабочих, хотя именно в этих расходах следовало навести порядок и добиться точности, дабы они чрезмерно не раздули стоимость всей стройки.

Третьего дня главный попечитель строительства заявил мне:

- Предоставьте, мастер, нам самим заниматься этими делами. У вас и без того забот хватает. К чему вам терять драгоценное время на управляющих и проверять их действия? Роясь в счетах и цифрах, вы рискуете запачкать себе руки.

- А я здесь для того, достопочтенные синьоры, чтобы следить и за чистотой ваших рук, - отрезал я ему в ответ. - За меня не беспокойтесь, ибо моя совесть чиста. Но знайте, что я и впредь буду требовать от вас рачительного расходования средств!

Хочу ныне закончить начатый разговор о моем детстве, добавив лишь несколько слов к сказанному. Уйдя из мастерской Доменико Гирландайо, я стал посещать школу ваяния в садах Сан-Марко, где Лоренцо Великолепный решил собрать одаренных молодых людей, имеющих склонность к искусству. Там я смог вплотную заняться скульптурой, там меня заметил Лоренцо, с которым я не расставался вплоть до его кончины. Эти годы, с 1490 по 1492, я считаю самыми счастливыми в жизни. Именно тогда я столкнулся с искусством греков и познакомился со многими талантливыми и знающими людьми, которым многим обязан...

С высокой кручи гордого утеса,

Где голый камень окружил меня,

Я вниз сошел и там раскрыл себя,

Помимо воли став каменотесом.

* * *

Давно я не заглядывал в эти записки. И ныне меня заставляют к ним обратиться неприязнь и лицемерие всех тех, кто толчется на строительных площадках собора св. Петра и кого следовало бы выдворить оттуда.

Когда меня назначили главным архитектором собора св. Петра и поручили руководство всеми работами, бывшие дружки и приближенные Сангалло приняли меня вполне терпимо, а иногда даже выказывали дружеское расположение. Но вскоре я понял, насколько лживо и лицемерно их ко мне отношение. Нанни ди Баччо и другие архитекторы, следящие за ходом работ, встретили меня с милой улыбкой, за которой скрывалась злобная зависть и надежда, что я скоро помру.

Кстати сказать, я и в ту пору был стар, а посему их надежда (а вернее, желание) была более чем обоснованна. Но годы шли, а я продолжал здравствовать и руководить ими. Тогда эти жалкие людишки, видя, что расчеты их не оправдались, стали вредить мне, поносить меня и клеветать. Они кричали повсюду, что я занимаюсь расточительством казенных денег, из-за зависти разрушаю то, что сооружено Сангалло, своевольничаю и тому подобное.

Они подняли такой переполох, что была назначена комиссия по расследованию, которую возглавил ныне покойный папа Юлий III, a главным обвиняемым был я. Но я сумел достойно себя защитить, доказав без лишних слов, что противники мои действовали по злому умыслу и занимались наговором, будучи никчемными в делах.

В ходе расследования подлые интриганы потерпели поражение, но не смирились с ним. Они вновь предприняли попытку избавиться от меня, но уже иным способом. С их легкой руки при дворе и на стройке стали распространяться слухи, что я-де совсем одряхлел и выжил из ума, а посему меня опасно оставлять на посту главного архитектора. Но на этот раз никто не придал серьезного значения новым уловкам моих недругов.

Вся эта мерзкая история еще жива в памяти. Знаю, что канальи содрогаются при одном упоминании моего имени. Но как бы они ни злобствовали, я должен бороться и довести строительство до конца, ибо считаю это своим священным долгом перед богом и христианством...

Печаль туманит мне глаза

И содрогается душа, когда смотрю на мир земной.

И если бы не дар бесценный твой,

Зачем бы мне на свете жить тогда?

Избавь от тяжкого греха,

Не дай погибнуть от молвы худой.

Погряз в невежестве наш род людской.

Так просвети его, а заодно меня!

* * *

Вся Европа выражает мне дань признания и уважения. Мои произведения копируются по всей Италии и за ее пределами. Мне присылают книги, в которых печатаются комментарии к моим стихам, прочитанным на вечерах итальянской поэзии *. Чеканятся медали с моим изображением... Но ко всему этому я остаюсь равнодушен.

* ...на вечерах итальянской поэзии - при жизни Микеланджело было издано около десяти его мадригалов и сонетов. Так, в 1549 году флорентийский гуманист Бенедетто Варки (1503 -1565) опубликовал две свои лекции, посвященные разбору некоторых стихотворений Микеланджело, в том числе "Каков бы ни был замысел у лучшего творца". Первое посмертное издание, включившее 137 произведений, было подготовлено внуком Микеланджело, Буонарроти Младшим (1568-1642), и осуществлено флорентийским издателем Джунти в 1623 году. Более полное издание вышло в 1848 году.

Мне хотелось бы, чтобы этот хор похвал умолк. Нынешний век решил при жизни воздвигнуть мне монумент славы, но я отнюдь не желаю этого. Вижу, как одновременно со все возрастающим потоком признания моего искусства окружающий мир рушится на глазах. Замок, столько лет воздвигаемый моим трудом, потом, творениями, почестями, разваливается на куски, и мне уже ничего более не остается. Фрески, на которые я затратил годы, стали пустыми потугами моей фантазии; мои скульптуры, о которых сейчас так много говорят, не более чем каменные истуканы, а когда-то столь дорогие для меня идеи превратились в жалкие иллюзии. Да и сам я уподобился мешку с костями, и мне уже ничего не остается, как каяться и ждать своего последнего часа...

Теченье жизни пронесло меня

По морю бурь, людской печали.

Мой утлый челн к последней пристани причалил,

Где всем ответ держать сполна.

Во власти сладостного наважденья

Искусству как кумиру поклонялся.

Лишь ныне понял, что жестоко заблуждался,

К соблазнам суетным питая сильное влеченье.

К чему теперь любовные страданья,

Коль смерть двойная неизбежна *? Одна близка,

Да и другая угрожает вдалеке.

И не спасут ни живопись и ни ваянье,

Когда душа устремлена

К распятому объятью на кресте.

* * *

Делаю усилия, дабы работы над куполом в соборе св. Петра продвинулись вперед, и тогда после моей смерти никто уже не сможет изменить мой замысел. Но порой меня одолевает сомнение, оправдаются ли мои надежды. Вряд ли я доживу до водружения купола на барабан, который почти готов. Я распорядился изготовить деревянную модель купола, дабы ею мог воспользоваться любой, кто заменит меня на посту главного архитектора.

Шум в ушах, терзающий меня с прошлой ночи, никак не проходит. Не знаю, какой день мая 1563 года.

* * *

По многим признакам могу судить, что приняты меры предосторожности и мой дом охраняется. Видимо, опасаются, как бы в случае моей внезапной кончины сюда не забрались воры. Тосканский герцог и римский папа наверняка хотят получить в целости и сохранности рисунки и чертежи, выполненные мной для библиотеки в Сан-Лоренцо и собора св. Петра.

Берусь за перо, но рука отказывается служить. Вот и ныне был вынужден воспользоваться услугой Даниэле да Вольтерра *, коему продиктовал письмо племяннику Леонардо.

* ...Коль смерть двойная неизбежна? - в лирике позднего Микеланджело обретает трагическое звучание мотив "двойной смерти" - физической, уход из жизни, и духовной, осуждение на вечные муки за грехи.

* Даниэле да Вольтерра (ок. 1509-1566) - художник и скульптор, ученик Микеланджело. Дабы уберечь фреску "Страшный суд" от уничтожения, был вынужден взять на себя неблагодарную роль "одеть" некоторых героев, за что получил прозвище "исподнишник".

Как вспоминает Даниэле да Вольтерра, 16 февраля Микеланджело, как обычно, рано выехал верхом из дома, но вскоре возвратился и долго не мог согреться у камина. На следующий день попросил ученика не отходить от него, пока не приедет племянник Леонардо. Вечером 18 февраля 1564 года Микеланджело скончался. При нем находились Даниэле да Вольтерра, друг Томмазо деи Кавальери и два лекаря. Согласно завещанию похоронен во Флоренции в церкви Санта Кроче.

Слышу, как нарастает шум голосов, напоминающих свист февральских ветров, что свирепствуют здесь на улицах.

Пересмотрел все мои записи, начатые во Флоренции в 1494 году, когда мне было девятнадцать. С той поры минуло почти семьдесят лет. Могу признать, что сохранил верность слову, данному в молодости, и довел хронику моей жизни до конца.

Мне особенно дороги страницы, написанные в те далекие годы, когда восторги и надежды, бдение и труд порождали во мне ненасытную жажду жизни и я смотрел на мир иными глазами, чем сегодня. Видимо, не растраченные еще свежие силы и душевная доброта позволяли вдохновляться в искусстве идеалами, которые всегда были далеки от какой-либо хитрости и лукавства. Ничто так не ценится в искусстве, как чистота и искренность чувств. О, золотая пора молодости!

ПЕРЕЧЕНЬ РАБОТ МИКЕЛАНДЖЕЛО

СКУЛЬПТУРА

Мадонна у лестницы - мраморный рельеф (55,5x40 см), ок. 1490. Музей "Дом Буонарроти", Флоренция.

Битва кентавров - мраморный полурельеф, незаконченный (90,5х 90,5 см), ок. 1492. Музей "Дом Буонарроти", Флоренция.

Прокл - мраморная статуя (выс. 58,5 см), 1495. Церковь Сан-Доменико, Болонья.

Петроний - мраморная статуя (выc. 64 см), 1495. Церковь Сан-Доменико, Болонья.

Коленопреклоненный ангел - мраморная статуя (выс. 51,5 см), 1495. Церковь Сан-Доменико, Болонья.

Вакх - мраморная скульптура (выс. 2,03 м), ок. 1497. Национальный музей Барджелло, Флоренция.

Пьета - мраморная скульптура (1,74x1,95 м), 1499. Собор св. Петра, Рим.

(Единственное произведение, на котором Микеланджело высек свое имя.)

Мадонна с младенцем - мраморная скульптура (выс. 1,28 м), ок. 1502. Собор Нотр-Дам, Брюгге.

Павел - мраморная статуя (выс. ок. 1,20 м), ок. 1502. Собор, Сиена.

Петр - мраморная статуя (выс. ок. 1,20 м), ок. 1502. Собор, Сиена.

Пий - мраморная статуя (выс. ок. 1,20 м), ок. 1502. Собор, Сиена.

Григорий - мраморная статуя (выс. ок. 1,20 м), ок. 1502. Собор, Сиена.

Давид - мраморная статуя (выс. 4,54 м), 1504. С 1873 г. находится в галерее Академии Флоренции, а на площади Синьории установлена мраморная копия.

Мадонна Питти - мраморный рельеф, (85x82 см), ок. 1505. Национальный музей Барджелло, Флоренция.

Мадонна Таддеи - мраморный рельеф, тондо, незаконченный (диам. 1,09 м), ок. 1506. Королевская академия изящных искусств, Лондон.

Матвей - мраморная статуя, незаконченная (выс. 2,61 м), ок. 1506. Галерея Академии, Флоренция.

Умирающий раб - мраморная скульптура, незаконченная (выс. 2,29 м), ок. 1513 (для гробницы Юлия II). Лувр, Париж.

Восставший раб - мраморная скульптура, незаконченная (выс. 2,15м), ок. 1513 (для гробницы Юлия II). Лувр, Париж.

Моисей - мраморная скульптура (выс. 2,35 м), после 1513 (для гробницы Юлия II). Церковь Сан-Пьетро ин Винколи, Рим.

Христос с крестом - мраморная статуя, незаконченная (выс. 2,05 м), 1521. Церковь Санта Мария сопра Минерва, Рим.

Геракл и Како - глиняный слепок (выс. 41 см), ок. 1530. Музей "Дом Буонарроти", Флоренция.

Лоренцо Медичи - мраморная скульптура (выc. 1,78 м), ок. 1533. Церковь Сан-Лоренцо, Флоренция.

Вечер - мраморная скульптура, незаконченная (дл. 1,95 м), ок. 1531. Церковь Сан-Лоренцо, Флоренция.

Утро - мраморная скульптура (дл. 2,03 м), ок. 1531. Церковь Сан-Лоренцо, Флоренция.

Джулиано Медичи - мраморная скульптура (выc. 1,73 м), ок. 1533. Церковь Сан-Лоренцо, Флоренция.

Ночь - мраморная скульптура (дл. 1,94 м), ок. 1531. Церковь Сан-Лоренцо, Флоренция.

День - мраморная скульптура, незаконченная (дл. 1,85 м), ок. 1533. Церковь Сан-Лоренцо, Флоренция.

Мадонна с младенцем - мраморная скульптура, незаконченная (выc. 2,26 м), после 1531. Церковь Сан-Лоренцо, Флоренция.

Речной бог - модель из дерева и глины, незаконченная (дл. 1,80 м), ок. 1530. Галерея Академии, Флоренция.

Сидящий мальчик - мраморная скульптура, незаконченная (выc. 54 см), ок. 1530 (для надгробия Медичи). Эрмитаж, Ленинград.

Замахнувшийся мальчик (или Давид-Аполлон) - мраморная скульптура, незаконченная (выc. 1,46 м), ок. 1534. Национальный музей Барджелло, Флоренция.

Победа - мраморная группа, незаконченная (выc. 2,61 м), ок. 1534. Дворец Синьории, Флоренция.

Молодой раб - мраморная статуя, незаконченная (выc. 2,35 м), ок. 1535 (для гробницы Юлия II). Галерея Академии, Флоренция.

Бородатый раб - мраморная статуя, незаконченная (выc. 2,48 м), ок. 1535 (для гробницы Юлия II). Галерея Академии, Флоренция.

Раб, названный Атлант - мраморная статуя, незаконченная (выc. 1,08 м), ок. 1535 (для гробницы Юлия II). Галерея Академии, Флоренция.

Пробуждающийся раб - мраморная статуя, незаконченная (выс. 2,67 м), ок. 1535 (для гробницы Юлия II). Галерея Академии, Флоренция.

Брут - мраморный бюст, незаконченный (выс. 95 см), ок. 1540. Национальный музей Барджелло, Флоренция.

Рахиль - мраморная статуя (выс. 1,97 м), ок. 1545 (для гробницы Юлия II). Церковь Сан-Пьетро ин Винколи, Рим.

Лия - мраморная статуя (выс. 2,09 м), ок. 1545 (для гробницы Юлия II). Церковь Сан-Пьетро ин Винколи, Рим.

Оплакивание Христа - мраморная группа, незаконченная (выс. 2,26 м), ок. 1555. Собор Санта Мария дель Фьоре, Флоренция.

Пьета из Палестрины - мраморная группа, незаконченная (2,53 м), ок. 1557. Галерея Академии, Флоренция.

Пьета Ронданини - мраморная группа, незаконченная (выс. 1,95 м), 1555-1564. Замок Сфорца, Милан.

Утраченные работы

Голова фавна - упоминается Вазари и Кондиви как первая работа, ок. 1489.

Деревянное распятие - ок. 1492. Находилось во флорентийской церкви Санто Спирито.

Юный Иоанн Креститель - ок. 1496. Упоминается Вазари и Кондиви.

Спящий купидон - Упоминается Вазари и Кондиви.

Аполлон - ок. 1501 по заказу Якопо Галли.

Давид - бронзовое изваяние, законченное учеником Бенедетто да Ровеццано.

Юлий II - бронзовая статуя, 1508.

Воскресший Христос - мраморное изваяние, незаконченное, упоминаемое в описи имущества Микеланджело, составленной Даниэле да Вольтерра 17 марта 1564 г.

Серебряная солонка - модель, украшенная лапами животных, фестонами, масками. Выполнена для Франческо Мария делла Ровере, герцога Урбинского. Упоминается в письме от 4 июля 1537 г.

Лошадь - бронзовая статуэтка для Франческо Мария делла Ровере, герцога Урбинского, 1537 г.

Пьета - мраморный рельеф для Виттории Колонна, упоминается в письме от 1546 г.

ЖИВОПИСЬ

Святое семейство, или Тондо Дони - (диам. 1,20 м), 1505-1506. Уффици, Флоренция.

Мадонна с младенцем, юный Иоанн и ангелы - незаконченное произведение (1,02x0,76 м), ок. 1505. Национальная галерея, Лондон.

Снятие с креста - незаконченное произведение (1,59x1,49 м), ок. 1508. Национальная галерея, Лондон.

Свод Сикстинской капеллы - фресковая роспись (13x36 м, только свод), 1508-1512. Ватикан.

Страшный суд - фресковая роспись (13,70x12,20 м), алтарная стена Сикстинской капеллы, 1536-1541. Ватикан.

Обращение Савла и Распятие Петра - фресковые росписи (6,25x6,61) в капелле Паолина, 1542-1550. Ватикан.

Утраченные работы

Искушение св. Антония - копия с гравюры М. Шонгауэра.

Битва при Кашина - картон для фресковой росписи во флорентийском дворце Синьории, 1506.

Св. Франциск - картон, упоминаемый Вазари.

Леда и лебедь - написана по заказу Альфонсо д'Эсте, феррарского герцога, 1530.

Венера и Купидон - картон по заказу Б. Беттини, упоминаемый Вазари.

Noli me tangere - картон, упоминаемый Вазари.

Распятие - написано для В. Колонна в 1545 г.