sci_philosophy Александр Куприянович Секацкий Онтология лжи

В этой книге ложь трактуется как манифестация человеческой природы, как устойчивый фон работающего сознания; способность генерировать ложь и неразрушаемость ложью фигурируют в ней как родовые признаки сознания «сапиентного» типа; а путь Лжеца, фальсификатора Природы, предстает как путь человеческого бытия-к-могуществу.

Для философов.

Рецензенты: д-р филос. наук С. С. Гусев (кафедра философии АН РФ), канд. филос. наук Н. Б. Иванов (С.-Петерб, гос. ун-т)

Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета С.-Петербургского государственного университета.

ru
Alexus ABBYY FineReader 11, FictionBook Editor Release 2.6.6, ImageFB2 130153309720110000 ABBYY FineReader 11 {C179A62E-692A-4ACC-AFDE-50909E883BD5} 2.0 Онтология лжи Издательство С.-Петербургского университета С-Пб 2000 5-288-02272-0

Александр Куприянович Секацкий

Онтология лжи

ВВЕДЕНИЕ

В европейской философской традиции вопрос об истине (об истинном познании, о жизненной истине и т.д.) всегда был одним из решающих; в то же время ложь достаточно редко становилась предметом специального интереса; ложь принято скорее обличать, чем исследовать. 13 сущности, тотального исследования лжи во всем многообразии ее модусов еще не было предпринято: затрагивались, в основном, этические и логические аспекты лжи.

Целью данной работы является отслеживание форм присутствия лжи в мире, выявление места лжи в структуре сущего — ее онтологии, а также той меры, в которой ложь может быть устранена из теоретического и практического разума, из сферы человеческого вообще. Поэтому предметом работы является не ложное или лгущее сознание, а сознание, способное ко лжи, или Л-сознание, «это сознание» — «разумность человеческого типа»

Первое, с чем мы сталкиваемся, обращаясь к философскому дискурсу истины, состоит в простом факте — истина не дана сразу. В неустранимой двойственности человеческого познания истинное познание требует некоторых усилий, выполнения специальной процедуры. Характер процедуры, которую требуется выполнить для получения истины, может быть различным: всматривание-воспоминание (Платон), доказательство (Аристотель), приведение к ясности и отчетливости (Декарт). Условием получения истины может оказаться не только гносеологическая процедура, но и, например, аскетическая (преобразование себя, выход из обычного состояния). Однако в любом случае истину приходится искать, до нее нужно докапываться. По мнению Платона, истина имеет особую топику — она пребывает в сфере идей (эйдосов) и непосредственно невидима; ее можно усмотреть лишь особым внутренним зрением, способным проникнуть в пределы сокрытого. Понимание истины как чего-то противоположного видимому является преобладающим и в дальнейшей философской традиции. Если «сущность» противополагается «видимости» (или «кажимости», «явлению»), то свойство «быть невидимым» оказывается моментом собственного определения сущности. Согласно Гегелю, сущность просвечивает через собственную видимость, но помимо этого сущность явлена и в иновидимости, и как раз иновидимость покрывает сущность неким покровом, многоцветьем наличного бытия, в котором собственное свечение сущности (истина) едва различимо.

Принципиальное разделение мира на «явленное» и «скрытое» приходится отнести к условиям возможности самого сознания; точнее — к видеологической раскладке «этого сознания». Именно так de facto поступает Кант, помещая мир вещей самих по себе (ноуменов) по ту сторону видимого; однако необходимость невидимого горизонта (в чем-то тождественного сфере эйдосов Платона) не вызывала у Канта сомнений. Основное возражение, выдвигаемое Гегелем, о том, что сфера сущностей, вещей в себе, становится излишней, коль скоро никак не сказывается в дальнейшем, разумеется, приходила в голову Канту, однако он не дал эксплицитного ответа на легко предвидимое возражение. Ответ, с известными вариациями, был дан Гегелем и Гуссерлем. Он вкратце сводится к следующему: для того чтобы нечто стало видимым, его требуется не только высвечивать, но и оттенять; речь может идти о негативном условии возможности сознания, о непрозрачном, скрытом горизонте (если оставаться в пределах паноптической метафоры).

Любопытно, что Хайдеггер, пытаясь избежать отождествления истины и невидимости, принципиально определяет истину как «не-сокрытость» («алетейя»). Но, во-первых, эта несокрытость погружена в забвение бытия, а, во-вторых, потаенность и спрятанность — вовсе не единственный способ сокрытия.

Стекло скрыто, невидимо, поскольку оно прозрачно, поскольку смотрят сквозь него. Самое прозрачное и ясное стекло лучше всего и укрыто. Еще более оно укрыто, если происходящее за ним открывает жизненно важный вид и сразу приковывает внимание. Отнесем стекло к «поверхностям-1» и отметим: сознание устроено так, что «поверхности-1», или «первые поверхности», для него невидимы, ибо прозрачны.

Есть и другой род невидимых поверхностей, которые мы назовем «поверхности-2», или «вторые поверхности». Они, напротив, отражают все лучи (зеркальный эффект), и благодаря их возвратному потоку (рефлексии) виден глядящий в них. Сознание устроено так, что «вторые поверхности» для него также невидимы, и лишь эта двойная невидимость задает онтологическое место субъекта (или, словами Канта, отвечает на вопрос, «как возможен субъект?»). Продолжая оптическую аналогию, выделим «поверхности-3», или «третьи поверхности», образуемые из разных степеней оплотненности-прозрачности, где можно «рассчитать процент» присутствия субъекта и присутствия объекта, а также топику такого присутствия. Это — существа, предметы, эталоны, замыслы, идеи, химеры.

Наконец (отнюдь не для исчерпания всех возможных случаев), выделим класс «поверхностей-4», или «четвертых поверхностей», — «черных ящиков», ничего не пропускающих и ничего не отражающих. С точки зрения оптики они неотличимы от «поверхностей-1» (в обоих случаях световой луч не способен принести никакой информации), но тут аналогия с оптикой и кончается. Сознание устроено так, что «поверхности-4» для него видимы. В философии зафиксировано множество описаний «четвертых поверхностей», и спор шел главным образом об их статусе. Среди самых глубоких и аналитичных результатов можно отметить Кантову «вещь в себе». Она непознаваема (верно для «аналитической оптики»), но она ведь выявлена, и даже задано ее место во взаимодействии сознания и мира. «Поверхности-4», или «вещи в себе», должны иметь определенные различия между собой, хотя бы различия в локализации, неотождествленности координат в топике сознания.

Такое разграничение классов «поверхностей», или «зон явленности», всякого возможного содержания назовем видеологическим устройством разума. Не может ли оказаться так, что невидимость некоторых вещей выступает в качестве конструктивной иллюзии, только более фундаментальной, чем та, что лежит в основе возможного восприятия? Так что нечто само по себе ложное (иллюзорное) служит необходимым условием работы сознания, без выполнения которого нет ни самого сознания, ни такого состояния сознания, как «истина»?

Чем является ложь до того, как обретает функцию «быть противоположностью истины»? Чтобы отыскать источник лжи, надо зафиксировать его как точку сводимости всех вытекающих из него потоков.

В книге «Психология интеллекта» швейцарский психолог Пиаже, рассматривая процесс формирования восприятия, обращается к перцептивным иллюзиям, составляющим довольно многочисленную группу: кажущееся неравенство равных отрезков <------> >-----< неравенство равных интервалов времени в зависимости от их наполненности, иллюзия веса, когда большая бумажная коробка с металлическим шариком внутри кажется легче, чем такой же шарик без коробки, и др. Как бы между прочим, в ходе рассуждений "Пиаже констатирует: «Иллюзия веса, отсутствующая у дефективных, возникает к концу детства, в дальнейшем несколько уменьшается. Известно, однако, что именно эта иллюзия содержит в себе предвосхищение веса и объема, и ясно, что она... должна естественно усиливаться вместе с интеллектуальной эволюцией».[1]

В этой констатации содержится воистину поразительный факт, странным образом ускользнувший от внимания швейцарского психолога: иллюзия... отсутствует у дефективных... иллюзия, которая есть ошибка (в данном случае погрешность восприятия), выступает показателем нормы в развитии сенсомоторного интеллекта, тогда как отсутствие ошибки означает не что иное, как очевидную патологию, неспособность.

Современная дефектология, не вдаваясь в «метафизические обоснования», пришла к надежному эмпирическому критерию олигофрении: при отсутствии явных признаков самым валидным показателем дебильности оказывается отсутствие перцептивных иллюзий, четко фиксируемое в тестах.

Вот, стало быть, факт, над которым стоит подумать. Полагаясь на некую предварительную интуицию, можно даже сопоставить данный факт с каким-либо решающим экспериментом (типа опыта А. А. Майкельсона — Э. У. Морли, доказывающего несогласуемую с другими явлениями электродинамики движущихся сред независимость скорости света от движения Земли), который делает зримым до очевидности проблемное поле, где собрана критическая масса цепной реакции переосмысления.

Погрешность, лежащая в основе разумности... Но раньше чем продолжить дискурс, сформулируем, что, собственно, нам хотелось бы знать? Ясно, что хотелось бы знать причину или, лучше пока сказать, тайну этого загадочного обстоятельства. Хотя прежде всего напрашивается вопрос, нет ли в других психических процессах — в интеллекте, в воображении — чего-либо подобного? Каких-нибудь помрачений, гарантирующих ясный свет разума? Словом, таких интеллектуальных иллюзий, о которых мы вправе бы были написать, что их отсутствие с несомненностью свидетельствует о той или иной патологии сознания, скажем, об отсутствии «способности суждения».

И стоит лишь задаться таким вопросом, выбрать подходящий угол зрения, чтобы обнаружить наличие «конструктивных иллюзий» на всем протяжении сознания.

Платон, исследуя умопостигаемые основания сущего, обратил внимание на «увлекающую силу речи» и на своеобразную беспомощность перед такой силой, особенно если та находится в умелых руках («.. .ты сознательно ли соглашаешься... или же тебя, по обыкновению, увлекла к поспешному соглашению некая сила речи?» — Платон. Софист, 236d). В непревзойденных образцах диалектики, в диалогах «Софист» и «Параменид», вопрос о едином, о бытии и небытии пересекается у Платона с проблемой лжи и проблемой софиста, т. е. лгущего, причем пересекается с необходимостью, поскольку одно без другого, как выяснилось, неразрешимо.

Обратим внимание на некое предельное содержание как оно дано сознанию. Что можно извлечь из утверждения «небытия нет»? Ну, например, ложность этого утверждения. В самом деле, нельзя ведь сказать, что это — «несуществующие вещи»: получится, что мы приписываем небытию множественность, даем несуществующему какую-то содержательную характеристику сущего — число. По той же причине ложно утверждение о единственном числе небытия. Ложно всякое утверждение о небытии вида «небытие есть то-то и то-то», поскольку его можно сократить, привести к формуле «небытие есть...» (согласно Аристотелю, ложным будет утверждение «кентавр есть выдумка» — ведь и здесь несуществующему (кентавру) приписывается некое бытие, пусть даже «быть выдуманным»).

Возьмем фрагмент, из Платонова «Парменида», где речь идет о бытии и едином. Словно в авантюристическом романе, Парменид рассматривает одно за другим все приключения единого. Скажем, если есть единое, то оно, очевидно, не может быть причастным времени. Ведь быть во времени для единого значит изменяться, хотя бы становиться старше самого себя, что опять же значит становиться иным (не единым). Следовательно, единое никак — никаким из трех способов — не причастно времени: ни прошлому «было», ни будущему «будет», ни настоящему «есть». Тогда утверждение «единое есть» ложно. Следовательно, если единое есть, то единого нет. Перед нами — сущая свобода диалектики как стихии. Платон не оставляет надежды на существование какой-либо истины, которую не удалось бы привести к противоречию, или противоречия, которого не удалось бы доказать. Вот еще один фрагмент из «Парменида»: если единое и иное (не единое) отличны друг от друга, то они тождественны. Ход мысли таков: если имя, обозначающее нечто определенное (вообще нечто), употребляется несколько раз, в разных контекстах, то оно ведь не перестает быть тем же самым, именем того же? Далее у Платона идет замечательное рассуждение — очередная игра диалектики-стихии:

«Парменид. И вот когда мы говорим, что другое есть нечто отличное от единого и единое — нечто отличное от другого, то, дважды сказав “отличное”, мы, тем не менее, обозначаем этим словом не другую какую-либо природу, но всегда ту, названием которой служит это слово.

Аристотель. Совершенно верно.

Парменид. Итак, в какой мере единое отлично от другого, в такой же мере другое отлично от единого, и, что касается присущего им свойства “быть отличными”, единое будет обладать не иным каким-либо отличием, а тем же самым, каким обладает другое...» (Платон. Парменид. 147е - 148а).

Воспроизведение такого множества парадоксов и «кунштюков» неожиданно выявляет главное условие и даже рецепт их получения — последовательность мышления. Мысль, строго идущая по следу, неизбежно приводит в сферу диалектики, в «дремучий лес», где следы уже теряются, и потому последовательность оказывается наказуемой: она не ведет к выходу. Греческое слово «апория» (от «порос» — путь), или «проблема, неразрешимость которой обусловлена содержащимся в ней противоречием», буквально означает «бездорожье» (ср. соответствующую внешнюю оценку диалектики как плутания и блуждания). Уже для Гегеля было очевидно, что противоречие — не случайная находка, а то, что обнаруживается постоянно, всякий раз рефлексия следует самой себе.

Возможность заблуждения всегда подстерегает как момент «несогласия речи с самой собой». Она, таким образом, «встроена в дискурс» и оказывается неизбежной, если договаривать до конца.

Видеологический анализ двух диалогов Платона как ярчайших образцов «полноты рефлексии» дает картину сквозного прозрения через «предмет речи», или элимирования «поверхностей-3» к ровному фону.

Траектория прозрения направлена к субстанции, т.е. к подлежащему, к самому последнему слою, к последней непроницаемой «поверхности» — к бытию.

И вот, когда все иное, контрастное, выбрано и через «первую поверхность» больше ничего не видно (остался ровный фон абсолютного подлежащего, чистая субстанция), тогда становится наконец видна сама «поверхность-1» — логика (или «речь», по Платону). Она-то в своей видимости и есть ложь (ибо истина, она — в своей невидимости).

Фигуры речи, становясь различимыми (непрозрачными), парализуют способность суждения: ведь за ними нет теперь значения, «сопротивления материала». И получается только видимость суждения, в том смысле, что видна грамматическая структура. Она теперь — пустая оболочка, поскольку исчерпано ее предметное содержание. Содержание видится сквозь пустую грамматическую структуру смутным и искаженным именно потому, что нарушено условие субъектного устройства — невидимость «поверхностей-1».[2]

Итак, срабатывает конструктивная интеллектуальная иллюзия — иллюзия отождествления знака и денотата, но срабатывает впустую в отсутствие контраста бытия и небытия, или, иначе, в условиях неприсутствия лжи. Парменид прекрасно демонстрирует ситуацию: когда ничто не ложно, тогда ничто и не истинно; и это потому, что ложь из скрытости (где положено ей пребывать) визуализируется, является, явствует, становится явной ложью.

Итак, визуализация «поверхности-1» разрушает дискурс. Разрушает и нормальную конструкцию субъекта, его трансцендентальное основание. Совершенно четкая картина подобной визуализации наблюдается при шизофрении, примером чему может служить хотя бы буквальное восприятие метафор и (неизбежная обратная сторона) непонимания их смысла (экранирование «поверхности-3») больными шизофренией.

В повести Куприна «Поединок» есть великолепный по своей точности эпизод, где одним штрихом передано состояние белой горячки, обрисован, так сказать, архетип помешательства. Подпоручик Ромашов в ответ на «прощайте» Назанского говорит: «“Почему — прощайте? Почему не до свидания?” Назанский засмеялся жутким, бессмысленным, неожиданным смехом. “А почему не досвишвеция?” — крикнул он диким голосом сумасшедшего».[3] Конструктивная иллюзия, которая «нормальному человеку» невидима (в данном случае — неслышима), поскольку относится к «поверхности-1», в случае разрушения — визуализируется и задерживает внимание, задерживает сознание, лишая его способности прозрения, а именно про-зрения дальше, сквозь «первую поверхность». В норме структура слова не дается до его значения и может быть зафиксирована только возвратным, отраженным движением — рефлексивно; но в случае поломки нормального устройства интеллекта луч сознания теряет различие между видами «поверхностей» (а тем самым и чувство реальности, в отличие от чувства нереальности) и сразу же увязает в непрозрачной среде — в видимости, во лжи. Исчезает глубина перспективы; так, «устройство слова» оказывается в том же плане, что и его значение: Дания ассоциируется со Швецией раньше, чем дойдет смысл прощания, смысл слова «до свидания» — досюда разрешающая способность про-зрения у лее не доходит. (Весьма характерно историческое тысячелетнее запаздывание первых сведений о грамматике, знания того, что «говоришь прозой», от умения говорить прозой.)

Отнюдь не случайна характеристика безумия как помутнения сознания — помешательства, сдвижки слоев, не пропускающих теперь ясный рассудок. Ясное и замутненное сознание как раз и различаются между собой невидимостью «поверхности-1» в первом случае и ее визуализацией — во втором.

Ведь если разобраться в том, что такое галлюцинация, или «видение», то придется признать, что это — явление («мне было явление, видение») того, что всегда присутствует, оставаясь в невидимости, того, что в лучшем случае «мерещится», т.е. мерцает как результат дифракции на самой кромке ясного поля сознания.

Скажем, известно, что предметность мира, данная в образе, конструируется сенсомоторным интеллектом за некоторый промежуток времени Δt — квант восприятия. При этом то, что происходит внутри промежутка Δt — траектория построения, — до сведения сознания не доводится, не воспринимается.[4] В результате этой иллюзии невосприятия мир дается сразу — сразу как предметный внеположный и оформленный. При патологии, перцептивных галлюцинациях, промежуток Δt становится частично воспринимаемым, т. е. иллюзия его невосприятия нарушается, и тогда возникает характерная картина «ползающих насекомых», «шевелящихся портретов» и т.д., происходит некая всеобщая химеризация явленности. Рельефность явления «забивается» тем, что должно быть скрыто. Соответственно разрешающая способность сознания падает.

Существует еще множество пластов субъектности, имеющих свои кванты Δt, между которыми происходит скачкообразный переход, эффект прозрения, а всякое застревание в промежуточности и порождает видения, нечто кажущееся, словом, видимость вместо сущности.

Следовательно, источник лжи — это утеря рельефа, отождествление планов, исчезновение контраста бытия и небытия.

Глава 1 ПРИРОДНАЯ КОЛЫБЕЛЬ ЛЖИ

Вопрос о том, существует ли в природе ложь до и помимо человека, так или иначе занимает биологов уже несколько столетий. Между тем в самой природе лжи не существует — ложь существует до и помимо природы. Природа не развертывает лжи даже в том смысле, в котором она развертывает инобытие разума: лжи нельзя приписать какое-либо нарастание или убывание (эволюцию), как не имеет эволюционного вектора имитация или взаимная аттракция полов.

Можно было бы сказать, что измерение лжи предзадано живой природе как сила тяжести с той существенной разницей, что пространство, в котором развивается жизнь, лишь толчками соприкасается с квазипространством лжи. В этом случае ложь всегда выступает как параметр-ограничитель, т.е. жизнь наталкивается на нее и отбрасывается вспять. Но все же за счет некоторого избытка энтелехии, за счет более плотного заполнения реальности, т. е. более высокого ранга осуществления, жизнь приходит в соприкосновение с трансцендентным полем лжи. Зоны контакта можно опознать как элементарные структуры фальсификации, как провалы целесообразности, заглаживание которых требует значительных ресурсов времени и энергии.

Следовало бы устранить некоторые недоразумения по поводу «приспособительного значения» лжи, для чего хотя бы вкратце рассмотреть явления имитации, мимикрии, паразитизма, считавшиеся со времени Дарвина основными приемами естественного отбора. Способность многих насекомых к наследственной передаче покровительственной окраски, способность некоторых бабочек (и того же хамелеона) «маскироваться», т. е. менять расцветку в зависимости от фона, очень легко истолковать как бессознательную хитрость, как стратегию обмана, ведущую к успеху. Такая трактовка предзадана телеологической способностью суждения, неустранимым антропоморфизмом, имеющим наикратчайшую связь с состоянием сознания «теперь понятно». А. А. Любищев в применении к биологии назвал подобный способ объяснения псевдотелизмом, подчеркивая его предварительный характер.[5] Строго говоря, единственный способ выйти из телеологии — дать механизм объяснения, не нуждающийся в телеологии.

Объясняя мимикрию в широком смысле слова, А. А. Любищев писал: «Еще энтомолог Сэмюэл Скаддер предлагал выяснить в опыте зависимость судьбы насекомого от его расцветки. Он удивлялся, почему гусеница гротескной формы и угрожающей окраски буквально кишит пожирающими ее паразитами, тогда как близкий вид гусениц для них несъедобен? Почему отбор растрачивает силы на такие детали, как рисунок гусеницы или взрослой бабочки, а не на борьбу с паразитами, от которых гибнет 99,9 % гусениц? Когда опыт был наконец поставлен, выяснилось, что даже крайний случай наиболее утонченной маскировки гусениц почти ничего им в целом не дает: птицы тратили от 7 до 40 минут на поиск первой гусеницы, но после обнаружения первой гусеницы остальные почти всегда отыскивались очень быстро, за секунды. Если учесть, что сам рисунок гусеницы не может сформироваться путем отбора быстрее, чем за десятки миллионов лет (а за это время много раз изменяется и фон и вся экологическая обстановка), то ясно, что мимикрия — наивный маскарад, который хищники легко разгадывают».[6]

Приспособительный характер мимикрии, таким образом, явно оказывается под вопросом. И, напротив, механизм копирования фона может быть рассмотрен вне явлений адаптации — как аккомодация, т.е. перенос изображения из окружающей среды на поверхность собственного тела, осуществляемый как ряд автономных процессов безотносительно к приспособлению и, тем более, к «хитрости». Ю. В. Чайковский рассматривает маскировку и мимикрию как неселективные приспособления. Он пишет: «Проблема в том, чтобы понять механизм маскировки, например, камбалы: каким образом нижняя сторона тела передает информацию для рисунка на верхней его стороне. Это чисто физиологическая проблема (а может быть, даже чисто физическая. — А. С.)... Положенная на разноцветные камешки, камбала постепенно исчезает из виду, это всем известно, но почти никто не видит здесь сходства с бабочкой, исчезающей среди сухих листьев».[7] Вектор естественного отбора оказывается лишним для постижения мимикрии. Еще важнее то, что различные виды совершают один и тот же промах — копируют своей верхней стороной нижнюю сторону листа. Бесспорно, это — приспособление, но воспользоваться им мудрено — надо перевернуться. X. Котт писал, что листотелка лишь иногда висит под ветвью или черенком листа. В остальное время она совсем не маскируется и напоминает лист, который торчит не туда. Ей остается только полагаться на неразборчивость птиц, не замечающих ее столь вызывающего поведения. Может быть, враги листотелки нападают снизу, из листвы? Но у нее нет способности оставаться спиной вниз, да и зачем бы это? Если хищник приблизится настолько, что сможет разглядеть листоподобные прожилки, то заведомо увидит торчащие из-под «листа» голову и заднюю часть насекомого.[8] Зато если представить себе механизм перенесения рисунка из фона на поверхность тела как автономный самодостаточный процесс, то многие неясности сразу же устраняются. Действительно, если вид листа насекомым скопирован, то естественно, что копировалось то, что оно «видело» вблизи и снизу, а не то, что может видеть птица издали и сверху.[9] Скорее всего, мы имеем здесь дело с распределением изначального набора «хороших форм», или «предполагаемых» контуров природы, — лишь в этом случае можно избежать лукавых вопросов: отчего это морозные узоры на стекле «маскируются» под буйную растительность? или почему рисунок хвоста известной науке рыбы удивительно напоминает выполненную по-арабски надпись «нет бога кроме Аллаха»?[10]

Следовательно, представление о том, что мимикрия является бессознательной разновидностью хитрости, т.е. модусом лжи, лишено оснований. Ложь входит в природу иначе. Даже паразитизм трудно интерпретировать как «стратегию обмана».

Во-первых, отношение паразита и хозяина далеко не всегда бывают односторонне выгодными. Так, симбиоз генетически восходит к паразитизму и, собственно говоря, является его частным случаем; ряд клеточных структур (скажем, митохондрии) являются бывшими паразитами клетки, постепенно ставшими ее составной частью благодаря переплетению геномов.

Во-вторых, часто бывает трудно определить, кто кем пользуется или кто кого «обманывает»; в известном смысле, всякий зародыш есть «паразит» материнского организма. И все же вернее всего будет сказать, что явление паразитизма — одна из тех «линий наименьшего сопротивления», по которой проходит разлом, вызываемый контактом с ложыо, фальсификацией; здесь обнаруживается как бы наименьшее «сопротивление материала», и великий обманщик именно сюда безошибочно направляет острие своего сверхоружия.

Со времени исследований Дж. Мэйнарда Смита (J. Maynard Smith) и особенно Р. Л. Триверса (R. L. Trivers) стало ясно, что устойчивая «стратегия обмана» в природе невозможна, и следует говорить, скорее, о волнах фальсификации, которые набегают, например, на поведение вида или популяции, вызывая цепь разрушений, а затем спадают.

Вот ход рассуждений Дж. Мэйнарда Смита. В тех популяциях, где самцы конкурируют за обладание самкой, всегда имеется соотношение «ястребов» и «голубей» (примерно 7:5). «Ястребы» вступают в сражение за самку, «голуби» не вступают. Плюсом «ястребиности» является более гарантированный доступ к самке, минусами являются возможный ущерб, полученный в схватке, и потеря времени. Плюс «голубиности» состоит в отсутствии этих минусов. В итоге гены «голубиности» и «ястребиности» воспроизводятся в соответствующей пропорции. Но вот в популяции возникает новый тип поведения — тип «задиры» (bully). «Задира» принимает угрожающую позу, демонстрируя готовность к схватке, а дальше его поведение меняется в зависимости от того, кто оказывается перед ним: если «голубь» — «задира» имитирует атаку и получает доступ к самке, если «ястреб» — задира отступает без поединка. Поначалу геи «задиристости» получает огромное преимущество: с одной стороны, приоритет в приобретении самки по сравнению с любым «голубем», с другой стороны, отсутствие ранений и потерь времени на схватку. Ген «задиристости» начинает стремительно распространяться в генном пуле популяции. И все идет хорошо, пока «ястребы» и «голуби» преобладают. Но «задир» становится все больше и больше — и тут ситуация меняется. Представим себе встречу двух «задир»: приняв первоначально угрожающую позу, они, однако, отскакивают, реагируя на «ястреба», но тут же включается реакция на «голубя» (раз соперник убегает) — и все повторяется сначала. Ситуация зацикливается — совокупные потери времени в популяции резко возрастают: притом сразу увеличивается стрессовая нагрузка и на стабильные адаптационные типы поведения — на «голубей» и «ястребов». Вся популяция теряет в жизнеспособности и численно сокращается до тех пор, пока роковой ген не вымывается из пула путем естественного отбора.[11]

Эта упрощенная теоретическая модель демонстрирует типичные последствия фальсификации в природе, когда попадание одного лишь кванта лжи в восходящую струю жизни производит опустошения, сравнимые с катаклизмами от извержений вулкана и наводнений.

Р. Доукинс указывает целый ряд примеров проявления «стратегии обмана», в частности возникающую время от времени «битву полов» в перекладывании на партнера заботы о потомстве, имеющую целью передать свой генный набор по наследственной эстафете с минимальными ресурсными затратами (прежде всего времени) и максимальным фронтом воспроизводства генома. Всякое временное преимущество, достигнутое в такой борьбе, неизменно оборачивается упадком жизнеспособности вида. Поэтому нет никаких оснований считать «стратегию обмана» типом приспособительного поведения; но целый ряд приспособлений, защитных механизмов, напротив, может быть истолкован как «противообманные устройства», т. е. результат адаптации к стихийным вспышкам фальсификации, сотрясающим порой живую природу. Так, Р. Доукинс пишет: «Триверс рассматривает возможные варианты поведения самки, брошенной “своим” самцом. Для нее проще всего попытаться обмануть другого самца так, чтобы он принял детеныша за своего собственного. Это не столь трудно, если речь идет о не родившемся еще зародыше. Ясно, что детеныш в этом случае несет половину генома от матери, и ни одного гена от своего «легковерного отца». Естественный отбор жестоко наказывает подобную мужскую легковерность и соответственно поощряет самцов, стремящихся избавиться от побочных детенышей. Вероятно, здесь содержится объяснение так называемого эффекта Брюс: мыши-самцы выделяют специальный секрет, который, воздействуя на обоняние беременной самки, вызывает у нее аборт. Причем лишь в том случае, если запах отличается от запаха предыдущего самца. Таким образом самец-мышь избавляется от «побочных детей» и готовит самку к переносу собственных генов в предполагаемое потомство».[12] В разной степени данный «эффект» проявляется у многих млекопитающих, не исключая человека: на самых ранних стадиях беременности «смена партнера» зачастую приводит к абортивной реакции (чем, в частности, объясняется чрезвычайно редкая беременность у проституток): т. е. в этом случае мы как раз имеем дело с простейшим «противообманным устройством».

Рассмотрим, наконец, гнездовой паразитизм, представляющий собой несомненную «стратегию обмана», реализацию одного из модусов лжи, а именно — подлога. Ближайшей и самой известной «обманщицей» является кукушка. Что же она, так сказать, с этого имеет? Вот что пишет Ю. В. Чайковский: «Всем известно, что обыкновенная кукушка — гнездовой паразит, т. е. откладывает яйца в чужие гнезда.

Поскольку она — одна из самых обычных птиц, ее отличительные черты принято считать полезными, т. е. результатом приспособления. Но к чему она приспособилась? По сравнению с обычными птицами ее существование выглядит резким дискомфортом: кукушонок в чужом гнезде до предела напрягает силы, выбрасывая хозяйских птенцов, отчего нередко сам гибнет, кукушка вынуждена откладывать в 2-3 раза больше яиц, чем другие — и это несмотря на то, что она имеет неограниченный пищевой ресурс (волосатые гусеницы, которых избегает большинство птиц). Разумеется, это возможно только в силу большой экологической прочности данного вида — кукушка неприхотлива к пище и к климату, не имеет серьезных врагов и селится всюду».[13]

Как видим, «преимущества», извлекаемые кукушкой из своей «стратегии», более чем сомнительны. Зато неожиданно интересные результаты обнаружились в эксперименте, проведенном Альваресом, Армасом де Рейном и Сегуром. Они подсадили птенца ласточки в гнездо сороки, где уже находилась кладка яиц. Яйца оказались выброшенными из гнезда. Птенец ласточки, подобно кукушонку, выталкивал из гнезда яйцо за яйцом! Р. Доукинс по этому поводу замечает: «Может ли такое поведение представлять собой антикукушечную адаптацию? Благоприятствовал ли естественный отбор сохранению гена в генетическом пуле ласточки, вызывающего борьбу с кукушкой ее же оружием? Установлено, во всяком случае, что кукушка не подбрасывает свои яйца ласточкам».[14]

По сути дела, экспериментаторам удалось обнаружить еще одно «противообманное устройство» — факт огромной важности. Кукушка подкладывает свое яйцо в уже наличную кладку яиц. Единственный способ избежать обмана — вылупившиеся первыми птенцы должны вытолкнуть яйцо из гнезда ... Этот инстинкт оказался настолько важен, что продолжает сохраняться у видов, которые последнюю сотню тысяч поколений никто не эксплуатирует. Неслучайно, гнездовой паразитизм кукушки носит весьма избирательный характер. Возможно, когда-то волна фальсификации прокатилась через отряд пернатых, вызвав катаклизм, угроза повторения которого и сегодня является слишком страшной.

Далеко не все виды птиц пережили вспышку лжи, и вполне вероятно, что первыми вымерли обманщики (ведь уже нет того вида, против которого был направлен инстинкт птенца той же ласточки). Да и сама кукушка, как видим, продолжает существовать благодаря первоначальному запасу экологической прочности. А. С. Мальчевский убедительно доказывает, что «подлог» требует больше усилий и затрат, чем постройка собственного гнезда и высиживание птенцов, и резюмирует: «Однако природа распорядилась так, что другого пути у кукушки уже нет».[15]

Итог таков: в природе не существует ни одного субъекта лжи, есть только лишь ее агенты — носители процессов фальсификации, как бы передаточные звенья. И «обманщики», и «обманутые» суть в равной мере жертвы спорадических контактов биосферы с квазипространством лжи. В живой природе можно обнаружить адаптацию к каждому из этих контактов в виде некоторых «противообманных устройств», выявление и классификация которых еще предстоит биологии. (Ясно, что подлинная «история видов» возможна лишь с учетом этого параметра, едва ли не решающего для объяснения, например, вымирания.) Но в природе нет ни одного примера овладения фальсификацией — «для этого надо, однако, родиться людьми» (Ю. Мориц)...

Человек — первый и единственный пока субъект, сумевший обжить, обуздать квазипространство лжи и сделать его измерения измерениями собственного сознания. Родовые признаки сознания «сапиентного» типа — способность генерировать ложь и неразрушаемость ложью. Мы уже видели, какие разрушения в природе производят вспышки стихийной фальсификации. Нетрудно представить, какие возможности в этом отношении таит в себе стабильный источник лжи, ее постоянный генератор «В чистом виде» действие сверхоружия можно продемонстрировать на примере экспериментальных неврозов, остающихся объектом изучения физиологии с начала XX в. У животного с помощью подкрепления вырабатывается реакция ожидания на условный раздражитель, — допустим, звук метронома с частотой 2 удара в секунду. А с помощью разряда электрического тока у него вырабатывается реакция избегания на условный раздражитель — звук метронома, допустим, с частотой 10 ударов в секунду. Затем экспериментатор начинает сближать частоты — и животное впадает с сильнейший стресс, получивший название экспериментального невроза (можно использовать и световые сигналы, и вообще любой раздражитель, поддающийся дифференцировке).[16] Фундаментальное значение этого факта осознано пока немногими. Но вот что пишет, например, Б. Ф. Поршнев: «...открытие экспериментальных неврозов представляется мне вершиной достижений павловской физиологической школы и самым неоспоримым доказательством ее истинности — проникновением в глубокие механизмы работы мозга. Ведь это уже не просто метод наблюдения фактов, их экспериментального воспроизведения или измерения их хода хирургическим или химическим вмешательством, это возможность сломать мозговой барьер без малейшего прикосновения к нему. Экспериментатор лишь предъявляет животному безобидные сигналы, вроде звукового метронома, вспыхивания электрической лампочки и т.д., но располагает их в таком порядке, что животное неизбежно «сойдет с ума», дав явные проявления этого в своем внешнем поведении. Это подлинная власть над природными процессами!»[17] Пафос ученого вполне оправдан, ибо и в самом деле трудно найти более яркий символ могущества человека, владеющего супероружием: на одном конце цепи пытливый экспериментатор, плавно и задумчиво смещающий рукоятку, а на другом конце цепи — корчащаяся в муках безумия природа. Что там когти, клыки или какая-нибудь вивисекция перед этим самым гуманным (точнее, самым гуманоидным) оружием, перед первой производной самой способности солгать! Никакие «противообманные устройства» не выдержат и сотой доли такой нагрузки! Ужо палеоантроп начал свое победное восхождение к разуму (пробивание нехитрой защиты) с имитации позывных «Я свой», которая позволила вклиниться в пищевую цепь хищников, а также с продуцирования сигнала «тревога», словом, с размыкания контура первосигнальной коммуникации, в пустоту, точнее, в квазипространство лжи. Именно в этом пространстве поставлены первые опоры разума — его фундамент. Ход антропогенеза еще далеко не ясен. По сей день самым глубоким его исследованием остается книга Б. Ф. Поршнева «О начале человеческой истории». Поршневу принадлежит множество открытий, которые здесь не место перечислять, но которые тем более важны для рассмотрения «колыбели лжи», что их автор исходил совсем из других предпосылок.

В данном контексте интересен такой вопрос: каким же образом человеку удалось избежать расплаты? Почему фальсификатора не накрыло возвратной волной, почему не сработали реактивные силы возмездия? Иначе говоря, как ему удалось избежать судьбы других «невольных» обманщиков?

Можно предположить, что, как у кукушки, у человека была прочная «стартовая площадка», т. е. экологическая ниша, которая смогла выдержать расшатывание, вызываемое «стратегией обмана». Такая прочная, даже сверхпрочная экологическая ниша действительно была у палеоантропа, вступившего в антропогенез. Речь идет о некрофагии — поедании падали. Минимальное количество конкурентов в пищевой цепи (гиена и шакал), сравнительное изобилие пищи в эпоху махайродов и саблезубых тигров создавали на «стартовой площадке» максимально благоприятные условия для слома первосигнальной регуляции без немедленного наказания со стороны естественного отбора. Не претендуя на фактическую реставрацию антропогенеза, даже в самых общих чертах, наметим только этапы, связанные с управлением «стратегией обмана» — делом крайне рискованным и требующим очень своеобразной и строгой техники безопасности укрытия лжи. Ведь неразрушаемость человека продуцируемой им ложью, способность воспроизводить все многообразие ее модусов — уже итог этого пути, которому предшествовало множество трагических коллизий. Чего стоит полное исчезновение промежуточных звеньев, заставляющее предположить смертельную борьбу более «продвинутых» фальсификаторов с пытающимися удержаться консервативными! Оружие может совершенствоваться лишь пробивая все более эффективную защиту; ясно, что вопрос о дивергенции палеоантропов и неоантропов приобретает здесь решающее значение.

Антропологи давно уже обратили внимание на феноменальную «необъяснимую» скорость расселения предков человека по планете. Вот что пишет тот же Б. Ф. Поршнев: «Эта дисперсия человечества по материкам и архипелагам земного шара, если сравнить ее с темпами расселения любого другого биологического вида, по своей стремительности может быть уподоблена взрыву. За эти полтора-два десятка тысячелетий кроманьонцы преодолели такие экологические перепады, такие водные и прочие препятствия, каких ни один вид животных вообще никогда не мог преодолеть.

Нельзя свести это расселение людей по планете к тому, что им недоставало кормовой базы на прежних местах: ведь другие виды животных остались и питаются на своих древних ареалах вплоть до наших дней — корма хватает. Нельзя сказать, что люди расселялись из худших географических условий в лучшие — факты показывают, что имело место и противоположное. Им не стало «тесно» в хозяйственном смысле, ибо общая их численность была тогда невелика.

Но им стало, несомненно, тесно в смысле трудности сосуществования с себе подобными. Старались ли они отселиться в особенности от палеоантропов, которые биологически утилизовали их в свою пользу, опираясь на мощный и неодолимый нейрофизиологический аппарат интердикции? Или они бежали от соседства с теми популяциями неоантропов, которые сами не боролись с указанным фактором, но уже развили в себе более высокий нейрофизиологический аппарат суггестии, перекладывающий тяготы на часть своей или окрестной популяции?... Судя по тому, что расселеиие ранних неоантропов происходило в особенности по водным путям — не только по великим рекам, но и по океанским течениям, на бревнах, — люди искали отрыва сразу на большие дистанции, передвигаясь при этом или одиночками, или небольшими группами».[18]

Можно и не задавать риторический вопрос: что же явилось причиной панического разбегания через горы, болота, через моря и океаны на бревнах... куда угодно, хоть на край земли, лишь бы подальше от себе подобных? Земля не имеет краев, и спастись от трудностей сосуществования можно было лишь «ложью ложь поправ» (вспомним вывод Мальчевского о кукушке: природа распорядилась так, и другого пути у нее уже нет). Б. Ф. Поршнев рассматривает попытки «спасения непониманием» — эхолалию, персеверацию, тенденцию к многоязычию — как возможную защиту от неодолимого внушения (ср. у Брюсова: «чем дальше в глубь веков, тем больше языков»). Можно по-разному относиться к кропотливо реконструируемой в трудах Поршнева цепочке «вызовов» и «ответов»: «интердикция — суггестия — контрсуггестия — контр-контрсуггестия (убеждение)», — важно, однако, то, что обретение разумности в своем филогенезе, безусловно, было чередованием «хитросплетений и контрхитросплетений», размножением модусов лжи и трудной нейтрализацией каждого из них соответствующей техникой безопасности укрытия лжи; требующиеся здесь колоссальные энерго- и ресурсозатраты многократно превосходили давление естественного отбора.

Плата за обладание «обоюдоострым», т. е. имеющим абсолютную проницаемость, оружием оказалась весьма велика. Если «отнять» у человека сознание, то получится даже не животное, а нечто, лишенное самой минимальной жизнеспособности. Ведь у человека разрушен практически весь аппарат первосигнального целесообразного поведения — у него, единственного из всех животных, отсутствует даже энергетически оптимальная поза отдыха (правильно отдыхать приходится вновь учиться), у его организма смехотворно низкий КПД физических возможностей (самый лучший спортсмен использует мускулатуру не более чем на 40%),[19] у него разрушены схемы двигательной координации... Кстати, процессы дискоординации можно наблюдать воочию — они щедро сопровождают продуктивное мышление. Мысль окутана целым облаком паразитарных движений, которые отщепляются порциями, когда интеллект в работе, — всевозможные «потирания рук», «чесания в затылке», вскакивания, похаживания, подпрыгивания и другие двигательные «монстры», несть им числа.

Всякий, кто интимно знаком с процессом творческой мысли, наверняка усмехнется, глядя на роденовского «Мыслителя» — весьма сомнительным кажется вообще наличие у него умственных способностей. Куда достовернее Пушкин, подпрыгивающий у стола, восклицая: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!». Или А. Тарковский, который пишет:

... Взглянули бы, как я под током бьюсь И гнусь, как язь в руках у рыболова, Когда я перевоплощаюсь в слово...

(Напомним, что речь идет не о медитации, как специально культивируемом состоянии, не о каком-либо гигиеническом упражнении для интеллекта, а о продуктивном мышлении, о нормальной работе сознания — о том, о чем С. Аверинцев говорил: «Превыше всего я ставлю человеческий разум, решающий конкретную задачу».[20])

Глубочайшие нарушения обнаруживаются у человека и в системе его сигнализации, в частности — болевой сигнализации. Смещенность и искажение «болевого отражения» человеком внешнего мира давно вышли за пределы допусков естественного отбора. Возьмем такой характерный факт: множество вредных, разрушительных для организма процессов — курение, переедание, гиподинамия и др. — не предваряются и не сопровождаются болевой сигнализацией; имеется, во всяком случае, очень большой лаг, в пределах которого процессы саморазрушения не встречают болевой коррекции. Сознанию в первую очередь потребовался доступ к болевой палитре — поэтому здесь вытеснение было особенно сильным и бескомпромиссным. Многие состояния сознания надо «непосредственно переживать» — досадовать, огорчаться, печалиться, страдать и т. п., — и для этого доступ к болевой палитре должен быть свободен, а ее «естественная сигнализация» предварительно фальсифицирована и стерта. Отдельные компоненты болевой регуляции после разрушения целого могут быть даже эстетизированы (сладострастие, мазохизм)...

Здание разума воздвигнуто буквально на руинах, на развалинах системы целесообразно-естественного поведения, после предварительного проведения «взрывных работ». Множество поведенческих стереотипов, прежде контролируемых инстинктами (у животных), теперь требуют нового освоения, «разучивания по нотам».

Заметим, что производимые разрушения и опустошения в процессе обретения сознания вовсе не диктуются требованиями «всякого возможного разума» — они лишь raison d’etre этого сознания, уникального устройства, реагирующего на отсвет, на рефлексию. Из структур рефлексии только незначительная часть представляет собой подобия, «двойники», большинство же структур рефлексии является (и должно являться) химерами. «Порядок мысли не предписывается событиями, — утверждает А. Валлон. — Вымысел — это необходимый шаг мысли, как только она начинает стремиться к очищению от необработанного восприятия. Обратной стороной игры у ребенка является постоянное желание вымысла. Если ребенок воображает кусок бумаги вкусным блюдом, расстояние между двумя объектами представляет собой стимул его удовольствия — игрушки, которым он оказывает предпочтение, часто наиболее бесформенны — те, в которых условия реальности перестают преобладать. Внутренняя модель одерживает верх над данными органами чувств».[21]

Мысль человека должна обладать свободой в упорядочении своей эмпирии; естественный ход вещей для нее — некая ловушка, в которую нельзя попадать слишком рано, до обретения и необратимого освоения способности солгать, до формирования видеологической структуры «этого сознания».

Как заметил однажды Г. Спенсер, «человечество может пойти прямо, лишь исчерпав все обходные пути», на которых оно подвергало осмыслению, надо полагать, всякую видимость, провоцирующую сознание к осуществлению себя. Потому понятие осуществления является столь неоднозначным — это и отыскание сущности за видимостью (через нее), и проецирование видимости в сферу сущего, и последующее укоренение ее там, т. е. о-существление видимости; размещение того, что лишено действительного места; некая топографическая привязка миража, возможная благодаря, с одной стороны, могучему напору осуществления («энергии заблуждения», о которой говорил В. Б. Шкловский) и, с другой стороны, податливости причинно-следственного универсума (природы) усилию фальсификации (если только оно хорошо рассчитано и концентрировано — как заповедь, сверхзадача или социальный заказ). Реальность узнается не как ближайшее содержание или источник мысли, а по максимальному сопротивлению усилию представления или постижения; отсутствие такого сопротивления как раз и создает ощущение нереальности («как во сне» или «как в бреду»). Предмет неподатлив — вот его отличительная черта, он — против. Изнутри мысли это единственное встроенное различие действительного и иллюзорного (химерного) — противодействующего (Gegenstand) в отличие от сопутствующего (Nebenstand).

Из всех модусов лжи чистое рефлексивное воспроизводство «сущего как такового» требует наибольших затрат. Этот предельно вырожденный модус лжи обычно и называют истиной. Ввиду крайней удаленности от первоисточника этого сознания он требует мощных усилителей, постоянного «взнуздания» и напоминания о себе; поэтому «требование истины» должно быть предзадано в самой императивной форме, в форме долженствования. Требование «истинности» звучит как непрерывный массовый речитатив, почти как заклинание. Создается впечатление, что стоит ослабнуть этому хоровому требованию — и для удержания строгого рефлексивного «соответствия действительности» не останется других стимулов... Всякая культура щедро насыщена абсурдом — без определенного процента абсурда она просто не могла бы существовать как нечто самостоятельное вне природы, как реальность более высокого ранга. Нужна определенная глубина фальсификации для стартовых условий конденсации разумности этого сознания.

И то, что мы находим в «предыстории», — всеобщая распространенность человеческих жертвоприношений, ритуальный каннибализм, «добровольный и повсеместный автотравматизм», как изящно выразился М. Фуко, — суть необходимые «выбросы» реактора фальсификации. Так, обряд инициации, который перестал быть всеобщим лишь с появлением первых цивилизаций, в самых мягких формах предполагал прижигания, татуировки, фелляцию, выбивание передних зубов, а обычно — избирательное калечение и убийство самых стойких юношей.[22] Лишь отчасти «выбросы» реактора фальсификации устраняются запаздывающими правилами техники безопасности укрытия лжи (но ведь и выходная мощность реактора все время растет). Понятно, что избежать утечки лжи, этой сверхтекучей субстанции (или псевдосубстанции), есть задача труднейшая. Это оружие не удается держать всегда только острием «от себя»; и невозможно подсчитать, сколько культур погибло от перенасыщения абсурдом, от самоотравления ложью — «поддавшись Танатосу», как сказал бы Фрейд.

Чтобы экспериментатор мог оставаться спокойным и невредимым, повергая в ужас все живое простым перемещением рукоятки реактора фальсификации, надо чтобы фальсификация не производила разрушений и по эту сторону пульта. Следовало пройти весь путь филогенеза, чтобы освоить правила техники безопасности укрытия лжи, придания ей видимости истины, ограждения плацдармов-заповедников, недоступных для лжи и, наоборот, полигонов для совершенствования оружия (искусство) и т. п. — словом, правила «врожденной», обретаемой вместе с речью, вместе с социализацией видеологической перспективы сознания. Не только филогенез, но и онтогенез дает яркие примеры, когда не-разрушаемость ложью еще не выполняется, не достигнута, т. е. тот или иной модус лжи еще не освоен.

В фильме Э. Сколы «Семья» есть примечательный эпизод. Взрослый дядя от нечего делать затевает странную игру с мальчиком трех лет. «А где наш Джованни? Куда девался наш малыш?» — вдруг вопрошает он и принимается ходить по комнате, оглядываясь по сторонам. «Вот я!» — радостно кричит Джованни. Но дядя не обращает на него внимания и продолжает поиски. Джованни начинает быстро бегать за ним, стараясь забежать вперед и заглянуть ему в лицо, все время повторяя: «Да вот я, дядя, вот же я! Вот здесь!» В его голосе появляется тревога. Однако взрослый упорно ищет, отворачиваясь и «не видя», заглядывает под стол, под кровать. Он спрашивает даже у присутствующих взрослых: «Вы не видели нашего мальчика? Где он может быть?» А взрослые, отрицательно качая головами, отвечают: «Не знаю... Не знаю... Не знаю...» Мальчик буквально вцепился в штанину шутника и непрерывно повторяет: «Вот я, вот я, вот Джованни!» Наконец шутник спрашивает у мамы: «Ты не видела Джованни?» И мама пожимает плечами: «Нет!» Вот тут малыша охватывает ужас. Он пронзительно кричит: «Мама! Это я, мама!» Далее начинается истерика, стучание головой об пол, безутешные рыдания. Взрослые долго не могут успокоить мальчика.

Так, как «сыграл эту сцену» ребенок, не удастся сыграть ни одному взрослому артисту, но лишь потому, что малышу и не надо было ничего играть — игра-подстрекательство, затеянная с ним дядей, представляет собой абсолютно точно рассчитанный прием (то же сближение частоты колебания маятника), который у детей в пределе приблизительно от 1,5 до 3,5 лет безотказно провоцирует «экспериментальный невроз».

Такой тип ловушек можно назвать ловушками зоны патологической невидимости. Пока Я не упрочено в своей полной достоверности, пока не окрепнет его сложная видеологическая структура, оно поддерживается (и выстраивается) тем, что видимо другими, и прежде всего «близкими другими». Уже шестилетний ребенок не попадет в ловушку зоны патологической невидимости (хотя может попасть в другие ловушки), поскольку овладел элементарными структурами лжи. Он воспримет такие поиски себя именно как игру, как шутку. Но лишь потому, что уверен — на самом деле его зримость гарантирована. Ибо даже взрослый, если в нем не видят «дорогое и единственное Я», говоря словами Бахтина, а видят все время только некую функцию — «покупателя, клиента, последнего в очереди» и т.д., — может попасть в ситуацию Джованни и тоже закричит: «Мама!» — или, скажем: «Вот же я, Господи! Ты видишь меня?»

Существует своя топография и хронология зон патологической невидимости, о которой психология, исследующая все вплоть до корреляции расовой толерантности с приростом IQ (коэффициент умственного развития), предпочитает не говорить ни слова. Может, потому, что это пока запрещено правилами техники безопасности для Л-сознания.

Во всяком случае, принципиально важны для понимания онтогенеза сознания специфически детские опыты обращения с ложью — прежде всего первая явная ложь. Понимание того, что можно солгать — всегда открытие, которое сопровождается детски наивной верой в невидимость лжи, настойчивыми попытками отпора «принудительной визуализации» и, наконец, воистину гамлетовским вопросом: «откуда взрослые узнают, что Я вру?» Ребенок и не догадывается, что для того чтобы укрывать ложь в невидимости, т. е. там, где ей и положено быть, требуется вся мощь интеллекта и что обучение этому искусству есть не что иное, как траектория становления сознания. Очень интересна в этом отношении книга «Разделенное Я» (The Divided Self) американского психиатра Р. Лэйнга, который, докапываясь до сущности шизофрении, пересматривает традиционную нозологическую характеристику dementia ргаесох — «лживость», переформулируя ее как «неумение справиться с ложью».[23] Взаимоотрицание состояний Я, которые в норме не разрушают друг друга, а просто сменяются, то пребывая в невидимости, то визуализируясь (ср. у Р. Музиля: «Нормальный человек отличается от безумца тем, что страдает всеми маниями сразу»), в психической аномалии перестают вдруг чередоваться, становятся неуправляемыми. Всякая попытка шизофреника солгать оказывается несостоятельной, все его роли или версии неуклюжи и примитивны. Мало ли кто считает себя Наполеоном, Мессией или неотразимым красавцем — все это не такая уж аномалия! Правда, человек без видимых психических отклонений, «решивший — с кого сделать жизнь», не станет подавать виду, что подгоняет себя под избранный идеал, а будет заниматься трудной работой сознания, т. е. соблюдать его видеологическую раскладку. Без этого коммуникация «субъект — субъект» невозможна (а значит, невозможен и сам субъект).

Тем, что в юридических актах несовершеннолетние и умалишенные приравнены друг другу, выражается лишь простой факт равного несоответствия их сознания требованиям техники безопасности укрытия лжи.

Все еще остаются неисследованными онтогенетические этапы освоения квазипространства лжи, наслоения видимых и невидимых «поверхностей». Например, такт — один из высоких модусов лжи. Есть принципиальный стадиальный рубеж между ребенком, который еще может заявить гостю: «Мама говорит, что Вы так много едите, что на Вас не напасешься», и ребенком, который так уже не скажет. Преодоление этого рубежа в определенном смысле важнее, чем усвоение обратимости операций (способность, зафиксированная Пиаже), ибо оно относится не к инструментарию, не к технике, а к топике сознания и поэтому носит универсальный для всех культур характер. В период освоения высоких модусов лжи — такта, деликатности, вежливости, чуткости — изменяется родительская тактика. На смену первоначальной дидактической формуле «нельзя говорить ложь» приходит более продвинутая формула «нельзя говорить то, чего нельзя говорить». Традиционная педагогика, не используя видеологического метаязыка, с помощью набора эмпирических примеров так или иначе задает видеологическую раскладку: что следует иметь в невидимости, что нужно иметь в виду, а что — на виду (т. е. какой «делать вид»). Настоящая культурность предлагает владение всем спектром модусов лжи. Она несовместима с явной ложью — вообще все низкие модусы полностью экранированы. Поэтому, между прочим, «светский» человек узнается по способности владеть собой, по умению блокировать утечку лжи. Запас сверхнормативной невидимости позволит ему сгладить («не заметить») возникшую неловкость, не задать нескромный вопрос, который может спровоцировать ложь низкого модуса или «голую правду» (и то, и другое разрушительно для коммуникации). О. Уайльд справедливо считал, что «самое трудное искусство — быть естественным». Точно так же самое трудное искусство, или самая сложная техника, для «так устроенного сознания» — это техника воздержания от лжи, правдивость. Выше ее в этическом измерении — только праведность, или искусство никогда не говорить (не продуцировать) ложь. Но, по существу, сверхвысокие модусы праведности могут быть реализованы лишь при условии подыгрывания или в особо маркированном социальном пространстве, где исключена «ложь во спасение», утешение и т.д. Например, для правосудия, и не случайно, эпитет «праведный» чаще всего сочетается со словом «судия». Наконец, принципиальная неспособность солгать находится вообще за пределами нормальной психики или человеческого разума как нечто абсолютно трансцендентное.

Таким образом, пристройка невидимого этажа к «Дому Бытия» успешное обживание «зоны миражей» стоили человеку, как видим, многих жертв. Разрушения, произведенные возвратными волнами фальсификации, следует считать платой за созидание или, точнее, за пересоздание мира. Причем, нет никаких оснований полагать, что самая страшная жертва уже принесена, ибо в расширяющемся фронте фальсификации техника безопасности по-прежнему находится в небрежении — она не успевает откладываться в видеологической культуре сознания, в соотношении видимого и невидимого.

Экспериментатор, заставляющий содрогнуться природу и вводящий в вибрацию все более плотные слои сущего, ставит эксперимент и над собой. Пока защита экспериментатора выдерживает, и его неразрушаемость ложью срабатывает, сохраняя ему разумность и умножая могущество. Но возникает еще один космологический аспект проблемы, не замечаемый пока ни прогностикой программы CETI, ни современной фантастикой. Аспект, между прочим, точно угаданный Достоевским в рассказе «Сон смешного человека». Главный герой этого фантастического рассказа засыпает, и ему снится странный сон: будто светлый ангел перенес его через звездные дали и космические пространства в идеальный мир, где не было скверны. Там жили точно такие же люди, на такой же Земле, но жили счастливо и праведно: они не знали ни зависти, ни преступлений, ни... короче говоря, в нашем контексте — ни одного из модусов лжи, т. е. неспособны были солгать. Герой восхищается счастливыми обитателями, тем более, что его сразу принимают, он погружается в эту жизнь, но скоро... приводит ее к разладу — к войнам, преступлениям, к алчности и зависти, — причем ничего не делая «специально», просто живя «по-человечески». Одно это оказалось достаточным для подрыва всего фундамента безгрешности. «Да, да, кончилось тем, что я развратил их всех! Как это могло совершиться — не знаю... Знаю только, что причиною грехопадения был я. Как скверная трихина, как атом чумы, заражающий целые государства, так и я заразил собою всю эту счастливую, безгрешную до меня землю. Они научились лгать и полюбили ложь и познали красоту лжи. О, это, может быть, началось невинно, с шутки, с кокетства... может быть, с атома, но этот атом лжи проник в их сердца и понравился им».[24]

Фантастический рассказ Достоевского написан с поразительной силой и звучит как пророчество. Действительно, внесение одного лишь атома, а точнее, кванта лжи, некоей критической массы, способно запустить цепную реакцию фальсификации, не оставляющую камня на камне от грандиозных построек девственно-невинного разума. Важна и другая деталь. Всякий факт этого сознания, всякий эпифеномен разумности, — «кокетство» и даже «просто шутка», — является полновесной модуляцией изначальной способности ко лжи и несет в себе всю полноту разрушительных последствий. Любая двусмысленность, проникая через барьер иноразумности, дезорганизует его имманентную работу. А человечество изощренно создает культ двусмысленностей, находя в нем усладу и остроту. Остроумие — вот проба «холодного оружия» лжи, высокоценимая провокация по отсеиванию аутсайдеров, если угодно — непрерывная закалка неразрушимости сознания его собственными квазипродуктами. Роль универсального смехового начала, о котором писал Бахтин, состоит, может быть, еще и в том, что смех действительно колеблет основания, на которых разум утверждает всякое нечто, но тем самым проверяется «глубина самозащиты» — все рухнувшие под напором осмеяния постройки достойны такой участи. Надо, значит, строить прочнее. Смех легко прорывается и за границы безопасности — в те зоны, где сознанию предписано воздерживаться от полноты модуляции лжи: смеются ведь и над инвалидами, и над детьми, и над «всем святым». В таких случаях разрушения могут быть слишком велики — но все же не запредельны для «этого разума». А вот для иных мыслимых типов разумности подобные провоцирующие структуры вызывают не смех, как нечто безобидное и даже обновляющее, а детонацию оснований, приводящую к гибели (быть может, то, что Христос никогда не смеялся, как раз и служит лучшим доказательством его неземной, небесной природы...).

Так что надо признать, что результат контакта, описанный Достоевским, — самый мягкий из всех возможных. Выход из богоподражательного модуса, из состояния безгрешности и стремительное уподобление провоцирующему агенту, воспроизведение его результатов, т. е. перерождение по образу и подобию «генератора химер и миражей», по своей маловероятности приближается к чуду. Куда более вероятны агонизирующее самовыражение и аннигиляция. Ведь даже контакты европейцев с аборигенным населением Америки и Сибири, разница между которыми была лишь в модусах лжи, т. е. в уровне техники безопасности укрытия лжи, привела к достаточно разрушительным последствиям — по подсчетам ученых, только от спровоцированного европейцами алкоголизма вымерли десятки народов богоподражательного модуса и столько же находятся на грани вымирания.

Иными словами, совершенно очевидно, что контакт с человечеством смертельно опасен для сознания, неспособного солгать. Возможно, что в масштабах «всего космоса» кроме угрозы № 1 — перехода от расширения Вселенной к сжатию, свертыванию, для любой иноразумной природы существует угроза № 2 — встреча с людьми, вспомним компьютерные вирусы — те же кванты лжи, запускаемые в иформаторий искусственного интеллекта; обезвредить их может только человек, и если он не сделает этого, то все ЭВМ, коммутированные в сеть, выходят из строя. Вспомним уже привычную для фантастики ситуацию блокирования самых умных «роботов» с помощью какой-нибудь хитрости («двусмысливости») вроде «А и Б сидели на трубе».

Сравнительно недавно кибернетика обнаружила интересный парадокс. Если автомат решает задачу типа «выхода из лабиринта» стохастически, с помощью датчика случайных чисел, то он затрачивает т ходов на решение. Но если автомату активно противодействует человек, то решение задачи оказывается проще — автомат затрачивает п ходов, причем n < m. Существуют, стало быть, стратегии, причем произвольного вида, любой степени изощренности, когда противодействие человека не только не мешает, но и способствует «сопернику» в выполнении задачи. Материализированные стратегии такого рода получили название дриблингов. Вот что пишет В. А. Лефевр, один из пионеров структурного подхода к рефлексии: «Дриблинги, оптимизирующие свою работу в результате противодействия человека, можно интерпретировать как устройства, превращающие опасения в явь».[25]

Так что, как ни верти, но во Вселенной опасней человека зверя нет. Приходится утешаться традиционным богословским способом, а именно: усмотреть в этом знамение о «законной» правопреемственности человечества на период богооставленности...

Глава 2 КОСМОЛОГИЯ ЛЖИ

Итак, мы утверждаем нечто очевидное: в мире присутствует ложь. Мы обнаруживаем ее как ближайшую феноменологическую данность в первом же шаге рефлексии.[26] Ложь не то чтобы вплетена в ткань «слишком человеческого» — она и есть эта ткань, материя практического разума. Коммуникация двух разумных существ человеческого типа по сути своей есть обмен обманом. И необходимая для вступления в коммуникацию разность наличного («Общение двух абсолютно тождественных устройств бесполезно», — говорит Ю. Лотман) может быть описана как степень искажения эталона (неважно какого — «истины» или «нуля»^ Структуры человеческой коммуникации поддаются рассмотрению в терминах работы ткацкого станка — если принять во внимание, как и какую материю он производит. Привод машины, в свою очередь, запускается энергетикой обмана, водоворотом, образующимся в круге всеобщей аферистики. Но мы не будем сейчас вдаваться в подробности процесса прядения нитей, сплетающихся в «покрывало майи», в ткань повседневности (гегелевский Weltlauf). Попробуем просто всмотреться в факт присутствия лжи в мире. Среди следствий, вытекающих из этого факта, мы обнаружим многое, для чего первым делом необходимо выйти за пределы ограничивающей этической оппозиции «истина — ложь», где члены оппозиции жестко отождествляются с полюсами другой дихотомии: «добро — зло». Акт трансцендирования, или высвобождающей рефлексии, словно предоставляет смотровую площадку, с которой отчетливо видны дела лжи, все многоцветье ее модусов — от самых примитивных, где ложь изобличена и тем самым приручена (выдернута из круга перевоплощений), до наиболее отдаленных порождений лжи, таких как вежливость, тактичность, искусство.

В том, что культура есть производная лжи, сходятся такие разные мыслители, как Ницше и Толстой, Геббель и Уайльд. Да, производная! Только не первая производная — ей предшествует то, что можно назвать онтологией и космологией лжи.

Писательница И. Полянская, размышляя об обычном базаре, где на прилавках красуются овощи, накачанные нитратами, и царит закон обсчета и обмера, высказывает удивительно глубокую мысль: «И я, и небо, и помидор, мы лжем — не нитраты сжигают плод изнутри, а все та же немилосердная ложь, прожорливая, как трупный червь. Люди думают, что это они ее изобрели, что они ею воспользуются, вот встанут как следует на ноги, сядут на престол, а потом прогонят ее во имя детей — но на самом-то деле это она изобрела их, она их вылепила и уже не отпустит».[27]

По своей предельности данное заявление перекликается с другим, восходящим к Аристотелю и противоположным по смыслу: ложь не существует, она есть род небытия, отрицающий сущее и не имеющий иной опоры, кроме как в отрицаемом.

Как соединить аристотелевское, вообще чисто логическое понимание лжи с очевидной интуицией ее предшествия порядку сущего и тем более разуму? Чтобы решить эту коллизию, попытаемся обратиться не к феноменологии, а к космологическим версиям.

Место лжи — это место провала в субстанциональности сущего, пропасть, через которую не может пройти ни одна каузальная связь. Ложь — излишек Бытия. Ее среда — это невидимое Богу. Именно в этом смысле со времен Платона ложь понималась как небытие. Ведь она — вне замысла, вне сферы эйдосов. Онтологически ложь есть эпифеномен Большого Взрыва, слышимость содрогания, испытываемого материей, когда ее пронизывает Дух в творческом акте, или эхо-эффект творения. Поэтому миражное квазипространство лжи, т. е. отзвука и отблеска, могло быть изъято из Бытия без малейшего ущерба — ничего не менялось. Но не менялось лишь до тех пор, пока не появилось устройство, способное считывать морок, реагировать на отсвет (reflexio), пока не появился утилизатор миражей — человеческий разум.

С этого момента и начинается «обморок бытия» (М. Хайдеггер), или «недуг божества» (так еще раньше обозначил ситуацию Ф. Геббель). Вглядимся пристальнее в космологическое начало лжи. Здесь, в своем истоке ложь ничуть не похожа на привычный обман, не похожа она и на аквариумную рыбку, на яркий нитратный фальсифицированный помидор. У лжи на первой стадии еще нет не только этического измерения, но даже и субъекта, лжеца. (Точно так же, если представить себе эволюцию нечисти, то появление Вия можно отнести лишь к самым последним этапам.)

Обобщив космогонические идеи, идущие от платоновского «Тимея» к неоплатоникам и некоторым гностикам, получаем следующее. Божественный «выдох», творческая эманация, изливается в мир, в ничто. Но хаос дотворческого состояния мира, пресловутое библейское «тоху-боху», оказывает преобразующему воздействию Бога некоторое сопротивление (согласно Платону — неравномерное). Как в античной метафизике, так и в средневековой теологии вплоть до Николая Кузанского весьма популярной была мысль, что разнообразие сущего объясняется разной способностью «материй» вместить Откровение — в результате творение принимает вид некоей иерархии: упорядочение, оживотворение, одухотворение, олицетворение... Эта иерархия представляет собой все градации взаимодействия Логоса со слоями Хаоса — от полной «асфиксии» до высшей готовности типа духовной жажды. Сопротивление дотворческого состояния мира приводит к «отбрасыванию» какой-то, сравнительно ничтожной, части Творческого Усилия — что как раз и будет вполне уместно назвать эхо-эффектом творения. Отраженная эманация «содержит в себе» меру сопротивления, непросветленности Вселенной, остаточность хаоса — но не только. Эхо-эффект творения оказывается одновременно и удвоением, редупликацией дотворческой неупорядоченности, ведь он — повисающее свидетельство о конкретном ничто. Вся внутренняя мера разнообразия «тоху-боху» вынесена теперь «на экран» и засвидетельствована как негатив сущего — вот только неизвестно пока, кому или «пред кем» засвидетельствована, ибо центр исходящей эманации не имеет обратной связи. Ту г мы сталкиваемся с отрицательным условием всемогущества Бога: Господь не может испытывать страдательных состояний. Обратная трансляция пассивных состояний, т. е. приток свидетельств о несовершенстве, о ничто, требует регистрирующего разума иного типа.

Скажем так: есть вещи (если они есть!), которые должны быть неведомы Богу, поскольку их знание разрушило бы иерархию эйдосов — божественный порядок. Например, в сферу «неведомого Богу» должно входить человеческое внутреннее, причем не только в смысле фрейдовского подсознания, но в смысле «необитаемости свыше» имманентного круга человеческой рефлексии — квазипространства отзвука, эхо-эффекта вещих слов.

Теология и философия неоднократно подходили к такому понятию, как предел разрешимости Божественного Интеллекта, чаще всего прикрывая логическую пропасть этого понятия словами о непостижимости Воли Бога. Можно сослаться на рассуждения Маймонида, Исаака Лурии или Спинозы. Но лучше обратиться к одному из парадоксов Витгенштейна. Витгенштейн говорит, что если бы «некто всезнающий» написал книгу, в которой было бы изложено Все, то такая книга была бы сплошным перечислением фактов — ни одному этическому суждению, ни одной оценке не нашлось бы в ней места.[28] Однако Витгенштейн был бы прав как раз в том случае, если бы эту книгу написал не «некто всезнающий», а, скажем, Бог Авраама, Исаака и Иакова, Бог Декарта, Спинозы, наконец, Бог самого Витгенштейна, т. е. «некто, знающий не все». Если же предположить, что автор книги знает «абсолютно все», не имея вообще сферы «своего неведомого», то книга будет выглядеть совсем не так, как представляет ее себе Витгенштейн. «Знающий все» должен бы знать и незнание тех же Исаака, Декарта, Витгенштейна, ибо оно есть факт, не менее достойный считаться фактом, чем число ног у каракатицы. В каждом незнании «остальной мир» образует остаточную конфигурацию — «мир, поскольку я его не знаю». Эти миры отличаются друг от друга, во всяком случае, не меньше, чем горизонты познанного. Кроме того, некоторый субъект N, помимо собственной картины мира, имеет еще «картину мира субъекта М, как она представлена в сознании N»,[29] и эти данные тоже непременно должны войти в книгу «всезнающего» (раз уж он претендует на знание всего). Придется дать и описание потенциальных конфигураций, которые еще не появились, их исчисление также должно быть доступным «всеведущему» — не может же ось времени оказаться последним горизонтом для того, кто не знает незнания.

Если теперь оценивающе взглянуть на то, что же будет представлять собой такая книга, то окажется, что факты, в привычном для позитивизма смысле, совершенно затеряются в ней, в лучшем случае займут ничтожное место невыделенного оглавления. Все же остальное безбрежное содержание этой книги будет заполнено соотношениями искажений, т. е. именно оценками, как внутри взаимонезнаний, так и по отношению к эталону. Иными словами, книга, претендующая на то, чтобы бесстрастно зарегистрировать «абсолютно все», будет грандиозным «классным журналом», превышающим по размеру Вселенную. Она уничтожит саму себя.[30] Инстанция всеведения окажется перенасыщенной искажениями, сплошным шумом, начисто забивающим иерархию форм, экземплярность сущего. Без допущения «неведомого Богу», без запрета обратной трансляции эхо-эффекта творения, акт творения не оставляет в живых Бога Живого, т. е. оказывается его самоубийством.

Итак, первый шаг онтологического конституирования лжи сделан, хотя ложь и может продолжать считаться «несуществующей». Отсвет эманации отбрасывается в никуда, в измерение, порождаемое самим отбрасыванием. Можно сказать, что «миражирование» сущего есть эпифеномен его тиражирования как экземплярности и множественности. Известно, что мираж дезориентирует лишь того, кто способен его увидеть. И тогда дар прозрения, некая прибавка разрешающей способности интеллекта приводит к визуализации миражного слоя; новые видимые измерения закручивают круговорот блужданий на ровном месте — отсюда понятно, почему «ложь» и «заблуждение» так часто пишутся через запятую, в синонимическом ряду.

Впрочем, оптическая метафора не имеет других преимуществ, кроме удобства, в силу ее подробной проработанности в европейской философии. С таким же успехом, опираясь на Дионисия Ареопагита, Фому Аквинского или Николая Кузанского, можно очертить сферу невозможного для Бога. В частности, для Бога, и именно в силу его всемогущества, невозможно несовпадение мысли (слова) и «дела». Никакое у мышление Бога не оставляет творение в прежнем виде.

.. . Дождинки падали бы сами, Но ведом их созвучный строй Тому, кто мыслит не словами, Садами мыслит и землей... Д. Левертов (пер. с англ. мой.- А. С.).

В канонических богословских текстах неизменно указывается, что «мысль (замысел) Творения нераздельна с самим творением», что Акт и Потенция в Боге суть одно (аристотелевский мотив, неизменно воспроизводимый по всему теологическому фронту — от Фомы Аквинского до Мейстера Экхарта). Другими словами, Логос есть вещее слово в самом прямом смысле, его буквы — стихии.[31] Когда они звучат («Да будет так!»), тогда же и непосредственно бытийствуют, что для сущего, однако, не остается безнаказанным. Иное дело человеческое мышление, пробегающее по химерным измерениям отсвета (рефлексии), — оно способно раскручиваться сколь угодно долго, не сдвигая сущее со своих мест. Все прочие особенности человеческого познания вытекают из этой его толики, уникальной способности двигаться по измерениям «несуществующего-для-Бога», двигаться, не ощущая ни малейшего сопротивления, не взаимодействуя с веществом, которое в эти измерения не простирается. Поэтому и скорость мысли сопоставима со скоростью. излияния эманации, или творческого «выдоха». Разум человеческого типа, «это сознание», преимущественно имеет дело с тем, с чем никогда не имеет дела Логос — со свидетельством остаточного сопротивления мира, с отбросами творящего импульса.[32]

Именно здесь, среди теней, в сфере искаженного удвоения сущего человек напряженно вслушивается в Бытие, здесь пытается построить Дом Бытия. А Бытие, которое слушает и транслирует человек, доносится до него всего лишь как гул неразборчивых бормотаний, как эхо давно отзвучавших творящих слов. Конституирующая роль зова Бытия, о которой говорил Хайдеггер, очевидна, но сам первоисточник зова неидентифицируем и потому пребывает в нерасслышанности.[33]

Эхо-эффект творения, слышимый человеком благодаря особому устройству его слуха, накладывается на прямой голос Бога и забивает этот голос. Именно благодаря роковому избытку слуха в его шумовой завесе человеку является мир. Как же различить в нем истинное творящее слово, обладая странной способностью считывать мираж и зачем-то ведать «неведомое Богу»? Во всякой религии есть труднейшая задача, формулируемая следующим образом: как отличить просветление от наваждения? Наилучшим выходом была бы недоступность квазипространства лжи — неслышимость эхо-эффекта творения. Но человек, увы, лишен этой общей благодати Бытия и потому имеет особую судьбу. Человек есть существо способное ко лжи, его пути проложены через сферу удвоения сущего, через рефлексию. В период всеобщего увлечения кибернетикой Тьюринг предложил простой критерий отличия человека от машины — способность солгать. Не могут солгать зверь, Бог, машина. Но не человек. Только он один есть тот, кому ложь непосредственно видима, и, более того, тот, для кого непосредственно-видимое (явление, видимость) есть ложь. Собственно, гениальность хода, предпринятого Тьюрингом, заключалась в отождествлении двух вопросов: «Может ли машина мыслить?» и «Может ли машина солгать?» — поскольку мышление, если речь идет о человеческом мышлении, а не об «ином возможном разуме», говоря словами Канта, есть самовозрастающая ложь, сконцентрированная до состояния субъекта — обмен обманом. Гераклит утверждал, что душе присущ самовозрастающий Логос, но сама-то душа присуща самовозрастающей лжи, ложь как реальность осаждается из этого процесса самовозрастания, трансляции и усиления эхо-эффекта творение. Дистрибуция лжи между соучастниками рефлексии порождает специфическую среду, в которой происходит размножение миражей. С какой-нибудь третьей точки можно, видимо, наблюдать мультипликацию химер, возвращение лжи назад из отброшенности, ее просачивание в суставы замысла, в причинные цепи.

Полость сознания представлен а как сложная вышивка на пред-находимой канве свидетельствования о несовершенстве. ( Топика сферы отбрасывания лучше всего моделируется понятием «испорченный телефон» — пространство, в котором любой сигнал испытывает превратность неминуемого и множественного искажения. В этом смысле «испорченный телефон» абсолютно предшествует нормальному телефону как технически воплощенному устройству дальнослышания (что с редким изяществом демонстрирует А. Ронелл[34]). Сфера болтовни, сплетен представляет собой не только колыбель рефлексии, но и поле битвы между устройствами, поглощающими ложь в качестве своей подкормки (утилизаторами лжи, людьми), и самой ложью, рекрутирующей себе пригодных носителей и утилизирующей их.

Итак, «в начале было Слово» (Ин. 1,1). Оно исчерпывающим образом заключает в себе замысел творения. Гулким эхом понеслось это единственное миросодержащее слово по бесконечной сети «испорченного телефона». Его реверберации множатся и по сей день, несмотря на то, что само оно уже явлено и воплощено. Постулат о человеческой коммуникации (или о так называемой интерсубъективности) как встроенном генераторе искажений позволяет понять факт достаточности одного-единственного слова: все прочие слова, складывающиеся в языки, речи и вообще тексты, объяснимы только через эхо-эффект этого изначального слова творения, заметавшегося в ловушке «испорченного телефона», через нерасслышанность и бесконечные переспрашивания.

Отсюда начинается культурогенная роль лжи, ее замысловатые челночные движения, сшивающие ткань социальности и индивидуальной психики. Но и космология лжи здесь вовсе не заканчивается. Перемещение по измерениям «неведомого Богу», которое в зависимости от направления может именоваться полетом воображения или шагом рефлексии, в общем случае не сдвигает сущее со своих мест, пронизывает воображаемые оси мира без последствий для Плана Творения. Однако анизотропность самой рефлексивной среды (неоднородность мыслимого) распознаваема для разума человеческого типа — для Л-сознания. «Реальность» опознается по оказываемому ею сопротивлению — мы не случайно говорим о столкновении с реальностью. Наивысшая, эквибожественная скорость перемещения достижима для Л-сознания только в модусе «если бы да кабы», во внутримиражном скольжении чистого воображения. Для считывания самой отдаленной (от сущего) видимости[35] Л-сознанию не требуется усилий. Понятно, что результатом перемещения по химерному слою может быть только полихимеризация — занятие, излюбленное в детстве, но и в дальнейшем составляющее непременный, ежедневный тренаж лжеца. Многие едкие замечания Гегеля по поводу категории возможности имеют в виду именно эту склонность человеческого разума (Л-сознания) пребывать в своем Доме Бытия в свободном полете. Что же касается рефлексии, то ее развертывание происходит с трудом, медленными шагами, и каждый шаг связан с попыткой позиционного перемещения — вслепую, по степени сопротивления и противостояния рефлексия определяет объект.

Само слово objectum (позднелат. — предмет) означает «противо-лежащее», «находящееся перед», напротив. Такова же этимология и немецкого Gegenstand, и русского предмета. Мышление легко и свободно рефлексирует только в квазипространстве отклика-отсвета, т. е. оно пребывает в «своей стихии» там, где оно никогда не натыкается на объект, не имеет дела с реальностью — прежде всего потому, что сама реальность не имеет дела с миражными измерениями, никак не простирается в них. Однако какими бы причудливыми ни были порождения рефлексии, между ними всегда возможно некоторое имманентное отношение — перемычка, дискурс (ведь все порождения рефлексии взаимно подвижны внутри одного, «невидимого свыше» слоя сознания). По стеснению свободы, по возникшей затрудненности движений, Л-сознание узнает о присутствии объекта как иной стихии. Но суждение существования или, точнее говоря, вынесение вердикта о существовании, иноприродно самой способности рефлексии как таковой.

Над данной проблемой непрерывно размышлял Кант, посвятив ей один из разделов «Критики чистого разума» («О невозможности онтологического доказательства бытия Бога»). Рефлексии ничто не помогает, по мнению Канта, непосредственно усматривать существование треугольника, равно как ничто не мешает его отрицать. Полагая же треугольник существующим, нельзя отрицать неустранимых последствий подобного полагания — вроде наличия трех углов, неких тригонометрических соотношений и т.д. Предприняв попытки рассмотреть вопрос с разных сторон, Кант пишет: «Я надеялся бы прямо свести на нет все эти бесплодные хитросплетения точным определением понятия существования, если бы я не заметил, что иллюзия, возникающая от смешения логического предиката с реальным, не преодолевается почти никаким поучением... Логическим предикатом может служить все что угодно, даже субъект может быть предикатом самого себя».[36]

Итак, сущему в его существовании нет дела до всех этих «бесплодных хитросплетений» — но лишь до поры до времени. И здесь мы вводим в космологию лжи горизонт времени. Время становится особенно значимым по мере осуществляемости творческого импульса, по мере того как продолжаются пойманные в ловушку раскаты эха и ложь обретает себе лжеца.

Здесь для лучшего понимания дальнейших рассуждений рассмотрим четыре аргумента — соответственно из физики, теологии, поэзии и философии.

Большинство физиков разделяет сейчас концепцию пульсирующей Вселенной и тесно связанную с ней идею Большого Взрыва, Первотолчка.[37] Вкратце они сводятся к следующему. Обнаруженный еще в конце прошлого века «эффект красного смещения» (получивший название «эффект Допплера-Физо») позволяет на основе спектрального анализа констатировать факт разбегания галактик, а также тот факт, что чем дальше от нас находится та или иная галактика, тем быстрее она от нас и удаляется. С одной стороны, поскольку Вселенная расширяется, то с помощью экстраполяции вниз по оси времени можно вычислить ее возраст, рассчитать момент стартового толчка, момент, когда, собственно, и было запущено время. С другой стороны, предельное обоснование времени само зависит от допущения Большого Взрыва, от наличия точки старта и соответствующей стартовой команды «Да будет так!». Кроме того, строгий анализ формул свидетельствует, что разбегание не бесконечно... В момент времени «эпсилон» разбегание прекратится и сменится схождением.

Прервем дискурс физики и обратимся к библейской теогонии. Господь «вдохнул душу живу» — так описывается акт сотворения мира по ветхозаветной версии. При этом подразумевается, что за «выдохом» Бога неизбежно должен последовать его «вдох» — восстановление полноты, Плеромы (Валентин), возвращение назад — Акт Божественной контрактации, выражаемый хасидским термином «цимцум». Быть может, точнее всего подытожил происходящее Пастернак в следующем четверостишии:

Не как люди, не еженедельно, Не всегда, в столетье раза два Я молил Тебя: членораздельно Повтори творящие слова.

Обратим внимание на важнейшую поправку, которую интуиция поэта вносит в расчеты физиков. Согласно этому четверостишию Пастернака, отлив эманации, «вдох», уже начался. Возможно, он просто еще не достиг тех слоев, с которыми имеет дело физика. Этот феномен хорошо знаком историкам — убыль сущности началась, но географическая экспансия Империи еще продолжается... Знаком этот феномен и биологам. Срезанный бутон распускается (даже с ускорением) в цветок, исходя навстречу собственной смерти — правда, цветок в вазе обозрим сразу, и сразу очевидно, что он, несмотря на свою красоту и свежесть, уже утратил связь с корнем, с основанием своего бытия...

Свою роль в диагностике сыграла и философия. Выявление факта богооставленности оказалось одним из важнейших векторов ее развития. И если общим местом средневековой европейской философии была идея о «непрерывной подпитке» каждого последующего момента существования сотворенного космоса, как первого мига творения ex nihilo, о непрекращающемся приливе божественной эманации, то философия Нового времени была движима уже существенно иной идеей. Так, Декарт писал: «Бог, сохраняя каждую вещь посредством непрерывного действия... сохраняет ее не такой, какой она, возможно, была некоторое время назад, а точно такой, какова она в тот момент, когда он ее охраняет».[38] И, наконец, Спиноза, самый бесстрашный из логиков, отправляясь от постулата о всемогуществе Бога, сделал следующий подобающий философу вывод: «Бог не может более творить».[39] Этим точным выводом уже предугаданы дальнейшие философские выводы Ницше о смерти Бога и рассуждения Хайдеггера о прогрессирующем забвении бытия. Разночтения философов, единых в постановке диагноза, касаются в основном мотивов и обстоятельств перехода от развертывания к свертыванию: неважно, что Бог сделал — «возложил чаяния», переложил ответственность, устал или умер, — в любом случае гарантия сущего повисла в воздухе.

И вот теперь, памятуя об уникальности дислокации человеческого разума во Вселенной (тот же Спиноза отметил, что человек способен к тому, к чему не способны и ангелы, в частности к пребыванию и перемещению в измерениях, «невидимых свыше»), мы вправе сформулировать первоначальный Замысел о человеке. Вся так называемая самостоятельность сущего есть, по сути дела, богостоятельность, нисхождение по линии божественного «выдоха», дрейф вдоль силовых линий творящего глагола.

Но благословенно другое, восходящее движение, другое зрение: взгляд не глазами Бога, но Богу в глаза. Только человеку открыто центростремительное измерение, противоположное божественному «выдоху» и ходу времен. Только человек по-настоящему самостоятелен — настолько, что должен по Замыслу устоять и в богооставленности.

Мы уже видели, что Л-сознание человека имеет возможность подходить к сущему с другой стороны, скользя по миражному слою рефлексии. И не только подходить, но вклиниваться в мельчайшие, неуловимые зазоры, размыкая причинно-следственную цепь. Что же иное представляет собой подключение Л-сознания к трофической цепи, как не размыкание с помощью хитрости замкнутого круговорота веществ? Сады, огороды, фермы суть первые ниши, разомкнутые в его химерное квазипространство, «выдирки», говоря словами К. Леви-Стросса, в которых приостановлен суверенитет естественных законов. А результат? Пшеница, малозаметная травка в привычном биоценозе, заполнила поля Земли; молочное животноводство, где человек получает не ему предназначенное молоко, имитируя ласкового теленка, превратилось в индустрию; одних только овец в мире больше, чем всех хищников вместе взятых. Но главное, все большее число видов способно жить лишь в зоне видимости человека, под его «присмотром» — вне искусственной среды они просто погибнут.

К какой цели устремлен при этом человек? Можно эксплицировать иерархию целеполагания — от удовлетворения сиюминутных потребностей до обретения полноты власти над природой. Но фундаментальный смысл всей процедуры связан именно с образом действия, т. е. с подменой или подлогом, с очевидным модусом лжи. Тут скрывается архитип могущества Л-сознания, специфический путь лжеца, благословенный свыше. Ибо таков Замысел о человеке.

Вспомним Книгу Бытия, известную историю о близнецах Исаве и Иакове. Вот «косматый» первенец Исав, «человек полей», символизирущий Природу, и вот «гладкий» Иаков, «человек, живущий в шатрах». Вспомним, как любимец и избранник Бога Иаков сначала с помощью шантажа и «в обмен» на чечевичную похлебку добывает себе первородство (Быт. 25, 27-34), а затем путем подлога получает и благословение своего отца Исаака — единственного наследника «друга Божия» Авраама («проклинающие тебя — прокляты, благословляющие тебя — благословенны», Быт. 27, 29). Тщетно Исав взывает к справедливости, к своему праву первенца. Он слышит только ответ отца: «Брат твой пришел с хитростью и взял благословение твое» (Быт. 27, 35).

Поразительная циничность обмана всегда ставила в смущение теологов — они никак не могли найти ей благовидного оправдания. Но циничность обмана здесь не может иметь, да и не требует вообще никаких морально-этических оправданий, поскольку речь идет о более фундаментальной санкции — космологической, о преднаходимости для человека условии бытия-к-могуществу. Именно обманом, подменой Иаков получил богоизбранность и первородство, именно на них среагировал Исаак. «Царство Божие восхищается силою» — таков Завет. Иного пути к могуществу не существует. Следовательно, человеку остается только подсмотреть и сфальсифицировать первородство божественного присутствия, наполняющее сущностные слои Бытия.

Когда «выдох» сменяется «вдохом» и в мире происходит постепенное истощение творческих сил, тогда все структуры, лишаясь динамики и формы, начинают утрачивать сущность и оседать в прежний дотворческий бульон «тоху-боху». Человек остается единственным, кто способен взять на себя гарантию существования сущего, и ему предстоит успеть дать сущему другие основания; в соответствии с афоризмом Н. Федорова, «заменить даровое трудовым». Вместо естественного порядка вещей человеку следует назначить искусственный, поддельный (или «разумный», если это приятнее звучит). Для этого ему необходимо подменить основание у следствий, оставив в неприкосновенности связку «если — то», импликацию. И здесь впервые одно из положений логики, которое порой казалось странным и даже бессмысленным, — «Из лжи следует все, что угодно, в том числе и истина» (т. е. импликация вида «Л -> И» истинна) — получает вполне определенный очень важный смысл. Обычно данное положение логики, усмотренное Аристотелем, поясняется какими-нибудь невразумительными иллюстрациями, типа «если у кентавра два хвоста, то дважды два четыре». Между тем подлинный его смысл заключается в том, что если мы уже имеем истинное следствие, то возможна (допустима) замена его основания. (Кстати, это фундаментальное правило материальной импликации содержится и в приемах науки — в моделировании, например...)

С началом отлива, убыли энтелехии в наличном разнообразии форм Бытия уже появились пустоты. Туда прежде всего и должен устремить свою энергию человек. Постепенно перемещая на свои плечи свод Бытия, он должен пересоздать мир, не давая ему рухнуть, по образу и подобию мира Божьего (желательно), но по иным причинам — он должен перепричинить сущее и перейти от импликации вида «И -> И» к импликации вида «Л -> И»

Заметим теперь, что основная онтологическая проблема, «кто и как унаследует Царство Божие?», дана человеку в форме свободного, непредустановленного выбора. Разгорится человек — Искра Божия, «вдохнутая душа» — до способности самостоятельно держать мир сей, продиктовать миру свой закон и распространить его суверенитет до границ рукотворного космоса или в общем возвратном потоке эманации вернется вместе с другими структурами в дотворческий бульон «тоху-боху»?

Можно рассматривать Ветхий и Новый заветы как два пути человека, или два Замысла о человеке. Ветхий завет, теоретический («бого-вещественный») — это Завет, заключенный с «другом Божиим» Авраамом, его единственным наследником Исааком и получившим обманом богоизбранность и первородство Иаковом, Завет перехвата человеком управления и ответственности за оставляемое. И Новый завет, тео-логический («бого-словный») — это Завет возвращения человека к Богу с покиданием мира сего, агонизирующего в Армагеддоне, в состоянии окончательной брошенности и полной десубстанциализации. Новый завет — своего рода «запасной выход», некий Аварийный План, предусматривающий поглощение рассыпанных фрагментов человеческого духа, подобно тому как Солнце выбрасывает и вновь поглощает свои протуберанцы. Оба «допущенные свыше» пути имеют своих пророков. Но именно первый, ничем не гарантированный путь, путь Лжеца, путь духовного невозвращенства к дотворческому состоянию подобает человеку. Ибо кто такой, в конце концов, человек? Это тот, кто, повернувшись вослед божественному отливу, может сказать: «Я остаюсь!». И вместо привычного напутствия «С Богом!» услышать никогда ранее не слыханное: «Без Меня!» — как последний отзвук творящих глаголов.

Путь Лжеца, фальсификатора Природы и всего мироздания, безусловно, опасен. У вставших на этот путь было не так много случаев заявить о себе — концепция перепричинения сущего открыто еще ни разу не высказывалась до конца (ближе всех к ней подошел Н. Ф. Федоров), потому что всегда вызывала сильнейшую отрицательную реакцию изнутри самого Л-сознания. Среди новейших типов его реакции можно указать на разного рода экологические движения. Экологическое сознание есть не что иное, как вяло напоминающая о себе больная совесть Иакова, которая, однако, не способна заглушить его волю, «отвечающую» за то, чтобы Исав продолжал получать свою чечевичную похлебку и более уже ничего не хотел.

В этом смысле и технократическая волна, сформированная на острие фальсификации, несмотря на свой опережающий атеизм, есть лишь исполнение обетования, и она благословенна, хотя помимо заполнения пустот направлена и на прямое вытеснение субстанциональных сил, на ускоренное «забвение Бытия». «Острый конец хитрости», говоря языком Гегеля, тот самый, которым расклинивается причинная цепь, не только выискивает участки начавшегося отлива, но и норовит кольнуть по живому. Техника, самая непосредственная манифестация Л-сознания, даже в своей промежуточной форме товаропроизводящей цивилизации, в своем гордо-безрассудном технотронном вызове, уже наказана хромотой, как сам Иаков. Но Иаков, испытав крепость Божьей Десницы, удостоился имени «Боровшийся с Богом» и был благословлен на этом пути.[40]

Глубокий смысл здесь состоит в том, что сущее не может быть удержано на том же основании, на котором было создано, ибо это основание будет вынуто из-под всего, что на нем основывается. На языке физики принято говорить о «схлопывании», о падении всех типов экземплярности друг в друга. Спектральный анализ зафиксирует смену красного смещения ультрафиолетовым как начало процесса. Сумеет ли, успеет ли человек сфабриковать и подсунуть новое основание — вопрос не предрешен.

Тут, собственно, можно было бы и закончить рассуждения о космологии лжи, если бы не еще одно соображение. Предположим, замысел удастся, человек устоит во тьме богооставленности и сумеет удержать оставленное. Он каким-то образом расшифрует секрет длительности и устойчивости, самую главную натурфилософскую (да и физическую) тайну. Но не следует забывать, что Л-сознание, осуществляя рефлексию, т. е. огибая сущее по миражному квазипространству отсвета, лишь до поры до времени оставляет его неизменным. По сути дела, всякое вхождение в плотные слои (взаимодействие с объектом) меняет конфигурацию объекта — сначала незначительно, а затем все более и более радикально. По-настоящему овладевающее познание есть перепричинение. Воспользуемся для пояснения следующим изречением П. Де Вриса: «Вселенная — это сейф, который открывается с помощью особой, уникальной комбинации цифр. Но комбинация заперта в сейфе».[41] Совершенно очевидно, что задача человеческой науки — подобрать отмычку к этому сейфу. Фальсификаторы безостановочно совершенствуют заготовку (болванку) отмычки, внося коррективы после каждой неудачной пробы открыть ею сейф. Возможно, каждая очередная корректива позволяет изготавливаемой отмычке все лучше и лучше входить в потайной замочек, и рано или поздно взломщики откроют сейф. И завладеют шифром. Но к этому времени в сфабрикованном мире все уже будет перепричинено. И шифр окажется полезным лишь для истории Замысла, сама же дверца перестанет им открываться. «Сезам», обнаруженный взломщиками, утратит свою вещую силу, и вывод главного эксперта по шифру будет лаконичным: «Пароль сменился». И вот тогда обитатели мира, который окажется материализованным, воплощенным миражом, столкнутся с новой проблемой, быть может, еще более трудной, чем та, которую им удалось решить. Дело в том, что для перепричиненной, пересозданной Вселенной новое поступление Логоса будет абсолютно деструктивным, попросту говоря гибельным — несовпадающие контуры и проемы будут сметены новым творческим выдохом-расширением. Следовательно, человечество встанет перед лицом воистину страшной задачи — отвести свежий прилив эманации, как-нибудь направить ее в обход. Иными словами, блокировать второе пришествие Христа...

Глава 3

ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ СОЗНАНИЕ В СПЕКТРЕ ВОЗМОЖНЫХ МИРОВ РАЗУМНОСТИ

Итак, начиная с платоновской традиции проблема лжи упирается в существование удвоения и подобия, или в завесу «второй реальности», заслоняющей первую. В определенном смысле эту проблему можно сформулировать так: пространство речи как некая особенная среда, представляющая собой фундаментальное измерение сознания, имеет разные способы данности и модусы представленности. Речь, когда она прозрачна, существует в истине; замутненная же речь при всякой попытке визуализации ее контуров, проявляющей множество феноменов (и в них проявляющейся), порождает квазипространство лжи, отдельные слои которого инородны и внеположны друг другу. Поскольку ложь есть весьма сложная конструкция, то абстрактные определения лжи как несоответствия (например, слова и дела, смысла и денотата, контекста и текста), «ошибки» или заблуждения дают лишь точечное описание каких-то ее проявлений, участков визуализации, явленности, оставляя в стороне многомерность и рельефность всей конструкции лжи в целом.

Американский психиатр Р. Лэйнг писал: «Есть много убедительных причин, заставляющих говорить правду. По невладение самой возможностью солгать — далеко не лучшая из них».[42] Этот афоризм прошел клиническую проверку: неспособность ко лжи, т. е. к пониманию «хитрости», двойственности, или «условности», сказанного, выступает безошибочным клиническим критерием глубочайших нарушений психики, в частности является спутником олигофрении.

К любопытным выводам в интересующем нас вопросе пришел А. Н. Мещеряков, крупнейший советский специалист в области тифлосурдопедагогики. Имея дело со слепоглухонемыми детьми, которые владеют преимущественно опосредованной воздействием воспитателя информацией о мире, Мещеряков обнаружил у некоторых из них, попадающих в интернат в качестве воспитанников, синдром «нераспознавания лжи». Наличие этого синдрома означало абсолютную управляемость слепоглухонемого ребенка с помощью символического кода. Управляемость, которая в силу своей 100-процентной эффективности просто не оставляет места сознанию. Это явление в известном смысле уникально, поскольку при наличии здоровых органов чувств человек получает информацию о мире одновременно по нескольким конкурирующим, альтернативным каналам и, довольствуясь субъективной достоверностью, является существом сомневающимся («не верь глазам своим», «не верь ушам своим»). При этом человек и не пытается элиминировать разноголосицу, противоречивость информации о мире. Даже самые святые и истинные заповеди, если их оттиск в душе не уравновешен оттиском способности сомнения, — бессмысленны, ибо не освещены сознанием. Сознания еще нет без возможности усомниться, независимой от содержания и априорной ко всякому содержанию, иначе говоря — без детектора и генератора лжи.

Одна только возможность руководствоваться символическим кодом (речью, например) не служит еще гарантией сознания — это искусственно поддерживаемое (но не истинное в себе) состояние разумности, нечто производное от воли воспитателя, дрессировщика или психолога. Обратимся вновь к Мещерякову. Вот что он пишет о поступившем в интернат слепоглухонемом шестилетнем воспитаннике Володе Т., который уже владел символическим кодом благодаря родителям, обучившим его по заочной методике Соколянского — Мещерякова: «Он оказался неподготовленным к общению с детьми: не мог достаточно живо общаться с ними и вести разговор в вопросно-ответной форме, был излишне доверчивым и наивным. Общаясь только со взрослыми, он привык выполнять все их требования, так же беспрекословно он выполнял требования детей, а те, по-своему истолковав его наивность, потешались над ним, приказывали ему совершать нелепые поступки: лечь на пол, забраться в шкаф и т.д. Вскоре Володя стал бояться детей, чуждаться их...»

Строго говоря, человеческое сознание не может формироваться без одной из своих фундаментальных составляющих — без «параллели лжи». Лишь в безусловно уникальных условиях «переустройства» сенсорики (в данном случае — слепоглухонемоты) оказалось возможным сформировать интеллект, отличный от ratio human а — т. е. искусственный интеллект в полном смысле этого слова. Все существующие на сегодняшний день устройства типа «искусственный интеллект» (не только технические, но и закрепленные с помощью дрессуры образцы сверхмаловероятного поведения, в частности известные опыты Гарднеров с обезьяной Уошо) либо выходят из строя (саморазрушаются), либо, как щепки, увлекаются мощным потоком лжи за пределы разума (его только что так успешно удавалось имитировать) в неразумие непросветленного бытия, где перестают отличаться от других испорченных устройств-механизмов: вышедший из строя ткацкий станок и неисправный компьютер тождественны...

Исследования К. Лоренца и Н. Тинбергена пролили свет на, казалось бы, законченное в своей рациональности поведение животных. Так, действия чайки с яйцом были вполне целесообразны — периодика высиживания, водворение выпавшего яйца в гнездо и т.д. — до тех пор, пока человек не отнес яйцо слишком далеко от гнезда, куда оно не могло выпасть само; и хотя чайка видела это яйцо — в гнездо его уже не возвращала... Зато, если подменить в гнезде яйцо муляжом, даже весьма отличающимся от оригинала, чайка будет продолжать высиживание как ни в чем не бывало, с соблюдением ритмики отлучек и возвращений. Более того, чайка всегда предпочтет искусственное яйцо своему собственному: имитация и подделка в случае знания параметров дадут лучший эффект, чем естественный стимулятор.. .[43]

Мы видим, что в общении классов устройств (если позволить себе такую терминологию) высший класс (человек) имеет некое фундаментальное преимущество, сверхоружие, перед которым низший класс (животные) совершенно беззащитен, — ложь... Сознание воспитано как искусство удвоения и имитации. Ложь, стало быть, особый вид продукции, т. е. такая репродукция сущего, которая в «оболочку действительности» впрыскивает псевдосодержание — скажем, замысел, невидимый для всех «устройств» с меньшей, чем у сознания, разрешающей способностью. Характерны в этом отношении первые образцы техники или первоорудия — ловушка и «капкан».

Природа неизменно попадается в ловушку, заглатывая приманку или крутя лопасти ветряной мельницы, ибо расширенное воспроизводство лжи, подаваемое на вход естественных процессов, точно так же парализует, обессмысливает их деятельность, как подмена яйца обессмысливает гнездовую активность чайки; в образующемся пустом дезактивированном пространстве властвует человек — он заполняет его ноосферой.

Тогда в широко понимаемом феномене сознания можно провести чрезвычайно важную границу, вероятно наименее условную из всех. Это не «граница между умом и глупостью» и не какая-нибудь количественная шкала, позволяющая отделить гения от дурака или «уже человеческое» сознание от архаического, «вот-вот человеческого». Опираясь на размышления Лейбница и Канта о возможных мирах интеллигибельности, один из которых «устроен так» (главный лейтмотив Кантовой «Критики чистого разума»), можно высказать следующее соображение: критерием устойчивой разумности является не потенциал возможного мира всех решаемых задач, сколь угодно высокой технической сложности, а автономность в условиях неразумия, самодостаточность и неподатливость, иммунитет к любому инородному (трансцендентному) регулятору. Разум не управляет ничем, никаким началом, если оно предварительно не представлено в инстанции сознания — в стихии разумности. Ложь в этом смысле — уступка разуму перед жесткими требованиями допуска к инстанции актуальной воли, имитация «разумного».

Если теперь обратиться к иным «возможным мирам», то прежде всего бросится в глаза иная топика их пространства. Другими словами, несовпадение с координатами того единственного места, перекрестка бытия, которое занято субъектом, и есть топос сознания, окруженный силовым полем ноосферы. Некоторое отличное от «нашего сознания» устройство имел в виду Кант (в качестве идеи для сравнения и извлечения differentia specifica). Он писал: «Наше сознание таково, что непосредственно усматривает лишь связи пространства и времени. В самом деле, мы не можем судить о наглядных представлениях других мыслящих существ, подчинены ли они тем самым условиям, которые ограничивают наше наглядное представление... »[44] Отнюдь не случайно указание Канта на «иную наглядность», т. е. иное отношение между видимым и невидимым. Почему, скажем, именно пространственное, а не причинное соотношение доступно непосредственному усмотрению, чистому созерцанию, т. е. видимо сразу, а не полагаемо путем рефлексии «отсвета», дополнительной фокусировки, именуемой трансцендентальной логикой? Да просто так устроен субъект, обладающий сознанием, — так, что мышление есть опосредование, надстройка над чувственностью, вывод (из заблуждения или в заблуждение, бездорожье). И по Канту, мышление ниже созерцания. Он пишет: «... мышление не имеет объекта. Нельзя считать ноумены подобным объектом, поскольку ноумен является предметом для совершенно других созерцаний, чем наши, и для совершенно иного рассудка, чем наш, стало быть, для такого рассудка, который сам есть проблема».[45] «Иной рассудок, чем наш», в качестве контраста оказывает огромное влияние на ход мысли Канта и, возможно, является важнейшим методическим приемом для описания устройства трансцендентального субъекта, т. е. для той задачи, решением которой и занят Кант в «Критике чистого разума». Интеллекты более высокого ранга, чем «это сознание», конструируются как некое расширение непосредственного усмотрения — зоны видимости. Скажем, непосредственное усмотрение линий судьбы (в отличие от опосредованного предположения), т. е. прозрение сквозь толщу времени, которое для нас есть «туман», непрозрачная, мутная среда, образует дар пророчествования, или интеллект, способный к прорицанию (проницание сквозь время). Причинная цепь, начала и концы которой прослеживаются нами в своей последовательности, в случае иного устройства субъекта может быть усмотрена сразу. Так, сразу нам дается фигура в пространстве, тогда как на досознательном уровне существует лишь последовательное построение образа. Наконец, божественный интеллект «ноос» (νόος) вообще не знает раздвоения на образ и вещь, на слово и дело (акт) — в нем мысль о вещи и сама вещь непосредственно совпадают.

Верхние этажи иерархии возможной интеллигибельности, включая и божественный разум, понимаемый в перипатетическом  смысле, обходясь без удвоений (подобий), имеют соответственно не четыре класса «поверхностей», а только два: атман и брахман, свет и тьму, творящую энтелехию и претворяющую ее материю. Причем материя видима ровно настолько, насколько она пронизана светом — настолько же она и претворена (оформлена, упорядочена, логизирована). Очевидно, вся разность творения обусловлена разной проницаемостью, если угодно, «сопротивлением среды», степенью упорствования божественному замыслу — мысль глубоко продуманная неоплатониками. В конечном счете луч (логос) проходит насквозь, до самого дна бытия, и все пронизанное лучом может быть связано по крайней мере глаголом «есть» (глагол-связка).

Но зеркальный эффект, т. е. отражение, рефлексия, неведомы такому типу интеллекта. Богу отсвет невидим — так можно интерпретировать утверждение томистов о том, что божественному разуму не присуще никакое познание, которое не было бы «вещим», вещественным, т. е. в то же время творением. Всякий же отсвет есть некое видение, мираж, морок — подобие, проецируемое за сферу творения. И как таковая сфера подобий есть косвенный результат пронизывания светом слоистой толщи материи, результат независимый, не управляемый божественным «Да будет!». Иными словами, туг возникает пространство (или квазипространство), невидимое божественному интеллекту и, соответственно, служащее прибежищем инфернальных сил — дьявольским началом. Неслучайно главный атрибут дьявольских сил может быть описан в соответствующих оптических терминах — наваждение, мираж, видение и привидение, соблазн (от слова «блазнится» - кажется, видится).

Бог не создает соблазны, поскольку этот эпифеномен прохождения света остается вообще вне ведения (знания) Бога, источник соблазна — в бликах, отбрасываемых, когда «свет истины» (логос) проходит сквозь анизотропный хаос материи. Поэтому присутствие соблазна (кажимости) можно при желании считать седьмым, оптическим, или софиосветным, доказательством бытия Божия, прямым свидетельством непрерывного действия «так устроенного ума» — предельного случая прямого усмотрения сути.

И тогда Библия есть прежде всего книга о том, как отличить просветление от наваждения, свет истины от рефлексивного отсвета, в котором возможны миражи, например цветущие оазисы посреди сухого песка...

Человеческая душа, которую Я. Беме назвал «Чувствилищем Бога», действительно напоминает своеобразный анализатор — датчик, контролирующий отсвет, причем опосредованно, через деяния. В этом случае свободная воля необходима для полноты контроля над оптической завесой, без нее «датчик» потерял бы смысл и превратился бы в простой ретранслятор, или усилитель, Благой вести.

Во всяком случае, если человеческое сознание, не усматривая непосредственно причинную зависимость, структурную взаимосвязь, аналогию или гомологию, вынуждено их доказывать (а доказывается то, что не оче-видно, — пока оно не станет очевидным), то и высшее интеллигибельное устройство необходимо опосредуется человекоразмерным сознанием для фиксации не оче-видного для него зеркального эффекта.

Оставим пока анализ любопытных коллизий, вытекающих из соотношений «нашего сознания» с иерархией предполагаемых сверхсознаний, с возможными мирами высшего уровня. Рассмотрим некоторые устройства несубъективного характера — квазисознания, доразумную психику, — т. е. структуры низшего и рядоположного уровня. Среди множества их принципиальных отличий крайне важно уловить основное, системообразующее. Что означает специфическая автономность, самодостаточность интеллекта, в отличие от его собственных порождений — имитаторов? Когда указывают на очевидное отличие компьютеров, состоящее в том, что их источник энергии, пускатель, вынесен вовне и подпитывается человеком, подобно тому как сам человек движим божественным духом (дуновением), вдохнутым в безвольную глину, то вопрос переводится в другую плоскость и теряет свою остроту — всегда отыщется трансцендентный, внеположный перводвигатель. Суть в ином — у компьютера нет своей разумной действительности, вся его функциональность зависит от разумности «входа», который априорно разумен, гак как является производным ноосферы. ЭВМ может решить предложенную, поданную на вход задачу или работать в поисковом режиме, но источник разумности этого двухкомпонентного отношения лежит не столько в обрабатывающем устройстве, сколько в самой задаче — кодирует разумность она, а не решатель. Продуцирование «состояний с ничтожной вероятностью» (а прогрессирующее увеличение и поддержание таких состояний — основное следствие пребывания разума в Мире) образует тот «вход», всякая имманентная приставка к которому разумна, если она функциональна. Слово разумна следовало бы, конечно, заключить в кавычки или употребить другой термин — осмысленна. Осмысленность «деятельности» искусственного интеллекта определяется топикой того «разумного» пространства, в которое запущен «решатель», «счетчик» или «датчик». Воспользуемся парадоксом — он всегда помогает пояснить, что имеется в виду, поскольку создается контраст для обнаружения невидимого, скрытого в своей прозрачности. Так вот, можно сказать, что всякое устройство бессмысленно и неразумно лишь до тех пор, пока ему не предложат разумный вход. Именно после этого его хаотическое поведение вписывается в ноосферу, осмысляется. Ведь осмысление, понимаемое как активный процесс привнесения смысла извне, устроения смысла, может быть и насильственным, неким порождением воли, заказа на осмысливание таких маловероятных, негэнтропийных состояний, при появлении которых целый класс устройств обретает смысл, — даже так: для всякой процессуальной активности, для всякого ее носителя можно подобрать такие условия, при которых носитель процесса окажется «процессором», иначе говоря, устройством, вдруг начинающим выполнять осмысленную, а то и интеллектуальную работу.

В лингвистике это положение было констатировано Э. Бенвенистом. Он утверждал, что нет такого словосочетания или текста, который при определенных условиях не мог бы оказаться носителем смысла.[46] Возьмем такое устройство, как кредитно-финансовая система: стоит отнять «разумный вход» — и круговорот купюр обессмыслится, в новых условиях его сложный и разветвленный механизм перестанет быть разумным, даже если энергетическая подпитка и вся инфраструктура сохранятся в состоянии «один к одному» (за примерами далеко ходить не надо).

Следовательно, если говорить об искусственном интеллекте, то придется признать по крайней мере три направления деятельности, на перекрестке которых возможны имитация и развитие устройств подобного типа.

1. Общая интеллектуализация универсума, увеличение в нем сети логических связей. В эту сеть «природа» входит только порционно, дозированно, после соответствующей «разметки». Это питательная среда, в которой могут жить, или «пастись», особые искусственные создания (подобно тому, как в очеловеченной природе обитают и естественные создания — ручные (домашние) животные — уже неспособные обитать ни в какой иной среде).

2. Расширение и «уплотнение» поля задач. Разметка универсума как универсума задач, или проблем. В мире начинает встречаться все больше «задач» и все меньше «чудес», соответственно и контингент обитателей мира меняется.

3. Наконец, собственно моделирование и конструирование устройств — имитаторов интеллекта, полностью «Нежизнеспособных» в отсутствие первых двух условий.

Выражение «нежизнеспособных» в данном случае можно понимать в смысле, близком к биологии — т. е. достаточно малейших изменений среды, чтобы экологическая ниша, запущенных человеком устройств оказалась разрушенной. Например, может иссякнуть или обмелеть информационный поток. Может стать слишком разреженным «поле задач» и т.д. В систему, имитирующую интеллект, может проникнуть «вирус», парализующий не только единичный компьютер, но и всю сферу коммуникации ЭВМ — «среду». По проблеме «вирусов» программ ЭВМ написано немало статей, прошла даже специальная международная конференция. Анализ сообщений позволяет сделать некоторые выводы о природе вируса, важнейший из которых будет звучать так: компьютерный вирус представляет собой адаптоген лжи, т. е. такое переустройство компьютера (точнее, сети компьютеров, соприкасавшихся с пораженным пакетом программ), которое делает возможным прохождение через иммунную систему порции лжи. В обычном, «здоровом», режиме, появление лжи на входе или на начале любого шага анализа ведет к блокированию и отключению системы, в случае же поражения вирусом функционирование системы не прекращается, но зато наступает процесс прогрессирующего обессмысливания результатов с быстрой утратой «подобия разумности». При этом заметим, что все механические, вернее, пространственные подсистемы функционируют бесперебойно. Более того, устройство в целом обретает все большую автономность, один за другим нейтрализуются блокираторы; если бы компьютер обладал самосознанием и идеологией, то соответствующее состояние было бы интерпретировано им как «обретение свободы». Можно извлечь еще много интересных следствий из констатации той роли, которую играет адаптоген лжи — способность к удвоению мира должна предполагать в качестве начала неразличение образа и прообраза, первого и удвоенного. Между порядком природы и порядком ума должен находиться беспорядок того и другого, или, если угодно, порядок безумия (Б. Ф. Поршневу принадлежит термин — «логика абсурда»[47]).

Но сейчас нас интересует следующий аспект вывода: на примере с компьютером хорошо видно, какая, сравнительно ничтожная, часть разумности обусловлена внутренней конструкцией устройства искусственною интеллекта. Явный приоритет принадлежит первым двум дорогам, образующим перекресток направлений деятельности но имитации интеллекта. Стоит появиться малейшим неровностям на трассе коммуникации ЭВМ, стоит появиться легким помехам в «разумной деятельности», и все операции ЭВМ утрачивают разумность, поскольку перестают считывать ее с обработанного проблемного поля, и, наоборот, начинают считывать неразумность. С той же легкостью (но в обратном направлении) разум человека способен обмануть, фальсифицировать инстинкт, обессмыслить всю «тысячелетнюю мудрость инстинкта», подсунув искусственное яйцо чайке. В отношении искусственного интеллекта стоит лишь «не подсунуть» вовремя «искусственное яйцо», и вся целесообразность пойдет насмарку.

Итак, похоже, что важнейшим признаком интеллектов низшего ранга или, иначе говоря, причиной неудач всех предшествующих (и сопутствующих) попыток интеллекта является их разрушаемость ложью и соответственно неспособность ко лжи. Для «интеллектов» же более высокого ранга, чем человеческий, характерно неразличение лжи — этим интеллектам невидимы призраки и отсветы (сфера рефлексии), поскольку для них нет ничего непроницаемого. То измерение Вселенной, тот призрачный фантомный мир, куда проецируются отсветы, мир удвоений (как ясных, так и искаженных), освоен и населен только обитателями, имеющими Л-сознание, «это сознание», — только людьми. Способность ко лжи и неразрушаемость ложью — вот пропуск в мир сей.

Глава 4

ОПЫТ РАСПОЗНАВАНИЯ ОБМАНА

1

Прибор, именуемый детектором лжи, известен всем хотя бы понаслышке, например по детективной литературе. Когда нашего знаменитого шпиона по кличке «Надежда» готовили к забросу во вражеский центр, инструкторы больше всего беспокоились, как он справится с коварным распознавателем обманов — с грозным детектором лжи. «Надежда» оправдал свою кличку, о чем повествуется в романе О. Шмелева и В. Востокова «Ошибка резидента». Детектор, наоборот, ожиданий не оправдал. Он был обманут человеком или, если посмотреть с другой стороны, механизированный, «воплощенный в металле» обман детектора был дезавуирован.

Для немногих специалистов, знающих, как в действительности обстоит дело с детектором лжи,[48] в этом нет ничего удивительного. Данный прибор, изобретенный в начале XX столетия и называемый тогда полиграф (polygraph), по первоначальному замыслу не столько изобретателей, сколько пользователей, должен был уметь отличать правдивые ответы от ложных. И долгое время считалось, что полиграф справляется с этой задачей, тем паче что сама задача понималась как некое частное техническое приложение то ли к логике, то ли к нейрофизиологии.

Устройство современного детектора лжи не слишком отличается от устройства первых его модификаций. В самых общих чертах детектор включает в себя: 1) датчики, 2) собственно «анализатор» и 3) шкалу, или «табло». Если в первых модификациях датчики детектора измеряли КГР (кожно-гальваническую реакцию), то теперь они замеряют целый комплекс показателей, в первую очередь ЭЭГ (электро-энцефалограмму). Но во всех случаях принцип действия детектора лжи основан на противоречащем житейскому опыту и здравому смыслу предположении, будто для человека говорить правду легко и естественно, тогда как лгать, напротив, трудно и неестественно. Для высказывания лжи требуются якобы некоторые усилия на физиологическом уровне. Прилагаемые усилия могут быть, таким образом, описаны как микростресс. Его-то, считается, и фиксирует детектор лжи изменением графика «синусоиды» КГР или ЭЭГ на своем «табло».

Тем не менее, показания детектора лжи еще совсем недавно принимались в официальных инстанциях США как доказательство искренности намерений. Проверка на детекторе требовалась для поступления во многие федеральные учреждения (в частности, в ЦРУ и ФБР), практиковалась (в некоторых штатах практикуется и по сей день) для опроса в судебных инстанциях. Подтверждение со стороны детектора лжи имеет тот же статус, что и слово, которое произносит свидетель, положа руку на Библию. Показательно, что именно Америка испытала максимальное искушение автоматическим распознаванием истины — нам еще предстоит выяснить, в чем заключается действительный смысл этого искушения, Не следует забывать, что в 40-50-х годах XIX в. американские фирмы, помещая в газетах объявления о работе, как правило, требовали от кандидатов представить данные их френологического обследования.[49] В роли экспертов профнепригодности выступали, таким образом, последователи биометриков Ч. Ломброзо и Ф. Гальтона, пристрастные к антропологическим параметрам человека. Однако эта роль вскоре была отвоевапа у них приверженцами более рафинированной психометрики, оснащенными многочисленными тестами, определяющими «коэффициент умственного развития» (IQ), и тем же полиграфом. Общечеловеческая навязчивая идея вечного двигателя отступила в тень (по крайней мере в Америке) перед навязчивой идеей автомата, выдающего «удостоверение честного человека».

2

Известно, что имманентный ряд истины моделируется цепочкой логического вывода, все шаги которого опосредованы правилом сохранения истинности. Данная модель вполне может допустить наивную мысль, что продуцирование истины есть нечто естественное и само собой разумеющееся, встроенное в процесс человеческого понимания — нечто вроде фиксированного не только в software, но и в hardware конструкции принципа ее работы (примерно так же, по Ч. Ломброзо, преступные наклонности человека связаны с соответствующей формой его лба). В такой модели целенаправленное отклонение от истины возможно только как недобросовестность — как энергозатратный обходной путь против течения. Вот краткая экспликация, лежащая в основе детектора лжи.

Понятно, что подобная наивность не могла бы продержаться в сфере практического разума. Ведь все человеческие установления — от юриспруденции до правил коммуникации — основаны как раз на противоположной презумпции — на том, что практика истины трудна и мучительна. Чуть ли не все эпитеты из сферы истинного представляют собой рабочие термины инквизиции. «Подлинное» — это, видимо, то, что добывается «под длинной» (плетью). Ясно также, откуда извлекается «вся подноготная». Практике добывания истины, извлечения ее из «сокровенного» на свет божий посвящены лучшие страницы М. Фуко.

Истина — это вовсе не то, что «само собой говорится», и поэтому может быть автоматизировано как фарватер всякого возможного дискурса. Истина требует всей полноты личностного присутствия, в отличие от деперсонализированного контекста «es gibt — es sagt», субъектом которого является das Man. Истина, таким образом, представляет собой островок или, точнее, небольшой архипелаг в океане стихийной импровизации мысли, того, что Гегель назвал Weltiauf — рутинным течением бытия. В стихии Weltlauf представлены все оттенки сокрытости и несокрытости, поскольку они не требуют от нас полноты присутствия, в том числе и пресловутая aleteia, относящаяся к самым высоким модусам фальсификации. Несокрытость может быть (и, как правило, бывает) точно рассчитанным шагом в рефлексивной игре, что прекрасно понимал Гегель. Так, он писал: «Самый откровенный поступок есть величайшая хитрость, а именно: благодаря своей открытости он заставляет другое обнаружить при свете дня, каково оно в себе и для себя, и именно этим уничтожить себя... Таким образом, хозяин по-настоящему лишь тот, кто достигает того, чтобы другое в своем делании вывернуло наизнанку самого себя».[50]

Несокрытость в той мере, в какой она обладает провоцирующим эффектом, воплощает линию господства в стратегии лжеца — она есть тонкая ложь, заставляющая явную ложь трепетать и сжиматься. Откровенность — это тончайшая имитация правды, если угодно, возбудитель истины, создающий повышенную температуру дискурса, дискомфорт подлинности.

Одно из открытий Юнга — метод словесных имитаций — целиком основано на замешательстве человека, возникающем из принуждения его обладателем Л-сознания к истине: неожиданное затруднение человека в свободном ряду его ассоциаций показывает, что обладатель Л-сознания уперся в подлинность. Таким образом, согласно Юнгу и в полном соответствии с устройством практического разума, с обстоятельствами Л-сознаиия, волнение и тревожность оказываются маркировкой момента истины, а не момента лжи, как в полиграфе.

Именно нарушение легкости и естественности речи можно интерпретировать как воздействие силового поля истины. Степенью сопротивления пациента Фрейд измерял «точность попадания» психоаналитика и был бы прав, если бы только говорил не о «точности», а о «высокой приблизительности» попадания.

Таким образом, отклонение синусоиды на табло детектора, для наивного пользователя означающее «испытуемый лжет», для более искушенного наблюдателя получает другой смысл: испытуемый наконец-то приближается к истине. Именно ложь есть то, что получается «само собой» как чистая манифестация человеческой природы. Это она легка, а трудна истина.

3

Проследим дальнейший ход наивной рефлексии. Из первого тезиса о том, что «ложь есть умышленный поступок», вытекает второй тезис: «человек решается на ложь и потому несет за нее ответственность». Феноменологическое рассмотрение опровергает оба тезиса, ибо оказывается, что производство лжи, предшествуя истине и своим собственным развитым модификациям, является простым «фоном работающего сознания», на котором возможны и более сложные узоры. Возможны — но не обязательны.

Серая суровая нить, из которой соткана канва «общения», не является исключительно нитью истины, но точно так же далека она от осмысленной стратегии обмана. Истина и ложь — все это уже вышивка по канве. Основным же наполнителем каналов общения (потока Weltlauf со всеми его разветвлениями) служит стихийная импровизация мысли, или безудержное производство версий. Продуцирование фоновой, непредумышленной лжи чаще всего неподконтрольно субъекту. Можно сказать, что контроль субъекта неизменно запаздывает — говорящий время от времени «спохватывается»: «Что же это я несу?». Но опять же в большинстве случаев ни собеседник, ни правила игры не призывают говорящего к ответу, дозволяя свободу дискурса, свободу говорить что вздумается. Это действительно стихия, и для ее обозначения можно было бы модифицировать применимый к другим стихиям речевой оборот. Англичане говорят о моросящем дожде: «It is raining» («дождит», «моросит»), аналогично немецкому «es regnet». It is talking («говорится») — следовало бы обозначать стихийную фоновую импровизацию. Пристальная феноменология лжи легко извлекает из фоновой коммуникации разного рода оговорки на уровне целых фраз, даваемые всуе обещания, обрывки автобиографических фантазий и другую подобную продукцию, заполняющую пространство дискурса, при отсутствии специальных ограничений, призванных нормировать разговор в соответствии с требованиями истины. Всякий разговор «о чем-то» окаймляется «разговором ни о чем», стихией it is talking, впадает в случайную импровизацию или осаждается из нее в виде кристалликов.

Одна из миниатюр М. Жванецкого может служить сюжетиком подобного разговора ни о чем, или «вообще разговора». Двое участников беседы (обозначим их Л-1 и Л-2) договариваются, к какому сроку нужно сделать чертежи. Имитируются все признаки предметной беседы: момент несогласия, попытка убедить и даже некоторая горячность.

Л-1: Сделаю к пятому числу.

Л-2: Надо к четвертому.

Л-1: К пятому!

Л-2: К четвертому!

Л-1: Ну ладно, к четвертому.

Л-2: Ну ладно, к пятому.

Л-1 (про себя): Ни черта я ему не сделаю.

Л-2 (про себя): А мне это и не надо.[51]

Иллюстрация хороша тем, что в ней выдержана максимальная общность ситуации — симметричность взаимного невостребования. На тысячу данных всуе обещаний приходится минимум столько же полученных всуе обещаний. При этом обмен обманом не замедляет своего круговорота, поскольку срабатывает правило «А мне это и не надо». Когда же некоторые обещания выборочно востребуются, то давший их «неожиданно», но неизменно (можно сказать, неожиданно-неизменно) оказывается захваченным врасплох. Он захвачен и пойман с помощью загадочного приема, представляющего собой высокоадаптивную стратегию в том мире, где доминирует коммуникация выдумками. Прием называется «ловлю на слове».

4

«Ловлю на слове» — это односторонний, разовый механизм повышения ранга беседы. Во время коммуникации выдумками, т. е. обычной пустой болтовни, когда собеседники мирно потчуют друг друга какими-либо химерами, имеющими форму факта, «вешают лапшу на уши» друг другу, один из собеседников вместо очередного «стряхивания с ушей» того или иного химерического продукта коммуникации, вдруг фиксирует его, произнося нередко и сам пароль: «Ловлю на слове», т.е. «Ловлю на лжи!». Торжествуя, что удалось «схватить за язык» собеседника, он восклицает: «Так Вы творите, у Вас есть знакомые в регистратуре (в институте, в отделе, в казенном доме и т. п.)? Если бы Вы знали, как мне это кстати! Я давно ищу человека, который мог бы мне помочь, так что Вас мне сам Бог послал». Или: «Ты не знаешь, как избавиться от этой тяжелой обязанности? Слушай, уступи ее мне — мне как раз нечем заняться».

Мы видим, как неуютно чувствует себя пойманный на слове собеседник. Но одновременно мы понимаем, что торжество в связи с обманом обманщика, попытка заставить его выполнить сказанное неуместны. Поэтому мы не отдаем своих симпатий ловкому разоблачителю лжи.

Дело в том, что разоблачитель, осуществляя стратегию ловли на слове, нарушает некие неписаные правила игры, провокационно вменяя в вину сознанию основы его собственного устройства. Сознание так устроено, что фоновый уровень его работы представляет собой непрерывное порождение химер и фальсификатов. Манифестацию фонового уровня можно сдерживать, повинуясь репрессивной практике истины. Можно сдерживать ее, прилагая усилия, здесь и сейчас, но невозможно репрессировать естественность стихийной импровизации мысли вообще.[52]

Практика ловли на слове содержит в себе элемент незаконности. Существует ведь и иной, вполне джентльменский, способ повышения ранга беседы, при котором собеседники отказываются от априорного преимущества. Это оповещение: «Мне нужно с Вами серьезно поговорить». Можно и проще: «Давай поговорим!». Такого рода оповещение будет верно воспринято как ограничение, накладываемое на стихийную импровизацию мысли. Забавно, что соответствующее оповещение: «Я давно хотел с тобой поговорить» — вполне может прозвучать и в середине разговора и даже в самом его конце, косвенно указывая тем самым на истинную цену предшествующего общения. Более того, обещание, данное уже после «официального уведомления о прекращении болтовни», имеет ничуть не больше шансов быть исполненным, чем провокационно пойманное обещание, но зато оно соответствует правилам fair play, т. е. высоких модусов фальсификации, и поэтому не идет в ущерб хорошим отношениям собеседников, тогда как ловля на слове есть лучший способ возбудить к себе неприязнь.

Собеседник, абстрагирующий из стихийного потока нужное ему состояние и представляющий его «на выходе», осуществляет, в отличие от полиграфа, действительную детекцию лжи. Это — факт чрезвычайной важности, имеющий далеко идущие последствия. Здесь, по сути дела, совершается первый шаг к истине.

Алгоритм «ловлю на слове», которым производится детектирование, может быть описан как путь воплощения химер, как специфический путь конституирования истины из лжи. Вероятно, немногие отдают себе отчет, сколько воплощений и объективаций родилось на свет благодаря ловцам на слове, благодаря осуществляемой ими фиксации какого-нибудь безответственного заявления, какого-либо фрагмента досужего разговора.

Слова вливаются в речь одно за другим, и поток их разворачивается так же непроизвольно, как сновидение. Но вот кто-то фиксирует отрезок разговора, содержащий, допустим, обещание, и заключенная в рамки определенная химера начинает изворачиваться, пытаясь ускользнуть, исчезнуть. Но исчезнуть, вернуться в чертог теней ей теперь не так-то просто, она уже отделена рамками от своих эфемерных собратьев по миражу, она есть нечто определенное. Если химера поймана надежно дерзким ловцом, ей остается зачастую только один выход — осуществиться, стать истиной.

Мы имеем дело с расплатой за наслаждение стихийной импровизацией мысли, болтовней или, говоря словами Маркса, за «роскошь человеческого общения». При этом принцип встроенного детектора лжи в корне отличается от псевдодетектора, от «воплощенного в металле» полиграфа. Полиграф претендует на пеленгацию очагов лжи в потоке «простой правдивости», настоящий же детектор, предусмотренный в устройстве практического разума, действует иначе — «ложью ложь поправ». Это по-своему высокопроизводительная машина, ибо ее итоговый продукт имеет форму поступка, и даже отходы производства состоят не только из ускользнувших, вырвавшихся из ловушки химер, но и из множества объективаций разной степени воплощенности.

Презумпция ответственности за каждое сказанное слово, если оно будет поймано и предъявлено отправителю, достойна не меньшего удивления, чем звездное небо и моральный закон. Сколько их ходит вокруг, пойманных на слове и вынужденных повиноваться аркану ловца! Кажется, если разом простить всех, невзначай пообещавших что бы то ни было, перерубить натянутые ими путы ответственности, то улицы городов наполовину опустеют, а служащие АТС вздохнут с облегчением и начнут разгадывать кроссворды.[53]

5

Человек по определению призван отвечать за то, что превышает его силы, именно так конституируется бытие — в признанности. Но вариант воплощения сказанного является, как правило, последним — срабатывающим, когда перекрыты все остальные пути и исчерпана хитрость разума. Так же обстоит дело и с приключениями сознания, описанными Гегелем в «Феноменологии духа». Сознание, принуждаемое к истине, упорствует, и в этой борьбе набирает мощь. Осваиваются приемы ускользания, именно их обретение и совершенствование автономизирует дух до состояния субъекта. Колобок может говорить о себе «Я» только потому, что он ушел — от бабушки, от дедушки, ют ловцов и обманщиков — ложь ложью поправ.

Стратегий ускользания множество, среди них есть достаточно простые, доступные детям. Например, стратегия под условным названием «проклятые обстоятельства». Этой стратегией пользуется Карлсон, когда Малыш, оказавшись у него на крыше, спрашивает, где же его обещанные сто паровых машин. «Понимаешь, — хитрит Карлсон, — они вдруг все взорвались, все до единой...». Разумеется, наивная детская ложь совершенствуется по траектории взросления. Появляется, в частности, драматургический навык инсценирования простых обстоятельств. А если еще предлагается какая-нибудь эквивалентная замена (раз уж я обещал), то жертва не только уходит от ответственности, но может даже укрепить репутацию «человека слова».

Есть стратегии, относящиеся к высоким модусам лжи и доступные лишь во всей полноте субъектности. «Вы меня неправильно поняли», — возможности этого спасительного приема почти беспредельны, они лимитируются только остротой интеллекта. Отчасти искусство аргументации обязано своим возникновением и развитием этому приему. В наступательном варианте краткая формула стратегии звучит так: «Я имел в виду совсем другое». Ход продиктован самим устройством «этого сознания», способного проецировать в одну видимость разное невидимое и, наоборот, пеленговать одно и то же скрытое (сущность) за многообразием видимостей. Если человек в состоянии миражировать иновидимость любого скрытого (намерения, замысла, идеала, вообще некоего «на самом деле»), то пусть даже вновь создаваемое им явление требует больших усилий для своей визуализации, человек все же может дистанцировать от него свое Я, оставив ловцу оболочку, то, что ему лишь показалось. Показалось, да не далось.

Таким образом, презумпция тотальной ответственности за сказанное имеет свою спасительную контрпрезумпцию двоящейся видимости, без которой миру не хватает мерности для бытия от первого лица, для существования Я.

Фронтальная детекция лжи несет в себе странную, на первый взгляд, угрозу очагу слишком человеческого. Дело в том, что все слова не могут быть весомыми, ибо в этом случае их суммарный вес многократно превысит грузоподъемность психики. Свобода разговора несовместима со взвешиванием каждого слова: когда тяжеловесный дискурс задыхается от собственной инерции, необходимость постоянной сверки с эталоном истины разрушает и примитивизирует разговор. Вот почему «тоска по сущностному общению», тоска по истине представляется чрезмерно преувеличенной. Вернее будет сказать, что она есть свидетельство относительного благополучия, когда уже реализована более фундаментальная «жажда разговора», т. е. достигнуто некоторое насыщение первичного уровня коммуникации.

Сравним два высказывая: 1) «Мне хочется истины» и 2) «Мне хочется поговорить». Очевидно, за вторым высказыванием следует признать большую достоверность, более непосредственную манифестацию хотения. При этом нас не должен смущать пафос первого утверждения, так сказать, пыл поборника истины и громогласность его стремления к истине — именно громогласностью провозглашения компенсируется нехватка непосредственной очевидности. Поэтому призыв к истине неизменно имеет форму заклинания, а обличение лжи — форму проклятия. Эмоциональный накал подобных обличений и провозглашений есть нечто в высшей степени загадочное. Для него имеется единственное объяснение, а именно: Для" нормально работающего сознания истина представляет собой некую крайность, или эксцесс. Поэтому для ее установления (продуцирования) требуется мобилизация всех наличных ресурсов практического разума, в частности требуется модальность императива. Кантовский категорический императив конституирует именно эту сторону практического разума, заменяя ассерторическое «хочу» аподиктическим «хочу хотеть». Какая-либо меньшая требовательность по отношению к истине недопустима. Ведь если даже неустанные воззвания к истине приводят лишь к ее очаговому, спорадическому присутствию в структурах и установлениях человеческого, то снижение модальности чревато полным погружение в фоновый режим работы сознания.

Стало быть, первое высказывание (взятое как максима воли) примыкает к законодательству чистого практического разума. Для второго высказывания аподиктическая форма представляется излишней, но лишь потому, что в его основе лежит иной тип законодательствования, иной способ обязывания, где правит не провозглашаемое, а подразумеваемое. . Желание погрузиться в стихийную импровизацию мысли, в Weltlauf, т. е. всласть поболтать, минуя репрессивную инстанцию истины, соответствия слова и дела, не провозглашается и далее не имеется в виду. Оно, скорее, «имеется в невидимости», в укрытии, откуда, тем не менее, эффективно вершит дискурс повседневности. Так что на каждое мгновение (момент) истины приходится целая эпоха болтовни,,

6

Бог не может испытывать страдательных состояний, не может реагировать на отсвет. Ложь (сфера миража, рефлексии) есть то, что невидимо Богу. Потому она и «не существует» в самом абсолютном смысле — не существует до тех пор, пока не появится устройство, способное считывать «морок», проходить через миражные, несуществующие измерения мира, не сдвигая сущее со своих мест. Это уникальное место мест в раскладке Вселенной — место субъекта.

Но для нас важны ситуации, когда человеческий тип решений не годится, когда недопустима сама возможность двойственности, т. е. возможность иметь в виду нечто иное, чем то, что визуализируется непосредственно. В таких ситуациях используется процедура жребия, наглухо экранирующая возможность видения сквозь — в этом смысле повязка на глазах древнегреческой богини правосудия Фемиды уместна как живая видеологическая метафора.

Сюда же относится голубь (попугай), вытаскивающий «билетики судьбы», или невинный («невинный» в данном случае как раз и означает «не видящий лишнего», ничего не имеющий в виду) ребенок, достающий шарики с номерами выступающих на чемпионате мира команд. Ёще Фрейд обратил внимание на практическую невозможность для человека назвать ряд случайных чисел — рано или поздно обнаруживается мотивировка. Так избыточность сознания препятствует адаптации к стохастическому ряду, доступное голубю оказывается недоступным человеку.

Более того, можно решительно высказать предположение, что при любом прогрессе знания останется тип решений, недоступных «так устроенному сознанию» и одновременно вполне тривиальных для иных возможных миров разумности. Иными словами, жребий принципиально неустраним как точка присутствия абсолютно чужеродного начала в ноосфере. Логос гипотетически бессилен перед властью жребия, перед ним обнаруживается как бы предел дальнодействия «этого сознания», или класс ситуаций, не только недопустимых для лжи (способной вклиниваться в сколь угодно малые зазоры естественного хода вещей), но недоступных при одном только наличии принципиальной способности ко лжи, т. е. того, что как раз и конституирует нормальную психику, гражданскую «вменяемость» человека.

Неудивительно, что «счастливый случай» и божественное Провидение, вообще говоря, непосредственно неотличимы друг от друга для способного ко лжи типа сознания Homo sapiens.

Правда, могут быть аннигиляторы и для сознания, способного солгать, например те же дриблинги. Но специальное защитное применение дриблингов уже предполагает представление о таком сознании, как наше, и, значит, владение хотя бы одним модусом лжи, т. е. способностью солгать.

Здесь мы имеем дело с экстремальностью, когда наращивание хитрости оказывается бесполезным и даже вредным. Только святой Бог и чистый случай не взаимодействуют с ложью, а, наоборот, аннигилируют стратегию, основанную на способности ко лжи. «Остальное бытие» фальсифицируемо на всем его протяжении; нет в мире других аннигиляторов лжи, есть разве что барьеры для грубой, неискусной фальсификации, но эти барьеры все-таки берутся хитростью, техникой в широком смысле. Они не прерывают имманентную топику «этого сознания».

Видимо, самопроизвольные дриблинги встречаются в мире крайне редко. Иначе разум человеческого типа уже давно подвергся бы разрушению. Очевидно, самым мощным дриблингом был бы реально действующий детектор лжи — устройство, способное фиксировать ложь на всем ее протяжении. Если бы человечеству удалось реализовать эту навязчивую идею, ему бы уже не понадобились ни атомная бомба, ни Армагеддон. Ложь, развоплотившись из состояния субъектности, снова скрылась бы в трещинах Хаоса.

Глава 5

ТРАЕКТОРИЯ ОБМАНА И ЕЕ ИССЛЕДОВАНИЕ

Общая архитектоника практического разума

Рассматривая разные типы причинения, Канг выделил сферу чистого практического разума как сферу особой причинности, где законодательствует свобода. Основанием такого подразделения послужило то, что принадлежащие к сфере чистого практического разума поступки и интенции человека, проявляющиеся в этом мире, идут не от мира сего. Их причина расположена не за ними, как в случае солнечного затмения или сезонного перелета птиц, а перед ними, в некоей воображаемой геометрии долженствования. Воображаемые точки (в духе современности их можно назвать аттракторами), не обладая даже достоинством наличного бытия, как бы отсутствуя в ряду фактичности, способны создавать силовые линии, искривляющие пространство человеческих поступков или, вернее, «пространство поведения» в нечто человеческое.

Позднее, в неокантианстве, эта область иного причинения была названа сферой ценностей. Мы будем использовать термин «идеальное», понимая его прежде всего топологически, как неминуемую территориальность в архитектонике «этого сознания» (разумности человеческого типа).

Идеальное трансцендентно в том смысле, что любая цепь физической причинности обрывается, не достигая «той стороны»; в свою очередь, причинение свыше не может имманентно перейти в физическое действие — даже для того чтобы поднять камень, требуется мобилизация законодательства природы, правящего связью явлений. Мы не станем касаться четырех причин Аристотеля или подробных дистинкций Фомы и Суареса о ближайшей и отдаленной причине, а просто отметим, что любое действие, происходящее в физическом мире, т. е., по Канту, имеющее характер явления, как бы окружено коконом «ближайшей причинности», и любая другая обусловленность все равно воздействует на этот кокон. Если проследить многочисленные линии «потому что», ведущие от простейшего действия (крика, поднятия камня) к некоторому субъекту, то можно выделить участок траектории, где происходит «инициирование кокона» и, стало быть, прорыв имманентного ряда воли, желания или какой-нибудь другой интенции. Допустим, человек поднимает камень, чтобы защитить от врага слабого (явное причинение свыше), но как бы ни были незначительны собственно физические его усилия, человек вынужден мобилизовать их, ибо камень не поддается его красивой интенции непосредственно.

«Может ли Бог создать камень, который сам не сможет поднять?» — гласит известный риторический вопрос. Мы оставим его, разумеется, без ответа. Заметим лишь, что все камни мироздания на всякий случай подстрахованы от воздействия человеческой воли как единственной необходимой и достаточной причины — есть основания полагать, что без этой страховки от мироздания уже давно не осталось бы камня на камне.

Единство человеческого складывается из сопряжения взаимно трансцендентных сфер и поэтому никогда не может быть представлено в виде плоскости или непрерывного ряда (неважно чего — причин или заклинаний). Между тем среди интенции человеческого духа далеко не последнее место занимает как раз интенция свести все воедино, объяснить мир из единого основания. Ее, пожалуй, можно назвать сильнейшим «философским драйвом». В частности, упорядочение мира его логическим объяснением встроено a priori в структуру чистого теоретического разума и является требованием идеального. Уже Гегель назвал логику моралью мысли; с тех пор данный афоризм претерпел множество вариаций и успел стать общим местом. Кант, однако, воздержался от этого напрашивающегося сравнения — быть может, благодаря редчайшему чутью, позволившему ему не нарушать границ и автономий. Дело в том, что в пространстве идеального логика составляет особое «подпространство», где сверхъестественное законодательство (императив) велит имитировать закон явлений. Гегель назвал бы эту форму логического законодательствования «отрицанием отрицания», мы же назовем ее суверенитетом разума, проявляющего бесстрашие второго порядка. Бесстрашие первого порядка лучше всего иллюстрируют декреты о восходе Солнца и прекращении дождя, издаваемые средневековым китайским императором Лянь Ю. Таким образом, идеальное несмотря ни на что утверждает автономность своего законодательства, и без этой первой стадии никакие последующие обособления в толике идеального были бы невозможны.[54]

Образец бесстрашия второго порядка состоит в допущении того, что сама мораль подчиняется закону явлений, например, закону экономии и т. п. В этом смысле, такой позитивист, как И. Бентам может быть назван китайским императором наоборот. И сейчас еще продолжается его правление, которое М. Хайдеггер назвал царством Gesteller. Иными словами, логика есть довольно позднее приобретение духа, результат успешного сепаратизма теоретического разума в империи идеального.

Но в архитектонике практического разума существует и более фундаментальная оппозиция идеальному, особая теневая сфера, без которой человеческому существу просто не хватает мерности, чтобы быть. Назовем эту сферу — сферой маргинального и определим ее но контрасту со сферой идеального следующим образом.

Идеальное есть то, что присутствует, несмотря на отсутствие в имманентности хода вещей; оно есть «видимое, несмотря ни на что» (ср. хайдеггеровский анализ «идеи» Платона как «вида», «зримости»). Напротив, маргинальное — это «невидимое несмотря ни на что», то, что полагается отсутствующим, как бы несуществующим, не имеющим имени вопреки своей включенности в причинный ряд и в феноменологический срез повседневности. Маргинальное присутствует как лишенное видимости — «тайное», «порочное», «греховное» — некий мощный источник причинения, мотивы которого необходимо перепричинить — идеализировать, удержать вне сферы рефлексивного самоотчета, в иновидимости.

Такого рода элементарную архитектонику практического разума мы и называем видеологической раскладкой этого сознания: отметим, что сферы идеального и маргинального имеют общую видимость, но разную невидимость; причем маргинальное представлено либо в иновидимости (это дозволенный, принятый для него способ репрезентации), либо в эксцессе — в некоем акте видеологического взрыва, представляющего собой смену полярности.

Типы коллизий

Каждый из полюсов сознания, как идеальное, так и маргинальное, автономны в пределах сферы своего законодательства. Регистраторами двух автономий можно, при желании, назвать Канта и Фрейда. Нас интересуют коллизии, неизбежно возникающие в случае экспансии суверенных, равно необходимых начал на сопредельную территорию. Речь пойдет именно о видео логической стороне коллизий, имеющих еще множество других параметров — экзистенциальных, социальных, социально-психологических. Уже простое нарушение соотношения видимого и невидимого в раскладке практического разума влечет за собой фундаментальные перемены и, как правило, ставит под угрозу условия человеческого существования.

Что, казалось бы, плохого может содержать в себе «настойчивое утверждение идеала»? Существует колоссальный слой штатных и внештатных моралистов (абсолютно преобладающий в педагогике, в клерикальных кругах, но пронизывающий и все остальные страты общества), специализирующийся на морализаторстве, на обличениях лжи и т. п. Оставляя в стороне несбыточность подобных проповедей (Господь не зря отделил желание сдвинуть камень от самого камня), можно указать на результаты давно уже проделанного философского анализа. По Канту, нравственное законодательство есть сфера свободы и поэтому принуждение к нравственности является даже не то что безнравственным, а попросту саморазрушительным актом.[55] В гегелевской «Феноменологии духа» есть несколько прекрасных страниц, посвященных анализу превратности благих намерений и, в частности проблеме добродетели. Так, Гегель пишет: «Общий ход вещей... для добродетели неуязвим... не может иметь места ни принесение в жертву своего, ни нанесение ущерба чужому. Добродетель уподобляется не только тому воину, для которого в борьбе все дело в том, чтобы содержать свой меч во всем его блеске, но она и в борьбу вступает только затем, чтобы сохранить оружие врага и оберегать его от себя самой, ибо все оружие составляет благородную сторону добра, за которую добродетель вступила в борьбу».[56]

В сущности, язвительные замечания Ницше уже мало что добавляют к гегелевскому анализу, ибо и в самом деле получается, что «не смеют даже командиры («рыцари Добра») чужие изорвать мундиры о «Добродетели» штыки».[57] Устранение разности между должным и сущим приводит к смещению видеологической перспективы, к «помутнению» сознания — это и есть превратность.

Как поется в одной из баллад Высоцкого, «чистая правда, конечно же, восторжествует, если проделает то же, что грязная ложь». Восторжествовать-то восторжествует, но потеряет свое имя, ибо, овладевая бастионами лжи, становясь там хозяином, приходится хочешь не хочешь принимать в придачу и имя побежденного. Так аристократы средневековой Европы присоединяли к своему титулу название завоеванной местности. Вытеснение зла посредством экспансии неизбежно связано с присвоением его топики, каким бы ни было новое самоназвание: «полиция свободы», «министерство мира» и т. п.

Все попытки прямой трансплантации должного в царство сущего, в повседневность практического разума, приводят либо к извращению (превратности) и уподоблению злу в случае вооруженной высадки, либо к бессильному морализаторству-резонерству, когда высокие слова всуе сотрясают воздух.

Но не следует забывать и о противоположной коллизии — ведь еще более чудовищной оказывается обратная трансплантация, когда общий ход вещей («как оно есть»), а тем более структуры маргинального, требуют и получают санкцию в должном («как следует быть»).

Если нравственный закон начинают теснить с его собственной территории, то голос его проповедников уже более не называется морализаторством, дешевым заклинанием банальности. Ему подобает другое имя — гражданское мужество. Когда подполье и свет божий меняются местами, распадается привычный ход вещей, тогда агонизирует даже сама социальность слишком человеческого. Маргинальность, провозглашающая себя действительной нравственностью или даже просто провозглашающая себя вслух, есть абсолютно разрушительная сила, подрывающая устои, т. е. расклад видимого и невидимого, видеологическую перспективу сознания.

В таких ситуациях гарантом спасения оказываются люди, не замечающие превратность добра при его воплощении — люди со своеобразным слепым пятном в поле зрения, со слегка смещенной видеологической перспективой сознания. Голос этих «белых ворон» (типа правозащитников Павла Когоута, Анатолия Марченко) невозможно распознать в хоре специализирующихся на проповедовании добродетели. Между тем их проповедь не прекращается даже тогда, когда смолкают все остальные. И вот именно эта маниакальная стойкость[58] в понимании вечных истин как личных проблем служит главной опорой добродетели, она есть не оружие, а то, что обезоруживает.

Вообще есть два вида обличителей: обличители греха и обличители пошлости. Человечество прислушивается к ним попеременно и, к счастью, не слишком внимательно — срабатывает тот же общий охранительный закон мгновенного забывания, который опосредует и повседневную коммуникацию. Иногда, заслушавшись каким-нибудь особенно красноречивым говоруном (все равно из какого лагеря — Савонаролой или Марксом), человечество, вернее его значительная часть, попадается и совершает эксцесс, оказываясь на некоторое время в изнаночном мире с перепутанной юрисдикцией идеального и маргинального. Можно сказать, что человечество несет наказание за отставание техники безопасности укрытия лжи (техника безопасности всегда отстает) при решении важнейшей экзистенциальной задачи практического разума, задачи совмещения идеального в едином плане Weltlauf (хода вещей, по Гегелю).

Роль обличителей пошлости и обличителей греха видеологически асимметрична. Исчезновение обличителей пошлости (типа Маркса или Ницше) приводит к затуплению острия фальсификации, т. е. сдерживает динамику развития-к-прогрессу, динамику совершенствования оружия, тогда как исчезновение обличителей греха (им гораздо реже удается оставить свое имя в культуре) приводит к перенасыщению социума продуктами всеобщей аферистики и вызывает в конечном счете, говоря словами библейского пророка, мерзость запустения...

Легитимация лжи и понятие допуска

Человек есть существо «двоякодышащее», причем двойственность проявляется по обоим конституирующим параметрам: как параметру идеального, так и параметру маргинального. В первом случае в виде принципа als ob — «как если бы» (важнейший мотив моральной философии Канта, прослеженный и развитый X. Файхингером), а во втором случае — в виде принципа «вижу, но не подаю виду». Когда маргинальное начинает законодательствовать, практический разум выносит себе смертный приговор, ибо всему изнаночному, затененному хотя и следует быть, притом быть неминуемо, но быть, не провозглашая себя, быть «сквозь пальцы», существовать, а не долженствовать, занимать свое видеологическое место.

Причем надо заметить, что маргинальное вовсе не есть нечто остаточное и табуированное просто для создания контраста идеальному. Оно обладает собственным символическим языком по меньшей мере равной идеальному мощности. Мужчина беседует с понравившейся ему женщиной, то и дело поглядывая на ее коленки и распаляя свое воображение. Оба участника коммуникации прилежно ведут опасную маргинальную перекличку: говорят одно, подразумевают другое, «имеют в невидимости» третье. Но если исключить, вычеркнуть маргинальный пласт беседы, вынуть скрытую ее пружину, то произойдет резкое обеднение языка, опустошение коммуникации. Беседа остановится из-за недостаточности одного лишь абстрактно-логического привода. Нейтрально-информационный обмен несамостоятелен, он осуществляется только благодаря притоку энергетики: для коммуникации ЭВМ это — включение в сеть, потребление внешней, приложенной разности потенциалов, а для человеческой коммуникации разность потенциалов задается видеологической полярностью устройства сознания, необходимостью присутствия полюсов видимого и невидимого.

К обрыву коммуникации приводит и прямая визуализация маргинального, например попытка мужчины высказать вслух свои тайные намерения по отношению к женщине.[59] В то же время незначительные видеологические смещения, обостряющие элемент рискованности, способны, наоборот, оживить ситуацию общения. Здесь необходимо искусство дозировки (меры), или широта допуска.

Итак, мы подходим к важнейшей проблеме — проблеме допуска, без разрешения которой не обходится ни один человеческий поступок. Человеческое продолжает быть лишь постольку, поскольку ему удается «нераздельно и неслиянно» совместить и удержать видеологическую раскладку «этого сознания», идеальное и маргинальное в единстве происходящего. Возвышенная ложь и низкая истина суть два равно необходимых и ежедневно востребуемых продукта, они как бы хлеб насущный и питьевая вода, без их производства и регулярной подачи к столу не может жить человек. «На какую бы философскую точку зрения ни становились мы нынче, со всех сторон обманчивость мира, в котором, как нам кажется, мы живем, является самым верным из всего, что еще может удивить наш взор, — мы находим тому доводы за доводами, которые, пожалуй, могут соблазнить нас на предположение, что принцип обмана лежит в «сущности вещей»».[60] Ницще говорит здесь об основной коллизии практического разума. Не будем вдаваться в подробности анализа, содержавшегося во всех поздних его работах, для нас важно рассмотреть допуск как особую конституцию, в том числе и как особую логическую конструкцию, не входящую в число категорий Аристотеля — Канта и отсутствующую среди конструкций и приемов диалектики.

Дело в том, что гегелевское снятие (Aufheben) представляет собой явно облегченный вариант решения коллизии. Конструкция Aufheben, вообще говоря, реально используемая среди прочих формул житейской мудрости, решает задачу примирения, но на слишком низком энергетическом уровне. Имеющийся в ней переизбыток безопасности приводит к утечке мощи, к отсечению той части энергетики обмана, которая, говоря словами самого Гегеля, могла бы «подавать воду на наши мельничные колеса», «воздействовать острым концом на тупой конец мощи». Новую, более радикальную конструкцию, позволяющую удерживать мощь на высочайшем энергетическом уровне, можно, в отличие от Aufheben, назвать Lassensein — «позволение быть», или «оставление как есть».

Фундаментальная проблема человечества — сохранение как идеального-в-себе, так и маргинального-в-себе, сохранение их в состоянии невзаимодействия, т. е. в собственной территориальности. Речь идет о недопущении взаимоэкспансии конституирующих начал на суверенные территории друг друга, что необходимо для глубины рельефа, составляющей определенность «этого сознания». Но одновременно извечной проблемой человеческого является сопряжение двух видеологических полюсов — ведь само человеческое и есть не что иное, как зона этого сопряжения. Можно говорить о двух встречных операциях: легитимации лжи и аккомодации морали, именно этими параллельными операциями и порождается конструкция Lassensein.

Представим себе особую территорию, где действует категорический императив Канта (дадим его в сводной редакции): «Поступай так, как если бы (als ob) максима твоей воли имела силу всеобщего закона — живи по законам Большой Вселенной, а не маленького, случайного мирка». Ситуация Lassensein будет иметь место, если одновременно с принципом als ob действует и другой, равномощный ему императив, который можно назвать теневым императивом Достоевского (впервые он был высказан им в «Записках из подполья»): «Дай немного солгать ближнему своему, даже много дай солгать — и твой ближний будет тебе от души благодарен и воздаст сторицей» (то же у Шекспира в переводе Маршака:

Я лгу тебе, ты лжешь невольно мне, И, кажется, довольны мы вполне!).

Только там, где позволено быть обоим императивам одновременно (Lassensein), только там и позволено существовать человеческому в оптимальном режиме, т. е. не только существовать, но и могуществовать.

Сфера практического разума уснащена допусками, позволяющими человеку совмещать полярности, не совместимые ни логически, ни с помощью смягченной гегелевской диалектики «снятия». Задачу аккомодации морали выполняет любой реально действующий свод гражданских законов, и то, что практическая (в данном случае — юридическая) мудрость обогнала логическую, видно на примерах таких изящных допусков, как освобождение жены от необходимости свидетельствовать против мужа, освобождение сына от необходимости свидетельствовать против отца и т. д. Легитимация лжи проявляет себя в таких модусах, как вежливость, деликатность, в базисных правилах рыночной экономики, в политике, в дипломатии — воистину сама культура полна прежде всего многообразием допущенных модусов лжи.

Между тем с теоретической экспликацией принципа Lassensein все значительно сложнее. И дело тут не только в нехватке разрешающей способности разума, но и в препятствиях другого рода, быть может, тех, о которых Ницше пишет: «Нечто может быть истинным, хотя бы оно было в высшей степени вредным и опасным: быть может, даже одно из основных свойств существования заключается в том, что полное его познание влечет за собою гибель, так что сила ума измеряется, пожалуй, той дозой «истины», какую он может еще вынести (курсив мой. — А. С.), говоря точнее, тем — насколько истина должна быть для него разжижена, занавешена, подслащена, притуплена, искажена».[61] Теоретическое осознание связано с нарушением невидимости маргинального, равно как и с визуализацией отсутствия идеального в Weltlauf (с эффектом «А король-то голый!»), поэтому оно затруднено реальным сопротивлением, не учтенным Фрейдом, — экранированием полноты самосознания. Впрочем, не замеченный Фрейдом запрет, гораздо более фундаментальный и универсальный, чем даже запрет инцеста, был сформулирован еще Иисусом, который сказал: «...пусть левая рука твоя не знает, что делает правая» (Мф. 6, 3).

И мысль Ницше, и заповедь Христа утверждают определенную неравномерность допуска в плане осознания обстояния дел. Не каждому подобает отдавать себе отчет в неумолимой превратности человеческого устроения. Неслучайно евангельское изречение гласит: «Горю тому, кто смутит одного из малых сих». Обратимся к одному из самых глубоких мест Евангелия, где «мать сыновей Зеведеевых» приходит с просьбой к Иисусу. Вот как описывается эта ситуация. «Он сказал ей: чего ты хочешь? Она говорит Ему: скажи, чтобы сии два сына мои сели у Тебя один по правую сторону, а другой по левую в Царстве Твоем. Иисус сказал в ответ: не знаете, чего просите. Можете ли пить чашу, которую Я буду пить, или креститься крещением, которым Я крещусь?» (Мф. 20, 21-22). Ницше справедливо говорит о «дозе» истины, которую способен вынести человек, не поддавшись резонансу расчеловечивания и столь же справедливо усматривает в этом эталон силы ума («силу ума», впрочем, можно заменить на устойчивость Я: «если я здесь устою, то я действительно есть»[62]).

Широта допуска, или Искусство дозировки

Итак, абсолютная юрисдикция идеального в многомерном пространстве человеческого поступка перечеркивает многомерность, а значит — ставит под вопрос и человеческое как таковое. Категорический императив Канта, всегда нацеленный на экспансию, может породить пустыню, если не встретит контрдвижения теневого императива. Но даже если встреча этих императивов состоится, то «позволение быть» еще не гарантировано человеческому (et vice versa, разумеется). Для реконструкции Lassensein значим не дискретный код, не счисление оппозиций (диалектика), а градуирование допуска: смещение на один градус выступает не только как различитель двух цивилизаций, но и как различитель гениальности и невменяемости. Диалектические приемы представляют собой ходы рефлексии, высвечивающие уже гарантированное логическое подпространство в архитектонике «этого сознания». Продолжая аналогию, можно сказать, что диалектика есть оптика линейной рефлексии, не учитывающая эффект поглощения и дифракции, поэтому более тонкие видеологические структуры типа Lassensein не отслеживаемы с ее помощью. Требуется другая техника уразумения, некая общая видеологическая перспектива сознания, учитывающая как светотеневую развертку сферы практического разума, так и анизотропию среды человеческого.

Обратимся вновь к встречному движению аккомодации высокого и легитимации низкого, теневого. Это движение имеет повседневный челночный характер; сродни движению станка, ткущего материю будней. Но, несмотря на будничность и повсеместность, процедуру конституирования Lassensein сопровождают и невидимые миру слезы, и отчетливо видимые разрушения, среди которых — самоубийство, предательство, другие преступления.

Вот человек, не чуждый моральных устремлений и имеющий, подобно большинству обитателей рода человеческого, свой лелеемый образ Я в идеальном, а также отдающий дань маргинальному, о тяге к которому не договаривают до конца. Чем, собственно, удерживается единство его Я, почему оно не расползается, не расщепляется по модусам и хронотопам, а, говоря словами Гегеля, всякий раз вновь собирается из абсолютной разорванности? В качестве скоросшивателей, непрерывно производящих идентичность Я, так сказать, длящих его во времени и в самосознании, выступают два базисных видеологических механизма: 1) «правило левой руки», сформулированное Христом и засвидетельствованное Матфеем и другими синоптическими евангелистами («пусть левая твоя рука не знает, что делает правая»), и 2) наличие допуска, обеспечивающего взаимоприемлемую легитимацию краев; в самосознании допуск фиксируется как мотив нечуждости (ничто человеческое ведь и мне не чуждо), как своеобразная глиняная мелодия — остаточный голос глины, исходного материала, из которого был сотворен человек.

Перепады происходящего с человеком напоминают непрерывное землетрясение, сейсмические волны, которые, фиксируясь самописцем, упираются в границы допусков: человек воистину испытывает потрясение, и это испытание есть прежде всего испытание на прочность. Позавчера был славный день, ему многое удалось: разрешить дилемму, казавшуюся неразрешимой, очаровать собеседников, легко и непринужденно выручить из беды того, кто срочно нуждался в помощи. Идеальный образ его Я приятно резонировал в такт с актуальным Я позавчера вечером. Но вчера он вдруг напился, потерял куртку, деньги, портфель, вел себя по-свински, приставал к чужой жене, из-за чего подрался с ее мужем, которому многим обязан, — и был позорно побит... И вот сегодня он в тысячный раз задает себе риторический вопрос: как жить дальше? и стоит ли?

Что же помогает человеку и населяющим земной шар его ближним, каждодневно решающим тот же вопрос, как «восстановить себя из абсолютной разорванности»? Все те же два универсальных механизма,[63] два скоросшивателя латают человека, зашивая прорехи, сшивая и то, что буквально на ниточке висит: «правило левой руки» и едва слышно звучащая глиняная мелодия. Разрушения лелеемого в идеальном образа Я ослабляются «сейсмозащитным поясом», защитными перегородками невидимости и спасительной амнезии: кое-чего человек не помнит или не замечает, а кроме того, самобичевание не заполняет все его время: в промежутках он ставит чайник, отвечает на телефонные звонки и т. п. — левая рука не желает ведать, чем занята правая, и человек опирается на островки ее неведения, пока не на что больше опереться — это работает первый скоросшиватель. Но и второй скоросшиватель немедля приступает к делу, работая в свойственном ему масштабе. Человек видит, как восстанавливается его бытие-в-признательности благодаря допуску, встроенному в деятельность практического разума. И даже превратность путей восстановления, в очередной раз удивляя человека, в очередной же раз убеждает его в мощи скоросшивателя. Тот, кого человек выручил из беды, прошел мимо, не поздоровавшись, с презрением взглянув на его синяк под глазом, но зато оскорбленный муж не стал поминать старое, а вместо этого вдруг сказал: «Не бери в голову, старина, с кем не бывает...», а жена его вполне по-дружески чмокнула человека в щеку. И тут едва слышная глиняная мелодия вошла в резонанс fortissimo («с кем не бывает»): человеку позволено быть, Lassensein! Воистину Lassen...

Умение возвратиться к себе самому — неважно откуда: от сумы, из тюрьмы, из Америки, из любой сейсмоопасной зоны потрясения, — есть то, что обеспечивает вменяемость человека, гарантирует продолжение его бытия. Неудача в очередном собирании себя из эксцесса означает потерю вменяемости — расщепление Я и, стало быть, утрату «обыкновенного человеческого». «У меня прекратилось обыкновенное женское», — с грустью говорит библейская Сарра, и мы, понимая важность определенности пола в общей архитектонике Я, догадываемся, что произошло землетрясение не менее девяти баллов по шкале Рихтера, а статистика психиатрии хладнокровно подтверждает опасения по поводу теснейшей связи «обыкновенного женского» и «обыкновенного человеческого», указывая на «климактерический психоз» как на самую вероятную точку невозвращения к единству Я.

Эксплицированные регуляторы культуры в виде табу и моральных предписаний очерчивают верхнюю границу допуска, линия прочерчена единообразно для всех в воображаемой геометрии идеального. С этой границей вполне справляется линейная оптика рефлексии — диалектика. Но помимо жесткой единообразной верхней границы существует еще и «плавающая» граница, обозначающая уровень проседания морали при ее аккомодации. Она индивидуальна, но не произвольна, поскольку определяется не произволением воли, а тем, «можете ли пить чашу, которую Я буду пить», и сколько способны «сделать глогков». Тут диалектика не поможет, важен отсчет капель, составление и дозировка фармакона. Шкала фармакона простирается от риски «целительное» до риски «яд» — при этом строго выполняется правило, сформулированное в известной пословице: «что русскому здорово, то немцу смерть» (и наоборот, разумеется). Реальная верхняя граница, образующаяся при проседании морали, определяется, говоря словами Ницше, тем, «насколько «истина» должна быть разжижена, чтобы ее вынести».

На смену диалектике здесь приходит своеобразная фармакология,[64] искусство приготовления микстур. Ведь можно хватить слишком крепкую дозу «истины», а передозировка фармакона приводит к печальным последствиям, как и всякая передозировка: к расстройству и даже тяжелым отравлениям в сфере человеческого поведения. «Психическое расстройство» вполне можно рассматривать как результат грубой фармакометрической ошибки, некоей летальной передозировки фармакона. Бессилие традиционной моралистики как раз и заключается в полном отсутствии рецептурности, в совершенном непонимании видеологического устройства сознания.[65] Считается почему-то, что произвольное повышение планки не может принести ничего, кроме пользы. Однако даже передозировка, адресованная исключительно самому себе, может иметь разрушительные последствия как попытка пригубить не из той чаши.

Поставивший себе высокую планку требований идеального достоин, конечно же, уважения, но мы вправе задаться фармакометрическим вопросом: нет ли здесь какого-нибудь «слишком»? Вспомним изречение Лао-цзы: «Человек, стоящий на цыпочках, долго не простоит». Отказывающийся от Lassensein, не позволяет быть в себе «слишком человеческому»: он добровольно выбирает жизнь в неудобной позе, в некоей подвешенности — словом, «на цыпочках». Отказываясь от «правила левой руки» и от аккомпанемента глиняной мелодии, субъект резко понижает порог своей экзистенциальной безопасности, и любой мелкий эксцесс, с которым легко справляется «обыкновенное человеческое», становится для него фактором риска.

Хорошей иллюстрацией к теме отложенных соблазнов служит небольшая повесть М. Вальзера «На всем скаку». Ее сюжет развивается на одном из альпийских курортов, куда «рассказчик» приезжает вместе с женой отдохнуть. Супруги отсыпаются, загорают, посиживают в ресторанчике за бутылкой вина (погружаются в «о-быкновенное человеческое»). И вот, в этом самом ресторанчике они встречают пару, сразу обращающую на себя внимание. Он и она, красивые, молодые, энергичные, буквально излучающие динамизм. Не пьют вина, не курят, они пришли на полчасика послушать музыку и выпить сок — а дальше все расписано: водные лыжи, ночное купание. Утром — ранний подъем и совместные занятия наукой (какой-то экологический проект): здоровый образ жизни, напряженный жизненный ритм. Пары знакомятся; рассказчик и его супруга не устают выражать восхищение, смешанное с легкой завистью. Кажется, что их новые знакомые просто живут в «лучшем из лучших миров». Дальше сюжет этой повести разворачивается так: образцовый муж отправляется кататься на яхте (или на водных лыжах), но попадает в шторм и не возвращается. На поиски отправляются спасатели. Проходят сутки, усилия спасателей не увенчались успехом; большинство отдыхающих, в том числе и собственная жена считают его погибшим. И вот жена (вдова?) приходит в гости к рассказчику и его супруге. Ее обуревают горе, неопределенность, страх, но одновременно... чувство вдруг обретенной «свободы», вместе с которой высвобождаются также ее соблазны (за годы их «успешного преодоления» они не перестали быть соблазнами!). И теперь, находясь в гостях, героиня повести вдруг закуривает сигарету («можно я попробую?») и выпивает рюмку, затем вторую. Ее охватывает состояние, похожее на эйфорию и одновременно на истерию, — она без умолку что-то говорит, рассказывает неожиданные подробности ее брака, казавшегося со стороны почти земным раем. Как человек, долго пребывавший в подвешенном состоянии, она срывается, «на всем скаку» пускается во все тяжкие, так что вернувшийся муж (его все же удалось спасти) обнаруживает жутковатую картину...

Отложенные соблазны сработали как взрыватель с часовым механизмом, как «бомба времени», используя выражение В. Гигерича. Произошло, если можно так выразиться, «несварение идеального», ибо был взят слишком большой кусок, причем без заботы об аккомодации к нему. Подобными взрывами, вызванными неправильной фармакометрией, переполнены все горизонты человеческого — от масштаба истории до микромасштабов повседневности. Общую формулу последствий неправильной дозировки дает Паша Белобрысов, герой повести В. Шефнера «Лачуга должника». Эту формулу можно назвать основным фармакологическим законом:

Где чего-то слишком мало — Жди серьезного провала. Где чего-то слишком много — Жди плачевного итога.

Результатами грубых фармакометрических просчетов служат множество человеческих коллизий. Наряду с завышением верхней планки и соответственно неправомерным расширением юрисдикции идеального «обыкновенное человеческое» подстерегает и чрезмерное занижение нижней планки — неоправданные репрессии против маргинального. Крах коммунистических утопий и глубокие потрясения социальных тел, в которые был внедрен коммунизм, видеологически объясним через роковое сужение допуска. Отсутствие предохранительной прививки Lassensein и откладывание соблазнов путем выбора статичной «неудобной позы» для всего социального тела привели к тому, что весь социум превратился в сплошную «отсиженную ногу». Понятно, что ни о какой его устойчивости не могло быть и речи. Социальный организм, не прошедший прививку соблазнов, не имеет соответственно и резистентности к нему (иммунитета); последствия как для психики индивида, так и для общественного сознания оказываются в равной степени печальными. Величина допуска является показателем благополучия и устойчивости во всех феноменах человеческого сознания. При этом для любых двух субъектов, квазисубъектов, или устроений, включающих в себя обыкновенное человеческое и отличающихся относительной устойчивостью, выполняется простое видеологическое правило: большая широта допуска означает и больший запас прочности и динамизма.

Возьмем наугад несколько примеров из текущей истории.

1. Побежденная и униженная Япония 1946 г. Разрушена промышленность, два крупных города уничтожены ядерными взрывами, полегли лучшие воины, потерпел фиаско тысячелетний кодекс бусидо. В стране находятся оккупационные войска. За доллар можно купить все, вчерашние враги чувствуют себя хозяевами и желанными гостями повсюду. Даже такой проницательный историк, как А. Тойнби, посетивший в это время страну, был уверен, что Япония поднимется не скоро.

Однако среди руин уцелело главное — точная фармакометрия самонастройки и прежде всего широкий допуск, позволяющий использовать обширную энергетику лжи без разрушения социума. Да, американские сержанты писали в письмах домой, что за полдоллара можно заполучить на ночь любую приглянувшуюся японку... Но массовая проституция не поколебала устоев японской семьи (и лишь такие устои воистину устойчивы). Мужья смогли вынести подобные заработки своих жен, а отцы — подобные заработки своих дочерей. Вынужденное поведение вошло в допуск через зону маргинального, не вступая в разрушительный конфликт с ценностями идеального, а сами ценности не потускнели, несмотря на громадную степень проседания морали. После войны множество японцев устремилось за океан, в страну-победительницу их собственной страны. Естественно, эмигранты из Японии могли рассчитывать только на самую грязную и тяжелую работу — и они безропотно согласились на нее. Роскошь и изобилие Америки были просто приняты к сведению — и спокойно размещены во внутренней Вселенной японской эмиграции, не подорвав прочности ее микросоциума. Р. Бенедикт в своей книге «Хризантема и меч»[66] отмечает необыкновенный разброс и высочайшую поляризованность японской культуры: созерцание кончика сосновой иглы, одна из самых эзотерических традиций стихосложения, вполне уживается в ней с неслыханно спокойным восприятием крови и жестокости (достаточно вспомнить кровавый реализм японского кино от А. Куросавы до Н. Осимы). Осмысливая опыт последних десятилетий, в обширный букет Lasensein можно добавить и японскую порнографию, которую ряд исследователей считает самой грязной и низкопробной.[67]

Япония оказалась страной, где едва ли не максимально воплотились неучтенная заповедь Христа — «правило левой руки» — и подобная широта допуска, когда в пределах единой человекоразмерности свободно уживаются модусы практического разума, которые в других социальных телах, как правило, разрушают друг друга и сами эти тела — словом, такой колоссальный объем поместившегося в допуске Lassensein, «позволения быть», является, конечно, свидетельством мощи. И не только свидетельством, но и непосредственной видео логической причиной того, что Япония вышла в мировые лидеры благосостояния и процветания. Теперь японцы вновь приезжают в Америку — но уже для того, чтобы купить недвижимость и предоставить рабочие места, позволяя американцам работать под своим началом. ,

2. Рассмотрим теперь пример побежденного и освобожденного Кувейта. Оккупация его Ираком, продолжавшаяся недолго, помимо морального унижения и материальных потерь, породила еще одну проблему, имеющую непосредственное отношение к понятию допуска. В наследство от солдат С. Хусейна в Кувейте остались сотни (если не тысячи) обесчещенных, изнасилованных женщин — жен, дочерей, сестер, столкнувшихся с задачей восстановления собственного status quo. Казалось, что ситуация Кувейта, по сравнению с ситуацией послевоенной Японии и Германии, была не столь драматичной — ведь в сущности изнасилованная жена и муж, сдавшийся в плен (а по различным оценкам от одной до двух третей личного состава армии Кувейта попало в плен), суть «вещи одного порядка». Однако если вернувшиеся из иракского плена кувейтские солдаты обрели статус чуть ли не национальных героев, то для абсолютного большинства пострадавших кувейтских женщин возврат к прежней, рутинной жизни оказался невозможным. В кувейтских газетах появился целый ряд сообщений о случаях самоубийства, многочисленных фактах избиений и изгнаний, о полной социальной депривации фактически ни в чем не повинных женщин. Иными словами, в отличие от той же Японии, адаптировать эксцесс, т. е. сделать вид, что ничего не случилось, в Кувейте не удалось.

Не стоит, разумеется, настаивать на социологической репрезентативности двух рассмотренных примеров — на уровне социальной конкретности данное сравнение вообще не релевантно. Но в предельно широком, видеологическом смысле сопоставление выявляет вполне отчетливые закономерности архитектоники сознания любого объекта — в том числе и такого квазисубъекта, как государство, обладающего хотя бы минимумом «человекообразности». Во-первых, мы видим, как трудно «сделать вид, что ничего не случилось». Специфический «взгляд сквозь пальцы», этот единственно возможный способ зрения в зоне маргинального, представляет собой воистину национальное достояние, если речь идет о государстве, о социуме или каком-нибудь другом квазисубъекте, и параметр практической мудрости, жизненного опыта, если речь идет о человеке. В любом случае, это — элемент устоев, нечто непосредственно влияющее на устойчивость. Широта допуска есть главный ресурс противостояния силам отчуждения, всевозможным шизотенденциям, вызывающим деперсонификацию, расщепление Я. Во-вторых, мы видим в широте допуска, в умелом совмещении идеального с маргинальным источник социального динамизма, дорогу, которую миновать невозможно, ибо именно по ней пролегает путь человеческого бытия-к-могуществу. И коль скоро мы замечаем, что по параметру «допущенного быть» современное исламское общество отстает от социума буддийского или европейского, нам уже не приходится удивляться, что ни одна из мусульманских стран не входит в число мировых экономических лидеров или стран с разветвленным духовным производством (не говоря уже о правах человека). Здесь ничего не остается, как еще раз процитировать Гегеля, который писал: «Сила духа лишь так велика, как велико ее внешнее проявление, его глубина глубока лишь настолько, насколько он отваживается распространиться и потерять себя в своем раскрытии».[68] Высокому потенциалу (а точнее — разности потенциалов) просто неоткуда взяться, если допуск заужен, если экспансия морали перекрывает манифестацию маргинального, а фигуры добродетели покоятся на шатком основании отложенных соблазнов. Ясно, что подобные устои не могут быть прочными, хотя бы потому, что их недостаточно: систематическое нарушение «правила левой руки» создает запредельную нагрузку для человеческого, передозировку напитка из Чаши святости.

Теснейшая связь между аккомодацией морали и устойчивостью общества, его творческим потенциалом и умением уходить от поражений хорошо видна на примере Японии, но не менее ярко на этом же примере просматривается и люфт нижней планки, способность к легитимации лжи. Сейчас качество японской промышленной продукции стало чуть ли не нарицательным понятием для обозначения добросовестности, и, казалось бы, вполне естественно предположить, что мы имеем дело с многовековой традицией добросовестности, из века в век культивировавшейся в японском обществе. Однако это не совсем так — во всяком случае, гораздо более существенна для процветания Японии традиция иного рода. Не вдаваясь подробно в экономическую историю Японии последнего столетия,[69] сошлемся лишь на краткое, но очень точное наблюдение известного физика А. Абрагама. Он пишет: «За несколько лет до войны они (японцы. — А. С.) начали наводнять весь мир товарами, отличавшимися невероятной дешевизной и поразительно низким качеством. На такого рода товаре я раз обжегся. Вот как это было. В тридцатых годах в Париже состоялась выставка японских товаров, по окончании которой их можно было купить. Я соблазнился небывалой ценой велосипеда, который продавался за сто франков. Для французского самая низкая цена была шестьсот. Это был велосипед, как все велосипеды: с двумя колесами, рамой, рулем, цепью, двумя педалями и т. д. Я вернулся на нем домой и разъезжал пару дней, гордясь и восхищаясь своей покупкой. На третий день произошло что-то невероятное: велосипед буквально рассыпался, руль остался у меня в руках, цепь соскочила, переднее колесо отделилось от рамы, и там, где минуту назад был вполне презентабельный велосипед, лежала груда хлама. Говорят, что в хорошо спроектированной машине все части изнашиваются одновременно. С этой точки зрения конструктор моего велосипеда являлся гением».[70] И не только гением был совокупный конструктор велосипеда — он одновременно был и конструктором японского чуда. Стадия безудержной фальсификации всегда предшествует экономическому рывку и реальному подъему благосостояния. Становление всей товаропроизводящей цивилизации, включая и современное постиндустриальное общество, представляет собой не что иное, как цепь подобных вспышек фальсификации, энергетических всплесков, отделенных друг от друга не менее важной стадией обуздания обмана, периодом стабилизации допуска (но ни в коем случае не суждения).

М. Вебер, выводя дух капитализма из пуританской аскезы, чрезмерно ограничил масштаб рассмотрения и поневоле стал жертвой ограниченности масштаба, обратив внимание лишь па вторую стадию — стадию обуздания лжи и концентрации воли. Однако совершенно очевидно, что в первую очередь необходим сам предмет обуздания — тотальная фальсификация, идущая по всему фронту повседневности и предшествующая собственно производству. Ж. Бодрийар, различая в своей книге «Символический обмен и смерть» три уровня симулякров (а именно: подделку, производство и симуляцию), пишет: «Вслед за концом обязательного знака наступает царство знака освобожденного... соревновательная демократия приходит на смену знаковой эндогамии. С блужданием ценностей, или знаков престижа, от одного класса к другому, мы одновременно и неизбежно вступаем в эпоху подделки — ограниченный набор знаков, запрещенных к производству, сменяется бурным распространением знаков, удовлетворяющих любой спрос. Подделка происходит не путем изменения природы «оригинала», а посредством расширения или даже полного изменения материала».[71]

Нам ничего не остается, как признать, что честные предприниматели, без которых и в самом деле немыслим капитализм, суть те, кто сумел выстроить коллективное противообманное устройство на самом гребне лжи. Они смогли совладать с энергией всеобщей аферистики, переведя ее в стационарное положение «острием от себя», что действительно требует «длинной воли» (Ницше) и умения воспроизводить архитектонику идеального и маргинального без ущерба для собственной идентичности. Сравнивая католическую и протестантскую этику, М. Вебер справедливо подчеркивает отсутствие дешевого диалектического примирения в протестантизме и соответственно ежедневное личное воспроизводство дилеммы допуска во всей ее нерастраченности потенциалов, т. е. на высшем энергетическом уровне. Он пишет: «В католической религии расколдование мира — устранение магии как средства спасения — не было проведено с той последовательностью, которую мы обнаруживаем в пуританской, а до нее — в иудейской религии. Католику представлялась возможность обрести благодать, сообщаемую таинствами его церкви и, тем самым, преодолеть несовершенство человеческой природы: священник был магом, совершавшим чудо пресуществления, в руках которого была «власть ключей»: к нему мог обратиться верующий, преисполненный раскаяния и готовности к покаянию, священник даровал ему умиротворение и надежду на спасение, уверенность в прощении и снимал тем самым то невероятное напряжение, которое было неизбежным и ничем не смягчаемым уделом кальвиниста»[72] (курсив мой. — А. С.). «Отцы-основатели» капитализма были далеки от того, чтобы удерживать тихую праведность, или, скажем, ничем не омрачаемую добросовестность посреди разбушевавшейся стихии в надежде на то, что подобное смирение рано или поздно окупится. Вебер цитирует следующую важную мысль из «Вечного покоя святых» Р. Бакстера (одного из самых авторитетных пуританских писателей): «Кто стремится вкушать длительный отдых в пристанище, в качестве коего Бог предоставляет имущество, того Бог карает в земной жизни. Удовлетворенность покоем и накопленным богатством — почти всегда предвестник катастрофы. Если бы мы обрели все то, что можно обрести в мирской жизни, разве это было бы всем, что мы стремимся обрести? В земной жизни нет безмятежности, ибо ее не должно быть по воле Божьей».[73] Порядок в делах, точность, отлаженность всех сочленений — словом, то, что делает возможным долгосрочные инвестиции в производство, — все это возникло не из традиции ремесленника и не из плавного переноса некоей религиозной директивы в посюсторонность, а путем непрерывной сублимации, т. е. укрощения предзаданной энергетики обмана. Речь идет о легитимации лжи, прорывающейся из-под опущенной нижней планки, о подборе подходящих правил игры, позволяющих сохранить высокую разность потенциалов и одновременно не нанести ущерба своей трансценденции, удержать идеальное, гарантирующее идентичность, длительность бытия самим собой.

Уже на наших глазах произошел рывок «юго-восточных тигров», скоростной прорыв ряда экономик Юго-Восточной Азии (Сингапур, Гонконг, Тайвань, Южная Корея) в переднюю линию лидеров товаропроизводящей цивилизации. И так же, как в случае «японского чуда» (и всех прочих чудес подобного рода), мы стали свидетелями безудержной фальсификации, расходящейся кругами от момента стартового толчка (увеличение допуска): подделывалось все и вся — джинсы, магнитофоны, телевизоры, компьютеры и в первую очередь фирменные этикетки — labels. Подделка дешевле оригинала (бесспорно), хуже него (это спорно), но уж никак не «легче», хотя бы потому, что является нарушением рутины, проявлением беспокойства. Симулякр абсорбирует по крайней мере не меньше интеллектуально-волевой энергии, чем оригинал (т. е. симулякр, забывший о своем происхождении) — просто сама энергетика другого рода. Стадия «горячей имитации», учащенного производства симулякров по всему фронту повседневности однозначно свидетельствует о выходе из равновесия (стагнации) и начале рывка. Но, конечно, успех прорыва однозначно не гарантирован. В огромной степени успех зависит от величины допуска, которую данный субъект или квазисубъект способен вынести и остаться целым — «to stay in one pease», как говорят англичане. Обуздание разбушевавшейся фальсификации происходит в соответствии со следующей формулой Г. Спенсера: «Человечество может пойти прямо, только исчерпав все обходные пути». Только испробовав все соблазны, не откладывая ни одного из них. Сегодня фирмы Гонконга и Кореи наконец обрели собственные торговые марки, способные говорить сами за себя. Прежние поставщики подделок настолько успешно выполнили свою миссию, справились с задачей первого этапа, что теперь, в свою очередь, стали «оригиналами», привлекающими изготовителей симулякров. Знали бы владельцы южнокорейской фирмы «Самсунг», начинавшие с подделки японской радиотехники, что через 20 лет главной проблемой для них станет защита собственной торговой марки от фальсификаторов! Всеобщий круг аферистики работает по принципу эстафеты, путем передачи эстафетной палочки. Наиболее продвинувшиеся лжецы освобождаются от примитивной стратегии, сбрасывая ее с себя. А в желающих подхватить эстафету никогда не бывает недостатка — по крайней мере, до тех пор, пока не обмелеет Weltlauf, река жизни...

Поэтому бизнесмены так называемого цивилизованного рынка, или носители духа капитализма, по Веберу, суть самые честные среди лжецов, т. е. наиболее продвинутые, овладевшие более высокой стратегией фальсификации. У них есть теперь время для передышки, для того, чтобы воздать должное кругу трансцендентных ценностей, несколько выровнять «левое смещение», — оптимальный рабочий режим бытия-к-могуществу.

Но чрезмерно затянувшаяся передышка чревата утратой бдительности, обманщик вправе отстаивать возвышенную ложь, удерживаясь от низменной лжи, однако лишь до тех пор, нока он сам не попадет в положение обманутого — даже исходя из хитросплетений морали ressentiment, развивающейся по сценарию Ницше, едва ли состояние «быть обманутым» можно считать заслугой.

Кстати, если конструктора японского велосипеда, рассыпавшегося на третий день после его покупки, назвать «гением» (как это сделал А. Абрагам), то легко представить себе конструктора другого рода, которого точно на тех же основаниях можно назвать «идиотом». Здесь, так же как в историях Кувейта и Японии, мы можем зафиксировать две опорные видеологические точки, своего рода пробы глубинного бурения. Велосипед, «рассыпавшийся в хлам» вскоре после разового считывания (потребления) его товарного вида, — это, очевидно, симулякр третьего уровня по Ж. Бодрийару, и он, одним фактором своего успешного предъявления, свидетельствует о наличии высокодииамичного субъекта, в данном случае — о быстротекущей экономике с изрядным потенциалом, т. е. о здоровой экономике. Не зная ничего о японцах, кроме пресловутого велосипеда и того, что они суть обладатели Л-сознания, т. е. люди, можно априорно и с большой долей вероятности предсказать им большое будущее, включая и грядущую высокую щепетильность к вопросам качества.

Возьмем теперь другое общество, в котором, скажем, мост, рассчитанный на 100-тонный груз, не рассыпался после перевоза по нему 1000-тонного груза. Одной этой информации в принципе достаточно для самых мрачных предсказаний о близком будущем подобного общества: в нем, несомненно, больная экономика с крайне замедленным круговоротом лжи и массой отложенных соблазнов.

Если бы можно было вычленить «конструкторов» из двух представленных случаев, то они и в самом деле соотносились бы друг с другом как «гений» и «идиот». Но речь, конечно, идет не о конструкторах, а о наиболее базисных, видеологических (фармакометрических) принципах — величинах допуска с различным объемом Lassensein.

Регулировка допуска: чем дозволяется дозволенное

Процедура диалектического снятия дается человеку как победный парад самосознания, и, будучи праздником, она влечет за собой многие элементы праздности, успокоения в символическом решении действительных проблем. Быть может, лучше всего сущность снятия уловил Шопенгауэр, когда писал, что «воля отдыхает в мышлении». В этом смысле «снятие» (Aufheben) есть прежде всего снятие напряжения воли, изысканный психо-технический трюк (вроде дыхательной гимнастики йогов), способствующей успокоению. Относясь к области высокой психотехники, рефлексивная диалектика по ряду причин не может служить регулятивом практического разума. Неслучайно К. Поппер отнес гегелевское учение о снятии к «слабому» варианту диалектики, в отличие, например, от более радикального, «сильного», варианта диалектики, представленного Исааком Лурией.[74]

Для практической регулировки допуска, зазора между идеальным и маргинальным, процедуры чистого самосознания не годятся: важнейшее условие аутентичности всех субъектов и квазисубъектов не может зависеть от столь искусственной и к тому же капризной техники регулировки. А вот «правило левой руки» — действительно всеобщий принцип пожизненной вменяемости, сформулированный самим Иисусом. Конкретный механизм взаимоэкранирования эксцессивных манифестаций субъекта не ускользнул от внимания Ницше, который писал: «Закрывать временами двери и окна сознания, оставаться в стороне от шума и борьбы, которую ведут между собою служебные органы нашего подземного мира; немного тишины, немного tabula rasa сознания, чтобы опять очистить место для нового... предвидения, предопределения... такова польза активной... забывчивости, как бы некой привратницы, охранительницы душевного порядка, покоя, этикета, из чего тотчас же можно взять в толк, что без забывчивости и вовсе не существовало бы никакого счастья, веселости, надежды, гордости, никакого настоящего».[75]

В самом деле, без активной амнезии, без разрушения автоматического запоминания, импринтинга, без насильственной фрагментации самосознания нормальный человек попадает в зону страшного дискомфорта, полный взаимоотчет его «правой и левой рук» ставят под угрозу нормальность как таковую. Открытые шлюзы в сквозном туннеле между идеальным и маргинальным — это грубейшее нарушение экзистенциальной техники безопасности, во всяком случае для тех, которые не могут «пить чашу, которую Я буду пить». Настоящее (как бытие) есть чистый дар прошлого (как забвения). Ницше писал: «Человек, в котором этот сдерживающий аппарат повреждается и выходит из строя, схож (и не только схож) с диснептиком — он ни с чем не может «справиться»... Именно это по необходимости забывчивое животное, в котором забвение представляет силу, форму могучего здоровья взрастило в себе... настоящую память воли, так что между изначальным «я хочу», «я сделаю» и собственным разряжением воли, ее актом, спокойно может быть вставлен целый мир новых и чуждых вещей, обстоятельств, даже волевых актов, без того чтобы эта длинная цепь воли лопнула».[76]

Единство воли, ее «длина», длящая нас самих как субъектов, гарантируется быстрым стиранием картинок грехопадения. Регенерация из эксцесса обеспечивается встроенным механизмом внутренней «лоботомии», рассечением связи между страшным «вчера» и предполагаемым «завтра», в результате чего создается приемлемое «сегодня» — настоящее. Встроенный аппарат вивисекции, действующий по принципу гильотины, работает с огромными перегрузками, и поэтому нет ничего удивительного в том, что порой дырокол самосознания не справляется с огромным объемом подлежащего перфорированию материала и пропускает в сферу самоотчета свидетельства, затрудняющие единство воли, парализующие активность, частично или полностью препятствующие регенерации. Здесь опять же все зависит от дозировки. Микродоза позволительна и даже желательна, ее принято именовать совестью. Более тяжелое отравление избыточными продуктами памяти приводит к комплексам и неврозам — это уже серьезная поломка дырокола-перфоратора.

Человечество создало немало видов фармакона, облегчающих и стабилизирующих активную амнезию — от химических симулякров типа алкоголя до различных видов психотехники. Известно, что тяга к алкоголю во многом обусловлена его свойством стимулировать амнезию, или химическим (фармацевтическим) путем создавать экран между фрагментами личности и воспоминаниями, совместное присутствие которых в самосознании невыносимо. Говорить здесь об опасности «передозировки фармакона» было бы общим местом. Но техникой забвения, как бы протезным дыроколом памяти, является и психоанализ.

Целью психоанализа почему-то принято считать расширение границ сознания, извлечение из подсознания всего возможного и забытого. Между тем для чего, собственно говоря, психоаналитик заставляет пациента мучительно вспоминать какую-нибудь «первичную сцену», вновь восстанавливать во всех подробностях, по крупицам, травматическую ситуацию? Ответ может быть один (даже если предположить примесь профессионального садизма у психоаналитика) — вспоминать пациенту приходится только для того, чтобы забыть. Ибо нечто мучительное, извлекаемое теперь психоаналитиком на свет божий, потому и причиняет пациенту страдания, что забылось им плохо. Оно забылось лишь на дискурсивном уровне самоотчета, т. е. лишилось собственного имени, но не забылось на уровне поведения и вот торчит, как заноза, присутствует, воспаляясь до невроза. Чтобы избавить пациента от страданий, психоаналитику нужно удалить его «занозу» и непременно обезвредить ее, т. е. назвать подходящим именем. Только тогда «нарыв» (невроз) пациента сам собой рассосется, сработает регенерация и восстановится нормальная взаимо-непроницаемость Богова и Кесарева.

Пожалуй, первым психоаналитиком был не кто иной, как Кант. Когда ушел любимый слуга Фридрих, прослуживший ему двадцать лет, Кант записал в своем дневнике: «Забыть Фридриха», — и подчеркнул эту запись двумя жирными линиями.

Специальные терапевтические процедуры, восстанавливающие «правило левой руки» на уровне данности, в качестве безотказно срабатывающей гильотины, ремонтируют и одновременно производят сознание как таковое в той мере, в какой оно может быть отделено от наполняющего его содержания. Существует вынесенный механизм сборки сознания, без включения которого пропечатка человеческой мерности едва ли возможна. Вход в полноту и определенность человеческого (Dasein) закодирован многообразно и перекрестно. Социализация, понимаемая приблизительно как сборка Dasein из экзистенциалов, до сих пор не стала конвейерным автоматизируемым процессом — процент ошибок здесь во всяком случае не меньше, чем в генетическом кодировании и распечатке, а видеологические мутации в большинстве своем столь же легальны, как и мутации генетические. Внешние выносные устройства, коррекции, в свою очередь, формируются методом проб и ошибок. По существу, все они лишены эксплицитно выраженной руководящей идеи дозировки фармакона. Речь не идет о системе непрерывной трансляции моральных деклараций, ибо как раз для бытия идеального модус самопровозглашения необходим. Но программы коррекции, отвечающие за широту просвета между горизонтами, за воспроизводство допуска, в самоотчете теоретического разума понимаются в лучшем случае диалектически, на основе принципа компенсации и аннигилирующих оппозиций. Дж. Хиллмэн сопоставляет это универсальное руководство к действию с аллопатической медициной. Он пишет: «Компенсирующее использование оппозиции — вот что происходит в аллопатической медицине, нашей официальной академической западной медицине. Выздоровление здесь означает противоход по отношению к болезни, действие в противоположном направлении. Цель — восстановить нарушенное равновесие. Врач-аллопат симулирует природные элементы или вводит чужеродные, но оппозиционные болезни элементы для восстановления утраченной гармонии».[77]

Принципиально аллопатичны не только утопии вроде платоновского «Государства», но и наиболее развернутые теоретические системы коррекции, такие как толкования сновидений Фрейда и психоанализ в целом. Элементы более тонкой фармакометрии, «гомеопатии», чрезвычайно существенные для структур практического разума, теоретически разрознены и затеряны чаще всего под рубрикой «имморализма» (Макиавелли, Ницше, ряд конфуцианских и даосских стратегий, идея microdose). Между тем моральная котировка видеологических процедур нарушает суверенитет чистого теоретического разума и является типичным примером экспансии идеального в Weltlauf, тем, что Гегель и Маркс называли «пошлостью». Экспансия может быть и спровоцирована первоначальной агрессией, неоправданным имманентным противопоставлением осознания допуска (нейтрального самоотчета) максимам морального законодательства. Ницше, например, вопреки названию одной из главных своих работ, далеко не всегда оставался «но ту сторону» аксиологии идеального, используя форму контрзаповедей для презентации результатов своих размышлений, как правило, глубоких и проницательных.

Гомеопатические мотивы (в той мере, в какой они эксплицированы) имеют, как правило, внешнюю форму парадокса, но без диалектического адаптера, без поспешной и иллюзорной попытки «снятия». Вот, например, как изложена гомеопатическая директива в одном из даосских трактатов:

«Когда на тебя готовится напасть тигр, не стоит пускаться в бегство и вообще вести себя подобно добыче. Но человек, лишенный бесстрашия, поступает именно так.

Можно принять облик льва и противопоставить ярость ярости, а силе силу. Человек, лишенный понимания дао, поступит так.

Можно уподобиться тигренку и стать частью тигра. Это разрушит ярость тигра изнутри и сделает его своей собственной жертвой. Знающий путь дао поступит так. Там, где стихия ищет противодействия, изливая ярость, мудрый не даст ей противодействия, и тогда прыгнувший дракон, оказавшись в пустоте, вцепится в собственный хвост».[78]

Изложенный принцип находит широчайшее применение по всему фронту человеческого — от совершенства мастера восточных единоборств до логики похмелья. Гомеопатическое уподобление вторгающемуся агенту представляет собой наиболее общий способ защиты субъектности как таковой — пройти сквозь Другого, оставшись собой, не позволив ему увлечь кораблик своего Я на буксире, — искусство маневра и ускользания, дозировка фармакона между ядом и бальзамом. Р. Барт, исследуя механизмы выживаемости «диктатуры буржуазии», дает сводку мифологем, которыми гарантируется прочность капитализма.[79] Среди них рассматривается и мифологема «прививки» — принцип, имеющий, по-видимому, куда более широкое, даже универсальное значение для конституирования субъекта в мире, особенно для конституирования длительности субъекта.

С принятия microdose начинается адаптация соблазна и создается возможность его последующего превозмогания и подчинения. Скажем, радикальные лозунги «новых левых» не отвергаются «в позе льва», а частично имитируются как элемент моды и встраиваются в истеблишмент. Происходит иммунизация субъекта («буржуазного общества»), тем самым субъект преодолевает опасность стать радикально другим (потерять аутентичность) в ходе дальнейшего или повторного взаимодействия с агентом. Широкий допуск избавляет от состояния непрерывной конфликтности, «пропуская» волны фальсификации вплоть до критической амплитуды. Более того, их энергетика суммируется с «внутренней энергией», например с волей субъекта, с экономикой общества. Тело субъекта подкармливается противодействием, подобно «пиявке» из одноименного рассказа Р. Шекли, а способность аккумулировать противодействие в собственную мощь есть минимальное условие всякой субъектности, формулируемое в приложении к человеческому субъекту как неразрушаемость ложью.

Субъект с узким допуском, вынужденный постоянно принимать «позу льва», обречен в горизонте длительности. Отсутствие иммунитета приводит к нарастанию полярности соблазна до грандиозных размеров, и при малейшей «потере бдительности» отложенный соблазн срабатывает во всю мощь. Фармакон, безвредный или полезный для других субъектов, пребывающих в полноте субъектности, вызывает немедленное отравление — утрату аутентичности, потерю самого себя: тоталитарная империя рушится, монах пускается в разврат. Человек сходит с ума, утрата вменяемости связана с непереносимостью себя самого — с неспособностью совместить с собой Другого. Лев, победивший многих тигров, побеждает «одной левой» — «правилом левой руки», которое наряду с другими гомеопатическими процедурами фармакометрии становится источником действительной мощи субъекта.

Обмен обманом и проблема устойчивости субъекта

Архитектоника субъекта, обладающего Л-сознанием, а также всех квазисубъектов, частичных носителей такого сознания, в общих чертах ясна. Существует сфера идеального, где хранятся эталоны, обладающие свойством непрерывной видимости, т. е. видимости несмотря ни на что («немеркнущие идеалы»). Существует также сфера маргинального, всегда представленная лишь в иновидимости, — причем иновидимость может быть гораздо более яркой, чем собственная видимость сущности. Все симулякры высших порядков опознаются именно по создаваемому ими эффекту гиперреальности. Обе сферы трансцендентны друг другу, но имманентны чему-то третьему — тому, что мы называем гегелевским термином Weltlauf, вкладывая в него, однако, несколько иной смысл.

В океане Weltlauf растворено все многообразие происходящего, но решающие события, поддерживающие на плаву все остальное, могут быть описаны как непрерывная подделка эталонов (в свою очередь, имеющая множество горизонтов — от искусства до «всеобщей аферистики» и таких ее кругов, как экономика и политика). Исходными событиями являются разного рода фабрикаты — в этом смысле фабрика и особенно фабрикация могут служить основными метафорами человеческой деятельности. Товары, поступки, произведения искусства и другие фабрикаты непрерывно сравниваются с эталонами, и грубые подделки выбраковываются, остаются лишь лучшие, удачнее всего имитирующие видимость. Чрезвычайно важным моментом, настоящим регулятивом практического разума является принцип сохранения лучших подделок и выбраковки остальных фабрикатов — своеобразная «стратегия поощрения лжеца», когда отсекается явная ложь и допускаются ее сложные производные. Наконец, не менее важно вновь воспроизвести разность потенциалов в Weltlauf; хранилище эталонов еще и затем не допускает обратной корректировки, чтобы всегда было что подделывать: в прицеле фальсификатора всегда должна находиться некая истина — только в этом случае возможно высокое напряжение деятельности. Едва ли не главным практическим следствием «потускнения идеалов» является возникающий «дефицит приманок» для фальсификаторов; общество, в котором нечего подделывать, находится в состоянии помрачения, видео логического расфокусирования — это либо глубокая стагнация (общий упадок духа), либо дезориентация острия фальсификации. Если предметом симуляции является не мораль, не эталоны, хранящиеся в сейфе идеального, а нечто иное, например юность, — значит, налицо домен абсурда (скажем, сообщество вампиров из фильмов ужасов).[80]

В то же время симуляция эталонов идеального, расширенное воспроизводство иновидимости, находит опору не только в архитектонике Л-сознания, но и измерениях Weltlauf — мир уже устроен так, что гонки лжецов («всеобщая аферистика») вертят его движущиеся колеса, непрерывно длят во времени его raison d’etre.

Рассмотрим еще один пример в дополнение к уже упомянутым. Речь пойдет о происхождении Лжеца через плотные слои адептов учения (неважно какого) — скажем, «искренне верующих». Существует наивный критерий верности учению, или «чистоты рядов», который звучит примерно так: если в эти ряды смог затесаться Лжец, если данным учением смог прикрыться обманщик (честолюбец, типа etc.), то грош цена такому учению и такой организации... Критерий, конечно, абсурдный, ибо если ему следовать, то ни одно учение не превысит грошовой оценки.

Поскольку для лжи не существует непроницаемых преград (раз и навсегда установленных фильтров), то критерий недоступности для лжи теряет всякий смысл. Действительный критерий жизнеспособности — это неразрушаемость ложью, или прочность на излом. На уровне явления он прямо противоположен наивной точке зрения, вкратце его можно эксплицировать примерно так: если деятельность фальсификаторов не разрушает организацию, то она воистину прочна.

Возьмем самый обычный случай — проникновение в компактную группу нового адепта с целью «продвижения наверх». Поскольку «глубина веры» — внутренняя связанность целями организации — в общем случае затрудняет иерархическое продвижение, то априорное преимущество получает тот, кто просто принял правила игры и играет на дистанции — с внеположной позиции. Вполне естественно, что во главе иерархии оказывается наименее верующий — история конфессий, «братств», политических партий изобилует подобными примерами. Всматриваясь в элементы траектории нашего агента, мы сразу же отметим, что его продвижение будет легким — вплоть до того уровня, который уже занимают ранее вторгшиеся, т. е. «продвинутые», фальсификаторы. Здесь происходит быстрое взаимоопознание — начинается борьба за передел влияний, за «место под солнцем» и т.д. Организации, имеющие короткий период полураспада, т. е. слабые организации (подавляющее большинство политических партий), очень быстро накапливают критическую массу равномощных фальсификаторов, которые неизбежно «засвечиваются» во взаимном конфликте — разоблачают друг друга, «выводят на чистую воду» и, в конце концов, «рубят сук, на котором сидят». Острие лжи, потерявшее ориентацию, поворачивается внутрь и, вонзившись в своего квазисубъекта, убивает его. Прозрение всегда оказывается запоздалым - тот или иной лидер задним числом распознается как полнейшее ничтожество; но удивляться тому, что «такие люди нами правили», — это все равно что удивляться наступившей зиме.

Разумеется, в чистом виде представленная абстрактная схема никогда не осуществляется. В нее сразу же придется внести ряд поправок. Прежде всего следует отметить, что на пути лжеца всегда имеется множество противообманных устройств. Обращаясь к истории, можно вспомнить принцип нобилитета (благородство крови и право рождения), принцип расовой или этнической чистоты, клятвы, владения эзотерическим языком сообщества, научных и других заслуг — список огромен. Но все эти преграды не являются по-настоящему серьезными для Л-сознания; как свидетельствует та же история, они лишь мобилизуют энергетику обмана (впрочем, именно в этом и состоит их основная ценность — в динамизации Weltlauf). Даже важнейшее из группы неимманентных противообманных устройств — то, в чем Гегель справедливо усматривал сущность господства, а именно: «готовность поставить жизнь на кон», — фальсифицируемо и не защищено от подделок. Если бы социум полагался только на эти внеположные способы принуждения к истине, то срок жизни всех институтов и установлений был бы неизмеримо короче.

Однако можно заметить, что структуры Weltlauf достаточно прочны. Эволюционируют и совершенствуются государственные институты, плодятся конфессиональные организации, и даже политические партии, распадаясь, возникают вновь, воспроизводя партию как определенный тип квазисубъекта, имеющий свои raisons d’etre. В устройстве социальной среды, в изгибах Weltlauf словно уже записано, что придут «обманщики»: внешняя полость Л-сознания готова к приходу носителей Л-сознания, «лжецов».

Наивные фальсификаторы, внедряющиеся в «стройные ряды верных», и не подозревают, в чем заключается главная трудность. Она вовсе не в происхождении выносных страховочных барьеров, и не во встрече с верхними эшелонами, где уже окопались ранее внедрившиеся фальсификаторы, а в удержании дистанции между собой и предметом симуляции. Принявшись за дело внедрения и продвижения в «ряды верных», «честолюбивый карьерист» невольно «прикипает сердцем» к их групповым ценностям. Как ни странно, но в высшей степени вероятен исход, когда субъект, хладнокровно имитирующий чьи-то (любые) убеждения, начинает постепенно их разделять. Игрок увлекается, теряет дистанцию, а с ней и все свои преимущества. Сколько верных адептов учения вышло из тех, кто собирался лишь «половить рыбку в мутной воде»: обманщик входит в обман, как актер входит в роль, — но решающий момент состоит в том, что пьеса продолжается не два часа, а годы. Круговорот лжи, омывающий Л-сознание, раскручен таким образом, что лишь самые крепкие в обмане могут пройти весь путь, нигде не расплескав душевного участия, не прилепившись душой ни к кому и ни к чему. Рядовому лжецу, легко справляющемуся с обходом внеположных противообманных устройств, данная задача не под силу.

Отсюда неожиданный критерий моральной чистоты веры, церкви или общины: чем чище душевный строй объединенных в иерархию, тем более отъявленным лжецом нужно быть, чтобы пройти весь путь, не теряя дистанции. Только сверхобманщик может пройти через все степени посвящения в «святая святых», ни разу не «повзаимодействовав с благодатью», сохранив легкость на подъем (полноту беспринципности). Неудивительно, что именно из этой среды формируются высшие эшелоны власти и рекрутируются «учителя жизни».

Уточним теперь критерий устойчивости, жизнеспособности квазисубъекта. Если дело квазисубъекта после изгнания «примазавшегося» к нему сверхобманщика устоит, — значит, оно прочно. Долгожителями среди квазисубъектов становятся лишь те, кто справился с соблазном, сумел совладать со сверхобманщиком. Внешние устои Л-сознания гарантируются и поддерживаются именно квазисубъектами с высоким коэффициентом прочности. В конфликте квазисубъектов разный видео логический возраст может иметь решающее значение. Так, современные фундаменталистские течения в исламе обличают лицемерие и «конформизм» традиционного суннитского духовенства. Суннитское же духовенство не ввязывается в борьбу, а спокойно ждет появления у конкурентов своего «Хакима-под-Покрывалом» — святотатца, достигшего вершин иерархии. И чем дольше длится отсрочка соблазна, тем больше шансов, что этот сверхобманщик совершит роковую для обличителей диверсию — взорвет их храм, погибнув под его обломками.

Глава 6

ПРОГРЕССИЯ ФАЛЬСИФИКАЦИИ

В работе «Методика и техника психоанализа» 3. Фрейд пишет: «Во время аналитической работы нередко случается, что больной сопровождает рассказ о факте, который он вспомнил, замечанием: «Но ведь я это уже рассказывал вам», между тем как врач точно знает, что никогда этого рассказа не слышал. Если указываешь больному на это, он часто начинает энергично утверждать, что вполне уверен, готов клясться, что рассказывал, и т.д.».[81] Причина феномена deja raconte (уже рассказывал) состоит в «вытеснении», но не она нас сейчас интересует. «В небольшом числе случаев позже сам вспоминаешь, что слышал уже рассказ, о котором идет речь... но в огромном большинстве случаев заблуждается анализируемый, и удается заставить его согласиться с этим», — продолжает Фрейд.[82]

Дальше Фрейд переходит к рассмотрению причин и конкретных случаев, оставляя одну недоговоренность, которая и является предметом нашего интереса. Итак, пациент был неправ, и его «удалось заставить согласиться». Но, допустим, имеет место один из «небольшого числа случаев», когда «забыл» не пациент, а аналитик. Удается ли в этом случае убедить пациента, что он был неправ (прежде чем психоаналитик вспомнит)? Фрейд об этом умалчивает, но практика психоанализа (и не только психоанализа) свидетельствует, что удается. И для этого не требуется больших усилий, чем в случае, когда пациент действительно не помнит и ему только кажется, что он рассказывал... Сложность переубеждения пациента одинакова — ведь он и в том, и в другом случае «прекрасно помнит», что рассказывал. Конечно, психоаналитический аспект deja raconte является только моментом куда более существенного феномена подмены воспоминаний. Человеческая память — многоэтажное сооружение, расшатанное волнами меморифобий, в ней присутствует множество странных зон вроде deja vue и deja raconte — как правило, побочных следствий работы дырокола амнезии. В связи с этим память человека представляет собой благоприятную среду для распространения лжи. Фальсификации собственной памяти являются делом обычным и в ряде случаев необходимым для того, чтобы было возможным продолжение бытия «этого сознания» (и поэтому имеется техника отслеживания лжи). Выявление искажений памяти базируется на презумпции доверия к памяти Другого. Если дело касается человека за пределами настоящего времени, то Другой — тот, кто был свидетелем, — должен лучше помнить, что было с человеком, чем он сам, хотя бы потому, что активное забывание есть сила, формирующая человека каждый день. Быть «здесь и сейчас», возможно, напрямую связано с условием не помнить «там и тогда». Словом, это простое расширение эмпирической констатации, что говорящий хуже помнит сказанное им, чем слушающий услышанное. Среди следствий можно указать и такое: моя память, в сущности, беззащитна перед фальсификацией извне. Если для внутренней меморифобии выработались какие-то защитные бастионы, то для внешней фальсификации не создано противообманных устройств. Единственная защита состоит в отсутствии прецедентов: в самом деле, кому придет в голову фальсифицировать мои воспоминания. На такой предпосылке и основано обращение к «памяти Другого обо мне» как предпочтительной и контролирующей инстанции. Потому-то Фрейду удавалось убедить пациента и в тех редких случаях, когда память подводила самого Фрейда.

Детские воспоминания (и вообще дальние воспоминания) чело века хранятся не только и не столько в его собственной памяти. Вдумаемся, почему процесс припоминания так часто бывает совместным (или даже коллективным). На припоминание приглашают: «Посидим, вспомним былое!». И вот сидят двое и припоминают друг другу: «А помнишь?», «А как мы с тобой когда-то?». Воспоминание «засчитывается» в случае взаимного обнаружения, и акт экспозиции воспоминания имеет некую самостоятельную ценность: «Да, было дело!».

Но всегда ли вспоминается то, что действительно было? Установка на строгую достоверность, конечно, возможна, но тогда получается лишь бледная и короткая экспозиция. Вовсе не ради нее собираются «повспоминать».

Совместный труд субъектов вспоминания интимно связан с процессом творческого искажения, пересоздания жизненного мира; он очень важен для производства моментов завершенности, для получения целостного биографического континуума. Неслучайно Гегель писал, что бытие в признанности имеет свою алхимию, свой микромасштаб. В данном случае мы как раз и имеем дело с одной из важнейших операций, констатирующих бытие в признанности, — с производством биографического континуума, на который затем уже опирается и достоверность автобиографии. А продуцирование биографического континуума весьма похоже на обогащение руды; процесс тот же: повышение концентрации благодаря отбраковке ненужного. Это еще не искусство, но, несомненно, фальсификация.

Мы видим взаимную заинтересованность субъектов вспоминания в «продукте» и добровольное разделение труда; оба субъекта являются друг для друга контролирующими инстанциями: по отношению к «воспоминанию о себе» человек не имеет права вето.

Но то, что нас здесь сейчас интересует,- -это возможность экспериментальной фальсификации воспоминаний. Можно ли подменить Другому его воспоминания? Речь идет не о том, чтобы, уложившись в квоту неизбежной лжи, фальсифицировать некоторые детали, а о полной подмене сюжета и подстановке другого текста в биографический континуум, с тем чтобы потом вживить его и в автобиографию, сделать внутренне достоверным для самого субъекта.

Фрейду, как мы видели, удавалось подменить воспоминания — его провокации подмен были эпифеноменом психоаналитической практики (специальных экспериментов великий душеиспытатель не ставил). Однако среди многообразных жизненных ситуаций также встречаются провокации подмен.

Достаточно известен, например, розыгрыш человека, проснувшегося наутро после пьяной вечеринки, о которой он с некоторого момента «ничего не помнит». С тихим ужасом выслушивает он воспоминания, которые ему предстоит теперь спроецировать в автобиографию. Именно этот тихий ужах: и провоцирует собеседников на розыгрыш, который обычно не планируется специально. «Да, хорош же ты был вчера...» — начинает кто-нибудь и далее следует пересказ действительных событий вперемежку с импровизациями. Здесь возможны самые невероятные подмены. Едва пришедшему в себя человеку удается вменить в вину практически все: разбитое окно, оскорбление лучшего друга, нелепое поведение с любимой девушкой.

— Не знаю, как ты будешь разговаривать с Ларисой после того, что было.

— А что такое? Разве что-то было? Ничего не помню.

— Ну, а клятва, обещания при всех... на балкон вы все время ходили. Она еще пыталась научить тебя вальс танцевать. Не помнишь, что ли?

— Нет... кажется... хотя...

Но интереснее всего, конечно, не конкретные подложные напоминания, а вынужденное присвоение их разыгрываемым человеком. Бедняга краснеет, «припоминая» очередное подложное воспоминание, «проясняя его в своем сознании», находя неожиданные подтверждающие детали (если в розыгрыше участвуют несколько человек, то эффект истинности подложного становится особенно высоким). В таких ситуациях проницаемость психологических структур для лжи ощущается с особой силой. Произвольно скомпонованные участки вводимой программы буквально вживляются внутрь субъекта и подлежат интериоризации — так проговаривание интериоризируется ребенком во внутреннюю речь, в валюту мышления (Пиаже, Выготский).

Припомнить выдуманное оказывается так же легко (или так же трудно), как и припомнить действительно имевшее место. А ведь именно такое припоминание и создает биографический континуум, являющийся важнейшим компонентом самотождественности личности. Экспериментальная подделка воспоминаний Другого кажется каким-то казусом, но попробуем задуматься о родственном феномене, относящемся к области литературы. Вспомним, например, странное чувство узнавания, испытываемое при чтении Пруста, единственная цель которого — кропотливая реставрация абсолютно уникальных личностных переживаний, воспроизведение сугубой единичности деталей, конституирующих утраченное время.

Что мы надеемся найти и находим в прустовских оттенках и неповторимостях? Конечно же, фрагменты своего собственного биографического континуума. И как раз там, где у Пруста возникает полная иллюзия возвращенного времени (на утреннем пляже Бальбека или в приступе таинственного недомогания Марселя), — там-то мы и хватаемся за сердце: попал, поймал, так оно и было! Среди воспоминаний узнаются и принимаются на веру те, что отличаются наивысшей внутренней точностью и красотой текста — как раз за это они и наделяются притяжательным местоимением первого лица.

Человек склонен считать, что если воспоминания о нем принадлежат ему самому, то они наиболее отчетливы и достоверны («естественная» презумпция). Это — конструктивная биографическая иллюзия, видоизменяющая действительность: ведь в качестве собственных воспоминаний о себе человек отбирает наиболее ясные и отчетливые из числа предложенных. Воспоминания сначала обнаруживаются, фиксируются как достоверные, а затем уже им присваивается местоимение «мои».[83]

Экзотический путь прямой подмены воспоминаний в рамках косвенной подмены (искусства) оказывается всеобщим приемом. Благодаря эффектам deja vue и deja ete становится ясно, что границы самотождественности личности, как раздвижные стены японского домика, свободно перемещаемы.

Монтаж надежных противообмаиных устройств на этих участках, в сущности, никогда не требовался, поскольку здесь пролегали в основном нехоженые тропы. Но положение может измениться в будущем с развитием экспериментальной фальсификации воспоминаний: ведь программирование, осуществляемое в обход иммунных барьеров (т. е. противообмаиных устройств, установленных на проторенных путях фальсификации), через прямое вживление фрагментов программы как воспоминаний, т. е. деталей автобиографии, открывает уникальные возможности доступа к «личностному шифру» человека, к клавиатуре флейты, о которой говорил Гамлет...

Конечно, общим защитным механизмом здесь служит забывание — спасительная меморифобия включается всегда, когда разрастание памяти принимает угрожающий характер. Но этот защитный механизм человека, работающий с полной выкладкой, итак едва справляется с задачей чистки (или стирания) ячеек его памяти. Нагрузка же его, состоящая в уничтожении еще и подложных воспоминаний, может оказаться запредельной перегрузкой. Человек создает искусственные практики, призванные содействовать работе забывания (такие, как психоанализ). Для перекрытия разведанных путей фальсификации ему потребуется, вероятно, и некое специфическое противообманное устройство.

Но более вероятным и плодотворным представляется другой путь — путь, ведущий к высвобождению воспоминаний из-под диктата биографического единства. Реестр основных свобод и прав рано или поздно должен быть дополнен свободой автобиографии, укладывающейся в тот же ряд, что и «свобода слова» или, например, свобода печати.

Для такого вывода есть основания. Как показывает пример с Прустом, литература уже давно и со все большим успехом работает на волне фальсификации воспоминаний вообще и воспоминаний детства в частности. Г. Башляр в своих замечательных книгах «Поэтика пространства» и «Поэтика грезы» утверждает, что настоящие произведения искусства корректируют работу воспоминания; эффект их воздействия состоит в возникновении проницаемости сообщающихся сосудов. Он пишет: «Мы собираем все существа вокруг единства нашего имени... Грезы не в счет. Разве что речь идет о столь глубоких грезах, что в них мы теряем нашу собственную историю... »[84] Башляр настаивает на нашем праве реорганизации собственной памяти. Он пишет: «Память полна психологической рутины — что ее только не заполняет! — и почему бы не принять такую простую вещь, что мы всегда вольны перевообразить наше детство».[85]

Лучшим ответом на проникновение фальсификации через исхоженные тропы оказывается автобиографическая свобода. Если мы имеем право выбора своей духовной родины — равно как и право (но не обязанность) санкционировать традицию, доставшуюся «по наследству», — то право на автобиографическое творчество становится новым горизонтом свободы. Именно это, и нечто иное, мы получим, если расшифруем красивую формулу, столь любимую экзистенциалистами: «выбор самого себя».

Речь вовсе не идет о переписывании документов, разного рода анкет и удостоверений личности, что является вопросом чисто служебным. Кодекс прав и свобод требует опустить планку трансцендентальной снисходительности и отказаться от априорного недоверия к автобиографическому поиску. Любой гражданин имеет право идентифицировать себя с каким-то убеждением (точкой зрения) и назвать его своим. И хотя Б. Гройс, достаточно подробно исследовав механику возникновения точек зрения, показал, что мы явно переоцениваем их «нашесть», всякое «убеждение» считается искренним, пока не доказано обратное. Здесь принцип трансцендентальной снисходительности работает. Применить этот принцип к сфере воспоминаний о себе мешает правило, согласно которому память Другого имеет априорное преимущество в вынесении истинного суждения (принцип объективности Другого). Между тем, поскольку мы убедились, что коллективный Другой может оказаться (и легко оказывается) программистом нашей памяти, то в требовании хотя бы равенства фальсификаций нет ничего необычайного. Поскольку прогресс человеческой мощи (как уже говорилось во 2-й главе) состоит в неуклонном ослаблении зависимости от природно-данного, в похищении первородства согласно завету Яхве — Иакова (лаконично и точно выраженному Н. Федоровым: «заменить даровое на трудовое»), то и в данном случае мы попадаем в самый фарватер настоящего будущего.

Мы видим, что ослабевает связь «Я — мое тело» как один из самых прочных барьеров, сдерживающих экспансию Я.

Правда, вживление искусственных органов, можно сказать, делает лишь первые шаги — эра протезирования только начинается. Но зато пластическая хирургия, фейс-лифтинг, армирование золотыми нитями отчасти уже перешли в разряд рутинных косметических технологий. Клеймо внешности, поставленное прессом на человеческой глине, перестало быть окончательным. Современные пластические хирурги с легкостью исправляют «погрешности» творенья. Они уверенно, твердой рукой стирают знаки, которыми Бог шельму метит, и заново переписывают написанные Богом лица.

Мы очевидным образом подходим к рубежу, за которым начинается свобода выбора внешности, по крайней мере перехват ответственности за окончательный ее дизайн.

Столь же обычной операцией становится сейчас и хирургическая смена пола. Пока эта операция производится в основном в случаях рассогласования эндокринной и психологической половых идентификаций человека. Но существуют примеры и физиологически не мотивированной смены пола — как осуществления свободного выбора самого себя. Здесь, как и повсюду, где совершается отмена природной однозначности, мы имеем дело с экзистенциальным авангардом, т. е. небольшой группой людей, формирующих острие фальсификации. Эти представители авангарда авангардов суть посланцы, разведчики образа жизни, который рано или поздно будет присвоен и одомашнен, а пока проходит стадию проклятий Савонаролами всех мастей. Следует также отметить, что работа на самом острие фальсификации осуществляется в условиях всегда запаздывающей техники безопасности укрытия лжи, и первые испытания авангардных модусов бытия, как правило, предстают в демоническом образе. Критики, выступающие от лица традиции, не любят задумываться о том, почему Господь возлюбил Иакова и возненавидел Исава...

Во всяком случае, общему вектору эмансипации человека, дистанцирования его от всех лимитирующих факторов, от законодательства природы вполне соответствует и право выбора воспоминаний или, точнее, свободного синтеза воспоминаний. Мы можем даже наметить здесь типичный путь аннексии новых территорий — способ, которым прекращается юрисдикция Природы и осуществляется перехват гарантий. Так, до поры до времени целостность Я успешно гарантировалась естественным ходом вещей. В интересующем нас аспекте калейдоскоп воспоминаний проецировался в единство Я; недостаток же внутренней достоверности компенсировался опорой на Другого. Причем эта опора основывалась вовсе не на Доброй Воле Другого, а на отсутствии прецедента, т. е. систематического повода, для намеренного искажения Другим хранимого — проблематичной длительности человека во времени, возможности его непрерывного парадоксального самоотождествления с собственным именем. Как известно, лучший сторож — тот, кто не ведает, что хранит (если речь идет о человеческом типе разумности). Но как только ему удастся хотя бы векторизировать тайну хранимого, т. е. перевести ее из фонового состояния стихийного создания версий в некий интенциональный модус, — уже никакие меры не смогут восстановить прежнюю, опирающуюся на невидимость надежность ее гарантии: ни мольба, ни клятвы, ни угроза смерти. Возможность прицельной фальсификации внутренней достоверности человеческого Я начисто отменяет, таким образом, приоритет биографа перед «автобиографом». Человек выбирает себе «подходящие» воспоминания. И лучшим противообманным устройством при подделке собственных воспоминаний является руморологическое[86] бесстрашие человека, действительная (а не в качестве хорошей мины при плохой игре) готовность следовать принципу «что бы ни говорили, лишь бы говорили...» — раз уж океан болтовни (Gerede) все равно омывает человека со всех сторон, не оставляя ему ни кусочка суши.

Если факты биографии человека, которые ему кто-то напоминает, могут быть, хотя бы в принципе, сконструированы, он вовсе не обязан придавать им форму личных воспоминаний, так сказать, зачислять в состав своей памяти, «реагировать» на них, чтобы потом забывать их с помощью психоаналитика или ценой колоссальных энергетических затрат. А раз человек не обязан «вспоминать» все предъявленное, то он может оставить напомненные ему факты как есть, в виде версии, и даже отстраненно наслаждаться ее саморазмножением, «партеногенезом».

Вспомним пример из знаменитого гегелевского эссе «Кто мыслит абстрактно?», в котором в ответ на обвинение соседки: «Ты разбила мой кувшин» — виновница отвечает: «Во-первых, я не видела Вашего кувшина, а во-вторых, он уже был разбитым»... Любая достаточно длинная фальсификация рано или поздно неизбежно приходит к этой стадии. Отсюда вытекает оправдание руморологического бесстрашия: если тебя обвиняют в одном из семи смертных грехов — не бери в голову, дождись, пока обвинят в остальных шести; теперь твое право выбрать и утвердить собственную версию (и вспомнить ее от души) гарантировано куда надежнее, чем в случае опоры на столь хрупкую вещь, как Добрая Воля Другого!

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Понимание вопроса «что есть ложь?» требует по крайней мере не меньших усилий, чем понимание аналогичного вопроса об истине. Отталкиваясь от уровня данности, где ложь есть нечто, входящее под символом «Л» в формулы символической логики (наряду с символом «И», обозначающим истину) как собирательное имя всякого безобидного несоответствия, можно обнаружить подлежащий смысловой уровень, в пределах которого ложь имманентна злу, заблуждению, греху... Это этический уровень, на нем ложь предстает как угроза человеку, как пролом в ноосфере. Но и этическое измерение лжи — всего лишь предпоследнее, несмотря на свою кажущуюся универсальность. Есть еще и дооценочный уровень — онтология лжи. Место лжи — это место, где отсутствует ясное восприятие в субстанциональности сущего, бездна, непреодолимая ни для одной каузальной связи. Ложь — излишек бытия. Ее среда — это невидимое Богу, и в этом смысле со времен Платона ложь понималась как небытие. Ибо она — вне замысла, вне сферы эйдосов. Онтологически ложь — побочное явление Большого Взрыва, слышимость содрогания, испытываемого первоматерией, когда в творческом акте ее пронизывает Дух. Миражное квазипространство лжи (отзвука и отблеска, рефлексии) может быть изъято из бытия без малейшего ущерба, поскольку оно никак «не взаимодействует» с Бытом, не существует — но лишь до тех пор, пока не появляется устройство, способное считывать это миражное квазипространство, реагировать на отсвет и отзвук, пока не появляется утилизатор миражей — человеческий разум.

Отсюда начинается «обморок бытия» (М. Хайдеггер), «недуг божества» (Ф. Геббель). Способность продуцировать ложь и не-разрушаемость ложью становится родовым определением новой реальности — человеческого разума.

По отношению к «сущему как таковому» новая реальность получает приставку «квази». Ее важнейшие модусы задаются уже здесь, до всякой этической оценки. «Удвоение» — квазибытие всякого сущего вне своего места, в миражном измерении образа. Фальсификация — способность образа замещать объект, переходящая в означивание и символизацию. Наконец, фабрикация (производство) — подделка, вытеснение эйдоса образом (отражением) как воплощения замыслом. Ложь прогрессирует, и пределом этой прогрессии является перепричинение каузальных связей.

Непрочность основанного на лжи определяется самой призрачностью оснований. Но рефлексия способна дистанцироваться не только от природы, но и от собственных продуктов, от собственного «здесь и теперь».

Фальсификация фальсифицированного (видимости) — продолжение того же вектора — коррекция и подчинение природе, согласно замечанию Гегеля, оказывается высшей «хитростью разума».

Но процесс фальсификации не может идти только в одном направлении преобразования природы, ложь распространяется во все стороны, в том числе и внутрь, тем самым расстраивается единство коллективного обманщика. Обитание в квазипространстве лжи требует особой «техники безопасности», в частности создания зон, защищенных от фальсификации, островков доверия.

По сути дела, лишь нарушение топики таких зон, или иерархии модусов, фиксирует ложь как противоположность истине, задает ее оценочное измерение. Ложь, сдвинутая со своего «истинного места», впервые, как это ни парадоксально, получает свое привычное имя, на которое она откликается в стихии языка. Но проклятий недостаточно для избавления от нее, необходимо еще указать точное место и направление ее изгнания.

Человечество подходит к рубежу, когда становится очевидным, что поиск истины придется предварить поиском точного, а не приблизительного места для лжи, что требуется полный отчет о всей ее невидимой иерархии.


Примечания

1

Пиаже Ж. Избранные психологические труды. М., 1969. С.137.

2

«Грамматика делает глупым того, кто много ею занимается» (араб.) — афоризм, помещенный на первой странице «Арабской хрестоматии» В. Ф. Гиргаса и В. Р. Розена (СПб., 1875-1876).

3

Куприн А. И. Поединок//Куприн А. И. Повести, рассказы. Л., 1976. С.413.

4

Веккер Л. М. Психические процессы: В 2т. Т. 1. Л., 1974.

5

Чайковский Ю. В. Элементы эволюционной диатропики. М., 1990. С. 115-116.

6

Любищев А. Л. Проблемы формы систематики и эволюции организмов. М., 1982.

7

Чайковский Ю. В. Элементы эволюционной диатропики. С.117-118.

8

Котт Х. Приспособительная окраска животных. М., 1950. С. 172. — Здесь же другие оригинальные примеры.

9

Там же. С. 118-119.

10

Там же.

11

Maynard Smith J. The Theory of Evolution. Harvard, 1975. P.95-96.

12

Dawkins R. The Selfish Gene. London, 1978. P. 158-159.

13

Чайковский Ю. В. Элементы эволюционной диатропики. С. 121.

14

Dawkins R. The Selgish Gene. P. 144.

15

Мальчевский А. С. Кукушка и ее воспитатели. М., 1987. С.252.

16

Шовен Р. Поведение животных. М., 1972.

17

Поршнев Б. Ф. О начале человеческой истории. М., 1974. С. 208.

18

Там же. С. 377-378.

19

Бернштейн Н. А. Физиология движений и активности. М., 1990.

20

Аверинцев С. С. Попытки объясниться. М., 1988. С. 13.

21

Валлон А. От действия к мысли. М., 1956. С. 170.

22

Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. Л., 1986.

23

Laing R. D. The Divided Self. London, 1977. P. 160-178. — Книга переведена на русский язык.

24

Достоевский Ф. М. Сон смешного человека//Достоевский Ф. М. Соч.: В 30 т. Т. 25. Л., 1983. С.115-116.

25

Лефевр В. А. Конфликтующие структуры. М., 1967. С.85.

26

Еще Ларошфуко доставляло удовольствие обнаруживать «ложь» как жемчужинку в перламутре иновидимости (правда, для Ницше жемчуг и перламутр различаются уже только степенью концентрации).

27

Полянская И. Рынок //Вкус. М., 1991. С. 401.

28

Витгенштейн Л. Лекция по этике / / Историко-философский ежегодник 1989. М., 1990.

29

Тонкий анализ рефлексивной мультипликации см.: Лефевр В. А. Конфликтующие структуры. М., 1967.

30

Другой пример Витгенштейна (из той же его «Лекции по этике»), будто книга, содержащая одни лишь этические максимы (но зато полный и исчерпывающий набор) уничтожает все остальные книги, верен опять же с поправкой: она уничтожает эти книги в том смысле, что вбирает их в себя, воспроизводит. Если весь мир дан в монотонном перечислении должного, то сама модальность долга становится излишней (все равно кроме мира должного ничего нет). «Абсолютно этический субъект» безнадежно погрязнет в расчетах, независимо от того, что он возьмет за эталон — количество слезинок или «исчисление» собственного желания (чтобы знать, как поступить по отношению к Другому). Полная этическая безупречность оказывается непрерывной калькуляцией, реестром резонов, в число которых, безусловно, входят и все написанные тексты...

31

Стохейон (stoheion) по-гречески как раз и означает «алфавит», почему неоплатоникам и тому же Дионисию было гораздо проще понять Божье слово как прямую рекомбинацию стихий.

32

Поль Валери писал: «О цветке мы судим по его запаху, а запах — это то, от чего цветок избавляется. И видим мы лишь то, что отражено, отброшено от поверхности. Мы познаем сущее в его отбросах» (см.: Валери 11. Об искусстве. М., 1976. С. 106). Следует отметить, что Валери лишь наиболее емко и афористично выразил мысль, излюбленную для многих философов, например для Бергсона.

33

А. Ронелл в своей «Телефонной книге» подробно рассматривает перипетии, претерпеваемые зовом Бытия прежде, чем тот дойдет до адресата (см.: Ron с 11 A. The Telephone Book. Lincoln, 1989).

34

Помимо «Телефонной книги» А. Ронелл см. также: Rone 11 A. Street-Talk // Studies in Twentieth Century Literature. 1986. 1.

35

Для такого рода видимости в русском языке есть удачный термин — «кажимость».

36

Кант И. Критика чистого разума//Кант И. Соч. В 6т. Т. 3. М., 1963. С.521.

37

Открытие и физико-математическое обоснование Большого Взрыва принадлежит Э. Хабблу (см.: Hubble Е. The Realm of the Nebulae. New Haven, 1939). Современная физическая версия Первотолчка рассмотрена нобелевским лауреатом С. Вайнбергом (см.: Вайнберг С. Первые три минуты. М., 1981).

38

Декарт Р. Мир, или Трактат о свете // Декарт Р. Соч.: В 2т. Т.1. М., 1989. С. 204.

39

Спиноза. Избр. произв.: В 2т. Т. 1. М., 1957. С.85. — Здесь же приводится не утратившее своей красоты доказательство того, что «Бог сотворил все, что имел сотворить».

40

Вот это место — одно из важнейших в Первоначальном (основном) завете: «И остался Иаков один. И боролся Некто с ним до появления зари; и, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним. И сказал ему: отпусти Меня, ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня. <. . .> И сказал ему: отныне имя тебе будет не Иаков, а Израиль, ибо ты боролся с Богом, и человеков одолевать будешь» (Быт. 32, 24-28).

41

De Vries P. Let me Count the Ways. Boston, 1966. P. 217.

42

Laing R. D. The Divided Self. London, 1977. P. 57.

43

Тинберген Н. Мир серебристой чайки/ Пер. с англ. И. Г. Гуровой. М., 1974.

44

Кант И. Критика чистого разума//Кант И. Соч.: В бт. Т. З. М., 1963. С. 46.

45

Там же. С. 332.

46

Бенвенист Э. Общая лингвистика. М., 1974.

47

Поршнев Б. Ф. О начале человеческой истории. М., 1974.

48

Русскоязычные публикации по проблеме детектора лжи до сих пор засекречены, несмотря на то, что не существует ни одной действующей модели детектора отечественного производства.

49

См., напр.: Sekula A. The Body and the Archive//Oktober. 1986. №39. P. 12-13.

50

Гегель. Йенская реальная философия//Гегель. Работы разных лет: В 2 т. Т.1. М., 1970. С. 308.

51

Б. Гройс пишет: «Хотя я, может быть, утверждаю то или иное с убежденным видом, но на самом деле знаю, что все это туфта, и готов в любой момент отказаться от своих слов — поэтому и стараться разоблачить меня нет никакого смысла» (Гройс Б. Дневник философа. Париж, 1989. С. 145). — Далее Гройс развивает мысль следующим образом: «Каждый, кто когда-либо вел спор, знает, что вначале ему вовсе нечего сказать, что он в общем согласен со своим оппонентом в том смысле, что ему все равно, но постепенно его точка зрения начинает для него выкристаллизовываться, и только потом он объявляет, что всегда придерживался этой точки зрения: это проблема стратегии» (там же. С. 145 -146).

52

В «Отрывках и афоризмах» Чаадаева есть любопытное рассуждение, где он полемизирует с Бюффоном, допускавшим самосознание у животных. Чаадаев пишет: «Мы сами очень многому подражаем машинально, без малейшего размышления, не думая, берем привычки людей, с которыми живем, присваивая себе их движения, их ухватки и даже иногда перенимаем голос. Вот наша чисто животная Натура. <. . .> Нам очень важно знать, что человек не целый день бывает человеком. Бюффон, отнявши у них разум, дает животным какое-то самосознание, ощущение собственного бытия. Странная мысль! Я сам могу ли постоянно иметь это самосознание? Не нужно ли даже некоторое усилие, чтоб его себе напомнить? Неужели животное будет иметь качество, которое мне-то дано не во всякую минуту?» ( Чаадаев II. Я. Статьи и письма. М., 1989. С. 172-173.

53

В качестве примера успешной работы встроенного детектора по воплощению химер можно привести следующий случай. Однажды президент Египта А. Садат сказал в порыве красноречия: «Ради достижения мира я готов ехать куда угодно, даже в Тель-Авив, и договариваться с кем угодно, хоть с самим Бегином». Сказанное прозвучало, как гром среди ясного неба, — надо думать, что и для самого Садата, ибо ничто в предыдущих его выступлениях даже близко не указывало на подобное намерение. Но слово Садата (хотя оно и «не воробей») было поймано и предъявлено М. Бегином. Именно так начался «Кемп-Девидский процесс», существенно изменивший ситуацию на Ближнем Востоке и увенчавшийся вручением Нобелевской премии незадачливому говоруну, а заодно и опытному ловцу.

54

Принято считать, что несогласование мифа с законом явлений представляет собой момент слабости (и только) мифологического мышления. Между тем, без помощи контрмотивации, без воли к пересозданию мира, никогда не удалось бы удержать дистанцированный от природы плацдарм автономного законодательства разума. Если бы ребенок осваивал речевые структуры только вслед за действительным эмпирическим опытом, то его очеловечивание потребовало бы необозримого времени, а значит — стало бы невозможным.

55

Почему-то сразу всплывает аналогия из воспоминаний десятилетней давности. Друг долго приглашал меня приехать к нему в село, расписывая, среди прочих прелестей, как приятно пройтись босиком по траве. Я приехал, и мы славно провели день. Наступило время вечерней прогулки. Друг разулся и шел босиком, рекомендуя мне сделать то же самое сначала мягко, а затем все более настойчиво: «Ну почему ты отказываешься получить удовольствие? Я же хочу, чтобы тебе было приятно!» В конце концов разговор дошел до своего апофеоза. «Ты будешь снимать обувь, черт побери?!» — сказано было мне уже с нотой угрозы. Возникшая пауза, когда мы несколько секунд молча смотрели друг на друга, закончилось взрывом хохота. Но кто знает? ..

56

Гегель. Феноменология духа//Гегель. Соч. Т. 4. М., 1959. С. 206.

57

По степени точности и проницательности с мыслью Гегеля может сравниться разве что следующее четверостишие О. Хайяма:

Если вдруг на тебя снизошла благодать, можешь все, что имеешь, за правду отдать. Но, святой человек, не обрушивай гнева на того, кто не хочет за правду страдать!

58

О маниакальности речь идет неслучайно: психиатры 1-й половины XX в. в качестве характерных симптомов шизофрении выделяли «патологическое правдоискательство» (Э. Крепелин) и «маниакальное отстаивание справедливости» (Э. Блейлер). Это очевидное сродство шизофрении и правдоискательства (в том числе в специфической форме — «правозащитной деятельности»), как правило, не эксплицируется, а проще сказать, замалчивается. Под влиянием новой, достаточно мощной гуманистической цензуры из клинической картины «помешательства» постепенно вообще исчезло упоминание о «навязчивом правдолюбии».

59

Подробнее об этом см.: Секацкий А. Пределы и беспредельность пост-генитальной сексуальности // Митин журнал. 1993. 49.

60

Ницше Ф. По ту сторону добра и зла/Пер. Н. Полилова// Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 268.

61

Там же. С. 271 

62

Выражение Г. С. Батищева.

63

Разумеется, существует множество частных, специальных механизмов, как социальных, так и психологических, решающих ту же задачу гарантирования единства личности. Такими механизмами, различающимися в зависимости от типа социальности, являются, например, исповедь, покаяние, решение «перечеркнуть все» и начать новую жизнь... Но подобные процедуры не имеют всеобщего характера, они осуществляют именно Aufheben, а не Lassensein и поэтому сами по себе недостаточны — несамостоятельны.

64

Ж. Деррида первым обратил внимание на роль фармакона как инструмента философской мысли (см.: Derrida J. Dissemenation. Chicago, 1981).

65

Разумеется, реальная функция морализаторства далека от рецептурных задач; она состоит в производстве высокого звона путем побрякивания общепризнанными ценностями, расположенными в трансцендентном, по ту сторону высокой реализуемости. Кимвал, бряцающий без дела, может надоедать (и надоедает), но, как уже отмечалось, полное отсутствие высокого звона создает опасную ситуацию.

66

Benedict R. The Chrysanthemum and the Sword: Patterns of Japaneese culture. New York, 1946.

67

См., напр.: Williams L. Hard Core: Power, Pleasure and the Frenzy of the Visible. Berkeley, 1989. — Любопытно, что в американских комедиях посетителями борделя чаще всего оказываются японские туристы.

68

Гегель. Феноменология духа. С.5.

69

Есть несколько поучительных книг об экономических истоках японского чуда.

70

Абрагам А. Время вспять, или Физик, физик, где ты был. М., 1991. С. 347.

71

Baudrillard J. Symbolic Exchange and Death. London, 1993. P.52. — В этой же главе Бодрийар приходит к следующему выводу: «Нам известно сегодня, что все материальное производство остается в пределах единой сферы благодаря уровню репродукции (моде, рекламе, масс-медиа) — т. е. благодаря тому, что Маркс так беспечно называл прикладными расходами (faux frais) капитала (чудовищная историческая ирония) — по существу речь идет о сфере симулякра и кода» (Ibid. Р. 57. Пер. А. Курбановского).

72

Вебер М. Избранные произведения. М., 1990. С. 153 (пер. М. Левиной).

73

Там же. С. 250.

74

Роррег К. An Objective Knowledge. Cambridge, 1974.

75

Ницше Ф. К генеалогии морали / Пер. К. Свасьяна// Ницше Ф. Соч. Т. 2. С. 439.

76

Там же. С. 439-440. См. также: Секацкий А. К. Море, камушки, песок//Митин журнал. 1991. №45, 46.

77

Hiliman J. The Dream and the Underworld. New York, 1979. P. 78.

78

A Source Book on Chineese Phylosophy. Vol.2. Princeton, 1972. P.416.

79

Барт P. Избранные работы: Семиотика, поэтика. М., 1989.

80

Во многих случаях агонизирующей социальности (Карфаген, Рим эпохи упадка, библейский Содом) смещен вектор фальсификации — подделывается не то, что обычно. В определении перевернутого мира прежде всего подчеркивается иная топика эталонов для подделывания.

81

Фрейд З. Психоаналитические этюды. Минск, 1991. С. 108.

82

Там же. С. 109.

83

Другое дело, что для придания воспоминаниям достоверности должны учитываться архетипы или, скажем, общая архитектоника «этого сознания».

84

Baclielard G. The Poetics of Reverie. London, 1971. P.99.

85

Ibid. P. 100.

86

Термин А. Ронелл руморология (англ. rumourology) обозначает стихию слухов, сплетен, неизбежных искажений, «испорченный телефон», который, как экэистенциал, предшествует «нормальному» телефону (см.: Ronell A. The Telephone Book. Lincoln, 1989).