adv_geo Стивен Грэхем Непознанная Россия ru htmlDocs2fb2, FictionBook Editor Release 2.6 04.02.2012 A3DF6A2E-16A5-40B6-81D3-258739BC0053 1.0

Стивен Грэхем = Graham Stephen.

Непознанная Россия = Undiscovered Russia / Пер. с англ. М. Ильюшиной. – Lnd: John Lane the Bodley Head, [1914]

ПРЕДИСЛОВИЕ

В Англии не знают русской жизни. Россия не так уж далека от нас и была бы нам вполне видна, если бы не пелена, заслонившая ее в последние годы. Сразу же в начале книги я хочу сказать — это вовсе не страна бомбометателей, невыносимой тирании и всевозможных бед, приходящего в упадок крестьянства, продажной, отвратительной церкви. Русские — нация сельских жителей, вскормленных на этой земле, они неграмотны, как дикари, и отнюдь не рвутся жить в городах. Сила у них великанья, но они просты, как дети, суеверны и загадочны. Они живут той жизнью, какой желал Рескин для англичан, какой он пытался убедить их пожить. Русские послушно религиозны, по-настоящему уважительны к старшим, верны земле, которую пашут, довольны своей старой материальной культурой, не используют механизмов и фабричных вещей, а изготавливают все, что им нужно, сами, в основном из сосны. Они абсолютно цельны, никогда ниоткуда не "выпадают", как то бывает с англичанами. В России не существует проблемы "возврата к земле", и еще сотни лет ее не будет.

Либеральная пресса и революционеры хотели бы просветить крестьянство, дать ему право голоса. Стремясь устранить ограничения в развитии промышленности России и в свободе городской жизни, они еще раз предают деревню городу, спеша повторить все ошибки Западной Европы. Англия "отпала" от земли, перестав производить собственный хлеб насущный, и ни Рескину, ни иже с ним не дано водворить ее обратно. Если "отпадет" Россия, на Земле станет одной скромной, работящей, хлебопашеской страной меньше. Кто-то сказал: "Глупость демократии в том, что она стремится вывести все низшие слои в высшие" — эта глупость может стать интернациональной. Англичане мощно проявили себя как нация, но кто сказал, что склонности их характера и пути их развития свойственны другим? В самом деле, трудно представить себе более не похожие друг на друга расы, чем тевтонская и славянская. Русские и англичане еще менее познали друг друга, чем мужчина и женщина.

In the words of Merezhkovsky, speaking to the rest of Europe -

" We resemble you as the left hand resembles the right ; the right hand does not lie parallel with the left, it is necessary to turn it round. What you have, we also have, but in reverse order ; we are your underside. Speaking in the language of Kant, your power is phenomenal ours transcendental ; speaking in the language of Neitzsche, you are Apollonian, we Dionysian. Your genius is of the definite, ours of the infinite. You know how to stop yourselves in time, to find a way round walls, or to return ; we rush onward and break our heads. It is difficult to stop us. We do not go, we run ; we do not run, we fly ; we do not fly, we fall. You love the middle ; we, the extremities.

You are sober, we drunken ; you, reasonable, we lawless. You guard and keep your souls, we always seek to lose ours. You possess, we seek. You are in the last limit of your freedom ; we, in the depth of our bondage have almost never ceased to be rebellious, secret, anarchic and now only the mysterious is clear. For you, politics knowledge ; for us religion. Not in reason and sense, in which we often reach complete negation nihilism but in our occult will, we are mysties.

Мы должны понять новую нацию, которая с каждым днем все более способна выразить себя, и проявить терпение. Со временем, по мере того, как на карте континента станут бледнеть пограничные линии, когда придет эпоха космополитизма, мы спросим себя уже не как англичане, а как европейцы: "Кто эти братья, что живут далеко на востоке и производят для нас хлеб? Кто они нам, и каков их вклад в общее дело?"

Россия где-то там, позади, неведомая страна, населенная самобытным крестьянством. Вдали от железных дорог, на лесных полянах, вокруг церквей, в зеленых речных долинах, там, куда никогда не доходили западная одежда и западная культура, живет забытая семья наших братьев. Среди них я скитался и жил. Вот русская жизнь, как она увиделась мне в тех дальних глухих селеньях, где не ступала нога западноевропейца.

Holy Russia, from the painting of Michael Nesterof

Глава 1

НЕОБЫЧНОЕ РОЖДЕСТВО

Декабрь, а с ним и весь год, подходили к концу. Земля была почти без снега, а если он где и лежал, так уже старый, оставшийся от тех дней, когда небеса были щедры. Слегка дождило, слегка морозило, слабо дул ветерок, залегая в изнеможении среди туманов. Над убранными кукурузными полями плыл туман, он безмолвно окутывал зеленые крыши сельских домов. Ненадолго развеявшись, туман являл подножия гор. Я жил на самом юге России.

Как-то утром я отправился на небольшое местное кладбище. Туман, казалось, освободил только это место, ясно различались могилы, памятники, кресты, оставшаяся с прошлого лета трава, увядшие цветы, даже окружавшая кладбище низкая зеленая ограда. Вокруг же царствовал туман. На какой-то миг весь мой мир съежился, а неведомое безгранично расширилось. Туман все наступал, наступал — как забвение наступает на память, как будто мне остались лишь те семь футов, на которые падает моя тень.

Вокруг меня возвышалось множество деревянных крестов, покрашенных зеленым. Кресты мокли под бесчисленными дождями, высыхали под горячими лучами солнца, снова влажнели от дождей и туманов, белели под снегом, серебрились от морозов. Непрочные, неустойчивые, как будто их понатыкали дети, а ветры так их расшатали, что они смотрели во всех направлениях, на любую звезду в небе. На кресты были надеты иконки, венки из искусственных цветов, молитвенники, образки, а под ними виднелась надпись:

"Здесь покоится раба Божьего..."

Старое, полное мертвецов кладбище служило нескольким окрестным селам не меньше века. Рыхлая черная земля, казалось, пропиталась ладаном, воспоминаниями о слезах и молитвах.

Совсем близко к поверхности располагались бедные, грубо сколоченные гробы, большей частью сделанные для себя перед смертью самими мужиками. Растворилась, исчезла плоть, а с нею все, что отличало тех, чьи жизненные пределы отмечены крестами. У русских, однако, установленный на могиле крест отменяет самое могилу, обозначает торжество Христа над смертью. Здесь нет крестов из камня, все они из дерева, а для русского дерево — не просто дерево, оно — Древо жизни. Ибо в России нет мертвых, а тот, кто миновал темные врата, живет в вечности.

Вдруг из тумана обрисовалась фигура, как будто сам туман принял определенные очертания. Высокая, но согнутая временем старуха медленно приближалась, собирая по дороге хворост. Блуждая между могил, она не замечала меня. Пока я терялся в догадках, что такое она делает, с невидимого дерева слетела ворона, она уселась на крест под самым носом у старухи. Та поспешила прочь от дурного знака, а я понял, что она пришла устроить тризну на могиле. Неподалеку, там, где вокруг тусклозеленого креста стояли грубо отесанные скамейки, горела свеча и молодая женщина что-то пристраивала на низеньком могильном холмике — может быть, венок? Приблизившись, я узнал свою соседку, что жила в доме, выходившем окнами на белостенную церковь.

Я не стал подходить ближе, а они тем временем установили перед могилой елочку, украсили ее игрушками и свечами. Старая женщина разожгла небольшой костер из собранного ею хвороста, а молодая, ее дочь, расстелила скатерть и поставила на нее пирог с их рождественского стола. Они пришли разделить свой праздник с усопшей, что была их дочерью и сестрой.

Потрескивал огонь, посылая клубы сизого дыма. На елке, у могилы, посверкивали огоньки. Светились красные и желтые свечи. Текучий туман, как призрачное привидение, окутывал всю сцену, и я был единственным живым ее зрителем.

Перекрестясь и поцеловав землю, старая женщина поднялась, поставила на могильный холмик небольшой кусок пирога для усопшей и, взяв немного себе, подала его и живой дочери. И мне в сердце моем был подан священный огонь. Так миновало то необычное рождественское торжество. На нем присутствовали трое живых, а еще четыре тысячи теней кружились вокруг в тумане. Я чувствовал себя Улиссом в поисках Тирезия.

Умершая была любимой дочерью и слезы струились по лицу старой матери. Хотя молодая женщина и не плакала, я чувствовал, что в сердце ее не меньше слез. Старуха, бабушка, пришла из той, старой Руси, а молодая принадлежала к самой новейшей.

Я могу еще кое-что добавить. Снятые с елки игрушки они раздали детям бедняков из соседних домов, и пирог тоже. Молодая женщина понимала, что своих умерших мы обретаем в живых.

И на пасху, когда вся округа со священнослужителями, со свечами пришла разделить праздник с усопшими, старую женщину снова можно было видеть у могилы, а у креста, все еще украшенного пальмовыми ветвями, горела свеча. На грубых скамьях нищие делили с умершими поминальную трапезу из риса с изюмом.

И каждый раз во время причастия, когда у входа в церковь можно купить хлебец (просфору), чтобы передать его с написанным на листке бумаги именем священнику в алтаре, мать и сестра писали имя своей усопшей и посылали вместе с просфорой для того, чтобы свершился обряд причащения. Пишется великое множество имен — отцов, матерей, бабушек и дедушек, живых и скончавшихся друзей, тех, кто находится в России, в заключении, за рубежом, тех, кто пропал без вести, — и всегда имя сопровождается кусочком хлеба. Перед началом богослужения среди глубокой тишины священник зачитывает все полученные им имена. Не поймешь, кто жив, а кто умер, но чувствуешь, как тебя окружает большая толпа.

Как-то утром, придя навестить бабушку и ее дочь, я застал их за приготовлениями к причастию. Комната сверкала в лучах солнца исключительной чистотой, на покрытом белой скатертью столе стояли кувшины с цветами. Старая женщина вошла уже после меня, очевидно, из церкви, на ней была накидка, а в руке она несла узелок с просфорой. Волосы ее были исключительной белизны и душа сияла в ее глазах блеском благочестия. Когда она сняла накидку и осталась в белом платье и богатой старинной белой шали, в комнате повеяло чем-то ангельским.

Тихо и спокойно старая женщина села за стол, посреди которого кипел самовар. Она не брала в рот пищи с шести вечера предыдущего дня и теперь собиралась завершить пост освященной трапезой. Дочь налила чаю, мать разломила просфору и, перекрестившись на святой образ в переднем углу, приступила к трапезе причастия.

"Матушка желала бы встретиться с вами на небесах", — сказала мне дочь, вручая кусок просфоры.

Я люблю Россию. Временами она значит для меня больше, чем родная страна. В ее глазах — новые тайны, новые открытия, ибо Россия — дочь другой земли, не моей. Не только я, но и другие попавшие сюда англичане подпадут под те же чары, только трудно найти эту принцессу — она скрыта за горами, за лесами. Мне часто кажется, что я — тот счастливый принц, что нашел Спящую красавицу.

Я жил среди прекрасных людей, ведущих ясную, тихую жизнь вдали от шума и гама Запада. Жизнь их была так мистически чиста, что мне иногда казалось, а не привиделось ли мне все во сне. В Англии такого не знают. А для меня открылась любовь.

В России встречаешься с редкой доброжелательностью, тебя передают из рук в руки, как будто ты плывешь по реке. "Мне бы хотелось, чтобы вы узнали Россию, какой она осталась в старинных, отдаленных краях, — сказала мне молодая женщина. — Вам надо поехать на Север, там в лесах, как во льду, сохранилась прежняя Русь. Это Архангельская и Вологодская губернии, там нет железных дорог, вообще никакого прогресса двадцатого века. Если вы поедете, я напишу о вас своему другу".

"Степан Петрович покидает нас!" — воскликнула старуха, огорчение проступило на ее лице, но тут же исчезло. "Хотя он и уедет, все равно останется близок нам".

На том и порешили. Я должен был отправиться в Архангельск, провести на Севере все лето, передвигаясь как богомолец, или странник, и слиться с жизнью русских крестьян.

Друг ответил, что будет рад моему приезду, ибо Север полон чудес и очарований, однако, он не советует мне приезжать, если я слишком чувствителен, поскольку темные леса и печальные небеса могут сделать меня несчастным. Если же, тем не менее, я решусь, он познакомит меня со своими друзьями, достанет у губернатора рекомендательное письмо и вообще сделает для меня все, что возможно.

~

Глава 2

БЕЛАЯ НОЧЬ РОССИИ

Я проделал путешествие в три тысячи верст, что пролегли от крайнего юга царской империи до крайнего ее севера. Через степи к охваченному холерой Ростову-на-Дону, по предгорьям Донского казачьего края, по Малороссии — к Воронежу и Москве. Когда я покидал Юг, солнце там уже обжигало, однако в Москве было так холодно, что официанты в открытых кафе носили поверх передников пальто. Добравшись до северных губерний, я расстался с летом и опять вернулся в весну. Сначала из Москвы я отправился в Ростов Великий, называемый так потому, что когда-то был княжеством. Теперь это полугород-полусело, так тесно заставленное старинными храмами и крестами, что, как говорит пословица, "сатане туда не просунуться". Миновав прекрасные березовые рощи, поезд переехал Волгу, которая здесь еще подросток, у Ярославля, а оттуда через нескончаемые леса помчался к архангельской тундре. Там было еще холоднее, чем в Москве, среди деревьев виднелись остатки снега.

Погода стояла не по сезону, но в день моего приезда тучи разошлись и показалось такое же жаркое, как на юге, солнце. Местный житель просветил меня, что это дневной ветер сменился на ночной и, значит, в ближайшие сутки не будет ни снега, ни дождя. Obyednik дует с юго-востока, где солнце находится в то время, когда готовят обед, а polunotchnik дует с севера, солнце бывает там в двенадцать часов ночи... В полночь в Архангельске сияет солнце. Я оказался в краю, где два месяца в году не кончается день, а два месяца тянется бесконечная ночь.

Архангельск — красивый город в семь миль длиной, в нем множество церквей, их золоченые купола сверкают на солнце. Дома и мостовые сделаны из некрашеных сосновых бревен. На набережной кипит бурная жизнь, там грузят лес и выгружают рыбу. На деревянных мостках женщины из деревень, расположенных на другом берегу Двины, отмывают треску. Переправляющиеся в город четыре женщины в красных платьях мерно взмахивают веслами, заходя к пристани. Среди сотен лотков ежедневной ярмарки толпами бродят матросы из Шотландии и Норвегии, и какие же невероятные товары здесь выставлены — пироги с треской, корзины из березовой коры и трубки из резной моржовой кости, изображения святых и всякий богоугодный хлам для неимущих богомольцев. А тем временем непрерывно гудят пассажирские пароходики, приплывающие с островов в Белом море либо из придвинских деревень, паровые буксиры тянут горы бревен вверх и вниз по реке. Причалы заполнены нищими богомольцами, жаждущими добраться до Соловецкого монастыря, наиболее почитаемого из всех местных святынь. Многие из них отмерили не одну тысячу миль, пользуясь в дороге даровым гостеприимством, ведь зачастую у них в кошельке не завалялось и копейки. Я прокатился вниз по реке, где видел огромный, принадлежавший монастырю богомольческий корабль. Весь экипаж парохода от капитана до юнги состоял из длинноволосых монахов, они выглядели так живописно и старомодно в синих, перепоясанных подрясниках. Также и посадка богомольцев на пароход, их заношенные разноцветные одеяния представляли весьма занимательную картину, какую не встретишь в цивилизованной Европе.

Я поселился рядом с паломниками, богомольцами, как их называют русские, в гостинице у реки. Ее держала пожилая, весьма добросердечная дама, пускавшая к себе и нищих. Гостиничка состояла из маленькой общей комнаты да нескольких каморок. За столом помещалось не более дюжины. Снаружи этого прибежища лодочников и богомольцев висела выцветшая, голубая, как глаза старого моряка, вывеска — "Чайная", а для тех, кто не умеет читать, веселыми красками были еще нарисованы чайник, чашки, стаканы, булки, кренделя, рыба. Здесь давали чай всего по копейке за стакан, правда, к стакану прилагалось всего лишь полкусочка сахара. Соленую селедку подавали на обрывке старой газеты по две-три за пенни. Молоко и сухари тоже подавались без особых изысков, но это не говорило об их несъедобности. Хозяйка, опрятная пожилая дама, опускалась на колени, чтобы скрести свои полы и скамейки, не реже, чем чтобы помолиться перед святыми образами, что висели позади прилавка.

Мне всегда казалось, что Архангельск — это где-то на краю света. Хотелось узнать, что там за жизнь, какие люди, хотелось в нем побывать. И вот мечта моя исполнилась, еще одна точка нанесена на карту моего опыта. Каждый раз бывает немного жаль заменять мечту реальностью — когда-то и Кавказ был для меня лишь именем, за которым чудились безграничные возможности, а потом я поехал туда и узнал, что там на самом деле. Я почти завидую тем домоседам, для которых Европа, земной шар остаются неизведанными.

Думаю, если путешественник повидал какой-то край, описал его и сказал сам себе: "Вот он, этот край, и вот он что собою представляет", он этим согрешил против Святого Духа. У каждого города есть душа. Остановись в архангельской гостинице и ничего не увидишь, соверши поездку по России и получишь не больше, чем представление о местном колорите, а его способен предоставить любой современный романист. Многолюдье, кипучая, бросающаяся в глаза жизнь — всего лишь видимость, а неведомое — оно повсюду, прячется за легко узнаваемым.

Что такое Архангельск, этот таинственный город? Почти неохраняемый порт заполнен судами под флагами многих стран. Говоря языком детей, ты "на верхушке Европы". Широкое, низкое небо не бывает полностью ясным. По нему, как по лугу, ходят облачка, похожие на вытянутых овец и коров. Лучи солнца окрашивают их алыми и багровыми красками.

Когда в первый свой вечер я в одиннадцать часов возвращался с паломнического судна, все еще стоял ясный день. Улицы были пустынны, все спали. Город казался покинутым, дома необитаемыми. Ощущения были очень странными, ведь ярко светило солнце, а разум говорил мне, что оно не может сиять в такое время суток, что день не может следовать за днем без перерыва на темноту и отдых. Пестрившая множеством мачт река придала мне уверенность, ведь в покинутом городе не бывает кораблей. Но и корабли оставались недвижными, а быстрое течение, казалось, стихло. Даже облака в небе, и те отдыхали, дивясь, что ночь все не наступает.

Белая ночь оказалась реальностью. В двенадцать часов было так же светло, как в одиннадцать, и в час ночи читалось не труднее, чем в час дня.

Я сидел на высоком берегу неподалеку от домика царя Петра и смотрел на солнце. Оно стояло, подобно обручу, на поверхности Белого моря, и его свет струился вверх, не понять, то ли закат, то ли рассвет, багровые лучи скользили по волнам зачарованной реки. Далеко на западе посреди сосен неясно, сквозь дымку, виднелись высокие белые стены церкви. В ночи была добрая, мягкая, чудесная тайна. Природа сидела в задумчивости, подперев голову руками, а человек ощущал себя посреди мира и покоя, лицезрея облик Святой Руси; такой был свет вокруг, текучий, преображающий тьму, свет от слияния множества нимбов, свет мечты...

Ночь соотносится с днем, как смерть с жизнью. Как у Рихтера: "Миры один за другим стряхивают мерцающие души над океаном смерти, как водяной пузырек рассыпает по волнам плавучие огоньки".

А город спал, как будто стояла темнейшая южная ночь. Чтобы увидеть, понять видение ночи, надо поднять внутренние веки, тогда в зеркале души отразится сияние белых крыльев в воздухе. Я легко вздохнул и отдал свое сердце России. Россия — женщина. В ее глазах сосновые леса и

неизведанная тьма; в руках у нее — цветы. Россия — мать народов, святая, что сидит дома и молится за нас, пока мы, миряне, суетимся в ярком свете дня.

"Россия, какая она для вас? — спросил меня на следующий день мой новый знакомый, Василий Васильевич. — Не говорите "хорошая", "плохая", "интересная", вы понимаете, о чем я".

"Россия для меня — древняя, благоухающая, меланхоличная черная земля", — отвечал я.

~

Глава 3

ПЕРЕПЛЕТЧИКОВ

Василий Васильевич Переплетчиков относится к художникам новой школы. Он называет себя "импрессионистом" и, как любой русский художник, пишет не столько то, что доступно глазам, сколько то, что видно душе, чтобы тому, кто созерцает картину, передалось настроение природы, которое уловил художник. Прерафаэлит изображает то, что видят его глаза, живопись импрессионистов служит скорее вехой воображению. Василий Васильевич пишет Север таким, каким он его чувствует, и я уверен, что любой посетитель английской Академии художеств не принял бы его картин, заявив, что такое невозможно никогда и нигде. Тем не менее в галереях Москвы и Петербурга полно таких картин, а русское искусство — искусство импрессионизма. Важно не "что", а "как". Художник полностью свободен от традиций и условностей, он пользуется материалом так, как ему хочется. Создаваемые им образы ничего не скажут тому, кто смотрит только глазами. Чувство передается так же, как переносятся семена дикорастущих цветов — случайно, смысл ухватывается сразу, целиком, а отнюдь не путем методических усилий.

Переплетчиков — заметный московский художник, и одно то, что его живопись широко известна, говорит многое о здешней интеллигенции. Живопись его полна поэзии и печали. Холодные дремлющие сосны, багровые и лиловые отсветы на небе и реке, старые серые избы, старые церкви. В его картинах зима немилосердно обходится с землей, летние пейзажи полны грусти, а в картинах, посвященных белым ночам, природа, кажется, сожалеет о темноте.

В первый день нашего знакомства мы направились на пароходе вниз по реке в Соломбалу, пригород ночлежек и убогих трактиров. День клонился к вечеру, солнце слало свои лучи с запада, как будто стоя у ворот своего дома. Мы увидели весь город — собор, сады, дом, построенный Петром Великим, когда он жил в Архангельске. Старая городская тюрьма с черными закопченными стенами и множеством слепых окон стоит сейчас пустая. Великолепное предместье, где живут немцы. В Архангельске много немцев и англичан, правда, в основном это русские подданные, потомки тех, кто во время Крымской войны получил документы о гражданстве. Во время поездки художник все больше молчал и смотрел на левый берег, где почти не встречалось строений, лишь изредка izba да церковь. Воды разлились широко, как море, но были тихими и ясными, и краски необыкновенного северного неба растворились в них. Вдруг художник повернулся ко мне:

"Не правда ли, эта прекрасная земля принадлежит нам более, чем если бы она была нашей частной собственностью, ведь мы понимаем смысл ее красоты. Картина принадлежит не тому, у кого она висит на стене, а тому, кто понимает ее".

В порту, рядом со складом сушеной рыбы, у нас произошла интересная встреча с бродячим музыкантом, игравшим на goosia, старинном русском двадцатиструнном инструменте ручной работы, имевшем схожесть с гитарой или арфой. Goosia он сделал сам. Музыкант, старик в очках с синими стеклами, пришел из Нижегородской губернии, дома у него, однако, не было. Подобно многим другим круглый год он странствовал по России, от одного города к другому. Вообразите себе, как старик сидит на мешке сушеной селедки и играет старинные крестьянские песни, не одними пальцами, но и всей душой. Два хулигана взяли на себя труд восполнить недостающую часть программы, они плясали так, как пляшут одни русские, не только ногами, но шеей и плечами, носом и глазами, боками и руками.

По временам они обходили зрителей, а затем отдавали все собранное старику-музыканту.

Василий Васильевич — большой поклонник балалайки и струнных инструментов вообще — готов просидеть всю ночь, слушая их. Мы заказывали песни, осторожно прерывая старика всякий раз, как он затягивал нечто современное, вроде "Пой, ласточка, пой" на мотив "Очи черные". Нас тянуло послушать старинные разудалые мелодии этой страны — "Вниз по матушке по Волге", "По улице-мостовой", "Камаринскую". Аудитория веселилась от души, откликаясь на каждый поворот мелодии. Право, удивительно, как все, чем человек может гордиться, посылается Господу Богу под гром музыки.

"Дружище, ты молодец, — сказал художник. — Тебе бы на сцене выступать. Ты где остановился? Заходи ко мне".

Однако, старик отверг все славословия и заходить отказался. Ему был подозрителен хорошо одетый человек, интересующийся, где он остановился, и только после повторного вопроса он ответил: "Я нигде не стою... пока".

Мы отправились навестить охотника, живущего на Троицком проспекте, в надежде, что он поможет мне достать рекомендательное письмо, необходимое для моих странствий по губернии. То был господин Быков — Александр Александрович, как он представился, — и он действительно много мне помог. Весьма интересный человек, низкий, крепкий, с невысоким нахмуренным лбом, с глазами навыкате, состоявший, казалось, из одних окружностей. Все лето он сидит за прилавком собственной мануфактурной лавки, а зимой ходит на медведя. Он добирался до Новой Земли и фотографировал места, где до него никто не бывал. Отличный фотограф, занимающийся цветной фотографией, Быков к тому же хорошо гребет, хорошо стреляет, хороший наездник. Он женат и его маленькие дети играют в детской с медвежатами. Ему только двадцать шесть лет, но он уже носит бороду. Весьма широкоплечий и осанистый, в деревне Быков носит свободную русскую красную рубаху, подпоясанную ремнем. Нет, кажется, той области, в какой у него не было бы способностей, в том числе и по части умственных занятий. Мне говорили, Быков печатается не в одном русском журнале. Короче говоря, несмотря на несколько пугающий внешний вид, на самом деле это золотой человек.

В большой мрачноватой комнате сразу было понятно, что здесь живет охотник. Входящего встречал взгляд громадного черного медведя, медвежья голова выглядывала из-под письменного стола, другая располагалась над диваном. По стенам висели ружья, пистолеты, ножи, на полу расстелены шкуры. Из переднего угла смотрели святые образа. Над письменным столом висел портрет его жены. Внешность Александра Александровича могла не располагать, однако портрет улыбающейся молодой женщины ярче всяких слов говорил о его душе.

Мы пересмотрели у него не одну сотню фотографий, главным образом на них были Новая Земля, снег, самоеды, медведи. Видимо, опасаясь, чтобы по пути на юг я не встретился с неприятностями, Быков телефонировал губернатору с просьбой снабдить меня специальными письмами. В результате было договорено, что назавтра я наведаюсь с визитом в губернаторский дом и обговорю этот вопрос с вице-губернатором.

На этом мы распрощались и отправились с еще одним визитом к другу Василия Васильевича, только что переехавшему на новое жилье. В России существует обычай приносить на новоселье пирог, и потому художник, будучи горячим последователем старых обычаев, зашел к лучшему кондитеру города и купил там громадный пирог. Упаковать его оказалось нелегким делом и вот мы, вызывая немалый интерес, понесли пирог к дому господина Каретникова, губернского инженера, обещавшего мне всяческое содействие. Правда, какое мне, бродяге и страннику, могло понадобиться содействие, разве только что после дня пути мне необходим был ночлег.

К концу долгого вечера, проведенного с художником, трудно было определить, который час. Мы расстались в два часа ночи, а все еще стоял ясный день. Боже, как странно было идти по спящему городу в окружающем меня неестественном свете. По дороге я размышлял о том, что завтра или послезавтра оставлю Архангельск и начну жизнь среди мужиков.

На следующий день я встретился с вице-губернатором, он снабдил меня удостоверением и рекомендательным письмом, нагрузил брошюрами и даже произвел меня в члены ученого Общества изучения Русского Севера. В течение часа я рассматривал карты губернской топографической службы и пришел к мысли, что если Переплетчиков готов ехать, нет причины, почему бы нам не отправиться тотчас же. Он собирался в деревню на этюды, и мы имели возможность проехать вместе миль тридцать. Я намеревался пожить несколько недель в его деревне, а затем путешествовать в одиночку.

И вот ночью мы вместе с Быковым, его женой и детьми поплыли вниз по Двине к деревне Уйма. Быковы направлялись на datcha, т.е. в деревенский дом, желая отдохнуть от городского воздуха. Глава семейства собирался на следующий день вернуться в город. По какой-то причине мы не могли выехать ранее десяти часов вечера и в деревню должны были попасть уже ночью. Но над спящей рекой все так же стоял ясный день. Мы миновали портовые причалы, громадные баржи. Гребли мы по очереди и, поскольку ночь выдалась свежая, холодная, грести оказалось приятно. Путешествие заняло три часа, на каждого из нас пришлось по три получасовых смены. Гребешь в этот ясный полуночный час на широкой пустынной реке и, пожалуй, чувствуешь себя первопроходцем, подымающимся вверх по Миссисипи или по реке Св. Лаврентия.

Двина шире Темзы раза в три, к тому же она чище и течение более быстрое. Ее широкие желтые берега с сухими глинистыми обрывами похожи на морские. По верху обрывов, называющихся здесь, представьте себе, горами, тянутся ровные ряды изб, они — как аккуратные заметки на полях реки. За избами простирается сосновый лес — "непредставимый первозданный хаос". Деревня Уйма растянулась на четыре версты, а ее название, симпатичное слово, употребляемое только на севере, означает "много" — Uima domof. Ночью мы расположились кто как умел — на диванах, на стульях, а наутро вместе с художником двинулись дальше — к Бобровой "горе", что находилась в двадцати пяти верстах. Мы проделали этот путь на тройке, легком экипаже, запряженном тремя лошадьми.

~

Глава 4

ДЕРЕВЕНСКИЙ МЕХОВЩИК

Русские покорили и заселили Север в IX-X веках. Распространив влияние Новгородской республики на берега Онеги и Двины, балтийские славяне и финны осели на этих берегах. Местные жители бежали под защиту лесов, многие погибли от голода и холода либо были съедены медведями и волками; подобным же образом спасались от римлян и саксонцев древние бритты, правда, сегодня их потомство более многочисленно, чем потомство валлийцев или кельтов. Итак, по реке Мезень, в отдаленных районах вдоль Печоры по-прежнему живет древний народ, нецивилизованный, дикий, большей частью так и не овладевший русским языком, этой единственной связующей с Западом нитью. То самоеды, зыряне и лопари, древние обитатели Северной Европы, порождение земли и лесов, невежественные поклонники языческих богов. Не исключено, что в далеком прошлом какие-то дикие, воинственные племена пришли сюда из могучего южного княжества, осели здесь, покорились жестокой зиме, сонным чарам сосен. Ведь и русские, что явились в эти края, вооруженные пиками и мечами, с вином и боевыми песнями на устах, оказались поверженными Природой. Они забыли не только свое недавнее христианство, но и Перуна, других северных богов, стали поклоняться духам и чертям, во множестве населявшим темные леса. Пики и мечи были отложены в сторону, пришельцы превратились в бедных рыбаков и охотников, добывающих пропитание с помощью сети и лука. Может быть они, как и сейчас, сеяли рожь, с трудом вырывая у мертвой песчаной почвы тощий урожай. Они разводили оленей, питаясь их мясом, запрягая их долгими темными зимами в сани. Те, кому эта земля не пришлась по душе, вернулись в бурную жизнь средневековой Европы, сражались с монголами и турками; оставшиеся осели в лесу как глубокий мох. Никто их не искал, их покоя не нарушали войны. Зимой дули ледяные ветры, диковинные северные сияния превращали черную ночь в день, а летом деревья окружала, как вода, меланхолия белой ночи. По необозримому лесному пространству, где серебристые реки неведомо для кого намывали широкие долины, лишь кое-где бродили немногочисленные существа, называемые людьми. За исключением дикарей, живших небольшими общинами посреди болот, в лесах не было ни живой души. Представители человечества, как всегда, селились вдоль рек. Люди оседали там, где бегущий поток раздвигал лес и образовывал поляну, возводили деревянные или земляные обиталища. Там же, где река протекала по глубокой, узкой лощине, осененной деревьями, людского жилища было не сыскать. Ничего не изменилось и в настоящее время, только поляны, чистины, стали побольше да широкие долины населеннее.

Балтийские славяне по сию пору живут по озерам и рекам. Их не миновало христианство, но и от язычества они не отреклись. В большой степени они сохранили свой древний язык и выговор, едва-едва понимая язык образованных людей, полный татарских слов и европейских заимствований. Найдя новые средства к существованию, они валят лес, варят смолу, ловят сетями рыбу. Живут они неплохо, но и в благополучии это все то же старое крестьянство, приютившееся под сенью все тех же угрюмых сосен.

Aborigenes of North Russia. (Photograph taken by natural light at 12 midnight)

Первой архангельской деревней, в которой я побывал, стала Боброва гора, скопище izbas на глинистом берегу Двины. Поселили меня в доме меховщика. Там, где полагалось бы располагаться саду, висели на веревке две белые медвежьи шкуры, а в загородке для свиней у входной двери обитал большой бурый орел, имевший несчастье свалиться прямо в руки мужика. Я ждал самого худшего, поскольку русские не испытывают особой тяги к чистоте, и потому был приятно удивлен, попав в ухоженную спаленку с выскобленным дочиста полом и отмытыми стенами, где кровать с пологом вызывала в памяти Англию, а еще пуховая перина, белоснежная подушка, лоскутное одеяло. Меня заверили, что насекомых нет, их выморили нафталином. Комната была заставлена чучелами птиц и вырезанными из дерева безделушками. Со стен глядели полтора десятка икон — старинные были написаны по дереву, те, что поновее — расписаны эмалевыми красками или гравированы по металлу. По соседству располагалась кухня с громадной открытой печью; там же на матрасе, брошенном на пол, спала прислуга, Наташа. Надо мной был чердак, там лежали сено, солома, сети на лосося, топоры, ружья. На протянутых от стены к стене веревках сушились шкуры медведя, нерпы, волка. В закрытой со всех сторон сеном и соломой постели спали хозяин с хозяйкой. Им приходилось залезать туда, как в норку или логово дикого зверя, через небольшую дыру. Основным достоинством постели состояло в том, что она спасала от комаров.

Меня встретили как нельзя лучше. Khosaika поставила передо мной кашу, молоко, очень вкусную рыбу. Муж, Григорий, трудился в это время наверху, скреб внутренности шкуры тупым ножом, отчищая меха в бочке с опилками. Я долго наблюдал, как он работает вместе с прислугой. Стоя в громадной бочке, обутый в высокие сапоги Григорий топтал великолепную черную медвежью шкуру, уверяя при этом, что не причинит ей ни малейшего вреда.

Здесь же можно было купить мех. Крестьяне постоянно приносили шкуры убитых ими лис и волков, а Епифанов — так звали моего хозяина — продавал их. Медвежью шкуру можно было приобрести за соверен или тридцать шиллингов, правда, по-настоящему хорошая шкура стоила не менее четырех-пяти фунтов; нерпичьи шкуры шли за два — четыре шиллинга, волчьи — от десяти шиллингов до фунта. На два фунта можно было закупить оленьих шкур на шубу местного покроя. Надевший ее человек становится похожим на дикого зверя.

В это же время жена шила на кухне меховые тапки из оленьей кожи, pimi, или меховые гетры, bakhili, меховые ботинки, malitsi, меховую верхнюю одежду. Хозяева мои, явно богатые, бездетные — работали много, не пили и представляли собой, скорее, исключение, ибо архангельский мужик пьет как сапожник, а количество детей у него частенько выражается в двухзначных числах.

Я появился здесь в петров пост, когда нельзя потреблять молоко, но хозяева мои не возражали, чтобы я его пил. Я поинтересовался, не выливаются ли остатки — оказалось, ничего подобного, ни капли: часть идет на приготовление масла, а остальное молоко заквашивается и из него делается smetana. Русские считают, что лучшее молоко — это кислое молоко. Пропагандирующий свою теорию кислого молока профессор Мечников просто-напросто поворачивает западный мир к обычному питанию русских крестьян.

Каждый в Боброво имеет корову и та же картина по всей Двине. Все лето коровы проводят на песчаном, поросшем травой острове посреди Двины. Весной им приходится переплывать с берега на остров, а осенью они проделывают обратный путь еще до того, как замерзает река. Должно быть, незабываемое зрелище. Зиму коровы благополучно проводят в хлеву.

В Боброве я был счастлив, впитывая красоту реки и неба. Полная отделенность от мира — Природа здесь наедине с самой собой. Я купался в реке, сидел полуодетый у воды, наблюдая, как мелкие волны разбегаются по песку. В мозгу рождались смутные песнопения, как будто в сердце птицы. Действительно, поэты — всего лишь одушевленные существа, славящие создателя.

В четыре часа дня вместе с Khosaika и Наташей я переправлялся на остров — доить коров. На реке собирались все женщины деревни, и весьма радостное зрелище представляли они в своих ярких разноцветных платьях. Возвратившись, мы поднимались по длинной грязной бревенчатой лестнице, ведущей с берега реки на вершину холма, где сгрудились избы. Я шел к Переплетчикову и рассматривал этюды, над которыми он весь день трудился: берега Двины, купы сосен у старой мельницы. Когда он бывал серьезен, Переплетчиков декламировал мне русских поэтов, а в веселом настроении рассказывал всякие забавные случаи, приключившиеся за день.

Становилось поздно, но в небе не происходило никаких перемен. Тянулся чудный нескончаемый вечер, царство полусвета. Я возвращался к себе и, если мой хозяин еще не спал, он рассказывал, как долгими зимними вечерами при свете лампы он занимается резьбой по податливой древесине сосны либо выпиливает аккуратные, изящные модели церквей или оклады для икон, чтобы украсить ими и без того уже разукрашенную донельзя спаленку.

Каждое утро Григорий подстреливал ворону и отдавал ее орлу. Я все удивлялся, почему он не стреляет голубей, ведь они гораздо жирнее и стрелять их легче, но оказалось, что голубь считается священной птицей.

"Орел ест одну свежатину, — говорил мужик, тыкая в хищника сосновой веткой. — Старый паршивец! Смотри, как заграбастал, теперь эту ворону у него не вырвешь, хоть три человека тяни".

"А воду ты ему даешь?" — полюбопытствовал я.

Крестьянин многозначительно ухмыльнулся.

"Он пьет одну кровь!"

"Как?" — не поверил я.

"Он пьет одну кровь. Мы поначалу давали ему воду, боялись, подохнет. Вдвоем раскрывали ему клюв и вливали воду. Только он все равно не пьет. Паршивец!" — заключил Григорий, стукнув птицу по голове.

Орел захлопал сведенными крыльями, подскочил, не выпуская мертвую ворону из когтей. Глаза его, казалось, не замечали ни мужика, ни наших перемещений, в них устоялась непреходящая угрюмая злоба.

Я еще был в Боброво, когда появившийся откуда-то человек за два рубля купил птицу и отпустил ее на волю.

"Кто это был?" — спросил я.

"Охотник, хороший барин, к чему только он ее отпустил?"

"Он отпустил ее, потому что она сильная, прекрасная, благородная птица. Тебе бы самому это сделать, — сказал я. — Попадись на тебя чиновник какой-нибудь, он бы приказал тебе отпустить да и дело с концом. Позор какой — орел сидит в загородке для свиней, медвежья шкура висит на веревке!"

~

Глава 5

ЦВЕТОК СЧАСТЬЯ

У меня случился разговор с одной baba относительно духовного благополучия деревни. Она считала, что с этим обстоит плохо. "Люди у нас такие грубые, — сказала она. — В церкви почти не служат, вот отчего". "Но у вас такая красивая, только что покрашенная церковь, — сказал я. — Я думал, вы люди религиозные".

"Церковь-то у нас есть, barin, да только всегда заперта, попа нет. К нам должен ездить тот, что живет в шести верстах отсюда, а он всегда пьяный, горе, да и только. Строить церковь мужики начали давно. На сходе сговорились, кто что будет делать: кто валит деревья, кто обтесывает, сплачивает бревна и строит. Работали небыстро, да Бог того от нас и не ждал. За два с половиной года построили крышу, стены и полы. Чтобы украсить ее внутри, люди дали иконы. Собрали деньги, чтобы купить краску — краска очень дорогая — покрасили стены в белый цвет, а крышу — в красный. Снова мы собрали деньги, поставили колокольню, а потом купили колокол. Все были такие угодные Господу дела. И мужики жили, как святые. Как все кончили, был у нас большой праздник, всех позвали — из Трепухово, из Лявли, из Коскова — и все до смерти напились. Другого такого худого праздника и не помню. Говорила я им, нельзя пить так много водки. Никто меня не слушал, все пили да пили, да еще и приговаривали: "Слава тебе, Господи". Думали, Бог ими доволен. Только мы, бабы, лучше знаем, никто из нас не выпил и капли, мы все крестились и молились Богу: "Господи, помилуй!"

"И теперь в вашей церкви не служат?" — вставил я с сочувствием.

"Не служат, barin. Думали, будет у нас свой поп, да ничего не вышло. Косковский должен служить в обеих деревнях, а он такой пьяница, что и в своей-то церкви не может толком отслужить, не то что в нашей придти сказать обедню. Не приведи Господь".

"И что, он совсем никогда не бывает?" — спросил я.

"Когда и бывает, так его надо привозить на телеге. Мужик и едет за ним, когда у нас свадьба или кто помер. Человек-то он хороший. Когда трезвый, служит больно красиво. То сатана его смущает".

"А завтра поп будет? — осведомился я. — Завтра ведь большой праздник".

"Завтра Иванов день. Он должен освятить поля, да он и в Косково того не делает, прости его Господь! Поднялось все хорошо, и травы, и рожь, только бы три недели не было заморозков, тогда и жнива будут хороши, слава Господу. Только я боюсь проклятия. А раз в Иванов день никто не окропит поля святой водою, всякие беды могут свалиться. Как и жить без сена да ржи".

Я решил, что на следующий день переправлюсь через реку и посмотрю на крестный ход по полям с иконами и окропление посевов святой водою. А до тех пор проведу канун Иванова дня в Боброво и посмотрю, правда ли, что праздник, как утверждала старая женщина, стал более языческим, чем христианским.

То величайшая ночь русского лета, ночь колдовства и чудес. Замирает обыденная жизнь, а невидимое становится реальным; и тот, кто не спит в эту ночь, увидит необычные вещи.

В старину на Руси то был праздник поклонения Огню и Воде, или праздник Ивана Купалы, доисторического пророка, не связанного, как мне говорили, с Иоанном Крестителем, хотя в обыденном сознании они неизбежно переплетаются. Кто был тот Иван, который купался, никому неведомо, он принадлежит времени, когда христианства в этих краях не знали. Но обычай сохранился, и 23 июня юноши жгут костры и прыгают через них, а деревенские девушки купаются в реке и плетут венки. Тот, кто ищет счастья, идет в лес, чтобы отыскать там цветок, что расцветает в полночь.

Вот стихотворение поэта Бальмонта, посвященное празднику Ивана Купалы:

Кто был Иван Купала,

Я многих вопрошала,

Но люди знают мало,

И как тому помочь.

Кто был он, мне безвестно,

Но жил он здесь телесно,

И если сердцу тесно,

Иди на волю в ночь.

О, в полночь на Ивана

Купалу, сердце пьяно,

Душе тут нет изъяна,

А прибыль красоты.

Живым в ту ночь не спится

И клад им колотится,

И папорот звездится,

Горят смеясь цветы.

Мы, девушки, с глазами,

Горящими, как в храме,

Мы с жадными губами,

С волнистостью волос.

Дома покинув наши

В лесу мы вдвое краше

И сердце в нас зажглось.

По чаще мы блуждали,

Как дети, бес печали

Мы травы собирали,

И был душист их рой.

В стихийном очищеньи

И в огненном крещеньи

Пропели мы в смущеньи

Напев заветный свой.

Ту песнь с напевом пьяным

Припоминать нельзя нам,

Да будет скрыт туманом

Тот свет, что светит раз,

Но мы, как травы, знаем,

Чей ум мы опьяняем,

И каждый бредит раем

При виде наших глаз.

А прислуга Наташа сплела себе венок из двенадцати разных трав, чтобы надеть его на голову перед тем, как идти спать: лютики, клевер, маргаритки, крапива, зверобой, дикая петрушка... Ей хотелось в вещем сне увидеть свое счастье, ведь счастье и судьба — синонимы в этих краях.

Я разговаривал с Наташей и она сказала мне:

"В Евангелии написано, что сегодня в полночь в лесу расцветут двенадцать цветов, и один из них — цветок счастья. Много людей ходит его искать".

Порог нашей избы был завален травами, и бедняга орел, наверно, не мог понять, что происходит. По словам хозяйки, это делается для того, чтобы дом получил благословение. Сама она возьмет охапку из всех двенадцати видов трав и в полночь отправится кормить свою корову.

"Корова хворает, — сказала она, — бок у нее раздуло. Ревет, будто не корова, а машина. Говорят, что это политические, студенты и безбожники, которых власти сюда присылают, травят коров, но я этому не верю".

На Севере России живут сотни политических узников, высланных из более южных районов под административный надзор.

"А я верю, — сказала Наташа. — У них дурной глаз".

"Что за пустяки! — ответила Khosaika, считавшая себя просвещенной, поскольку прожила какое-то время в пригороде Архангельска. — Какие пустяки! В "политических" никакого вреда нет, они пострадали за нас, они хотят, чтобы у нас было больше денег, и говорят, что правительство и помещики должны дать нам больше земли. Я знаю, я не всегда жила в деревне".

"Все равно, как такого увижу на дороге, так бегу, — сказала Наташа. — Худые они люди, не молятся. Бог им не помогает. В Кехте в прошлом году многих коров раздуло, и фельдшер сказал, что то, должно быть, порча. Мужики побили студента, а полиция послала одного в тюрьму, да все равно они были рады, поп сказал, что это не грех".

"Все пустяки! Никакой порчи тут нет. Коровы часто так хворают. Надо окропить их святой водой и помолиться. Я возьму травы на остров, покормлю корову в полночь, а она и поправится".

"Кстати, — сказал я, — кехтенский поп сейчас трезвый?"

"И то, — отвечала она, — трезвый".

"В таком случае я тоже пойду завтра и посмотрю, как это все происходит".

Мы долго проговорили в тот вечер. Хозяйка показала мне огниво и кремний, которые она еще использует, когда у нее нет спичек, рассказала мне о временах своей матери, когда спички действительно были редкостью, и ранним утром можно было увидеть полуодетую старую babushka, сидящую посреди золы, оставшейся от угасшего огня, и отчаянно пытающуюся раздуть огонь снова.

Наконец, добрая женщина пошла вниз к лодке с полной охапкой травы в руках, чтобы кормить свою больную корову. Было видно, как она гребет по тихой воде в странном сумерке полночи.

Деревня не спала. Из многих бань шел дым. В деревне несколько бань, их совместно используют две-три семьи. В этих ужасающе жарких купальных комнатах парятся и старые, и больные. Я видел, как голый человек выбежал и забежал обратно — видимо, дым выедал ему глаза. Знает ли читатель, что такое "черная" баня? Если не знает, он счастливчик. Но любой мужик скажет ему, что истекать потом в течение часа в дымном и парном пекле, держа веник на голове, а другой рукой поливая горячей водой так, чтобы драгоценная смесь стекала вниз, помогает лучше любого лекарства.

Я взобрался на пригорок и пошел вдоль лесной опушки прочь от деревни. Вослед мне слышалось странное стенающее пение девушек, певших праздничные песни, и малоприятный звук отдаленной гармошки. Полуночное гуляние началось. Веселье и выпивка царили в деревенских избах, где водка, болезнь Севера России, победила старые обычаи и суеверья. Однако, в других, тихих избах под венками из двенадцати диких трав люди ждали вещих снов. Видимо, они думали, что каждый цветок означает одного из апостолов... По лесам бродили те, кто ищет счастья, и я тоже бродил там. Сосны бросали на мох легкие тени, цветки шиповника горели на кустах. Все молчало, только вдали слышались звуки пения. Ночь была необычно тепла, и, как только я останавливался, на руки и лицо садились комары.

Я не ушел далеко. Опасно углубляться в этот лес, что тянется к востоку на целую тысячу верст. Седые ели одновременно пугают и восхищают. Внезапно деревья начинают расти гуще, становясь плечо к плечу, как бесконечные ряды воинов на холме в ночи. Они растут так тесно, что их ветви переплетаются вверху, накрывая весь лес, и потому не только ночью, но и ясным днем здесь царила полная тьма. Я смотрел назад, где был свет, что я оставил за собой, и затем во тьму, что ждала меня впереди, как будто это было прошлое, известное мне, и будущее, сокрытое от меня. Далее в лесу, в темноте, цвели цветы судьбы, цветы счастья. Заглядывая в абсолютно темное будущее, окруженный тем, что мне было уже известно, я увидел яркие цветы и сорвал тот, что мне приглянулся более других. Говорят, что цветок счастья — единственный. Пусть так, но этот цветок был мой, а другие цветы принадлежали другим. Весь мир был в поисках в ту ночь, и если кто не находил счастья, то не оттого, что цветка там не было, но оттого, что глаза его не могли различить цветка, или оттого, что он не понимал, как это понимали Наташа и сестры ее, что Судьба — это синоним Счастья.

~

Глава 6

ПРОПОВЕДЬ О КОНЦЕ СВЕТА

Наутро Khosaika подшучивала над Наташей, спрашивая, видела ли та своего будущего мужа. Прислуге было только шестнадцать лет, но замужество уже приближалось. Скорее всего, мужа она и желала видеть, потому что в здешних краях нет никакой радости оставаться незамужней. Наташа уже задумывается о собственном хозяйстве, ворча по поводу необходимости работать в чужих людях. Вопрос Khosaika ее сконфузил, и та сказала: "Мы пойдем сегодня на праздник; может, кто тебя пригласит".

Настал праздник Иванова дня, великий день выхода на улицу, gulanie, как это здесь называется, и многие холостяки в этот день ищут себе жен. В Кехте молодые люди прохаживались мимо разодетых девушек, выбирая, какая из них им больше подходит. Приближалось время жатвы, и было очень выгодным заиметь жену. Тем более год обещал выдаться очень хорошим, а чем больше рук в поле, тем богаче урожай.

"Только будьте поосторожнее, — сказала Khosaika. — Мы-то мирные и честные, никогда и дверей на ночь не запираем, а там каждый третий — вор да колдун. Мы ложимся в восемь часов вечера и встаем в два утра, а они там шляются по улицам и пьют, как будто в городе на бульваре, до полуночи. И встают, когда солнце уж высоко стоит. Все там язычники да Raskolniki, а прошлым летом из леса вышел человек, так он заставлял людей вешаться, вот какой чародей. На нашем берегу кехтинских не уважают".

Удивительно, почему это люди, живущие на разных берегах реки, обычно не любят друг друга. Ни одна граница так не разделяет, как река, из-за рек вспыхнула не одна война. И, разумеется, в Кехте говорили о бобровских еще похуже.

Поскольку нынешний праздник был кехтинским, я переправился через реку вместе с семьей, направлявшейся навестить родственников. Дул свежий ветер и мы поставили двойной парус; впереди лодки сидела женщина, правившая веслом — на речных лодках здесь не бывает руля — а парочка детей вычерпывала берестяными мисками воду из лодки, та отчаянно текла. Я сидел на "носу", закутавшись в теплое пальто и смотрел, как мы боремся с волнами.

There was a storm on the Dwina ; it was no longer a calmly rippling river, but a wild ocean full of crested waves. We rose to the height of high waves and then fell with a rush into the undulations between. The water splashed over us. The exciting waves with the big white backs, the children called sheep, barani, and we counted the little waves in between.

В Кехте я зашел к священнику, но он оказался на поле, и когда я вышел за деревню, то столкнулся с возвращающейся процессией с хоругвями, крестами и иконами. Молитвы об урожае уже вознесли. Я, было, разочаровался, но тут началось гуляние и пение. На кладбище причитали и рыдали над могилами деревенские девушки, таким образом они умиротворяли усопших, как бы им соболезнуя — то древний северный обычай. После этого они пошли по деревенской улице, где к ним присоединилось вдвое больше народу, продолжая причитать и распевая купальные песни. Никогда прежде я не слышал такого неприятного визгливого звучания, выдаваемого за пение.

Молодые люди зажгли Ивановы костры, пережиток поклонения огню, и принялись прыгать через костер. Однако, Кехта выполняла все обряды как-то равнодушно. Водка заняла теперь место других развлечений, одни лишь женщины оделись в самые яркие наряды, гуляли и пели, а когда устали гулять, уселись в длинный ряд на сосновые бревна у изб и пели дальше. Прошел мимо шатающийся пьяный солдат, потом трое застенчивых парнишек, подвывавших песне и хихикавших; затем еще трое-четверо, сопровождавших молодого человека с гармонью, играть на которой он не умел, потому что Архангельская губерния самая немузыкальная в России; потом еще один шатающийся пьяница. После по поводу одного из застенчивых пареньков с некоторыми девушками поговорит svakh. svakh — человек, устраивающий браки. Считается, что желающему жениться молодому человеку неделикатно спросить девушку самому, а ухаживание — вообще неслыханная и непонятная вещь.

Я зашел в избу, попросил поставить самовар. Я назвал дом избой по привычке, а на самом деле то был большой двухэтажный дом. Сидя у окна на верхнем этаже, я наблюдал за улицей. Пока я пил чай, появились дети одиннадцати-двенадцати лет и стали играть в шары, используя толстую палку в качестве биты и сосновый кубарь как мяч. Монотонное визгливое пение и гулянье продолжались, хотя время от времени одна-две молодые женщины присоединялись к игре в шары. Окна всех изб были широко раскрыты — старшие разделяли веселье молодых, сидя вокруг самовара или бутылки. Я решил, что праздника с меня хватит, позаимствовал лодку и поплыл по мелкой речушке Кехте вдоль лугов к старообрядческой обители, где год назад происходили весьма странные события.

Прошлым летом в Кехте образовалась новая секта, секта самоубийц. Прибывший бог знает откуда проповедник начал провозглашать проповеди с призывом к совершению самоубийства. По рассказам, то был высокий человек средних лет, необычного вида, темноватый, с пристальным взором. Одет он был в старые лохмотья, с клочковатой, неровно постриженной бородой. Явился он прямо из леса и давал понять, что пришел пешком из Сибири, где ему было откровение от Бога. Какое-то время проповедник постился и молился в старом лесном скиту, бывшем когда-то убежищем староверов. Он обладал всеми чертами святости, которые чтут мужики. Тело его было исполосовано и изъязвлено тяжелыми веригами и цепями, вросшими в плоть за период пустынничества. Цепи он сбросил, когда Господь приказал ему идти и проповедовать Конец света. Пусть его миссия и не была истинной, но сам-то он очевидно был свят. Подготовившись постом и молитвой, пустынник начал проповедовать в окружающих деревнях. Доктрина его состояла в том, что на Ильин день, 20 июля, мир должен придти к концу, и для того, чтобы избежать вечного проклятия, необходимо освободить свою душу из тела еще до наступления этого ужасного дня. Поначалу люди насмехались над его идеей, но он проповедовал с такой искренностью, с такой неутомимой, неослабной энергией, казался таким святым, что постепенно стал добиваться успеха. Его приходили слушать большие толпы мужиков. Их умы будоражил столь краткий срок, десять-двенадцать дней, исполнения предсказания пророка, ведь обычно обещания святых и попов исполняются не так быстро. Возможно, ужасная дерзость его риторики гипнотизировала их простые натуры, все его "Повесьтесь, утопитесь, зарежьтесь, застрелитесь, Бог все примет. Коли ваши жены и дети не понимают вас, уберите их первыми — Бог любит, когда жертву приносят с веселием".

Исключительный ужас овладел деревнями. Люди, вряд ли склонные к самоубийству, начали верить, что приходит последний день, начали приводить свои дела в порядок, прощали друг друга, бросали работу и вместо нее молились, плакали, всячески уничижали себя. Уверовавших становилось все больше и, наконец, когда души окончательно созрели, был назначен Судный день. Пророк приказал всем собраться на берегу озера неподалеку от старообрядческого скита ночью 19 июля — то был канун Конца света.

На берегу тихого озера Слободского собралась громадная толпа, и там, где расщепленная молнией сосна нависает над водой, пророк сказал свою последнюю проповедь. Он снова повторил все, что говорил прежде, разглагольствовал, убеждал, молился. Крестьяне в неистовстве кричали, мотали головами, крестились, бросались на землю и целовали ее, а проповедник время от времени делал паузу, чтобы дать чувствам проникнуть поглубже. Пустынник молился перед священными древними иконами староверов, затем просил у толпы прощенья и сам прощал ее, простил свою мать за то, что выносила его, отца за то, что зачал его, простил все человечество и попросил прощения у Бога.

Достав веревку, он заявил о своем намерении повеситься, заклиная людей последовать его примеру.

"Мне умереть нетрудно, — говорил проповедник, — я покажу вам путь".

Крестьянин, которому он сказал, что делать, закрепил веревку на обугленной сосне, что нависала над водой; и на глазах всего народа святой человек просунул голову в петлю и повис на сосне. Женщины рыдали, мужчины плакали и бросались на землю; те, кто сидел в лодках, бросались в воду, чтобы утопиться, другие же смотрели в бледное облачное небо, чтобы не пропустить миг, когда оно отверзнется.

Пророк умер без единого стона. И вдруг, пока крестьяне размышляли, в каком порядке им подниматься на виселицу, какой-то пьяный взобрался туда, где раньше стоял пророк, и выкрикнул: "Ну вот и конец, он-то повесился, ишь, хитрый".

Пьянчужку стащили вниз, но, тем не менее, слова его проникли в сознание людей. И вся толпа, что собиралась умереть, расползлась по домам.

На том все могло и кончиться, однако, мертвый пророк остался мотаться на ветру, а его ужасное пророчество по-прежнему не давало крестьянским умам покоя, ведь следующий день должен был стать Судным днем, если только он сказал правду.

Многим пришло в голову пойти на следующий день к виселице на сосне — вроде того, как апостолы собирались у гробницы Иисуса, поскольку они не знали, чего ожидать им от Бога. Снова собралась большая толпа, все смотрели на висящий труп. День тянулся, люди приходили и уходили, и вот вечером, когда уже стали сомневаться в исполнении пророчества, вдруг поднялся необычайно сильный ветер, он ревел в соснах, гнал по воде волны. Громадные грозовые тучи покрыли горизонт, сверкали отдаленные, но все приближающиеся молнии, и на озере разыгралась такая буря, какой в округе никто не помнил. Грозы не очень часты на Севере.

Те, кто решил, что действительно настал Судный день, бросились в воду. Семеро утонули, другим, что пытались утопиться, то ли веры не хватило, то ли умение плавать помешало, только ничего у них не вышло. Трусы, осмотрительные люди остались на берегу, чтобы увериться, что это не просто гроза.

Но то была гроза, ужасная, страшная гроза. Толпа тупо и оглушено пошла по домам, оставив позади мертвых. Прибыла полиция, попытавшаяся найти преступников, чтобы их арестовать — это оказалось трудным делом, так как нарушили закон только те, кто отнял свою собственную жизнь. Дело сейчас "обсуждается" комиссией в Архангельске. Комиссия так и не могла выяснить, кто же был тот таинственный пустынник.

~

Глава 7

СТАРОВЕРЫ

Вот какая драма разыгралась под сенью молчаливых сосен. Кто знает, какие еще драмы происходили в глухих северных деревнях. Позднее я услышал еще об одной трагедии, случившейся немного южнее. Эта была попроще — убили антихриста. Как-то утром, проснувшись, простая женщина призналась мужу, что видела странный сон и что она — антихрист. Что уж она понимала под этим, осталось неизвестным. Муж поведал о ее словах соседям, те стали молиться и советоваться, что делать. Самым разумным было бы пойти к батюшке, да в маленькой деревеньке священника не было. Жители деревни молились в деревянной часовенке перед самодельными иконами и крайне редко ходили на службу в церковь, находящуюся в пятнадцати верстах. Дальнейшие события развивались следующим образом. К женщине в дом пришли пятеро соседей, устроившие вместе с ее мужем нечто вроде коллективного молебна перед святыми образами. Женщина сидела посреди izba на лавке, вокруг нее расположились соседи с топорами в руках. Помолившись, женщина опустилась на колени и, поскольку она продолжала упорствовать в том, что она — антихрист, мужики по очереди ударяли ее топором по голове. Вынеся тело из дома и похоронив ее в поле, все с непотревоженной совестью разошлись по домам, к своим трудам. Полиции стало известно о происшествии лишь через месяц, мужиков арестовали, четверых затем освободили, а мужа и одного из соседей сослали на пять лет в Сибирь.

Silver or tin tokens which the peasants hang on the ikons to remind gods of points in their prayers - that the cow or th horse is ill, that their eyesight is faileing, or an arm is bad, etc., etc.

Множество убийств, в том числе и детей, происходило в русских деревнях из-за боязни антихриста. Если новорожденный хоть в чем-то отличается от других, это обстоятельство обязательно припишут сатане или антихристу. Из-за этого же подвергается опасности любой незнакомец, прибывающий в такой забытый Богом угол. Частенько я видел, как мужиков охватывает сомнение и по моему поводу. Немало революционеров-пропагандистов было окружено толпой и изрядно побито. То, что приключилось с бессмертным Чичиковым из поэмы Гоголя "Мертвые души", вполне может случиться с каждым необычным путником вроде меня. Любой безумец может завопить: "Держи антихриста, что держался на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, а теперь цепь разорвал и явился землею овладеть!" Правда, я помню, что власть предержащие из "Мертвых душ" склонны были поверить не сумасшедшему, а вралю, клявшемуся, что Чичиков не кто иной, как Наполеон, сбежавший с острова Св. Елены.

На Севере немало таких мест, где крестьянская порода не то чтобы возвращается вспять к обезьяне, но определенно идет к какому-то более примитивному, варварскому состоянию, чем являет собой обыкновенный мужик. Вы замечали, что городская толпа, будь то в Москве, Берлине либо Лондоне, гораздо больше похожа на обезьян, чем любой европейский крестьянин. Предоставленный сам себе, мужик неизбежно станет напоминать древнего бритта, одичает, станет более храбрым, забудет христианство, вернется к чертям и лешим. Везде, где в округе отсутствует священник, происходит это странное движение вспять. Отсюда и берутся те отдельные случаи язычества, что попадают в русские суды. На каждый такой случай приходятся сотни, не доходящие до суда.

Язычество тайно процветает в Архангельской, Вологодской и Костромской губерниях, так что миссионерам следовало бы нести слово Божье славянам в неменьшей степени, чем каким-нибудь индусам. Однако миссионеры, с одной стороны, свято верят, что сторонники всех других церквей, а уж тем более бедные дикари, поклоняющиеся лесным духам, несомненно, будут прокляты, с другой — не собираются вмешиваться во внутренние дела могущественного европейского государства. Да если бы они и хотели отправиться в Россию, мало вероятно, чтобы царское правительство их пустило. Одно время "генерал" Бут желал представить здесь Армию Спасения, но получил резкий отказ, а величайший миссионер Толстой был так зажат всяческими ограничениями, что его свет озарял весь мир, кроме собственной земли. Настало время русской церкви навести порядок в своем доме — особенно на Севере.

Начиная с октября 1906 года, когда господин Столыпин издал указ о свободе вероисповеданий, немало диковинных верований выползло из всех щелей и лесных углов, явив миру свой довольно-таки безобразный лик. Самым главным из них, хотя меньше всего и выигравшим от указа, оказалось Staro-obriatsi или Raskolniki, старая секта, которую вот уже три века пытается уничтожить православная церковь.

У староверов интересная история. Появились они во времена царствования Алексея Михайловича, когда патриарх Никон решил пересмотреть церковные обряды. Каких только ошибок не накопилось в богослужениях, в иконописи, при переписывании святых книг! Тем не менее, многие отказались признать новые обряды, считая их еретическими. Эти люди покинули основную церковь, и с тех пор их называют Raskolniks или schismatics. Они же, в свою очередь, считают еретиками реформаторов, а себя церковью. Они называют себя Staro-obriatsi, хранителями старых обрядов.

В России, как и в средневековой Европе, в монастырях жили армии переписчиков, в основном из не очень-то грамотных крестьян. Веками они переписывали святые книги, прибавляя свои ошибки к ошибкам предшественников, так что самое новое издание святой книги зачастую оказывалось и самым неправильным. Никон приказал сверить книги с оригинальными рукописями, исправить их, напечатать и распространить. То же было и с иконами — их исправили, написали новые, а старые приказано было уничтожить. Однако староверы, сохранившие все свои старые книги и иконы, отчаянно боролись с таким решением, обнаружив в этой борьбе немалые силы. И по сей день они хранят старые книги и иконы со всеми их ошибками. Староверы претерпели немало преследований, их оттеснили в лесные чащи, в потаенную глушь, лишили церквей и кладбищ, а их книги и иконы подлежали уничтожению.

Секта раскольников отличается фанатизмом, есть в ней что-то абсурдное. Их расхождения с ортодоксальной церковью заключаются в проблеме, как произносить — Иисус или Исус, как креститься — двумя или тремя перстами, и тому подобное. Они полагают, что в печатных книгах больше ошибок, чем в рукописных, и что креститься на литографскую икону — большой грех. Тот пророк с его Концом света был, очевидно, из староверов. Множество ужасных, темных деяний производилось по их наущению, ведь поведением раскольников управляют предзнаменования, видения, предсказания, они лелеют как величайшую святыню самые темные суеверия, сохранившиеся в дикой стране.

The chapel of the old beleivers in the forest

Вернувшись из Кехты в Боброво, я отмерил десять верст до Ершовки, к стоявшей там в лесу часовне. Место потаенных встреч Staro-obriatsi представляло собой безобразную квадратную коробку без росписи, без резьбы, даже без окон. Внутри не на чем было сесть, однако висели две громадные древние иконы, темные от грязи. На одной предположительно был изображен Страшный суд, на другой — Иисус Христос, но обе они находились в таком ужасающем состоянии, что напомнили мне истрепанный непогодой лондонский щит для расклейки афиш, который мальчишки норовят забросать грязью. Перед иконой с Иисусом располагался большой жестяной поднос со стоящими на нем такими же грязными керосиновой лампой и подсвечниками. В низу иконы висели талисманы — вырезанные из олова и жести, похожие на детские игрушки фигурки коров, лошадей, овец, мужчин и женщин. Верующие поместили их сюда, чтобы напомнить Богу о своих молитвах, а, может, и в качестве подношения, чтобы явил милость. Если у старообрядца раздует корову, он повесит на икону оловянное изображение коровы, если больна лошадь — изображение лошади, а если ребенок — то ребенка. Среди талисманов я заметил изображения глаз, ног, рук, они рассказывали о том, с какими жалобами обращаются молящиеся к иконе. Я слышал, что фигурки приносят богомольцы и разносчики, а, бывает, и православные священники занимаются торговлей, продавая жестянки прямо на вес. Не исключено, что жертвенные фигурки, распространенные на Севере не только среди староверов, берут свое происхождение из тех времен, когда в жертву божеству приносились настоящие коровы и овцы.

Никто не посетил старую темную часовню, пока я там находился. Я вышел на старое кладбище с поваленными крестами. Под могильными холмиками лежали останки гонимых и преследуемых, чьи жизни оказались так схожи с тем диким, заброшенным местом, где их похоронили. Да уж, эти люди никак не походили на англичан!

You could not say

"How jocund did they drive their team afield !"

or

"Chill Penury repressed their noble rage,

And froze the genial current of their soul."

В черных сосновых гробах лежали славяне.

В Англии тоже есть люди, верящие в существование ада и наступление Судного дня, но им, по крайней мере, приходится отвечать на вопросы сомневающихся собратьев, отбиваться от наскоков скептиков. Их, бывает, тоже посещают сомнения. В этой же земле покоились те, кто никогда не знал сомнений, кто верил в обязательное наступление Страшного суда, когда заиграют огненные сполохи, а в небесах появится Господь, который призовет к себе избранных, а проклятых пошлет в ад. И еще они верят, что на небеса попадут одни Staro-obriatsi, а все остальные сгинут в огне.

Отправившись позднее в Пинегу, что находилась в двухстах десяти милях к северо-востоку от Архангельска, я остановился там в доме зажиточного старовера, открыто проявившего себя после указа 1906 года. От него я узнал много интересного. Братья-староверы не курят и не пьют, почитают грехом обрезать волосы, вообще за всю жизнь ничего не обрезают на себе ножницами. Многие из них отказались or паспортов и по этой причине имели неприятности с властями, поскольку отречение от мира, плоти и сатаны еще не означает, что тебе разрешат отказаться от паспорта и уплаты налогов. Мне еще предстоит поведать о своих приключениях в этом интересном крае. Пока же, вернувшись с кладбища, я расстался с комнатой в Боброве и перешел жить в деревню Новинки, что находилась в восьми милях к северу.

~

Глава 8

В ЛЕСУ

Мы покинули Боброво по той причине, что Василий Васильевич не мог там писать. "Здешняя природа не вызывает у меня отклика, — говорил он, — слишком спокойна". Мы перебрались в Лявлю, скопище избушек вокруг деревянной церкви шестнадцатого века. Лявля расположена на высоком левом берегу Двины и очень живописна. На гребнях холмов, подобно сторожевым башням, выстроились гигантские ветряные мельницы, они видны издалека. Здешние мельницы гораздо выше и основательнее английских. В древности они вполне могли бы служить крепостью и выдерживать осаду. Переплетчиков без ума от них, да нам всем нравятся эти древние тролли, растерявшие свою злобу и пошедшие на службу к людям. Немало часов провел я, созерцая эти мельницы, и видел, как они посмеиваются друг над другом, а когда солнце садится, покуривают глиняные трубки. Нигде в России больше таких нет. Повсюду, за исключением Малороссии, для помола зерна используется вода, поскольку на громадной европейской равнине отсутствуют ветры. Только в Архангельской и Вологодской губерниях с морей Арктики дуют сильные свежие ветры. Вот крестьяне и строят могучие ветряные мельницы, а те не только перемалывают рожь, но и являют миру дремлющее в грубых крестьянских душах величие.

В прекрасном еловом лесу, по которому я шел из Боброво в Лявлю, только что зацвели малина и лесная земляника. Не правда ли, забавно, здесь в июле они только цветут, а на Кавказе на Пасху я ел зрелые плоды. Лето на север приходит поздно. Интересно, как бы подействовала на угрюмого северянина роскошная природа Имеретии, и, напротив, что сталось бы с персом, поселись он в этих унылых краях.

Идти по тропе, вьющейся вдоль скалистого берега Двины, было нелегко, болотистая земля напоминала о близлежащей тундре. Загораживали путь похожие на распростерших костлявые руки ведьм с распущенными спутанными волосами ели. Временами приходилось становиться на четвереньки, чтобы передвигаться по глубокому зеленому мху с раскиданными по нему яркими грибами. Двигаться так было довольно приятно и не лишено забавности, но все же я склонялся к мысли, что придется мне отбросить гордость и выйти на почтовый тракт либо спуститься к песчаному берегу Двины. Ведь не что иное, как моя собственная фантазия повела меня по лесу. Вон Василий Васильевич преспокойно уехал вперед на телеге.

И все-таки никогда не отказывайтесь следовать за собственной фантазией. Вовсе не обязательно вас ждет серьезное приключение, но почти всегда она откроет вам то необыкновенное, тайное, что кроется под тонким слоем повседневности. В лесу мне повстречался старик, живущий в хижине, которую он соорудил сам из еловых ветвей и мха. Хижина больше походила на логово, чем на дом, однако, старик уверял, что вполне защищен от непогоды, что летом ему вполне удобно в ней живется. Верным сотоварищем лесовика был умелый и умный пес. В острых, преданных собачьих глазах светилась гордость такой дружбой, да и старик откровенно ей радовался, указывая на отличного молодого вальдшнепа, только что подстреленного в лесу. Пока я, сидя на бревне, завтракал, лесовик соорудил мне пару обуви из великолепной белой бересты. Работа ему очень удалась, я дал за труды шесть пенсов и он был так благодарен, что чуть ли не целовал землю у моих ног. Вот куда привела меня тропинка, вьющаяся среди придвинских скал между зловещими колдовскими елями.

У околицы Трепухово, деревеньки, что в двух милях от Лявли, я набрел на стайку собиравших грибы детей. Собирали они их в сосуды, сделанные из бересты, совсем как моя новая обувь. Дети и сами были совсем как грибы — загорелые, чумазые, в прорехах одежды проглядывало загорелое тельце, как будто их только-только слепили из земли и они совсем недавно стали плотью и кровью. Заслышав мои шаги, они застыли, ведь эти дети вскормлены на рассказах о медведях и в них живет неизбывный испуг, как бы не повстречать в лесу батюшку медведя. Они смотрели совсем как эльфы, готовые превратиться в грибы, завидев что-то человечье. И, тем не менее, то были вполне обычные мальчики и девочки, сгрудившиеся перед лицом опасности.

Разумеется, я не был медведем, однако, они немного испугались, потому что в этих местах водились злые колдуны и другие недобрые люди и нельзя было сказать заранее, кем окажется незнакомый человек. Я заговорил с одним мальчиком, но в ответ он разразился плачем, его плач заразил других и они бросились к матерям по сосновым избам, что виднелись сквозь деревья.

Таким вот путем я и пришел в Лявлю, с ее великаньими мельницами, с мелкой журчащей речкой Лявлей, текущей из лесов и болот, со свежепокрашенной, но при этом старинной церковью, к которой вела аллея из кустов шиповника, усыпанных сотнями алых цветков. В крестьянскую Лявлю с ее интеллигенцией — да, дело обстояло именно так, ведь русское правительство сослало сюда дюжину студентов и разных "политических", желая держать их под более строгим надзором, чем это возможно в лабиринтах Москвы, Риги, Варшавы, других центров революционной пропаганды. Я положил себе пожить здесь со ссыльными и с местными обитателями, не отвергая случая, какой Судьба и Россия послали мне Василий Васильевич нашел себе жилье в деревушке Зачапино, я же прожил несколько дней у одного ссыльного, а затем нашел комнату в Новинках, как назывался ряд старых изб, расположившихся среди грязи позади церкви.

The man of the woods, reputed to be a magician

~

Глава 9

СПОРЫ С РЕВОЛЮЦИОНЕРАМИ

Позади избы группа людей разговаривала с Василием Васильевичем. Все были босы, в потрепанной одежде, один имел на голове женскую соломенную шляпу, другой красовался в древней черной фетровой шляпе, давно лишившейся всякого намека на ленту. Одеты они были в русские рубахи и узкие брюки фабричного производства.

Василий Васильевич познакомил нас. То были политические ссыльные Лявли, сосланные сюда по разным причинам. Поведение их показывало, что им не часто доводится видеть лица, принадлежащие широкому миру

Поначалу я думал, что попал в поселение заключенных, однако, вскоре выяснилось, что ни один из ссыльных не был осужден за какое-то конкретное преступление. Каждый из них предстал в свое время перед военным судом и был признан "невиновным", но и не был оправдан, поскольку было очевидно, что все они связаны с терроризмом и революционной пропагандой. Им нельзя было предъявить никакого конкретного обвинения, и в то же время опасно освободить. Власти выслали их "под административный надзор" в эту затерявшуюся среди лесов деревню, где плести заговоры было бы нелепо, а бежать невозможно. Я застал в Лявле пятнадцать мужчин и пятерых женщин. Кое в чем они были вполне свободны, например, могли удаляться от полицейского участка на пять миль. Ссыльные получали от властей пособие — кто семнадцать, а кто двадцать семь шиллингов в месяц, в зависимости от своего положения в обществе. Тот, кто хотел, мог работать у крестьян, охотиться и рыбачить, учиться, встречаться с друзьями, развлекаться. В то же время они находились под наблюдением, их книги подлежали досмотру и конфискации, их письма по малейшему подозрению вскрывались.

По моему мнению, подобное обращение жестоко, и вот почему:

1. Кто-то из ссыльных может быть невиновным и даже любить царя.

2. Ссыльные оказались вырванными из городской жизни, их поселили бок о бок с примитивным, диким крестьянством, в краю, где восемь месяцев в году царит зима, вдали от железных дорог, от Запада.

3. Пока их держат здесь, как заложников, тайная полиция копается в их жизнях, стараясь найти такие доказательства, чтобы можно было вновь поставить их перед судом.

Англичанину такого бы не вынести, но англичанин никогда бы и не одобрил убийства, пусть даже совершенного для достижения самых благородных целей. Если ради какого-то дела прибегают к убийству, благородство такого дела непременно втаптывается в грязь. Если добро раз за разом уничтожает зло, никто не может отказать злу в праве защищаться, в праве прибегнуть к предупредительным мерам. Политика русской бюрократии вполне ясна и не отличается замысловатостью. Если уж властям не удается эффективно руководить страной, они хоть успешно защищают себя и свои семьи от бомб и револьверных выстрелов. При всей симпатии к революционерам необходимо признать, что их враги ведут себя вполне разумно.

Я слышал от русских, что их соотечественники, находящиеся в ссылке — цвет нации. Вероятно, так оно и есть, но означает ли это, что остальные — не более, чем сор? Разве те, что не страдают, не подвергаются гонениям — менее интересны, менее достойны занять место в гармонической картине русской жизни, чем горстка посредственностей, имевших счастье пострадать за правое дело в наш век вседозволенности?

"Мне кажется, — сказал я ссыльным, поведавшим мне свои истории, — вы похожи на шахматные фигуры, которых во время игры сняли с доски и отставили в сторону. Белые пешки, которые слишком далеко зашли и ими пожертвовали в целях стратегии. Вы живете в неизвестности и думаете, что игра все еще продолжается и белые еще имеют шанс. А игра-то закончилась, игроки разошлись по домам. Ваши сроки подходят к концу, а когда начнется новая игра, вы снова окажетесь на своих местах".

"Да, я тоже думаю, что все уже закончилось", — поддержал меня Алексей, московский студент, у которого я пока остановился.

"Сейчас кругом мир, царь получил ручную думу, она сделает все, что ей скажут. Революционеры проиграли и им ничего не осталось, как только обезопасить себя и избегнуть когтей полиции. А само дело завершат царь и его преемники, и завершат как следует, только нескоро. В наши дни миром правят не революции, а эволюция".

"Но ведь отмена свобод Финляндии — это тоже в своем роде революция", — возразил один из ссыльных.

"Англичане резко выступили против", — заметил другой.

"Ничего они не выступили, — вмешалась в разговор непримиримого вида женщина с язвительной улыбкой. — Сколько их там — тридцать, ну сорок членов британского парламента — подписали обращение к думе?"

"Вы ошибаетесь, их было шестьдесят, и мне кажется, это совсем немало".

"Шестьдесят из шестьсот шестидесяти, — парировала женщина. — Вы считаете, это немало? Почему члены парламента не приехали и не вручили обращение сами? Ничего бы с ними не случилось, они британские подданные. Мы бы устроили им отличный прием, ведь их приезд помог бы нашему делу больше, чем все передовые статьи вместе взятые. А что получилось? Русское правительство послало вашему ноту и попросило отменить визит. Ваша пресса поместила выдуманные истории про бомбы и про казаков, и бедные депутаты до смерти перепугались. Заговорили, что визит принесет больше вреда, чем пользы, вот уж действительно! И что же они сделали? Послали Невинсона, журналиста, даже не депутата, и лишили обращение всякого политического значения. Вы напишите в свои газеты, скажите им, что не надо нам их сочувствия, расположенности и всякого такого. Нам нужна твердая позиция, реальная помощь, а не газетная болтовня".

После паузы женщина продолжила. "Вы считаете, что у вас либеральное правительство, но я не вижу ничего либерального в его внешней политике. Было время, либерализм стоял на стороне правого дела, но сейчас либералы только и думают, как бы не ввязаться в войну с какой-нибудь европейской державой. И ничуть не меньше они угнетают индусов и египтян. А если бы Эдвард Грей решительно и ясно высказался по вопросу разгона финского парламента или захвата Персии, Россия отступила бы сразу, авторитет же Великобритании поднялся бы по всей Европе".

Тут вмешался Василий Васильевич.

"Понимаете, Степан Петрович полагает, что Россия более счастлива, чем Англия, и что мы должны помочь Англии сбросить с себя ярмо свободы!"

Раздался смех, взгляды всех присутствующих обратились ко мне.

"Я действительно думаю, — сказал я, — что если бы вы вдруг оказались в Лондоне, то бунтовали бы не меньше. Вы не имеете понятия, что это такое — жить в Лондоне. Уверяю вас, Лондон — это совсем не то, что Москва или Петербург".

"Лучше!" — воскликнул Алексей Сергеевич.

"Для вас, может, и лучше, но я так не считаю. В Москве и Петербурге большинство молодежи — студенты, а в Лондоне она на девять десятых состоит из клерков".

"Хорошо одетых и с приличным жалованьем", — вставила женщина.

"Ничуть, и жалованье мизерное, и работать надо по десять часов в день, и перспективы никакой. Поверьте, я бы предпочел попасть сюда под полицейский надзор, чем быть одним из миллиона лондонских клерков. Вы не потеряли своей личности, вы развиваете свой разум, а они — монотонно крутящиеся в громадной машине винтики. Вы придавлены самодержавием, а их поработила плутократия".

"Но англичане большей частью образованы, — отозвался кто-то, — а у нас сто миллионов не умеют ни читать, ни писать. Возьмите Архангельскую губернию, здесь лишь один из пяти способен расписаться".

"И здесь вы ошибаетесь. Верно, у нас нет неграмотных крестьян, однако, это вовсе не означает, что у нас бедняк запросто может получить университетское образование. В Англии миллионы плохо образованных людей, в России же человек или хорошо образован, или не образован вовсе. Выбирайте, что вам более по душе. Я предпочитаю "совсем нет", чем "недостаточно".

Не привыкнув получать отпор, ссыльные принялись разговаривать между собой. Их знание англичан ограничивалось до сих пор газетчиками и деловыми людьми, и они привыкли думать, что Англия — счастливая страна, указывающая более молодым нациям идеальный путь к свободе и демократии.

"Честное слово, в первый раз слышу, чтобы англичанин говорил такие вещи", — заявила женщина, поносившая сэра Эдварда Грея.

"Вы понимаете, — обратился к ней Переплетчиков, — я люблю его потому, что он любит Россию, старую, чудесную Россию, и терпеть не может коммерческий дух и все, что он с собой приносит. Он считает, что в России лучше дышится, воздух здесь чище, а жизнь свободнее. Вы только подумайте, что за парадокс — он приехал в Россию потому, что она — свободная страна".

"Свободна для иностранцев, — фыркнул кто-то, кажется, еврей-горбун. — Англичанин может идти, куда ему вздумается, русские будут ему ноги целовать. Если дурак-полицейский арестует такого англичанина, британское правительство заставит нас заплатить штраф. Вот сейчас в Архангельске задержали траулер "Онвард", так русским властям придется заплатить кругленькую сумму".

"Кстати, — подхватил я, — меня тоже арестовывали, раза три, не меньше".

И я рассказал им о своих приключениях в Варшаве и на Кавказе, от чего они были в восторге, революционеры обожают слушать истории о глупости властей предержащих.

Разговоры подошли к концу и Николай Георгиевич, украинец, арестованный год назад в Харькове, горячий поклонник гимнастики, повел меня испытать параллельные брусья и перекладину, которые он сам соорудил из сосновых бревен. После того, как он показал мне все свои штучки, мы пошли поупражняться в лазании по канату. Николай склонялся к мысли, что я выдержу подобное испытание, хотя действуют у меня в основном ноги, а не руки. Потом мы, как школьники, преодолели пять полосатых барьеров и я уж думал, он предложит мне бегать взапуски.

В тот вечер на Двине снова разыгрался шторм, он вызвал в памяти переживания, испытанные мною во время поездки в Кехту. Правда, на этот раз к колючему северному ветру прибавился сильный дождь и мы пристали к берегу, а там, позаботившись о лодке, накрылись парусом. Мы промокли насквозь и являли собой довольно жалкое зрелище. К тому же у меня, странника, естественно, не было одежды на смену. К счастью, меня выручил добрейший Алексей Сергеевич, и когда я затем явился в обществе, все нашли, что в яркосиних студенческих брюках и в подпоясанной ремнем русской рубахе я выгляжу вполне по-русски.

~

Глава 10

РЕВОЛЮЦИОННОЕ ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ

Власти отпускают на каждого революционера в месяц по тринадцати рублей. Правда, тем, кто из крестьян, выделяют только восемь. Эти деньги предназначаются для оплаты жилья и провизии, и каждую зиму дают еще средства на платье. В Англии такой суммы не хватило бы и вполовину, однако жилье и питание в России весьма дешевы.

Ссыльные держат общий стол. Каждый по очереди готовит обед на десятерых и потому по утрам происходит большое переселение горшков, тарелок и ложек. Вполне принятый в их круг, один раз и я готовил для ссыльных. Стоимость обедов совсем небольшая. Первым блюдом обычно идет рыбный или грибной суп, а поскольку рыба водится в реке, грибы же в лесу, приходится платить только за приправы. На второе подают жареную рыбу либо тушеное мясо, на третье — кашу, оладьи, открытые пирожки. Такой обед стоит пенсов восемнадцать, от силы флорин, тем не менее ссыльные отнюдь не худеют.

В Архангельской губернии

молоко стоит 1 пенни за четверть

яйца 0.2-0.4 пенни за 1 яйцо

масло 7-8 пенни за фунт

говядина 4 пенни за фунт

ржаной хлеб 3-4 пенни за фунт

сыр 4-5 пенни за фунт треска (очень соленая и дурно пахнущая) 1-3 пенни за фунт

семга (в Архангельском порту) 4-5 пенни за фунт

рис 3 пенни за фунт

манная крупа 2.5 пенни за фунт

сахар 4 пенни за фунт

Ссыльные сами пекут хлеб, покупая муку оптом.

Снять комнату с обстановкой стоит четыре-пять шиллингов в месяц, а за отопление вообще ничего не берут. Да и за что платить, жгут-то ведь не уголь. А когда наступает очередь готовить, крестьянки охотно разрешают ставить в свои громадные печи студенческие горшки.

Симпатизирующие либеральному движению редакции лучших газет и журналов бесплатно и регулярно снабжают ссыльных своей продукцией, власти организуют бесплатные библиотеки и обеспечивают их черносотенной, по мнению революционеров, литературой. Тем не менее, на книги тратиться не приходится. Ссыльных бесплатно пользует официальный врач. В свете вышесказанного становится ясно, что средств, выделяемых властями, вполне хватает и вполне можно было обойтись и без подписки, произведенной пару лет назад английскими газетами в пользу этих людей.

Месячный бюджет революционеров выглядит следующим образом:

У тех, кто получает 13 рублей:

Плата за жилье 2 руб. 50 коп.

Стоимость обедов 2 руб. 50 коп.

Четверть молока в день 1 руб. 20 коп.

1 фунт хлеба 1 руб.

Чай и сахар 1 руб.

Стирка 50 коп.

Всего 8 руб. 70 коп.

Для ссыльных крестьян, получающих 8 рублей:

Жилье 2 руб.

Стоимость обедов 2 руб.

Стоимость молока 1 руб.

Хлеб, чай, сахар 1 руб. 50 коп.

Стирка 40 коп.

Всего 6 руб. 90 коп.

Многие крестьяне работают на земле и потому в состоянии прибавить к получаемому от властей.

По весне и осенью всем выдают по фунту на обмундирование. Но, поскольку условности здесь отсутствуют и ссыльные обычно ходят бог знает в каком тряпье, деньги в основном откладываются в чулок.

Я не смог скрыть удивления от всего услышанного. Тирания выглядела весьма умеренной.

"Верно, — ответил мне Алексей Сергеевич, — но вы сравните приятную и удобную жизнь в Москве с жизнью в здешних местах. Здесь мы не имеем другого общества, кроме общества мужиков, а они не лучше дикарей. И здесь нет театров, нет музыки, кроме нашего собственного музицирования, вообще никаких удовольствий".

Я последовал его совету и пришел к выводу, что власти послали этих молодых людей в ознакомительную поездку по России, России, которую они, как выяснилось, совсем не знают, да еще и оплатили расходы. Царь полагает себя отцом народа и, действительно, подобное устройство дел выглядит вполне патриархальным. Родительский авторитет часто бывает излишне суров, однако, молодая Россия еще так юна и неразумна, что и не стоит давать ей ключи от дома. Через много лет тысячи туристов добровольно посетят те места, куда сейчас ссыльные попадают по принуждению, вот тогда мир узнает, что представляет собой Россия, какой она была, эта бескрайняя, населенная миллионами людей темная страна.

~

Глава 11

ДЕРЕВЕНСКАЯ ДРАКА

Лявля, 2 июля по старому стилю

Холодный, дождливый день. Мельницы похожи на промокших, съежившихся солдат-великанов. Безнадежное, мутное небо, а ветер свистит и воет. Мрачные коровы недвижно возвышаются посреди деревенской улицы, а вокруг ни живой души. О, этот дождь! Я понимаю, почему в таких местах тоскуют и пьют, пьют и тоскуют. Пока не наступит время урожая, работы в деревне немного, на два-три часа в день, а винная лавка открыта с десяти до пяти. Я бы и сам пристрастился к водке, попади в такие условия.

От писания меня оторвало чье-то визгливое пение. То пел промокший до нитки пьяница Калмык, в алой рубахе, с непокрытой головой. Любопытный, чисто деревенский тип. Калмык — прозвище, связанное с его внешностью. Несмотря на вечную нетрезвость, в лице Калмыка читается ум.

Вот что он поет:

Уродилась я, девица, красива,

Красива, да бедна, плохо я одета, —

Никто замуж не берет

Девицу за это.

Пойду с горя в монастырь,

Богу помолюся,

Пред иконою святой

Слезою зальюся.

Не пошлет ли мне Господь

Той доли счастливой?

Не полюбит ли меня

Молодец красивый?

И какой же похоронной тоской веет от мелодии, выпеваемой, вернее, выкрикиваемой хриплым голосом. Но Калмык вполне счастлив, ему не препятствует быть счастливым даже этот сырой день. В его залитых водкой глазах округа расцвечена яркими красками. Сомнительное счастье.

Вчера у Калмыка приключилась большая драка. Вот как все произошло. С "неправедной" стороны реки, из Кехты, прибыл человек, подговоренный полицией затеять ссору с крестьянами. Поначалу он напал на реке на пожилого лодочника и чуть не до смерти избил его сосновой дубиной. Полиция давно имела на старика зуб, он как-то помешал им получить взятку. Семидесятилетний седой бородач и двадцатипятилетний головорез дрались, как дикие звери, но все-таки старость не выстояла против молодости. Полиция отволокла рухнувшего на землю старика в тюрьму — местный "клоповник", как называют ее революционеры. Хулиган же пошел дальше, ища, с кем бы еще подраться. Тут ему на пути попался Калмык, распевающий во всю глотку:

Лет двенадцати я

По людям ходила,

Где качала я детей,

Там коров доила.

Kameek, the hero of the fight

A peasen woman crossing herself before a wall ikon (Rostoff the Great)

"Ты что эдакое поешь?" — спросил деревенский провокатор.

Ответом ему послужило молчание.

"Ты чего орешь? Какая муха тебя укусила?"

Снова молчание, и тогда грубиян окончательно взбеленился: "Проклятый кацап!"

Непереводимое слово "кацап" ничего не значит для англичанина, но это самое плохое, что можно сказать русскому человеку. В Малороссии "catsap" служит оскорбительным прозвищем для великоросса, северянина, а на Севере, напротив, то ругательное прозвание южанина.

Грубиян исхитрился ткнуть Калмыка в живот, тот, перестав петь, глядел на приставалу со смешанным выражением сожаления и гнева. Внезапно он резко нагнулся, схватил валявшийся у ног обрубок березового бревна и бросился на противника с явным намерением его убить. Тот увернулся, удар пришелся по плечу. Вспыхнула драка, грубиян пустил в ход свою короткую дубинку, Калмык — свою. Собравшиеся вокруг крестьяне смеялись и подбадривали противников, полиция наблюдала за происшествием, заняв, казалось, выжидательную позицию. Только женщины понукали своих мужей вмешаться и прекратить драку.

Драка моталась вдоль деревенской улицы, противники обзывали и награждали тумаками друг друга. Если бы тумаки достигали цели, они давно бы убили обычного человека. Лицо Калмыка было в крови от того, что молодой негодяй прыгал взад-вперед, умело избегая тяжелых ударов березового обрубка и сам время от времени нанося крестьянину тычки своей грубой сосновой дубинкой. Этот молодец улыбался, но у Калмыка на лице не было улыбки, он был смертельно серьезен и орудовал своим громоздким оружием подобно глупому великану из сказки, норовя опустить дубинку на голову хулигана и разделаться с ним раз и навсегда.

И вдруг, получив очередной болезненный удар, наш крестьянин пришел в полное неистовство и, совершенно забыв себя, бросился вперед, вертя дубиной над головой. Житель Кехты отпрянул назад и кинулся бежать. Калмык бросился вслед, в минуту настиг его и нанес сокрушительный удар по голове.

Хулиган валялся на земле, ловя ртом пыльный воздух, похожий на дикого зверя, только что поверженного охотником. Крестьяне засмеялись и один из них, стоя над распростертым недругом, спросил:

"Ну что, братец?"

Не получив ответа, он пнул недвижное тело.

"Мертвый", — сказал другой.

Стали предлагать бросить тело в реку, однако подошедший полицейский заявил, что займется всем сам. Поскольку дело запахло Сибирью, Калмыку должно было следовать за полицейским в кутузку.

Однако Калмык, стоявший в своей палаческой красной рубахе, держа в руках окровавленную дубину, не шевельнулся. Полицейский пустился в длинные разглагольствования относительно желательности того, чтобы Калмык сам мирно последовал в кутузку. Крестьяне выдвинули контрпредложение — бросить полицейского в Двину. В результате полицейский пошел за подмогой к своим товарищам и они отнесли неподвижного грубияна на берег реки. Там они передали тело какой-то женщине, попросив переправить его на ту сторону и оставить на песке. Женщина выполнила просьбу с превышением, ибо доставила молодого человека до дому, где он вскоре чудодейственно ожил. За исключением небольшой потери памяти, что послужит ему неплохую службу при исповеди в церкви, ничего ему не сделалось.

Калмык отправился с приятелями выпить. Вернувшись ночью домой, он обнаружил, что жена заперла дверь и окна, не желая его впускать. За всю жизнь она не выпила ни капли водки и ненавидела пьянство. А, может быть, она боялась быть битой или что полиция ночью ворвется в дом и перепугает до смерти детей.

Муж перенес все с полной невозмутимостью и побрел по улице, распевая:

Как у пташки есть гнездо,

У волчицы дети,

У меня же, сироты,

Никого на свете.

Василий Васильевич остановил его и попросил рассказать о драке. "Почему ты дрался? — спросил я. — Что за причина?"

Прекратив пение, мужик уставился на меня, как будто решал, видел ли он меня когда, потом с расстановкой ответил:

"А он... а он сказал мне поганое (intolerable) слово".

~

Глава 12

СЕТКА ДЛЯ ЛОВЛИ ПЕРЕПЕЛОВ

Из всех ссыльных меня более всего заинтересовал Алексей Сергеевич. Хотя он и казался пылким либералом, мне как-то не верилось в серьезную его вовлеченность в революционные дела. Прежде, чем предстать перед судом, он провел восемь месяцев в тюрьме и теперь очень интересно об этом времени рассказывал.

"Наверно, время там тянулось медленно?" — спрашивал я.

"Напротив, — отвечал он. — Тюрьма была полна студентов, я весь день переходил из камеры в камеру, брал уроки и почти закончил университетский курс. По восемь занятий каждодневно".

В Лявле тоже происходил интенсивный обмен знаниями, даже меня уговорили преподавать английский. В мире не найти более преданных науке людей, чем русские, они стремятся к учению и очень к нему способны. При этом они непрактичны, почти не играют в подвижные игры на свежем воздухе, не развивают себя физически. Эмоциональные, капризные люди, а сидячая жизнь еще развивает их эксцентричность.

В Москве, Петербурге, Киеве, в студенческих каморках и в "интеллигентных" домах постоянно хочется крикнуть: "Воздуху!" Окна закупорены наглухо, живительному дыханию Природы не позволяется взорвать мертвечину книг.

Вот типичная история из русской жизни, ее рассказал Чехов.

Муж, распаленный яростью против неверной жены, идет в магазин покупать револьвер, чтобы застрелить и ее, и любовника. У него есть с собой восемь рублей. Войдя в магазин, он видит там сетку.

"Что это такое?" — спрашивает он.

"Сетка для ловли перепелов".

"И сколько она стоит?!

"Восемь рублей".

"Пожалуйста, заверните".

Таким образом, человек отказался от намерения совершить двойное убийство и пошел ловить перепелов. Отсюда следует, что русский совершает самоубийство, а их происходит ежегодно тысячи, или стреляет в жену, или убивает полицейского потому, что ему не попалась сетка для ловли перепелов. Не подвернулась подходящая игрушка. А англичане, что так безумствуют по поводу крикета и спорта вообще, никогда не распаляются ни из-за чего другого. И что лучше?

Николай Григорьевич имеет особую манеру говорить о револьверах и всяком таком прочем как-то сквозь зубы и задерживая дыхание, и эта глупость когда-нибудь будет стоить ему головы, но здесь, в Лявле, со своими параллельными брусьями, карабканьем по канату и греблей он в безопасности.

Алексей дал мне почитать книгу — "Предсмертные письма осужденных революционеров", изданную Короленко. Она оказалась потрясающим свидетельством особенностей революционной борьбы. Толстой плакал над этой книгой и выразил свои чувства в письме в газету "Речь", за что этот номер был конфискован. Книга такого характера не может не тронуть самое жестокое сердце.

Между вынесением приговора и приведением его в исполнение заключенные маются в камере по шесть недель, шесть месяцев, иногда год, надеясь, что наказание будет смягчено, что какой-то поворот в европейских делах освободит их, надеются, сами себе не веря, что смогут избежать эшафота. В то же время они страшатся наступления каждого нового дня, ведь он может повести их на виселицу, и вздрагивают от любого шума, потревожившего их неспокойный сон. Письма осужденных на казнь со-чатся кровью. Они ужасают, завораживают, волнуют. Короленко представил их миру и воззвал: "Отзовитесь!"

Казненные были почти сплошь студенты, такие же, как Алексей Сергеевич, Николай Георгиевич, Горбун, все остальные мои знакомцы-революционеры из Лявли. Объединившись в шайки экспроприаторов, они грабили банки, трактиры, другие публичные заведения, забирая деньги либо для себя, либо для партии. И вот эти безрассудные, безголовые студенты, которым по 18-20 лет, пишут своим матерям. Над каждым письмом и засмеешься, и заплачешь, и все им простишь. Чаще всего родители принадлежат старопрежней святой Руси, они религиозны, суеверны и, естественно, не одобряют свободомыслия и радикализма детей. Но в письмах дети вновь припадают к материнской груди. "Нет в этом мире места для меня, я должен умереть, должен уйти, я, такой молодой, сильный, красивый. Неужто я заслуживаю смерти?"

За время долгих ночных бдений они начинают понимать, как хорошо иметь дом, убежище, жалеют, что кинулись в гущу опасности, беспорядка, задели чувства родителей. В письмах они раскаиваются, мягчеют душой. "Я принял причастие и исповедался" — пишет осужденный матери. Милый мальчик! Вот что пишет другой.

"Дорогой отец, я прощаюсь с тобой и желаю счастья. Прости меня за то, что не писал. Ты думал, я тебя забыл? Пожалуйста, не сердись на меня. Разлука с тобой мучительна для меня. Я надеялся, что мы всегда будем жить вместе, залечивая твои душевные раны. Но вмешалась жестокая действительность: 29 мая 1908 года меня арестовали, а 23 января 1909 года — приговорили к смерти. Если можешь, дорогой отец, приезжай повидаться, это разрешено..."

И старик поехал, пытался увидеть сына, обивал чиновничьи пороги в надежде узнать, где сын, что с ним. Никто даже не потрудился сообщить ему, что сын уже повешен. Какой потрясающий контраст — русское домашнее гостеприимство и бесчувственность чиновника на службе!

Обреченный на смерть мальчик так начинает свое письмо:

"Дорогие родители, папаша, мамаша и сестренка Феня, я пишу это письмо с любовью и со слезами на глазах". Бывший экспроприатор горюет, что товарищи увлекли его, заклинает домашних, чтобы они получше следили за младшим братом, и завещает ему свою золотую крестильную иконку в память о старшем брате.

Рассказывают о множестве совершаемых в заточении самоубийств, о муке растянутых надежд, что заставляют осужденных приберегать яд до самого утра казни; о тех, кто не выдержал ожидания. Один смертник курил, смеялся, болтал с товарищем по заключению и вдруг, в середине разговора, обнажил грудь, нащупал место, где под кожей бьется сердце, ударил туда ножом, воскликнул: "Как хорошо! А теперь вынеси меня", и отошел в мир иной без единого стона.

Книга полна таких драгоценных свидетельств.

Отчего русское правительство убивает прекрасных молодых людей? Думаю, от страха. Было бы гораздо умнее отсрочить им смертный приговор и сослать в Архангельскую губернию, где они, глядишь, станут ловить перепелов, а не метать бомбы или заниматься экспроприациями.

~

Глава 13

ГОТОВЛЮ ОБЕД НА ДЕСЯТЕРЫХ

Жилье в Новинке стоило мне всего шиллинг в неделю, и сюда много чего входило. У меня были стол, стулья, кровать. Самовар приносили по первой же просьбе. Я пользовался печью, когда готовил обед на десятерых. И, кроме того, на всякий праздник хозяйка приносила мне блюдо пирожков. Шиллинг в этих местах весит немало.

Денег здесь почти нет, крестьяне богаты своим добром: двухэтажными домами, коровами, овцами, мехами, украшениями, домодельной мебелью, но все это просто постепенно у них копилось. А вот если опустошить кошельки всей деревни, не наберешь и соверена.

Деньги следовало платить старухе, теще, а не хозяину, поскольку он бы тут же двинул в винную лавку. Семья жила под пятой матери жены, правившей домом железной рукой.

Старуха руководила бы и мной, особенно в деле приготовления обеда, если бы не мое упрямство. В три часа утра она безо всяких церемоний вошла ко мне в комнату и принялась трясти шаткую кровать.

"Вставай, надо ставить мясо тушить, — объявила она. — И яйца покупать".

"Ты что, старая! — возмутился я. — Оставь меня в покое".

"Вставай, иди за маслом. Потом не найдешь".

"Ладно, ладно", — отбивался я.

Она вышла и тут же под самым моим окном раздался ее голос, зовущий коров:

"Pooky, pooky, pooky".

Она вела их на пастбище. Следом раздался стук самовара о стол. Я снова задремал. Самовар пыхтел, шипел и плевался в бешеном желании сотворить чай. Самовар — это чайник, в который вделана закрытая угольная печь. При большом огне кипящая вода выпускает множество пара и даже приподнимает крышку чайника. Пока уголь не погаснет, вода может кипеть не один час.

Пора было вставать, я сварил себе кофе, съел ломоть ржаного хлеба с маслом, покормил слетевшихся на окно ворон и голубей. Затем, под предлогом, что мне нужно в деревенскую лавку, спустился искупаться в реке. Там мне встретился младший брат Алексея Сергеевича — он не был ссыльным, просто проводил в Лявле летние вакации. Сева был готов участвовать в любом развлечении.

Как же было холодно! Но вода оказалась теплой. Вода в Двине всегда теплее воздуха. Река глубокая и волны, подобно морским, набегают на берег, колышут тебя вверх-вниз. Дно песчаное, глинистое, местами топкое, а там, где под прозрачной водой таятся черные тени, находятся коварные ямы. Через две минуты мы уже карабкались по скалам в поисках земляники, она стала бы третьим блюдом моего обеда. Бытует мнение, что в это время года она должна хорошо расти на солнечных склонах, тем не менее, мы нашли не более семи ягод. Природа оказалась не на высоте.

Я зашел в лавочку и успел оглядеть все полки, пока лавочница в скорбном молчании пыталась завернуть три фунта риса в два тетрадных листочка.

"А это что такое?" — спросил я, указывая на какие-то пакеты с этикеткой "Фруктово-ягодный винный порошок".

"Это вместо чая. Самые бедные бабушки его пьют. Пенни за пакет".

"Ага! А это что?"

"Сушеные овощи, барин: капуста, морковь, репа, лук-порей, сельдерей, одуванчик, цветная капуста. Это для супа. У нас-то овощи плохо растут — земля бедная, песок, заморозки".

"Полфунта манной крупы, полфунта пшеничной муки, четверть фунта кишмиша. А яйца у вас есть?"

"Нету, барин. А вот вчера мужик привез яиц на барже из Архангельска. Может, он еще на реке".

В Архангельской губернии птицы не держат, должно быть, зима слишком сурова.

"Give me half a pound of salt, and a pound and a half of soft sugar. What are these leaves for ?"

"They are bay leaves for flavouring."

" Give me a farthing's worth."

She gave me three.

"Anything more ?"

" No more."

Лавочница подсчитала сумму на счетах. Сумма казалась ей немаленькой, она путалась, волновалась, три раза принималась пересчитывать, ошиблась на двадцать копеек не в свою пользу. Я ее поправил.

Then came a problem worse than that of money, the taking home of this collection of spilling packages. The rice remained a dreadful failure, and the sugar kept pouring into little cones of waste upon the counter. The semolina was fragile, and had to be lifted as daintily as one would take a cat's cradle from a girl's fingers. The woman was dismayed, but exclaimed suddenly,

"Slava Tebye Gospody !" "Glory be to Thee, O God !"

She had found a large bag in the corner of the shop.

"I'll lend you this," she said. "But you must bring it back."

We put the ill-disciplined rice at the bottom of the bag, and on top of it the gentle semolina, then the threatening flour and the sifting sugar. Sultanas crowned these.

"Thanks," I said. "I'll put the salt in my pocket, and the bay leaves in my card case. Good-bye ! I'll certainly bring the bag back." " God bless you !"

So I departed, and put my purchases into my room through the open window. I feared to face the tyrannical old babushka, after having been so long absent on my errand. I had potatoes to buy.

Чтобы купить картошки, пришлось идти от двери к двери. Масло мне тоже было нужно, но все старушки, как одна, отвечали: "Принеси тарелку, я тебе положу". Я добыл картошки на два пенни, картофелины были размером с мраморный шарик. Купил я и дюжину яиц у старика, перевозящего городские товары от деревни к деревне на барже.

Когда я вернулся, babushka не было дома. Я тотчас принялся мыть рис, затем налил в глиняный горшок до половины молока, добавил полфунта сахарного песка и положил туда рис, закрыл все это каменной крышкой и задвинул горшок в бабушкину русскую печь. После этого я очистил картошку единственным имеющимся в доме ножом. Пришедшая babushka задала мне трепку:

"Где ты был? Теперь уж не приготовить обед ко времени. А это, что — рис? Подгорает он — мешать надо".

Я вновь налил молока в горшок и возобновил чистку картошки. "Вот, положи это в горшок для супа", — сказал я ей, подавая сушеные овощи.

"Сначала надо мясо!" — укорила меня старуха.

"Мяса не будет".

"Ка-а-ак?"

"А вот так. Никакого мяса".

"Не сварить супа без мяса".

"Суп можно сварить и из гвоздя, — не уступал я, — надо только добавить соли, муки и еще кое-чего".

К счастью, под рукой у меня оказался кипяток. Я наполнил им большой горшок, принадлежавший ссыльным, сложил туда картошку, сушеные овощи, лавровый лист, манную крупу, ложку муки и ложку соли. Бабушка стояла рядом, воздев в немом ужасе руки. В это время пришла одна студентка, принесла грибы, мы и их сложили в горшок. Рис набух, я добавил еще молока и стал мыть кишмиш. Такого грязного, липкого кишмиша английский читатель не сможет и вообразить. Тщетно попытавшись промыть каждую изюминку по отдельности, я, наконец, отказался от этого занятия и пошел за маслом, захватив на этот раз и тарелку. Когда я вернулся, бабушка пыталась перемешать мой пуддинг. Я подлил еще молока и добавил четверть фунта масла. Другая четверть предназначалась для супа. После этого я разбил шесть яиц, взбил их в чашке единственной в доме вилкой и вылил в рис.

Старуха открыла рот. Она сроду не клала в кашу яйца, они же все испортят. А когда я положил туда кишмиш, она заявила: "Это кутья, мы едим ее только в поминальные дни".

"Нет, — возразил я. — Это всего лишь английский способ делать рисовый пуддинг. Вы не кладете яиц, масла, сахара, фруктов, в этом вся разница, и наша еда вкуснее, вот увидите".

Бабушка меня не поняла. Я слышал, как она говорила зятю, что я варю рисовую кашу по-китайски.

Я закончил мытье изюма и положил его в пуддинг. Печь остывала, рис уже не кипел, я снова установил каменную крышку и с помощью ухвата задвинул горшок вглубь печи.

Я расчистил середину своей комнаты, внес стол, покрыл его газетами — "Novoe Vremya" и "Дейли ньюс", единственной английской газетой, попавшей мне в руки за время северных скитаний. Газеты сошли за скатерть.

Николай Георгиевич принес мне четыре фунта общественного черного хлеба, что было очень кстати, так как про хлеб я забыл. Попросили у бабушки две меры молока и полфунта простокваши — русские любят есть суп с мечниковской сывороткой.

Все уселись и ждали, когда я внесу первое блюдо. Я снял крышку и благоухание супа поразило собравшихся.

"Ну и ну! — воскликнул Горбун. — Густой!"

Густым суп был несомненно, а уж питателен! Ссыльные смеялись и аплодировали, девушки восклицали: "Ах, мистер!" — и хихикали.

Пошли предположения, что в супе есть и чего в нем нет. Никому не пришла в голову мысль о манной крупе, а ведь это из-за нее он набух и загустел. Литовец Карл рассматривал два лавровых листика, случайно попавших ему в тарелку, а Варвара Степановна пыталась отгадать, что собой представляет кусочек гриба — рыбу или овощ. Тем не менее все ели отлично, а кое-кто попросил и добавки. Я сидел тихо, сознавая, что второе мое блюдо представляет собой триумф кулинарного искусства, что я держал в секрете, но после настойчивых расспросов, наконец, объявил: "Angleesky pudding", за чем раздался взрыв восклицаний. Все повторяли "пуддин-г", "пуддин-г", произнося конечное "г" так, как будто в нем была пружинка.

И вот он вплыл на поднятых руках, как голова медведя. Сверху пуддинг покрылся соблазнительной желтой корочкой и изюминки лежали в ней, как драгоценные камни, а внутри он был не менее прекрасен. Я произвел его очень много, каждому досталось по две порции с молоком и сахаром, а первая порция — и со сметаной! Все выражали мне восхищение, а Алексей признался, что я почти обратил его в вегетарианство. Я дал старухе порцию пуддинга, но она сказала, что уберет его до завтра, сейчас ей не хочется есть.

Остатками супа мы накормили голодных деревенских собак, слетелись и вороны, танцуя и подпрыгивая перед нами, норовя стянуть побольше. Я бросил им кое-какие крохи. "Не кормите ворон, — запротестовал Михаил Григорьевич, — это злые птицы, черносотенцы. Лучше кормите голубей, вот благородная птица".

Варвара выразила желание остаться и помочь мне мыть посуду, однако, бабушка не допустила нас до этого малоприятного занятия. В мой еженедельный шиллинг входила и плата за мытье посуды.

Варвара похвалила меня: "Замечательно вы готовите".

"Тем не менее, — ответил я, — это женское дело, мужчина, толкущийся в кухне — абсурд. Мне думается, в невеселом будущем это нас и ждет — мужчина на кухне, женщина в парламенте".

Varvara laughed. "If the women do as well as themen . . ." said she. I felt she had said something that was irresistible.

"I'll tell you what I mean," said I. " When a woman gives one food, she bids one live. From a man's hands food is but bread and wine, but from a woman's, it is already the flesh and blood of life."

This Varvara did not trouble her little head about, and a good thing too. She evaded my remarks and hurried on to say,

" Wasn't I going to the wedding procession in the evening up near Vassily Vassilievitch'slodging ?"

I thought that I was.

~

Глава 14

ДЕРЕВЕНСКАЯ СВАДЬБА

Вечером мы собрались в избушке Переплетчикова в деревеньке Зачапино. Здесь на следующий день должна была состояться свадьба. Прибывающих со всей округи гостей размещали по соседям. Спиртное и пиво лились рекой. Переплетчиков отвел меня в комнату, где стояло множество больших и маленьких оплетенных бутылок водки, галлоны водки. Откупорить ее могли только после торжественной церемонии, а сейчас она была заключена в темницу, как духи в запечатанной бутылке, как ветры в мехах Эола. И завтра, и в последующие дни влияние содержимого этих бутылей будет заметно вдоль и поперек единственной улицы Зачапина. Водка, по крестьянским меркам, стоила целое состояние, но женихова семья считалась самой богатой в округе, и на спиртное ушли сбережения не одного года.

Василий Васильевич приготовил чай, мы сидели, пели песни, нас было в комнатенке человек двенадцать. Приехавший из Архангельска бывший революционер Лев Александрович играл на скрипке. Лев Александрович так полюбил край своего заточения, что после окончания срока остался здесь жить.

Мы вышли на улицу и пошли танцы: вальсы и польки. Девушки и молодые люди плясали босиком. Потом Переплетчиков плясал с Варварой Сергеевной "Камаринского мужика" и более уморительного представления я не видывал. Камаринская — это скорее балет, чем танец. Переплетчиков плясал, уперши большие пальцы рук в пояс, оттопырив все остальные пальцы, с откинутой назад головой, его подвижное лицо гримасничало всеми мыслимыми способами. Варвара Сергеевна, тоже с руками в пояс, исполняла женскую роль: выступала вперед, отступала назад, вся — застенчивость и дерзость. Те, кто видел русские крестьянские танцы в Лондоне, могли составить о них представление: гротескные па, пожатие плечами, время от времени уродливые и резкие движения тела. Русские национальные танцы грубы, но русские их любят.

Вскоре началось уличное гулянье. Стояла прекрасная белая ночь, теплая, идеально подходящая к случаю. Девушки шли сначала по двое-трое, затем по шесть-семь человек. Они пели и причитали, делали вид, что рыдают, и так они неутомимо ходили вокруг деревни, все время обрастая новыми людьми, пока наконец это не стала внушительная толпа.

Женские одежды были призваны прежде всего показать степень зажиточности, а вовсе не предназначены для украшения. Если женщина имела новое пальто, она его надевала, хотя бы стояла очень теплая погода, если она обладала гамашами или галошами, она их носила, хотя земля была совсем сухая. Они несли зонтики от солнца, хотя стояла ночь, а некоторые — зонты от дождя, хотя дождя не было. Многие пожилые женщины были одеты в старинные костюмы, но не потому, что это интересная или старинная одежда, но от того, что у них не было ничего лучше. По их представлениям, костюмы эти были старомодны и неуместны. Слава Богу, они уже были замужем и им не нужно было прельщать молодых людей. Но на самом деле эти одежды очень красивы. Они сшиты из льняного полотна и украшены богатой вышивкой. На каждой женщине — маленькая прямоугольная шапочка, расшитая бусинками и блестящими шелковыми нитками. Юбки напоминают английские детские юбочки и держатся лямками на плечах. С юбкой надевается чрезвычайно короткая блуза, лишь пара рукавов да кокетка, доходящая до груди, а поверх всего этого — роскошная цветастая накидка с проймами.

Процессия называется гулянье, прогулка, она всегда предшествует свадьбе и, как правило, завершает ее, если только мужчины оказываются способными стоять на ногах и сопровождать женщин. Частично это делается в честь невесты, а частично для того, чтобы молодые люди и девушки имели возможность составить новые пары. Нынешний жених в свою очередь встретил девушку, что ему понравилась, на гулянье в другой деревне. Все девушки очень озабочены тем, чтобы выйти замуж, и чрезвычайно редко молодому человеку отвечают отказом. Девушки и сами пытаются сделать предложение, для чего подольщаются к свахам. Сваха — это самый своеобразный тип, какой я встречал на севере России. По темпераменту и характеру они чем-то напоминают повивальных бабок. Достаточно только взглянуть на нее, чтобы понять, как много она знает. И теперь в Зачапине, как и в Кехте, на празднике Иванова дня, девушки прохаживались и показывали себя, надеясь понравиться молодым людям.

Мужик, в доме которого жил Алексей Сергеевич, был женат на женщине, которой до свадьбы вообще не видел. Все дело было устроено по доверенности. Ему в доме нужна была женщина.

Мы наблюдали гулянье до одиннадцати часов, затем я отправился к скалам посмотреть на закат. Горизонт горел рубиновым пожаром, и волны Двины напоминали алые полотнища.

На следующее утро должна была прибыть на лодке невеста с родственниками, семейными иконами и приданым. Я встал пораньше, чтобы встретить их. Дул свежий ветер, превращая рябь на Двине в волны, и лодка, которая больше полагалась на парус, чем на весла, шла не очень устойчиво. Мы прождали целое утро. Небо было пасмурно, но я все же взял свой "кодак", надеясь заснять встречу.

По прибытии из лодки вышли отец и мать невесты, неся перевязанную постель невесты, а за ними невестины родственники несли большие плетеные корзины. Потом шли женщины с венчальными иконами и свечами и, наконец, сама невеста с заплаканным красным лицом в семи или восьми юбках. Подали лучшую в деревне телегу, лошадь была в яркой, позаимствованной для этой оказии, упряжи, поскольку, если пара не выглядит на свадьбе наилучшим образом, нечего и ждать дальнейшего процветания.

The wedding party - father and mother of the bride are holding the sacred pictures

Я сказал, что их сфотографирую, и все выстроились на берегу. Священник уже ждал, церковь была полна народу. Два часа длилась венчальная служба, возложение венцов и благословение. Муж и жена были затем препровождены в дом в Зачапине. Дом был полон гостями, столы ломились от бутылок водки и домашнего пива, и праздничное веселье началось.

На следующий день ранним утром я пошел выпить за здоровье невесты и пожелать ей счастья. Из окон доносился шум буйного веселья. На пороге меня встретил новобрачный. Он вполне твердо держался на ногах и выглядел после ночного пира ничуть не хуже, только лицо сильно покраснело. Новобрачная, как я понял, рано отправилась спать, слишком усталая, чтобы участвовать в Veselaya.

Питье, пение и пляски продолжались всю ночь, и для молодой пары это было выгодно, потому что каждый, кто пил за их здоровье, обязан был сделать свадебный подарок.

Мне поднесли стакан пива, я перекрестился на иконы, пожелал молодому человеку счастья, много сыновей, большого благополучия. Пусть Бог даст ему все это.

Подошел отец новобрачной, держа в двух руках мешок. Он был сильно навеселе.

"Что у вас там, дядюшка?" — спросил я, заглядывая в мешок. Там была ужасающая мешанина из посуды, мехов, продуктов, денег, полудюжины водочных стаканов, берестяных туесов, мертвого вальдшнепа и топора.

"Это уже второй мешок", — сказал новобрачный с улыбкой.

Я бросил рубль.

Здесь я и оставил их, пожелав еще раз счастья, и, переступая через тела тех, кто свалился замертво, поспешил к Алексею Сергеевичу.

~

Глава 15

БЕЛАЯ НОЧЬ В ЛЯВЛЕ

5 июля, 2 часа дня

Стоит тихая ночь, на севере и востоке догорают последние отблески дня. все спит, а я как будто мать, гуляющая по саду, пока ее дети спят в доме. Кусты шиповника усыпаны тёмнокрасными сказочными цветками. В моем утаенном саду цветет розовый куст и каждая роза есть тайна. Чудесный ровный куст, на нем семь роз, они полыхают огнем и дышат волшебством.

Меня всегда волновала тайна воздуха, который я отбираю у природы и возвращаю ей, воздуха, чье совершенство создано для того, чтобы я мог существовать. Сейчас он, кажется, совсем недвижен, отдыхает вместе с природой и когда я возвращался с реки, мне казалось, я иду, раздвигая высокие, нежные цветы. Как стремительно и буйно все растет в такие ночи. Овес, и рожь, и трава, все переливается через край.

На обрыве над Двиной сегодня до полуночи пела какая-то девушка. Я слушал ее пение издалека — оно было исполнено печали. В сумерках мельницы кажутся еще выше, да и я, когда иду, задеваю головой небо. Небеса не родили ни одной звезды. Фью-фью-фью, с розы снялась белая ночная бабочка и полетела по какому-то таинственному делу. Раз она летает, значит, тепло. Мне показалось, я видел ее блестящие глаза.

Меня охватило чувство грусти и одиночества, по мне прошла волна тоски по дому. Только где он, мой дом? Скиталец всюду дома и нигде, даже там, где родился, он в вечном странствии. Мир — странное место.

Замечают ли там, в других мирах, что происходит в саду, где они бросили нас? Тянется долгий летний день нашей жизни, а мы ждем, как потерянные дети, что кто-то придет и выручит нас. И как же мы устали!

Вся деревня спит. Спит художник, спят революционеры, да все. Одна моя ищущая душа пытается вспомнить что-то, что я когда-то забыл. На моей душе поставлена волшебная королевская печать, только вот что она значит? Ведь у каждого человека есть такая печать, но большинство ничего не помнит, один я, фанатик, неудачник, обречен помнить, обречен оставаться непримиренным и неприкаянным.

В Англии мне знаком каждый пейзаж, каждый звук. Английский мир растет вместе с нами и становится неотъемлемой частью нас. Но когда попадаешь в такое ни на что не похожее место, как Архангельская губерния, вдруг поражает чужестранность мира в целом, и ты повторяешь снова и снова: "Какого черта я приехал сюда?", "Какое мне дело до этих темных лесов?". Все мы — Наполеоны на острове Св. Елены.

Англия "прогрессирует", но куда? Разве англичане не такие же дети, заблудившиеся в саду и ждущие, что придет кто-то и спасет их? "Прогресс" — игра, чтобы протянуть время, пока этот "кто-то" придет. Только игроки забывают, как серьезна жизнь, они забывают... А мы, бродяги, наблюдатели, мы помним...

И снова восходит солнце. Старый день смешивается с новым. Выходит бабушка, зовет своих коров — "пуки, пуки, пуки". Утро. Мне надо идти спать — там, где нет темноты, где приходится умолять беспокойный дух уснуть, развиваются дурные привычки. Бодрствуешь ночью и спишь по утрам подобно ночным птицам и бабочкам. Завтра я покину Лявлю, ибо в душе у меня звучит призыв. Кто знает, что я найду в новых странствиях.

Такая ночь, как эта — величайшее украшение нашей будничной жизни.

~

Глава 16

ЕЩЕ ОДНА БЕЛАЯ НОЧЬ

У меня есть несколько записей о белых ночах в Лявле. Я никогда их не забуду. Их зов нельзя отвергнуть и когда-нибудь я обязательно вернусь.

Однажды, долго проплавав в реке, я нашел хорошее местечко на прибрежной лесной полянке. Я улегся на охапку сена на самом солнцепеке и уснул.

Большое желтое солнце поглядывало на меня, как будто мы были знакомы и оно со мной здоровалось. Солнце проложило для меня золотую дорожку по реке. Оно садилось, но не уходило совсем, видимо, не желая оставить подмостки. Мне было тепло и мягко лежать рядом с цветущим кустом шиповника, а запах сена сильно дурманил голову. Я дремал, просыпался, задремывал опять.

Eleven o'clock at night. A fishing party on the Dwina. from a painting by my companion Vassily Vassilievitch Pereplotchikof

Наступила ночь, тихие, прекрасные сумерки, длящиеся бесконечно и все же постепенно переходящие в утро. Пурпурные облачка неспешно проплывали по бескрайнему небу. В листве шелестел ветерок, комары тучами вились среди мелких листьев березы. В лесу журчал ручей. Ели стали темнее, широкая песчаная полоса окрасилась в малиновый цвет. Солнечные зайчики плясали там, где лучи заката касались волн, бесформенный туман подымался из воды и его затягивало в неподвижные лесные ветви.

Выше по реке рыбаки забрасывали сети на семгу и сига. Я видел, как движутся их темные фигуры, но до меня не доносилось ни звука. Солнце коснулось реки, но не погрузилось в нее, его лучи шли вверх от самого горизонта. Дальние мельницы выделялись силуэтами в небе, как меланхолические сторожевые башни. Белая церковь с зелеными куполами почти растворилась в воздухе, купола, казалось, висели в пространстве.

Что может сравниться с покачиванием на ладонях Земли? Перестаешь смотреть на природу, то природа смотрит в тебя, не глядишь на небо, а небо отражается в твоей душе! Земля, моя нежная мать, я люблю ее, ласкаю ее. Как она добра, что зачала меня, благодаря ей я вижу этот чудесный мир, существую. Грудь Земли мягко колышется подо мной.

Не знаю, как долго я оставался на берегу. Мне не хотелось уходить, но вдруг я почувствовал себя одиноким и испугался этого чувства. В ветвях растущей вблизи сосны послышался незнакомый звук: клак-клак, клак-клак. Лесной бродяга? Разбойник? Злой дух? Здесь говорят, что в лесу живет какой-то страшный черт, высокий, как молодая сосенка, и весь покрыт заплетенной корой. У него широкий морщинистый желтый лоб и он не умеет говорить, а только хлопает деревянными руками — клак-клак, клак-клак.

Разумеется, это просто дерево со сломанной веткой, хлопающей в воздухе, но я не осмелился пойти и взглянуть. Глупый страх овладел мной. Я тихонько поднялся с сена, соскользнул с крутого берега и припустился бежать по твердому песку у самой кромки воды. На реке мне было спокойнее, чем на опушке заколдованного леса.

Прочь, прочь! Песок отлетал от моих каблуков. Я вернулся в спящую Лявлю, попытался перемахнуть через высокие ворота, но не смог, закоченел. Выбежавшая откуда-то собака залаяла на меня, решив, что я вор, только никого мы не потревожили, ни она, ни я, караульный перед полицейским участком, и тот спал и даже храпел. И какие могли быть воры в Лявле, где так верят в человеческую честность, что никто не запирает двери и даже деревенская лавка стоит с открытым окном!

~

Глава 17

ОТПРАВЛЯЮСЬ В ПИНЕГУ

Как раз в то время российские власти задержали английский траулер "Онвард", который они вскоре освободили да еще заплатили штраф в 4000 фунтов. Случай этот наделал в Архангельске много шуму, мне пришлось выслушать множество разных мнений. Меня постоянно спрашивали, не начнется ли война, а один мужик заявил: "Коли войны не будет, так потому, что генералы боятся, вдруг вам японцы помогут".

Революционеров очень радовало, что русское правительство заставили раскошелиться, как вообще все, что дискредитировало бюрократию, выставляло ее в смешном свете. Они были уверены, что меня вскоре арестуют.

Николай Георгиевич наставлял меня в своей характерной манере: сквозь зубы, задерживая дыхание, точь-в-точь Ричард Третий:

"Если вас задержат, не стесняйтесь: возмущайтесь, кричите, протестуйте. Напишите в Лондон министру иностранных дел. Заставьте их помучиться — напишите в газеты, расскажите вашим друзьям, расскажите евреям — тысяча чертей! Если б только мне до них добраться, я бы дух из них выпустил".

Эта речь утвердила меня в уже сложившемся мнении относительно характера Николая Георгиевича и его дальнейшей судьбы. Через год кончался его срок, он намеревался продолжить ученье в Харьковском университете, но при этом должен был остаться под надзором. Еще пара таких неосторожных высказываний, и ему конец. В России и у травы есть уши. Ни об одном человеке из стана революционеров нельзя с уверенностью утверждать, что он не Азеф, не платный шпион. Вот и я, дружелюбный, общительный исследователь их жизни, вникающий во все подробности, записывающий на недоступном языке, разве я не мог быть тайным агентом, предающим их каждый день и час?

"Я вам скажу, почему бы я не стал участвовать в ваших политических схватках. Все русские — лжецы, больших лжецов свет не видывал".

"Вы говорите, как немец, — отвечал мне революционер. — Вы думаете, что-то или "есть", или его "нет". А мы сердцем знаем, что и "есть" и "нет" одновременно".

"Согласен. Но разве можно хоть что-то сделать, если любой человек среди вас, даже самый значительный, может оказаться Азефом или отцом Гапоном. Вот возьмите такого смутьяна, как Николай Георгиевич — а вдруг он просто играет роль, чтобы вытянуть из вас ваши подлинные мысли и сообщить куда следует".

"А мы никогда не открываем свои подлинные мысли", — сообщил Алексей не без гордости.

"Как же вы тогда сотрудничаете?" — удивился я.

Ответом мне была та тонкая, всеведущая русская усмешка, что сбивает собеседника с толку, а ее обладателя спасает от нехватки аргументов.

Еще до исхода лета у нескольких ссыльных закончится срок, они смогут вернуться домой. Освобождаются Карл Улич, Михаил Григорьевич, Горбун, Николай Александрович. Возможно, я встречусь с ними зимой в Москве. Карл Улич получил документ об освобождении и уехал тремя днями раньше меня. По этому поводу устроили пирушку, его комната была полна народу. Здесь была вся Лявля, кипели три самовара, на столах лежали груды пирожков и конфет, привезенных из Архангельска, сосиски, икра. После "обжорки" вся компания вывалилась на улицу, откуда-то взялись музыкальные инструменты и мы целым оркестром прошлись по деревне: скрипка, две гитары, две балалайки, старая гармошка, Переплетчиков изображал тромбон, Сева выступал в качестве барабана. Белокурая сирена, певшая белою ночью на скалах, тоже объявилась среди нас, выводя визгливое соло. Студенты не меньше часа плясали с девушками па-де-спань, а потом закружились в вальсе. Затеялись самые разные игры типа "игры в почту". Душой всех игр, несомненно, была Варвара Сергеевна.

На следующий день компанией в одиннадцать человек мы поднялись под парусом на барже по реке Смердь и оказались на другой стороне Двины в деревне Смердь, где обосновались обрусевшие немцы, ведущие в этой лесной глуши жизнь вполне в немецком духе. Окрестности поражали красотой, река образовывала здесь тысячи темных заливчиков. Немецкая семья оказалась в отлучке, но мы видели их капустное поле, единственное вокруг Архангельска, их свиней, цыплят — все это было большой редкостью. Железная ограда и покрытое плиткой крыльцо тоже выглядели чужеродными в крае камня и дерева. Латышская прислуга угостила нас хлебом с маслом и молоком и поговорила по-латышски с одним ссыльным, который был из Прибалтики и знал язык.

Ночь мы провели в деревенской школе, лежали, завернувшись в оленьи шкуры, не без любопытства наблюдая за парочкой влюбленных ссыльных, они просидели рядышком всю ночь, шепотом делясь своими секретами и бросая друг на друга влюбленные взгляды — без сомнения, им эта ночь принесла немало радостей. В три часа ночи под проливным дождем мы снова забрались на баржу и поплыли к другому берегу, скрытому за серой пеленой дождя. Ночью в Лявле из-за нас произошел переполох, полиция уже собиралась снаряжать поисковую партию, подозревая, что мы совершили побег, ведь наша компания прилично удалилась из разрешенных пределов. Тем не менее, когда мы вернулись, промокшие до нитки, никто нас ни в чем не упрекнул.

Назавтра было намечено мне отправиться в путь. Я получил рекомендательные письма от Василия Васильевича, Алексея Сергеевича, Горбуна и других ссыльных, а данных мне советов и пожеланий хватило бы на десятерых.

Когда я объявил о своем намерении двинуться дальше, было выражено немало сожалений и предупреждений о грозящих мне опасностях — ограблении, убийстве, аресте и так далее. Но такие предостережения я слышал от русских не впервые и понимал, что предстоящее путешествие не так рискованно, как мой путь по Кавказу. Надо еще сказать, русские поразительно мало знают свою страну, они предпочтут попасть в тюрьму, чем скитаться по родимой стране. Бродяга с литературными наклонностями — не менее редкое явление, чем, скажем, черный лебедь.

Я завершил все приготовления, уложил заплечный мешок, передал Переплетчикову излишний багаж, чтобы он отвез его для меня в Москву, забрал накомарник, зарядил фотоаппарат пленкой, всунул книжонку, чтобы в дороге было что читать. Все дела были сделаны.

"Пойдешь до Пинеги пешком?" — медленно вопросила бабушка, вглядываясь в меня, как бы силясь понять, что я за человек такой. "Пешком? А почему не на почтовых? Дорого тебе?"

"Дорого, — согласился я. — И людей мне хочется посмотреть, а кого я увижу, проскакав на тройке?"

"Пешком до Пинеги, — снова повторила старуха. — Это тебе неделя выйдет. Подумать только, неделю идти до Пинеги. И городишко-то худой, дня на него жалко".

"После я пойду до Котласа и Устюга", — добавил я.

Те места ей были неведомы. Пинегу она знала хорошо, то был "hoodaya gorodishka", не стоящий, чтобы в него ходить. Ни постоялых дворов, ни лавок, одни пьяные самоеды да зыряне. Там еще холоднее, чем в Архангельске, но, разумеется, не так холодно, как в старину.

"Что хорошего туда ходить. Худые людишки, грязные и воруют. Коров держат на кухнях, и нет, чтобы по субботам мыть полы с мылом, а соскребут грязь голиком, и ладно".

Она подняла руку в драматическом жесте, как бы показывая, что нечего о пинежанах и говорить. Неисправимые.

Наутро я двинулся в путь.

The Northern Dwina. My Journey show in Red

~

Глава 18

РАССУЖДЕНИЕ О ПЬЯНСТВЕ

Утром перед отправкой в путь я получил письмо, в котором мне признавались в любви и заклинали остаться. Я решил, что это сочинение Николая Георгиевича и Горбуна, но потом выяснилось — его написала девушка, певшая на скалах. Остаться я не мог, ибо впереди меня ждал путь в тысячу верст, и если осенние дожди захватят меня в двухстах-трехстах милях от железной дороги, в хорошеньком положении я окажусь. Дороги становятся так плохи, что путник увязает по колено в грязи, пробираясь по залитым водой тинистым пастбищам. Больше, чем человека или зверя, я боялся непогоды.

Правда, в тот день небеса отнеслись ко мне весьма благосклонно. То было, наверно, самое жаркое утро за все лето, а знойный безветренный день напоминал июльские дни на Кавказе.

Вся деревня вышла проводить меня, даже прекрасная незнакомка, с которой я столь нелюбезно обошелся. Переплетчиков захватил мою руку в обе свои и по-матерински тряс ее, а остальные сгрудились вокруг, веля писать, не забывать и обязательно разыскать их в Москве. Крестьяне говорили: "Приезжай снова, milosti prosim!" Я со всеми распростился, услышал в ответ благословения, замахали платки. И вот я уже за околицей. Легче пройти тысячи миль, чем пережить волнующий миг расставания.

По пути я опять зашел в Боброво, навестил своего хозяина, выпил с ним домашнего пива. Я попал на его "день ангела", именины, и, несмотря на его прежние уверения в воздержании, он изрядно напился. У него сидел приятель, только что вернувшийся из паломничества на Соловки.

"А вы туда попали?" — спросил я. Нередко по причине пьянства матросов-монахов богомольческое судно не достигало цели.

"Не попали. Господь не допустил в наказание за грехи, послал нам шторм".

"С чего бы это? Неужто богомольцы такие грешники?"

Он глянул исподлобья и проворчал: "Студент один был на судне, играл на балалайке".

Он, очевидно, имел в виду историю со ссыльным, который для того, чтобы отлучиться, разыграл приступ религиозных чувств, но среди богомольцев повел себя как на увеселительной прогулке. Я улыбнулся про себя и подумал: "Да, напиться на богомолье можно, но играть на балалайке — упаси Бог!"

Я немного задержался в Боброво, хозяйка принесла самовар и пирог с черникой. Мужик с другом выпили неимоверное количество пива и водки, а потому передать их разговор на бумаге нет никакой возможности.

Дорога пошла через густой лес к Косково, куда я прибыл часов в десять вечера. Голову я плотно укутал в накомарник, вокруг тучами вились мельчайшие насекомые. Было слишком поздно, чтобы проситься на ночлег, да мне и не хотелось тревожить сон деревенских жителей. Ночь была теплой и я попытался уснуть в какой-то деревянной сараюшке на берегу реки.

Ночь я провел ужасно. Не было темноты, которая смягчила бы впечатления дня, не было звезд и луны, чтобы смотреть на них, один тусклый бесчувственный полусвет да холодные туманы, крадущиеся по речным берегам. Ночь была теплой, но в моей сараюшке оказалось холодно и я дрожал крупной дрожью, мечтая о груде одеял или укромной пещере в горах. В четыре часа утра я сдался и перебрался в громадный сарай, стоящий у самого края воды. В нем обнаружилось вдоволь сена и соломы. Сарай стоял рядом с домом паромщика. Я проспал все утро, а когда пошел искать хозяина сарая, чтобы попросить завтрак, стоял уже полдень.

По улице Косково двигалась странная процессия — священник, деревенские старики, пара нищих. Они несли домодельные иконы и кресты, пели что-то божественное. Я спросил, в чем дело, и мне сказали, что несколько лет назад в этот же день священник отправлял службу, прося Бога сохранить коров, среди которых свирепствовала эпидемия. Целый день обходили деревню кругом и молились, в результате Господь смилостивился, коровы поправились, зараза ушла. В благодарность священник самостоятельно утвердил новый праздник исключительно для деревни Косково, и теперь каждый год в годовщину того знаменательного дня по утрам устраивается крестный ход, а днем двери всех домов распахиваются настежь.

Иконы возвратились в церковь. К своему дому спешил паромщик. Поначалу он глянул на меня сердито, но когда узнал, что меня нужно накормить, сразу подобрел, должно быть, прикинул, что я как раз оплачу ему выпивку.

Внесли самовар, кашу и молоко. Хозяин подвинул ко мне свою табуретку и произнес с располагающей улыбкой:

"Проси, чего хочешь, все подадим".

"А яйца у тебя есть?" — спросил я.

"Нету, да ты прикажи, я достану".

"Не стоит".

"Может, лучше прикажешь чего выпить?"

"А что именно?"

"Что-нибудь горячительного для нас обоих".

"То есть водку. Я ее не пью".

Мужик очень опечалился. "Я ведь тебе дал чаю, каши, молока. А ты не хочешь со мной выпить".

Я ответил, что дам ему двадцать копеек за еду, а он волен их тратить на что хочет.

"Давай сразу, я пойду за бутылочкой, хорошо посидим", — предложил он. Я выдал ему деньги. Минут через пятнадцать мужик вернулся с бутылкой водки и поставил ее в шкаф, а сам снова сел к столу.

"Так ты не будешь пить?" — изумился я.

На лице паромщика отразилась битва между разумом и желанием. Поколебавшись, он достал бутылку из шкафа.

"Вот, — сообщил он, — вот что они заставляют нас, бедолаг, пить. А не будем, так в тюрьму посадят".

"Что ты такое говоришь?"

"Правду говорю".

"Этого не может быть".

"Хочешь, присягну? Лавка-то — вот она, и куда нам от нее деваться? Трать денежки да пьянствуй, а потом снова трать. Лавка под рукой. Начни — не остановишься".

"Сколько деревня выпивает водки за год?" — спросил я.

"Кто его знает, должно быть, не одну тысячу бутылок. Батюшка, и тот пьет. Сегодня на крестный ход и то был пьян. Люди говорят, для того и праздник устроил, чтобы по домам ходить, пить да не платить".

"А вот ты, к примеру, сколько за год выпиваешь?"

Он ухмыльнулся, явно подозревая, что я каким-то образом заманиваю его в ловушку.

"Я бы сосчитал, кабы на трезвую голову, а сейчас — сам видишь..." Он провел двумя пальцами по красной шее пониже уха, прищурил один глаз, выкатив другой, все эти вульгарные жесты, видимо, означали какой-то намек на сильную степень нетрезвости.

"И все же, — настаивал я, — ты, ведь, наверно, часто слышал в винной лавке, как идет торговля. А что, лавочник сам никогда не напивается?"

"Нет, в монопольке никогда ни о чем таком не говорят, да и за прилавком там мужика сроду не бывало. Одни бабы. Раньше туда брали мужиков, только бабы оказались надежнее".

"Что же, бабы не пьют?"

"Ни капли. Только выпьют стакан водки и ничего в голове не остается — skonfusny (новое для меня русское словечко, видимо, означает, "смущаются"; и откуда крестьяне только его взяли!). Одни уличные пьют да в городах".

"Интересно. А вот в Англии многие женщины пьют, и сильно, особенно в Лондоне, вообще в городах. У нас говорят, что английские дети пьяны еще в утробе".

Крестьянин снова резко постучал себя пальцами по горлу, показывая, что он слишком пьян, чтобы что-то понимать.

"Вы, русские, поколение за поколением остаетесь сильными и здоровыми, хотя отцы неизменно пьянствуют, только потому, что женщины ваши живут в трезвости и чистоте. Здоровье нации зависит больше от матерей, чем от отцов".

Обязанностью моего хозяина было переправлять паром через реку туда и обратно. Он состоял на службе и потому переправлял каждого, кто попросит, в любое время дня и ночи и бесплатно. За это он получал восемь рублей в месяц от земства, местного совета. Его, очевидно, тяготила служба, поэтому он часто предоставлял крестьянам переправляться самим.

"Ох, беда, беда, — приговаривал он, — стучат в два часа ночи, и давай перевози какого-нибудь чиновника".

"Надо думать, тебе на выпивку перепадает", — предположил я.

"Когда как. Важные люди часто ничего не дают, а как с него спросишь?"

Было ясно, что чаевые сильно способствовали развитию у него привычки пить. Водка, которую он покупал на эти подачки, только разжигала его аппетит. Так он и растрачивал свою жизнь.

На следующий день после коровьего праздника паромщик был сильно угрюм, страдал похмельной тоской и заводил со мной разговоры о своей бедности, нужде, в которой живут его жена и дети, о собственном неумении жить. Строил планы, как бы, не приложив рук, получить с меня приличные деньги. "Если прикажешь", он покажет мне поповский дом, "если прикажешь", он пошлет за треской, а жена ее зажарит и так далее. У него не было и полпенни за душой, из жены ничего не вытрясти, только и оставалось выколачивать деньги из меня.

Я зашел к его шурину, щуплому веснушчатому огненно-рыжему человеку по прозвищу Икра. Очевидно, его так прозвали из-за лица. От него я узнал, что паромщик постоянно теряет свой паром. Раз в месяц паром пропадает, людям приходится переправляться на частных лодках, пока пропажу не поймают ниже по течению реки и притащат на буксире. Не далее как вчера трое крестьян, переправляясь на свой страх и риск, перевернули паром и утопили весло. А в прошлом году на пароме было тридцать человек, каким-то образом столкнули ребенка, он утонул. Были большие неприятности.

Пока я беседовал с Икрой, зашел приземистый кряжистый мужик по прозвищу Лайка, названный так по породе собак, что водятся в Архангельской губернии. Он предложил отправиться вечером на рыбную ловлю. Погода стоит жаркая и тихая, клев должен быть хороший. Я согласился.

~

Глава 19

НОЧНАЯ РЫБАЛКА

Нас было четверо мужчин и две женщины, все босиком, мужчины закатали штаны до колен, женщины — в коротких нижних юбках. Большая лодка под двумя парусами весело прыгала по мелкой волне. На борту находились сети, корзина с черным хлебом и соленой треской, чайник и горшок, два берестяных короба для пойманной рыбы, тяжелые куртки из оленьего меха для обогрева. Мужчины сидели праздно, гребли женщины. Лениво разговаривали.

"Отчего летом идет так много рыбы вверх по Двине?"

"Какая-то муха ее гонит".

"Не пойди она, худо нам придется".

"Господь посылает муху, чтобы рыбу гнать, чтобы бедному мужику прокормиться".

"Верно, верно! Слава тебе, господи!"

Женщины спорили, подымается или спадает прилив: если вода еще прибывает, мы ничего не поймаем, одни "плевки", мелкую рыбешку, или вообще ничего. Мы надеялись, что вода спадает.

К восьми вечера мы причалили к острову посреди Двины, бросили якорь, подготовились бросить на глубину снасти. Сети, пятьдесят ярдов в длину и десять футов в ширину, были сильно спутаны, а привязанные по всей длине каменные грузила еще больше затрудняли работу. Мы с час распутывали грузила и поплавки, затягивали большие дыры, через которые, по мнению женщин, уйдет от нас лучшая рыба. По четырем углам сети были привязаны веревки — для вытаскивания сети. Сын Икры и Лайка ухватились за два конца, Икра и две женщины подняли сеть на борт, выбрасывая сеть по мере движения. Вслед за нами до берега тянулся длинный хвост из поплавков и канатов, а на берегу двое все еще держались за концы. Женщины гребли, а я помогал выбрасывать сеть.

Достигнув подходящего места, мы развернулись и стали грести к берегу, заставив плавучий ряд поплавков и канатов образовать полукруг. Выйдя на берег, мы вытащили наши концы и потянули за них. Тянули и юный Икра с Лайкой. Невод оказался очень тяжелым, вытягивался с трудом, можно было подумать, что мы захватили из воды всю рыбу. Но это сопротивлялась река, а не сети с уловом. Мы обвязали веревки вокруг пояса, отклонились назад и тянули, как в перетягивании каната.

Наконец, мы приблизились к тем, кто тащил сети навстречу нам. Волнения и ожидание росли по мере того, как полукруг уменьшался и исчезал, мелкие рыбки сновали в темной воде.

Увы, нас ожидало разочарование. Рыбешка попалась сплошь мелкая, "плевки", и мы согласились, что прилив еще не пошел на убыль.

Только на третий раз удача выпала на нашу долю. Мы опять медленно тащили невод, сближаясь. На этот раз мы увидели, как бьется большая рыба, и Икра-младший не выдержал, кинулся в воду, пытаясь ухватить рыбу, пока она не выскользнула. В результате прекрасная щука выскочила из ловушки обратно в реку. Раздались восклицания: "ОХ, ох, рыба на три фунта, нет, на четыре!"

По счету "раз, два, три" мы вытащили на берег тяжелый невод со всем содержимым: грязью, илом, водорослями, ракушками и бьющейся, скользкой рыбой.

Великолепное зрелище явилось нам — три крупных белых сига разом, с полудюжину запутавшихся в ячейках сети рыб немалых размеров и множество окуня, камбалы, плотвы. Мы смеялись и веселились, как дети.

К одиннадцати часам, когда небо загорелось первыми красными всполохами заката, мы успели закинуть невод шесть раз и были довольны уловом. Двое из нас отправились посмотреть, не созрела ли дикая черная смородина, остальные расселись кружком на песке, ели хлеб и рыбу. Вдруг на песчаный берег вынеслось десятка два диких лошадей, они с любопытством на нас поглядели, но когда я попытался к ним подкрасться, ускакали сломя голову.

Река оставалась идеально спокойной. Низкие лучи солнца окрасили желтый песок в малиновый цвет. Прибрежные деревни спали, ни одного суденышка не было видно на реке, казалось, мы одни во всем мире.

Наконец, вернулись наши спутники, объявив, что ягод в этом году нет совсем. Лучше уж заниматься рыбной ловлей.

Удача оставалась с нами — Господь давал рыбе ловиться, как выразился один из мужиков. В невод попалось множество щучек, вывалянной в иле камбалы, а также толстоватая, похожая на семгу рыба, не знаю ее названия, да еще десятка два сигов длиною более фута. Временами выпрыгивала и уплывала какая-то крупная рыба, и мы каждый раз клялись, что беглянка была раза в три больше, чем оставшиеся.

В час ночи на севере и востоке все еще рдела полоса заката. Воды реки сияли пурпурными и малиновыми красками, песок же снова окрасился в коричневый цвет. Скоро начнется рассвет.

В три часа стало холодно и мы устроили на берегу костер из веток кустарника. Костер трещал, дымил, горел и обжигал наши босые ноги, никак не согревая тела. Зато чай оказался хорош.

Небеса были полны провозвестниками утра и, пока мы пытались согреться у костра, выкатился животворительный источник тепла. Два полусвета слились воедино. Затем наступил удивительный момент — солнце поднялось над черным лесом, превратив верхушки сосен в огненный узор. Зрелище было так поразительно, что мы бросили сворачивать сеть и подняли глаза к востоку, к сияющим лучам.

В шесть утра я уже засыпал в своем сарае и в мозгу, перед тем, как мне провалиться в сонное царство, вспыхнула последняя мысль: "На обед будет рыба".

~

Глава 20

БРОДЯЧИЙ МУЗЫКАНТ

Крестьянин, перевезший меня на другой берег, спросил, куда я держу путь, и я ответил. "В Пинегу, а потом в Сею". Я предложил ему десять копеек за труды, но он отказался их взять, добавив: "Будешь в Сее, сходи в тамошний монастырь, поставь за меня свечку перед иконой Николы-Чудотворца".

Крестьянин высадил меня на пустынной песчаной полосе. Глубокие тележные колеи указывали путь к местам обитания и я шел по ним, увязая в песке и гравии, пока не обнаружил почтовый тракт на Холмогоры. Я присел на берегу, решая, двинуться ли мне по тракту или попытать счастья по берегу Двины.

Вокруг меня, казалось, нет ни живой души, но пока я рассматривал карту губернии, откуда-то взялся забавный хромоногий человек с гармошкой. Спросив меня, куда я иду, он явно возымел намерение составить мне компанию.

Он решил вопрос за меня, поскольку знал дорогу по берегу, и я отбросил идею идти на Холмогоры прямиком. Музыкант, хоть и волочил ногу, как будто она висела на нитке, оказался быстрым ходоком. То был низкий одноглазый человек с бледным, изрядно измазанным лицом. Глаз он потерял еще мальчишкой на фабрике, от несчастного случая. "Фабрика-то немецкая, — говорил он, — а они хотят, чтобы ты работал да работал. Когда фабрику построили, говорили, у всех будут деньги. Только я на фабрике глаз потерял да и пошел по дорогам. Отмерял от Херсонской до Архангельской губернии. Брожу я, брожу и никогда голодом не сижу, в тюрьму частенько попадаю, да всегда веселый!"

Забавную пару мы с ним составили — я, высокий и широкий в плечах, с громадным грузом на спине, и он, маленький, хромоногий, без всякой поклажи, только заржавевшая гармошка, на которой он постоянно наигрывал.

Музыкант продолжал: "Мастер-немец мне говорил: "Не верю я нищим, бродячим музыкантам и прочим таким, все должны работать, что-то делать". Вот это по-немецки. Им человек нужен, чтобы делать. О самом человеке они не думают. А вот из меня они гармониста сделали. Три года как я из дома ушел, и все иду — от деревни к деревне, из города в город, тысячи верст, земляк".

"В Херсоне сейчас чума, не боишься возвращаться?"

"А там всегда чума, мой дедушка от нее умер".

"Неужели? Я думал, она вывелась".

"Никогда она не выведется. Когда никто ею не болеет, все равно она там. Господь ее уберет, Господь и вернет, так всегда было. И с холерой так".

"А много сейчас холерой болеют?" — спросил я.

"На Севере — нет, — был ответ. — Здесь жидов нет, Господь и доволен. Только вот в Чухчереме, говорят, нашли изверга холерного, Kholershtchik. Человек один туда пришел, картины рисует, чистый такой, одежда хорошая, раньше таких и не видывали, показывал трубки, говорил, в них краски, и вот один мужик-пьяница всем и сказал, что это холерщик, принес с собой холерный порошок и сыплет его по деревне. Тут зыряне и бросили молодчика и все его добро в Двину. Если кто думает, что я — нечистый дух, я свой крестильный крест показываю. А ты как?"

У меня не было такой возможности доказать, что я чист, поэтому я очень надеялся, что минует меня чаша сия.

За разговором мы дошли до Чухчеремы, где и произошел несчастный случай, и переправились в деревню через реку. Деревня выделяется красивой деревянной церковью, украшенной девятью маленькими куполами. Она была крестьянами построена и крестьянами украшена — девять куполов символизировали девять ангельских чинов, так мне говорили. В поведении людей ничто не указывало на то, чтобы они были способны сотворить такую нелепость, о которой поведал мой спутник. Тем не менее мы не задержались здесь, а пошли в Ровдино и далее в деревню, где родился поэт Ломоносов, она теперь называется Ломоносовская.

Church of the prophet Elijah, Chuck-Cherema - with nine domes

2) Church at Ust-Pinega (with separate belfry)

"На дороге весело", — заметил я.

"Всегда весело, земляк", — откликнулся он, наяривая на гармошке бодрую мелодию.

"А где ты больше денег набираешь — в городе или в деревне?"

"В городе. Иногда в пивной набежит два с полтиной за вечер. Если хозяину понравишься, он говорит: "Приходи завтра, приходи на следующий праздник". Мне разрешают спать в лавке, экономия выходит. Я в Соловецком монастыре был, играл богомольцам, насобирал не одну сотню копеек. Нам, беднякам, не дают умереть другие бедняки. В больших городах играю для нищих, и подают".

"А полиция? Она тебя не беспокоит?"

"Бывает. Им мнится, я не только гармонист. Обыскивают, ищут листовки, чужие книжки, западни мне ставят, под мужиков оденутся и давай меня выпытывать. Да только никаких секретов у меня нет".

"Здесь староверов много, — продолжал мой спутник, — и баптистов тоже. Скрываются, прячутся. Я тут встретил одного, на балалайке играл, так он богохульствовал, поносил иконы и церковь. И всюду-то пролез, хитрый такой, да только полиция его поймала, я их и навел".

"Вот как! Он что, революционер был?" — спросил я.

"Нет, баптист. Учил людей грамоте, библию раздавал. Он мне про баптистов рассказывал, какие они хорошие, вроде жидов. Говорил, он целые деревни в свою веру перевел, только я не поверил. Куда им с церковью тягаться".

Я спросил его, думал ли он сменить религию, но в ответ музыкант энергично закачал головой. Раскол его явно никогда не привлекал.

Мы приблизились к деревне Ровдино на берегу Двины, то было сборище изб, похожее на Лявлю. По всему было видно, что деревня зажиточная, с большими чистыми домами, украшенными снаружи мазками красной краски над окнами, а краска здесь немалая роскошь. В некоторые дома входили через старое резное крыльцо Мы остановились в доме, где жаждали послушать музыку, и инструмент моего компаньона обеспечил пропитание нам обоим. Меня тоже приняли за странствующего музыканта, пришлось после многих настояний спеть "Правь, Британия" и перевести собравшимся слова. Я с удовольствием произнес: "Британец никогда не будет рабом!"

"Спой "Та-ра-ра-бумбию", — попросил мой спутник.

"Что?"

"Та-ра-ра-бумбия", английская песня, я в Одессе слышал".

Я спел единственное, что знал:

Как-то я зашел к Гладстону,

В саду деревья он рубил,

Люблю я важные персоны

И про гомруль его спросил. Та-ра-ра-бумбия...

Мужики ничего не поняли. "А, Гладстон, он дружит с армянами, я видел", — сказал мой музыкант.

"Как, ты видел Гладстона?"

"Нет, армян. И в Одессе, и в Ростове, они точно, как жиды".

Мы ушли из Ровдино и двинулись к Ломоносовской. Очень мирное местечко, человек двести жителей. В ходу были деревянные плуги, они пахали землю под посев озимой ржи. Мужики и бабы трудились на сенокосе, по длинной бревенчатой дороге неспеша передвигались самодельные телеги. Новенькая церковь, выглядевшая ничуть не хуже от того, что она новая, представала олицетворением религии и знаком благоволения Господа к своим "верным рабам", вовсю колосящийся ячмень созревал, казалось, на глазах. Среди ячменя звездочками сияли васильки, а вдоль перевязанной пеньковыми веревками деревенской изгороди тянулись красные заросли иван-чая, буйство красок.

Мы сидели на бревне у церкви, жевали черный хлеб, а перед нами тянулась длинная песчаная полоса в полмили шириной, она шла параллельно деревне — желтая, монотонная, унылая. Песок пересекала полоска, казалось, застывшей реки, а за песком, рекой, лесом над верхушками деревьев бледный купол церкви вонзался в свинцовое облачное небо.

Деревня, родина одного из величайших русских поэтов, Ломоносова, оказалась очень красивой. Здесь глазу представали весьма приятные картины — например, возвращающиеся после тяжких трудов деревенские женщины, одетые в алые одежды, несущие на плечах старые деревянные грабли и вилы.

Одновременно с этим моим глазам предстала другая картина, для большинства англичан перечеркнувшая бы очарование первой: девочка-нищенка в бурых лохмотьях переходила от избы к избе, постукивая посохом по окнам, из которых ей выбрасывали куски черствого хлеба. Но и нищенка входила составной частью в гармонию русского мира.

Выйдя за деревню, мы наткнулись на незаконченный стог сена и, поскольку ночь была теплой, зарылись в него и проспали в нем лучше, чем на пуховой перине.

~

Глава 21

КОРЕННЫЕ ОБИТАТЕЛИ ТУНДРЫ

На следующее утро мы отправились в путь на Холмогоры, то двигаясь по песку и болотам, то переправляясь вновь через Двину. Когда-то Холмогоры были вполне приличным городком, английские компании держали здесь склады, но за последнюю сотню лет он пришел в упадок. Крушение Холмогор обусловлено расцветом соседнего Архангельска, порт которого гораздо более удобен, и туда постепенно переместилось все движение. Было время, когда вверх по Двине к старинному городу подымалось множество судов, теперь же нет ни одного, все купцы и торговцы исчезли, их деревянные обиталища разрушились. Осталась одна грязная кривая улица да два-три собора. Время окончательно сотрет и их с лица земли. Уже сейчас здесь почти нет лавок, постоялых дворов, нет даже брадобрея — вообразите себе, город без брадобрея!

"Как жизнь в Холмогорах?" — спросил я у одного крестьянина.

"Худо, — ответил он. — Хуже не бывало. Сеем мало, зерно покупаем, да дорогое. Лес вокруг весь свели, одна поросль осталась. Вот мужики и уезжают туда, где валят лес".

"А ты чем живешь?" — продолжал я выпытывать.

"Землю пашу, коров держу, рыбу ловлю, дороги мощу, деготь варю... И все бедняк".

Вот и все, что можно сказать о Холмогорах, бывших когда-то одной из торговых столиц России, а теперь — трущобе без Уэст-Энда. Холмогоры до сих пор славятся по всей империи своей породой коров, причем большинство и не подозревает, что это имя не коровы, а города.

Мой музыкальный знакомец сделал здесь остановку, чтобы помолиться, и поскольку наши дороги далее расходились, мы расстались. Он намеревался пойти по Петербургскому шоссе, а я направил стопы по почтовому тракту, ведущему к городку Пинеге.

Я взял путь на деревню Матегоры. Бредя по песку и мелколесью, я добрался до перекрестка, откуда повернул на Усть-Пинегу. Ночь в Усть-Пинеге выдалась холодной и сырой, но я снова устроился на ночлег под открытым небом, на этот раз облюбовав лавку на деревянной пристани у реки. Там расположилась весьма веселая компания, два-три десятка мужиков, они собирались укрыться на ночь под лодками, раскиданными по песку. То были крестьяне-туземцы, не русские, а зыряне, и они пользовались такой дурной славой, что приютить их на ночь мог только кто-нибудь их же роду и племени. Зырян нанимали на какие-то работы в устье Пинеги и теперь они ждали парохода, чтобы отправиться домой, в свои деревни.

Я повстречал здесь человека, знавшего Переплетчикова, когда тот год назад писал здесь этюды деревенской церкви — и у нас завязался весьма серьезный разговор насчет религии англичан, наших праздников, наших святых. Он, разумеется, предполагал, что мы христиане, но у него явно роились сомнения относительно того, спасемся ли мы. Я перевел разговор на людей, ютившихся на песке.

"Это зыряне, — прошептал он, — да это не люди, говно". Для усиления своего презрения он махнул рукой, пожал плечами. "В дома мы их не пускаем, это же скотина. Напьются и как бешеные. Поначалу-то начальство обрадовалось, что можно сбывать им спиртное, а потом уж боялись и продавать. Их пригласи в дом, а они принесут водки и пошли топать да петь до утра. А то прикинутся, что спят, и потом среди ночи подымутся и ну приставать к нашим бабам, глядишь, и обесчестят. Начнут столы да лавки ломать, самовары из окон выбрасывать. Чистые черти. Теперь и винной лавки у нас нет".

"Как же так?"

"Была раньше, а мы написали прошение, чтобы убрали".

"И власти действительно ее закрыли?"

"Не сразу. Поначалу и ухом не повели. Ну, ты знаешь, лавка закрывается в четыре. И вот как-то она закрылась, а с реки пришли зыряне, да с топорами, порубили все и всю водку унесли. Начальники послали полицию, солдат, только ничего хорошего не вышло, зыряне-то живут среди болот непроходимых, а деревни их — на казенных картах и не отмечены, вроде бы их и нет. А люди они все похожие один на другого, мы их не различаем. Паспортов у них почти не водится да и фамилий-то никаких. Полиция поарестовывала и их, и нас, да что с того? Зыряне-то ворвались в трактир и вот по всей улице пошла драка, да дубинами. Нельзя было вечером пойти помолиться, а женщинам пойти в баню — они и туда забирались и такое творилось... Мы опять писали прошение".

"А вы как перенесли, что закрыли винную лавку?" — спросил я.

"Да ничего. Мы хоть водку и любим, да не хотим. Мы ее пьем потому, что она под рукой, а отказаться не можем".

"И лавку все-таки закрыли?"

"Теперь уж закрыли. Видят, что толку дать не могут, и закрыли".

"И что, зыряне с тех пор ходят трезвыми?"

"Что ты, откуда? Посылают вверх по реке за водкой, еще хуже стали. Русские —пьяницы и самоеды — пьяницы, только ты их рядом поставь, так русский-то сразу трезвым покажется. Раз ночью они церковь окружили, и орали, и выли, и всякого прохожего задирали, а один хотел поцеловать бабу Медведкину, Медведка-то — брат мой. В лавку вломились, забрали съестное. А потом по улице в грязи валялись. Говорят. "Пьяному зырянину-то и на четвереньках не пройти".

"А что это они сегодня такие мирные?"

"Боятся. По прошлой осени сход был, и вот вечером после схода все мужики вышли с ружьями, топорами, дубинами да и вышибли их из деревни. Погнали мимо церкви да к реке, и всех бы утопили, да полиция ввязалась".

"Чем кончилось?"

"Мы верх взяли. Зыряне нас больше не трогают. Полиция, верно, много из нас после этого денег вытянула".

"Убили кого?"

"Нет, никого не убили. Как же, убьешь их. Они круглый год под голым небом живут, на снегу зимой спят".

"Дома у них есть?"

"Так-то есть, худенькие, да они ведь, знаешь, напьются, а потом спят, где упали, такой у них обычай. Скотина, а не люди. Я сам видал, их бабы осенью валяются в грязи, воют, встать не могут. Русские тоже не больно чистые, только зыряне..." Он опять отчаянно махнул рукой.

"Когда винную лавку еще не закрыли, они норовили пробраться в окно, а не через открытую дверь. Вот ведь какие люди... Будешь здесь ночевать, так смотри, чтобы они тебе чего не сделали. А лучше шел бы ты в деревню".

"Зачем? Я их не боюсь".

"На то твоя воля, — сказал мой собеседник. — А я остаться не могу, так Господь с тобой".

Я еще понаблюдал за странной компанией дикарей, сидящих на песке по соседству с перевернутыми лодками. Смеркалось, шесть костров из сосновых поленьев полыхали малиновым светом, отделяясь от темного песка. Там явно шло разгульное веселье, до меня доносились обрывки пения, более похожего на рев. Мне пришли на ум Аларих и древние готы.

Усть-Пинега, похоже, деревня зажиточная. Три-четыре лавчонки, большая часть домов имеет по три этажа. Как и по всей Двине, здесь процветает разведение молочного скота. Маслодельные заводы, закупая сливки у крестьян, обеспечивают им постоянное занятие. Холмогорские коровы дают море молока, а заводики производят горы масла. В усть-пинежских лавках можно купить здешнее масло, аккуратно расфасованное и завернутое машиной по фунту и по полфунта, и лучшего масла не сыскать по всей России. Большое количество этого масла попадает и на стол англичанина. Я, надо сказать, ничего не имею против потребления масла, только должен заметить, что в этой местности необычайно много больных туберкулезом коров, и у меня большие сомнения в требовательности и честности русской санитарной службы.

Бродяга в масле особо не нуждается, вот уж без чего он может обойтись. Все же я купил четверть фунта да еще полудюжины сваренных вкрутую яиц и немного белого хлеба. Прихватив все это добро, я зашел в один из домов, попросил самовар и напился чаю. Яйца внутри имели явный розовый оттенок и это навело меня на мысль, что лавочник держал их свежими так долго, как только мог, а потом сварил в целях экономии, что показалось мне весьма ловким способом продлить жизнь яйца.

Налив себе чаю, я присел у самовара и стал писать письма. Я плохо спал и ощущал какую-то вялость. Погода стояла жаркая, душная, теплый юго-восточный ветер был как чье-то несвежее дыхание. Атмосфера, мое здоровье, все настраивало на пессимистический лад. Все меня не устраивало — собственные планы, русские деревни, литература.

Был день церковного праздника, и представители мужской части населения деревни кто располагался в свободных позах на песке, кто прогуливался по деревенской улице. С два десятка девок стояли кружком, перекидывая друг другу тряпичный мяч.

Мне не хотелось пока пускаться в путь, а потому я занял лодку и проплыл вниз по Двине до Чухчеремы, чтобы снова взглянуть на прекрасную старую церковь с ее девятью куполами. Каждый купол был похож на свечу, а все вместе они напоминали глаз, глядящий искоса из потаенного, сонного прошлого. Пока я там был, разыгрался сильный шторм, небо, казалось, переполнилось небольшими тучками, жавшимися друг к другу, как на одной из картин Переплетчикова. Я пытался понять, что имел в виду художник, когда изображал эту "битву добрых и злых облаков". Но тут с юга налетел ураганный ветер, заколотили по лицу крупные капли дождя. Я вытянул лодку на берег и побежал искать укрытие, каким оказалась одиноко стоящая мельница. Я взобрался по расшатанной лестнице и очутился вровень с крыльями. На галерейке, где стояли мешки с зерном, можно было примоститься, и оттуда открывался вид на Двину. Шторм длился два часа, и за это время мягкий обедник (юго-восточный ветер) сменился на резкий полуночник (северный), шел дождь, град и даже снег (представьте — снег в июле!). Южная сторона горизонта затянулась грязной пеленой, а северная приобрела серо-синий оттенок, и посреди дня наступили сумерки. Такого ливня я еще не видывал, и поблагодарил Бога, что нахожусь в укрытии, пусть и не совсем надежном. Меня поражали лиловые молнии, охватывающие все небо, как будто вспыхивало громадное количество пороха сразу.

Ближе к вечеру, когда снег перестал, и только резкий северный ветер бушевал под темным встревоженным небом, я решил вернуться в Усть-Пинегу, однако Двина так волновалась, что я предпочел не грести, а устроиться на плоту, который вверх по реке тянул буксир. Лодку мою привязали к плоту, а сам я осторожно ходил по нему, подскакивая на сосновых бревнах и чувствуя себя Гекльберри Финном.

A thunderstorm on the Dwina

Далеко на востоке, над лесом, встала полоса жуткого заката, он двигался к нам навстречу подобно какому-то страшному тигру. Свирепый, вызывающий удивление и поклонение, вздымался он над черным лесом. В тот вечер, уже в Усть-Пинеге, он все еще не исчез, а я бродил по песку, повторяя с новым чувством:

"Tiger, tiger, burning bright

In the forests of the night,

What immortal hand or eye

Framed thy fearful symmetry ?"

Часов в одиннадцать вечера к пристани причалил пароходик, зыряне бросили свою лодочную стоянку на песке и сгрудились вокруг капитана, торгуясь о цене проезда. Когда я понял, что пароход пойдет вверх по Пинеге, я побежал к дому, где оставил фотоаппарат и заплечный мешок, спеша составить дикарям компанию.

Когда я вернулся, зыряне толпой перебирались на судно, все еще вопя и выкрикивая во все горло соображения насчет цены. Поначалу капитан предлагал взять тридцать человек за двадцать рублей, при моем возвращении он соглашался уже на девять. Зыряне вопили: "Нет, восемь с полтиной", капитан в ответ грозился столкнуть их с парохода в реку. Тут вперед выступил я и предложил пятьдесят копеек за свой проезд, таким образом все уладилось, и капитан согласился.

Со всеми этими передрягами пароход отчалил хорошо за полночь. Спустившись вниз, я нашел теплое местечко возле двигателя, где и провел ночь на деревянной лавке. Дико пьяные зыряне валялись на полу, на трапах, на лавках. Через них можно было переступать, как через мертвое тело. Иные взобрались на теплые доски, покрывающие машинное отделение, и спали там. Трое-четверо не таких пьяных шатались взад-вперед, задевая головами низкие переборки. На них были фланелевые рубахи в красно-черную клетку, широкие пояса, мешковатые хлопчатобумажные штаны и сапоги выше колен. Пели, орали и пили без передыху. Четверо на соседней лавке несколько часов подряд выводили церковные песнопения, тщательно поправляя друг у друга все ошибки. Песнопения были все больше погребальные, их благозвучие и печаль чрезвычайно популярны в России. Прекратив, наконец, петь, они ударились в разговоры о политике, какая-то безалаберщина насчет нового распоряжения губернатора. Губернатор издал указ касательно охраны лесов, по которому строго карались мужики, похищавшие казенный лес или поджигавшие его. Заметив, что я их слушаю, один из пьяных спросил, не сыщик ли я.

Когда поднялось солнце и стало теплее, я зачастил на палубу. Пинега — сонная река, совсем не такая широкая, как Двина, и очень похожа на мирный пруд, камыши и кувшинки на ее поверхности кажутся неподвижными. Река такая узкая, что можно перебросить камень с берега на берег, а по обоим берегам лес, лес и снова пес, лес без конца и без краю. Река течет на север до Пинеги, а затем снова поворачивает на юг. Пинега расположена даже севернее Архангельска, вообще здесь более суровые и дикие края. К северу и востоку от Пинеги одни непроходимые леса и болота. Там живут лишь зыряне, самоеды, другие туземцы, и только в безнадежный городишко Мезень, что на реке Мезень, загнали несколько несчастных революционеров. Мезень — такая глушь, что иногда за всю зиму туда ни разу не привозят почту. Сюда ссылают тех, кто неважно показал себя в местах получше.

Пароходик исправно полз вверх по реке, окрестности постепенно менялись. Лесистые берега становились круче, появились белые скалы, доходившие почти до Пинеги. По Двине скалы состоят из глины, а на Пинеге — из мрамора. Мраморные скалы! Праздные русские болтают об этом в Москве так же, как и о лигроине из Сольвычегодска. "Ах, если бы Россия была развитой страной, — вздыхают они, — как бы мы все разбогатели!" Но русские предпочитают вечно мечтать, чем что-то делать. Я созерцал мрамор без всякого практицизма, видя в нем одну только невозможную красоту, вознаграждающую за бесконечную монотонность сосен и берез.

Необыкновенное зрелище представляют собой бытующие здесь подземные реки, выливающиеся из пустот в мраморе и впадающие в Пинегу. Некоторые из них текут по пятьдесят-шестьдесят миль под покровом слежавшихся за тысячелетия листьев. Есть здесь реки, пропадающие под землей и прогрызающие-таки себе путь сквозь скалы. По некоторым из них можно плыть на лодке под землей, и туннель оказывается гораздо шире, чем можно было бы предположить по отверстию. В громадных мраморных бассейнах плещутся большие темные озера, и все это под поверхностью земли.

Я высадился вместе с зырянами в месте, что называется Сойла, мне хотелось посмотреть окрестности. Я зашел в избу, попросил поставить самовар и вступил в разговор с хозяином. Он рассказал мне про мужика, рубившего лес и пропавшего в тундре. Партия лесорубов валила девственный лес, как вдруг один из них, Степа, поскользнулся, вскрикнул и пропал из вида на глазах у своих товарищей. Все случилось так внезапно, что нечего было и думать о спасении. Его причислили к мертвым, молились в церкви за упокой — ведь была опасность, что душа его не обретет спасения, раз он не был погребен в освященной земле. Но человек этот вовсе не умер. Каково же было удивление деревенских, когда он объявился на собственных поминках! Он провалился сквозь трясину на дно подземного потока, нащупал во тьме путь вдоль его течения и вместе с ним снова появился на свет Божий.

Вот еще одна история. Между Пинегой и Мезенью раскидано немало зырянских поселений — Мезень, между прочим, называют столицей тундры. Селения обычно находятся среди болот, а потому все лето бывают отрезаны от мира. Зимой по колыхающейся тундре прокладываются дороги. Одна деревня возле Пинеги вообще не имеет названия, ее нет на казенных картах, она не обложена податями, и все от того, что русский топограф выполнял обмеры летом и не смог к ней пробраться.

Прошлогодняя зима выдалась исключительно мягкой, и связь с этой деревней в марте-апреле стала несколько рискованным занятием. Во время распутицы не обошлось без приключений, поскольку в последние морозные дни земная твердь прогибалась и колыхалась подобно подтаявшему льду.

Одна семья все же отправилась в путь. Со многими трудностями проделали они половину дороги и оказались в глухой деревушке, а там, глядь, кругом вода. Что вперед, что назад — сплошная опасность.

" So far advanced from either shore,

Returning were as difficult as go o'er."

Они предпочли вернуться и до вечера отчаянно продирались по грязи и слякоти. Настал вечер, а они все еще были в большом отдалении от деревни, из которой начали свой путь. На их счастье, ночью подморозило и они кое-как добрались до места. Так вот и вышло, что они не могли вернуться домой все лето.

Самое забавное, что эти люди официально как бы не существуют. У них нет паспортов, нет даже фамилий, отец был известен как "Белые усы", а мать — Кулька. И кроме всего прочего, опросивший их касательно вероисповедования священник определил их язычниками!

Какое-то начальство имело с ними следующую беседу.

"Кто вы такие?"

"Белые усы и Кулька с семьей".

"Так ведь это ничего не значит".

"Ничего другого сказать не можем, ваше превосходительство".

"Все равно ничего не значит. Вас вроде и нет, так, одна видимость. А на самом деле вас нет".

В конце концов начальство ухмыльнулось, повернулось к сопровождавшему чиновнику и приказало: "Запиши его Белоусовым, (i.e. son of White-Whiskers) а деревню Белоусовкой".

~

Глава 22

ВОЗНИКНОВЕНИЕ ФАМИЛИЙ

Крестьян Севера знают чаще по кличкам, чем по фамилиям. Так же и улицы Архангельска официально носят одно название, а население зовет их совершенно по-другому. Поскольку крестьяне неграмотны, у них нет почтения к печатному слову.

Несколько лет назад, когда производилась перепись населения, в сферу чиновничьего внимания попали тысячи людей, их зарегистрировали, сделали военнообязанными. Если мужик не знал своей фамилии, чиновник записывал его прозвище и объявлял это прозвище фамилией. А если, случалось, мужик обладал и тем, и другим, прозвище записывали в скобках.

Все фамилии в России — это, в сущности, официально признанные прозвища. "Быков" значит "сын быка", "Переплетчиков" — "сын переплетчика". Фамилия Алексея Сергеевича означает "Вознесение"(Resurrection). Во Владикавказе я знал даму по фамилии "Transfiguration"" (Преображенская) и т.д. Очень распространен обычай давать ребенку имя по тому святому, в день которого ему довелось родиться. Старый адмирал Рождественский, слава Северного моря, есть всего-навсего адмирал Рождество, Rozhdestvo meaning Christmas. Люди получают прозвища по внешности, каким-то личным характерным чертам. Предок Толстого был тучным человеком. "Куропаткин" значит "птица", "куропатка". Мечников происходит от ремесленника, ковавшего мечи, "Победоносцев" означает "сын победителя". Распространенная на Севере фамилия "Карбасников" не что иное, как "сын барочника", "сын карбасника". Мне эта местная особенность представляется очень "живой", реальной, более истинной, чем фамилия.

Цивилизация уничтожила немало явлений, и среди них кличку. Только находясь среди этих примитивных людей, я осознал пропасть, отделяющую нас от предков. Кровь этих людей ничем не хуже нашей, только они отстали на много столетий. Они ближе к земле, мы — к небу. Они обитают в глубокой, темной почве, мы — на бесплодных горных вершинах. Если мы и дальше будем прогрессировать, то наступит время, когда мы откинем даже наши фамилии и примем номера подобно улицам Нью-Йорка. Мистер Браун и мистер Джоунз будут значиться как Б2924 и Дж3213 или что-то вроде.

Русский крестьянин не имеет ни малейшей склонности к математическим символам, цифрам, каким-либо официальным обозначениям. Даже ветер у него — "обедник", "полуночник", такая уж фантазия ему в голову взбрела. Дни в календаре знакомы ему не по числам и месяцам, многие крестьяне не отличают январь от июня. Крестьянин знает дни поста и праздничные дни, каждый день в году имеет свое особое имя.

"Когда у вас в последний раз был крестный ход?" — спросил я у одного.

"В петров пост, на второй неделе", — ответил он.

или

"Когда у вас сенокос?"

"На Петра и Павла или на Илью Пророка".

В Архангельске нелегко найти нужный адрес: все улицы имеют прозвища, по прозвищам их и знают. Нет смысла обращаться даже к жандарму, если вы не знаете ее народного обозначения. И это при том, что табличка с официальным названием висит на каждом углу, как и в Англии. Дело в том, что жандармы не умеют читать. Больше того, в Мезени гласные ставят вместо подписи крестик!

На пристани в Сойле меня ждал привет из Англии — связка кос, все с клеймом "сделано в Бирмингеме". Самые дешевые, самые бедняцкие косы, но, тем не менее, английские. Они находились без всякого присмотра, их просто здесь оставили, как в Лондоне поезда оставляют вечерние газеты.

Косы были предназначены для праздника Ильи Пророка. Каждая имела кольцо и трубку, в которую вколачивается деревянная рукоятка. Крестьяне уже вовсю тесали рукоятки, ни одна из них не держится больше года. И тогда в один день все, мужчины, женщины, дети, выйдут на сенокос.

Я покинул Сойлу, все еще держа направление на север, и дошел по мшистому лесу до красивого монастыря в Красногорске, что стоит над рекой высоко на горе, а оттуда добрался на лодке до маленького городка Пинега.

Вот еще один город без брадобрея, без постоялого двора, без уличных ламп и водоснабжения, без мостовых. Подобно Холмогорам, он возмещает свои недоборы немалым количеством церквей. Я прошел его из конца в конец три раза в поисках ночлега и, наконец, чувствуя себя несколько неловко, зашел в дом и спросил, нельзя ли мне в нем остановиться.

Как всегда, мне повезло. Вышедшая навстречу женщина сказала:

"Ночуй, если не куришь. Ты не куришь ли?"

"Не курю", — ответил я.

"А что это от тебя табаком пахнет?"

"Этого не может быть. Я три недели и не подходил близко ни к кому, кто курил бы".

"Ну так оставайся, коли хочешь".

Я попал в дом к староверам. Староверы почитают курение смертным грехом, как и вообще все новые обычаи, пришедшие с Запада. Меня ввели в красивую комнату, безупречно чистую, с натертыми до блеска полами, постель с белоснежным бельем —слишком белым и чистым для такого бродяги, как я. Они, однако, не обратили никакого внимания на то, какой я грязный и заросший. Напротив, может быть, со своей отросшей бородой я вырос в их глазах потому, что староверы считают грехом и стрижку волос.

Я снял заплечный мешок, плащ, расположился поудобнее. Из соседней комнаты доносился запах ладана, приглушенное пение. Хозяин с семьей творил молитву.

~

Глава 23

МОЙ ХОЗЯИН СТАРОВЕР

На следующий день, проснувшись в полдень, я никак не мог вспомнить, во сколько же я лег. Вроде бы стоял ясный вечер, коровы возвращались домой, но, когда я проснулся через несколько часов, было все так же ясно и солнечно. В Пинеге еще светлее, чем в Лявле.

Мой хозяин оказался наиделикатнейшим человеком. Он умирал от желания войти ко мне, поговорить со мной, и я заметил, как он один-два раза заглядывал в дверь, не проснулся ли я. Но не осмелился нарушить мой сон.

Когда я, в конце концов, стряхнул сонливость, в комнату вплыл блестящий самовар, а с ним свежие лепешки и пирожки. Очевидно, староверу жилось неплохо.

Я ощущал себя бодрым и готовым к принятию любой предложенной мне еды. Хотя уже было двенадцать часов, в воздухе ощущалась свежесть раннего утра. Яркое солнце светило с абсолютно ясного неба. Солнце здесь совсем близко, вообще Пинега воспринимается как крыша мира. Все напоминало чудесное пасхальное утро, и моя память безотказно воспроизвела образы кафедральных колонн и алтарных лилий. Такова власть ассоциативных ощущений — кто-то жег в моей комнате благовония до того, как я проснулся.

Пока я пил чай, старовер самолично явился ко мне и задал все неизбежные вопросы: "Кто я такой?", "Откуда?", "По какому делу?! и т. д. В ответ я выпытал все о нем. Он возглавлял артель лесорубов и был весьма рассудительным и умным человеком, хоть и мужиком. Но сначала я опишу его внешность. Около шести футов ростом, дюймов сорока в обхвате груди и пятидесяти — по поясу. Лет шестидесяти, страшно заросший и ни малейшей седины в волосах. Вытянутые брови, закрученные усы, борода доходит до самой нижней пуговицы пиджака. Под пиджаком яркосиняя русская рубаха, естественно, не заправленная в брюки, как была бы заправлена рубашка у англичанина, а висящая свободно на два-три дюйма ниже пояса.

Как только я вижу богатого крестьянина, носящего рубаху на бедняцкий манер, я вспоминаю слова Киплинга: "Русский бывает приятнейшим человеком, пока не заправит рубашку". Когда он ее заправит и почувствует себя западноевропейцем, с ним становится чрезвычайно трудно иметь дело.

Мой мужик относился к первой категории, богатство не испортило его. Да старовера и трудно испортить, это консерватор из консерваторов. Он не доверяет ничему новому и стремится к единственной цели — удержать себя и Россию на отметке 1670 года. Староверы так и остались жить во времена Алексея Михайловича, они почти верят, что Петр Великий, резко повернувший на Запад и введший курение, был антихристом.

Добрые рассудительные староверы! Я и сам такой, потому что сердечно расположен к старине и не принимаю то лишнее, что принесла цивилизация.

"И чем же ты занимаешься?" — спрашивал я Зыкова, так его звали.

"Я — старшой над мужиками, — отвечал он. — Мы ходим в лес, валим деревья. Лес далеко от Пинеги, так мы катаем бревна к реке".

"Как далеко?"

"Около двух верст".

"Так вам нужен трактор-тягач".

"Чего?"

"Локомотив".

"Не надо нам, лошади лучше. У нас на две версты проложена дорога из бревен, вроде железнодорожных путей. Оно, правда, медленно, так мы хотим попробовать по воде".

"Каким образом?"

"А там есть подземная река, в Пинегу впадает. Ее бы подкопать. Я сколько раз говорил агенту, да они не хотят платить за копку, вот ничего и не делается. Агенты —дураки. Каждый год отводят новый участок леса под рубку, а ничего снова не сажают. Весь лес уходит вниз по Двине в Архангельск да в Англию. Господу понадобились тысячи лет, чтобы возвести леса, а они за месяц их сводят!"

"А разве лес сам не восстанавливается?"

"Откуда! Ведь молодняку потребна защита старых деревьев. Нельзя сводить все старые сосны, кое-какие следует оставлять, чтобы прикрыть подлесок. Теперь вот каждую зиму дуют студеные ветры, они все и губят, даже и ту поросль, что успела вырасти".

"Значит, там нужно все расчищать и обрабатывать".

"Надо бы, да земля там худа и не наша, да еще болотистая, случаи часто бывают. Места эти в тундру обратятся, до самого Белого моря. И теперь уж в земле есть соль из Белого моря".

"Как это может быть?" — удивился я.

Он объяснил, что Белое море как бы подплывает под леса, постоянно размывая почву и скалы. Потрясающе! А Зыков продолжал:

"Если изволишь, я могу тебя взять в пещеру, покажу подземное озеро. Идешь по нему впотьмах долго-долго и, если не утопнешь, беспременно выйдешь на берег Белого моря, что в двухстах верстах оттуда. Вода никогда не замерзает, соленая, как морская, и приливы там бывают".

Я, разумеется, согласился, тогда Зыков без лишних слов приказал запрячь тележку и мы отправились обозревать пинежское чудо. По дороге он показал рукой в сторону севера:

"Вон там тундра. Живут здесь только самоеды и лопари, разводят оленей. Растят траву, да сено гниет. Там из болот выходит пузырями желтая тина, говорят, в ней железа полно. Приходил прошлым годом человек, брал пробы, так он говорил, что это железо. Только тина та портит все, чего ни коснется".

Оказавшись за городом, мы увидели протяженные бурые скалы, указывавшие на то, что здесь когда-то проходил ледник. Они тянулись на несколько миль и были весьма обрывисты. В скалах виднелось много пещер и я понял, что мы приближаемся к месту, где находятся беломорские пещеры. Когда мы подъехали ближе, я заметил, что скалы состоят из пестрого мрамора и затвердевшей глины, необычное сочетание. Зыков имел разрешение на добычу мрамора. Он получил его от властей пять лет назад, и бесплатно. Настало время, когда следовало заплатить хоть немного за право пользования недрами, и Зыков, добывший мрамора на несколько надгробных памятников да кое-какие мелочи вроде пресс-папье, испытывал по этому поводу немалые опасения. Он поинтересовался, не знаю ли я какого способа расстаться этими самыми правами. Я, к сожалению, не знал. Что же, его заставят держать эти права до смерти? Я опять не мог ответить.

Разговор наш прервал деревенский мальчишка, пригласивший нас подняться, на гору и выпить за здоровье жениха и невесты. Там, в доме наверху, шла свадьба. Зыков резко отказался, но при этом дал непонятное поручение: "Сходи к Гавриле, посмотри, трезвый ли. Коли трезвый, пусть спустится сюда, а коли пьяный, не говори ничего".

Мальчишка вскоре вернулся с неутешительным ответом: "Пьяный". Так я и не познакомился с Гаврилой.

Мы подошли к пещере. Большая дыра неправильной формы и, действительно, там плескалась чистая соленая вода, как будто на морском берегу. Влажные, липкие своды, скользкое ложе. Я зачерпнул воды, она оказалась ледяной и горькой, как лекарство.

"Здесь узкое место, — заметил Зыков, — но дальше озеро расширяется, становится большим, и стены там высокие, мраморные".

Я снял ботинки, носки, прихватил коробок спичек и осторожно ступил в воду. Не успел я далеко продвинуться, как сразу потемнело, поток стал глубже, а дно шире. Я зажег спичку. Кругом поблескивала глина пополам с серозеленым мрамором. Тьма впереди, тьма по обе руки, лишь над головой на липком своде сверкали тяжелые капли воды. Было холодно и сыро, как в могиле. Я двинулся дальше, стараясь поточнее запоминать дорогу. Тут я ступил на более мягкую глину, вспомнил о тундре и остановился, не решаясь идти дальше. Я зажигал спичку за спичкой, пытаясь вглядеться во тьму. Спички горели слабо, то ли от сырости, то ли от недостатка кислорода.

Высоких мраморных стен я так и не увидел. Тем не менее, место казалось заселенным самыми диковинными духами, я ощущал себя погребенным заживо. Чернота ужасала, тишина и уединенность внушали благоговейный страх. Я вслушивался, но сюда не доносились голоса моих спутников, я даже не слышал капанья воды. Полная отрезанность от мира.

Так я стоял, позволяя тьме подземного царства проникать в меня, как вдруг вздрогнул от звуков отдаленных голосов. Непонятно было, откуда они идут, и сердце мое забилось от внезапного ужаса. Но это оказались всего-навсего Зыков с мужиками, их напугало мое долгое отсутствие и они стали звать меня.

Да, пора было возвращаться, я продрог до костей. В потрясении чувств совершенно забыв, где я нахожусь, я ответил по-английски:

"Все в порядке, я иду назад!"

Когда я вернулся к входу пещеры, один из крестьян даже подпрыгнул от радости, истово перекрестился и возблагодарил Господа. Он, видно, уже посчитал меня погибшей душой. Все вглядывались в меня с очевидным любопытством. Они напомнили мне Горацио и Марцелла в сцене, когда Гамлет встречается призраком, и когда один спросил: "Что ты видел?", а другой. "Что ты слышал? мне хотелось ответить: "Нет в Дании такого негодяя, который дрянью не был бы при том». Спутников поразила моя отвага, а ведь и до меня туда входили другие, те, что открыли высокие мраморные стены. Я не мог бы передать свои ощущения похороненного заживо, мертвеца, восставшего из могилы. Тем не менее они поняли, что никаких злых духов мне не встретилось.

Мы пустились в обратный путь. По дороге Зыков рассказывал о свадьбе. По его словам, невеста отправилась плакать на могиле отца, и с ней ее подружки. Меня повезли к дому жениха. Жених, как ни странно, оказался малороссом, революционером, сосланным когда-то в Пинегу. Когда срок наказания закончился, он предпочел остаться здесь. Теперь он брал девушку из северной страны в жены, обручая Север с Югом.

Великолепным человеком он оказался, напомнив мне дядю Николая, принимавшего меня в Малороссии. Жених сжал мне руку в железном рукопожатии и заверил в несказанном удовольствии, которое принесло ему мое посещение. "Англичане — отличные люди", — сказал он. "А малороссы — самые благородные люди на свете", — ответил я.

Принесли бокалы, шампанское и портвейн. Зыков с важностью отказался, но я выпил за здоровье их обоих, а потом за очаровательную невесту. Перед Зыковым стояли нетронутые бокалы с вином, он ими чокался при тостах, дойдя до пределов возможной для него учтивости. Он даже поднес бокал к носу, втянул в себя запах вина. Когда принесли кофе, Зыков его пригубил и отставил. При возвращении он мне поведал, что коснулся кофе только ради малоросса Саши, тот был его ближайшим другом. А вообще он кофе не употребляет.

По главной улице Пинеги двигалась вереница девушек, провожавших невесту к дому и голосивших, чтобы отгонять злых духов. Здесь же слонялись незнакомые люди с физиономиями, которых никак не встретишь в Англии. Широкие, лишенные всякого выражения лица, темные, притененные глаза под бровями треугольником, или светлоголубые датские глаза и яркорыжая шевелюра. Самые необычные расы перемешались здесь на Севере: лопари, финны, монголы, русские, викинги, возможно, и североамериканские индейцы.

Нас с Зыковым ждал обильный обед. Тушеная свинина в черничном соке, каша, пирог с клюквой. После обеда хозяин, пребывавший в прекрасном настроении, отвел меня в свою комнату и показал древние иконы — в темных, таинственных покоях неясные, сумрачные картины сияли зелеными и синими красками. Воздух был насыщен запахом ладана. Я с почтением перекрестился. Иконы эти ручной работы и появились на свет до 1670 года, года Великого раскола. С тех пор они немало испытали.

Мне было разрешено посмотреть старинные рукописные и вручную расписанные молитвенные книги, библии, сборники проповедей, стоившие бы у антиквара целое состояние, а здесь просто служившие повседневным религиозным потребностям доброго человека. Я полистал "Словарь ада", причудливый и любопытный сборник, показывающий муки обреченных, пытки и т. д. Страницы имели заглавия: "Наказание распутникам", "Наказание обжорливым", "Наказание алчным" и тому подобное. Мужчины и женщины были изображены совершенно обнаженными, но без какой-либо разницы в очертаниях. Туловища имели почти прямоугольную форму, бока явно рисовались с помощью циркуля, бедра образовывали тупые углы с животами. У обжор языки и внутренности горели. Черти протыкали глаза алчных раскаленной кочергой. И так далее — каждая иллюстрация представляла собой поучение.

Далее следовал "Словарь Рая", показывающий, напротив, все удовольствия добродетели. Мне, человеку земному, он и вполовину не показался таким интересным. Небеса были исключительно голубыми, а на фруктовых деревьях висели зеленые плоды. Те, кому не дано было туда попасть, вполне могли бы воскликнуть: "Зелен виноград!" Вокруг трона располагались настраивавшие свои арфы ангелы. Апостолы напоминали высших полицейских чинов, под их водительством к вратам стекались сонмы ангелов-жандармов, охранять их от посягательств грешников. Несколько праведников, видимо, только что прибыли и ангелы, как официанты, сопровождали их к месту воздаяния: чистого сердцем к подножию трона, милосердного — к древу Милосердия, which "Dropped tears as fast as the Arabian trees Their medicinable gum," правителя пятью городами стать правителем десяти и так далее до бесконечности.

Как бы я хотел обладать этими книгами! Про себя я помолился, чтобы когда-нибудь мне встретился более испорченный брат церкви, расставшийся бы с ними за вознаграждение... А не заслуживаю ли я наказания за алчность?

~

Глава 24

ИСТОРИЯ ШАНГИНА И ДАРЬИ

Зыков оказался другом Александра Александровича Быкова, моего знакомца —охотника из Архангельска и его правой рукой в многочисленных экспедициях по пинежским лесам. Здесь же, поблизости от Пинеги, жил самоед Шангин, могучий охотник, о котором шла молва, что он бес. Этот Шангин отличался исключительно интересным характером. Быков, неоднократно охотившийся с ним, рассказал мне его историю, а Зыков кое-что добавил.

Когда-то давно Шангин вел обыкновенную жизнь в деревне, плотничал, женился на русской девушке-крестьянке, с которой, по всей видимости, жил вполне счастливо. И вдруг настал внезапный конец их счастью, Шангин ушел из дома и исчез. Найти его не смогли и решили, что он подвергся нападению дикого зверя или просто потерялся в тундре. Он очень любил бродяжить по незнакомым местам.

На самом деле в Шангине зазвучал зов предков, он бросил дом, спустился на пароходе вниз по реке и схоронился в лесу к западу от Двины между железной дорогой и рекой. Он был настоящий лесовик, знал, куда идти, без всякого компаса, ведь и дикие звери это знают. По всей реке лишь несколько человек сумели бы отыскать его след.

Шангин смастерил себе хижину из лозняка и мха, стрелял пернатую дичь из лука, он был великолепным лучником. Каждый день он готовил себе обед на смолистом костре из сосновых стволов, каждую ночь спал, зарывшись в шкуры и мох. Так Шангин прожил несколько лет, то охотясь для себя, то нанимаясь к богатым охотникам. Он изучил лабиринты архангельских лесов вдоль и поперек, и мог бы, по здешним меркам, стать зажиточным человеком, ибо охота приносит больше дохода, чем плотничанье. Шангин, однако, остался бедняком, поскольку имел одну большую слабость, из-за которой спускал все деньги, как только они у него появлялись — он был пьяница. После удачной сделки он пускался на три дня в запой, а когда у него не оставалось ни копейки, возвращался в свою лесную хижину. Его, с неизменным мешком, видели в деревнях вдоль Двины. В мешке он приносил волчьи шкуры, шкуры рыси, лисий и заячий мех, и такие люди, как мой хозяин в Боброве, скорняк, давали за них хорошие деньги, пусть и бесу. Шангина знали многие богатые охотники, тем не менее, до его жены ничего не дошло, она почитала его мертвым.

Женщинам, однако, предстояло сыграть большую роль в жизни Шангина. Как-то раз в лесу он столкнулся нос к носу с женщиной, закутанной с ног до головы в оленьи шкуры и несущей лук и стрелы. То была женщина-самоедка, такая же красноносая и пьяная, как и он сам. Она тоже одиноко жила в лесах, у нее не было паспорта и она ничего не могла сказать о себе, кроме того, что она самоедка с Печоры. Звали ее Дарьей, правда, деревенские ребятишки дразнили ее Volchitsa.

Эта опустившаяся Диана позволила Шангину перейти к ней жить, и охотник бросил свою хижину, перетащив все добро в ее обиталище. Они обнаружили, что идеально подходят друг другу: вместе готовили, пили водку, пели, охотились на хорька. Дарья умела петь старые самоедские песни, голося на какой-то особый манер, и Шангин был совершенно счастлив.

Это случилось в громадном темном лесу, где сосны стоят, как гигантские армии, мрачными рядами, где непомерно огромные деревья вздымаются к небу, задевая темными гривами саму луну. Далеко внизу, у неохватных серых стволов, расставленных на темнобурой старой почве, Шангин и Дарья жили, словно первобытные мужчина и женщина. Они полюбили друг друга. Они пели свои самоедские песни с дикими азиатскими мотивами, лежали рядом в пышных мехах, пока хижину окружали зимние снега, и с каждым днем становились друг другу все необходимее как верные товарищи, неустрашимые охотники, признавая дарования друг друга, будучи обязаны один другому спасением во многих опасных схватках с диким зверем. Шангину и в голову не приходило бросить Дарью, как бросил он русскую жену.

Так прожили они многие годы, пока смерть не разлучила их. Конец пришел внезапно. Дарья понесла охотничью добычу на продажу. В последнее время ходила всегда она, потому что ее воля была посильнее и она была не так расточительна. Шангин обычно возвращался подвыпивший и без копейки. Дарья тоже любила глотнуть и, хотя она всегда приносила много хлеба и водки, все-таки большую часть денег она оставляла в монопольке. На этот раз она, как обычно, продала шкуры и направила стопы к лавке. Там она набрала спиртного, присела на крыльце и принялась пить. В России не разрешают пить внутри лавки. Деревенские мальчишки выкрикивали: "Волчица! Ведьма" и тому подобные слова, все-таки им было непривычно видеть женщину, пьющую прямо на улице. Дарья не обращала на них внимания, но тут явился полицейский и прогнал ее. Она поковыляла прочь в своих обширных меховых унтах, ворча что-то себе под нос и напевая. В конце концов она добрела до линии Большой Северной железной дороги, что связывает Вологду с Архангельском. Сев на шпалы, Дарья приложилась еще, забыла, где она находится, и заснула, как невинное дитя. Она спала, положив голову на рельсы, пока в тихой ночи с грохотом не налетел курьерский поезд, отрезавший ей голову. Таков был жестокий конец лесного романа.

Shangin and Daria over a dead bear, hunters who lived together in the forest. Photograph by A.A.Beekof

Шангина призвали опознать усопшую, и он, пнув труп, подтвердил, что это и есть Дарья, беспаспортная, охотившаяся на хорьков, не имевшая фамилии женщина, жившая с ним в лесу. И без дальнейших церемоний возвратился в лес к холостяцкой жизни. Он стал пить еще больше, меланхолия овладела им, ибо он очень тосковал по Дарье. Он начинал осознавать, что она значила для него, как хорошо им вместе жилось. До него дошло, что он любил ее. Без нее не стоило жить.

Несколько месяцев Шангин пребывал в меланхолии, и те, кто встречал его тогда, считали, что водка повредила его рассудок, он неважно охотился и вечно ворчал на жизнь. Возвращаясь как-то вечером с рынка, довольно-таки пьяный Шангин разыскал место, где погибла его подруга, и лег там между рельсами. Он решился оставить этот несчастный мир и последовать за своей любимой на небеса, на которые охотники-самоеды попадают уж точно. Он заснул в мирном, хоть и опьяненном состоянии духа, и не переменил решения даже тогда, когда грохочущий паровоз со сверкающими глазами тяжело надвинулся на него. Шангин так и не проснулся, а паровоз, тянущий почтовые вагоны, прогрохотал над ним и унесся вдаль. Возможно, шум поезда каким-то образом вплелся в сон о волках и медведях. Поезд помчался к Архангельску, оставив Шангина между рельс целым и невредимым. Водка и Судьба составили заговор против него.

Проснувшись, Шангин едва ли понял, что произошло, но почувствовал себя разочарованным. Ум его был растревожен, он терялся в догадках, что это было — удача или наоборот. Уныло вернулся Шангин в лес. Только несколько раз основательно напившись, он стал яснее осознавать случившееся.

Никак не получалось Шангину себя утешить, и он снова вернулся на железнодорожные пути, на этот раз вполне трезвым и преисполненным решимости не дать смерти обвести его вокруг пальца. Дождавшись приближения поезда, он торжественно опустился на колени и положил голову на рельсы, целуя землю подобно тому, как мужик уничижает себя перед святыми образами.

"Давай, давай", — приговаривал Шангин, слыша скрежет и пыхтенье паровоза. Казалось, век прошел, пока тот приблизился. Каждую минуту Шангин ждал удара и усекновения головы. У него гремело в ушах, он уже начал нервничать, как вдруг грохот прекратился и воцарилась полная тишина. Шангин был изумлен. Это и есть смерть? Он поднял руку проверить, на месте ли голова. Она была на месте. Он встал, обманутый и разъяренный. Что случилось? Паровоз остановился в десяти ярдах от Шангина. Подошли двое кондукторов и начали поносить его, пьяного дурака, а Шангин продолжал стоять, всем свои видом выражая неодобрение и обиду. Кто-то из пассажиров его узнал. Кондукторы пригрозили, что пришлют из Архангельска полицию, поезд медленно тронулся и Шангин остался один на просеке между еловыми лесами. Блестящие рельсы, казалось, зловеще ему усмехались. Он плюнул на них и ушел к себе в лес.

Так Дарьина душа и осталась неутешной в том мире, а Шангина — в этом. Было очевидно, что ему не суждено порешить себя ради нее и Шангин прекратил попытки. Во всяком случае, до сих пор он их не повторял.

Быков часто нанимал обоих, и Шангина, и Дарью, охотиться на медведя и утверждал, что оба они были весьма умелыми охотниками. Вскоре после Дарьиной кончины первая жена Шангина признала его на рынке в Пинеге, но он не захотел иметь с нею дела.

Тем не менее, когда Быков собрался в последний раз охотиться и послал за Шангиным, тот явился не один, а вместе с оборванной нищенкой, она должна была помогать ему.

"Это что такое, — удивился Быков, — снова женился?"

"Верно, — ответил Шангин. — Не гоже мужику жить одному, вот я эту и нашел. Она добро справляется".

"А как ее зовут? Она самоедка?"

"Таня ее зовут".

То была бедная русская баба, бывшая когда-то выдана замуж за солдата. Муж не вернулся с войны, она осталась без всяких средств и пошла просить милостыню. Приверженная к водке Таня как-то заговорила с Шангиным у монопольки и понравилась ему. Охотиться она не умела, но друзья помогли одеть ее поприличнее. Шангин учит ее ставить капканы, изготавливать обувку, драть бересту и, возможно, со временем ему удастся сотворить из нее лесовичку.

Пока, суть да дело, они ушли жить в лес.

Вот как, бывает, течет жизнь в забытом углу Европы. И вот что нам никогда не следует забывать: есть такие люди, есть такие жизни в темных лесах, есть тьма, не рассеянная светом цивилизации.

~

Глава 25

ИСТОРИЯ УЧИ

Не все самоеды так бедны и дики, как Шангин, многие обладают богатством и пользуются уважением. Живут они по берегам реки Печоры, в деревнях, раскинутых по унылой мурманской тундре (tundras of Murman). Население Новой Земли, насчитывающее сто человек, состоит в основном из самоедов. У самоедов большие семьи, они носят длинные шелковые одеяния.

Самоеды остались почти такими же, какими были на заре развития стран Европы. У них существует устная литературная традиция, предания передаются от деда к отцу, от отца к сыну, и так в течение столетий. Их религия, мифы о возникновении мира и о богах, о Боге, который выше всех других богов — обо всем этом до сих пор толкуют и поют в отдаленных северных деревнях.

Мне рассказали одно такое предание. Вообразите — самоед сидит на камне, вокруг густой сухой мох, над его головой нависли сосны, а над ними — низкое свинцовое небо. Самоед уставился в землю и хрипло, но отчетливо выговаривает:

"Слушайся родителей, не то быть беде.

Однажды на Новой Земле у богатого человека был сын, он очень хотел пойти на охоту. Да только отец сам не охотился, уж очень был богат, другие за него охотились и приносили ему мясо и шкуры. (Самоеды охотятся не ради удовольствия, охота для них чисто практическое занятие). И отец сказал: "Нет, сыновья богатых родителей не охотятся. Если есть у тебя нужда в шкурах, сын мой, пусть твой слуга охотится за тебя. Негоже моему сыну так поступать".

Вот какой ответ был дан сыну. На время он успокоился, но потом снова захотел пойти и стрелять в медведя. И снова отец воспретил ему. А на третий раз, когда сын опять пожелал пойти на охоту, он ничего не сказал отцу, а взял свой туго натянутый лук, взял стрелы, надел унты и кухлянку, оставил дом отца своего и отправился далеко по скованному льдами морю стрелять белого медведя. А имя сына, не послушавшего отца своего, было Учи.

Случилось это весной, когда подули теплые ветры и никто бы не пошел с юношей в такое опасное время года. Когда дует ветер с суши, тогда лед у берегов начинает таять и от скованного льдом моря откалываются льдины.

Вдруг перед Учи появился белый медведь, сильный, ловкий, быстрый, и он бросился бежать от Учи. А тот подумал: "Я убью медведя, именно этого, и принесу его тушу в дом отца и устрою веселье, а больше на охоту не пойду". Далеко-далеко на краю океана, где синие волны накатываются на льды, Учи догнал своего медведя и одолел его, и был собою горд.

"Вот, я сразил Белого медведя", — сказал он сам себе и, поставив ногу на тушу зверя, запел победную песнь. Однако посреди пения Учи остановился, вспомнив слова: "Слушайся родителей, не то быть беде". И его охватил страх, потому что в эту самую минуту он почувствовал на лице дыхание теплого ветра, прилетевшего от родимого дома, и понял, что погиб. Перед Учи простиралось море, зеленое, синее, по нему шла рябь, и Учи увидел, что море одолевает льды, растворяет их, разбивает, расталкивает их.

"Что будет, — думал Учи, — если я окажусь на ледяном острове? Я сгину вдалеке от родины, вдалеке от отцовского дома, на этих безжалостных льдах посреди безжалостного моря". Учи совсем забыл про медведя и пошел по своим же следам назад. Но было уже поздно. Куда бы он ни побежал, повсюду вдруг появлявшиеся волны отрезали его от суши. Он даже не мог разглядеть землю своей родины, потому что от берега оторвался большой ледяной остров, он поплыл на восток. Как Учи ни напрягал глаза, через необозримое зеленое море ему не видно было даже краешка суши.

Сердце Учи упало в отчаянии, но появилась и надежда, он подумал, что приплывет, может быть, к берегу, а потом вспомнил, что ведь у него есть медведь, он, Учи, проживет на его мясе, пока к нему не придет удача. Он освежевал медведя, откатил тушу в центр острова, а сам закутался в шкуру, укрылся кухлянкой и заснул.

Но удача так и не пришла к Учи. День за днем проносился над островом, весеннее солнце все горячело, льда становилось все меньше и меньше. Наступили июньские дни без ночи, когда солнце не встает и не садится, становилось все жарче, большой ледяной остров почти растаял. Учи съел медведя, его мясо, его жир и даже часть шкуры. "Если я не умру с голоду, так утону, — размышлял Учи. — Если не утону, так умру с голоду".

Да только вскоре, однажды утром, когда его остров сократился до двенадцати аршин, к Учи пришло спасение. Он спал, закутавшись в свои меха, когда почувствовал под собой страшный толчок, как бывает на суше, когда земля трясется. Учи вскочил и увидел, что громадная зеленая льдина грозит перевернуть его остров. Уже часть острова была срезана и было ясно, что через несколько минут он окажется в воде. Учи взбежал по скользкому склону, перепрыгнул на льдину. Это его и спасло.

Два дня после этого Учи плавал на льдине, ослабев от голода, потеряв почти всякую надежду, однако на третий день в двух верстах от себя он различил полоску суши и радость овладела им. Радость его усилилась, когда к вечеру небо покраснело, а его гора медленно подплыла к берегу, и Учи решил, что оказался вблизи от родительского дома. "Я вернусь домой, — сказал он сам себе, — и никогда больше не пущусь ни в какие странствования". Ах, теперь-то он знал, что такое родной дом.

Но, увы, Учи оказался вдали от отцовского дома. Он взобрался на прибрежную скалу, увидел вокруг нерастаявший снег и понял, что его занесло далеко на север. Он осмотрелся кругом, но не увидел никакого жилья, только на горизонте — черную полосу леса. И вот тогда, когда надежда снова исчезла, удача прогнала отчаяние. У своих ног Учи увидел на снегу слаборазличимый след от лыж.

"Вот, — в очередной раз обратился он к себе, — это след человека". И пошел по этим следам. Он шел, шел и шел без конца и, наконец, набрел на женщину, сидящую на прогалине в лесу и кипятящую на костре горшок. Это зрелище наполнило сердце Учи радостью, он почувствовал, что ему хочется есть еще больше, чем отыскать родительский дом.

После того, как Учи насытился, женщина объяснила ему, что он попал далеко на северо-запад Сибири. Она пообещала показать ему дорогу домой, если он даст ей пятьдесят оленей, но только все равно придется ждать зимы, когда море снова замерзнет, потому что надо будет пересечь море. "Я дам тебе не пять десятков, а пять сотен оленей, — воскликнул Учи, — для моего отца я дороже и пяти тысяч".

Так все и случилось. В начале зимы женщина повезла его домой на санях, запряженных двенадцатью оленями, а сама она сидела впереди и правила. Учи лежал, завернувшись в меха, позади и в мечтах видел свое возвращение домой, падал в отцовские объятия.

Его мечты осуществились, Учи снова обрел свой дом и своего отца. Отец искал его, сотни самоедов искали его, а потом все сказали, что Учи утонул. Отец и сын омочили друг друга слезами и Учи понял смысл слов: "Слушайся родителей, не то придет беда". Старые люди умнее молодых, и пока они живы, надо их слушаться. А когда они умрут, мы сами станем старыми".

~

Глава 26

ПИНЕЖСКИЕ СЫЛЬНЫЕ

В Пинеге тоже живут сосланные революционеры. У меня было к ним рекомендательное письмо от Алексея Сергеевича, я отослал им это письмо и получил приглашение на чай. Алексей Сергеевич просил своих знакомых показать мне самое интересное, что есть в Пинеге, но, разумеется, они не располагали и десятой долей тех знаний, какими обладал Зыков, а самоеды и мужики интересовали их весьма мало. Эти люди целиком принадлежали городу и жизнь вне его стен была для них несказанно скучна.

Они произвели на меня большое впечатление. Эти ссыльные были сильнее, интеллигентнее, закаленнее, чем их собратья в Лявле. Все они сильно пострадали за дело либерализма, все представляли опасность для властей. Малоприятно оказаться отрезанным от всего мира в дальнем городе Пинега на пять лет. За исключением Мезени, здесь самая суровая на Севере зима, холодная, недружелюбная, ветреная. В Пинегу ссылают наиболее опасных и выносливых. Мне показалось, что эти люди — самые ожесточенные во всей России. Их лица несут печать скрытности, неосуществленности, ненависти и несказанной тоски. Сидя с ними за одним столом, я не мог отделаться от мысли, что в будущем их удел — убийства, насилие. Их грызло желание выразить свою ненависть, освободиться от нее, в глазах горела неосуществленная месть, извращенное, ужасное порождение жалости к человеку. Подобная ненависть не может быть результатом одной лишь политики, как это происходит в Англии, она произрастает из напряженного сострадания страждущим, запоротым, замученным. Жестокость полиции сеет семена анархии.

Ссыльные, тем не менее, исполнены доброты к мужикам, занимаются благотворительностью, и местное население считает их хорошими, несправедливо пострадавшими людьми. Особенно доброй славой пользуется один доктор, проведший восемнадцать лет в Шлиссельбургской крепости. Как врач он пользуется такой известностью, что заболевший архангельский губернатор предпочел послать за узником, чем лечиться у собственного доктора. Доктор этот сейчас уже старый человек, вероятно, громадного ума, хотя молодому человеку, конечно, трудно оценивать пожилого. Его лицо напомнило мне карлейлевское описание Данте: "Нежная чувствительность ребенка, отвердевшая в свою противоположность... чувствительность, перешедшая в возмущение; непримиримое возмущение".

Когда я вошел, на меня посмотрели враждебно, даже подозрительно, без малейшего расположения к Англии. "Вероломный Альбион". Меня, как всегда, призвали объяснить либеральную политику сэра Эдварда Грея, и я нашел задачу затруднительной. Все, что мне удалось — это объяснить, что английские либералы ни за что на свете не допустят войны и что мы смертельно боимся даже нынешней российской, находящейся в жалком состоянии, армии. Присутствовавшие женщины так же, как и в Лявле, говорили об английских либералах с необыкновенным презрением.

Неизбежно заговорили о захвате траулера "Онвард Хоу" в Белом море, и один из ссыльных объяснил позицию властей следующим образом:

"Вы полагаете, что они вступились за свои права рыболовства, так оно и есть, но прежде всего и больше всего это политический акт. Власти оттого не желают, чтобы английские и шведские суда подходили близко к берегу, чтобы у нас не было возможности незаметно скрыться. Частенько шведы высаживаются на пустынных берегах, никто им там не мешает, а группы ссыльных подкупают капитана и уплывают прочь. Морская полиция арестовала "Онвард Хоу" для острастки. Власти хотят ввести двенадцатимильную прибрежную зону вместо трехмильной, и они это сделают, потому что им принадлежит все северное побережье Азии, а остальным нечего там делать".

После этого другой ссыльный озабоченно спросил моего мнения, будет ли война. Революционеры сильно надеются на общеевропейскую войну, они тогда получат возможность напасть на власти, измотанные международными распрями. Тщетные надежды, сказал бы я, если только Россия сама не начнет войны.

Я заявил им, что, по моему мнению, времена революций прошли, и один из них со мной согласился, заявив:

"Вот поэтому многие из нас и кончают жизнь самоубийством. Если только мы не победим, так зачем жить на этом свете? В последнее время были случаи, когда революционеры убивали и тут же сдавались властям. Раз дело проиграно, убей какого-нибудь правительственного черносотенца и пусть тебя повесят. Я так считаю".

"Но ведь смертная казнь теперь отменена, — заметил старый доктор. — Вы слышали об убийстве в Кеми, это на Белом море? Очень интересная история".

A street scene of Pinega: a funeral.

На юге России жила семья бомбистов, из которой были казнены отец, мать и сыновья. Осталась девочка двенадцати лет, и одно важное лицо позаботилось о ней, послав под опеку в дальний город Кемь. Ее водили в школу, одевали, как княжну, отменно кормили. Время от времени высокий покровитель навещал ее, вдвоем они прекрасно проводили время. Когда девушке минуло семнадцать, она оставила школу, а важное лицо купило ей дом. Он часто приезжал к ней.

Причины его доброты вскоре обнаружились. Он просил ее стать его женой. Она отказала, и его отношение резко изменилось, он предложил ей большую сумму денег, если она согласится стать его содержанкой. Девушка снова отказалась и тогда ее покровитель напомнил ей, что она целиком в его власти. Неискушенная девушка испытала смертельный страх, однако ей хватило ума просить дать ей время подумать над предложением. Он дал ей три дня на размышления.

Девушка в расстройстве чувств отправилась к своим знакомым, двоим молодым ссыльным, студентам. Ее история их сильно взволновала и, посовещавшись между собою, они заверили девушку, что ей нечего бояться, они сами будут иметь дело с этим господином. Студенты подстерегли ее покровителя в лесу и зарезали его. Героические, благородные люди... они ждали, что их повесят. А вместо этого одного приговорили к трем годам тюремного заключения, второго — к пяти... Странная, оскорбительная мягкость.

Я забыл, как пошел разговор дальше, помню только, что они не одобряли моего образа жизни, не понимали, что за удовольствие можно найти в скитаниях от одной скучной деревни к другой. Я сказал, что свое счастье ношу с собой, внутри, однако ссыльные объявили, что глубже всего в каждом человеке сидит тоска. Здесь к слову один из них пересказал очаровательную историю из Анатоля Франса. Я даю ее здесь так, как она мне запомнилась.

"Один персидский царь приказал своему историку подготовить историю человечества, не пропуская ничего. Историк с помощниками трудился двадцать лет, и вот с караваном верблюдов он привез много тысяч томов. Царь велел сократить труд, ибо у него не было времени все прочитать. Еще через двадцать лет историк вернулся с меньшим караваном и с сотнями томов. И снова ему пришлось сокращать, тогда историк довел свою историю до десяти томов. Но и они показались монарху слишком длинными. В конце концов историк принес один пухлый том к смертному ложу царя, но уже было слишком поздно читать и его. Монарх опечалился, ему так хотелось узнать, как люди жили, о чем они думали, всю жизнь он готовился прочитать эту книгу. Но тут стоявший рядом советник утешил царя, взяв книгу из его рук и сказав: "Ваше величество, я могу еще сократить книгу, так что вы успеете узнать, что содержали в себе те многие тысячи томов. Ваше величество, вы желали узнать, как жили люди на этой земле. Эти знания укладываются в одну фразу — "Они родились, они страдали, они умерли".

Я решительно не согласился с моралью этой истории, но, спустя неделю, ковыляя по архангельским лесам со стертой ногой, я понял, как она верна, и сказал себе: "Я родился, я страдаю, я умру".

~

Глава 27

"К ДАЛЬНЕМУ МОНАСТЫРЮ МОЙ ПУТЬ"

На следующий день я покинул Пинегу. Зыков ни за что не захотел взять с меня денег за гостеприимство, напротив, приглашал приезжать еще. Получив множество благословений, я вернулся в Усть-Пинегу, чтобы оттуда двинуться на юг. Каждому, кто меня спрашивал, куда я держу путь, я отвечал: "В Сею". Крестьянам это было вполне понятно, потому что в Сее расположен монастырь, а поскольку в руках у меня был посох, а на спине — большая котомка, меня и принимали за богомольца. Любому мужику, любопытствовавшему, зачем я иду в Сею, я отвечал очень просто: "Молиться". Я даже понял, что идти в Сею по какой-то другой надобности было бы и неприлично. Из этого я сделал вывод, что раз я должен там молиться, то я и буду молиться, куплю свечу за паромщика из Косково и зажгу ее перед алтарем Николая Чудотворца.

Правда, в первый раз, когда я сказал, что иду молиться, я ощутил какую-то неловкость. Разговор случился с соловецким богомольцем, направлявшимся в другую сторону. Он произнес длинное благословение, а я не смог придумать, как бы мне благословить его в ответ. Я даже не отважился на "Слава тебе, Господи" либо на "Смилуйся, Господь" да в добавок еще перекрестился как католик, а не как православный, и отметил про себя, что если и далее я буду позволять себе столь необычные поступки, меня могут принять за какого-нибудь беса.

Как чудесно бежит вперед дорога, пока ноги еще не устали! Весь первый день после Пинеги я провел в состоянии безмятежной радости. Сияло солнце, дул свежий ветерок, сухая песчаная дорога пружинила под ногами. Впереди меня ждали месяцы безделья, и не важно будет, в какие места я попаду, где остановлюсь. Взбредет мне в голову просидеть час-два на обочине, полдня, целый день просижу и ничто не может мне в этом воспрепятствовать.

Я так и пробездельничал этот день, посиживал на поваленных стволах деревьев в лесу, сдирал бересту, рисовал на ней святые образа и прикреплял их к стволам, давая, без сомнения, основание грядущим чудесам. Потом я это бросил, а вместо этого изготовил себе дюжину визитных карточек, тоже на бересте. Что-то есть восхитительное в том, чтобы писать авторучкой по бересте. Карточки выглядели весьма художественно.

Тем не менее я отмерил немало верст, миновав множество серых деревень, вечером же пришел в место, называемое Большая Торва, где и провел ночь на свежескошенном сене. Утро выдалось совсем холодным. Ветер сменился на северный, по небу ползли облака. Я вскочил и двинулся по дороге, как будто впереди меня ждало нечто важное. На самом же деле мне необходимо было немного разогнать кровь.

Копачево, как множество других деревень, все состоит из старых, простых на вид изб, и они такого же цвета, как тучи. Когда стоит пасмурная погода, на такую деревню натыкаешься как бы ненароком, настолько глаз не отличает ее первоначально от свинцового неба. В это утро деревня имела такой вид, какой русские характеризуют словом "surovy". Какой-то лесной дух отнял у улицы все живые краски, и она осталась серой, однообразной, цвета снятого молока. Я собирался было зайти в какую-нибудь избу и выпить чаю, только не было у меня настроения толковать с мужиками, поэтому я развел костерок, подогрел молоко в котелке, захваченном из Пинеги, и позавтракал горячим молоком с сахаром и черным хлебом.

Едва я покончил с завтраком, как вышло солнце, и я, решительно повернувшись спиной к оставленной мной деревне, устремил взор к лесу. И верно: краски украл злой дух. Вот они все, спрятались в лесу.

То ли горячее молоко, то ли солнце вернули мне хорошее настроение. А может быть, это сделали попавшиеся мне на тропе полевые цветы. Снова я увидел шиповник, полыхание алого и малинового в сплетении ветвей, а в поле — изобилие большеглазых маргариток, желтых лютиков, этой памятки о Кавказе, о знакомой долине, затмевавшей своей красотой самую знаменитую цветочную картину — "Июнь в австрийском Тироле". Впервые я увидел прямо у дороги похожие на драгоценность цветы белозора, ясные, сверкающие белые звезды.

Дорога вела через колосящиеся поля по протяженным заросшим зеленой травой склонам, по берегу над покрытой барашками Двиной. Неподалеку от деревеньки Новинка меня остановила интересная часовенка. Типично крестьянской постройки, стены из сосновых бревен, законопаченных от непогоды мхом, бревенчатая крыша, такая нелепая, как будто ее настилал ребенок. Внутри часовни ничего не было, кроме массивного, срубленного топором креста от пола до потолка, лавки и подсвечника на одну свечу.

За Новинкой тянулись леса к Надеихе, безлюдное пространство протяженностью в десять миль без селений, без жилья. За Надеихой опять леса — не самое безопасное место для одинокого путника. В лесу я увидел крест, а перед ним — стоящего на коленях молящегося. Длинные черные блестящие кудри рассыпались по спине, и я сначала принял его за священника, но это оказался цыган. Он поднялся мне навстречу и спросил, не отвести ли меня в цыганский табор. Я не имел особого желания, ибо в России цыган — прежде всего еще одно обозначение вора, тем не менее согласился.

"Чем вы, цыгане, живете?" — спросил я.

"Коней меняем, барин".

"А еще чем?"

"Корзины плетем, милостыню просим", — был ответ.

Нищенство, милостыня были, видать, самым устойчивым источником дохода. Цыгане — бессердечные, бесстыдные попрошайки, играющие в эту игру на всем бескрайнем пространстве милосердной России с жестоким цинизмом. Бессердечные и бесстыдные потому, что они богаче мужиков, у которых попрошайничают, и если нищенство не приносит успеха, они всегда готовы украсть, только бы подвернулся случай. Сколько-нибудь постоянная работа совершенно чужда цыганам, вечно передвигающимся куда-то в своих кибитках. Я видел, как кибитка движется, запряженная в пять коней, еще три коня идут позади и двое — спереди. Похожие цыгане побывали несколько лет назад в Англии, вызвав большой переполох среди чинов графства Эссекс. В России полиция с цыганами весьма на дружеской ноге, что, разумеется, ни о чем хорошем не говорит. Цыгане имеют паспорта, принадлежат к православной церкви, их хоронят в христианской земле.

Мой поводырь быстро довел меня до табора. Десятка два мужчин и женщин сидели на бревнах у трех шатров, поставленных на лесной поляне. Вокруг носилось множество лошадок, за ними бегали мальчишки, они свистели и кричали — то было время стреножить лошадей и пустить в ночное. Громадный костер сильно дымил, а когда я подошел, какой-то цыган подбросил еще поленьев, от чего в небо взлетела туча искр.

Я постарался сразу же подружиться с цыганами, потому что чувствовал себя неуверенно. Сфотографировал их, чем обрадовал несказанно, в благодарность мужчины и женщины стали кружком вокруг костра и завели свои дикие песни. Длинноволосые мужчины носят совершенно нелепые штаны пузырями, их, очевидно, изготовляют женщины.

Любопытная то была компания. Некоторые из цыган — явно смуглые южане с необузданностью в глазах, другие — хитрые, трусливые на вид мужики, по какой-то причине скрывшиеся в лесах. Какие у них глаза! Глаза, более открытые миру, чем у других народов. Сольные выступления чередовались с хором, цыгане по очереди танцевали, выделывая передо мной сложные коленца. Весьма радостная картина представала взору на поляне среди темных елей.

После пения и плясок был устроен чай, и я, чтобы детей-попрошаек не побили, расстался с несколькими медяками. Отказавшись от предложения переночевать, я вернулся на дорогу и поспешил к деревне Кансово.

В Кансово в избе на полу единственной комнаты постелили мне тюфяк. Здесь же на полу спали три бабы, три мужика и двое детей, еще один ребенок располагался на полатях над печью. В срубленной топором деревянной колыбели, люльке, подвешенной к потолку, покачивался младенец. Было крайне непривычно раздеваться на глазах у целой семьи, но для других ничего странного в этом не было, их только заинтересовал вид моего нижнего белья. Они тоже разделись, абсолютно безмятежно, что мужики, что бабы. Ребенок много кричал ночью, мать качала люльку, та поскрипывала. Несмотря ни на что я спал хорошо, потому что очень устал.

Когда я утром пил чай у самовара, вошел пожилой богомолец и попросил разрешения разделить со мной трапезу. Я охотно согласился, поскольку был один, все остальные ушли в поле. Богомолец выпил восемнадцать чашек чая!

"Наливай послабее, братец, — повторял он хриплым старческим голосом. — Я крепкого-то не люблю. Старый я, батюшка".

Богомолец успевал выпить четыре чашки, пока я одну, время от времени переворачивая чашку на блюдце донышком вверх, показывая, что он закончил, но я каждый раз уговаривал его выпить еще чашечку. Он взял кусок моего сахара, расколол его на восемь частей и клал в каждую чашку по осьмушке. Странникам приходится сильно экономить.

"Давно ты путь держишь, batushka?" — спросил я.

"Пятнадцать лет, — отвечал странник, — зимой и летом, от монастыря к монастырю. Слава тебе, Господи!"

"А когда домой?"

"Нет у меня дома. Старый я, никому не нужен. Иду да иду, слава тебе, Господи!"

Странник поднялся, поклонился иконам, перекрестился и, благословив меня, вышел. Я остался, потому что было только пять часов и мне хотелось заняться образовавшимся на пятке волдырем.

Рано утром я отыскал хозяйку, чтобы спросить, сколько я ей должен. "Два раза воду кипятили, — отвечала она, — по пяти копеек за каждый". То есть она назначила цену только за самовар, а ведь я взял у нее с четверть молока и фунт хлеба. Я заплатил ей двадцать копеек, за что она меня без конца благодарила.

The village of Ust-Pinega. from a painting by V. V.Pereplotchikof

Отмерив пять миль до Великого Двора, я сложил свою котомку и плащ в крестьянской избе и устроил себе пикник на реке Обокша. Живописная, темная, глубокая, текущая меж высоких лесистых берегов река. Здесь росли громадные сосны, их стволы как будто отгораживали небо от земли. Здесь муравейники были размером больше человеческой головы и кусты усыпаны ягодами дикой черной смородины. Пройдя с милю по лесу, я столкнулся со стариком, угостившим меня сладким ржаным пивом из тяжелой оловянной кружки.

"Говоришь, река красивая, — сказал он мне. — Ты бы видел ее весной в половодье, когда она вся забита лесом. Древесина всю зиму ждет, когда ее сплавят в Архангельск и разрежут на доски. Ноне вся вода уходит, а зимой река замерзнет. Снег все засыплет кругом. Однако весной снег растает, из лесов потекут ручьи, потому и речка разольется, вон куда доходит, — он указал рукой, докуда. — Вон, видишь, корни видны".

К вечеру вместе со мной старик пошел в Великий Двор. Дождило, над Двиной стоял туман, он скрадывал ландшафт, длинная черная полоса леса казалась лишь легкой тенью. Неубранное сено гнило в полях, а ячменное поле представляло собой хаос зеленого и желтого, там, видно, основательно погулял ветер. В Великом Дворе вода капала с покрытых плесенью избяных крыш.

Моя новая хозяйка оказалась обладательницей множества старинной одежды весьма любопытного покроя, и я загорелся желанием ее посмотреть и хозяйка обещалась надеть ее специально для меня. Вот отчего, вернувшись, я не был удивлен, увидев на кухонном столе гору ярких нарядов. "Их еще моя прабабушка шила, — заметила женщина, — kak oni staro-modny.".

Одежды были все из грубого домотканого льняного полотна, расшитого шелком и бисером. Хозяйка с полной серьезностью облачилась в них передо мной. Поначалу она вытащила со дна старого комода длинную рубаху, отделанную у горла и рукавов снежнобелым кружевом. В остальном рубаха была из обычного грубого домотканого полотна.

Первой хозяйка надела эту рубаху, отложив в сторону повседневную хлопчатобумажную блузу, затем — расшитую юбку густого винного цвета, она держалась на лямках, как нижняя юбка маленькой девочки. За юбкой последовал жилет из такого же материала. Жилет был мужского покроя, из-под него очень эффектно выглядывали белые рукава, при этом жилет скрывал грубость рубахи. Затем она накинула на плечи красно-золотую блестящую пелерину и надела круглую шапочку, вокруг которой повязала яркий головной платок.

На этом обряд одевания закончился и, смущенно хихикая, хозяйка уселась пить чай. Должен сказать, выглядела она весьма впечатляюще, ибо наряд был просто великолепен.

"Почему ты его не носишь?" — спросил я.

"Старомодный он, batushka".

"Зачем тогда хранишь?" — не отставал я.

"Может, мода такая снова вернется", — ответила хозяйка.

Я улыбнулся этой трогательной надежде и подумал про себя, что много еще времени пройдет, пока та мода вернется.

Ночь я провел на соломе, утром миновал Ракульскую. Здешняя церковь испорчена попыткой ее осовременить. Было еще сыро, я только что не плыл по раскисшей дороге. На дороге я обогнал группу женщин, бредущих по грязи с голыми ногами и в лаптях. Дорога вывела меня к Часовенской, где я попил чаю с shenishky (шанежками), деревенскими пирожками, сделанными на кислом молоке. Напротив меня на стене избы висел большущий образ Святой Троицы. Трое сидели за столом, покрытом белой скатертью, в очевидном ожидании самовара, а находящийся сбоку коленопреклоненный человек подносил им тарелку с фруктами. На другой стене Илья, не имевший на себе никакой одежды, возносился на небо в огненной колеснице.

"Мало здесь людей в округе", — заметил я хозяину.

"Немного, — согласился он. — Тесно у нас, место такое, много людей не выдержит. Ниже по реке, где лес вырубили, там много".

Долина все больше сужалась, дорога вилась по лесным склонам. Всю вторую половину дня шел дождь, и на всем долгом пути мне не встретилось ни души. Но впереди ждал монастырь и эта мысль поддерживала меня. Чем сильнее шел дождь, тем решительнее двигался я по дороге. Думаю, ни один богомолец еще не мерял пространство с такой скоростью, но ведь я же европеец, да еще в кожаной обуви. Уже близко было время, когда мне придется отбросить ботинки за полной ненадобностью, а надев лапти, я понял, как трудно в них быстро ходить.

Велика была моя радость, когда на какой-то лесной поляне моего слуха достиг звон церковных колоколов, созывавших на вечернюю службу.

Звон означал, что Сея близко. Вдалеке показалась белая колокольня. В деревне мне встретился мужик, видно, только что из бани. Стоял субботний вечер, приближалось воскресенье. До монастыря оставалось еще три версты, но меня подвезли туда на телеге и я попал на службу почти вовремя. Купив свечку, я поставил ее перед иконой Николая Чудотворца, как обещал паромщику. Наверно, какая-то особая благодать должна была сойти на меня от исполнения долга. В каком-то смысле я совершил паломничество в Святую Землю, хотя для меня "Святая Земля" всегда была "здесь и нигде".

На ночь меня приютили монахи.

~

Глава 28

ДЕРЕВЯННЫЙ ВЕК

" ' They tell me your carpenters,' quoth I to my friend the Russ,

' Make a simple hatchet serve as a tool-box serves with us.

Arm but each man with his axe, 'tis a hammer and saw and plane

And chisel, and what know I else ? We should imitate in vain

The mastery wherewithal, by a flourish of just the adze,

He cleaves, clamps, dovetails in, no need of our nails and brads,

The manageable pine : 'tis said he could shave himself

With the axe, so all adroit, now a giant and now an elf,

Does he work and play at once !'

Quoth my friend the Russ to me,

' Ay, that and more upon occasion.' "

BROWNING.

До деревни Емец идти из Сии два дня. Я покинул край тундры, но все еще шел по земле болот и ручьев, странных тихих озер, неведомых человеку и неиспользуемых им. Эти места напоминают Финляндию. Им не хватает обаяния, но они берут свое таинственностью, здешние леса кажутся населенными разной нечистью. Впечатлительный человек, бредущий по бесконечной, изрытой колеями лесной дороге, где деревья почти смыкаются над головой, наполнен ужасом, ожиданием,

предчувствиями. Я часто ловил себя на том, что жду бог знает чего — медведей, дикарей, привидений.

Но живущий здесь крестьянин из поколения в поколение живет этой жизнью. Лес смотрит в него. Он сам — лесная тайна, пленник и вассал сосен. В нем самом бесконечные темные леса. Подумайте, что лес значит для мужика. Железо и железные изделия почти неизвестны в Архангельской губернии. Мужицкая колыбель — это обрубок сосны, выдолбленный подобно древней лодке. Она покачивается на пеньковой веревке. Его гроб — это колыбель больших размеров, выдолбленная из сосны побольше, подлиннее, с обтесанной топором доской, чтобы закрыть гроб, с деревянными колышками, чтобы заколотить его. А между колыбелью и гробом мужик живет в окружении леса. Из колыбели он выбирается на пол из тесанных широких сосновых досок, слишком твердых, чтобы истереться до дыр, как это бывает с полами. Он ползает, пока не научится бегать, от одного крепкого стула ручной работы к другому и, наконец, садится за стол, который его отец сделал за месяц до свадьбы. Он крестится на святые образа, нарисованные на березовой коре. Он ест деревянной ложкой — вилки и ножи в лесу почти неизвестны — с деревянной тарелки или из русских деревянных мисок. Даже его солонка из леса, ее прошлым летом сплела из камыша сестренка. Когда подрастет, он идет с братьями и сестрами в лес, они берут плетеные из бересты корзины и собирают грибы или yagodi — все лесные плоды называются yagodi. Называют его Ваней, Ванечкой или Ванькой, когда он становится маленьким замурзанным постреленком. Я каждодневно встречал таких Ванек, рыщущих грязными босыми ножками в лесу за ягодами или ищущих заблудившуюся корову. Он учится ловко ходить по неровной, мшистой почве, бегать среди сломанных веток и колючек, прыгать с одного сухого дерева на другое, карабкаться по прямым серозеленым стволам, ловить кроликов и молодых вальдшнепов, распознавать след волка, лисицы, медведя на мягкой земле. Священник говорит ему в школе о Боге и о Царе, учит церковным обрядам, и такого образования Ване хватает. Он становится человеком леса. Лес — это лучшая школа, но он совершенно не помнит, как он в ней учился. Он привык знать, что когда солнце садится — это вечер, а когда подымается — утро. Он выучил, что крона дерева принимает форму в зависимости от того, как и когда на нее падает солнечный свет, и в самом темном лесу он по форме ствола найдет из него дорогу. Каждое дерево — это компас. Но это знание сидит в нем так глубоко, что он и не смотрит на деревья. Спросите его, как выйти из леса, и он покажет точно туда, куда нужно, но при этом не сможет объяснить вам, откуда он это знает. Лес заглядывает в его простую душу, безмятежную, как озеро, и рисует на ней свои собственные узоры.

A typical corner of the wooden willage

Приходит Ване время жениться, надо ставить сосновую избу. Трое друзей помогают ему строить, а отец стоит рядом и руководит. У них нет рубанка, долота, пил, треугольников, столярных верстаков и прочего. Все вырублено топором и каждое соединение сплочено топором, и любая гладкая поверхность обтесана топором. Стены дома и печь обшиты досками. Ваня вытесывает для себя и жены полку для спанья над очагом. Он делает стулья и столы, которым нет сносу, с помощью одного топора делает телегу, чтобы везти из церкви его и новобрачную, делает оглобли и дугу, в которые впрягают лошадь, все из дерева — даже колеса не околочены железом, и сбруя из дерева и кожи.

Венчается Ваня в лесной церкви, которую когда-то построили из дерева его дед и дедовы односельчане, своими естественными очертаниями она напоминает лесную ель. Церковь негармонична и несимметрична, но все ведь делалось на глазок: никаких линеек и отвесов, доски не знали рубанка или пилы. Русская архитектура вышла из византийской, но мужик преобразовал ее в свою собственную и построил тысячи удивительных деревянных церквей по всему Северу России.

Ваня женится, и в доме его отца стоят бочонки сладкого пива, кадки соленых грибов, большие резные лари с едой, деревянные блюда, полные пирогов, круговые чаши и пивные кружки — все из дерева! А потом какое веселье, какой пир!

Приходит время долбить другую колыбель, находить гибкое молодое деревце, елочку или березку, и подвешивать колыбель к потолку. Жизнь человека проходит еще одну ступень, на свет появляется младенец Ваня. Маленького Ваню кладут в новую колыбель. Отец Ваня сидит рядом и умиленно поет, как его отец давным-давно пел ему:

Ба-ю, ба-ю, ба-ю, ба, ба, ба,

Ба-ю, ба-ю, бай, бай, бай.

The new baby grows and watches his father carving on the floor

"the Kremlin rare and rich

He deftly cut and carved on lazy winter nights,

As to rights

Piece upon piece, he reared the fabric nigh complete" -

watching him -

"Just in act to drop 'twixt fir-cones, each a dome, -

The scooped-out yellow gourd presumably the home

Of Kolokol the Big ; the bell, therein to hitch,

- An acorn-cup was ready."

Однажды вечером приходит в новый дом прадедушка Ваня, т.е. отец Ваниного отца, и молится Богу. Потом он сообщает им, что пришло его время. Он старый человек. Завтра он возьмет новое бревно и сделает себе гроб, вырежет деревянный крест себе на могилу. Дедушка Ваня, пока в гробе не будет надобности, уберет его. Пока в нем можно хранить зерно, а то он сделает в нем себе постель. Придет время, когда он пролежит там всю ночь и на утро не проснется. Отец Вани и Ваня, другие деревенские опустят гроб в могилу и старческое тело будет предано древней лесной земле.

The wooden church. from a painting by V. V.Pereplotchikof

Потом Ванин отец, сам дедушка, последует по стопам отца в могилу, Ваня подойдет к расцвету лет, а маленький Ваня вырастет и женится. У маленького Вани будет ребенок, и колесо человеческой жизни повернется на четверть круга. И так далее, до бесконечности.

Деревья в лесу родятся, растут, расцветают, стареют, дряхлеют, падают и умирают, впитываются в мох и становятся землей, а, может, снова становятся деревьями, выскакивая молоденькими пружинистыми деревцами. Так и лесной человек растет, расцветает, стареет, дряхлеет, падает, умирает и входит в мшистую почву. А многое, что было им, возвращается, чтобы еще послужить Богу в дереве и человеке. Вот что такое лес для мужика.

Я много думал об этом по дороге. Мужик, со всеми его деревянными предметами, ближе к реальности. Ему известно происхождение вещей, он знает, откуда пришли его богатство и счастье. Бог создал лес, значит, Бог дал ему колыбель, дом, церковь, гроб. Вот когда цивилизация пошлет ему промышленные товары вместо его собственных, сделанных своими руками вещей, боюсь, он не сможет проследить их путь до самого Бога.

Земля — вот великая хозяйка рода человеческого, а Солнце — его хозяин. А мужики, хоть и странно это звучит — самые воспитанные среди гостей. Что же касается нас, западных людей, посмотрите, как вольно ведем мы себя с нашей хозяйкой!

Всех моих слов не хватит, чтобы дать достойное представление о деревянном веке. Пусть читатель попробует представить себе бревенчатую ограду. Длинные тонкие стволы привязаны к стоякам лыком. Гвозди — большая редкость, даже кожаные сапоги крепят деревянными гвоздиками. Окна висят на кожаных либо веревочных петлях.

Примечательную особенность деревни представляет собой колодец с воротом. Ворот — это длинное сосновое бревно, укрепленное на двух крепких деревянных стойках. На одном конце подвешена деревянная бадья, с другого свисает веревка. Длиной ворот никак не меньше телеграфного столба, он нависает над деревянной улицей на манер стрелы крана.

Мужики никак не могли понять моего интереса к их работам с деревом и направляли мое внимание на женские вышивки, те, по их мнению, скорее могли бы заинтересовать чужеземца. Я ощущал неловкость, делая зарисовки таких простых предметов, как колодец с воротом или ограда. Как-то я сидел на берегу возле Емеца и зарисовывал ворота. Ко мне подошел мужик, задал все обычные вопросы. Когда он узнал, что я англичанин, он тут же спросил, будет ли война. Поглядев, как я запечатлеваю ворота, мужик, верно, решил, что я шпион, снимающий планы стратегической позиции, и весьма хитроумно спросил, имею ли я разрешение рисовать. Он явно колебался, не выдать ли меня полиции.

The village draw-well

A gate near Yemetsk

В конце концов я вытащил из кармана крохотную копеечную, выточенную на токарном станке игольницу, какую можно купить в любой английской мануфактурной лавке, и она разрешила все сомнения мужичонки. Он мигом забыл о моих шпионских деяниях. "Как она сделана? Кто ее делал? Не твоя работа?" Он понимал, что ни топор, ни нож не смогут поработать так изящно. Но изящество русским вообще несвойственно.

(В оригинале две последние фразы звучат так - He knew of no axe or knife that could carve so daintily. But it is not in daintiness that the Russian excels.)

The windmills of Liavlia

Из Емеца я доехал на телеге до селения Березники, а оттуда на пароходе, нагруженном богомольцами, добрался до Красноборского монастыря. По берегам Двины снова появились белые скалы, леса пропали, река стала уже и мельче. На пароходе было весело и многолюдно — нищие, странствующие торговцы, всякий подобный люд. Без передышки пели, я переслушал, должно быть, все русские крестьянские песни. Кое-какие из них я слышал так часто, что легко мог исполнить их сам. Вот одна из них:

"On the rivery, the rivery

On that little shorey,

Darling Mary was washing

Her white little feet.

And over her head

the grey geese were flying:

Oh birdies, be cearful,

Don't trouble the water!

Maroosa is washing

Her dear little feet"

Веселый ритм этой песенки завоевал бы сердца самых равнодушных к музыке людей. Всю дорогу из Лявли я напевал про себя песню Калмыка.

Но теперь со мною был другой спутник — Маруся, Марусенька, как называет свою Марию восторженный крестьянин, когда больше всего ее любит.

~

Глава 29

КОЛОСЯЩИМИСЯ ПОЛЯМИ В УСТЮГ

В Красноборск мы прибыли ранним утром и я поспешил в Котлас, чтобы затем побыстрее пересечь границу Вологодской губернии. Мне казалось, что Архангельской губернии и бродяжничества с меня пока хватит, хотелось пожить в городе, отдохнуть, попользоваться хорошими вещами.

Котлас, однако, оказался жалким городишкой, смахивавшим на глухой базарный поселок в Уэльсе. А мне-то говорили, что это крупный сельскохозяйственный центр, и я ожидал увидеть магазины, театр, главную улицу, огни, людей. Вместо всего этого — большое село, скопище изб в широком поле.

Я переночевал в доме отставного солдата, с полной серьезностью уверявшего меня, что в то время, когда он служил в гарнизоне в Грозном, на второй день Пасхи евреи обязательно съедали по солдату.

"А почему же вы им разрешали?" — поразился я.

"Ну, мы им отомстили. Уж мы им задали, будьте уверены".

Миленькое утешение, подумалось мне. Вот он передо мной — бедный, невежественный преследователь евреев, погромщик. Нечего и сомневаться, что этот человек год за годом сеял ненависть к евреям в этом отсталом городе, почти селе, рассказывая свои небылицы.

Котлас показался мне таким скучным, что я решил отложить отдых, пока не приду в Устюг, большой город на реке Сухоне, что лежал в семидесяти верстах к юго-востоку. И очень мне хотелось посмотреть, что собою представляет Вологодская губерния.

Не скоро я забуду то утро, когда покинул Котлас. Путь лежал по лугам, колосящимся полям, пашне. Все деревенское население находилось в поле, жали и вязали ячмень. Зрелище тяжелого труда предстало перед моими глазами, великое множество согнутых женских спин. Женщины захватывают колосья и жнут их ржавыми серпами, затем умело обвязывают снопы пучком соломы и устанавливают их в копны.

Дорога пролегала по грязи, через ручейки, большие лужи. В одном месте мне пришлось раздеться и нести вещи на плече, и все равно промокло все насквозь. Целью моей была деревня Посегово, в шестидесяти верстах от Устюга, и мужики посылали меня в самых разных направлениях. Двадцать миль бездорожья совершенно вымотали меня. Поля казались нескончаемыми. Минуешь одну группу тружеников, другую, один ряд девушек в красных и белых платьях, другой, третий и так далее. При моем приближении они переставали работать, смотрели, улыбались, приветствовали меня, хихикали, приглашали подойти, поболтать. То был еще один образ России, страны земледельцев.

Во все время пути со мной следовала река Сухона, ее высокие розоватые скалистые берега приятно отличались от бурых берегов Двины. Лес в здешних местах давно, видно, вырубили, плодородная долина расширилась. Было видно, что земля эта кормит множество людей, я миновал не менее трех-четырех десятков деревень — деревни без дорог, парадоксальное сочетание.

В Посегово я ел молоко и хлеб в большой грязной избе, где были только старик да ребенок. Один был слишком стар и слаб, чтобы работать в поле, другой слишком мал, чтобы его туда брать — рискованное положение дел, потому что если бы один дом загорелся, могла бы сгореть вся деревня еще до возвращения работников с поля. Что и случилось в деревне Павлове «уда я попал через месяц.

Из Посегово грязная дорога вела в Красавино, я одолевал ее всю вторую половину дня и вечер. День стоял пасмурный и мое настроение было ему подстать, как вдруг я ощутил свежее дуновение ветра и, подняв голову, увидел, как солнце впрягает в темные тучи белых коней. Прекрасно было это снятие осады. Меня потянуло к музыке и я пел всякую ерунду, приходившую мне в голову, пока я шагал по дороге.

В Лявле Переплетчиков научил меня лаять по-собачьи, лай и мяуканье стали одним из моих самых любимых развлечений. Я постоянно практиковался в лае, заставляя холмогорских быков становиться в боевую позу, распугивая свиней, зля собак, кошки же, наоборот, спешили убраться подальше, ведь я лаял так правдоподобно, что мог бы обмануть весь скотный двор. И, разумеется, я забавлял чумазых деревенских мальчишек, правда, в этом случае я рисковал, что меня могут принять за беса.

Из сказанного читатель поймет, что я вовсе не странствовал по дорогам с серьезностью деревенского священника, и если я не передаю все проделки и веселые выходки вашего покорного слуги наравне с серьезными наблюдениями и размышлениями, так это потому, что есть более важные вещи.

Ночевал я в Красавино, в доме старой женщины, которая, прежде чем лечь в постель, стала на колени перед иконой и долго вслух молилась, целуя пол. При этом она надела длинную белую ночную рубашку, что вообще-то необычно для русских, ибо они спят обычно просто в нижнем белье. Сама она спала на тюфяке, расстеленном на полу, однако, мне постелила две овечьи шкуры на двух лавках. Лавки постоянно разъезжались, а уж что делали насекомые...

Наутро старая дама полюбопытствовала, хорошо ли мне спалось, и я ответил, что меня беспокоили тараканы. Она явно удивилась, очевидно, ее тараканы не беспокоили. Она к ним привыкла. Тем не менее, когда я предложил ей деньги за ночлег и завтрак, старушка отрицательно покачала головой: "Нет, нет, это Бог дал, а не я".

Я снова двинулся в путь, размышляя по дороге о том, как меня принимают. У меня был мешочек с мелкой монетой, и я рассчитывал тратить по шесть пенсов в день. Но до сей поры житье стоило мне гораздо меньше.

Ничто не поражало меня в моих скитаниях так сильно, как повсеместное гостеприимство. Можно пройти всю Россию вдоль и поперек, ночевать каждый день в другом доме и ни разу не столкнуться с отказом в еде или приюте, хотя бы у вас не было и фартинга в кармане. Я уже рассказывал, как часто я встречал богомольцев, годами находящихся в благочестивых странствованиях. Подобный образ жизни очень далек от жизни англичан, от жизни любого коммерциализировавшегося народа.

Свобода, столь превозносимая в наши дни, есть ничто другое, как свобода коммерции, свобода организовывать труд, свобода строить фабрики, свобода ввозить машины, свобода работать по двенадцать часов в день вместо трех, свобода быть богатым.

Русские крестьяне — самые бедные, самые неграмотные люди в Европе, и вместе с тем они всем довольны, необычайно гостеприимны и милосердны. Давайте же рассмотрим как следует, к чему желали бы их привести социал-демократы.

Прежде всего они полагают, что мужик беден по той причине, что все полевые работы выполняются вручную. Он пашет старым деревянным плугом, жнет серпом, молотит цепом. Социал-демократы предлагают: "Давайте внедрим американские сельскохозяйственные машины, дадим мужику возможность заработать наравне с канадским сборщиком урожая. Земледельческие работы можно выполнять с помощью одной пятой существующего количества крестьян. Пусть те четыре пятых, освобожденных машинами, идут в города, находят себе работу на фабриках. В России сто миллионов крестьян, однако тот же урожай можно получить с помощью двадцати миллионов. В настоящее время мужик зарабатывает двадцать фунтов в год, тогда же каждый из двадцати миллионов заработает сотню в год и сравняется с фермерами из других стран".

Хорошо, но как быть с теми восемьюдесятью миллионами, которым назначено найти работу на фабриках? На российских фабриках и так уже нет свободных мест.

"Да, это дело эволюции, а не революции, — соглашаются социал-демократы. Будем надеяться, замечу в скобках, то будет постепенная эволюция. — Поначалу установим немного машин, построим несколько фабрик, откроем Россию для торгового развития. Мы дадим людям техническое и коммерческое образование, усмирим Кавказ, уберем все ограничения на торговлю, построим новые железные дороги. В результате мировые деньги хлынут в Россию. Не миллионы, но миллиарды капитала придут к нам. Россия станет новой Америкой. Мы не только дадим работу восьмидесяти миллионам, которых на земле заменят машины, но и пригласим иммигрантов для пополнения рынка труда. Не вызывает ни малейших сомнений — у России более великое коммерческое будущее, чем у любой другой страны в мире".

Не вызывает ни малейших сомнений — и потому давайте молить Господа, чтобы он усилил царя, усилил всех реакционеров, укрепил их в старых истинах!

Грустно думать о тиранических преследованиях, о казненных и сосланных молодых людях. Но подумайте и об опасностях, что таятся в тех, кого преследуют, в помыслах этих мужчин и женщин. Подумайте, на что они готовы...

Они готовы повторить все ошибки Запада, готовы вновь вознести образ Ваала, готовы создать новые трущобы, готовы отдать милых крестьянских девушек улице, готовы возвести новый Чикаго, готовы создать из Лондона образец рая.

Они устремляют взоры к Англии, называют нашу страну цивилизованной, не ведая, что давно уже она перестала быть цивилизованной, коммерциализировалась. "Англичане свободны, — заявил мне один из пинежских революционеров, — мы же до сих пор рабы". Но мы все рабы. Я задал ему вопрос: "Кем бы вы предпочли быть — рабом Божьим или рабом капитала?" Он не смог определиться, поскольку не был знаком с этим последним рабством. Я процитировал ему Ницше, когда он говорит о союзе демократии и плутократии: "Когда-то люди играли золотом, но теперь золото играет ими, порабощает их". Однако до этого человека не дошел смысл высказывания, он продолжал говорить об английском парламенте, о славных традициях англо-саксонской расы.

"Что это за традиции? — воскликнул я. — Вы только подумайте! Когда-то мы были храбрыми йоменами, а превратились в нацию лавочников. Мы теперь нация клерков и торговцев. Даже женщины становятся клерками! В прежние времена мы жили для самой жизни, жили, чтобы есть и пить, жениться, воспитывать детей. Сейчас же мы живем для какой-то цели, для завоевания положения, для удовлетворения своих амбиций. А брак, бывший когда-то смыслом нашей жизни, теперь служит одному наслаждению".

"Но ведь скоро, — возразил он, — ваши женщины получат право голоса". Поскольку он встретил недоверчивой улыбкой мою тираду, я набросился на него с удвоенной силой. "В Англии мы можем лишь голосовать, по какой дороге идти вниз, но вы здесь, в России, еще имеете возможность выбора, подыматься вам, или падать, или оставаться на месте".

Я убежден, что русский крестьянин совсем не приспособлен к городской жизни. Там он быстро вырождается, обнаруживает исключительную склонность к уголовщине и отвратительную похотливость.

В десяти милях от Устюга находится большой льнозавод, его окружает зажиточная деревня. Я приблизился к этому месту как раз в то время, когда рабочие выходили на перерыв. То были все крестьяне, только коммерциализированные — сразу были заметны изменения в характере, тоне, эти изменения всегда происходят, когда труженики от земли идут на фабрику: грубость мужчин, развязная походка женщин. Я познакомился с говорившим по-английски мастером — то был немецкий завод — и высказал ему свои мысли относительно английского и американского образа жизни того сорта, который европейцы хотели бы перенести в Россию. Он что-то сказал о неизбежном зле, сопровождающем цивилизацию.

"Но Россия уже цивилизована, — не согласился я. — Англия цивилизована в течение пяти веков. Она стала индустриальной, а индустриализация ведет к одичанию. То, что вы называете злом цивилизации, на самом деле является злом индустриализации".

"Я согласен с вами, — ответил мастер, — но я ведь нахожусь внутри, я обречен на это".

Я покинул его и продолжил свой путь, развивая про себя эти мысли и одновременно радуясь, что некоторые из нас все же находятся в чем-то и вне этого образа жизни, и эти некоторые — мы, странники.

Поля вокруг фабрики были устланы белым льном, расстеленным на траве для отбеливания. Я предположил, что то была стадия в производстве льняных воротников и манишек — пропуск на небеса.

Вечером я пришел в Устюг, красивый город со многими церквами и пятнадцатью тысячами населения. Солнце ярко сияло и отражалось в сотнях куполов этого дальнего города и, пока я взбирался на высоты, на которых он построен, на сотню миль вокруг мне были видны окрестные дали и долины, по которым, как серебряные ленты, текут Сухона и Юг.

Я предполагал через несколько дней отдыха отправиться в городок Никольск, что лежит в долине Юга.

~

Глава 30

КАНУН ПРАЗДНИКА ПРЕОБРАЖЕНИЯ

В Устюге очень мало гостиниц, и я остановился в лучшей. За 65 копеек я получил комнату с кроватью и столом.

"Есть у вас на чем спать? — спросила хозяйка. — Чудной вы какой-то, только я не задаю вопросов"

Видимо, она приняла меня за беглого каторжника.

Я приказал поставить самовар, устроил свои пожитки, достал плащ и пошел в город купить чего-нибудь съестного. Читатель не может себе представить, с каким наслаждением бедный бродяга выбирает себе пирог с вареньем, когда у него появляется такая возможность. Я уже несколько недель не ел ничего вкусного.

В Устюге одна-две прекрасные булочные, и я накупил целый мешок яблочных пирожных, слоек с вареньем, сладких лепешек, plushki. Мешка хватило бы, чтобы снабдить званое чаепитие. Я еще купил фунт великолепного белого хлеба, сладкого и хрустящего, как пирог, с запеченными изюминками.

За чаем я начал читать русские "копеечные выпуски", которые оставил предыдущий обитатель комнаты — то были истории о Нике Картере, американском Шерлоке Холмсе. Странно видеть, с какой жадностью все образованные русские люди читают леденящие кровь детективные истории. Картер, Холмс и Нат Пинкертон — это тройка самых популярных героев современной литературы.

После чая, а он растянулся надолго, я спросил дорогу в баню, и моя хозяйка воздела руки в печали.

"Если бы только вы пришли сегодня утром, — сказала она, — вы могли бы помыться здесь. Мы все мылись, потому что сегодня вечером Преображение. А городская баня плохая, черная, вы оттуда выйдете грязнее, чем были Не баня, а позорище. Мужчины и женщины моются на виду друг у друга, такой грех. Говорят, в раздевалке столько пара, что люди раздеваются в коридоре и на улице, чтоб одежда не намокла. Вы лучше подождите и помойтесь здесь. Я натоплю для вас"

Я сказал ей, что мне нужна настоящая горячая ванна, чтобы размять конечности, уставшие от ходьбы, а ноги у меня стерты и в волдырях.

Хозяйка осмотрела меня с подозрением с головы до ног, а потом спросила: "Вы откуда пришли?"

"Из Архангельска", — ответил я.

"Господи! — воскликнула она. — Из Архангельска! И куда вы идете? В Москву? А по какому делу?"

"Просто посмотреть страну и людей", — ответил я.

Она махнула рукой, как бы говоря: "Не бойся, я тебя не выдам", а вслух добавила: "Паспорт-то есть у вас? Вы политический, конечно, да только я не задаю вопросов. Женаты вы? У вас, небось, куча малышей дома, они вас зацелуют. Держитесь подальше от полиции, молодой человек. Только если вас поймают, не говорите, что здесь останавливались. Это зарегистрированная гостиница и у меня будут неприятности. Баня там, второй переулок направо. Я пошлю девушку показать вам, и Бог вас хранит".

Я пытался убедить ее в том, что я совершенно приличная и легальная особа, находящаяся в путешествии. Но она только делала вид, что верит. "Я англичанин, — сказал я. — Я приехал из Лондона, мой родной язык — английский. Вы же слышите, что я говорю по-русски не так хорошо".

"Верно, — ответила хозяйка. — Ваш русский звучит непривычно, по-московски как-то. Это очень умно, очень хитро придумано. Но я вижу вас насквозь, молодой человек, я вижу вас насквозь. Сперва вы сказали, что пришли из Архангельска, а теперь говорите, что из Лондона. Как это свести? Нет-нет, ничего не говорите! Не выдавайте себя. Я вам не судья. Да я и не сужу. Я верю каждому вашему слову. Вы последователь Толстого. Вы возвращаетесь с Соловков, с богомолья. Когда-то вы были в Англии и выучили английский, Ваша жена и дети проехали раньше в экипаже".

Я потряс головой.

"Как! Вы сами сказали это, как бы я иначе узнала. Вы должны держаться одной истории, молодой человек".

И так далее. Я оставил ее в покое и пошел в баню. Действительно, в России в домах почти нет ванных. Все ходят в баню. В каждом городе есть бани. В Москве и Петербурге их сотни; и в деревнях есть баньки. Есть общие бани и семейные бани. Общие поделены на мужские и женские отделения, а семейные — это большие ванные комнаты, куда можно взять всю семью. Русский в городе часто водит жену и детей в такое отделение, и они выполняют весь процесс мытья одновременно.

У русских необыкновенное отсутствие чувства стыда, особенно что касается обнаженного тела. В московских общих банях часто можно увидеть одновременно сотню энергично моющихся голых людей, абсолютно чужих друг другу, и абсолютно не осознающих этого факта. Возможно, это от того, что почти все они крестьянского происхождения. Мытье, кроме того, имеет и религиозную функцию. В банях висят иконы, и люди, хотя и обнажены, все носят на шее крестики. Мытье сродни молитве, и перед церковной службой надо обязательно помыться: это приветствуется священниками.

"Сколько стоит у вас помыться?" — спросил я у человека в дверях. Он оказался в таком затруднении, как будто я задал совершенно необычный вопрос.

"По-разному, — ответил он. — Некоторые отделения стоят пенс, другие — два, некоторые — три; есть такое, что держат для генералов, так там — семь".

"Как! Разве здесь нет места, где все могут мыться вместе?"

"Есть, да только для мужиков. Там полнехонько, потому что сегодня вечером праздник Преображения и все хотят помыться перед церковью. И мужчины, и женщины, и дети".

"Как! Вы хотите сказать, что мужчины и женщины моются в одном помещении!"

"Да", — ответил он с извиняющейся улыбкой. "Как по-спартански!" — подумал я.

"Хорошо, отведите меня в генеральское отделение", — сказал я вслух.

Я заплатил ему семь пенсов и он повел меня в отсек, дав пучок дубовых прутьев, которыми нужно хлестать себя, и мочалку, чтобы намыливаться. Я открыл дверь и вошел.

Первое, что я сделал, так это воскликнул по-русски: "Gospody, Bozhe moi!" Так было жарко, так темно. Даже там, где раздеваются, свирепствовала жара. Не успел я снять одежду, как она пропиталась паром и потом. Я побыстрее все скинул, забрался на полку в парной, лег и судорожно задышал.

Возможно, здесь было жарче, чем в других отделениях, именно потому, что это было самым дорогим и предназначено для генералов. Я не мог выдержать этой жары именно потому, что я был парвеню.

Как это место пылало! На каменном полу было так жарко, что я боялся, что у меня сойдет кожа. Потом, когда я забрался на полку, стало обжигать дерево. Только представить себе, чтобы в такой жаре бить себя дубовыми прутьями!

Когда я превозмог жару, в запасе для меня оказался еще больший сюрприз. Оттуда, где я лежал на парной полке, можно было посмотреть через верх перегородки в следующий отсек. Каково же было мое удивление, когда в поле моего зрения попали двое людей с ушатами мыльной воды и большими мочалками. Я услышал поблизости детский говор: это, очевидно, была семейная компания. Я слез с моего наблюдательного пункта.

Едва я это сделал, как в мою дверь постучали, вошел человек и сказал:

'Здорово, брат! Не окажешь ли мне услугу? Я человек тучный и мне трудно помыть себе спину. Я стану на колени, а ты мне ее потри... А я тебе потом потру".

Мы обменялись услугами, он взбил самую горячую и самую обильную пену. Когда мытье закончилось, он пожелал мне всего хорошего и поздравил меня с Преображением.

Я поспешил закончить обливания, выливая на голову таз за тазом. Душа здесь не было.

Пока я это делал, дверь снова открылась — в ней не было замка — и вошли трое детей, два мальчика и девочка, этакая Красная Шапочка. За ними шли мать, отец и банщик. От пара стоял такой туман, что они сначала меня не увидели, но потом девочка закричала пронзительным голосом:

"Ой-ой, там мужчина", — и они удрали.

Я забаррикадировал дверь, взял полотенце и попытался вытереться Напрасные усилия. Я торопливо натянул несколько вещей из одежды. Моя одежда на меня просто не влезала, так она пропиталась паром. Я взял пиджак и жилет на руку и освободил помещение. Потом я поддразнил банщика, сказав ему, что, как я обнаружил, из генеральского отделения можно подглядывать в соседнее, хотя они и продаются как раздельные.

"Это ничего", — ответил он и махнул рукой

"Специальная привилегия для генералов, а?" — спросил я.

Он ухмыльнулся и сказал, что это ничего по сравнению с пятикопеечным отделением. Там у них занавески.

В некоторых отношениях русские так и не вышли из Эдема.

Теперь нужно было побриться, лицо мое обросло месячной щетиной. Недолгие поиски привели меня к заведению под названием "Парикмахер" — русские позаимствовали профессию цирюльника, а с нею и название. Было время, когда никаких парикмахеров не существовало, а волосы и бороду молодому человеку подстригали при необходимости жена или мать.

В заведении никого не было, но вскоре ко мне вышла молодая женщина, заявившая, что парикмахера нет и не будет до завтра.

"Какая жалость! — огорчился я. — Я хотел побриться перед тем, как пойти в церковь".

Она посмотрела на меня извиняющимся взглядом. То была одетая по-городскому приятная женщина, скорее всего, жена парикмахера.

"Может, я смогу побрить вас", — предложила она.

"На самом деле?"

"Может, что и получится, если у вас щетина не слишком жесткая. Жесткая она у вас?"

Я не мог определенно ответить на этот вопрос, тогда она с улыбкой подошла ко мне и потрогала.

"Нет, не слишком. Садитесь, я вас побрею. Я хорошо это делаю".

Я уселся и был побрит. Чудесное ощущение — маленькие легкие пальчики порхают по моему лицу, шее, губам, голова же моя прижата к ее плечу...

~

Глава 31

РУКА В ИКОНЕ ДВИЖЕТСЯ

Без бороды я почувствовал, как будто лет десять спало с моих плеч, а девушка улыбнулась при виде произведенных ею изменений.

Я направился к Успенскому собору, возведенному в ХШ веке. То была цель многих паломничеств, в нем, как оказалось, сохранилась священная реликвия св. Иоанна Устюжского, чудотворная икона. Церковь была заполнена до отказа, а толпа крестьянок, облаченных в ярчайшие красные и желтые одежды, молилась на ступеньках снаружи. Разумеется, они могли зайти, если бы захотели, ведь в русской церкви не встретишь неподобающего себялюбия, и никто не посмотрит вопросительно на бедно одетого человека, пробирающегося вперед, чтобы приложиться к иконе. Я вошел внутрь.

Моему взору предстала великолепная сцена. "Преображение" приходится на то же самое время, что и "Обретение честнаго креста", и потому пол в церкви был устлан зелеными сосновыми ветками. Священнослужители шествовали взад и вперед в своих ослепительных одеяниях, а вверху, на круговой галерее, где стоял хор, музыка гремела так, как будто сама церковь вознесла свой лик и свой голос в хвале Господу. В соборе присутствовали все градации богатства и одежд, но, как мне кажется, единственным человеком, кто мыслил и оценивал, был я. (думал и сомневался)

Через десять минут моего пребывания в церкви началось движение. Вперед вышел молодой священник; он был очень хорош собой, облаченный с головы до ног в переливающееся серебряное сверкающее одеяние — символ Преображения. В руке он держал кисточку из верблюжьей шерсти. За ним шел маленький мальчик в белом стихаре, несущий крошечную чашечку со святой водой.

Священник встал среди людей лицом к алтарю — то был символ прихода Иисуса на землю в облике человека, символ его человеческой жизни и страданий. То была прекрасная идея, серебряноризный священник, сошедший от величественных икон и вставший среди людей; то был Бог, ставший человеком.

The town of Ust-Yug

Священник и мальчик ненадолго преклонили колена, затем поднялись, один держал кисточку, другой сосуд со святой водой. В пастве началось движение, люди начали подходить под благословение. Медленно все собрание продефилировало мимо священника и мальчика. Каждый, подходя, становился лицом к священнику, а тот окунал свою кисть в воду, рисовал крест на лбу прихожанина, получая в ответ поцелуй в руку, которая держала кисть. Он стоял совершенно неподвижно в своих праздничных ризах и смотрелся ангелом, только что спустившимся на землю. Или, скорее, как будто он чудесным образом вышел из иконы. Он двигал рукой, что держала кисть, не шелохнув ни одним мускулом своего тела. Должно быть, его и выбрали из-за лица.

Я тоже в свою очередь подошел к нему, получил благословение и поцеловал руку. Это было так, как будто я подошел к иконе, представляющей Преображение, и оттуда вышла рука, благословляющая меня, и свершилось церковное чудо.

Что за вера, что за сила в этом обряде! Религиозные чувства гремели во мне, как будто в громадном органе. Я вернулся на место, стал среди благословленных, осенил себя крестом и продолжал наблюдать процессию, проходящую перед священником.

Ах, какое удовольствие было наблюдать за прихожанами, подходящими к нему. Старые и молодые, хорошо одетые горожане и деревенские мужики, бабы, старые крестьянки, деревенские девочки и мальчики, очаровательные девчушки 15-16 лет в чистых ситцевых блузах, в коричневых платках вокруг их загорелых лиц. Солдаты, марширующие один за другим в чистых белых гимнастерках с красными нашивками на плечах, выглядели гораздо более щегольски, чем на парадах. Все они по очереди подошли к благословению, и жандармы очень официально блюли порядок. Наконец, все прошли. Наступила трехминутная пауза, и священник стоял неподвижно, как ангел на закате, ожидающий последних кающихся. Но никто больше не подошел и он снова стал на колени, помолился, а затем присоединился к другим священникам — присоединился к Богам на Небесах. Человек снова стал Богом.

Святая православная церковь удивительна; она по-настоящему искушала меня в ту поразительную ночь. Это единственная горячая, живая церковь в Европе. Она жива добродетелью людей, которые ее составляют. Если бы священники были из дерева, она все равно была бы великой. Молящиеся всегда находятся здесь в едином согласии. В церкви всегда есть чужие, всегда есть богомольцы. Бог — Слово, которое охватывает всех мужчин России как братьев, всех женщин как сестер. За этим словом бьет фонтан гостеприимства и доброжелательности.

На паперти церкви расположены были старые иконы и реликвии. Меня особенно заинтересовали два изображения — одно царствия небесного, другое — ада. Изображение ада состояло из большого змия, обвившегося вокруг миров; ангелы длинными зубцами заталкивали осужденного в пасть змия.

Представление царствия небесного напомнило мне книги моего приятеля-старообрядца и показалось похожим на театр, где на сцене находилось Святое семейство. Совершенно очевидно, что здесь не было места Свободе, Равенству, Братству: одни люди там были в гораздо лучшем положении, чем другие. Исторические святые владели большими пространствами, располагаясь, так сказать, в ложах, в то время как простые смертные были рады месту на галерке. В Судный день все Иваны и Василии окажутся вместе перед вратами — посох в руке, котомка на плече. Перед ними засверкают купола и шпили, горящие в лучах заходящего солнца, как все монастыри, соборы и церкви России, собранные вместе. И они будут полны

религиозного энтузиазма и общего возбуждения. И как же они будут все счастливы, и не продырявят ни одной дырочки и не найдут ни малейшего изьяна во всем представлении.

Почти никто из мужиков не попадет в ад; они соответствуют всем требованиям Рая. Они и не ожидают плохого обращения в Судный день. Праведный человек редко попадает в серьезные неприятности даже в России, да мужик и не идеализирует свой Рай. Рай просто немного получше, чем его родная земля. Это и есть его родная земля, только без дела и без водки. Но там много начальства и полиции, и некоторые люди будут баре и сидеть впереди, а другие — рабы и стоять сзади.

Прошли те времена, когда считалось, что суеверия крестьянства достойны презрения, а поклонение священным символам религии идолопоклонничество. Что такое идолопоклонничество? Это значит объяснить необъяснимое, определить неопределимое, дать Богу форму, местоположение, имя. Мы на Западе возвели слова и поклоняемся им, обоготворяем их, а что касается идолопоклонничества, то скорее нас надо побить камнями, чем нам их в кого-то бросать.

Простой человек посредственного ума, изо дня в день взирающий на Природу, узнает больше правды о жизни и ее чудесах, чем блестящий горожанин, крутящийся в вихре коммерции. Более того, развеялись наши иллюзии относительно великой роли англичан среди других народов. Роль наша — коммерция. Мы похвалялись цивилизацией, которую несли другим, а она оказалась одной видимостью. Мы думали, что идет развитие цивилизации, а это двигалась коммерция. Литература, искусство, религия, философия — все было поглощено коммерцией. Обращение язычников оказалось на поверку окрещением в коммерцию.

Я говорю это потому, что Россия не организована, не превращена в великолепную машину, не "развита", и человек ведет здесь более свободную жизнь. У здешнего человека есть шанс. Я бы сказал молодому англичанину, стоящему на пороге жизни и вслушивающемуся в искушающие, неотразимые голоса: "Не дай себя обмануть, не входи в эту машину, не отдавай свою душу, свою человечность. Уйди оттуда, стань скитальцем, странником. Если у тебя нет денег, отдайся на волю Господа и природы. Каждое деяние, каждое лишение сделает тебя сильнее, решительнее, более готовым..."

Надо сказать, что войти полностью в русскую жизнь, слиться с ней почти невозможно. Чужеземец с Запада, интеллектуализированный и испорченный индивидуум, может радоваться свободе этой жизни, глубоко погружаться в правду ее, но часто, когда он жаждал бы участвовать в этом великолепии, он обнаруживает, что он — лишь наблюдатель. Не скоро устоится его жизнь паломника, идущего от одной святыни к другой.

В Великом Устюге я был зрителем великолепного спектакля. Это случилось на второй день моего пребывания здесь. То был выход за город для встречи знаменитой чудотворной реликвии, что должна была задержаться в городе на несколько дней, мощей одного великого русского святого, которые переправлялись на юг к Ветлуге из монастыря на севере. Они отправлялись туда, чтобы защитить город от холеры, ибо, как я слышал, Ветлуга была самым северным городом, где появилась ужасная болезнь.

Все обитатели Устюга выбрались за город, чтобы внести реликвию. То был большой праздник. Процессия отправилась от собора, неся великолепные иконы, а перед ними шли церковные нищие, которые, подобно Диогену, несли большие зажженные фонари, хотя стоял ясный день. За ними двигалось великое множество хоругвей, на все способы изображающих истории из Ветхого и Нового заветов, истории о святых, истории из жизни церкви, истории чудесных появлений и исчезновений различных святых икон и т.д. Затем шли всякие бездомные и бродяги, несли флаги и цветы, а с ними монашенки, все в черном и с покрытыми лицами. Следом шли хоры монастырей Архангельского и Иоанна Крестителя, певшие без всякого аккомпанемента. Затем священнослужители из сотни церквей, все в полном облачении, а за ними священнослужители выше рангом, все пешком, а затем епископы, за ними высокоподнятые позолоченные кресты, и еще два хора, еще священнослужители и военный оркестр; после всего этого снова иконы, и большое стечение всякого народа. Такие процессы для России то же самое, что выход Лорд-мэра в Лондоне для коммерции.

Вдоль улиц стоят солдаты и полицейские, как и вся толпа, с непокрытыми головами. Поспешив вместе со всеми к месту встречи, я вскоре понял, что мы находимся на северной дороге, и сделал заключение, что реликвия прибывает через Усть-Курью из Красноборска, а, может быть, даже и из отдаленных Соловков.

Где-то в полумиле от города наша процессия встретилась с другой процессией, что шла с другой стороны, сопровождая реликвию к месту встречи. Это было еще одно поле золотых одеяний, и сколько же народу было вокруг! Устюг совершенно опустел. Здесь собралось не менее десяти тысяч человек.

Яростно грянул военный оркестр, и у гроба, содержащего мощи, сменились носильщики, а вокруг засуетились мужики, чтобы хоть как-то подсобить в несении гроба. Наконец, я увидел его поднятым высоко над головами. Это был старинный ящик, покрытый блеклой красной тканью, такой же древней, как и мощи, и они несли его на длинных деревянных жердях, как Ковчег завета, несли в сонме израильтян, и буквально сотни крестьян и крестьянок протискивались вперед, чтобы быть поближе к триумфальному шествию. Они несли мертвые кости, как народ мог нести великого героя, только что вернувшегося с войны, с песнопениями и криками, с маханием платков и флагов, с ревом оркестров. Мужчины и женщины, что касались священной реликвии, безумели от счастья, и я видел слезы радости, текущие по раскрасневшимся щекам. Христос, пришедший бы сейчас в мир во всей своей славе, едва ли собрал бы большую толпу, стремящуюся коснуться его одежд.

~

Глава 32

ИКОНА В ДОМЕ

Иконы в церквах, соборах, монастырях и обителях служат символами святости и Бога. Иконы в доме служат символами икон в церквах, т.е. символами, которым делегированы полномочия. Они представляют подлинные иконы подобно тому, как все кресты представляют подлинный Крест на Голгофе.

В каждом русском доме висят иконы, и каждый русский носит под рубашкой крестительный крест. Иконы подтверждают, что дом и человек принадлежат Богу, подтверждают право Господа. Для религии иконы являются тем же, чем торговая марка для коммерции. Русский мир оказывается "соединен с Богом золотыми цепями, опутанными вокруг его ног".

Свеча, горящая перед иконой, это сияние конечной человеческой жизни на фоне черноты Бесконечного.

В каждом русском доме есть иконы, они висят даже в вокзальных залах ожидания, в банях, трактирах, ночлежках, тюремных камерах и публичных домах. Они занимают место в переднем углу комнаты, т.е. в углу, обращенном к восходящему солнцу. Считается не совсем приличным сидеть к иконам спиной, крестьяне располагают стол таким образом, чтобы это было невозможно сделать. Стол ставят в угол под иконы, и создается впечатление, что они тоже участвуют в трапезе. Перед тем, как приступить к еде, следует поклониться иконам и три раза перекреститься. После трапезы ритуал повторяется, затем благодарят хозяина дома.

Если вы ночуете в русском доме, всю ночь на вас смотрят иконы с горящими перед ними лампадами, они охраняют вас от дьявола. Иконы учат маленьких детей не бояться темноты, и даже студенты-нигилисты относятся к иконам и лампадам с нежностью, те напоминают им, как в детстве они просыпались по ночам от страшного сна и тогда икона и лампада успокаивали их и они мирно засыпали вновь.

Из почтения к иконам снимают шапку перед тем, как войти в комнату — это знак, что Бог находится в комнате. Почтение, которое русские оказывают иконам, имеет тот характер, когда не задают вопросов, а принимают без всяких сомнений символы религии. Безусловно, в иконе есть сила, она создает в помещении атмосферу. Икона — это Присутствие. Она напоминает, она удерживает. Вне дома есть солнце, луна, звезды, прекрасные создания. Внутри дома их место занимает икона. Для русских икона бесценна, она служит делу освящения времени, места, деяний. Если у русского день рождения, он зажигает еще одну свечу перед иконами, устраивает под ее покровительством молебен. Выходит ли его дочь замуж, он дает ей икону как стража будущего дома. Ее так часто зовут на помощь, что не возникает и тени сомнения в ее необходимости. К ней то и дело обращаются и потому так сильна ее власть.

Все значение иконы было осознано мною в Малороссии, в доме священника. Я легкомысленно насвистывал какой-то лондонский мотивчик и этот человек сурово заметил мне: "Побойся Бога!" Кто-то указал на икону. Я совершил святотатство, накликал дьявола. Хотел бы здесь же заметить, что русские, самый, возможно, музыкальный народ в мире, никогда не свистят — видимо, свист считается нерелигиозным.

Я поинтересовался, какие еще существуют ограничения, и получил ответ, что дом — это как частный придел в деревенской церкви, что, перемещаясь из церкви в дом, человек сохраняет всю почтительность, живет воспоминаниями об имманентности и близости Бога. Если случится такое, что кто позабудет Бога, запев, выругавшись, еще как-то нарушит установленный закон, хозяин дома обязан именем иконы побранить забывшееся лицо.

Итак, икона — это "Бог среди нас", от нее ничто не укроется — ни высокое, ни низкое, икона — более живой религиозный символ, чем католическое распятие или четки, и в то же время она — вне всего, она уникальна. Икона исполнена такой силы, что становится самим духом дома.

Сам собой возникает вопрос: означает ли сказанное, что английские комнаты мертвы? Разумеется, русские получают от своих икон многое, что отсутствует в русском жилище. Также и посредством ста семнадцати церковных праздников в году они приобретают нечто уникальное. В Англии на неделю приходится один церковный праздник и шесть трудовых дней. Русские называют свой праздничный день "днем Воскресения", и в неделю выпадает два постных дня.

Крестьянин не признает светский календарь даже в приложении к сельскохозяйственным работам. Он рассчитывает дни по праздникам и постам. В году практически нет дня, не носящего какого-то широко известного имени. Древние обычаи поклонения природе переплелись с христианской хронологией. Таков праздник встречи Весны на второй неделе после Пасхи или благословения браги в середине августа. Детей называют по имени святого, а большинство из них получают и вполне прозаическое уменьшительное имя.

Наблюдательный путешественник заметит в России простые деревянные кресты в тех местах, где строятся дома. Это тоже икона, и он будет стоять, пока не закончится постройка дома и не придет священник совершить обряд освящения.

Обычай креститься — самый могучий обычай в русской жизни. Это молитва без слов, утверждение безоговорочной веры. Единственные слова, произносимые при этом мужиком, это слова молитвы или фразы типа "Смилуйся, Господи!" или "Слава тебе, Господи!"

"Ведь ничего нет по нашим силам, Все выше наших сил, — говорил один гоголевский герой. — Без помощи свыше ничего нельзя. Но молитва собирает силы. Перекрестясь, говорит человек: "Господи, помилуй", гребет и доплывает до берега". Переплетчиков рассказывал историю о слуге из крестьян, который нашел себе место в Москве у хозяина, державшего двух ручных волков. Слугу позвала хозяйка, он пошел на ее зов и внезапно наткнулся в коридоре на волков, растянувшихся подобно спящим собакам. Ему надо было пройти мимо них в комнату хозяйки, он поколебался с минуту, потом перекрестился и побежал в комнату что было сил.

Я видел, как машинисты сходят на платформу на железнодорожных станциях, чтобы поклониться иконам, а затем продолжить путь. Извозчики, даже с ездоком, останавливаются у монастырей и церквей, чтобы перекреститься. Вообще считается неприличным миновать храм, не перекрестившись, и даже в выродившейся Москве поражает зрелище людей, крестящихся в электрическом трамвае, когда тот проезжает мимо святых мест.

Зевая, крестьянин перекрещивает рот, чтобы туда не попал дьявол — что само по себе представляет собой небольшую проповедь об опасности скуки. Добродетельная хозяйка крестьянского дома кладет кресты на все пустые тарелки и кувшины в кухне, и это тоже иконы. И если мужа ее нет дома, а его ждет миска супа, она перекрестит миску прежде, чем лечь спать.

Тысячи этих ритуальных огоньков показывают, как русские соединяют христианскую религию с жизнью. Они действительно живут "под присмотром их великого надсмотрщика", только они ни за что не назовут своего Бога надсмотрщиком. Русские люди все как один верны одной идее и в ней они все — братья. О русских с гораздо большим основанием, чем об англичанах, можно сказать, что они и есть церковь, если только не коммерция — наша церковь.

В Англии есть храмы и дома. В России — храмы и освященные дома! И хотя Бог —повсюду, мы чувствуем, что в неосвященных местах его нет. То, что мешает различать божье и человеческое, так это освящение того, что и так уже свято. То, что мы отдаем Богу одну десятую часть своего добра, заставляет нас думать, что девять десятых — наши. То, что священники отдают свои жизни Богу, оставляет всех остальных непосвященными. Освящение храмов оставляет наши дома вне храма.

Так, может быть, освящать не стоит вовсе? Не все ли будет когда-то тем или иным способом освящено, подымется в наших представлениях на уровень святости одним фактом начального посвящения? Каждый наш день получит свою, особую святость. Наши дома, расположенные хоть в трущобах, хоть в парке, получат значение преддверия храма. Если так, то иконы уже оказались впереди: они освящают дом, то первое, что должно считаться святым. Они напоминают русским, что Бог не только в храме, он и в их собственной гостиной. В этом конечном и материальном мире они напоминают о Бесконечном и Духовном.

Что до меня, то если я когда-то обрету постоянное место жительства, дом, в нем обязательно будет висеть икона. Русские полагают неважным сюжет либо красоту иконы, для них самый лучший символ — грубо отесанный крест. Где бы я ни скитался, со мной всегда была икона — только не русский святой образ, а копия "Молитвы к святой богородице" Милле. Она была со мной в Малороссии, в Москве, на Кавказе, вернулась в Англию, она смотрела на стены всех комнат, где я селился, взирала, как я читаю, пишу. Она смотрит на меня сейчас. Можно затеряться в ее серых глубинах, можно забыть слова и мысли, преклоняя колени в громадном сером храме

Сокровенного. Она может и не висеть в переднем углу, но тот, кто смотрит на нее, заглядывает в Вечность. Она успокаивает, приводит в порядок путаные мысли, она напоминает и останавливает, она дает мир и силу.

~

Глава 33

ПО ДОЛИНЕ РЕКИ ЮГ

Покидая Устюг, я переправился на пароме через Сухону и по песчаному берегу двинулся к устью реки Юг. Стоял жаркий летний день, сверкали на солнце колосящиеся поля. По широкой плодородной равнине я начал путь к Никольску, что находился в двухстах милях южнее.

Мне встретилось много деревень, земля здесь способна прокормить множество людей, лес же лишь маячил на горизонте. Места эти — все еще чисто крестьянский край, здесь не было и нет крупных земельных собственников, имений. Земли принадлежат деревне и жители ее работают на земле общиной. Над деревнями стоит податной чиновник или сборщик десятины, он определяет, какая часть урожая пойдет в оплату податей. Возле каждого селения стоял указатель, на котором написано было название, число жителей и домов, например:

Пестово

66 душ

24 дома

Очевидно, дети в расчет не принимались.

A beautiful corner five versts from Ust-Yug

Шлось мне отлично: лето, ноги зажили, организм готов ко всему. Ничего такого, однако, не случилось и, отмерив двадцать пять миль, я стал искать укрытия на ночь, лучше бы всего самый чистый дом в деревне. Наружный вид часто обманчив и в этот вечер, когда я сделал выбор, хозяйка дома мне же и отсоветовала.

"Заходи, коль желаешь, — сказала она, — да только худо у меня. Клопов столь много, что, неровен час, тебя сожрут. Иди на конец деревни, у них одних только и нет клопов".

Я был ей крайне признателен за совет и пошел искать крайнюю избу в этой растянутой деревне. Деревня, между прочим, называлась Серафимы. Хозяйка избы оказалась по какой-то причине на крыше, юбки ее были задраны вверх и завязаны под мышками. Так мы с ней и перекрикивались, причем ее выговор оказался самым вологодским, какой я когда-либо слыхивал. Тем не менее, мы договорились, я устроился на ночь, клопов в самом деле не было, хозяйка разделалась с ними при помощи буры, Но тараканы!..

Не посвятить ли мне сейчас страницу тараканам? Я так давно удерживаюсь от того, чтобы не поминать их на каждой странице. А ведь они — мои постоянные спутники, мои недруги. Позвольте мне рассказать о приносимых ими страданиях. Даже в Устюге, перед тем незабываемым чаепитием с плюшками, я убил их сто три штуки — а я всегда считаю — а вечером, прежде чем лечь спать, убил сто сорок три. Я когда-то собирал насекомых, но оказался не в состоянии дотронуться до таракана. Ужасный страх, что ночью они будут по мне ползать, стоил мне многих бессонных часов и кошмаров. Я закрывался с головой и, тем не менее, был уверен, что они по мне ползают. Их ведь сотни, тысячи — на стенах, на полу. Они везде — в деревянных блюдах, в супе, в хлебе, в ушате с грибами. Тараканы шлепаются с потолка на пол. Мне припоминается комната в одном селении Костромской губернии. В новой избе на новом белом сосновом потолке тараканов было не сотни, а тысячи, десятки тысяч, как звезд на летнем ночном небе, со своим Млечным путем и всеми созвездиями. То были пруссаки, крупные и мелкие, но преимущественно крупные, и они поводили длинными дрожащими усиками. Я видел их на святых иконах. Я видел уховертку на носу у богородицы. Но русские не обращают на это внимания. Я даже слышал, как говорили, что дом без тараканов и не дом. Кстати, здесь бытует неувядаемый литературный анекдот о тараканах и щах. Он родился у Гоголя, часто встречается на чеховских страницах...

Когда я заметил своему хозяину, что у него обитает множество тараканов, он взял мою шапку, которую я беззаботно оставил на столе, и, стряхнув с нее по крайней мере дюжину, поделился со мной соображением, что это к хорошему урожаю, а уже рожь поспевает, "Слава тебе, Господи!" Хозяин и его жена были простыми, даже наивными людьми. Бездетным, одиноким, мой вечерний рассказ о путешествиях явно доставил им много удовольствия. Когда я поведал им, что в Лондоне шесть или семь миллионов жителей, что по размерам он вдвое больше Москвы и Петербурга, вместе взятых, они перекрестились и попросили у Бога прощения. Баба уставилась на меня, не произнося ни слова, только восклицая время от времени осевшим голосом: "Смилуйся, Господи! Смилуйся, Господи!" Она вбила себе в голову, что я — чрезвычайно важная особа, путешествующая инкогнито, то ли великий князь, то ли генерал, то ли брат царя.

Наутро мужик предложил отвезти меня за девятнадцать верст по цене рубль пятьдесят копеек, и я слышал, как жена говорила ему: "Смотри, не запрашивай с него много, а то нам беда будет".

Немного погодя я спросил у мужика: "Ты знаешь, что такое удостоверение?"

"Знаю".

"Вот у меня есть удостоверение от архангельского губернатора".

"Я же тебе говорила", — отметила его жена.

"Я имею право брать земских лошадей по три копейки за версту".

"Ну!"

"Видишь ведь, — снова вмешалась жена, — что он за человек. Ты поостерегись".

"Так что если я захочу, я могу ехать за шесть гривен".

Крестьянин немного поразмышлял.

"А то и я могу отвезти тебя за те же деньги", — наконец, предложил он.

Но у меня не было никакого желания трястись на телеге, особенно за плату, и я еще раз подтвердил свое намерение передвигаться пешком. Лица моих хозяев прояснились, сомнения их рассеялись. "Возвращайся, Степан", — говорил мне мужик, пожимая руку и делая поползновение поцеловаться в то время, как жена толкала его в бок, чтобы он не так со мною фамильярничал. "Возвращайся, а теперь давай поцелуемся, да в губы, давай..."

Но я всегда пресекаю любую попытку поцеловаться.

Было бы полной нелепицей тащиться в телеге этим свежим, солнечным утром. Никогда мне лучше не шлось, и я отмахал десять миль еще до восьми часов, не поворачивая ни влево, ни вправо, не задерживаясь по пути. Дойдя до деревни Михнинская, я зашел в небольшую избушку спросить кувшин молока и обнаружил в ней весьма любопытную личность.

Болезненного вида молодой человек сидел на стуле и плел лапти. У его ног двое маленьких играли обрезками бересты. Остальные домочадцы, очевидно, трудились в поле. Он пригласил меня сесть, что я и сделал. Минут десять мы молчали, и за это время я пришел к заключению, что он либо деревенский гений, либо деревенский идиот. Он, похоже, был моего возраста, только худой, жалкий. Клочковатая, соломенного цвета бороденка. Большой нахмуренный лоб, большие запавшие глаза выдавали в нем личность необыкновенную.

Так оно и оказалось. Крестьянский интеллигент, он страдал чахоткой и был слишком слаб, чтобы работать в поле. Все силы и энергия сосредоточились у него в голове. Он нарушил молчание, спросив, нет ли у меня с собой какой книги.

То был, конечно, сильный вопрос. Я был немало удивлен. Какую книгу он имел в виду — детективные рассказы, церковную литературу, социалистические брошюры?

"Любая годится, не важно", — ответил он.

Я вручил ему русский топографический журнал, издание "Общества по изучению Северного края", и он с жадностью ухватился за него.

"Что вы там будете читать?" — спрашивал я, но он только перелистывал страницы, приговаривая: "История смолокурения» — это добро. Я хочу узнать об этом, я обо всем хочу знать. У нас в деревне есть маленький кружок. Мы здесь не как все, нас интересуют серьезные вещи. Мы вместе читаем, даже слышали про Лондон и Англию. Дайте мне что-нибудь про Англию".

"А что вы читали об Англии?"

Он снял с полки рядом с иконами с десяток книг и каких-то брошюр, его книжное сокровище.

Кропоткин "Поле, завод и мастерская" на русском языке.

Адам Смит "Богатство народов", тоже по-русски.

"Болезни коров"

"Средство против пьянства"

«Человеческая система"

Мюллер "Упражнения"

"Основы физиологии" и одна-две брошюры по медицинской практике.

"Вы — врач", — высказал я предположение.

Он улыбнулся: "Я лечу".

"Но я не вижу здесь лекарств".

"Я настаиваю травы", — ответил он.

Мы поговорили затем об Англии, о протестантской религии, он обнаружил сильный, необычный, какой-то фанатичный ум. Он даже произнес такую фразу: "В конце концов все религии стоят друг друга", вот как он был развит. Но его жажда поговорить, обменяться мыслями показывала, насколько же он лишен интеллектуального общения. Несколько раз, когда я порывался уйти, он хватал меня за руки, говоря: "Нет, не уходите еще. Не уходите, бросьте ваши странствия, поселитесь здесь".

Такого приглашения я, конечно, не принял, но пробыл до второй половины дня, а после пошел в Левино. В Левино бабы, идя за бороной, сеяли озимую рожь. В фартуки у них было засыпано зерно, они придерживали одной рукой фартук, другой зачерпывали и, двигаясь в определенном ритме, разбрасывали зерно.

Миновав несколько деревень, я попытался было устроиться на ночлег, но тщетно, все были в поле. Следующий день был prazdnik, поэтому работали допоздна. Наконец, в Подволочье, в пятидесяти верстах от Устюга, мне повстречался сонный дедушка, пригласивший меня зайти. Пока мы дожидались его домочадцев с поля, стало уже темно. Я сильно отдалился от края белых ночей, да и сезон уже сменился. Не помню, когда я в первый раз увидел здесь луну, но она оказалась очень красивой, ясной, полной. Я смотрел, как подернутая легкой дымкой луна подымается в темном небе. Она действовала умиротворяюще.

Прежде чем лечь спать, я вышел на улицу. Стояла чудесная ночь. В лунном свете деревня приобрела торжественный вид. Двухэтажные дома и церковь казались громадными. Даже небольшие строения, телеги, всякий деревенский инвентарь приобрели какую-то значительность в этом свете, как будто их произвели иные, древние силы, а не те, что действуют в наши дни.

Следующее утро выдалось дождливым. Я спал на тюфяке и за всю ночь ни разу не был потревожен. Можно было бы сразу же отправиться в путь, да уж очень не располагала дорога. Я вышел приобрести немного сахара, поскальзываясь, шел от порога к порогу, пока какая-то старушка не уступила мне полфунта. Вернувшись, я нашел хозяйку замешивающей ячменную лепешку с сушеными грибами, то есть она готовилась печь peerog, a pie, хотя англичанини вряд ли бы назвал это изделие таким именем. Вялый дедушка сидел рядом, через каждые десять минут беря понюшку табаку. Грязнее человека я не видывал. Нюханье табаку и грязь обычно неразделимы, слава Богу, это довольно редкое занятие. Старик поведал мне одну довольно любопытную вещь: оказывается, так распространенное в этих местах питье чаю — совсем недавний среди русских крестьян обычай, а самовар, сейчас воспринимаемый как национальная особенность, вовсе не существовал каких-нибудь сто лет назад. Тогда чай пили только богатые люди, а крестьяне и не думали. То было занятие для дворян. Ныне же не иметь самовара, выйти из дому без чая — хуже, чем быть нищим. Хозяйка объяснила мне, что сейчас нельзя употреблять в пищу ржаной хлеб, потому что пост. Пирог с грибами его заменяет, не хочу ли я попробовать? Пирог оказался "originalny no vsotaky vkusny", как говорят русские. Что до меня, то я предпочитаю постную пищу обыкновенной.

Меня просили остаться на день, но меня не привлекала перспектива просидеть весь долгий скучный день в грязной избе, лучше уж идти под дождем. Плотный плащ, резиновые галоши, непромокаемый рюкзак — отчего бы мне бояться дождя?

Странное то было путешествие. Дождь лил весь день не переставая, за двадцать миль не встретилось ни одного человеческого жилья. Я вступил в самые большие леса России. Вологодская губерния самая лесистая в Европе, здесь больше сосен, чем даже в Архангельской. Я покинул места, относящиеся к городу Устюгу, и находился в зоне влияния Никольска. Устюг богат и невелик. Никольск — беден и раскидан, дороги же Никольские относятся к худшим в империи. Миля занимает полчаса. Хлюп-хлюп, по щиколотку, по колено, увяз, застрял, поскользнулся, споткнулся... Дорога была мощена молодыми березками, беспорядочно раскиданными по грязи. Ступив на один конец тонкого ствола, невольно подымаешь вверх другой конец, грязь брызжет тебе в лицо, а сам ты соскальзываешь в трясину. Некоторые бревна просто плавали. Там, где дорогу пересекали ручейки, бревна вообще уплыли, оставив после себя топкое русло. Скользкие разбитые бревна переворачивались, утопали в грязи, подскакивали — а с равнодушных небес угрюмо сеяло...

Кругом сырость. Найдя в лесу хижину, я сел, сгорбившись, под крышей, пережидая, когда кончится дождь, попытался запеть, но, как будто вызванная моим неуместным весельем, сверкнула молния, а дождь пошел еще гуще. Какое низкое здесь небо — никакого вида, никакого горизонта — лишь тянется бесконечная лента дороги.

Покинув хижину, я прошел еще три мили, на этот раз найдя убежище под мохнатой вековой елью. Земля и мох под ней оказались сухими, как будто дождь здесь не шел месяцами. Ветви деревьев смыкались над головой. Я снял плащ, повесив его просушиться, и, устроившись на куче мха, писал письма в Англию, вырезал фигурки из бересты, только бы как-то заполнить время.

Весь этот долгий сырой одинокий день ни один человек не встретился мне, не послышалось хотя бы тинканья коровьего колокольчика. Можно было бы провести в лесу всю ночь, но мысль о сырости и о медведях испугала меня и, собравшись с силами, я снова пустился в путь. Был только один способ не попасть в топь, а именно идти, как по канатам, по длинным бревнам вдоль дороги, удерживающим боковые бревна в порядке. Таким образом я одолел десять миль и, намаявшись, пришел на Половищенскую поляну. Клочок порыжевшей травы, два поля побитой ржи, несозревшей, неубранной. Вокруг осадным лагерем стоял лес: черный, грозный. Можно было вообразить, как он держит в узде стаю волков, готовых вмиг броситься на кучку жалких изб, порушить и их, и их обитателей, вернув лесу то, что ему по праву принадлежало.

Здесь, к счастью, обнаружилась казенная почта, а то я уж ожидал самого худшего среди таких нищих крестьян. В России, как и повсюду, крайняя бедность ведет за собою крайнюю грязь. Была уже темная ночь, когда я открыл дверь, заглянул внутрь — в деревне никогда не стучатся — и спросил, не могу ли я переночевать. Там собралась небольшая компания. Мне поставили самовар, подали яйца, пирог. С утра я ничего не ел, и тут уж воздал еде должное.

Мало что мне запомнилось из того вечера в Половищенской, за исключением мужичонки, которому я высказал несколько соображений насчет состояния дорог. Я говорил, а он кивал головой, откликаясь: "sovershenno pravilno". Позднее кто-то заиграл на балалайке, а мужичонка хлопал и кричал "Бррраво! Бррраво!" У него это получалось таким образом, как будто пустили фейерверк и ракета-шутиха, поколебавшись немного на старте, вдруг разрывает воздух, летя в небо.

В записной книжке на следующий день я записал следующее: "Прошлую ночь я спал в тесном контакте с себе подобными, однако, спал..."

Следующий день был таким же дождливым. Я прошел то ли двадцать, то ли тридцать верст по лесу в направлении к Слободайке, стоящей на большой поляне. Дорога туда — не более, чем грязный проселок, в который впадают, кажется, все лесные ручьи до единого, как будто это река.

В Слободайке на улицу с криком высыпали ребятишки: "Вон идет Bogomoletz!", и я с легкостью получил жилье ради Господа. В деревне была лавка, я пошел туда кое-что купить. Приобретения мои стоили шиллингов пять. Сахар, цейлонский чай, baranka biscuits, медовые пряники, ситец, покрытые ржавчиной серпы и белый хлеб трехнедельной давности, его отдавали по два пенса за фунт — вот что можно было купить в лавке. Хлеб привозили из Никольска и продавали по воскресеньям, и то не по каждому. Мужиков совершенно не смущало то, что он черствый. Они знали, что это хороший пшеничный хлеб, и эта мысль сохраняла хлеб в их мозгу мягким долгое время после того, как Природа превратила его в черствый. Сморщенная старуха, заправлявшая в лавке, сложила восемнадцать и пять, и у нее получилось двадцать.

Спал я в комнате, где расположилась большая семья. Бабушка расстелила для меня на полу мешок, и хоть мне было на нем жестковато, все же усталое тело мое отдохнуло. В этой деревне впервые появились мухи, до этого они меня не беспокоили, но теперь досаждали все больше и больше. Кусались они хуже всякого другого насекомого и в этом состоит их отличие от английских мух.

Тараканов было не меньше, чем всегда. Кусок хлеба, который я оставил по ошибке на столе, к утру был весь изъязвлен дырками, которые они в нем проделали, и выглядел, как коралл.

Я очень весело развлекся с ребятишками, ковыляющими по дому — Надькой и Ванькой. Моя имитация собачьего лая заставила их броситься на поиски собаки и до смерти испугала кота. И Надька, и Ванька, и отец, и мать — все были облачены в домотканую одежду из льна, которую ткала для них на станке старая бабушка. Я весьма позавидовал их неизносимым тужуркам.

Вышедшее солнце победило дождь, высушило грязь и я, хоть ноги мои и гудели, опять очутился на дороге, двигаясь к деревне Городец. Городец можно бы назвать и городом — есть рынок, три церкви, множество лавок, а крестьяне здесь богатые. Есть и промышленные товары, но дорогие, поскольку железная дорога проходит в двухстах милях отсюда. Мое внимание привлекла черная деревянная церковь, формой похожая на паровую карусель, а рядом с ней, открытые непогодам и ветрам, подвешены на столбах церковные колокола.

Я обошел все городецкие прилавки в поисках пары ботинок, но не нашел ничего подходящего. Два дня бревенчатых дорог разбили мою обувь, а вышедшее солнце ее высушило и я уже чувствовал появление новых волдырей, натертых потрескавшейся кожей. Я носил кавказские горные ботинки, сделанные из дерева и кожи, они оказались очень удобными, только нельзя, чтобы дерево трескалось. Северные сапожники не знают, как к ним приступиться, а то бы я их починил.

"Ты лучше купил бы пару sapogi, — сказал мне сапожник, — а эти мне оставь, я в них буду в баню ходить".

Sapogi я не купил, ибо кто это совершает паломничество в сапогах, но стал присматриваться к valenki, валяным сапогам, которые Толстой рекомендовал носить вегетарианцам, и к lapti, плетеным из бересты ботинкам. Все-таки я не мог решиться и на них, и постановил пока идти босиком, а в Никольске приобрести пару обычных кожаных ботинок. Ведь в Лявле все ходили босиком и, кроме того, ступни у меня весьма затвердели от ходьбы. Я стану bosiak, так крестьяне называют босых бродяг.

В тот день далеко я не ушел. За Городцом на опушке леса я нашел приятный заросший травой берег ручья и там устроил стирку, выстирал все белье и разложил его сушиться на солнце, а пока оно сохло, созерцал, как чистый свежий ручеек пляшет по корням сосен в солнечном свете. Последние два дня, проведенные под дождем, среди грязи, весьма раздражили меня, но теперь, когда я нашел этот зеленый островок, очаровательное местечко, жизнь снова улыбалась мне.

И вновь леса остались позади, передо мной лежали открытые просторы. Новый пейзаж был чрезвычайно привлекателен — разнообразие лугов, пески, речные потоки, темные леса на склонах холмов. Я вбирал в себя Природу с жадностью только что вставшего с постели больного. Мир был полон восхитительной летней свежести, покоя и тишины.

Эту ночь я провел в доме бывшего корабельного плотника. Он объявил мне, что был в Англии три года назад — в Шанхае! Все-таки это не совсем Англия. Он был в той флотилии, что столкнулась с рыбаками из Гулля, и рассказывал, что все в смертельном страхе перепились — он сам до тех пор никогда не видел моря.

Старый моряк был мягким седым бородачом. Он увидел меня на улице и ему, очевидно, пришла в голову мысль использовать меня в качестве щита, потому что жена его оказалась сущей мегерой. Было темно, и я сразу даже не понял — мужчина то или женщина. Она обладала низким басом, топала и бранилась, курила, носила высокие сапоги и бриджи. Беднягу-моряка она отчитывала не хуже жандарма. Она была на пятнадцать-двадцать лет моложе его, и не русская, а латышка. Старик подцепил ее в Риге, и я сомневаюсь, чтобы у нее была там незапятнанная репутация.

Она говорила по-русски с сильным немецким акцентом, а ее вспышки ярости заполняли комнату и можно было подумать, что находишься в какой-нибудь паршивой варшавской меблирашке. Бедный, бедный старик! Он каждый раз называл меня «любушка», а я его — «дядюшка». «Не хочешь ли чаю, любушка?» — спросил он. Жена тут же осадила его, заявив, что самовар вынесен наружу. Она отбросила папиросу и тотчас же закурила другую. Огонек спички выхватил из темноты приятное лицо мужского типа с явным присутствием интеллекта. Когда зажгли лампу, стало окончательно ясно, что это — женщина. Она продолжала бушевать и во время чаепития, только теперь переключилась с дядюшки на Бога, скидывая на Всемогущего все вины — за погоду, за урожай, за своего глупого ленивого старого мужа. Она была явно протестанткой, а дядюшка — православным, у него на стенах висело с сотню икон, он крестился и просил у Бога милости.

Я спал на полу, постелив поверх овчины собственный плащ, и спал очень беспокойно. В четыре часа уже на ногах, я переправился через реку Юг по плавучему мосту, его сделали сами деревенские, связав бревна веревками. Двоим на мосту было не разойтись, а чтобы держаться, были протянуты веревочные перила. Стоя на другом берегу реки, я наблюдал за крестьянкой, загонявшей в воду коров. Она тыкала в коров палкой, покрикивала на них, пока они не поплыли через реку. Величественное зрелище — двадцать торчащих из воды коровьих голов. Женщина сопровождала их по бревенчатому мосту.

Утром была сильная гроза. Я все еще шел босым. Попадавшиеся мне деревни были в таком состоянии, что неплохо было бы повесить здесь на перилах спасательные круги. На русских спасательных кругах написано: «Бросай утопающему». Я вынужден был снова надеть ботинки, приходилось спускаться и подыматься по холмам, ноги разъезжались по рыжеватой глине, а в деревнях я увязал в грязи.

Миновав растянутое селение Плясово и выйдя к Полонино, я выбросил-таки свои ботинки и перешел на lapti. Я остановился в доме у человека, принявшего меня за поляка, «политического», но сказавшего, что он ничего не боится и приютит меня. Он сплел для меня пару берестяных лаптей, предварительно сняв с ноги мерку. И еще продал мне пару portanki, грубых обмоток из льна. У него на кухне валялся большой моток бересты, он ловко разрезал ее на полосы и стал плести, пока жена его кормила меня солеными грибами с картошкой, сваренной вместе с кожицей.

Когда выяснилось, что сегодня я уже никуда не пойду, хозяин показал мне, как надевать лапти: обмотал мне ноги портянками, подложил в лапти мягкой травы, затолкал туда мои ступни и привязал обмотки и лапти к ногам с помощью бечевки, Я почувствовал себя мужиком, Ноги мои превратились в какие-то узлы. Пока я сидел за столом, пил чай, я чувствовал, что так же мало владею своими ногами, как Гай Фокс, сидя на тележке. И все же настало время двигаться, я кинул котомку за спину, взял в руку посох и покинул избу. Крестьянская семья взирала на меня с одобрением.

Чего не могу сказать о себе. Я привык ходить быстро, а сейчас это было невозможно. Нельзя было ни побежать, ни прыгнуть. Я теперь был процентов на тридцать больше русским, чем до сих пор. Я был в русской обуви, а она делает человека тихоходом. Сам вступив в их ряды, я понимал теперь медленный ход богомольцев. Шаг за шагом, по две мили в час, равномерно, легко, не напрягаясь, терпеливо... вот как богомольцы движутся к святыне, и я теперь тоже так буду — если только не выброшу эти штуки и не куплю себе в Никольске кожаные ботинки! Тем не менее, весь остаток своего путешествия я проделал в лаптях, и в Москву, в день возвращения к западному образу жизни, я вошел в них же.

За первый день мой в лаптях я преодолел пятнадцать миль, невообразимо медленно. Любой, кто будет в Англии идти на такой улиточьей скорости, вызовет насмешки. Я, однако, наслаждался такой ходьбой, по дороге размышляя о разных скоростях жизни в Англии и России. Развитие способностей путешествовать, передвигаться быстро не привело к увеличению свободного времени. Как было бы хорошо для Англии и для всего мира, если бы все путешествовали пешком. Например, семья отправлялась бы на море в повозке или вообще пешком.

The authors's birch bark boots in which he tramped the latter part of his journey

В этот день мне встретился богомолец, возвращающийся домой из тысячемильных странствий. Он пустился в путь еще до того, как растаял зимний снег, и теперь в середине августа через два-три дня он будет дома. Он показал мне образки, которые нес из монастыря св. Серафима, что под Нижним Новгородом. Коленнопреклоненный св. Серафим молится на столбе из воздуха за здоровье больного юноши. Образок означает, что юноше было видение св. Серафима. На другом образке тот же самый святой сидит у своего скита и кормит голодающего медведя хлебом. На этой картине св. Серафим одет в портянки и лапти.

Вечером я пришел в Петрово, где повстречал отставного солдата, а он пригласил провести у него ночь.

~

Глава 34

ДЕРЕВЕНСКАЯ СТАРОСТЬ

Не стоит думать, что в деревне уважают старость. Ничуть. Даже к деревенскому священнику хуже относятся, если он старый. Со старым человеком считаются меньше, чем с каким-нибудь парнишкой.

Славен только молодой и сильный. О почтенной старости здесь никто и понятия не имеет. Человек работает, пока не откажут руки, а после этого жизнь его — одно бесчестие. Старик, который не может принимать участие в полевых работах, а кормить его, тем не менее, надо, становится обузой, инструментом на выброс. Он еще более жалок, чем старый коняга, которого бы просто прикончили. Старика плохо одевают, плохо кормят. Перед нами – неприкрашенная старость во всей ее неприглядности.

В Петрово я встретил такого старика, отца отставного солдата. Он почти ничего не видел и уже целый год не мог работать. У него развились сильные головные боли, и внутри черепа как будто постоянно шумит ветер. Разбитое окно в старом доме, подумал я, вспомнив «Жизнь человека» Леонида Андреева.

Старик, усохший до размеров ребенка, был одет лишь в рваную рубашку да сатиновые штаны. Рубашка еле-еле натягивалась на его худое тело и, видимо, принадлежала раньше его младшему сыну, то же и штаны.

У солдата с семьей было много работы в поле, и они оставили меня со старым дедушкой. Мы разговорились. То была для него большая радость, ведь никто не говорил с ним, не слушал, не обращал на него никакого внимания, все только ждали, когда же он окажется в могиле. Мы долго разговаривали с ним об Англии, и он полагал, что Англия — это одна из российских губерний. Он задавал такие вопросы, как: «А пшеница у вас вызревает? А крестьяне у вас бедные? А рожь у вас сеют? А евреи у вас есть? А заработки хорошие?».

Мои незамысловатые ответы доставили старику немалое удовольствие. Он попросил у меня спичку, разжег старую трубку. Затем подошел ко мне совсем близко, взял меня за руку. Старик опустился на колени передо мной на покрытый сеном пол и, глядя на меня ничего не выражающим взглядом, спросил:

— Как думаешь, скоро я помру?

Я ответил, что думаю — нескоро. Ему явно хотелось жить, он боялся смерти. Он цеплялся за жизнь, пусть даже ради такого вот случая, как встреча с чужестранцем.

— Я скоро помру, — продолжал старик. — Голова по все дни болит, как что свистит в ней. Сильно болит. Им тоже охота, чтоб я помер, и все бьют меня, как не стал работать, так и бьют. Вчера я домовину себе делал, они и говорят: «Поспешай, а то помрешь ране, чем домовину сделаешь». Теперь я ее сделал, сам живой еще, а бона меня ждет. Они заставляют меня в ней спать, а я вот думаю, я утром еще спать буду, а они скажут, что помер. Страшно мне.

Он показал мне на ящик, стоявший у печи. Ящик был наполнен сеном и соломой и думаю, спать в нем было довольно удобно.

Когда вернулась семья и был согрет самовар, никто не предложил старику чаю. Но, когда они вскоре опять ушли, я налил ему чашку и дал больше сахару, чем он видел за многие годы. Старик принял его с жадностью, отложил лишний сахар и спрятал его под рубашкой. Когда мы закончили, он поблагодарил меня, набожно перекрестился.

Ночь старик провел в гробу, а я на полу, на сене, завернувшись в свой плащ. «Конечно, — размышлял я, — ему было бы лучше умереть. Только он не имеет понятия о достоинстве смерти, да ему и не надо, хотя жалкая его жизнь корчится на ворохе сена».

Утром я снова налил старику чаю, а после чаю он надолго притулился у печи, пытаясь разжечь свою трубку сосновой лучиной. А как он вчера встал на колени передо мной — старость, старость!

Когда-то он был красивым молодцем, как его сын-солдат, но красота ушла, а с нею и весь дух. В старом доме обвалилась часть крыши: задувает ветер, в детской разгуливают крысы, старуха крадется по скрипучим ступенькам. Скоро она откроет дверь, да так и оставит, а сама уйдет. И тогда ночью дверь захлопнется...

* * *

Я обмотал ноги льняными портянками, подложил в лапти свежей соломы — и снова в путь. В двух милях за Петрово повстречавшийся мужик помог мне надеть лапти по-православному. Он просто умирал со смеху, что есть люди, не умеющие надеть свои собственные портянки. Он же преподал мне урок искусства хождения в лаптях, посоветовав умерить мою английскую резвость. Надо ходить не торопясь.

Никольск был от меня в девяти милях, и, поскольку я собирался задержаться там на денек-другой, помыться, привести себя в порядок, действительно, можно было и не торопиться. И я не торопился до такой степени, что добрел до города лишь в четыре часа дня.

~

Глава 35

МЕНЯ АРЕСТОВАЛИ ДЛЯ МОЕЙ ЖЕ ПОЛЬЗЫ

Никольск — заброшенный городишко, лежащий в трехста сорока двух милях от Костромы и в четырехстах шестидесяти двух — от губернского города Вологды. Население составляет три тысячи человек, из них пятьсот — сосланные революционеры и профсоюзные вожаки. Кучка старинных домов с резными и расписными окнами и крыльцами, некоторые — под зелеными крышами. Горстка лавчонок, крохотный рынок — вот и весь Никольск. Его можно обойти за полчаса.

Тем не менее, городок имеет немалое значение, а его совет, земство, правит обширной территорией. Члены земства, в основном, неграмотны и вместо подписи ставят крестики. К счастью, сосны не нуждаются в управлении.

И все же, если города созданы человеком, то провинциальный город — порождение дьявола, и Никольск — прекрасный тому пример. Маленькая преисподняя, где единственное стоящее занятие — профессия полицейского.

Никольск напомнил мне город из комедии Гоголя, где почтмейстер проводит время в чтении чужих писем, полиция посещает место преступления лишь затем, чтобы получить взятку от преступников, где пациенты больницы валяются на кроватях по трое, пьяные, и где городничий — мошенник. «Власть, — говорит Мотли, — существует исключительно для пользы властителя».

Лишь только я появился в Никольске, как попал под наблюдение. Мне потом рассказали, что богомольцы, как правило, делают крюк, чтобы обогнуть это место. Им известны и негостеприимность, и дороговизна продуктов, здесь все вдвое дороже. По этой причине мое появление вызвало немалый переполох. Люди подбегали к окнам поглядеть на меня, а полиция, крадучись, следила за моими перемещениями.

Чем дольше они за мной следили, тем меньше я им нравился. До пояса — господин, ниже — крестьянин, непонятный человек. Без сомнения, я показался им опасной личностью. Сам же я понятия не имел, что меня выслеживает полиция.

Я довольно долго болтался по Никольску, пока нашел себе пристанище, перекусил в булочной, полчаса провел на почте, написал там даже письма, которые полиция потом вскрыла. В попытках устроиться я обошел не меньше шести частных домов — постоялых дворов в городе не было. Я исходил каждую улицу и переулок, весь город из конца в конец. Когда я совсем отчаялся, меня поманили из окна, приглашая войти.

Я без памяти обрадовался тому, что нашел, наконец, жилье. Городские жители оказались все, как на подбор, страшно недоверчивы либо боязливы, и даже не хотели открыть мне дверь. Наконец, приятного вида женщина пригласила меня войти.

Я взобрался по шатким ступеням и нашел на ощупь вход в комнату, откуда женщина позвала меня. Радость моя увяла, когда я увидел обстановку: в одной комнате стул, балалайка и пистолет, в другой — стол, лавка и стул. За столом обедали двое мужчин, женщина же стояла у окна, как будто кого-то высматривала.

Мужчины оглядели меня с ног до головы. Одному, малороссу на вид, было лет двадцать, другому, великороссу, примерно тридцать пять. Второй, очевидно, был гостем первого. Молодой человек задал мне обычные вопросы. Ответы мои явно показались ему необычными и я слышал, как он шепнул пару раз своему приятелю:

Дельце, верно? Что-то в этом есть.

— Вы лучше бы сняли эти свои... бахилы, обратился он ко мне, указывая на лапти. — Будьте как дома. Выпейте водки.

Мой отказ от водки несколько его обескуражил. Тогда поешьте чего, — предложил он.

На столе лежала треска, лежала не на тарелке, даже не на бумаге, а прямо на столешнице, а рядом в беспорядке валялись картофелины, сваренные «в мундире». Тут же стояли миска с неаппетитными на вид грибами и початая бутылка водки. Все это меня нимало не прельстило, а вид мужчин, раздирающих рыбу пальцами, едящих картошку грязной, в кожуре, вызвал отвращение.

Я попросил чаю.

— А, чай, — отозвался малоросс, в раздумье потирая висок, — это можно. Марфа, спроси насчет самовара. Сейчас, может, уже поздно, да господин подождет.

Марфа сделал недовольное лицо и вышла. Малоросс же представил мне своего товарища в следующих словах:

— Это Федор Матвеевич Потемкин, регент хора, а я певчий. Такое наше ремесло. Вы можете говорить с ним, как с другом. Он человек благородный, образованный. Покажи ему, Федька, что ты умеешь.

Федька проворчал в ответ нечто невразумительное. Он был темноволос, хорошо одет, явно пьяница, с сосредоточенным выражением глаз. В нем как будто бурлила потаенная злость.

Малоросс продолжал:

— Возьмите картошечки, вы, наверно, голодный. Не хотите? Не любите картошку? А чего же вы хотите? А, самовар, я забыл. А что это у вас за коробка? Фотоаппарат... Покажите мне.

Он показал аппарат хормейстеру, они вместе его изучили.

— Никакого толку, — сказал хормейстёр, он ничего здесь не стоит.

— Нет, стоит, — не согласился его компаньон, — тут ты не прав, Федька. А для чего он? Как он работает?

Я объяснил.

— А сколько стоит такая штука? — не унимался малоросс.

— Я купил его в Лондоне, — ответил я. — Здесь он не продается. Но в Москве вы можете его достать за тридцать-сорок рублей.

Подняв брови, он бросил взгляд на своего партнера. В молчании они глядели друг на друга и, как я понимаю, соображали, как бы им лучше украсть фотоаппарат. Я попал в воровской притон.

Вошедшая Марфа что-то им прошептала.

— Сходи займи у кого-нибудь, — сказал ей малоросс.

— В чем дело? — поинтересовался хормейстер. — У вас теперь нет самовара?

— Нету, Федька, я его продал. За шиллинг и шесть пенсов, а он стоит все двенадцать. Видишь ты, мы переезжаем. Я подумал, раз мы все равно переезжаем, так зачем лишнее трудиться, и продал самовар. Деньги-то легче переносить. А теперь вот, оказывается, мы вовсе и не переезжаем. Пропали десять шиллингов. И не вернуть. Byeda! Ты только подумай.

— Худо, — согласился хормейстер. Малоросс в отчаянии махнул рукой.

— Надо выкупить его обратно, — предложил его товарищ.

— Так я и сделаю. Выкуплю его при первой возможности. Продам что-нибудь и выкуплю.

Он глянул на меня с новым интересом:

— Вам нужна обувка. Я вам продам. Вот, к примеру, эти, — он похлопал себя по голенищам сапог. — Хороши, никто лучше не видывал. А вам их продам за сорок шиллингов.

Я отказался, указав на то, что его сапоги мне малы. То был бесспорный факт, и малоросс согласился, даже не предложив мне померять.

— Ну, ладно, — продолжил он. — Тогда, раз вы путешественник, вам нужны карты. Вот, гляньте, что у меня есть.

Малоросс пошел в другую комнату, вынес оттуда какую-то растрепанную книгу по географии и стал предлагать мне оттуда отдельные карты. Три-четыре карты он определил совершенно неверно. Было ясно, что читать он не умеет, потому что схему июньского звездного неба обозвал картой Греции.

— Цену не скажу, — заманивал он меня, — а какова ваша будет? Держался он по-дружески, как со старым приятелем, но по лицу было заметно, что все легко может перемениться. И, действительно, он предпочел разозлиться, потому что я не покупал его рваные карты, и несколько раз обращался к своему компаньону за поддержкой. Он снова позвал Марфу, велев принести мне постель.

Вы ведь устали.

На это я возразил, что не хотел бы ложиться до чая. Про себя я твердо решил, что ни за что здесь не останусь, хотя бы потому, что принесенный тюфяк был засален, как ни у одного самого грязного мужика. Кроме того, я прекрасно понимал, что, как только я потеряю бдительность и закрою глаза, некоторые мои вещи точно пропадут.

— Дьявол меня подери, — высказался певчий. — Марфа, иди займи где-нибудь самовар или горячей воды принеси, какая разница? Послушайте-ка, — обратился он ко мне, — вам же все равно нужна обувка. Мою вы покупать не хотите, но я сапожник. Сделайте мне заказ.

— Вы же сказали, что вы певчий. Он только отмахнулся:

— Шутки в сторону, я стачаю вам пару за восемь рублей, деньги вперед, это честная сделка.

Я промолчал.

Так вы согласны, — предположил он.

Я отрицательно покачал головой.

Вскоре в комнату вошла кошка — шелудивое создание с одним глазом, другой был когда-то выколот, может, тем же малороссом. Когда я подозвал ее к себе — «кис-кис-кис» — сапожник предложил продать ее за шиллинг.

Самовар так и не появился. Принеся тюфяк, женщина снова уселась к окну, я же еще раз про себя решил, что ни за что не останусь на ночь в этом притоне, и перебирал в уме способы поскорее убраться отсюда. В это время какой-то скрипучий голос крикнул на лестнице: Васька идет.

Пьяницы озабоченно переглянулись, а женщина выбежала из комнаты.

— С чего бы это? — спросил хормейстер.

— Не знаю, — ответил второй, — вроде бы незачем. Он узнал, что здесь этот человек. Хитрый, собака, пронюхал. Слышь, приятель, жандарм сюда идет. Твои сказки здесь не пройдут. Ты лучше скачи в это окно да беги. Я, со своей стороны, не видел поводов для беспокойства.

— Спрячь-ка эту фотографическую машину, — велел мне малоросс. — Или дай я спрячу. Коли он увидит, так возьмет.

Я, разумеется, отказался прятать камеру, они бы ее стянули, потеряли, разбили. Можно сказать, я обрадовался вмешательству, надеялся даже, что жандарм меня арестует, прикажет мне следовать за ним. И тогда я избавлюсь от пьяниц. Полиции же я не боялся, ведь у меня в кармане лежало удостоверение от архангельского губернатора.

Пьянчуги встретили жандарма настороженно.

— Ты чего, Вася, — спрашивал малоросс. — Ты чего заявился? Пропусти-ка с нами водочки!

Вася с серьезностью покачал головой. Он уже не мог быть с ними на дружеской ноге, мог даже принять папироски. Он направился прямиком ко мне, положил мне руку на плечо и важно выговорил:

— Паспорт ваш, сделайте милость. Я вручил ему архангельское письмо. Вася поглядел на него:

— Это что такое? — спросил он. Я объяснил.

— Вам следует пойти со мной в контору исправника. Он вас не задержит.

К чему это? — всполошились двое. — Он ничего плохого не сделал, пусть остается. Мы за него ручаемся.

— Да это так, для формы, — пояснил полицейский.

— Тогда подождите, пока я оденусь, — попросил я. — Мне потребуется время, чтобы все это надеть.

Я указал на портянки и лапти. Он согласился и я, достав из рюкзака чистый воротничок, галстук и английский пиджак, постарался придать себе такой пристойный вид, как только мог, причесался, а уж затем надел обмотки и берестяную обувку.

— Вас продержат с час, не больше, — обратился ко мне малоросс. — Вы возвращайтесь, как раз будете к самовару. Перекинемся в картишки. Вы в преферанс играете, нет? Ну, тогда сыграем в vindt. Вещи можете не брать, оставляйте плащ и камеру, да и мешок у вас тяжелый.

— Нет, я все возьму, — возразил я. — Кто знает, может, я всю ночь проведу в тюрьме, а, может быть, меня из города вышлют. Один Бог знает, что может случиться.

Полицейский держался нейтрально. Если я оставляю вещи, это мое дело. Я, тем не менее, не собирался оставлять ничего, поскольку был совершенно уверен, что сюда уже не вернусь.

Жандарму я объяснил, что путешествую с целью посмотреть на страну и людей, что являюсь членом «Общества по изучению Севера России», что у меня есть специальное разрешение и что я не русский, а англичанин. Мои слова произвели на него большое впечатление.

— Ведь эти люди — воры? — спросил я.

— Воры и убийцы, — ответил он. — Хуже людей в городе нет. Оставь я вас там, они бы вас обобрали. Одному Господу известно, что они могут натворить. Вам бы надо меня благодарить, я ведь не стал на их сторону, от водки отказался.

Нет, из-за меня вы выпивки не лишитесь, — сказал я. Он утешился.

— Какой город у вас негостеприимный, все двери закрыты, кроме как у мошенников. Я заходил мест в шесть, пока не попал к ним.

— Знаю, — откликнулся он. — Я вас видал, я и сам заходил в кой-какие дома. А к сапожнику вы чего-то сразу зашли.

Так он и в самом деле сапожник?

— В самом деле, только теперь этим не занимается. Украдет обувку, коли попадется. Худо бы вам пришлось, не приди я. Я и арестовал-то вас для вашей же пользы.

Как странно это все, — вздохнул я.

* * *

Результатом всех этих событий явилось то, что Ispravnik нашел мне спокойное жилье и пригласил на следующий день к обеду. В одиннадцать часов вечера тот же самый полицейский, что меня арестовал, был послан сопроводить меня и оградить от всяких приставаний.

— Хористы нас будут поджидать, — предупредил меня жандарм. — Если они будут вас что спрашивать, молчите. Шибко на меня серчают, что я вас от них увел. Худо мне будет, да как я мог позволить, чтоб вас ночью ограбили? Надо было вас спасать, Господь велел.

— Но раз уж они такие опасные, почему не посадить бы их под замок? Жандарм фыркнул:

— Коли мы всю шваль пересажаем, так кто останется? Занятие ваше исчезнет?

— То-то и оно, придется подаваться в мужики, идти в поле пахать. Пока мы шли по темному городу, полицейский нервно озирался вокруг, как будто чего ожидая. Вдруг впереди показались фигуры обоих хористов. Малоросс приблизился к нам.

— Что такое? — спросил он. — Что он сделал?

— Его вышлют по etappes, — ответил жандарм.

— А как?

Под конвоем в Устюг. Мы поспешили вперед, а они шли сбоку.

— А куда его ночью-то? — не отставал малоросс. В караульню, и сразу из города. Не верю я. Что он такого сделал?

— Иди отсюда, — приказал жандарм, — не то быть беде. Вон там офицер на углу.

Двое повиновались, но, прежде чем от нас отстать, малоросс шепнул мне:

— Не бойтесь, мы покараулим, как вас будут уводить. Вы только скажите, мы все для вас сделаем. А в полиции все воры.

Я отказался от их услуг, а полицейский только ухмыльнулся. Минуты через три мы достигли почтового отделения.

— Здесь вас никто не тронет, — заверил жандарм. — А коли бы вы там остались, вас бы обобрали, голым бы на улицу пустили. Только вы все-таки поберегитесь. Они могут найти, где вы, в окно залезть. Вы никого не пускайте и окно закройте.

Меня поместили в вполне приличной комнате, и жандарм откланялся. Мне принесли самовар, я напился чаю. Когда я уже собирался лечь спать, снова появился жандарм.

— Исправник передает свое почтение, — сказал он, — и приглашает вас завтра отобедать. Только не подумайте, что он приказывает. Ваша воля — идти или не идти, не пойдете — ничего худого вам не будет.

Я сказал, что буду.

Ispravnik оказался упитанным, ухоженным округлым человечком, глаза его засветились веселым любопытством, когда он увидел, что я в лаптях. Надо сказать, его веселость несколько подействовала мне на нервы, ибо и без того было непросто в такой обувке приблизиться к хозяину и пожать ему руку. Я подошел к нему медленным шагом, как робкий крестьянин. Почтенный чиновник предстоял передо мной в мягких венских туфлях.

— В самом деле, клянусь Богом, в самом деле, — произнес исправник, повернувшись к жене. — До пояса — dzhentelman, ниже пояса — мужик.

Слово dzhentelman заимствовано из английского, оно соседствует с такими занятными заимствованиями, как Komfortabelny, ekstraordinaree, и fife-oklok.

— Верхняя половина должна двигаться с той скоростью, какую ей разрешает нижняя, — продолжал чиновник. — Но теперь к обеду. Обед — это главное, а затем вы нам обо всем расскажете.

Обед состоял из яркокрасного свекольного супа, жареной семги и сладкого peerog. Стоял Вознесенский пост, однако чиновник не желал уподобляться бедному крестьянину. Что до меня, то я с удовольствием отведал хорошей еды после месяца сидения на молоке, ржаном хлебе, картошке и грибах. Хозяин предложил вина, выбрал себе сигару. Женщины встали из-за стола, а мы остались беседовать о России.

Это такая тема, от которой русские никогда не устают. В душе они обожают Россию со всеми ее недостатками и горестями, и недолюбливают Запад. Поэтому сей укротитель преступников, или смотритель зверинца, или взяточник, или организатор коррупции, уж не знаю, какова еще его роль в этом захудалом городке, но он сразу же потеплел и весь лучился от удовольствия, пока я рассыпался в похвалах его родине.

— Вы правы, вы правы, — повторял он. — Россия останется единой, когда все остальное распадется. Мы будем великой нацией, когда Германию и Запад уже забудут.

Но не до того времени? — немного подтрунил над ним я.

Но не до того времени, — рассмеялся он. — Ах, Федька, принеси-ка нам еще бутылочку портвейна.

Веселость моего хозяина не ослабевала, и он рассказал мне множество анекдотов из жизни города, поведал, какие истории обо мне кружат по городу. Мое прибытие вызвало немало эмоций. Поначалу большинство считало меня бежавшим из заключения грабителем, но, когда оказалось, что я нахожусь под покровительством губернатора, стали говорить, что я — агент из Петербурга.

— Агент из Петербурга, мошенник, английский корреспондент – это ведь все едино, — заверял меня хозяин. — Некоторые объединяли все это в одном лице. Мы посмеялись над паспортной системой.

The church of Holy Cross over the river Sukhon

— Бог создал человека из четырех частей, — говорил исправник, — тело, душа, дух и паспорт. И Адам восстал из земли, и Бог хлопнул его по плечу и потребовал: «Паспорт!» И Адам поднял паспорт, лежавший рядом с ним, и увидел, что туда вписано его имя «Адам», и год его рождения «первый», и название деревни «Эдем», и Бог прочитал это и увидел, что это хорошо, и Он приказал ему заботиться о паспорте.

— Странные вещи случаются из-за паспорта, — продолжал мой хозяин. — Вот одна такая история. Двое людей, осужденных на каторгу, едут вместе в каторжном вагоне и обмениваются паспортами. Первый был старым человеком, осужденным на три года, а второй, молодой — на двадцать. Обменявшись паспортами, они обменялись и наказаниями. Молодой дал старому тридцать рублей за лишние годы, а тот и не горевал, он и в самом деле вскоре умер, не отсидев, конечно, двадцать лет. И Господь не заставил его отсиживать эти годы после смерти. В пекле одинаковый огонь для всех: и для Ивана Грозного, и для Борджии, и для Оливера Кромвеля. Почему я всегда и говорю: «Веселись, пока можешь!» Хотя, с другой стороны, кто сейчас верит в ад? Одни мужики .

Я принялся его расспрашивать о жизни мужиков. Он держался мнения, что половина из них ушла на богомолье, а другая половина живет плохо, потому что на полях не хватает работы. Когда рожь уродится, крестьянин счастлив и с достатком, а когда неурожай — тогда худо.

— А почему же им не выращивать в огородах овощи и тем ограждать себя от неурожаев?

— А потому, что у них нет чувства собственности. Кто будет растить огород, когда туда любой может залезть. Картофель и капусту всегда считали общей собственностью, как воду и воздух. Народ предпочитает разводить свиней.

— А что за край лежит к югу от Никольска? — полюбопытствовал я, поскольку имел смутное представление о том, что можно посмотреть в Вятке или Костроме. — Что за мужики там живут?

— Не знаю, не знаю, я ведь у них не бываю. Мы — страна помещиков, и я бываю у помещиков, а не у мужиков. Говорят, в Костроме холера и всякое такое, однако толком ничего не известно. Мы бы знали больше, кабы стояли на железной дороге.

Не стоит пересказывать дальше нашу небольшую беседу. Расстались мы в наилучших отношениях, а наутро я вновь двинулся в путь.

~

ГЛАВА 36

ЛЕСА АНДАНГИ

Память и забвение. К забвению толкает город, но за его пределами к нам возвращается память. Из-под кустов у дороги выглядывают чудесные цветы. Чудесное солнце, чудесная луна глядят с чужих небес, и мне начинает казаться, что я уже шел по этим дорогам, только тысячу лет назад. Природа задает мне загадку, и цветы, улыбаясь, заглядывают в глаза в поисках ответа.

Меланхолия странствий... Понимание, что мир, который объявляют новым, на самом деле — старый, только его обновили и отделали заново. Но из меланхолии рождается и чувство гордости, мы-то знаем — есть в наших душах нечто такое, чего этот мир недостоин, и многое в нем годится лишь прахом лечь у наших ног.

Мир — такая же темница для нашего духа, каким был остров св. Елены для Наполеона. Наполеон мог играть в шашки со своим тюремщиком, увлечься книгой, забыться на мгновение, но стоило ему поднять голову и все вспомнить, как он с новой силой ощущал свою несовместность. Религия странника — его всегдашняя несовместность, В нем всегда живет память о его тайне, и как бы далеко он ни был от своих, знак на груди его напоминает ему, что он принадлежит к королевскому роду. Мы — странники, мы — несовместные, мы — королевские сироты.

И всякая малость напоминает нам о нашей тайне. Вдоль дороги в Андангу среди лесного мха мерцают цветы, над ними порхают бабочки в красных пятнах

на зеленоватых крылышках, вверху играет с облаками солнце, освещая верхушки суровых сосен. Я очутился в самой глубине лесов. После Никольска я четыре дня двигался в первобытной глуши. Из песчаной почвы растут громадные сосны и березы, чистые, прямые. Они тесно обступили дорогу и так близко подошли друг к другу, что кроны их переплелись и под ними царит тьма. По обочине полусгнившей бревенчатой дороги раскинулись сотни, тысячи поганок, они уже распадаются и напоминают разрушенные города.

В тридцати пяти верстах от Никольска я попал на Горбунову Поляну. Здесь лес был другой, я протискивался среди старых берез и елей, сморщенных, искривленных, иссохших, как ведьмы на пустоши. Дьявольский лес. Крестьяне совершенно справедливо верят в то, что лес заколдован горбатыми ведьмами, обращающими младенцев в хорьков. И еще он кишит дикими зверями.

"Вы почему так скоро?" — спрашивает женщина, живущая на Горбуновой Поляне, у своих детей.

"А мы медведицу увидали в потемках", — отвечают они.

Укладываясь тем вечером спать на сухих листьях в лесу, я тоже сильно боялся медведицы и надеялся, что она меня не найдет. Стояла тревожная тишина, меня окутывала полная темнота. Я устроился у подножия деревянного креста, поставленного крестьянином, которому на этом месте явилась Божья Матерь Киевская. Крест должен был отпугнуть нечистую силу, грабители не решились бы на святотатство, дикие же звери, по моим расчетам, не должны были подойти к дороге так близко.

Я тихо улегся, плотно закутавшись в плащ, вытянулся и прислушался. Ни звука, ни треска, ни вздоха! Лишь запах пыли и древесной плесени. Ноги мои так устали, что совсем не хотели шевелиться. Они утонули в мягком, отдав ему всю свою усталость. Как ни старалась удержаться в мозгу мысль о необходимости бдительности, веки мои то и дело опускались. В самом конце мелькнуло: "Если придет медведь, не стоит лезть на дерево".

Ночью я проснулся и услышал далеко по земле — "пад-пад". Потом у самого моего уха — торопливые шажки, видимо, пробежала мышка. Опять далеко — "пад-пад", затем — с-с-с-ш-ш, долгий шелест. Что бы это могло быть? Я в ужасе прислушивался, затаив дыхание. Тишина, и вдруг, над самой головой — бульканье козодоя. Что здесь делает в такой час эта зловещая птица?

И вновь сон поборол все мысли, я мирно лежал в объятиях земли. Чудная, прекрасная ночь, и сны мои, несмотря ни на что, были спокойны.

" To Mary Queen the praise be given

She sent that gentle sleep from heaven."

Не подлежит сомнению, меня охраняла Божья Матерь Киевская, у креста которой я приютился.

Дыхание утра оказалось благоухающим, но холодноватым, и с рассветом я уже был на ногах. Еще три мили ходьбы привели меня к лесной хижине , где меня накормила завтраком литовка из числа колонистов, присланных сюда русскими властями для освоения этих отдаленных краев. Они осели в лесу. Прибыли они сюда из Прибалтики, их наделили скотом, они регулярно получают от властей денежное довольствие. Дорогостоящий и неэффективный эксперимент: рожь не вызревает, коровам не хватает травы. Однако упорный прибалтиец оказался бережливым, чистоплотным, и если кто и способен вырвать здесь пропитание у Природы, так это он.

Еще один долгий день в лесу, и ни одного собеседника, кроме деревьев! Впервые я заметил, что дело идет к смене времени года. Август уступал место сентябрю, в лесу пахнуло осенью. Листья на березе поблекли. Бурый мотылек парил в луче солнца, непрерывно опадали желтые листья. В грязных канавах коричневели камыши, увядая прямо в воде. В лесу резко прокричал вальдшнеп. Лето ушло.

Я пришел в Андангу — одиннадцать домов на пожелтевшей жухлой поляне. На следующий день, все еще по лесу, уже в сумерках, чувствуя крайнюю усталость, я набрел на невероятно грязную деревеньку, казалось, нечего было и надеяться найти в ней приличный ночлег. Из крохотной избы, где старенький дедушка укачивал ребенка:

"Ою, ою, ою, о-о,

Лу-лу-лу-лу-лу",

меня направили в дом, где была свободная комната. Домик оказался набит чумазыми детишками. Хозяин походил на нечесаный сгусток ожившей грязи, разговаривал он, тем не менее, весьма вежливо. Меня отвели в пустующую комнату, хозяйка принесла две охапки сена, и я ночевал на полу. Комнату явно давно не использовали, окна были разбиты. На стене висело заржавевшее ружье. Комнатой не пользовались потому, что в ней было холодно, а найти стекло и застеклить окна было нелегко. Теплее было бы спать в лесу, здесь же, на поляне, гулял ветер, колыхая лесную сырость.

На следующий день я очутился в Костромской губернии, оставив позади лесную Вологду. На холме у Ираклихи я обернулся на пройденный мною лес и увидел под собой многие километры колыхавшихся верхушек деревьев. Небо было покрыто облаками, и вдали облака, казалось, лежали на мощных деревьях. Я почувствовал себя героем фантастической новеллы Тургенева, вознесенным на нехоженую дорогу над верхушками леса. Море веток и стеблей колыхалось подо мной.

Затем я обратил взор на восток, в сторону красавицы Костромы: веселый лес, широкие поля, зеленые холмы, обширная долина Ветлуги... На всем лежит печать радости и плодородия.

Шла неделя праздника Успения, время веселья после окончания Spozhinki (спожинок), богородицына поста. Неделя эта вмещает приход в дом урожая, благословение хлеба и браги, другие старые обычаи. В деревне Высокой я был свидетелем внесения в дом последнего ржаного снопа.

В избе, где я остановился, еле можно было дышать от одуряющего запаха сушащегося хмеля. Через комнаты были протянуты веревки на манер бельевых, с них

свисали охапки хмеля. Хмель висел на колышках, вбитых в стены, лежал на полу, в сараях. Хозяин рассказал, что наступает праздник благословения хлеба и браги, что бабы уже в поле, украшают последний сноп вышитыми полотенцами и лентами, мы скоро пойдем их встречать. Туда придет священник и сноп с песнями внесут в дом. Во второй половине дня женщины испекут пироги из муки нового урожая, а мужчины выпьют нового первача.

Почтенный уже достаточно напробовался возбуждающей жидкости, тем не менее заверил меня, что уж к вечеру-то в деревне не останется ни одного трезвого мужика.

"Лет тридцать я прожил в трезвости, — рассказывал он, — а пить обучился, как пошел на войну. Худой то был день. Не знаю, с чего я и начал. Может, что от дома далеко, может, что мы проигрывали. Кабы война была ближе к дому, как знать, мы бы и выиграли, и трезвенниками остались".

Вокруг самовара у открытого окна, в которое заглядывало утреннее солнце, сидело трое-четверо мужиков, соседей моего хозяина. На улице крикнули: "Давай пошли!" Большинство жителей деревни уже вышли в поле. Мои новые знакомцы с шумом высыпали на улицу, оставив недопитый чай, и поспешили к месту церемонии.

Большая деревня Высокая расположена на холме. С вершины холма бегут три дороги — на Вятку, на Ветлугу и на Никольск. Низенькие деревянные дома прилепились к крутым склонам холма, на самой вершине возвысилась белая приходская церковь, квадратное, величественное каменное сооружение.

Мы спустились по вятской дороге. На поле толпились деревенские с серпами, у многих баб в руках были колосья ржи. Сноп перевязали и как раз подоспел священник со святой водой. Поднялся людской говор. Солнце светило на золотое зерно, на красные и желтые сарафаны крестьянок, на яркие рубахи мужиков, желтые лапти, сверкающие полукружья серпов.

Произошло какое-то движение и наступила тишина. Прибыла икона с хоругвями, двое мужчин принесли аналой, установили на нем Священное Писание. Подошел мальчик в стихаре, держащий чашу со святой водой. Священник басом прочитал краткую молитву. Мужики пали ниц, раздались возгласы: " Slava Tebye Gospody!" Бабы поднесли сноп, священник, подняв чашу, сбрызнул его святой водой, окропил ею и людей. Зазвучало церковное пение, довольно скоро, правда, перешедшее в светское. Крестьяне, высоко подняв сноп, выстроились в процессию, снова надев шапки. Под веселое, стройное пение шествие триумфально двинулось к деревне. Все несли колосья и серпы.

Вечером я попробовал лепешки, сделанные из новой муки, и пиво из нового хмеля.

~

ГЛАВА 37

НАГРАДА ЗА НЕГРАМОТНОСТЬ

Мужики общительны и дружелюбны. Они вместе работают, вместе поют, вместе молятся и живут. Они любят собираться в трактире, церкви, на рынке. Любят устраивать грандиозные и расточительные угощенья на свадьбах, поминках, на всяческих праздниках. Любят вместе мыться в общей бане, вместе работать в лесу и поле. Общественная жилка у них сильнее, чем у нас, они менее подозрительны, не так замкнуты. Им не представить себе того, как можно жить по соседству и не знать всего о семье соседа и его делах. Они хотят вызнать всю подноготную пришлого мужика, а чужак точно так же жаждет поделиться. Они ничего не закрывают: двери их всегда открыты, что в дом, что в сердце.

Незатейливая эта отзывчивость — чисто крестьянское наследие. В нашей культуре она утеряна. А именно ее, эту поистине золотую добродетель, следовало бы сохранять больше, чем все остальное. Мы потеряли ее остатки, ее потеряют и крестьяне, если посланники прогресса не будут крайне осмотрительны.

Карлайл как-то заметил, что книга стала храмом. Люди входят в книги, как ранее они входили в храмы. Сказанное им — глубокая истина, только гордиться здесь нечем. Книга оказывает сильное разделяющее влияние, она уносит человека вдаль в одиночку. Книга не желает, чтобы ее делили с другими. Она отделяет нас от родителей, жен, мужей, друзей. Нам она дает несомненное богатство, но это не значит, что точно такое же богатство она приносит другим. Книга нас выделяет, индивидуализирует, создает отличие между нами и всеми остальными людьми. Отсюда гордыня, подозрительность, недоверие. Храм — это не здание, храм — это люди, собравшиеся вместе по согласию. Великим идеалом нации было бы стать единым храмом, однако книги вносят разъединение, разрушают храм.

В России книг нет. Их заменяет церковь — я, разумеется, говорю о крестьянстве.

Отсюда восторг перед всякой мелочью церковного обряда, отсюда битком набитые церкви, отсюда наслаждение службой и духовной музыкой. Отсюда удивительное пение, пение без органа и партитур. Русские хоры так удивляют Западную Европу именно потому, что русские любят сидеть вместе на бревнах на деревенской улице и петь, петь без конца. Они так хорошо играют на балалайках, потому что делают их сами и играют на них вместе, с самого детства и до старости.

Поскольку у крестьян нет книг, они вынуждены читать книгу Природы. Они не слушают имитации соловьиного пения, они слушают самого соловья. Они не знакомы с «реальной жизнью», как она изображается в романах, они знают реальную жизнь без всякого романа.

Если бы у мужика были книги, он бы строил дома повыше и попросторнее, чтобы иметь там место, куда бы он мог удаляться и в тишине читать. В действительности он живет в одной-единственной комнате, ему нравится, что вокруг него вся семья, и чем больше родственников и приятелей, тем лучше. Мужик обожает оказывать гостеприимство богомольцам и странникам, приносящим вести из других краев и губерний. Он обожает принимать гостей и ходить в гости. Гостеприимство доходит здесь до таких степеней, что существуют не только открытые дома, но и открытые деревни. На Севере действует целая система праздников, деревни по очереди устраивают как бы открытый дом для жителей соседних деревень.

Все это происходит потому, что у крестьян есть то, что мы называем свободным временем. Поскольку они не читают, у них образуется время вступать в разнообразные отношения с окружающими — ведь свободное время, в конце концов, означает какую-то дополнительную жизнь.

Как я уже говорил ранее, в России вы имеете возможность изучать жизнь, какой она была когда-то в Англии, имеете возможность узнать, что Англия оставила в прошлом. Жизнь здешнего средневекового крестьянства дает верную картину нашего собственного прошлого. И она более поучительна, чем любая книга.

Говорят, в Лондоне раньше у каждой лавки была своя вывеска. Думаю, это происходило по той причине, что большинство не умело читать. В России и сегодня все лавки имеют вывески. Снаружи булочной, рядом с нарисованной фамилией, чаще всего совершенно неразборчивой, к слову сказать, красуются очень живые изображения белых булок, пышек, пряников, кренделей, баранок, лепешек. Над рыбной лавкой висят рыбы, над мясной — мясо, цыплята и дичь, снаружи чайной — самовар, чайник, стаканы с блюдцами и т.п. Дома раскрашены в красные, зеленые, желтые, синие цвета, крестьянам легко определяться в них и объяснять, как пройти. Поезда отправляются со станций звоном колокола, ведь крестьянам не прочесть расписания. Сначала, за четверть часа до отправления, звучит один удар колокола; за пять минут — два удара. Три удара означают, что поезд тронулся в путь. В почтовых отделениях служат специальные люди, чтобы писать крестьянам под диктовку или читать им за установленную цену.

За написание адреса на конверте 5 коп.

За написание открытки либо короткого письма 10 коп.

За прочтение письма вслух 3 коп.

На каждом почтовом ящике изображено письмо, мужику понятно, что сюда он должен бросить почтовую открытку или письмо.

Поскольку крестьянин не умеет читать, ему не лезут на глаза навязчивые рекламные объявления. Одно это могло бы показаться истерзанному рекламой жителю Лондона достаточной компенсацией за неграмотность.

И все-таки самая большая награда, получаемая крестьянином за свою неграмотность, состоит в его близости к действительности. Он не читает о жизни — он живет. Он не читает о Боге — он молится. У него есть собственные мысли, и они не смешаны в одну кучу с мыслями других людей. Его мозг — не хаос, состоящий из тысячи несвязанных между собой идей. В глубине его души отражается красота самой Природы.

Мне повстречался сын помещика из Высокой, он предложил подвезти меня по вятской дороге и я согласился. Разговорившись, мы набрели на ту же тему. Оказалось, что он из интеллигентов.

«Я учу их читать, — говорил он, — печатаю дешевые книги и раздаю. Вы только подумайте, какие великие мастера ждут, чтобы их прочли — Шекспир, Толстой, Достоевский, Диккенс, Ницше. Представьте себе, какие бескрайние горизонты откроются перед мужиками — новые идеи, развитие, радость! К тому же и современные писатели получат больше денег за свои книги».

С последней мыслью я не согласился, поскольку в Англии свободное образование почти уничтожило хорошую современную литературу. В оценке новой литературы большинство всегда неправо, в оценке классиков — слишком подобострастно. Поэтому я и говорю: пусть большинство постоит в стороне, а уж меньшинство само о себе позаботится.

Varvara Sergevna and three peasant children

The Kostroma moujik

«Вы говорите о Ницше для масс, — сказал я. — Но разве вам не знакомы вот эти его слова: «То, что всем разрешено читать, в конце концов повредит не только писательству, но и мысли. Когда-то Дух был Богом, теперь же он стал человеком, а становится толпой...»

«Да, — отвечал мой собеседник, — но в России даже самый низкий разряд людей читает Ницше и понимает его. Вы знаете, в Москве гимназисты делятся на дионисийцев и поклонников Аполлона, как у вас в школах есть виги и тори».

«Как у нас в школах есть оксфордцы и кембриджцы», — ответил я, но он не понял. Именно это Ницше и имел в виду, когда говорил, что Дух стал толпой.

~

ГЛАВА 38

ТЕОСОФИСТКА

Дорога на Вятку пустынна и окружена лесами. Она тянется вдоль Ветлуги на юго-восток Костромской губернии, затем поворачивает на север и вновь углубляется в Вологодскую губернию, чтобы в конце концов придти в сельскую, наполовину уже восточную Вятскую. Я намеревался добраться до губернского города, а оттуда через Яранск двинуться к Нижнему Новгороду. Однако, наступила плохая осенняя погода и я понял, что грязи мне не одолеть. Проведя ночь в помещичьей усадьбе в Гагарино, я вернулся к ветлужской дороге.

Но я должен рассказать о вечере, проведенном в Гагарино. Там я впервые после Архангельска оказался среди образованных людей. Господский дом расположился в углу усадьбы. Я вступил в край землевладельцев, крестьяне имели здесь мало земли и принуждены были за гроши тяжко трудиться на землях помещика. Двухэтажный дом, обвитая плющом веранда, внутри — роскошь и уют. Просторные, хорошо обставленные комнаты, натертые полы. В гостиной хозяйки — ковер, английский камин, художественно выполненная мебель, полки с книгами. В комнате отсутствовали иконы, зато в одном ее конце висело изящное белое распятие, а в другом — портрет г-жи Блаватской в полный рост. Остальные помещения не представляли особого интереса: ванная комната на английский манер, хорошо оборудованная кухня, столовая, где вечно шумел самовар, комнаты прислуги, полные безделушек и деревяшек. Единственно гостиная г-жи Одинцовой свидетельствовала о том, что я нахожусь в интересном доме. Подобно кабинету Быкова в Архангельске, гостиная отражала индивидуальность. Быковский кабинет выражал душу охотника на медведей, гостиная же — охотника за идеями. Г-же Одинцовой она была к лицу, как может быть к лицу красивое платье.

Хозяйка моя говорила по-английски лучше, чем я по-русски. Я впервые за лето говорил на родном языке, с некоторым удивлением слыша сам себя. Г-жа Одинцова выучилась английскому, чтобы читать Анни Безант. Портрет г-жи Безант висел здесь же, из чего я понял, что моя хозяйка тоже теософистка. Теософистов я уже встречал в далеком южном городке. К тому же и Переплетчиков заигрывал с теософией, она его занимала.

Г-жа Одинцова была ко мне очень внимательна. Не проявляя ни малейшего интереса к философии, ее муж предпочитал коротать вечера за проявлением фотографий, сделанных их сыном. Мы провели с моей хозяйкой многочасовую беседу о России, Англии и теософии. Я еще не встречал женщины с таким мощным интеллектом. Ее широкое бледное лицо, свежее и чистое, как мрамор, выражало силу. Она и сама чем-то напоминала Елену Блаватскую, сходство еще усиливалось ловкостью, с какой она скручивала папироски.

Она показала мне несколько десятков своих книг, из которых мне запомнились:

«Мудрость Лао-цзы», перевод на английский;

«By Вей», перевод на английский;

«Бхагаватгита», перевод на английский;

«Четыре основные религии» и «Тайное христианство) г-жи Безант;

«Мертвые души» Гоголя;

«Размышления монаха Игнатьева»;

произведения Шекспира в переводе на русский язык;

поэмы Блока и Бальмонта.

Меня больше всего заинтересовала ее вера в то, что Россия находится накануне нового откровения. Она считала Блока и Бальмонта, Леонида Андреева и Андрея Белого наиболее выдающимися современными русскими писателями, почитала их как провозвестников какого-то удивительного нового перевоплощения.

«Разве вы не заметили, — говорила она, — что в воздухе носится какое-то особое ожидание, будто вот-вот появится нечто великое? В русской литературе царит тишина ожидания. Современные поэты готовятся влиться в шествие. Пышная церемония ожидает в молчании. Кто-то подымется, величественный, молчаливый».

"For instance," she went on, "do you not observe a hush and a murmur of promises in this poem of Balmont?"

She read a beautiful poem in Russian. I remember a verse.

" There are some voices discordant and angry,

Which trouble the soul,

There are some voices gentle and murmuring,

In which eternity dreams"

Мы вместе перелистали Александра Блока, восхитительного поэта современной России. Одна из его книг называется «Стихи о Прекрасной Даме», в ней говорится о прекрасных видениях, приходящих к нему нежданно, когда он смотрит на закат, когда он в церкви, когда он говорит с возлюбленной. Еще одна книга подобного характера — «Нечаянные радости» — о мерцании чуда в обычных вещах, perhaps best explained by that line of Browning:

"Then God's own smile came out, that was thy face"

Вместе же мы прочитали стихотворение «Святая Русь»:

Ты и во сне необычайна.

Твоей одежды не коснусь.

Дремлю — и за дремотой тайна,

И в тайне — ты почиешь, Русь.

Россия спит в своих широких просторах, а снеговые вихри гуляют над землей —прекрасная поэзия, к сожалению, почти непереводимая.

A wall-ikon, Rostoff the Great

Pilgrims leaving the Solovetzky monastery hostel, Archangel

У г-жи Одинцовой были также книги Вячеслава Иванова, известного русского эссеиста, его произведения вскоре появятся в переводе на английский. И в его творчестве ощущается та же немота ожидания. В своем значительном произведении «По звездам» он задает важный вопрос:«Романтична или пророчественна душа современного символизма?»

Следующие высказывания наводят на глубокие размышления:

«Романтизм — тоска по несбыточному, пророчество — по несбывшемуся.

Романтизм — заря вечерняя, пророчество — утренняя.

Романтизм — ненависть Судьбы, пророчество — любовь Судьбы.

Темперамент романтизма меланхолический, пророчества — холерический.

«Золотой век» в прошлом — романтизм; «золотой век» в будущем — пророчество».

«Современная английская литература, за исключением г-жи Безант, пронизана романтизмом», — высказалась г-жа Одинцова.

«А куда вы относите Толстого?»

«О, я не люблю Толстого. Он слишком обращен в прошлое, излишне романтичен».

«Горький?»

«О нет, нет, — скривилась она. — Его интересует одно материальное. И он не ждет ничего, кроме боли. Горький — осенний. А Толстой — лето, он появился еще до упадка. Толстой предшествует Горькому. Великие русские писатели принадлежат зиме и весне — они сулят жизнь и цветение, но все-таки они больше зимние. Как сказал Ницше, у них нет «завтра». У них есть только «послезавтра».

«Чехов?» — не отставал я.

«Чехов — поздняя осень, — ответила она с улыбкой. — Тургенев — середина лета, а Гоголь — все времена года».

Мы заговорили о символизме.

«Для мистика вся жизнь — символизм, — сказала она. — Жизнь — это телеграмма, шифр которой мы силимся разгадать. Наши деяния суть ритуалы, наши слова — тайна. Миры восходят в нашей голове, как разноцветные солнца. Мир до восхода — непознанный мир. Люди, животные, ландшафты, цветы меняют очертания, положения, как в калейдоскопе, они принимают новые обличья, образуя новые слова. Когда мы не можем приспособиться к новым формам, новым словам, мы несчастны. Теософист же спокоен, потому что он знает: то, что меняется, при этом остается неизменным, какие бы формы оно не принимало».

«Тот, кто проклинает Бога, поклоняется идолам», — вставил я.

«Они проклинают имя Бога, не проклиная его самого. Они несчастны оттого, что поклоняются формам, а все формы преходящи. Страсть — это обожание формы. Любовь — вот духовность, вот вечное, ибо вечность не имеет формы. Идолопоклонничество — это страсть. Любовь бесконечна, страсть конечна».

Наша беседа перешла в бесплодный спор, затянувшийся далеко за полночь. Я держался того мнения, что, поскольку наш разум существует в конечном мире, мы не способны сформировать понятие о бесконечности. Что идея о бесконечности является признанием беспомощности разума. Что слово «бесконечность» не более, чем слово-заместитель. Она же воспринимала бесконечность интуитивно, утверждая, что ее разум существует в Вечности.

Читатель может вообразить себе диалектические прятки, в какие мы играли в этом лабиринте.

Мы могли бы продолжить бесплодную дискуссию и в последующие дни, ибо я получил приглашение оставаться, сколько захочу. Моя хозяйка наслаждалась возможностью поговорить о своей философии по-английски. Наш разговор доставлял немалое удовольствие и мне, и вообще она была удивительная женщина. Но я не мог долго оставаться и, кроме того, нет ничего легче, чем злоупотребить благорасположением мистика. Двоим становится слишком тесно. Я узнал г-жу Одинцову, священнослужительницу мудрости, Гипатию, теософистку, удивительную женщину. Когда-нибудь я вновь посещу ее.

Таким вот образом я и покинул Гагарино, излишне рассудительный мистик, истово согласившийся с ее словами: «Вся жизнь символична, наши действия суть ритуалы, все слова — тайна. And a verse of Baudelaire was continually on my lips.

" La Nature est un temple ou' les vivants piliers

Laissent parfois e'chapper de confuses paroles.

L'homme y passe a' travers la fore't de symboles,

Qui l'observent avec des regards familiers,

Comme de longs e'chos qui de loin se confondent

Dans une te'ne'breuse et profonde unite'

Vast comme la nuit et comme la clarte',

Les couleurs, les parfums et les sons se re'pondent."

~

Глава 39

ОБРАЩЕНИЕ ОДНОГЛАЗОГО СТОРОЖА

В домоустройстве госпожи Одинцовой была одна достопримечательность, которую я не могу не отметить, а именно — одноглазый ночной сторож Федька. Всю ночь он беспрестанно дул в свой рожок, и я то и дело просыпался, думая, что кто-то снаружи подает сигнал.

Когда я уезжал от госпожи Одинцовой, Федька стоял у ворот, держа в руке рожок, в котором я и распознал орудие пытки. Он разговаривал с возницей, предложившим довезти меня до ветлужской дороги. По дороге возница поведал мне федькину историю. Когда-то Федька был законченным пьяницей, теперь же он полностью переменился и совершенно не пьет. Подобно Ване, о котором я рассказал в своей кавказской книге, он был чудесно вылечен священником, и почти таким же способом.

Как-то раз, еще в пору своей разгульной жизни, смертельно пьяный Федька свалился посередь деревенской улицы и заснул. Очнувшись, он увидел рядом с собой красную книжечку с прикрепленной к переплету иконой. Книжечка состояла из крохотных изображений святых и нескольких пустых страниц для внесения имен. Федька хорошо знал, что это такое. То была поминальная книжка для записывания имен усопших, чтобы человек не забывал о них молиться. Книжечка была не федькина, а Бог знает, чья.

Федька страшно встревожился, да еще мать сказала, что то был ему знак, что он умрет, если не послушается Господнего предупреждения. «Отнеси-ка ты ее к попу, — сказала мать, — что он скажет». Федька отправился к священнику. «Верно, — сказал тот, — это знамение, Федька, Господь не хочет расставаться с тобой. Ты должен отвратиться от своих грехов, начать новую жизнь».

И Федька решился. Прежде всего надо было отказаться от водки. Поп молился за него, затем сам Федька молился, обещая оставаться трезвым в течение трех дней. «Через три дня ты получаешь деньги, — сказал ему поп. — Принеси их мне, и я их благословлю, чтобы ты не потратил на водку».

Через три дня Федька, все еще трезвый, принес деньги. Тяжко ему было пройти мимо винной лавки. Довольный священник велел Федьке купить особую свечу и поставить ее перед иконой Николая-Чудотворца. «Другая пойдет у тебя жизнь, Федька, — сказа священник. — Как свеча твоя светится перед святой иконой, так твоя трезвая жизнь светится перед Господом».

Священник взял федькины деньги, сбрызнул их святой водой и сказал Федьке:

Я отдаю твои деньги Господу.

Федька было всполошился и подумал, что потеряет свои новенькие рублики. Однако, помолившись, священник возвратил монеты Федьке со словами: «Господь отдает эти деньги тебе в попечение, Федька, чтобы ты истратил их во славу Его. Потрать их во имя Господа, поступай хорошо. Но если ты потратишь их на дьявола и содеешь зло, на тебя падет великое проклятие».

Федька пообещал потратить деньги на добро и оставаться трезвым неделю. «Смотри, Федька, — сказал священник, — если силы тебя оставят, приходи ко мне, приноси деньги, и я верну их снова Господу, а тебе дам другие, на винную лавку, и освобожу тебя от святого обета. Лучше уж напиться, чем нарушить обет Господу».

Но Федька преодолел все соблазны, он пришел в конце недели и дал обет на две, через две недели дал обет не пить месяц — и все на тех же условиях. Когда же он получил месячный заработок, то принес и их на благословение. «Так он и ходит, — заключил возница, — последний раз он дал обет не пить три года».

— Так он полностью обратился? — спросил я. — И ни разу не нарушил обета?

Ни разу, — ответил возница. — Теперь он ходит под Господом.

— Почему он так часто дует в рожок?

— А он должен дуть в него всю ночь через каждые полчаса. Это он показывает, что не спит, и чтобы люди знали, где он, если что случится.

* * *

Возница рассказал мне еще несколько историй из деревенской жизни, среди них о женщине, чьего сына сослали в Сибирь за фальшивомонетничество. «Не ведомо мне, почему его взяли, — говорила она. — Его бумажки ничуть не хуже других, никто их не отличит».

День тряски в громоздкой телеге, нагруженной всяким добром. И все же то была приятная поездка, и ноги мои отдохнули. Расставшись с моим возницей в Николаеве на Ветлужской дороге, я стал искать себе место для ночлега.

Однако, мне не повезло, та ночь оказалась худшей за все время путешествия. Ни одного мужика не было дома в деревне, все ушли в гости, еще не кончился праздник пива. Бабы же не хотели пускать чужого человека в дом. «Хозяин придет ночью пьяный, — говорили они, — лучше тебе не попадаться ему на глаза». Не исключено, все было бы по-другому, не приди я с юга, прибывавшие оттуда находились под подозрением в разнесении холеры. Я столкнулся с опасностью холеры лицом к лицу, оказавшись в районе распространения эпидемии.

Не было еще у меня за все путешествие столь ужасной ночевки — так было душно, грязно, кишели всякие паразиты. За всю ночь я едва ли сомкнул глаз. Спал я на охапке соломы, брошенной на дощатые полати. Немилосердно кусались мухи — неисчислимое их количество привлекал развешанный по комнате для просушки хмель. Мне приходилось прикрывать каждый дюйм лица и тела, чтобы спастись от них, но и это не помогало. Я вертелся, крутился, а в середине ночи одна из досок подо мной с треском ухнула вниз.

Я остался лежать на одной доске, слушая жужжание мух, и как же далеко был от меня мистицизм госпожи Одинцовой! Пятеро дочерей моей хозяйки спали вместе на соломенном тюфяке на полу подобно принцессам из Метерлинка. Поскольку они спали раздетыми, мне не хотелось зажигать свет. Все же, доведенный укусами мух до отчаяния, я чиркнул спичкой, оделся, переступил через принцесс и вышел.

Остаток ночи я провел в прохладном сарае, а под утро вернулся в дом. Одна из молодаек разжигала огонь, но, поскольку трубы в доме не было, изба была полна дымом.

Я сказал бабе: «У тебя не дом, а грязная дыра. Если придет холера, ты первая пострадаешь, помяни мое слово. По углам валяются картофельные очистки, повсюду грязное шматье, свинья и цыплята разгуливают по избе».

Но она только хмыкнула. Грязнуля!

Later in the day, I saw her going down to the stream to do some washing. I felt inclined to say "burn, not wash," and when I saw her dabbling the filthy cotton rags in the stream, the lines occurred to me -

" Oh tell me nymphs, what power divine

Shall henceforth wash the river Rhine."

~

Глава 40

ХОЛЕРА

Ближе к Ветлуге стало все труднее устраиваться на ночлег, мужик и боялись ужасной заразы — холеры. Таким бедным странникам, как я, в то лето из-за этого пришлось туго.

В каждой костромской деревне мне встречалась афишка следующего содержания:

Не пейте некипяченой воды.

Не ешьте сырых овощей и фруктов.

Чаще мойте руки, особенно перед едой.

Не употребляйте водки и пива.

Не загрязняйте улиц.

Все это было бы очень хорошо, да вот крестьяне не знали грамоты. Когда же крестьяне спрашивали, что там написано, им отвечали: «Написано, что холера идет» или «Написано, что разносчик холеры близко, надо его остерегаться». Возникла реальная угроза, что меня могут принять за Kholershtchik, разносчика холеры. Везде на меня смотрели с подозрением. По всей России ширились рассказы о холерных убийствах. Вот типичный пример, я узнал о нем из письма, полученного мною в Шарье. Некто ехал на телеге из деревни в город, и по дороге подсадил путника с котомкой. Вскоре возница поинтересовался, что у путника в котомке. Старый, измученный дорогой путник ответил замогильным голосом: «Холера, несу ее во Владикавказ». И тут же начал рассыпать по телеге какой-то порошок. Крестьянин, хоть и промолчал, страшно испугался. Ему и в голову не пришло, что перед ним сумасшедший. Помолившись в душе, он выхватил нож, зарезал старика и отвез мертвое тело в полицейский участок, где рассказал, как все было.

Пока я путешествовал по холодным северным губерниям, в Южной и Центральной России свирепствовала холера. Крестьяне воспринимали ее как проклятие — она была для них полем битвы между Богом и дьяволом.

Самым действенным средством от холеры, лекарством, если хотите, признавалась святая вода, и, хотя в наши дни с доверием воспринимаются многие истории об исцелении верой, все же, как узнаешь, что святая вода не кипятится... Простой люд тянется домой с чайниками, кастрюлями, ведрами и кувшинами освященной воды, взятой, по существу, из бегущего потока. И вот эту-то воду, вобравшую в себя всю городскую и деревенскую грязь, используют как драгоценное дезинфицирующее средство. В церкви крестятся пальцами, смоченными в святой воде, в ней совершают омовения, ее пьют. Заболев, пьют как лекарство. Святой водой обрызгивают и стены, и полы, и спящих младенцев.

В России следовало бы кипятить всю воду. Что касается меня, за все время моего путешествия я не дотрагивался до воды, пока не добрался до Москвы, и никогда не пил чаю, если не был уверен, что он приготовлен на кипятке. Некипяченая вода в России так подозрительна, что, если случайно ее выпьешь, тут же начинаешь ждать какой-нибудь хвори. Как-то, в Ростове-на-Дону, напившись воды из придорожного питьевого фонтанчика , я почувствовал себя так плохо, что смертельно испугался, не заболел ли я холерой. Теперь все питьевые фонтаны снабжаются кипяченой водой. Во многих городах на улицах выставляются публичные самовары и горячий чай выдается бесплатно.

Крестьяне боятся холеры не только потому, что она заканчивается неприглядной и мучительной смертью, но и по той причине, что после смерти им будет отказано в священном ритуале церковного погребения. Запрещается вносить в церковь заразные трупы, мертвых хоронят в удаленных местах. Не получишь пышных похорон, будешь отлучен от родового кладбища, значит, тут же попадешь в ад. Одна женщина сказала мне: «Если кто-нибудь из моих заболеет холерой и я не буду уверена, что их похоронят у церкви, лучше я скрою, что у нас холера. Пусть уж мы все умрем!»

Судебный медик рискует жизнью, сообщая из какой-нибудь деревни о случае заболевания холерой, и часто приходится призывать людей с оружием, чтобы переправить «случай» в больницу. В Воронежской губернии произошли форменные беспорядки. Священник и врач в сопровождении девятнадцати конных полицейских попытались перевезти больного холерой в больницу. Узнав об этом, к ним прямо с поля бросилась толпа крестьян с косами и серпами. Священника они пропустили, но с особой яростью напали на врача как на посланца дьявола. Назавтра тюрьмы были переполнены. Я также слышал, что заболевшая женщина была таки доставлена в больницу, где и умерла.

Во Владикавказе, который я считаю своим русским домом, тоже царил сильный страх перед холерой и отказом от церковного погребения. Особенно страшилась та старая дома, о которой я рассказывал в первой главе этой книги. Дочь обещала ей, если та заболеет, не сообщать об этом властям. Отправиться в больницу было равнозначно смерти. Лучше уж она будет ухаживать за матерью сама. И во Владикавказе, говорилось в письме, полученном мною в Шарье, богатых лечат иначе, чем бедных. Когда подхватывает заразу богатый, его не кладут в больницу, если же он умрет, родственники за деньги добывают свидетельство, что он умер от какой-нибудь другой болезни. Даже в богатой семье смерть от холеры почитается бесчестьем, а отказ в церковном погребении воспринимается всеми классами как бедствие. Пока я был в Ветлуге, там хоронили богатого купца. Наблюдая похоронную процессию, я видел недовольные лица и недоуменные взгляды. К смертному ложу купца были вызваны три врача. Один из них подтвердил, что это холера, двое других, очевидно, подкупленных, с ним не согласились. Разумеется, будь это бедный человек, его ждал бы холерный барак.

Во всех городах непрестанно шли церковные службы, двигались религиозные процессии — ожившие картины прошлого. Любой путешествующий по России может воочию увидеть, какой была жизнь в средневековой Европе во время эпидемий, понять, что испытывали англичане в ужасном 1665 году, что происходило в Европе во времена Черной смерти. Россия — страна глубокой, не меняющейся со временем набожности. Каждодневно в тридцати-сорока городах выносятся на крестный ход святые образа, хоругви и святые мощи. Архиереи и священники служат во всех концах города, посылая молитвы на восток, запад, север и юг, разбрызгивая святую воду, обеззараживая, можно сказать, сам воздух, которым дышат люди.

~

Глава 41

КАК ГУБЕРНАТОР СЕБЯ ДУРАКОМ ПРИЗНАЛ

Переместившись из Никольского земского округа в Ветлужское земство, я очутился в весьма населенных краях. Деревни тянулись одна за другой, в поле зрения постоянно попадались места человеческого обитания. В этих краях вызревает пшеница. Чем больше я углублялся на юг, тем плодороднее становилась земля и тем больше людей на ней кормилось. Покинув губернии, где преобладает крестьянское землевладение, я вступил в края, где царили богатые землевладельцы — и как жаль, что дела обстоят именно так. Костромская губерния истощена, слишком велика пропасть между богатством властителей и бедностью их вассалов. Ведь и положение бы помещиков улучшилось, если бы они больше платили тем, кто трудится на их земле, позволяли бы крестьянам-единоличникам иметь во владении больше земли. В настоящее же время в губернии ощущается нарождение беспокойства и нигде аграрные пропагандисты не достигают таких успехов, как в здешних местах.

В какой-то деревне крестьянин сказал мне: «Ты пришел узнать, как люди в России живут? Так я тебе скажу: хуже, чем по всей земле. Помещики давят нас, беда. Мы на них работаем и по их вине голодаем. Живем мы бедно, а тут холера приходит и морит нас. Знаешь, кто по помещику плачет?» И он выразительно похлопал по топору.

В другой деревне мне поведали жуткие истории о полиции, о ее взяточничестве. В Шанске жандарм, придираясь ко мне, делал тот специфический и противный жест, который означал: «Заплати мне, и я больше слова не скажу». Он потирал большой палец об указательный и при этом подмигивал. Это как чиновник у Тургенева, любивший лето за то, что «тогда каждая пчелка с каждого цветочка взятку берет». Я тогда показал ему рекомендательное письмо от архангельского губернаторами он отдал мне честь.

Костромской губернатор, как мне говорили, забросил все свои дела, предпочитая гоняться за революционерами, и недавно сам себя загнал в отставку весьма необычным способом. Вот что я услышал:

«Губернатор посвятил себя главным образом поимке революционеров и заведению дел против всех, кто словом или делом выступал против царя в том общенациональном перевороте, что случился вслед за русско-японской войной. День за днем он изводил социал-демократов, бросив все остальные дела на попечение своих подчиненных. По шесть-семь часов ежедневно просиживал он с полицией, а вечером подхватывал кипу документов, ждущих его подписи, и не глядя подмахивал свою подпись наискосок в верхнем углу.

Последствием такого поведения стало то, что бразды правления выпали из его рук и в губернии случилось немало смешных и даже скандальных происшествий, его правление стало знаменито грубыми ошибками. Власть перестала быть благом, а превратилась в бремя. В купечестве и даже среди чиновничества развивалось недовольство, и особых надежд на улучшение не было. Становилось ясным: или губернатор излечится от своего пагубного увлечения, или его заменят. Но нелегкое это дело — указать важному официальному лицу на его ошибки, а еще труднее — возложить вину за промахи в управлении на плечи того, кто этого заслуживает.

И все же как раз в это время одному молодому чиновнику пришла в голову счастливая мысль, как повергнуть губернатора или, по крайней мере, уронить его в глазах официального Петербурга. Он сочинил заявление и подсунул его в кипу разнообразных документов, ждущих подписи губернатора, будучи уверен, что и это заявление, как все другие бумаги, губернатор подмахнет вечером, не читая. Вот это заявление:

«Я, Павел Васильевич Т„ губернатор Костромской губернии, сим заявляю, что не являюсь лицом, соответствующим для исполнения должности губернатора, и прошу освободить меня от моих обязанностей.

Мой ум, к несчастию, был расстроен продолжительной и опасной деятельностью социал-демократической и социал-революционной партий, направленной против жизни нашего обожаемого Государя и благополучия Империи. Я отдал все свои силы на искоренение либеральных и современных течений мысли в Костромской губернии. Непрестанные труды мои подорвали все мои способности и здоровье, мой преклонный возраст тяготеет надо мной.

Я совершил многие непростительные и вопиющие ошибки. Я прямо ответственен в утере для казны более миллиона рублей за прошедший год, как будет явствовать из приведенных ниже примеров. Я попустительствовал безграничной продажности моих подчиненных, к великому беспокойству и досаде торговых людей, я издал смехотворные указы, нанесшие урон имени правительства Его величества. Я по ошибке арестовал лиц высокого достоинства и знатного происхождения, я разрешил многим известным мошенникам занять высокие официальные должности. Я прилагаю список наиболее заметных ошибок, мною допущенных».

Отважный чиновник подделал почерк губернатора и был полностью уверен в успехе своей затеи. И его уверенность оправдалась. Губернатор, как обычно, хватал бумагу одну за другой, ставя на каждой горделивую размашистую подпись, выражавшую, по его мнению, его собственное величие и его преданность Государю.

Докладная записка была сложена, помещена в официальный конверт и отправлена г-ну Столыпину в Петербург. А в Костроме дела шли своим чередом.

Спустя несколько дней губернатор был весьма удивлен, получив краткое правительственное письмо, вызывавшее его в Петербург. Никаких объяснений в письме дано не было, и губернатор терялся в догадках. Он уж подумал, что письмо подделано террористами, что существует заговор с целью убить его в дороге, и потому в целях предосторожности послал одетого под него человека более ранним поездом.

Прибыв в столицу, губернатор был обескуражен холодным приемом со стороны правительственных чиновников. В атмосфере витало неприятие и неблаговоление, и он не мог понять, почему. Он полагал, что ему лично не может быть предъявлено никаких обвинений, напротив, рассчитывал на благодарность за свои неустанные усилия по очищению своих подданных от всякой враждебности к властям.

Ожидая в приемной, губернатор вскипал раздражением, нервничал, в нетерпении дергал свои усики, чесал свою глупую голову. Его унизили, заставив ждать. Золотые пуговицы потускнели, даже мундир, казалось, выражал уныние. Через час он уже чувствовал себя преступником. Наконец, губернатору была дарована аудиенция и он как мог бодрее предстал перед холодным взором министра внутренних дел. С минуту он стоял, дрожа, как школьник перед учителем, представляя в уме перспективу бесчестия и даже ссылки в Сибирь, да только понятия не имел, за что.

Столыпин, перебрав какие-то бумаги, вручил губернатору одну из них, спросив, его ли эта подпись.

«Да, моя», — подтвердил Павел Васильевич, глядя на красивые, как ему казалось, завитушки.

Подтвердив, он бросил взгляд на то, что подписал. И побледнел, объятый ужасом, — то была докладная записка. Дрожа, как осиновый лист, он выдавил из себя: «Но я не мог этого подписать».

«Что вы хотите сказать? Это ваша подпись или не ваша?»

«Я, должно быть, поставил подпись случайно», — объяснил губернатор.

«Случайно? Как это может быть?»

Губернатор в полном смятении пробормотал, что он слишком занят и потому мало обращает внимание на то, что подписывает. И, видя, как гнев закипает в его достойном начальнике, и опасаясь, что может случиться самое худшее, поспешил добавить: «Разумеется, после этого я не могу оставаться в своей должности. Я понимаю, что я должен подать в отставку».

Спустя несколько дней об отставке Павла Васильевича Т. было официально объявлено в газетах. Какими-то таинственными путями опозорившая его нелепая бумага попала в прессу, что принесло бедняге-губернатору даже большее наказание, чем отставка или ссылка, а именно — всеобщий смех...

Надеюсь, что теперь, с новым губернатором, Костроме будет житься лучше.

~

Глава 42

ДОРОЖНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ

В одной из многих деревень этого густонаселенного края мне повстречались революционеры, возвращающиеся после отбытия ссылки в Никольске. Они наняли две телеги, чтобы доехать до железнодорожной станции в Вологде. Ссыльные разместились в большом, стоявшем наособицу, доме и как раз потребовали самовар, когда я слонялся от дома к дому в поисках ночлега. Весьма шумная молодая компания пребывала в прекрасном настроении духа по поводу вновь обретенной свободы., меня же несколько беспокоил страх людей перед холерой и перед чужими. Видимо, одна из студенток заметила меня и увидела, в каком я состоянии, потому что она призывно замахала мне из окна. Владелец дома вполне мог принять меня за одного из их компании, так что я прямо вошел в дом и уселся среди них. Студенты в сумерках, видимо, приняли меня за странника, лапти обличали во мне русского крестьянина, и мне задали обычные вопросы, но я не открылся, что я — англичанин. Было очень забавно наблюдать, как образованные россияне обращаются к мужику: как к человеку, начисто лишенному разума. Мне освободили место, и одна из девушек сказала: «Садись, папаша, ты, должно быть, устал. Выпей чайку. Откуда путь держишь? Да можешь не отвечать, я и так вижу, что ты из вологодских». Она передразнила вологодский говор и захохотала.

Я почувствовал себя уязвленным. Нет ничего плохого в том, чтобы крестьянин принимал тебя за крестьянина, но когда это делают люди твоего класса, да впридачу девушка... И слушать, как тебе «тыкают», было невыносимо. И я не мог сдержаться:

«Я не русский, я англичанин».

Девушка отнеслась к моим словам как к загадочному высказыванию, к каким часто прибегают крестьяне, когда видят, что над ними посмеиваются. Тем не менее, в комнате воцарилось молчание. Когда зажгли лампу, они все уставились на меня, и странная скованность охватила их. Студенты видели, что я не крестьянин, но опасались, не полицейский ли я агент, посланный шпионить за ними, выведать их планы на будущее. Их подозрения еще усилились, когда я помянул одного из их товарищей-ссыльных, с которым я беседовал в Никольске. И все же мне удалось убедить их, что я искренен, не прошло и получаса, как наш разговор стал веселым и открытым.

«А я знаю, — сказал я им, — за кого вы меня приняли — за полицейского шпика. Но я вас уверяю, властям нет никакой нужды заставлять кого-то ходить в таком вот одеянии, когда очень легко подкупить кого-нибудь из ваших».

«Что вы хотите сказать?» — спросил недовольно один молодой человек.

«То, что среди тринадцати всегда найдется Иуда, Азеф или поп Гапон. Ваши злейшие враги ходят в одежде студентов и революционеров, а не крестьян или странников».

На мои слова они только печально покивали головами, лучше меня зная, что я прав.

Перед отъездом ссыльных произошла довольно забавная история, ярко показавшая полное незнание студентами своей страны. Они спросили у хуторянина, сколько он хочет с них за пользование самоваром, — чай, сахар, хлеб и прочее у них были свои. «Четыре пенса, — ответил хуторянин, имея в виду четыре пенса со всех. Но ссыльные поняли, что с каждого, собрали деньги и заплатили, выходит, по четыре пенса за два стакана кипятка. Старый крестьянин заметил их ошибку и его лицо, когда он принимал по пятнадцать копеек с каждого, представляло собой целую гамму скрытых чувств. И он заметил, что я ничего не заплатил.

«Ничего, дед, — сказал я ему, — я не из их компании, просто иду по дороге. Тебе этих денег хватит».

Старик ухмыльнулся. Некоторые из ссыльных, особенно один, еврей, засомневались, надо ли было платить. Они уехали в своих телегах, а я остался и провел ночь на преотвратительной лавке. Наутро я сказал старому крестьянину:

«Так как, дед, должен я тебе что-нибудь?»

«Ничего не должен, — ответил он. — Ты, видать, человек бедный. Я с тебя денег не возьму, и Господь меня помилует».

* * *

Дорога была твердой и прямой, день трижды прекрасен, лапти удобно охватывали ногу, и я одолел большое расстояние, остановившись на ночь в Осиновке. Уйдя из Осиновки, я пересек безлюдные места, выйдя к стоящей на холме деревне. Там я увидел странную картину. Деревня Павлово во время сенокоса сгорела полностью, и теперь на обугленных развалинах жители деревни строили новые жилища. Мужики, бабы, дети мельтешили на развалинах, как муравьи в разоренном муравейнике.

Огонь вспыхнул одним июльским утром, когда все были на косьбе. В деревне оставались только старые и малые, и некому было известить косарей. Поднялся сильный ветер и за два часа сгорел сорок один дом. Сгорело несколько младенцев и одна женщина, пытавшаяся вытащить из огня свое дитя. Удалось спасти несколько ребятишек, кое-какие иконы и самовары. Сгорели не только избы, но и почта, деревья, телеграфные столбы, винная лавка, церковь.

Беда, разумеется, была большая, но переносили ее бодро, семьи сгрудились в оставшихся павловских избах или разошлись по соседним деревенькам. В одной комнате размещалось по две семьи! Должен вам сказать, что это очень тесно.

Я провел ночь в одной из павловских изб. В комнате уже разместились две семьи, но все-таки пустили и меня. Мне даже уступили лучший угол. Тем не менее в комнате находились два старика, одна старуха, замужняя женщина около тридцати, еще одна восемнадцати лет, кормившая ребенка грудью, двое их мужей, четырнадцатилетняя девочка и еще четверо детей. И я уверяю вас, они не воспринимали свое положение как трагическое, хотя, разумеется, ощущали некоторые неудобства. Все разделись и улеглись на тюфяках на полу и на печи, без тени стыда и смущения. Но таковы истинные крестьяне по всему миру — этакие «разумные животные».

И опять за ночлег, за самовар и ржаной хлеб с меня ничего не брали, но я все-таки, как всегда, заплатил за скудную пищу. Крестьяне находятся не в том положении, чтобы кормить меня даром, голод может придти к ним еще до окончания зимы.

На следующий день я прибыл в Ветлугу и еле нашел, где разместиться. Будь я одет соответствующим образом, я мог бы устроиться в гостинице. В своей крестьянской одежде я мог бы остановиться на постоялом дворе. В частных домах не хотели меня и слушать, все слишком боялись холеры. В конце концов, я обрел пристанище, но только в худшем здешнем заведении.

Я получил квадратную комнатенку, вмещающую стол и раскладывающуюся кровать. На кровати лежал грязный матрас красного цвета, покрытый засаленным одеялом. У стола остались только две ножки, и его пришлось прислонить к подоконнику. На голом полу и ободранных стенах гнездились насекомые. Укладываться здесь спать было бы дико, и я принялся писать письма при свете маленькой керосиновой лампы. Внизу располагались ресторан и пивная, открытые до четырех часов утра, и около полуночи я спустился посмотреть, что там происходит. Какой-то человек играл на гитаре для тройки забулдыг. Я сел его послушать. Но только гитарист с чувством запел,

" Ah if you only knew how my heart aches.

The grief deep down, the torturing sorrow,

The pain of love, the grief of my soul"

- как в номерах раздались крики и вопли. Я быстро пошел на шум, потому что мне показалось, что он идет из моего номера.

На лестнице высокий человек боролся с половым. Человек этот занимал комнату рядом с моей и накинулся на полового за то, что тот подглядывал за ним в замочную скважину. Видимо, постоялец нарушал правила заведения, принимая у себя посторонних после определенного часа. Любопытство слуги оказалось сильнее его чувства долга.

Когда я появился на поле битвы, постоялец был в отчаянном положении, ибо половой ухватил его за голову и наносил по этой голове удары. Но тут на помощь постояльцу прибежала женщина, видимо, составлявшая ему ранее компанию. Она набросилась на полового, норовя выцарапать ему глаза. Постоялец тем временем поднялся и, увидев меня, обратился ко мне громовым голосом:

«Полицию сейчас вызовем, будете свидетелем, как этот мерзавец напал на меня, он шпион, вы гляньте на его лицо, это же висельник — и не русский он, а грузин, шпион проклятый, клянусь Господом, ну и тип, клянусь Господом. Я на тебя натравлю полицию, пусть мне хоть тысячу будет стоить».

Половой выглядел устрашенным.

Постоялец вскинул руку и нанес половому оглушительную оплеуху. Драка возобновилась с новой силой, женщина стала звать на помощь. На этот раз стал одолевать постоялец, но тут по лестнице взбежал второй половой и кинулся на постояльца. Я подумал, что дело может кончиться убийством, и попытался вмешаться. Но в эту минуту женщина, видимо, совсем потерявшая голову от страха, кинулась в номер и вернулась оттуда с ведром, полным мыльной воды. Я вовремя угадал ее намерения и удачно отпрянул назад, еле увернувшись от потока помоев.

Раздался плеск, понеслись ругательства, но тут вошли три жандарма, они и положили конец разбирательствам, схватив всю компанию и намереваясь отвести ее в полицейский участок.

«Погодите, — сказал постоялец, — если вы хотите меня арестовать, дайте мне хоть как следует одеться. Как я могу предстать перед вашим начальником в таком виде?» И он, указав на свою поврежденную одежду, сунул бумажку одному из полицейских.

Ему разрешили переодеться, но половым пришлось идти, в чем были. Минут через десять он явился вновь в прекрасной черной визитке, в высоком воротничке, в черной мягкой шляпе и с тростью с позолоченным набалдашником. Жандармы тотчас же начали относиться к нему с большим почтением. «Не прикажете ли еще кого арестовать?» —спросил один из них.

«Да, арестуйте хозяина этого заведения и его жену».

«А еще кого?»

Постоялец обратил свой взор на меня.

«Я все равно никуда не пойду, — сказал я, — так что не стоит на меня и указывать».

«На нем нет мыльной пены, значит, он не дрался», — заметил жандарм.

«А, верно. Ладно, он нам не нужен. Впрочем, арестуйте его, если хотите. Кто он такой, кстати?»

Однако полиции я был не нужен, а больше арестовывать оказалось некого, и потому вся компания отправилась в полицейский участок выяснять там свои отношения.

~

Глава 43

РОСТОВ ВЕЛИКИЙ

В Ветлуге мои странствия пришли к концу. И лето подошло к концу, наступила дождливая осень. Урожай уже собран, крестьяне молотят и веют. После молотьбы наступает пора уборки овощей. 14 сентября наступает праздник Воздвиженья, а затем, как говорят крестьяне, «осень с зимой встречаются» или, словами священника, «Жизнь, собрав плоды свои, обращается к Смерти», Начинаются «капустные вечера». «На Воздвиженье, — говорит мужик, — капуста всему голова». По вечерам все рубят капусту и поют песни.

Две недели крестьяне заняты сбором гороха и репы, мелют зерно нового урожая. А я как раз в это время добрался до Москвы. У меня было намерение попасть в Нижний, но я подумал, что таким образом покидаю «Неведомую Россию» и попадаю в густонаселенный, пронизанный железными дорогами район. Здесь, южнее, процветает сельское хозяйство, земледельцы богатеют, множатся фабрики, и промышленная Москва протягивает сюда свои железнодорожные щупальцы. И я решил завернуть в Ростов Ярославский, провести несколько спокойных дней в древнем святом городе, подвести итог приобретений и потерь.

The churches of Rostoff the Great

По моему мнению, Ростов Ярославский — это самое сердце Святой Руси. Его душа глядит на нас с картины Нестерова («Святая Русь»), он весь пропитан старинной святостью.

Я прибыл сюда в субботний вечер. Город был тих и покоен, лавки закрыты на висячие замки, по виду напоминая заброшенные конюшни или сараи. Ни извозчиков, ни трамваев. Даже и людей-то не было видно, все по домам либо в церквах.

Облитые вечерним светом, высились громадные, холодные белые церкви, подобно каменным шатрам, местопребыванию Богов, сходящих с небес. Венчали их окутанные тайной, тронутые ржавчиной, погруженные в думу древние купола. На древней соборной колокольне немотствуют колокола, звоном которых славен Ростов. Их молчание еще усиливает городскую тишину.

Я оказался внутри окрашенного в розовый, много повидавшего Кремля. Три старые церкви дремали в нем, как наседки, устроившиеся на шестке. Я прошел через массивные заржавевшие ворота и оказался на безлюдной площади, где изображения святых в натуральную величину взирали со стен забитых битком церквей.

Ростов Великий, Ростов Ярославский, когда-то столица Руси, а сейчас город с населением в девять тысяч, этот Кентерберри Русского Севера, сохранивший усыпальницы двенадцатого века и мощи бесчисленных святых. Со старой стены я окинул взглядом сорок сороков церквей, тысячу деревянных и каменных домов, березовые аллеи, узкие извилистые улицы, старомодный рынок. Прямо подо мной спали тесно посаженные, могучие, тусклые, зеленые и коричневые купола небольших церквей. Над головой в вечернем небе мерцали звезды. Далеко на горизонте неподвижное, безмятежное, лежало озеро Неро, затуманенное зеркальное стекло. Великолепная картина.

Гостиница моя являла собой полуразвалину с дюжиной номеров, в которых останавливались коммивояжеры, актеры, паломники. Жилье и питание стоили мне полкроны за день. Все же, судя по относительной чистоте комнаты и отсутствию ползающих созданий на полу, я попал в более цивилизованные места.

Владелец гостиницы оказался любопытной личностью. Его любимым занятием было разведение канареек. Их у него было штук пятьсот, и гостиница более походила на птичник. Большущие клетки с крохотными деревцами висели повсюду, в баре, на лестничной площадке, в спальне владельца. Птички перепархивали с ветки на ветку, трепетали крылышками, чирикали или распевали по двадцать мелодий сразу. Добрый человек был довольно-таки чудаковат. Он беспрестанно принимал какие-то трагические или театральные позы, говорил загробным зловещим голосом, как будто обращался разом ко всему человечеству. Знакомство мое с канарейками произошло следующим образом:

«Обратите внимание на эту клетку! За этих птичек я получил награду на выставке в Москве, медаль с головой Николая. Похоже на золото, да только это медь».

Он был так обрадован моим интересом к его увлечению, что обещал навестить меня в Москве.

«Гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойдутся», — заметил он.

Я слышал, как после ужина он наставлял какого-то постояльца:

«Ты видишь это дитя? Взгляни на его лицо — это ангел. И ты был им когда-то. Отныне не твори зла, а живи по-божески и по правде».

В моем темном номере перед иконой св. Георгия Победоносца горела лампадка. Окно выходило на кремлевскую стену рядом с древней колокольней кафедрального собора.

Я зажег свечу и позвал: «Вася, принеси мне samovar. Выпью-ка я чаю перед сном».

"Khoroshos", — откликнулся Вася, — a little samovarchik, сей минут».

Четверть часа спустя он влетел с тяжеленным булькающим сосудом, испускающим дым и пар и шумящим не хуже порядочной машины... Бедный Вася! Он поскользнулся на пороге и растянулся с грохотом. Самовар кувыркнулся, разливая обжигающую жидкость по всему полу, раскидывая красные шипящие, потрескивающие угольки.

Парнишка полнялся с удрученным видом. Я подумал было, что случилась большая беда, но он, кажется, так не считал. "nitchevo - a mere nothing", — произнес он и махнул рукой. Весь его вид говорил: «Это часто бывает, такая уж наша жизнь».

«Ах ты, валенок, — слышалось, как отчитывет его хозяин, — ну и нескладеха же ты».

На воскресенье выдался ясный день. Меня разбудил поток солнечного света — на окнах не было занавесок. Поднявшись и одевшись, с выглянул в окно — церкви, похоже, тоже проснулись.

В это время начался перезвон мелких колоколов. Выйдя на улицу, я обнаружил, что город полон крестьянами, поскольку по всей России воскресенье — большой базарный день. Толпа крестьян представляет собой занимательное зрелище. У моей гостиницы стояло, по крайней мере, два десятка деревянных телег, этого средства передвижения крестьян, приехавших на базар. Домодельные телеги обрамляли все мостовые, а их владельцы, обутые в лучшие свои сапоги, облаченные в старые, грязные, подпоясанные веревкой штаны, в пестрые алые и лиловые рубахи, наливались в множестве трактиров пивом. На углах, под магазинными навесами, на мешках и ящиках сидели бабы в разноцветных ситцевых платьях. Обратившись друг к другу широкими крестьянскими лицами, они занимались пересудами или сидели молча, поскребывая голые ноги. А между тем какая бойкая торговля шла среди прилавков со старой одеждой, грудами мелких огурчиков, горами мисок и горшков! Ярколицые крестьянские девушки стояли у корзин с живой птицей — у каждой наседки, утки, гуся лапы были перевязаны и они находились в весьма возбужденном состоянии. Злобно поглядывающим остроносым, перепачканным в грязи и пыли лисичкам явно не хотелось быть предметом торга.

В Ростове нет таких широких дорог, как в Москве или Нижнем, и потому базар располагался в узких переулках и тупиках, входишь, выходишь, опять заходишь, весь базар невозможно окинуть взглядом. Солнце стоит прямо над стенами собора, заливая светом половину церковного двора, а половину оставляя в тени. Многоцветная толпа медленно-медленно передвигается между тенью и светом. Из-за чего она там собралась? Квас, сладкое пиво, старое железо, старые керосиновые печки и облезлые самовары, осколки зеркал, древние ботинки, груды лаптей, ящики использованных гвоздей, крохотные беленькие молочные поросята, выращенные к Михайлову дню, и вся другая дребедень — а над всем этим возвышаются, как будто освящая, церковные купола.

Кто-то сказал, что из-за церквей не видать Москвы. Не видать ее и из-за немцев. Старую Москву уничтожили деньги ее текстильных миллионеров. Но здесь, в Ростове, не наткнешься на искусственно занесенную цивилизацию, нет здесь английской одежды и западных условностей. Россия предстает здесь такой, какая она есть, какова она в сердце своем, — крестьянской страной. Русские церкви построены не для ценителей искусства, службы в них устраиваются не для людей с артистическим темпераментом. Они для людей, а люди эти, как дети.

Я вошел в собор, похожий на картинную галерею. Марии были увенчаны венчиками из роз. Крестьяне падали перед ними в безмолвном обожании. Из всей этой торгующейся, на первый взгляд совершенно светской толпы ни один не пропустил службы, не преминул отдать поклон символам веры.

В наружные стены собора вделаны иконы, к ним поодиночке подходят крестьяне, осеняя себя тройным крестом во имя Отца, Сына и Святого Духа. Я долго смотрел на них, не смея оскорбить такое благочестие видом фотокамеры.

О крестьянской нежности свидетельствуют рукописные ростовские иконы и железные, поделенные на квадраты ворота в Кремль. Каждый квадрат отражает определенный сюжет — весьма старинные то и едва различимые изображения — краски сильно пожухли да и у ворот темно. Ворота сходятся подобно воротам в сарай и запираются в середине. С одной стороны ворот — покрашенная розовой краской кремлевская стена, с другой — темный переход. Из всех картинок мне понравилась та, где на ветке сидит ворона, она самая забавная и сохранилась лучше других. Надпись гласит: «Я пою, чтобы облегчить печаль». Вот еще картинки на воротах:

что-то вроде Ваньки-встаньки: яйцо на ножках, надпись: «Наконец-то он взобрался на гору»;

держащий меч медведь, говорящий: «Кто забрал мое ружье?»;

орел и пушка, надпись: «Я не боюсь ни того, ни другого»;

лиса в капкане: «Пойманной лисе гуся не утащить»;

крестьяне подходят, разглядывают картинки, отпускают шутки: «Ну и лиса! Поймали ее, а, соседушка? Каково-то ей, а?»

Three Lyavlya Friends

Old gates of the Kremlin, Rostoff the Great

* * *

Когда я вернулся в гостиницу, хозяин осведомился у меня:

«Ну, как вам город?»

Я ответил, что город мне понравился. Особенно отметил его святость.

«Верно, — согласился хозяин. — Дьявол-то сюда заходил, да только испугался крестов и повернул назад. Давно это было, до меня еще. Теперь той святости уже нет, много нечисти развелось. Может, и вы дьявол, откуда мне знать?»

«У вас же есть мой паспорт», — отбивался я.

«Паспорт! — воскликнул он. — Святые приходят без паспортов, зачем они им? А вот дьявол знает, где ему найти паспорт, коли будет ему в том нужда».

Я рассмеялся.

«Вот вы, — продолжил хозяин, — вы интересуетесь благочестием, значит, сами вы — не святой».

«Согласен. Меня интересуют люди более благочестивые, чем я, вот вы, например».

Он широко улыбнулся.

«Хитро», — заметил он, помолчал и спросил, много ли святых я встречал на своем пути.

«Отнюдь, — ответил я. — А здесь кто самые святые — пустынники?»

«Это которые носят цепи и исцеляют наложением рук? Да, есть один такой, живет на чистине возле Семибратово, шестнадцать верст отсюда. Он принял обет молчания и не вымолвит ни слова до самой смерти. Сходите, может, он вылечит ваши ноги, я вижу, они сбиты, вы носите такие жесткие лапти. Зовут его Исидор, по имени святого, чьи чудотворные мощи здесь покоятся. Какие чудеса мощи творят, те и Исидору подвластны, так крестьяне говорят».

«Посвящен ли он в сан? Одобряют ли его священники?»

«Да нет, он простой крестьянин. Попы раньше часто ходили спорить с ним, но, когда увидели, какая у него целительная сила, пришлось им признать, что он благочестивее их».

Я посетил Исидора. То был истощенный старик с косматыми сединами, длинными ногтями. Жил он в избе, обыкновенном сосновом срубе. Единственной мебелью, заслуживавшей этого имени, оказались трехногий стул и стол. Исидор лежал плашмя перед громадным березовым крестом, воздвигнутым в переднем углу. Одет он был в рваную сатиновую рубаху и штаны, в прорехах виднелось старое его темное тело. Черные цепи с такой силой прижимали его к полу, что, казалось, он брошен в темницу на смерть. Он лежал распростертым, возможно, и оттого, что так легче было переносить эту страшную тяжесть, и все же звенья цепи продавили глубокие темные впадины в хрупком его теле.

«Здравствуй!» — произнес я громким голосом.

Он ничего не ответил.

«Снова здравствуй!» Исидор не шевельнулся, возможно, он дал обет не только молчания, но и неслышанья. Он как будто был уже мертв.

«Уходи, — сказала от дверей какая-то женщина. — Он сейчас с Господом».

Я послушно вышел.

«Чего тебе нужно?» — спросила женщина.

«Я только хотел его увидеть».

«Он к тебе повернулся? Знак какой-нибудь сделал?»

«Нет, ничего такого. Он как будто умер».

«Он и без твоих слов знает, зачем ты явился, и если бы то было что-нибудь доброе, он бы повернулся. А он сейчас с Господом, молится за мужика . Он страдает, чтобы мы не страдали, молится за нас, когда мы не умеем молиться».

«А сколько ему лет, тетушка?» — спросил я.

«Семьдесят восемь, хвала Богу».

«Так он скоро умрет. Скажи мне, а что случится, когда он умрет? Похоронят его, как других мужиков, или то будет особая могила?»

«Его могила не будет могилой святого, поп не хочет».

«А цепи? — продолжал расспрашивать я. — Их похоронят вместе с ним? Трудно будет их снять с него».

«Нет, их снимут. Цепи ждет другой человек. Их не хоронят. Святой Исидор получил их от святого Степана, а тот — от святого Иоанна. А вот крест положат в могилу».

~

Глава 44

СВЯТАЯ РУСЬ

В какой-то деревушке среди лесов мне рассказали о молодой страннице, умершей по дороге в Соловецкий монастырь. Она была чудный цветок, чистый, благочестивая, посланная на Землю, где некому было оценить ее красоту. Выпорхнула из темной, полной тайн земли, погибла и вернулась во тьму. Природа не оценила ее, Россия не ревновала ее к смерти.

В России много таких женщин. Они расцветают, гибнут и вновь расцветают на дороге жизни. Вот где сила, питающая русскую нацию, вот где дух, питающий ее красоту. Появляются они на свет в домах бедняков. Сильные женщины растят их, сильные мужчины живут рядом с ними. Растут они в скудости, работают по дому, гнутся на поле, кормят коров, качают люльки, рубят лес, пекут хлеб, убирают урожай, много молятся, ходят на богомолье. Они выходят замуж, вынашивают сильных детей, снова идут на богомолье, а потом умирают. Всю свою жизнь не забывают они Бога, ничем себя не пятнают, их никогда не искушает нечистый. В простоте и мире живут они, глаза их полны света, потому что душа их чиста. Благодаря им человек из лесов силен и счастлив, благодаря им сильна Россия. Благодаря им сияет солнце и поют птицы. Благодаря их благочестию мужчинам позволено оставаться мужчинами.

Как-то один священнослужитель сказал мне не без наивности: «Мужчина — то стена кремля, а женщина — церковь внутри стен. Войско засадило своих женщин внутри стен. Мужчины сражаются с внешним миром, пока женщины молятся за них. Женщина — священная и драгоценная часть расы. Пусть лучше пятеро мужчин погибнут, чем одна женщина». Сила и красота мужчин снаружи зависят от молитв женщин внутри.

Россия — женственная нация. Она — жена западного человека, чрево народов. Благодаря ее благочестию и простоте мы сильны мирским умом и живем в городах. Она дает нам хлеб, она молится за нас. Ибо женщина — наша внутренняя святая совесть, храм, возведенный в наших душах, убежище от внешнего мира. В присутствии женщины мы подымаем шляпу и приводим в порядок души. Россия — тоже церковь, святое место, где человек с Запада может разгладить взбудораженный разум и насладиться красотой жизни.

Злые духи не смогли уничтожить Пер Гюнта, ибо за ним стояла женщина. В течение всей его бурной жизни Пер Гюнта спасала вера Сольвейг, преклоненной в заброшенной лесной хижине. Ибсен здесь хочет сказать, что коммерциализированного человека спасает от проклятия девушка-крестьянка, стоящая за ним. Горе Европе, если все крестьяне переселятся в города, если не будет больше Сольвейг, если исчезнет Святая Русь.

Человек позабыл Бога, живет в городе, живет злом. Одна за другой коленопреклоненные женщины подымаются и исчезают, и дом человека заброшен. С уходом последней он обречен смерти. Менялы полностью овладевают храмом. Его душа уже не церковь, но трактир, и теперь за занавешенными окнами его глаз заседает за вином тайная компания.

Временами мне кажется, что в любом человеке живет все человечество, что каждый человек живет и во мне. Именно потому, что каждый человек живет своей особой жизнью, и я могу свободно жить своей. Я живу своей маленькой жизнью, вношу свой маленький вклад во всеобщую гармонию, веря, что и все другие люди исполняют своей предназначение, делают свой вклад. Вот и Англия живет своей особой жизнью в надежде, что так же живут и другие нации.

Англии нужна Россия, живущая на земле в благочестии и простоте, нужна именно такая, как мужчине нужна дающая ему пищу и молящаяся за него женщина.

Как-то вечером я был в монастырской церковке среди других молящихся. Со свечами в руках мы стояли группой вокруг священника. В какой-то момент службы мы зажигали свечи, потом гасили их, зажигали снова. В церкви было тихо и темно. Стоявшие по бокам сверкавшего огоньками свечей иконостаса монахини в черных одеяниях читали отрывки из Священного писания и пели. Позади меня стояли две крестьянки, принесшие крестить детей. В минуту, когда все мы стали на колени — священник, монахини, все остальные — меня посетило видение Святой Руси, остающейся дома и молящейся за нас, а мы, более мирские, идем по белу свету. Я узрел всех сестер и братьев, посвятивших себя Богу, благочестивых крестьян, трудящихся в поле и подчинившихся Богу, крестьян, идущих на богомолье к святыням, горящие перед иконами лампады, божественные литургии, дни поминовения, трапезы с усопшими, посты, праздники, великолепную Пасху, монахов, молящихся за отошедших в мир иной, священников, творящих молитву в пустых церквах, пустынников, деревенских святых, отшельников в веригах, отрекшихся от мира, давших обет молчания, святые образа, чудотворные иконы и драгоценные мощи, благочестивых монахов, вечно коленопреклоненных перед Тайной.

Я рад был видеть их всех, они искупали мою мирскую жизнь. Рад за Европу, за спиной которой они стояли. Не впустую горели лампады, странствовали крестьяне, несли вериги отшельники, преклоняли колени монахи. В душе Европы, в сумрачном храме, стояли на коленях монах и женщины. Если их заставят подняться и уйти, Европе гибель.

Россия — это ночь. Стоя на коленях в монастырской церкви, я понимал, что день наш так ярок потому, что так темна ночь, свет так исполнен радости от того, что исполнена святости тьма.

Все это так, но прогрессу социализма или цивилизации не нужна темнота. Прогресс ненавидит тьму, он кричит: «Больше света!».

Прогресс сам определяет себя как свет, как просвещение. «Пусть не будет темных углов, — говорит философ, — сделаем дом открытым, сделаем все публичным». Но если даже весь Запад будет залит светом, все же останется, я в это верю, там, в темной глубине, Россия, где коснеющий в невежестве мужик тайно преклоняет колени. И он — Божье спасение для Европы.

Россия — это темная девственная земля, таинственная почва. Все, что есть прекрасного в русском искусстве и литературе, в жизни интеллигенции, черпает свою силу у крестьянства и церкви. Господь наблюдает тайно, а воздает открыто. Все, что пускает корни вниз, расцветает вверху. Все, что идет вниз, в глубину, подымается снова ввысь, все, что высоко, поддерживается тем, что низко.

Ни одна молитва крестьянина не остается втуне, нет ни одного мига его общения с Богом, что не прибавил бы блеска цветку. Ни одна жертва не бывает лишней. Господь не будет судить нас по нашим удовольствиям, они оплачены вперед. Счастье нашей жизни не должно искупаться в других мирах, оно само по себе — награда, слава, благословение, Святая Русь — это наше примирение с Богом.

* * *

Я появился в Москве с первыми порывами осенней непогоды. Люди смотрели на меня во все глаза. На толкучке у Сухаревки я купил себе пару кожаных ботинок. Подскочивший нищий стал выпрашивать мои старые изношенные лапти.

«Э, нет, — вмешалась какая-то крестьянская девушка, — он, видно, dalny barin, идет, небось, в монастырь св. Серафима под Нижним».

Я дал нищему пять копеек, а берестяную обувку оставил себе. Лапти, в которых я отмерил не одну сотню миль, уже стали раритетом.

Устроился я в гостинице неподалеку от храма Христа-Спасителя. И с кем же я вскоре столкнулся? С Варварой Сергеевной, сестрой Алексея Сергеевича, с которой я встречался в Лявле. Она жила с другой студенткой в нескольких комнатах от меня. У нее я повстречал еще двоих студентов, освободившихся из ссылки в Лявле. Переплетчиков также был в Москве и очень заинтересовался как моим путешествием, так и моими писаниями о Святой Руси. Он показал мне свою мастерскую, подарил репродукции своих картин.

Российские власти освободили почти всех, кто был в Лявле, и они приехали в Москву. Алексея Сергеевича, однако, не освободили и, более того, ответили отказом на его прошение разрешить ему уехать в Париж. В Париже и так уже было излишне много революционеров. Переплетчиков предложил устроить «лявлинский» вечер для всех, кто бывал в той счастливой деревне. Мы обедали с Варварой Сергеевной и ее небольшим кружком в университетском клубе на набережной. Какое общество собирали эти обеды, какие громадные горшки с супом приносились на стол прямо с пылу, с жару! Переплетчиков познакомил меня с художественной жизнью Москвы.

Однако, зачем я об этом? Здесь уже нет Неведомого. Хотя даже и в этих местах нечто неизвестное выглядывает из-за знакомого угла, святое проглядывает сквозь мирское.

Slava Tebye Gospody!