prose_contemporary det_political sci_politics Пирс Пол Рид Дочь профессора

Роман «Дочь профессора» — рассказ о попытке начать революцию в США во второй половине 60-х годов. О том, как трое студентов отделения политической теории Гарвардского университета «на полном серьезе» задумали поднять революцию, и о том, к какому нелепому и плачевному результату привела эта попытка.

1971 год ru en Т. Озерская
Гриня FictionBook Editor Release 2.6 19 October 2013 Гриня 5BB31878-6D01-4E86-A82C-8610228C07CC 1.0

1.0 — сканирование, распознавание, создание файла — Гриня

Дочь профессора Прогресс Москва 1974

"Сыграем в революцию?"

Напряженный, калейдоскопический рисунок ритма пролога, содержащий, как детектив, загадку, сразу погружает в раздираемую контрастами и противоречиями американскую действительность второй половины 60-х годов.

Из маленькой квартирки под крышей, где отдельно от родителей живет юная Луиза Ратлидж, действие переносится в дышащую спокойной элегантностью и традиционным благополучием атмосферу дома профессора Ратлиджа. В нем прошло счастливое и безмятежное детство Луизы. Но почему ушла она из дому? И почему один из этапов ее еще такого короткого жизненного пути завершился площадкой пожарной лестницы?

Книга Пирса Пола Рида с обнаженной правдивостью ответит на эти вопросы. Но судьба Луизы во всей ее трагической типичности для многих молодых людей Запада все-таки не главная тема книги.

Роман «Дочь профессора» — это прежде всего рассказ о попытке начать революцию в США. Да-да, о том, как трое студентов отделения политической теории Гарвардского университета «па полном серьезе» задумали поднять революцию, и о том, к какому нелепому и плачевному результату привела эта попытка.

Справедливости ради скажем, что среди участников студенческих волнений, прокатившихся практически по всем развитым капиталистическим странам во второй половине 60-х — начале 70-х годов, далеко не все были такими фантазерами-экстремистами. Однако резкое расширение в этот период антиимпериалистического фронта во многих странах привело к тому, что наряду с коммунистическими партиями и рабочим классом, долгие годы отстаивающим свои экономические и политические права, в движение протеста против капиталистической системы включились новые, непролетарские слои и социальные группы, не имевшие ни необходимой теоретической подготовки, ни опыта практической борьбы. «Одним из показателей сдвига влево является движение так называемых новых левых. Оно опирается главным образом па радикальные слои интеллигенции, молодежи, в основном студенческой. Движение это не отличается ни однородностью, ни идейной или организационной целостностью… Участники движения легко поддаются влиянию революционной фразы, им жe хватает необходимой выдержки, способности трезво оценивать обстановку, часть их явно заражена антикоммунистическими предрассудками. Однако их общая антиимпериалистическая направленность очевидна. Упустить эту часть массового движения значило бы ослабить накал антиимпериалистической борьбы, затруднить создание единого фронта против монополистического капитала»[1].

Книга Пирса Пола Рида трезва и беспощадна. Несмотря на чувство симпатии, все время освещающее отношение писателя к героям, он сам ни на мгновение не верит в то, что их затея имеет пусть хоть случайный шанс на успех.

«Дочь профессора», естественно, вызывает в памяти еще одну нашумевшую книгу о бунтующих студентах, уже известную советскому читателю, — роман Робера Мерля «За стеклом»[2].

Произведения эти очень близки но материалу. Правда, Мерль — писатель совсем другого поколения, к тому же еще и профессор, преподававший как раз взбунтовавшимся гуманитариям Пантера. Быть может, именно поэтому Мерль создает роман-хронику, обширное полотно, призванное запечатлеть всего лить один мартовский день в жизни беспокойного гигантского муравейника — Нантерского университета.

В этой предштормовой стихии возмущенной толпы молодых люден как-то тонут корпи, глубинные причины их протеста, да и конечная цель — захват административного здания университета — кажется по-детски наивной.

Иным путем идет Рид. Выбирая в качестве своих героев группу экстремистов с оружием в руках, писатель, думается, совершенно сознательно локализует конфликт молодых бунтарей и государственной системы США. Его основной замысел — показать ступени протеста подобного толка: зарождение, истоки, степень накала и, что не менее существенно, неотвратимость поражения.

Зарождение первых ростков протеста после неожиданных столкновений с социальной несправедливостью у «блудных детей» буржуазного общества происходит, как правило, на бытовом уровне. Дело тут вовсе не в пресловутом «конфликте поколений». Радикальная молодежь из обеспеченных слоев подвергает сомнению и отрицанию основную аксиому американского, а если взять шире, и вообще капиталистического образа жизни: «Обогащайтесь, делайте деньги».

Быть богатым, ни в чем себе пе отказывать, в то время как множество людей па земле в буквальном смысле погибают от голода, с точки зрения Луизы Ратлидж, безнравственно. Ей лично было бы психологически проще, если бы она пе происходила из семьи потомственных миллионеров, один из предков которых подписал Декларацию независимости. А вот смогла ли бы она сама себя содержать? Ведь, даже обличая родителей в том, что они богаты, она продолжает брать у них деньги. Так что в данном случае от деклараций Луизы и ей подобных до начала сознательной борьбы за социальную несправедливость дистанция немалая.

Столь же незрелым, бытовым, несмотря па «теоретическую» обоснованность, оказывается и намеченный студентами заговор. Понимания порочности капиталистической системы и необходимости коренных общественных перемен, а также крайне поверхностного знакомства с произведениями Маркса и Ленина, поклонения высокоромантической и трагической фигуре Че Гевары отнюдь не достаточно для того, чтобы встать па истинно революционный путь, тем более что все это в большой мере сдобрено увлечением ультрареволюционными идеями троцкистско-маоистского толка. Мешанина в головах у этих «революпионеров» поистине невообразимая. Теоретическая беспомощность, помноженная на юношеский максимализм Дэнни и мрачный фанатизм Эллана, как раз и ведет к утопической, но вовсе не безопасной игре в революцию, поскольку револьвер Эллана Грея заряжен настоящими пулями. И несмотря на все сказанные героями высокие слова и трагический финал, все же хочется их бунт тоже назвать бытовым, потому что произошло все до обидного обыденно и буднично. Словом: «Пошли на семинар или, может, сегодня лучше сыграем в революцию?»

Бунтари в «Дочери профессора» предстают абсолютно изолированными от других аналогичных студенческих групп, хотя и сообщается, что Дэнни и Джулиус были членами в то время многочисленной и влиятельной организации «Студенты за демократическое общество» (СДО). Подобная изоляция, очевидно, входила в намерения автора. Политический и духовный климат Америки художественно исследуется в микрокосме «малой группы» как в социологическом, так и в самом прямом смысле слова. Рассматривая эту группу как явление достаточно распространенное не только в США, но и в других странах капиталистического общества, Рид подвергает ее испытанию на прочность, которого она не выдерживает. Весь строй книги убеждает в том, что поражение бунтарей закономерно.

В долгих спорах участники семинара профессора Ратлиджа ни разу не называют имена таких признанных теоретиков «новых левых», как Г. Маркузе, Дж. Рубин, Р. Дучке, братья Кон-Бендиты, но, в частности, именно Р. Дучке принадлежит лозунг: «Партизанская война в джунглях больших городов!»[3] Правда, студенты Рида не противопоставляют себя пролетариату, что свойственно вождям «новых левых», однако установка на насилие и индивидуальный террор, на то, чтобы «подать пример» массам и вдохновить их, — все эти идеи, проповедуемые Элланом Греем, характерны для большинства левоэкстремистских организаций типа «Уэзермены» или «Революционная сила» (США), «Роте армее фракцией» (ФРГ) или же «Рэнго сэкигун» (Япония). Левые экстремисты делают ставку на спонтанность революционного взрыва бесконтрольной анархистской стихии, в то время как революция созревает и идет по особым законам экономики, истории и политики, со строгим научным учетом годами складывавшихся конкретно-исторических условий.

Сама жизнь постоянно опровергает теорию и практику левых экстремистов. Расстрел национальными гвардейцами безоружных студентов в Кенте (США) в мае 1970 года вызвал волну демонстраций протеста и столкновений с полицией практически во всех университетах страны. Однако… революции не последовало.

Большинство «новых левых» абсолютизируют роль насилия. Но, как неумолимо свидетельствует опыт истории, насилие никогда не может быть первопричиной революции, а тем более ее целью. Подобная переоценка роли насилия объясняется тем, что марксизм понят теоретиками «новых левых» не как целостная система философской, экономической и политической мысли, а исключительно лишь как отрицание. Нетрудно заметить, что ни один теоретик «новых левых» не предложил еще никакой позитивной программы и все они проявляют поразительное равнодушие к конечным целям возможной революции.

«Дочь профессора» при всей ее политической злободневности вовсе не научное исследование, а художественное произведение, в котором действуют не абстрактные бунтари, а конкретные люди, с разными и непростыми жизненными судьбами. Их индивидуальные социально-психологические портреты точны и типичны. Всех их объединяет потребность в самоутверждении. Им, лично им, нужна революция сегодня, сейчас. Их субъективно честное и искреннее желание уничтожить капитализм объективно становится еще одним доказательством бессилия мелкобуржуазных революционеров перед лицом истории. Обреченность и бессилие героев великолепно чувствует сам писатель. Именно поэтому и ФБР заранее оповещено о готовящемся покушении. Именно поэтому и Эллану Грею, иезуиту, потерявшему бога, но так и не ставшему настоящим коммунистом, не остается ничего другого, как умереть.

Многозначительным предупреждением Эллану Грею и всем разделяющим его взгляды звучат следующие строки эпиграфа: «…человек растратит свои силы в одиноком, бесплодном мельтешении». Слова эти написаны в XIX веке. Но сколь легко применимы они к тем, кто, по сути, не предложив никаких идеалов и целей, призывает к насилию и террору, сам, конечно, не сознавая, что может только отпугнуть широкие массы народа, без которых немыслима настоящая революция. Деятельность ультралевых террористических группок, разгром которых неминуем, есть не что иное, как своевременное выпускание пара из распираемого реальными противоречиями социального механизма капиталистического государства. Заросший космами террорист в рубище, вооруженный бомбами и револьвером, — что можно придумать лучше для запугивания обывателя «коммунистической угрозой»?

Но бессилен — так же как и его ученики — предложить конструктивное решение общественных проблем и профессор Генри Ратлидж, мировоззрение которого претерпевает знаменательную эволюцию. По происхождению и по унаследованному состоянию он принадлежит к элите американского общества. В начале романа Ратлидж предстает перед нами как один из идеологов этого общества, он последовательный антикоммунист, искренне убежденный в преимуществах американского образа жизни, не только сулящего «процветание», но и основанного, как он считает, на «нравственности, энергии и справедливости». В том, что Ратлидж человек незаурядный и честный, убеждает его способность признать ложность тех идей, которые он на протяжении многих лет защищал и пропагандировал. Но и в случае Ратлиджа протест продолжает оставаться бытовым: к пониманию необходимости радикальных перемен в американском обществе профессор приходит лишь после трагедии Луизы, то есть только тогда, когда нечто начинает касаться непосредственно его самого. Судьба Луизы служит мощным толчком к давно назревшей переоценке ценностей. Ратлидж готов отказаться от своего богатства и жить па профессорское жалованье. И все же до самого конца он не способен победить в себе либерального буржуазного интеллигента. В теории признав закономерность революционной борьбы, оп на практике ищет альтернативу плана своих учеников в категориях, характерных для традиционной буржуазной демократии.

Образ профессора Ратлиджа при всей его кажущейся нетипичности отражает важнейший процесс, происходящий ныне в США, тот сдвиг в сознании многих американцев, без учета которого нельзя верно определить политический пульс страны. Водораздел в американском обществе сегодня проходит не только между антагонистическими классами, по даже внутри правящего класса. Трезво мыслящие представители американской буржуазии выступают против той позорной роли мирового жандарма, которую на протяжении многих последних лет играла Америка. По-разному понимают проблемы, стоящие в последние десятилетия перед США, многие миллионы американцев. Нет единодушия в оценке как внутриполитической ситуации в стране, так и внешнеполитического курса даже среди видных политических деятелей. В романе Рида бесповоротно расходятся жизненные пути двух американских миллионеров, бывших приятелей и соратников, сенатора Билла Дафлина и профессора Генри Ратлиджа.

В плане идейном к образу Ратлиджа примыкает образ отца Дэнии доктора Глинкмана, одного из тех, кого в 30-е годы называли удивительно точным словом «попутчики». Став инвалидом во время гражданской войны в Испании, Глинкман разочаровался в борьбе, как таковой. В его лице запечатлена еще одна ипостась бытового протеста. Судьба этого человека трагична не только потому, что он ослеп, но прежде всего потому, что в силу свойственного большинству буржуазных либералов индивидуализма и склонности к компромиссам Глинкман не сумел стать выше своей личной беды, как это делают настоящие революционеры.

Еще одну достаточно распространенную в западном мире 60-х годов разновидность «революционера» являет собой Джесон Джонс, который, по ироническому замечанию автора, «разглагольствует (о революции. — Г. Л.) так много, что у него уже не остается времени для действий». В отношении писателя к Джонсу есть немалая доля плохо скрытой антипатии и даже презрения, поскольку этот парень олицетворяет все скверное, что есть в движении хиппи.

Джесон Джонс — человек без идей и убеждений, играющий в революцию, потому что ему так удобно. На самом же деле его антибуржуазная «революционность» — лишь поза, всего-навсего модный маскарад, скрывающий мелкую и ничтожную душонку. Декларирующий независимость от собственности и полное пренебрежение к ней, Джесон сам побочный продукт «общества потребления». На словах отвергая стиль жизни родителей Луизы, он отнюдь по брезгует их деньгами, принимая как должное то, что Лупза содержит его.

Но более всего отвратителен в нем гипертрофированный индивидуализм, переходящий в откровенную бесчеловечность. Сознание каком бы то ни было ответственности для Джесона невыносимо: в ней он видит проявление «буржуазности» и покушение на свою «свободу». Но абсолютная свобода одного человека чаще всего зиждется на попрании свободы другого; и для Луизы, ставшей женой Джесона, практика так называемой «сексуальной революции» оборачивается самым обыкновенным — и еще более отвратительным, потому что это «теоретически» обосновано, — насилием над личностью и унижением женского достоинства. Не так-то легко судить, какого типа «революционеры» представляют большую опасность действительному революционному движению широких народных масс, такие, как Эллан Грей, или же как Джесон Джонс.

В романе «Дочь профессора» подводятся своего рода итоги идейным исканиям радикальной интеллигенции Запада 60-х годов. С одной стороны, в нем убедительно развенчивается, тактика левоэкстремистского террора как совершенно бесперспективная, с другой — отражается глубочайший кризис буржуазного либерализма.

Кому же но плечу произвести в капиталистическом обществе кардинальные перемены, о необходимости которых так много говорится в книге Рида? В «Дочери профессора» нет образов тех, кто ведет настоящую и последовательную борьбу за демократию и справедливость, и это придает роману оттенок пессимизма. Однако сказать, что молодой английским писатель вовсе не представляет себе, на каком социальном полюсе расположены эти силы, будет неверным и несправедливым.

В предыдущем романе Пирса Пола Рида «Монах Доусон» (1969) главный герой в качестве журналиста встречается с руководителем бастующих рабочих, коммунистом Маккеоном, аргументы которого ясны, четки и глубоко обоснованы. Пожалуй, в британской прозе последних лет немного найдется произведений, в которых проведен столь классово определенный анализ общественной ситуации в государстве «всеобщего благоденствия». Маккеон выступает за радикальные перемены, «которые бы отняли власть у денежного мешка и отдали бы. ее в руки людей». «Нам не нравится сама система, — говорит он, — капиталистическая система свободного предпринимательства, потому что для нас в этой системе нет никакой свободы». Безусловно, прав Маккеон, говоря о порочности самой структуры отношений в капиталистической промышленности. «Наше рабство, — заключает Маккеон, — это реальность. Если бы вы когда-нибудь работали на фабрике, вы бы об этом знали. Но цепи этого рабства нелегко разглядеть, потому что они в умах — в умах людей; ведь контролируется все то, что сообщается, говорится, внушается по телевидению, в школах, университетах, по всей стране».

В том, что интерес Рида к коммунизму не случаен, убеждает и тот факт, что в другом романе «Юнкеры» (1968) писатель с глубоким уважением нарисовал выходца из старинной немецкой юнкерской семьи, который во время второй мировой войны, находясь в рядах вермахта, сближается с коммунистами, помогает им, а в конце книги становится одним из видных деятелей ГДР, посвящая свою жизнь построению новой Германии.

Правда, образы коммунистов не являются и в том, и в другом романе центральными, но объясняется это, думается, тем, что писателю лучше знакомы люди иного социального опыта и склада, преимущественно левые интеллигенты, что, кстати, прекрасно подтверждает содержание «Дочери профессора».

Роман Рида вышел в свет в 1971 году, он имеет четкую временную границу— 1968 год. В современном динамичном мире шесть лет — немалый срок. «В Соединенных Штатах Америки произошел распад молодежной «новой левой»; в этом отношении сыграла свою роль и деятельность левацких группировок, наводненных к тому же агентами ФБР, и уступки, сделанные правительством, и экономический кризис 1969–1971 гг. На молодежном, как и на всем демократическом, движении не могло не сказаться — создав новую ситуацию и выдвинув новые задачи — свертывание войны во Вьетнаме.

Однако политическая активность молодых продолжает проявляться в участии в избирательных кампаниях, в стремлении выявить свою политическую независимость как от республиканской, так и от демократической партии, в деятельности в рамках новых политических группировок. «Новое американское движение», средний возраст участников которого составил 26–27 лет и в создании которого участвовали некоторые лидеры бывшей «новой левой оппозиции», наметило линию — связать интересы предприятий с интересами территориальных сообществ. Эта организация определила также как одно из направлений своей деятельности выработку мероприятий, противодействующих интенсификации труда и ухудшению положения рабочего. Цель «нового американского движения», как это объявлено им, — независимая классовая и социалистическая перспектива.

Заметным новым явлением в США является значительное повышение активности молодого рабочего…»[4]

Хотя перу Пирса Пола Рида (он родился в 1941 г.) уже принадлежат шесть романов и он не без оснований считается одним из самых одаренных и многообещающих молодых английских прозаиков, его творческая деятельность, по существу, еще только начинается. Придирчивый глаз литературоведа легко заметит в «Дочери профессора» и некоторую композиционную рыхлость, и эскизность отдельных образов, а иногда и беглость, незавершенность мысли. Но судить эту книгу, созданную по горячим следам событий, строгим академическим каноном, право же, не хочется. Она — честный и правдивый сколок живой, пульсирующей жизни, на наших глазах становящийся Историей. И конечно, было бы ошибкой приписать П. П. Риду намерение дать цельную и исчерпывающую картину молодежного движения в США в конце 60-х годов — ясно, что он задался целью рассказать лишь об одном хотя и довольно распространенном, но далеко не единственном проявлении этого движения. Но все же хочется упрекнуть молодого прозаика в недостаточной широте его писательского видения, известной склонности к манере репортажа, иногда подменяющего необходимый анализ. В этом смысле роман «Дочь профессора» воспринимается как талантливая книга-заготовка, многообещающая заявка на будущее…

Ни на мгновение не замедляющая свой ход История уже приготовила Пирсу Полу Риду материал для новых, более глубоких и зрелых книг.

Г. Анджапаридзе

Дочь професора

Существует мнение, что современное общество будет постоянно видоизменяться; я же со своем стороны боюсь, что в конечном счете оно неизбежно начнет окостеневать все в тех же своих установлениях, все в тех же предрассудках, все в тех же обычаях, вследствие чего человечество будет вынуждено топтаться в замкнутом кругу и дух его станет метаться от прошлого к будущему, не порождая новых идеалов; человек растратит свои силы в одиноком, бесплодном мельтешении, и род людской в неустанном своем движении перестанет продвигаться вперед.

Алексис де Токвиль «Демократия в Америке»

Вступление

1

Осенью 1967 года на одной из улиц Бостона прохожие могли заметить молодую девушку, неотступно следовавшую за мужчиной средних лет. День клонился к вечеру. Воздух был холоден и сыр. Небо казалось свинцово серым, трава — темно-зеленой, а стволы деревьев — черными. На девушке было коричневое пальто, из ворота, туго облегая шею, выглядывал желтый свитер, на длинных ногах — толстые шерстяные чулки того же цвета, что опавшие листья, по которым она ступала.

Напряженное, застывшее лицо. Взгляд широко открытых глаз прикован к плечам мужчины, шагавшего впереди нее. Тонкий с горбинкой нос девушки покраснел от холода. Плавная линия скул, туго обтянутых кожей, законченность и четкость во всех чертах лица, и только рисунок губ вступал с ними в противоречие своей расплывчатостью.

Внешность мужчины, за которым она шла, почти во всем являла собой полную противоположность внешности девушки. Его черты лица тоже были довольно правильны и гармоничны, но если у девушки все формировала кость, то у него все было слеплено из мяса. С некоторого отдаления его лицо могло показаться привлекательным, но вблизи производило отталкивающее впечатление: нос у него был толстый, губы толстые, и кожа па щеках в буграх и вмятинах. Это был грузный мужчина, а его одежда — куртка с подкладными плечами — делала его еще тяжеловесней. Брюки на нем были узкие, в обтяжку, плохо отглаженные. Когда он поворачивал голову и воротничок рубашки отделялся от толстой шеи, становилось видно, что и шея и ворот грязные, а узел его яркого галстука сохранял следы жирных пальцев.

Мужчина был примерно вдвое старше девушки. Его сальные черные волосы заметно начали редеть над невысоким лбом. Девушка — тоненькая, хрупкая, с широко раскрытыми серьезными глазами — приблизилась к нему на расстояние десяти шагов и так упорно следовала за ним, что он почувствовал ее неотвязное присутствие и остановился. Она тоже остановилась позади него. Он обернулся и поглядел на нее. Их взгляды встретились. Его взгляд был холоден и насторожен, но он стал другим, когда мужчина увидел выражение ее глаз. Он стоял, ожидая. Она подошла ближе, приостановилась в нерешительности, а затем присоединилась к нему, и они зашагали рядом через площадь по направлению к Чарлз-стрит.

Девушка глубоко втянула в себя воздух и, задержав дыхание, посмотрела на мужчину.

— Ладно, — сказал мужчина, — но прохлаждаться мне некогда.

Девушка перестала задерживать дыхание.

— Да, конечно, — сказала она. Облачко пара от ее дыхания растаяло в вечернем воздухе.

— У тебя есть куда пойти? — спросил мужчина. — Или пойдем в отель?

— Нет, — сказала девушка, — не надо. Можно пойти ко мне.

Голос у нее был мягкий, произношение почти классически правильное английское. Мужчина говорил невнятно, в нос, как говорят бостонские докеры.

— Эй, — сказал мужчина. — Ты, может, несовершеннолетняя или еще что, а?

— Нет, — сказала она. — Я… Мне девятнадцать лет.

— Кто вас знает, — сказал мужчина.

Они свернули на Арлингтон-стрит и направились в сторону набережной. В северной части Бикон-стрит девушка вошла в подъезд дома, который, по-видимому, принадлежал когда-то состоятельной бостонской семье, а теперь был поделен на доходные квартиры. Квартира девушки помещалась на самом верху, в мансарде. Грузный мужчина совсем запыхался, взбираясь по лестнице. Он остановился в маленькой прихожей, стараясь отдышаться, прежде чем приступить к тому, зачем пришел.

Все это заняло немногим более десяти минут. Мужчина не церемонился, только приспустил брюки, словно в туалете, и скинул башмаки. Девушка едва успела снять то, что требовалось, как он уже повалился на нее, закинув оставшуюся на ней одежду ей на лицо.

Когда все было кончено, девушка заплакала. Ее прерывистое дыхание перешло во всхлипывание.

— Пожалуйста… Может быть, вы теперь… Я бы хотела встать, — сказала она.

— Ясное дело, — сказал он, поднимаясь. — Да и мне пора. — Он спустил ноги на пол, подтянул брюки и принялся развязывать шнурки на скинутых ботинках. Девушка, продолжая негромко плакать, соскочила с постели и подошла к туалетному столику в углу. Она стояла там, не двигаясь.

— Слушай-ка, может, ты перестанешь реветь? — сказал мужчина. — Ты же сама этого хотела, ну и получила, я так понимаю. Чего ж ты ревешь?

Девушка ничего не ответила. Ее всхлипывания как будто прекратились.

— Мне жарко, — сказала она и подошла к окну.

— Немудрено, — сказал мужчина, затягивая молнию на брюках. — Чем, по-твоему, ты занималась эти четверть часа?..

Девушка отворила окно: потянула за шнур, рама поднялась.

— Скакала по постели, ровно мячик, и визжала так, что ушам больно, — продолжал мужчина. — Мне такие, как ты, образованные, просто на нервы действуют.

Девушка села на подоконник, перекинула ноги и соскользнула вниз.

Мужчина завязывал галстук.

— О господи… — проговорил он. — О господи, спаси нас и помилуй, да что же это! — Он шагнул к окну. Там, внизу, текла река, уходил вдаль Мемориал-проспект. Мужчина поглядел в узкий проезд возле дома: тела нигде не было видно. Потом его взгляд скользнул вдоль стены, и он увидел, что девушка лежит па площадке пожарной лестницы двумя этажами ниже.

— Боже милостивый! — пробормотал он.

Он отошел от окна, осмотрелся вокруг, увидел свою куртку, поднял ее и надел. Потом спустился вниз по лестнице и вышел па улицу. Только на Коммонуэлс-авеню он направился к телефонной будке и позвонил оттуда в полицию.

— Вот какое дело, — сказал он в телефонную трубку, — меня это в общем-то не касается, но тут на пожарной лестнице лежит какая-то девушка, — Он сообщил адрес и повесил трубку.

2

Полицейские проникли в квартиру па втором этаже, и через окно им удалось снять бесчувственное тело девушки с пожарной лестницы. А еще через несколько минут приехал санитарный автомобиль и забрал ее в больницу.

Полицейские — сержант и постовой — поднялись этажом выше.

— Нет, она упала не отсюда, — сказал сержант. Они поднялись на самый верх. — Вот отсюда — это уж больше похоже, — сказал сержант. Из-за двери не доносилось ни звука, и сержант достал связку отмычек и вошел в квартиру. Постовой последовал за ним.

Маленькая прихожая; на вешалке серое пальто. Они прошли в гостиную — аккуратно прибранную, обставленную просто, без претензий; стены, обивка, шторы — неярких тонов. Стеллажи с книгами, на стенах картины.

— Эти окна не туда выходят, — сказал постовой.

— Знаю, знаю, — сказал сержант.

Они вернулись в прихожую и оттуда прошли в спальню.

— Ну-ка, глянь сюда, — сказал сержант.

Рама была поднята. Покрывало на постели смято и наполовину съехало на пол.

— Тут, похоже, была борьба, — сказал постовой.

— На постели? — спросил сержант.

Он шагнул к окну, по увидел на полу толстые шерстяные чулки, наклонился и поднял их.

— Да, тут, похоже, дело нечисто, — сказал постовой. Сержант промолчал. Он поглядел на чулки, на постель, на открытое окно.

— А вы как думаете, сержант?

— Пожалуй, надо позвонить в участок.

Агент сыскной полиции, прибывший на место, был молод и пунктуален. Его внимание привлекли те же самые предметы — смятое покрывало, брошенные на пол чулки, — после чего он подошел к окну. Поглядел вниз, на пожарную лестницу, потом обвел глазами комнату и остановил свой взгляд на двух полицейских.

— Кто она такая? — спросил он. Сержант пожал плечами.

— На двери нет таблички,

Агент кивнул. Он прошел через прихожую в гостиную, присел к секретеру и принялся перебирать бумаги, словно кассир в банке, пересчитывающий ассигнации. Вскоре он наткнулся на письмо, подписанное «Отец». On причмокнул губами и покачал головой, прочтя фамилию, напечатанную в углу почтового листка.

3

Агент сыскной полиции Петерсон по мосту через Чарлз-ривер направился из Бостона в Кембридж. Было уже около семи часов вечера и почти темно. Он выехал на Массачусетс-авеню и пересек Гарвардскую площадь; лицо его было бесстрастно, и лишь по временам он тихонько причмокивал губами. Радио в автомобиле передало несколько сообщений, но они его не касались.

Примерно на середине Брэтлл-стрит он остановил машину, вышел и расправил плечи. Пройдя шагов двадцать по улице, он остановился на перекрестке перед большим домом в глубине сада. Окна первого этажа были освещены. Агент подошел к подъезду и после некоторого колебания позвонил.

Дверь отворил мужчина лет сорока пяти — пятидесяти. Он посмотрел на агента сквозь раздвижную решетку, оставшуюся с лета.

— Петерсон, — сказал агент. — Из Бостонского полицейского управления.

Хозяин дома раздвинул решетчатую дверь.

— У вас есть дочь по имени Луиза? — спросил агент.

— Есть.

— Проживает в квартире па Бикон-стрит? — Да.

— Боюсь, что с ней произошел несчастный случай, профессор…

— Может быть, вы войдете?

Пстерсон шагнул вперед и мгновенно ощутил вокруг себя атмосферу элегантности: просторный светлый холл, лимонного цвета стены, широкая лестница с белой балюстрадой.

— Пройдемте ко мне в кабинет, — сказал профессор. — Я бы хотел узнать подробности, прежде чем мы сообщим моей жене.

— Разумеется, сэр, — сказал Петерсон и снял шляпу. Они пересекли холл и вошли в небольшую комнату, все стены которой были заставлены стеллажами с книгами. В одном конце комнаты стоял старинный секретер с обитой кожей крышкой, в другом, под углом к камину, — два мягких кресла. Профессор Ратлидж опустился в одно из кресел, Петерсон присел на краешек другого, держа в руках шляпу, упираясь локтями в колени.

— Она упала из окна своей спальни на пожарную лестницу… двумя этажами ниже. Сейчас, она в больнице.

— Как это произошло? Вы знаете?

— Видите ли, сэр, мы пока еще не могли опросить ее; она, понимаете ли, без сознания, но можно предположить, что тут замешано другое лицо. Нам позвонили, понимаете. Сказали, что она лежит там, на лестнице. Ну, и притом в ее спальне был… был некоторый беспорядок.

— Понимаю, — кивнув, сказал профессор.

— Но мы пока еще не знаем, что все это значит… Пока еще нет.

— Разумеется.

Наступило минутное молчание.

— Может быть, — сказал Петерсон, — может быть, вы хотели бы позвонить в больницу?

— Да-да, — глухо, безжизненно отозвался профессор. — Да, конечно. — Он встал и подошел к секретеру. Взяв телефонную трубку, он начал рыться в справочнике.

— Семь два шесть два два нуля, — сказал Петерсоп.

— А… Да-да, — сказал профессор. Он набрал номер и, когда его соединили, справился о своей дочери, выслушал ответ, поблагодарил и повесил трубку.

— Она пришла в сознание, — сказал он полицейскому. — Ничего серьезного. Сломано ребро, сотрясение… больше ничего.

Тот кивнул.

— Ей здорово повезло, — сказал он.

— Да. — Генри Ратлидж снова опустился в кресло. Прижал кончики растопыренных пальцев одной руки к другой. — Как же это могло произойти?

— Боюсь, что нам придется спросить у нее, — сказал полицейский.

— Да-да, разумеется.

— Может быть, вы хотите поехать со мной в больницу?

— Да, это было бы очень любезно с вашей стороны. Они встали,

— Я сейчас скажу жене, если вы подождете минутку.

Стоя возле камина, Петерсон смотрел вслед высокому, худощавому ученому, когда тот выходил из комнаты. Потом окинул взглядом книги: Гоббс, Аристотель, Маркс. Его взгляд стал неподвижен: Карл Маркс, «Капитал», том первый. Ленин, «Государство и революция»; Иосиф Сталин, «Основы ленинизма».

Откуда-то со стороны холла донесся женский голос — чуть хрипловатый, резкий.

— О господи… она сильно расшиблась? Впрочем, удивляться нечему. Нет, поезжай ты… я не могу… не могу двинуться. — И еще какие-то приглушенные, неразборчивые слова.

Профессор возвратился в кабинет. Его уже тронутые сединой волосы были подстрижены не коротко и не длинно, а именно так, как должно, такое же впечатление производил и покрой его костюма. Морщины на его лице были отчетливо видны, но и в них было достоинство, они так же гармонировали с его благородной осанкой, как его белоснежная рубашка и начищенные ботинки.

— Ну что ж, поедемте, — сказал он.

Машина снова пересекла Гарвардскую площадь.

— Если тут замешан кто-нибудь еще, — сказал полицейский, — мы его разыщем.

Профессор кивнул. Некоторое время они оба молчали.

— Видите ли, какое дело, сэр, может, у вашей дочки что-нибудь не совсем ладно, так нам, пожалуй, лучше бы знать об этом.

— Да нет, — сказал профессор, покачав головой. — Она вышла замуж в начале этого года… потом они разошлись. Это могло подействовать на нее.

— Больно уж она молода для такого дела.

— Да, она рано вышла замуж. И брак длился недолго.

— Так что не исключено, что она просто сама выбросилась?

— Да. Впрочем… не знаю. Вам бы надо спросить об этом психиатра, доктора Фишера.

4

— Установлено, — сказал больничный врач, — что ваша дочь имела сношение с мужчиной незадолго… вернее сказать, непосредственно перед падением из окна. Профессор молчал. Он смотрел прямо перед собой в глубь коридора, по которому он шел вместе с доктором и агентом Петерсопом.

— Это не имеет отношения к полученным ею повреждениям, — сказал доктор. — Но нам пришлось обследовать ее, и это… это выявилось с полной очевидностью.

— На то оно и было похоже, — сказал Петерсон.

— Вам бы надо позвонить доктору Фишеру, — сказал профессор.

Они подошли к палате. Петерсон покинул их, отправился звонить психиатру.

Отец в сопровождении доктора прошел в палату к дочери. Она лежала на спине. На ней был белый больничный халат. Волосы расчесаны. Глаза закрыты. У стены в изголовье кровати сидела санитарка.

— Только на минуту, — прошептал врач. — Ей нужен покой.

Генри Ратлидж кивнул. Он подошел к кровати, присел па стоявший рядом стул и наклонился над дочерью. Глаза ее были закрыты, и он долго молчал; когда она их открыла, он назвал ее по имени. Луиза повернула голову, увидела отца, по ничего не отразилось па ее лице, и она снова устремила взгляд, в потолок.

— Бедная девочка, — сказал Генри Ратлидж. — Мне очень тебя жаль. Моя бедная малышка.

Лицо ее было все так же неподвижно.

— Ты можешь рассказать мне, как это случилось, Лу? Полиции это важно знать. Ты что — упала?

Она не отвечала.

— Там был какой-то мужчина? Был там кто-нибудь? Прошу тебя, дорогая, скажи мне, а я сообщу полиции…

Она отвернулась к степе и закрыла глаза.

5

Доктор Фишер был в гостях, но Петерсон разыскал его. Доктор сказал, что сейчас приедет. Хозяйка дома, увидав, что гость надевает пальто, стала просить, чтобы он не уезжал так рано. Доктор улыбнулся, пожал плечами.

— Одна из моих пациенток только что выбросилась из окна, — сказал он, — так что, вы понимаете… — Он снова улыбнулся — хозяйка была богата и хороша собой — и пообещал вернуться.

Когда он приехал в больницу, профессор Ратлидж сидел в вестибюле один. Они обменялись рукопожатием.

— Она не хочет разговаривать со мной, — сказал профессор. — Я очень сожалею, мне не надо было спешить.

— Нет, нет, — сказал доктор Фишер, — вы правильно сделали, надо было попытаться.

Психиатр был человек средних лет, весьма щеголеватый, в столь же безукоризненно сшитом костюме, как и профессор, и в такой же белоснежной крахмальной рубашке.

— Как этo произошло? — спросил психиатр.

— Мы не можем ничего понять. Кто-то позвонил в полицию и сказал, что она лежит па площадке пожарной лестницы под окном своей квартиры. Там ее и нашли. Она пролетела только два этажа, а могла упасть па мостовую.

— Да… Странно, однако… Никогда бы не подумал, что она совершит нечто подобное.

Они подошли к двери палаты.

— Пожалуй, мне лучше поговорить с ней с глазу на глаз, если не возражаете, — сказал психиатр.

— Да-да… конечно.

Генри Ратлидж остался ждать в коридоре. Доктор Фишер переступил порог, постоял немного, словно в нерешительности, потом сделал знак сиделке выйти и подошел к кровати. Луиза, его пациентка, по-прежнему лежала на синие, закрыв глаза, повернув лицо к стене.

— Луиза, — негромко позвал ее доктор. — Луиза. Она открыла глаза и поглядела на него.

— О… доктор Фишер.

— Как ты себя чувствуешь? — Голос доктора звучал вкрадчиво, успокаивающе.

— Я… — начала она. — Да вы все знаете.

— Да. Знаю, что ты откуда-то упала. — Он присел возле постели.

— Папа ушел?

— Нет, он ждет.

Голова ее метнулась по подушке.

— Мне ужасно жаль его… честное слово… Но мне бы хотелось, чтобы он ушел.

— Он уйдет, Луиза, уйдет. Только он очень расстроен.

— Понимаю, но ведь со мной уже все в порядке. — Голос ее теперь звучал жестче.

— Это… Что, собственно, это было? Она вздохнула.

— Ну как же так, Луиза? По-моему… Мне казалось, что ты уже справилась с этим?

— Да. Мне очень жаль. Но на меня вдруг опять нашло… Неожиданно… Вы понимаете…

Доктор Фишер поглядел и а часы.

— Послушай, Луиза. Сейчас тебе надо поспать, но я загляну завтра утром, если ты не против… И мы обо всем поговорим.

— Хорошо.

— А теперь спи.

— Хорошо. Психиатр встал.

— Там… Там был с тобой кто-нибудь? Мне кажется, это интересует полицию.

Она закрыла глаза.

— Да нет… В сущности, нет, — сказала она.

6

Генри Ратлидж нашел жену на том же месте, где он ее оставил. Она ждала его возвращения в гостиной, её бокал был все так же наполнен до половины виски. — Ну, что там с этой маленькой паршивкой? — спросила она.

Он не ответил.

— Лаура легла спать? — спросил он.

— Да… легла.

Он направился к бару сделать себе коктейль, потом обернулся и поглядел на жену. Она держалась очень прямо, даже когда была пьяна, и в самом непрезентабельном виде не теряла изящества и шика. Ее белокурые волосы были причесаны нарочито небрежно, кожа, очень нежная, была хорошо ухожена. Высокая, стройная женщина, на шесть лет моложе своего мужа, она была одета в длинную юбку и свободную шелковую блузу.

— Ну же, Генри, — сказала она. — Что с ней? Что с твоей крошкой, с твоей любимицей?

— Все в порядке. Сломано ребро. Больше ничего.

— Значит, мы скоро увидим ее здесь?

— Она не захотела разговаривать со мной. Пришел Фишер.

— А что он может сказать в свое оправдание?

— Он сказал, что это рецидив. Лилиан рассмеялась.

— Изумительно! А как еще иначе можно это назвать? Во всяком случае, едва ли это называется исцелением. — Она подняла вверх бокал; он уже снова был пуст. Генри подошел, чтобы его наполнить. Он взял бокал, направился к бару, налил виски и возвратился к Лилиан, проделав все это совершенно машинально.

— Полиция считает, что там замешан еще кто-то… Какой-то парень.

— Кто-то выбросил ее из окна? Кому это надо ее выбрасывать? Она сама выпрыгнула.

Лицо Генри окаменело.

— Она… Только что перед этим она была с кем-то в постели.

— Вот так штука!

— Прошу тебя, Лилиан…

Профессор прошел в другой конец комнаты и, вертя в пальцах бокал, остановился перед картиной Боннара — обнаженной натурой.

— Бога ради, Гарри, не будем ломаться.

— Она могла… У нее мог быть любовник, даже два, — довольно резко сказал он, обернувшись к жене. — Мы же ничего не знаем.

— Конечно, — сказала Лилиан, — мы ничего не знаем.

— А если они у нее есть, я полагаю, что она спит с ними. Она уже была замужем, в конце-то концов.

Лилиан уловила новые потки в голосе мужа. Она промолчала.

— Но она все-таки… Я хочу сказать, она же не шлюха, — сказал Генри.

Лилиан снова промолчала.

— Достаточно поглядеть на нее, — продолжал Генри. — Это ведь всегда видно. Ей очень плохо пришлось с этим ее мужем. И это могло… это могло подействовать на нее. В общем, все очень сложно. Не нужно быть психиатром, чтобы понимать, как все это сложно.

— Я ложусь спать, — сказала Лилиан, медленно, с трудом поднимаясь из глубокого кресла.

— Хорошо, — сказал Гепри.

— Где она будет жить, когда выпишется из больницы?

— Не знаю. Считается, что домашний очаг вреден для нее… Так по крайней мере говорит Фишер.

— Домашний очаг вреден для каждого. Генри поглядел на жену.

— Да, — сказал он. — Да, по-видимому, это так.

7

На следующее утро после того, как его дочь сделала попытку покончить с собой, профессор Ратлидж направлялся к своему институту в Гарварде; опустив голову, он смотрел, как желтые и багряные листья, падая, оставляют влажные пятна на его хорошо начищенных ботинках. Пятнадцать минут ходьбы, и он, покинув спокойный район особняков, где был расположен его дом, оказался в квартале магазинов и баров, окружавших Гарвардскую площадь, пересек ее и вступил на территорию Гарвардского университета.

Семеро студентов из его семинара уже ожидали профессора — те, на ком профессор остановил свой выбор, просматривая длинный список претендентов; один был с Среднего Запада, две девушки — из Рэдклиффа, один был негр, один еврей, один иезуит и один метис мексиканско-американской крови. Таким образом, состав семинара в какой-то мере отражал неоднородность американского общества — случайность, вполне совпадавшая с либеральными воззрениями профессора Ратлиджа.

Занятие семинара началось с разговора об Адаме Смите — накануне профессор прочел о нем лекцию. Сам Генри Ратлидж, по-видимому, не собирался особенно распространяться па эту тему, говорили в основном студенты, как оно и должно было быть, по вскоре всех охватило разочарование— студенты заметили, что профессор слушает их рассеянно, и мало-помалу в разговоре все чаще и чаще начали возникать паузы, пока одна из девушек, Кейт Уильяме, не сделала сногсшибательного заявления о том, что Смит якобы находился под влиянием Кене[5], против чего решительно восстал Элан Грей, иезуит.

— А как, — спросил профессор Ратлидж, не прислушивавшийся к спору о физиократах, — а как вы все расцениваете нравственный аспект философии Смита?

Наступило молчание.

— Мне кажется, сэр, — сказал Дэниел Глинкман, — что для нас больший интерес представляет теория политической экономии Адама Смита, нежели его нравственно-философские воззрения.

— Да-да, разумеется, однако необходимо иметь представление и о «Теории нравственных чувств». Кто-нибудь из вас это читал?

— Да, — сказал Элан Грей. — Я читал.

— И как сформулируете вы основополагающую доктрину этого произведения?

— Ну, может быть, так: наше нравственное чувство рождается в результате сопереживания?

— Абсолютно правильно: «Это та особенность нашей натуры, которая заставляет нас входить в положение других людей и разделять с ними чувства, которые та или иная ситуация имеет тенденцию возбуждать».

— Да, — сказал Элан. — Мне кажется, это недалеко уходит от…

— Продолжайте, — сказал профессор.

— Видите ли, это несовместимо с понятием о примате совести или с любым этическим абсолютом. Общество, состоящее из людей, достигших совершенного сопереживания, неизбежно должно впасть в нравственный паралич.

— Да, — сказал профессор. — И тем не менее человек, лишенный дара сопереживания, будет жалок в роли святого.

Участники семинара рассмеялись, восприняв это как шутливую иронию по адресу священнослужителя, но прославленная профессорская улыбка тут же увяла, сменившись выражением озабоченности.

8

Генри Ратлидж возвратился домой к обеду, который приготовила Лилиан. Лаура, его младшая, пятнадцатилетняя дочь, такая же хрупкая и красивая, как ее сестра, только более светловолосая, в джинсах и пончо полулежала в глубоком кресле в гостиной, рассеянно глядя в пространство, и ждала, пока родители позовут ее к столу.

— Я отказалась от предложения Кларков на сегодняшний вечер, — сказала Лилиан мужу.

— Почему? Из-за Луизы?

— Илайн всегда так безапелляционно рассуждает о неполноценности подростков. А я что-то не замечаю, чтобы ее дети были чем-нибудь лучше наших.

— Да. Ну что ж. Боюсь, мне тоже не очень хочется видеть их сейчас.

В кухню вошла Лаура, и они сели за стол. На обед был суп и шницели, из которых они сделали себе сандвичи с луком, салатом и майонезом.

— А Лаури знает?.. Ты знаешь, Лаури? — спросил профессор.

Девушка обратила взгляд широко раскрытых глаз на отца.

— Знает, — сказала Лилиан.

— Про Лу? — спросила Лаура.

— Да.

— Знаю.

— Как ты думаешь, почему она это сделала?.. — спросил отец.

Лаура пожала плечами.

— Может быть, она рассказывала тебе что-нибудь? Про какого-нибудь мальчика или еще что?

Лаура снова пожала плечами.

— Мы никогда о таких вещах не говорим. И к тому же я не видела ее уже несколько недель.

— А ты сама… ты сама не догадываешься, что могло ее на это толкнуть… Тем более теперь, когда она оправилась после этой истории с Джесоном?

Лаура, откусив кусочек сандвича, принялась за суп.

— «Догадываться» я могу… О да!

— Прекрасно. Так почему? — Голос Генри звучал резко, словно он уже заранее был раздосадован тем, что скажет его младшая дочь.

— Ты не поймешь.

— А ты попытайся.

— Ну, понимаешь… вы все думаете, что жизнь — это ужас как интересно… Но… не знаю… я что-то этого не нахожу.

— И ты считаешь, что Луиза могла тоже так думать?

— В ту минуту, когда она выбрасывалась из окна, мне кажется, она думала именно так.

— Но почему? Что же могло привести ее к мысли, что жить не стоит?

— Видишь ли, сегодня утром, в школе… я старалась понять, почему ты назвал меня Лаурой?

Генри Ратлидж поглядел на жену; та, в некотором замешательстве, взглянула на дочь.

— Просто нам казалось, что это красивое имя, — сказала она.

— А-а. — Лаура смолкла.

— А в чем дело? Оно тебе не правится? — спросил Генри.

— Нет, почему же. Но вот вы назвали Луизу Луизой, а маму зовут Лилиан. — Взгляд Лауры был прикован к ее сандвичу.

— Ну так что? — спросила Лилиан.

— Мы учили… Забыла я сейчас, как это называется… ну, когда много слов начинаются с одной и той же буквы…

— Аллитерация, — сказал Генри.

— Вот-вот. Ну, я и подумала: Лилиан, Луиза, Лаура. И мне захотелось узнать, не потому ли вы назвали меня Лаурой? Не из-за буквы ли «л»?

— О господи, Лаури, — сказала Лилиан. — О чем вообще разговор. Это же красивое имя.

— Я понимаю. Но мне просто хотелось знать, вот и все… Насчет этих «л».

— Да… Да, это отчасти… — с расстановкой произнес Генри, — отчасти по причине этих «л».

— Я так и думала, — сказала Лаура.

— А ты что-нибудь имеешь против?

— Это давит мне па психику…

— Почему?

— Я не знаю… Чувствуешь себя каким-то словом из какого-то предложения, написанного кем-то другим. Мне кажется, и Лу могла чувствовать то же самое.

9

Генри и Лилиан были большими ценителями кофе. Они покупали его в зернах в одной итальянской кондитерской в Бостоне; у них имелся также целый набор самых усовершенствованных кофейников, которые они коллекционировали на протяжении многих лет своей супружеской жизни и все никак не могли решить раз и навсегда, какой способ приготовления кофе наилучший. В настоящее время они пока что оба отдавали предпочтение фильтрующему способу приготовления в кофейнике из огнеупорного стекла, и профессор политической теории терпеливо стоял над бумажным фильтром, пропускающим небольшие количества кипятка на смолотый кофе через строго определенные промежутки времени.

У парадного позвонили. Лауру послали открыть дверь. Она вернулась на кухню.

— Какой-то мужчина, — сказала она отцу. — Хочет видеть тебя.

— Кто он такой? — спросил профессор.

Лаура пожала плечами и небрежно опустилась на стул. Генри вышел в холл и увидел за решетчатой дверью полицейского агента, приходившего накануне вечером.

— Извините, что мне пришлось побеспокоить вас, профессор, — сказал Петерсон. — Но тут всплыли кое-какие обстоятельства, о которых вам следует знать.

— Войдите, — сказал Генри Ратлидж. Он снова провел полицейского в свой кабинет, и они уселись в тех же самых креслах. Глаза Петерсона избегали взгляда профессора, потом неожиданно он ухмыльнулся.

— Мы накололи его, — сказал он.

— Кого?

— Мужчину.

— Какого мужчину?

— Мужчину, который был с вашей дочерью. Может оказаться, что это изнасилование.

— Как… каким образом вы его обнаружили?

— Отпечатки пальцев на изголовье кровати. Имеются в нашей картотеке. Угон автомобиля, лет пятнадцать назад.

— Но… разве это доказательство?

— Он сознался. Мы зацепили его в Бельмонте, и он вроде как сознался. Во всяком случае, не отрицает, что был там. Пытался утверждать, что она сама пригласила его, но я так полагаю, что он шел за ней по пятам до самого дома, а там приставил ей нож между лопаток. Что-нибудь в этом роде.

— Но… В окно, значит, тоже он ее выбросил? Петерсон перестал ухмыляться, нахмурился; он утратил свой довольный вид.

— А вот тут уж дело похитрее. Потому как, между нами говоря, он не того сорта тип. Он, понимаете ли, не из разряда душегубов. Просто обыкновенный подонок. Ведь это он позвонил нам, вот какое дело. И утверждает, что она сама взяла и выбросилась.

— Может быть, это и правда, — сказал Генри Ратлидж. — Ведь… после того, что…

— Да… может быть. — Петерсон прикусил зубами большой палец. — Но в таком случае странно, что он вообще позвонил нам.

— А что он за человек?

— Работает в баре в пригороде. Зовут его Бруно Спинетти: сорока лет, женат, двое детей.

Генри Ратлидж побледнел.

— Вам придется брать у Луизы показания?

— Безусловно.

В кабинет вошла Лилиан, неся поднос с кофейником и тремя чашками. Она улыбнулась Петерсону.

— Здравствуйте, — сказала она. — Я мать Луизы. Петерсон встал.

— Здравствуйте, миссис Ратлидж. Поверьте, мы очень вам сочувствуем.

Все снова сели. Лилиан — возле письменного стола мужа. Она налила всем кофе.

— По-видимому, ее изнасиловали, — сказал Генри жене.

Лилиан наклонила голову, по ничего не сказала.

— Нашли отпечатки пальцев этого человека. И он сознался.

— Видите ли, мадам, чтобы выразиться точнее, он признался в том, что был с ней там, когда она выбросилась из окна, — сказал Петерсон.

— А-а, — произнесла Лилиан.

— Но ведь oн же, по-видимому, силой вломился к ней в квартиру, — сказал Генри. — Это мужчина средних лет, женатый.

— Да, по-видимому, — сказала Лилиан. Генри Ратлидж наклонился вперед.

— Его зовут Бруно Спинетти, — проговорил он с отвращением.

— Я хотел спросить вас, — сказал Петерсон, — не пожелаете ли вы отправиться вместе со мной в больницу и присутствовать при том, как я буду брать показания у вашей дочери?

Лилиан и Генри поглядели друг на друга.

— Пожалуй, справедливости ради мы не должны скрывать от вас, господии полицейский, — сказала Лилиан, — что последнее время наши взаимоотношения с дочерью оставляли желать лучшего…

— Угу… — Петерсон понимающе кивнул. Лилиан улыбнулась ему.

— Другое поколение, вы понимаете?

— Да, мадам. У многих родителей неполадки с детьми в наши дни.

— Мы, конечно, во всем виним себя, — продолжала Лилиан; в ее хорошо модулированном голосе звучали иронически-покаянные нотки. — Но именно поэтому нам кажется, что вы скорее узнаете у нее правду, если мы не будем при этом присутствовать.

— Да, — сказал Генри. — Да, пожалуй.

— Если вы будете допрашивать ее при нас, — сказала Лилиан, — Луиза, вероятнее всего, скажет, что это она изнасиловала мистера Спипетти.

Петерсон рассмеялся.

— Понимаю, — сказал он, — понимаю. Так вот они все: уйдут из дома, хотят, видите ли, жить сами по себе, а потом в два счета влипают в историю.

10

В четыре часа позвонил доктор Фишер. — Сегодня вечером Луизу выписывают из больницы, — сказал он. — Повязку с ребер еще не сняли, но в остальном у нее уже все в порядке.

— Слава богу, — сказал Генри.

— Теперь вопрос в том, куда ей поехать, — сказал психиатр. Мы тут с ней это обсудили и подумали, что, пожалуй, ей лучше вернуться домой, к вам.

— Да, конечно, — сказал Генри. — Если вы находите, что так лучите.

— Видите ли, я не думаю, что ее следует сейчас предоставить самой себе.

— Да, конечно, не следует.

— И я не думаю, что для нее было бы сейчас полезно остановиться у нас. Между нами говоря, профессор, Анне и мне было немного сложно…

— Мне очень жаль.

— Нет-нет, ничего страшного. Но это будет не совсем то, что нужно сейчас для Луизы. Можно бы еще, конечно, поместить ее к Мак-Лину. Но я беседовал с Луизой об этом как психиатр, и мы пришли к заключению, что, быть может, в основе ее депрессивного состояния лежит ее неспособность найти общий язык с вами и с Лилиан… в общем с родителями.

— Понимаю.

— И следовательно, было бы неплохо поехать прямо домой и попытаться взять, так сказать, быка за рога.

— Да, конечно.

— Как вы думаете, Лилиан пойдет нам в этом навстречу?

— Да. Она пойдет навстречу. Мне кажется, да.

— Тогда я привезу Луизу домой.

— Мы можем вместе поехать за ней.

— Нет, профессор. Простите, но, мне кажется, будет лучше, если это сделаю я.

Генри прошел на кухню к жене.

— Фишер говорит, что она должна вернуться домой, — сказал он.

— Он так считает? — проговорила Лилиан, наклоняясь, чтобы поставить жаркое в духовку.

— Мы должны попробовать, — сказал Генри. Лилиан обернулась и поглядела на него. На секунду Генри показалось, что она вот-вот расплачется, и он поспешно отвел взгляд.

— Нет… Ну, хорошо, я постараюсь, — сказала Лилиан и направилась в другой конец кухни за льдом для коктейля.

11

Луиза, закутанная в плед, вышла из черного лимузина доктора Фишера. В сопровождении психиатра, словно примадонна со своим импресарио, она вошла в дом, не взглянув на родителей. Лицо ее было бледно, и она держалась неестественно прямо из-за тугой повязки на ребрах.

В доме было тепло, и она сбросила плед на стул в холле. На ней было очень простое серое платье. Доктор Фишер прошел следом за ней в гостиную, и Генри Ратлидж предложил ему коктейль. Затем он предложил коктейль Луизе, но она отрицательно покачала головой. Мужчины выпили. Луиза сидела в кресле и покусывала костяшки пальцев.

— Я полагаю, — сказал доктор Фишер, — что мы должны быть полностью откровенны друг с другом. — И он раскинул коротенькие ручки, как бы демонстрируя эту откровенность. — Мы должны называть вещи своими именами. Конечно, это будет нелегко каждому из нас, но я знаю, что вы все хотите, чтобы от вашей встречи был толк, и, мне кажется, сумеете этого достичь.

Отец и мать кивнули. Девушка сидела совершенно неподвижно.

— Теперь я должен вас покинуть, — сказал доктор Фишер, поглядев на часы, — но Луиза приедет завтра повидаться со мной, и… мы поглядим, как у нас идут дела.

Он встал, улыбнулся Луизе и вышел вместе с Генри, который проводил его до двери.

Лилиан, оставшись наедине с дочерью, поглядела на нее и отхлебнула из своего бокала.

— Этот… как его… Ну, шпик приходил сюда… насчет того мужчины, — сказала она.

Луиза подняла глаза на мать и кивнула.

— Да, он и ко мне в больницу приходил.

— Что ты ему сказала?

— Чтобы они отпустили его.

— Ну да, я так и думала, но твой отец…

Генри вернулся в гостиную. Он улыбнулся Луизе.

— Папа, — сказала она, — мне очень жаль… вчера, в больнице, это я не со злости… Просто я чувствовала себя так ужасно из-за всей этой истории…

— Я знаю, Лу. Не думай об этом. — Он направился к бару, чтобы налить себе еще виски. — Приходил к тебе агент? — спросил oн. — Они нашли человека, который тебя обидел.

Наступило молчание. Луиза судорожно глотнула. Потом на лице ее появилось выражение решимости.

— Я сказала им, чтобы они его отпустили, — повторила она.

— Но… почему?

С явным усилием дочь заставила себя поглядеть в глаза отцу.

— Потому что… Это неправда, будто он изнасиловал меня, папа.

Лилиан опустила глаза и уставилась в свой бокал. Генри сделал глоток и сел на стул.

— Неправда? Вот это действительно приятное сообщение, — проговорил он скороговоркой. — Потому что, разумеется, это было бы ужасно. Я как раз думал: как-то непохоже, чтобы, судя по описанию, это мог быть кто-то из твоих друзей. Какой-то Луиджи… Спинетти, так кажется? — Голос его мало-помалу замер.

— Я не знаю, — тихо, но очень твердо сказала Луиза. — Я не знаю, как его зовут. Я просто встретила его… вчера… на улице.

— И он… — начал было профессор.

— Нет, — сказала Луиза. — Нет. Это я подцепила его на улице и привела домой. Это я сделала. Я сама.

Часть первая

1

Генри Ратлидж родился 18 марта 1920 года в городе Нью-Йорке. Родился под счастливой звездой, и все сулило ему успех и процветание на его жизненном пути, ибо его семья по всем признакам принадлежала к элите: здесь соединились воедино богатство, родовитость, культура, влиятельные связи, образованность. По отцу он был англичанином — прямым потомком младшего отпрыска одной английской семьи, прибывшего в Америку перед революцией, чтобы сделать карьеру. Он ее сделал и здесь остался, а потом словом и делом боролся за американскую независимость, ибо, как все англичане, понимал материальную ценность политической свободы. Все свое достояние он оставил своим сыновьям, а те и продолжатели их рода не только сохранили в целости, но и увеличили его первоначальный капитал, избрав своим жизненным кредо ту особую смесь твердой уверенности в непогрешимости своих принципов и умения соблюдать личные интересы в практической жизни, которая является неоспоримым вкладом, сделанным англосаксами в историю человечества.

Традиция эта оставалась незыблемой и ко времени рождения Генри; он рос в той среде восточноамериканской аристократии, положение которой в обществе было тем более исключительным, поскольку оно шло вразрез с общепринятым представлением об американской демократии, и ничто в его юные годы не привело его к переоценке ни класса, ни страны, частицей которых он себя сознавал. Даже экономический кризис, разразившийся в Америке, когда Генри было девять лет от роду, не омрачил его детства: капитал Ратлиджей, вложенный в полезные ископаемые, недвижимость и нефть, сохранился в целости и неприкосновенности.

Генри окончил школу в Экзетере и колледж в Йеле. Жизненный опыт, извлеченный им из пребывания в этих двух учебных заведениях, лишь упрочил его уверенность в правильности его образа жизни. Когда в Европе началась война, старший брат Генри, Рэндолф, покинул дом, чтобы вступить в ряды Королевского Канадского воздушного флота, Генри же остался завершать свое образование.

В 1941 году его собственная страна, Соединенные Штаты Америки, вступила в войну, и Генри Ратлидж отправился сражаться за родину. Он был в Европе, когда армии союзников, отбросив немцев обратно к Эльбе, обнаружили при этом следы таких преступлений и такой жестокости, каких никто никогда не мог себе вообразить и потому не предвидел и не боялся. Работая в военной разведке, Генри увидел зло и постиг его огромность, и это поколебало его веру в человека, но не поколебало его веру в Америку.

Возвратившись домой, он узнал, что его брат Рэндолф погиб в воздушном бою над Тихим океаном. Он узнал об этом от своих родителей в гостиной родного дома на Гудзон-ривер; сообщив это известие, его мать подошла к окну, чтобы поправить цветы в вазе, а Генри с отцом вышли в сад.

— Если уж мне суждено было потерять сына, — сказал отец, — то я рад, что хоть не тебя. Рэндолф был славный малый, но он не из тех, кто мог многого достичь.

Они стали удаляться от дома, спускаясь по пологому склону к реке. Генри молчал, боясь расплакаться; глубоко привязанный к брату, он испытывал острую скорбь.

— На твоем месте я бы занялся юриспруденцией, — сказал отец. — Это наилучший путь в политику, а ведь именно туда ты стремишься, не так ли?

Генри сквозь застилавшие взор слезы смотрел на ствол дерева.

— Да, — сказал он. — Да, пожалуй.

— Это единственное, что придает смысл жизни. Политическая деятельность не позволяет человеку замыкаться в своем узком мирке. Я сам погубил для себя всякую возможность сделать карьеру, из-за того что был единственным прорузвельтовским республиканцем — вещь неслыханная, — а у тебя все чисто и все впереди. Ты даже можешь быть, если захочешь, демократом.

— Мне бы хотелось продолжить учение, — сказал Генри. — Еще на год вернуться в Европу — в Оксфорд.

— Учение? Помилуй бог, что же еще намерен ты изучать? — спросил отец.

— Политику, — сказал Генри. — Политику и историю. Я хочу знать, что мне следует делать, если я когда-нибудь буду куда-нибудь избран.

Отец пожал плечами.

— Поступай как знаешь. Ты был в действующей армии и, мне кажется, заслужил право годик повалять дурака, но рано или поздно тебе придется вернуться в Америку и сделать себе имя. У нас есть деньги, ты это знаешь, но в нынешнее время одних денег недостаточно.

2

Хаос и бойня, через которые прошла Европа, убедили Генри Ратлиджа, что нельзя допустить, чтобы история человечества творилась в дальнейшем столь неспособными к управлению людьми и чтобы политику — как на родине, так и на чужбине — вершили честолюбцы авантюристы. Сначала это было просто воззрение, а не практическая программа, но уверенность отца в том, что сын должен сделать политическую карьеру, подтолкнула Генри к принятию решения, а то обстоятельство, что убит был не он, а его брат, укрепило его веру в себя как в избранника, чей удел — послужить Америке и человечеству.

Тем не менее он действительно хотел набраться знаний, лучше разобраться во всем, почему и решил возвратиться в университет, а Оксфорд избрал для этой цели потому, что его интересовали англичане — их образ жизни, их духовные ценности. Осенью 1945 года он снова переплыл Атлантический океан и провел год в Баллиольском колледже.

Генри ждал очень многого от Оксфорда — интеллектуальной родины его предков, но не получил ничего, кроме плохо отапливаемой комнаты в колледже. Выпускники его курса казались ему ограниченными и незрелыми, их политический кругозор был сужен, их идеал сводился к залатыванию прорех расползающейся по швам Британской империи и к пустопорожним реформам в метрополии, в чьих сосцах уже не было молока. Его единственным другом (и эту дружбу он впоследствии расцепил как основное достижение года, проведенного за границей) стал американец — как и он, миллионер — Билл Лафлин.

— Ну, что, нравится вам здесь? — спросил его Лафлин, засунув руки в карманы и стоя спиной к небольшому газовому камину в комнате Генри в первый день их знакомства.

Генри пожал плечами.

— Я разочарован.

— Я так и предполагал. — Билл широко улыбнулся. У него были большие голубые глаза, густые темные волосы. — И вероятно, одно из главных разочарований — здешние снобы, которые так приветливы и приглашают вас в этот их дурацкий загородный домище, где можно околеть от холода… Вы уже все это испробовали?

— Да, — сказал Генри, улыбаясь и откидываясь на спинку кресла. — Пришлось как-то раз.

— А хихикающая дочка тоже выпала вам на долю? Из тех, что всегда улыбаются, всему поддакивают и спрашивают, не будете ли вы возражать, если вам отведут спальню по соседству.

Генри рассмеялся и утвердительно кивнул.

— Должно быть, английские аристократы и в самом деле потеряли голову от отчаяния, — продолжал Билл, — пусть я богат и американец, но ведь я же американец ирландского происхождения.

— Они теперь стали очень свободомыслящими, — сказал Генри. — Даже посадили себе в правительство социалистов.

— Ей-богу же, они даже более свободомыслящи, чем социалисты, — сказал Билл. — Это оборотная сторона медали. Вы знаете, кого я имею в виду? Здешних, баллиольских большевиков. Тех, что смотрят на вас и хмыкают, и каждый хмык должен знаменовать собой ружейный залп, которым вас расстреливают. — Билл пошатнулся, словно получив пулю в сердце. — После чего все мы падаем замертво — американские капиталисты, английские землевладельцы и все прочие толстопузые.

Антипатия к остальным студентам все больше и больше притягивала друг к другу этих двух американцев, и спустя восемь месяцев они возвратились в Америку закадычными друзьями. Дружба эта, однако, зиждилась не только на шутках по адресу англичан — разговоры, которые велись в каюте парохода, пересекавшего Атлантический океан, часто бывали весьма серьезны, ибо для Билла, так же как и для Генри, его будущее представлялось связанным с политикой. Оба они остановили свой выбор на партии демократов; ни один из них не ставил высоко Трумэна; оба при воспоминании о первых днях Нового курса испытывали своеобразную, не лишенную зависти ностальгию и, вдохновляемые этим чувством, кипели яростным оптимизмом, рисуя себе будущее Америки, — оптимизмом, окрашенным верой в предначертанный им путь.

Ошеломительный конец войны мало-помалу начал казаться им не столько результатом каких-то закономерностей, сколько божественным промыслом, цель которого — заставить человечество принять американский образ жизни и американские принципы управления. И фашизм, и империализм, и коммунизм были, по мнению этих молодых людей, дискредитированы, и им казалось, что теперь они должны сделать единственно возможный выбор — американизм, как пример всему миру — пример не только преуспеяния, но и нравственности, энергии и справедливости.

Из них двоих Билл Лафлин был более практически целенаправлен, нежели Генри, и уже обзавелся кое-какими связями в нью-йоркской организации демократической партии. Генри же, прежде чем окунуться в активную политическую деятельность, намеревался защитить докторскую диссертацию в Колумбийском университете. Прибыв в Нью-Йорк, они приступили к выполнению своих планов: Билл занялся партийной работой, а Генри в публичной библиотеке изучал право и писал основополагающие статьи для членов демократической партии. Иной раз их кто-то читал, иной раз нет.

3

В день, когда ему исполнилось двадцать семь лет, Генри раньше обычного покинул свое постоянное место в публичной юридической библиотеке и вышел на Бродвей на углу Одиннадцатой авеню. Весна еще не вступила в свои права; был настоящий зимний день, Гудзон лежал в оковах льда, и над ним гулял ветер, уносясь в сторону Вест-Сайда.

Генри в ту пору был худощав и еще очень юн с виду; он не уделял слишком большого внимания своей внешности, однако, когда ему случалось приобретать что-либо из одежды, он делал это у братьев Брукс либо в каком-нибудь другом хорошем магазине. Выставив подбородок навстречу ветру, вытянув длинную шею, он стоял — высокий, худощавый — в ожидании такси. Он был без шляпы, и ветер развевал его мягкие волосы, но он, казалось, этого не замечал.

Часом позже он вошел в квартиру своей тетушки, проживавшей па Парк-авеню, и минуту спустя был представлен Лилиан.

— Чем вы занимаетесь? — спросил он ее.

— Кончаю в этом году колледж Сары Лоуренс. — Она улыбнулась, иронически опустив уголки рта.

— Разве это так плохо?

— Да, знаете, приходится вести чересчур уж светский образ жизни.

— А вы этого не любите?

— Нет, отчего же, — сказала она, пожав плечами, — время от времени это даже приятно. Но нельзя ведь только этим и заниматься. Порой я чувствую, что жизнь нужно воспринимать более глубоко.

— Как же именно? Лилиан улыбнулась.

— Пожалуй, это слишком серьезный вопрос для разговора за коктейлем.

— Пожалуй. Но мне интересно.

— Ну что ж, — сказала она. — Мне бы хотелось понять свое место в жизни, а не просто жить вслепую, делая что-то лишь потому, что это положено делать… Как, например, встречаться с мальчиками и стараться им понравиться потому, что считается, что так положено.

Генри слушал ее, слушал ее голос — нежный и звучавший так искренне, — но мало-помалу его внимание отвлекалось от смысла слов и сосредоточилось на ее красоте и изяществе. Ей едва исполнился двадцать один год, и вся она была овеяна ароматом девичества, но главное заключалось в том, что в лице ее, как в музыкальном произведении или в скульптуре, необычайно гармонично сочетались серьезность, ум и чувство юмора. При высоком росте она была такая тоненькая, с тонкими красивыми руками и ногами, что казалась невесомой; у нее были светло-каштановые волосы до плеч и глаза довольно банального голубого цвета, но столь живо отражавшие все чувства — и ее собственные и чужие, — что выражение их менялось столь же часто, как величина ее зрачков, чувствительных к перемене освещения.

— Значит, вы не встречаетесь с мальчиками? — спросил Генри, глядя на нее с улыбкой.

Она немного смешалась.

— Нет, я не говорю, что не встречаюсь, — сказала она. — Но только, когда этого хочу. Я бы не стала встречаться просто потому, что полагается же кому-то назначать свидания.

— А вы бы согласились пойти куда-нибудь со мной, когда мы сможем отсюда удрать?

Она подняла на него глаза.

— Да, если вы не смеетесь надо мной, — сказала она.

— Немножко, — сказал он, — но в сущности нет. По правде говоря, я согласен с вами.

— Война, — сказала она, принимаясь за суп, — для вас, конечно, значила больше, чем для меня, ведь вы сражались.

— Едва ли больше, — сказал он. — Я работал в армейской разведке.

— Я просто читала о том, что там творится, смотрела хронику… А вы видели все это вблизи, вплотную. К какому же вы пришли выводу?

Она спросила это очень серьезно, и выражение ее лица заставило его быть серьезным, хотя настроение у него было самое бесшабашное и ему хотелось подразнить ее.

— Я пришел к выводу, что это не должно повториться, — сказал он.

— А как мы можем этому помешать? — спросила она. — Мне кажется, суметь не исковеркать свою собственную жизнь — не кончить самоубийством, запоем или разводом — уже само по себе довольно трудная штука. Но ведь это только основа, верно? Потому что за этим стоит еще жизнь общества, частью которого мы являемся, и наши отношения с другими странами…

— Вы хотите взять на себя слишком много — это не всегда возможно.

— Но ведь нужно попытаться хотя бы что-то сделать, разве нет?

— Безусловно.

— Но как, скажите. Вы пытаетесь?

— Ну, видите ли, я до некоторой степени занимаюсь политикой…

— Вот как! В самом деле? — Она наклонилась вперед, забыв про суп. — Вы член демократической партии, не так ли? Я уверена, что вы демократ.

— Да, я демократ.

— И каков же круг вашей деятельности?

— Посещаю собрания… время от времени… Подбираю материалы для одного моего друга, который очень серьезно занимается политикой.

— Кто он такой?

— Билл Лафлин.

— А, этот. Слышала я о нем. Он неплохо выступает.

— Почти все его речи пишу я, — улыбаясь, сказал Генри.

— Это здорово, — сказала Лилиан. — Это уже значит делать дело, значит, вы уже можете оказывать влияние, а не просто скулить где-то на задворках.

— А что делаете вы?

— В каком смысле… В общественном?

— Да.

— Ничего. В том-то и беда. Я очень прилежно занимаюсь, потому что… потому что хочу быть в курсе событий. И я всегда считала, что нужно сначала закончить образование, а потом уже браться за какое-нибудь дело. Но вот в июне я уже кончаю, однако у меня нет ни малейшего представления о том, что я после этого буду делать.

Они ели филе-миньон.

— Мне кажется, женщинам труднее, — сказал Генри. — Предполагается, что они добились равенства и всякое такое, но если говорить всерьез, то шансов быть избранными в президенты Америки у вас довольно мало.

— Вы сами это признаете. В этом вся дилемма.

— Наиболее влиятельные женщины, о которых мы знаем из истории, — сказал Генри, — были любовницами королей.

— Может быть, и я последую их примеру, — сказала Лилиан.

— Это не так легко.

— Благодарю вас, — сказала она с притворной обидой.

— Впрочем, если бы я был королем, — сказал он, — я бы отдал бразды правления в ваши руки.

— Благодарю вас, — повторила она от души.

— Но не бескорыстно… Она покраснела.

Он ел мороженое, она ела фрукты.

— Если существует какое-либо оправдание для богатства, — сказала Лилиан, — а вы и я богаты, относительно, конечно, — то оно заключается в том, что деньги дают возможность заботиться не только о собственном благополучии, но и помогать другим.

— Вполне с вами согласен.

— Уже лет сто, как богатые у нас в стране совершенно утратили чувство ответственности — вот что отвратительно. Они живут только для себя и приумножают свои богатства любой ценой.

— Право, не думаю, что в нашем поколении повторится то же самое, — сказал Генри.

Он отвез ее на такси в квартиру родителей на Шестьдесят третьей улице на Восточной стороне.

Оба были молчаливы, но не потому, что им больше нечего было сказать друг другу; что касается Генри, то чувства, которые сейчас волновали его, нелегко было облечь в слова.

— Ну что ж, — сказала она, выходя из такси, — спасибо за обед.

— Могу я вам позвонить?

— Завтра я возвращаюсь в колледж…

— Могу я позвонить вам туда?

— Позвоните, — сказала она и назвала номер, а он записал его на спичечной коробке.

Он проводил ее до парадного. Швейцар, увидав Лилиан, распахнул дверь. Лилиан обернулась к Генри, улыбнулась, и они пожелали друг другу доброй ночи, стоя в десяти шагах один от другого.

Он позвонил ей на следующий же день и предложил провести вместе вечер. Она сказала, что должна поехать в Коннектикут, и Генри почувствовал, что от него хотят отделаться.

— Как-нибудь в другой раз, — сказала Лилиан. Затем в трубке наступило молчание: Генри слышал неясный шум — какие-то люди входили и выходили там из комнаты. Ему представилось, что возле Лилиан стоят другие девушки, переговариваются и, быть может, хихикают, а у нее хмурый, раздосадованный вид.

И тут она сказала:

— А вы не хотите побывать у нас дома?

Он мгновенно возликовал, и всю его меланхолию как рукой сняло.

— С удовольствием, — сказал он.

— Хорошо, тогда приходите в воскресенье к ленчу.

4

Отец Лилиан был совладельцем адвокатской конторы, в которой одно время работал Билл Лафлин.

— Вы знаете Билла? — спросил отец.

— Да, сэр, — сказал Генри. — Мы были вместе в Оксфорде целый год.

— Так-так, — сказал мистер Стерп, и лицо его приняло огорченное выражение. — Думается мне, он далеко пойдет.

— Во всяком случае, он не из тех, кто сидит сложа руки, — сказал Генри.

— А вы тоже занимаетесь политикой?

— Ну, до некоторой степени, но не думаю, чтобы я когда-нибудь мог так развернуться, как Билл.

Хозяин кивнул. На первый взгляд он казался красивым мужчиной, но его портило отсутствие в лице красок, неподвижный взгляд и замедленная речь.

— Политика — грязное занятие, — сказал он. — Я не верю, чтобы порядочный человек мог в ней преуспеть.

— Право же, папа, это какое-то капитулянтство, — сказала Лилиан с досадой.

Отец пожал плечами. Он поглядел в окно столовой куда-то вдаль.

— Возможно, — сказал он.

— Если бы порядочные интеллигентные люди не считали политику чем-то вроде провонявшей рыбы, — раздраженно продолжала Лилиан, — она, вероятно, не была бы таким грязным делом, каким ты хочешь ее изобразить.

Элфрид Стерн повернулся к дочери. Его, казалось, позабавил ее гневный тон.

— Я рад, что ты, в твоем возрасте, принимаешь это так близко к сердцу, — сказал он. — Однако поглядим, не будет ли эта рыба все так же вонять, когда ты достигнешь моего возраста.

Генри видел, что Лилиан не чувствует себя свободной со своими родителями. Ее отец казался чем-то удрученным, а мать вообще не принимала участия в разговоре. Лилиан же вела себя резко и нетерпеливо, пока они с Генри были дома, но когда после ленча они спустились к морю, она стала ровнее, мягче. Беседа их текла не так легко и непринужденно, как при первой встрече, но во время этой прогулки Генри еще острее почувствовал, как его к ней влечет. На Лилиан был теплый свитер из ирландской шерсти, и очертания ее груди и плеч под этой грубой одеждой пробуждали в нем желание обнять её, а ее тонкие белые лодыжки смущали его. Некоторое время он молча шел с ней рядом, весь поглощенный силой этих ощущений, но когда она поглядела на него и, словно прочитав его мысли, застенчиво улыбнулась, он настолько осмелел, что взял ее руку и удержал в своей.

— У вас очень славные родители, — сказал он.

— Да? Вам так кажется? — сказала она.

— Конечно. А вы разве этого не считаете?

— Считаю, — сказала она, а потом прибавила: — Они раздражают меня порой.

— Бывает…

— Они такие слабые.

Генри понял, что она хотела сказать: он и сам испытывал это чувство — презрение нетерпеливой, исполненной сил юности к утомленной жизнью старости, которая рядит свою немощь в одежды благоразумия. Впрочем, по-видимому, у него это чувство не было столь сильным, как у нее, ибо он никогда еще не прибегал к такому холодному, к такому отчуждающему слову, как «слабые», в отношении своего отца и матери. Он даже не заметил, с какой горячностью она это сказала, потому что в эту минуту весь был сосредоточен на том, что его рука сжимает ее руку. На лице его появилось размягченное выражение влюбленности, а на ее лице играла едва заметная, чуть напряженная улыбка.

Обратный поезд в Нью-Йорк остановился в Бронксвилле, где Лилиан должна была сойти.

— Мне здесь, — сказала Лилиан, но он, не выпуская ее руки, попросил ее поехать до Нью-Йорка и пообедать с ним. Лилиан не нашла в себе сил высвободить свою руку, и они доехали до Манхеттена и сошли с поезда на Центральном вокзале.

— Вы очень голодны? — спросил он.

— Нет, не особенно, — сказала она.

— Тогда мы можем зайти ко мне и приготовить сандвичи.

— Хорошо.

Она вошла в его квартиру настороженная: в ее движениях, когда она знакомилась с его жилищем, была скованность, во взгляде, который она обращала к нему, — тревога.

Квартира производила довольно унылое впечатление; обставлена она была лет десять назад, и сам Генри ничего в этой обстановке не менял. Только книги на полках, да пустая чашка из-под кофе возле кресла говорили о том, что здесь кто-то живет.

Генри снова завладел рукой Лилиан и поцеловал ее в губы. Он все время думал о том, как он это сделает, — он думал об этом уже двое суток и не переставал думать, пока они ехали в поезде, — но теперь все планы вылетели у него из головы, и он совершенно не сознавал, что делает. Не размыкая губ, они двинулись к кушетке и опустились на нее; их руки сплелись в страстной безотчетности объятия.

Он начал расстегивать ее блузку, даже сам того не замечая, но вдруг почувствовал, как ее тело, которое было таким податливым, сразу напряглось, и это заставило его опомниться.

— Простите, — пробормотал он. — Я… только если вы сами хотите.

Лилиан выпрямилась.

— Не теперь, — сказала она. — Сейчас не надо. После этого еще некоторое время он продолжал — очень деликатно — ласкать ее, а потом они разомкнули объятия, приготовили себе выпить и принялись болтать; слова лились легко, признания перемежались воспоминаниями, и, когда он отвез ее обратно домой, он уже знал о ней куда больше, чем раньше, и оба они знали — так как оба признались в этом, — что любят друг друга.

Они встретились снова на следующий же вечер и снова поднялись к нему в квартиру и стали целоваться и, целуясь, опустились на кушетку, но на этот раз в решающий момент Лилиан повела себя иначе. Скрипнув зубами, она пробормотала:

— Пусть будет… Да… Я хочу.

5

В этот вечер она забеременела. Для Генри то, что между ними произошло, было лишь стихийным проявлением любви, — настолько непреднамеренным и необдуманным, что предусмотреть возможные последствия он никак не мог. Лилиан же, быть может, просто пошла на риск и теперь, узнав, что беременна, была подавлена, близка к панике.

— Ты не обязан жениться на мне, — сказала она.

— Позволь, Лилиан, ведь если мы не говорили о браке, то лишь потому, что это подразумевалось само собой.

— Да, — сказала она угрюмо, — мы так считали, знаю. Генри улыбнулся и поцеловал ее нахмуренный лоб.

— Но ты же предполагала выйти за меня замуж, разве нет?

Она поглядела на него.

— Я думала, что мы еще немного повременим, — сказала она, — а вот как получилось.

— Но ты ведь любишь меня, правда?

— Люблю. — Ее голос все еще звучал неуверенно.

— Так в чем дело?

— Мне иногда кажется, что я еще не вполне тебя знаю.

— Дорогая…

— Может быть, я просто люблю того человека, каким я тебя себе рисую.

— Что же это за человек?

— Человек, который мне кажется сильным. Генри снова улыбнулся.

— Ты увидишь, я буду сильным. Мы сейчас поженимся, потом ты закончишь колледж, мы обзаведемся своим домом, родим ребенка и заживем…

Казалось, он ее почти совсем убедил, но когда они встретились на другой день, она снова была полна сомнений.

— По-моему, я должна попытаться избавиться от него, — сказала она.

— Но почему, Лили, почему?

— Я не люблю, когда происходит что-то не входившее в мои планы.

— А полюбить меня разве входило в твои планы?

— По-видимому, нет. — Она улыбнулась, пожала плечами и задумалась, словно ища в душе какого-то иного объяснения своим сомнениям.

— Просто я не чувствую в себе особенной тяги к материнству, — сказала она.

— Это придет само собой.

— И притом было бы приятно пожить только друг для друга.

— Мы найдем кого-нибудь, кто будет присматривать за ребенком…

У Лилиан не было времени раздумывать слишком долго, и к концу недели ее решение было принято. Через месяц они поженились. Возможно, что родители как жениха, так и невесты догадывались о причине столь поспешного бракосочетания, но никто не позволил себе никаких намеков. Судья Стерн преподнес своей дочери пятьдесят тысяч долларов в качестве свадебного подарка, а Эллиот Ратлидж положил на имя сына три с половиной миллиона.

Молодая чета отправилась в свадебное путешествие и провела свой медовый месяц в Аризоне, откуда возвратилась в Нью-Йорк в новую квартиру на Ист-Сайд. Генри закончил свою докторскую диссертацию, а Лилиан закончила колледж Сары Лоуренс. Июль и август они прожили на севере штата у родителей Генри. Однажды в конце недели к ним наведался Билл Лафлин; наезжали и другие друзья. Молодожены были счастливы: Лилиан, которую очень тошнило в первые недели беременности, теперь носила ребенка легко, высокий рост помогал ей скрывать живот, и зеленые таблетки железа, которые она глотала по утрам, были единственной уступкой ее непривычному состоянию.

В октябре начался новый учебный год. Генри уехал в Колумбию читать в университете лекции о причинах первой мировой войны, а также заниматься дальнейшими изысканиями — на этот раз об Уэнделле Филлипсе[6]. Лилиан приглашала к ленчу своих приятельниц, а потом, оставшись одна в квартире, ждала возвращения супруга. Она ставила какую-нибудь пластинку, слушала музыку или читала книги, отложенные во время учения в колледже, как не входившие в программу. Почти каждый вечер они либо ездили в гости, либо принимали у себя гостей и не пропускали премьер в нью-йоркских театрах и кино. За два дня до рождества Лилиан родила девочку. Ее назвали Луизой.

6

Когда Билл Лафлин выставил свою кандидатуру на предварительных выборах демократической партии в Нью-Йорке, его конкурентом оказался некий профсоюзный деятель по имени Макс Розендорф, пользовавшийся поддержкой в Таммени-Холле[7]. Сторонники Лафлина располагали достаточно крупными средствами и поддержкой группы бескорыстных приверженцев — друзей и однокашников но Гарварду, веривших в особые качества своего кандидата. Тем не менее было похоже, что солидная репутация Розендорфа соберет ему голоса, и поэтому, когда все прочие друзья Лафлина вышли с плакатами па улицу, Билл обратился за помощью к Генри Ратлиджу.

Генри не без приятного волнения отложил в сторону свой научный труд и засел в библиотеках за старые подшивки «Нью-Йорк таймс» в надежде, что Розендорф когда-либо что-либо сделал или сказал такое, что можно будет использовать против него. Однако единственное, что Генри удалось откопать, — это коротенькую заметку, датированную 1940 годом и оповещающую о том, что Розендорф был организатором забастовки на машиностроительном заводе компании Ламприер в Нью-Джерси. Для забастовки имелись, по-видимому, вполне серьезные основания; во всяком случае, в газете не содержалось намека на то, что там было что-то нечисто, но тем не менее забастовка эта произошла как раз в то время, когда Коммунистическая партия Америки прилагала все усилия к тому, чтобы воспрепятствовать производству оружия для Великобритании. Заводы фирмы Ламприер сами оружия не производили, но они снабжали станками почти все военные заводы на Восточном побережье. Генри решил, что это может пригодиться, сделал выписку из газеты и передал ее Биллу Лафлину.

Выписка сработала. Америка в тот год вела войну с Кореей и боролась с коммунизмом. Может быть, Розендорф и теперь будет поддерживать забастовки такого рода, спрашивали его противники. Известно ли было Розендорфу, что организованная им забастовка льет воду на мельницу коммунистов? Может быть, он и впредь собирается действовать с ними заодно?

Поначалу Розендорф пытался игнорировать такого рода нападки со стороны Лафлина и его клики, но мало-помалу все это начало приводить в замешательство его сторонников, и ему пришлось выступить с заявленном о том, что он не коммунист, а этого было вполне достаточно, чтобы возникло предположение, что он, конечно, коммунист, и, когда дело дошло до голосования, его забаллотировали. Кандидатом от демократической партии был выдвинут Лафлин и в ноябре 1952 года избран в палату представителей.

Генри и Лилиан отправились на празднества, устроенные в честь победы на выборах, и протолкались к самой трибуне, где, опьяненный успехом, стоял Билл и рядом с ним — Джин Эндерли, девушка, на которой он впоследствии женился. Он увидел своих друзей у подножия трибуны и поманил их к себе, а когда они поднялись на трибуну, взял их обоих за руки.

Наклонившись к микрофону, он произнес:

— Я хочу представить вам Гарри и Лили Ратлиджей. Гарри собирается написать для нас несколько хороших спичей, верно, Гарри?

Генри улыбнулся. Билл поцеловал Лилиан в щеку, и все зааплодировали.

7

В последующие затем годы Генри действительно писал для конгрессмена Лафлина его спичи, и своей репутацией человека умного, образованного и дальновидного Билл Лафлин во многом был обязан сентенциям, почерпнутым из писаний своего друга. Оба они превосходно дополняли один другого, ибо если Билл все больше и больше уходил с головой в повседневную политическую работу и все меньше и меньше имел свободного времени или охоты предаваться размышлениям, то Генри, наоборот, все сильнее захватывала его научная работа, а публичные выступления и риторика претили ему все больше и больше. Однако он оставался верен своим обязательствам и надеялся, что ему не грозит участь стать «профилем на серебряной монете, вечно глядящим куда-то в сторону», по выражению Уэнделла Филлипса. Поэтому, если он и чувствовал себя лучше всего в своем кабинете или в библиотеке, то для очистки совести время от времени проводил все же день-другой в совещаниях с Биллом Лафлином и его советниками и снабжал их хорошими цитатами к случаю, ссылками на исторические прецеденты и далеко идущими прогнозами.

Тем временем его собственная научная карьера развивалась столь же быстро и успешно, как политическая карьера его друга. В 1952 году, когда он перешел в Принстон, жена родила ему второго ребенка, тоже девочку. В Принстоне он завершил и опубликовал две свои работы: монографию об Уэнделле Филлипсе, озаглавленную «Теория и агитация», и книгу более широкого плана под названием «Немецкая традиция в политической мысли Америки». В эту последнюю работу он вложил немалый труд, погрузившись на пять лет в изучение сложных хитросплетений идейных взаимовлияний, каждое из которых само по себе не легко поддавалось определению; однако научная основа работы была вполне солидной, а антигегельянская установка всех устраивала, так что книга эта принесла Генри Ратлиджу не только признание как теоретику, но и широкую личную известность. О нем начали говорить как о глубоком исследователе антиамериканских идей, одном из немногих противников коммунизма, способном подорвать эту зловредную идеологию в самых ее основах. Это, конечно, означало, что его работе приписывалась тенденция, которой она в себе не содержала (ошибка, проистекавшая, возможно, от того, что его связи с конгрессменом Лафлином были слишком широко известны); заново перечитанная в 60-е годы «Немецкая традиция в политической мысли Америки» представлялась не более как тщательным анализом и сопоставлением прагматической английской философии государственной власти и догматической континентальной. Но Генри не пытался опровергать преувеличенно политически заостренную интерпретацию его работы, а его лекции и статьи помогали упрочить его репутацию, известность его росла, и в 1960 году он занял кафедру политической теории в Гарвардском университете.

К этому времени он был женат уже более десяти лет, и в жизни его, естественно, произошли кое-какие перемены. Он вступил в зрелый возраст, годы наложили своей отпечаток и на его жену; Луиза и Лаура из младенцев превратились в подростков. Супружеская пара — Генри и Лил — стала семейством Ратлиджей, состоящим из родителей, детей, мебели, утвари, одежды, а также все растущей коллекции старинных книг и картин, наряду с которыми накапливались пледы, купальные полотенца, персидские кошки… Генри не располнел, ему повезло — его пищеварительный аппарат усваивал все поглощаемые им калории без остатка. Он выглядел по-прежнему молодо, только лицо его приобрело вдумчивое и чуть ироничное выражение, хорошо гармонировавшее с его лекторской манерой — глубокомысленной и вместе с тем непринужденной, с его суховатым юмором и бостонским произношением. Его внешний облик импонировал его студентам и двум-трем молодым особам женского пола, которых он посещал проездом через Нью-Йорк.

Красивый, обаятельный, образованный, богатый, он был желанным гостем в любом университетском кругу, а Лилиан как нельзя лучше подходила к своей роли при таком блистательном супруге. Она была хороша собой и, родив двоих детей, сохранила фигуру ценой совершенно ничтожных жертв в виде картофеля, пирожных и сахара в кофе. Она была, вне всякого сомнения, безупречной женой и матерью, ее дом в Принстоне содержался в отличном порядке и через положенные промежутки времени заполнялся коллегами ее мужа и их женами. Поставить ей в упрек можно было разве лишь то, что она позволяла себе слишком хорошо одеваться, напоминая тем самым остальным представителям ученого мира, что жизнь Генри и Лилиан отнюдь не ограничена рамками университета, ибо для Ратлиджей были открыты двери и в Вашингтоне и в Нью-Йорке. Другим недостатком в глазах некоторых из коллег (и в Гарварде это осудили так же, как и в Принстоне) был приобретенный Генри Ратлиджем «порш», которым он управлял сам; кое-кому казалось, что обладание этой собственностью несовместимо с антигегельянской тенденцией его magnum opus[8].

И наконец, в Принстопе ходили слухи, что Гарри Ратлиджа видят в его «порше» с Сесиль Друммонд, женой одного преподавателя из Института повышения образования, более часто, чем того допускают приличия. Подозрительно настроенные коллеги нашли подтверждение этим слухам, заметив расстроенное выражение лица этой молодой розовощекой темноволосой англичанки после отбытия Ратлиджей в Кембридж.

Но возможна ли университетская жизнь без сплетен? И большинство мужей — во всяком случае, если за них хорошенько взяться, — не стали бы отрицать, что они просто завидуют Гарри и что Артур Друммонд — старый зануда, носу никуда не кажет из своей лаборатории, да и вообще, коли на то пошло, какой смысл быть светилом, если не дозволено немножко пошалить на своем небосводе?

8

В ноябре 1960 года Джон Кеннеди был избран президентом Соединенных Штатов Америки, и это общественное событие явилось для семейства Ратлиджей, как и для многих других американцев, подобных им, немалой личной радостью не только потому, что они были демократами и голосовали за этого кандидата, но еще и потому, что он был одним из них — воплощением той уверенности в себе, которая была присуща им с юных лет.

Разумеется, некоторое разочарование ощущалось все же в их кругу из-за того, что президентом был избран Джон Кеннеди, а не Билл Лафлин и личным советником президента оказался Шлезингер, а не Генри Ратлидж, но сам Билл не сомневался, что рано или поздно он будет привлечен к работе в правительстве и таким образом заручится необходимым опытом, чтобы быть во всеоружии к следующим выборам.

Было в этом кое-что положительное и для Генри. Он бы не получил места, которое занял теперь в Гарварде, если бы его предшественник не был отозван в Вашингтон, и, так как было непохоже, чтобы услуги Генри могли потребоваться в столице раньше, чем через десять лет, он приобрел для своего семейства большой особняк на Брэттл-стрит в Кембридже. К тому же по духу он чувствовал себя настолько близко стоящим к кормилу власти, что практическое распределение постов уже не имело большого значения. В Джоне Кеннеди с такой полнотой воплотился идеал каждого американского либерала, а Ратлиджи причисляли себя к таковым, что они прожили эти первые сто дней и последовавшие за ними дни — поразительные волнующие дни Венского совещания на высшем уровне, и «Залива свиней», и Карибского кризиса — так, словно сами находились в Белом доме. Ошибки президента были их собственными ошибками, его борьба — их борьбой, его победа — их победой. «Да прозвучит сейчас отсюда — равно как для друзей, так и для врагов — весть о том, что священный огонь мы передаем теперь новому поколению американцев, рожденному в этом столетии, умудренному войной, закаленному суровым, нелегко доставшимся миром, гордому своими предками…» — это было сказано о них.

Не трудно поэтому представить себе, как велика была их скорбь, когда президента застрелили. Как и многие из его соотечественников, Генри долго не мог забыть обстоятельств, при которых он услышал эту весть. Возвращаясь с совещания в Балтиморе, он был проездом в Нью-Йорке и договорился пообедать с некоей Беверли, бывшей однокашницей Лилиан, ныне дамой в разводе.

— Разве вы но знаете? — сказала Беверли, когда он позвонил ей. — Убили президента.

И тогда Генри, хотя из трубки до него доносились всхлипывания Беверли, извинился, отменил под каким-то предлогом встречу, тут же позвонил Лилиан, которая, оказывается, уже все знала, и таким же мертвенным голосом, как у нее, сообщил, что вылетает следующим самолетом.

Она встречала его в Логанском аэропорту.

— Даже Лаура плакала, — сказала она.

Он взял ее руку, сжал в своей, и они поехали домой.

Вечер они провели с друзьями, в молчании, включив телевизор, не потому чтобы какое бы то ни было сообщение могло сейчас иметь значение, но просто потому, что это отвлекало, не давало впадать в отчаяние.

В одиннадцать часов вечера Билл Лафлин позвонил со своей виллы на Виргинских островах, где он случайно оказался в это время.

— Это ужасно, ужасно, — сказал он, — но прежде всего мы должны уяснить себе, к каким это приведет последствиям в политической жизни страны.

— Да, — сказал Генри. — Джонсон не удержится.

— Страна не потерпит техасца в Белом доме, — сказал Билл, — да к тому же у Бобби слишком много врагов. — Конгрессмен словно бы думал вслух, говоря по междугородному телефону. — Конечно, есть еще Хьюберт, но это будет такой разительный контраст… Черт побери, Гарри… может быть, это и есть наш шанс?

— Может быть, — почти автоматически ответил Генри.

— Послушай, Гарри, — сказал Билл Лафлин. — Не можете ли вы с Лил прилететь сюда завтра? Мы тут, понимаешь ли, застряли, потому что Джин сломала бедро. Я позвоню Бэду и Стрэттену и попрошу их тоже приехать.

— Ну что ж, попробую отменить мою лекцию, — сказал Генри. — Да, пожалуй, мы можем приехать.

— Тогда валяйте. Это во всех отношениях будет лучше — подальше от газетчиков.

Закончив разговор с Лафлином, Генри вышел из своего кабинета и направился в гостиную к Лилиан.

— Билл хочет, чтобы мы приехали в Санта-Крус, — сказал он.

— Когда?

— Завтра.

Выражавшее безграничную скорбь лицо Лилиан слегка оживилось.

— Хорошо, — сказала она. — А как же дети…

— Они могут побыть у нас, — сказала Анна Притцлер, жена профессора-испаниста, приятно взволнованная тем, что ей будет отведена эта скромная роль в историческом событии.

9

Им и прежде не раз приходилось останавливаться в Санта-Крус у Лафлинов, когда они летали из Бостона в Сан-Хуан и обратно. Генри никогда не любил эти каникулы в тропиках, отчасти потому, что терпеть не мог влажной жары, отчасти же потому, что все больше и больше чувствовал себя не в своей тарелке в компании Билла, Джин и их друзей. Если прежде, при всем их несходстве, оба приятеля как бы дополняли друг друга, то теперь взаимные различия стали вступать в противоречие. Но совершенно так же, как Генри не хотел признаться ни Лилиан, ни самому себе в том, что мороз ему приятнее солнечного сияния, так он таил про себя и свое истинное мнение о Билле Лафлине — о его деловом стиле и несгибаемом упорстве. Ему все же не хотелось покидать лафлинской упряжки, ибо если он и чувствовал себя счастливее со своими книгами и студентами, то, с другой стороны, только практическое участие в политической деятельности давало ему ощущение, что он не просто кабинетный ученый, и удовлетворяло его честолюбивое желание приносить реальную пользу своей стране. Поэтому на совещании он воздержался от высказывания оппозиционных взглядов, понимая бесплодность всякого спора с Биллом и его соратниками — спора с радикальных позиций.

На этот раз на совещании, кроме него и Билла, было еще восемь человек — вся лафлинская упряжка битюгов в полном составе. Все они были более или менее основательно потрясены убийством президента и все более или менее откровенно взволнованы тем, как это событие может отразиться на их кандидате и на личной карьере каждого из них. Встретившись, они поначалу обменялись всеми приличествующими случаю выражениями скорби, но жар честолюбия вскоре возобладал над притупляющейся печалью, и в тот же вечер мужчины собрались на совещание в доме, пока их жены играли в бридж на террасе над морем. Билл, стройный, загорелый, потягивая ром и кока-колу, развивал перед ними свои соображения о вытекающих из ситуации политических перспективах, и чем больше он пил, тем радужнее рисовались ему эти перспективы.

— Если бы не наша чертова конституция, — сказал он, ухмыльнувшись собственному кощунству, — мы могли бы сейчас двинуться на штурм. Никто не хочет Линдона, никто.

— Придется нам его терпеть до будущего года, Билл, — сказал Стрэттон Джеймс, юрист.

— Придется терпеть его в Белом доме, — сказал Билл, — и на съезде тоже, но если oн полетит при первом голосовании, его не выдвинут в кандидаты вообще.

— Сторонники Кеннеди не станут голосовать за него, — сказал Бэд Бирнбаум из Нью-Йоркского отделения.

— Съезд расколется на три клана, — сказал Билл. — Линдон, Хьюберт и Бобби. На этом они застрянут и в конце концов начнут искать четвертого кандидата, и этим четвертым кандидатом как раз должен буду оказаться я…

И в таком духе еще и еще далеко за полночь. Генри говорил мало, потому что ему, в сущности, нечего было сказать. Он считал, что все решится в ближайшие месяцы и будет зависеть от того, какую линию изберет Джонсон, а до тех пор бессмысленно вынашивать какие-либо стратегические планы — можно только фантазировать и носиться со своими фантазиями. Он не сказал этого собравшимся. Он видел, что Билл упоен своей мечтой, что кровь в нем кипит и будет кипеть, пока не найдет себе выхода или не остынет мало-помалу.

Наконец они легли спать в комнатах, отведенных для гостей.

— Бедная Джин, — сказала Лилиан. — Вся нога у нее в гипсе. Ей приходится делать пипи в горшок.

На следующее утро мужчины возобновили совещание, пока их жены плавали в море или загорали на пляже. Билл опять, как и прошедшей ночью, был чрезвычайно возбужден, но без поддержки алкоголя его фантазии звучали уже менее увлекательно. Он, казалось, был раздосадован тем, что не может сразу же, без проволочки, заполучить то, о чем мечтал, и злился на самого себя за это бессмысленное нетерпение. Генри видел, что его молчание только еще больше подливает масла в огонь, но не мог придумать ничего толкового, чтобы разрядить напряженность.

— Ну, а ты что скажешь, Гарри? — раздосадованно спросил Билл, когда прозвучал гонг к ленчу.

— Поглядим, — сказал Генри, хотя ответ этот едва ли мог удовлетворить Билла.

За ленчем, как положено, последовала сиеста. Политики договорились встретиться снова вечером, решив пока что поспать или искупаться в море. Генри пошел на пляж, а Лилиан легла отдохнуть в спальне. Генри в рубашке и шортах спустился по высокой лестнице и, проходя через сад, улыбнулся Джин — она казалась такой исхудалой и хрупкой с ногой в гипсе. Он прошелся немного по пляжу вдоль самой воды, потом расстелил па песке купальную простыню и лег. Солнце не слишком припекало; Генри подумал, что вреда оно ему не принесет, растянулся на животе и, как в теплую ванну, погрузился в дремоту. Полежав с полчаса, он встал и решил искупаться, но не успел войти в воду, как наступил на консервную банку, и ржавый зазубренный край ее вонзился ему в ногу. Порез был невелик, но Генри решил продезинфицировать ранку и захромал обратно. Он прошел мимо спящей Джин, поднялся вверх по лестнице в притихшем от зноя доме, направился к спальне, отворил дверь и увидел обнаженное тело своей жены в объятиях хозяина дома.

Заметили они его появление или нет, Генри не знал; он вернулся па пляж и опустился на камень. Картина обнаженной груди и бедер Лилиан, показавшихся ему чужими, словно сейчас, с порога, он увидел их впервые, изгнала из сознания боль от пореза в ступне. Он принялся приводить себе доводы, почему не следует придавать значение тому, что произошло, губы его беззвучно шевелились, но из сдавленного горла не вырвалось ни звука. «Поступай так, как поступили с тобой», — снова и снова повторяли его губы и даже складывались в улыбку в жалких потугах на цинизм, но защитный барьер, который он пытался воздвигнуть в своем сознании, рассыпался. Воспоминания о первых безмятежно счастливых днях любви, исполненных упоительного доверия и радости, рушили эту преграду, захлестывали мозг, словно бурный поток, хлынувший на возделанную почву. Возможно ли, думал он, что для меня это… эта банальность значит больше, чем смерть президента?

«Президент, президент», — твердил он себе. И повторял снова: «Поступай так, как поступили с тобой», но слова не могли оградить его от ошеломляющей, не контролируемой рассудком тоски.

Он возвратился домой к пяти часам. Лилиан, сидя на террасе, читала книгу. Она подняла на него глаза и улыбнулась. Испуг и неуверенность, притаившиеся за этой улыбкой, сказали ему без слов: она знает, что он все видел. Он молча прошел в спальню, продезинфицировал и забинтовал порез на ступне, взял книгу и читал до обеда.

За столом велась обычная беседа, но Билл Лафлин казался смущенным; он незаметно, с искусством прожженного политика, поглядывал на своего друга, рассчитывая украдкой изучить выражение его лица, пока внимание окружающих будет приковано к жующим челюстям. Стрэттон и Бэд, так же как и их жены, явно были в замешательстве. Никто из мужчин не спросил Генри, почему он не пришел на второе совещание. Лилиан была молчалива. Генри не поднимал глаз от тарелки. Одна только Джин громко болтала, не умолкая, о разных пустяках.

На следующее утро Ратлиджи уехали. Они не сказали друг другу ни слова за все время перелета в Сан-Хуан, но когда лайнер начал набирать высоту, оставляя позади Пуэрто-Рико, Лилиан, глядя па свои стиснутые на коленях руки, попросила у Генри прощения.

— Разве в этом дело, — сказал Генри с досадливым жестом, словно отмахиваясь от чего-то не стоящего внимания. — Я хочу сказать… если ты… Ты ведь совершенно свободна… Я только одного не понимаю… почему он?

Лилиан удивленно на него поглядела.

— Почему? — повторила она, как бы в свою очередь задавая вопрос: «Неужели об этом еще нужно спрашивать?»

10

Ратлиджи, как и вся Америка, мало-помалу оправились после убийства президента, поскольку все в их повседневной жизни оставалось на своих обычных местах. Третья зима, проведенная ими в Массачусетсе, мало чем отличалась от первой и второй: те же жухлые цвета осени, тот же морозный воздух, просушивший тротуары Брэттл-стрит и омертвивший еще не успевшую опасть листву растений в саду. А потом выпал снег, и после особенно сильного снегопада пришлось прилагать героические для горожан усилия, чтобы вывести автомобиль из гаража и отправить детей в школу. Генри, как истый американец, хотя и миллионер, сам расчищал от снега проезд для автомобиля и пешеходную дорожку к дому. Луиза и Лаура надели черные резиновые сапоги и яркие пестрые шарфы и отправились после школы в Чарлз-ривер поглядеть, стала ли река и можно ли кататься на санках.

Вскоре подошло рождество, напомнив еще раз о том, что Джон Кеннеди и вправду мертв. Однако оно принесло с собой и рождественские гимны, и Ратлиджи распевали их на улицах вместе с Коинами, приехавшими из Европы и любившими такого сорта развлечения. Потом Лаура ездила в Пибоди-музей со своей подружкой Сэсс и с ее матерью, миссис Оболенской, А Луиза назначала свидания, ходила в кино и ела мороженое, запивая содовой. Генри и Лилиан пять дней в неделю были на званых обедах, а после рождества Лилиан с девочками встретилась с Биллом и Джин Лафлин и мальчиками в Вермонте, где они должны были, как повелось последние пять-шесть лет, провести неделю, катаясь на лыжах, только Генри на этот раз остался в Кембридже работать над своей книгой.

Часть вторая

1

Как-то вечером весной 1964 года Луиза, которой минуло уже шестнадцать лет, возвращалась со своими подружками из кино. Она шагала в центре группы, остальные пятеро — по бокам и чуть позади. Девочки и младший брат одной из них с трудом, вприпрыжку, поспевали за ней, стараясь заглянуть ей в лицо. Она излагала им свое мнение о фильме, который они только что смотрели, поскольку никто из них не решался ничего сказать, пока она, Луиза, не объяснит им, что к чему. При этом она даже не глядела на своих спутников — ведь они и так ловили каждое ее слово, — но ее тонкие руки подкрепляли слова жестами, и она говорила громко, отчетливо, так чтобы они все могли ее слышать.

Луиза была выше ростом и гораздо красивее своих подруг: ее светлые волосы мягко ложились на плечи, юное лицо выражало легкую снисходительность, которая мгновенно сменилась неприкрытым презрением, как только мальчик, младший брат одной из подруг, раскрыл было рот, чтобы выразить свое мнение. Ведь ему, в конце концов, было всего двенадцать лет и к тому же он был толст и одет в клетчатые шорты, в то время как на Луизе было голубое платье с кружевным воротником и на стройных ножках белые чулки. Остальные девочки были одеты не лучше, чем мальчик. На одной были теннисные туфли и джинсы, на другой — мятая юбка и куртка на молнии и с капюшоном; платье третьей, вероятно, перешло к ней от старшей сестры. Но так тому и полагалось быть — ведь ни у кого из них не было такого отца, как у Луизы, который как-никак настоящий профессор с кафедрой, да к тому же миллионер и друг сенатора Лафлина, а тот, быть может, в недалеком будущем станет президентом Соединенных Штатов. И потому считалось в порядке вещей, что Луиза входит в автобус первой и стоит, прислонившись к алюминиевой стойке, в то время как Шерри, Фанни, Мириам и Саул качаются и подскакивают, чтобы удержать равновесие, пока автобус погромыхивает по Гарвардскому мосту.

На Гарвардской площади они вышли из автобуса, и Мириам немного отстала, чтобы отделаться от своего братца. Он все время отпускал какие-то грубые шуточки, которые казались ему забавными, однако ни разу не вызвали улыбки на губах Луизы, что приводило его сестру в страшный конфуз. К тому же он был очень толстый и уродливый, и это напоминало Мириам, что и она пухленькая и некрасивая. Впрочем, она, по-видимому, смирилась со своей полнотой, так как вошла вместе с остальными девочками в закусочную на площади и заказала себе огромную порцию молочного коктейля с земляникой.

Луиза взяла банановое мороженое с орехами и небрежно лакомилась им, восседая на высоком табурете, — впрочем, что бы и в каком количестве она ни поедала, это никак не отражалось на ее стройной фигурке. В то время как Мириам откровенно обжиралась, а две другие девочки с различной степенью жадности отправляли в рот ложку за ложкой холодную сладкую смесь, Луиза элегантно, почти совсем по-европейски полизывала мороженое кончиком языка.

— Где Саул? — спросила она Мириам.

— Домой пошел.

— Он что же, не захотел молочного коктейля?

— Нет, верно, хотел, но я… К черту, я ведь обещала ему только сводить его в кино.

— Ты должна была угостить его коктейлем. Раз уж он был с нами.

Мириам покраснела, глаза ее налились слезами. Две другие девочки, Шерри и Фанни, с еще большим уважением поглядели на Луизу. Потом Шерри — та девочка, на которой было платье с чужого плеча, — начала набирать в легкие воздух, словно это помогало ей придать себе отваги, после чего дрожащим голосом обратилась к Луизе.

— Послушай, Луиза, — сказала она, — послушай, ты поедешь в лагерь в этом году?

Щеки Луизы порозовели.

— Нет, не думаю, — сказала она.

— О, — сказала Шерри и, поникнув на табурете, испустила глубокий вздох.

— А я, наверное, поеду, — сказала Фанни, но это заявление, по-видимому, не слишком утешило Шерри.

— Я не знаю, поеду ли я, если Лу не поедет, — сказала она.

Мириам хранила молчание.

— Дело в том, — сказала Луиза, скромно опустив глаза на пустую вазочку и стараясь подобрать со дна остатки мороженого, которые никак не подцеплялись на ложку, — дело в том, что мы с папой, возможно, поедем в Европу.

— О, вот как! — сказала Фанни. Шерри только молча кивнула головой.

— Да, конечно, — сказала Мириам, — кому охота ехать в лагерь, если вместо этого можно поехать в Европу.

— Мне бы очень хотелось поехать в Европу, — сказала Шерри. — Надеюсь, когда-нибудь все-таки поеду.

— Я еду только потому, — сказала Луиза, — что папе надо быть на конференции в Париже, а мама не хочет ехать.

— Мама не хочет ехать? — переспросила Шерри. — В Париж?

— Да, не хочет. Она же была там тысячу раз, и притом ей не нравятся французы. Она говорит, что они хамят американцам.

— Ну, тогда, конечно, другое дело, — сказала Шерри, — если она уже там была… тем более тысячу раз. Вот моя мама тоже частенько ездила с папой в Нью-Йорк, а теперь уже ездит не так часто.

Луиза улыбнулась, проявляя вежливый интерес, взяла свою сумочку и соскользнула с табурета. Остальные девочки тоже взяли свои сумочки и журналы со стойки и следом за Луизой вышли на Гарвардскую площадь. Там они расстались. Три младшие девочки зашагали вниз по Маунт-Оберн-стрит, а Луиза пересекла площадь у газетного киоска и вступила на территорию Гарвардского университета.

Она ответила улыбкой на почтительную улыбку сторожа, кивнула одному из студентов отца, который крикнул ей: «Привет, Луиза!», подошла к Элиот-Билдинг и, не постучавшись, вошла в приемную. Секретарша подняла голову и улыбнулась ей.

— Он ждет вас, — сказала секретарша, и Луиза прошла прямо в кабинет профессора политической теории.

Когда она вошла, профессор встал. Ему исполнилось уже сорок четыре года, но, несмотря на разницу пола и возраста, сходство между отцом и дочерью сразу бросалось в глаза — те же черты лица, та же манера держаться. Отец тоже улыбнулся Луизе — еще одно звено в цепи улыбок, которой была оплетена ее жизнь, с той только разницей, что это звено было, без сомнения, более надежным, чем остальные; в улыбке отца не было, разумеется, той робкой почтительности, как в улыбке старика сторожа. Это была приветственная и чуть-чуть заговорщическая улыбка, и дочь ответила на нее такой же улыбкой.

Профессор, как и дочь, был высок ростом и наклонился, чтобы ее поцеловать. Прикосновение к ее нежной щеке явно доставило ему удовольствие, так же как ей — легкая шершавость его бритого подбородка.

— Ну, как тебе понравилось?

— Довольно паршиво, — сказала она. — Понимаешь, если сравнивать с книгой…

— Из хороших книг обычно получаются плохие фильмы, — сказал профессор, закрывая свой портфель из свиной кожи, — а вот из плохих книг иной раз создается что-то хорошее.

— Я предпочитаю хорошие книжки, — сказала Луиза.

Быть может, это не вполне соответствовало действительности, однако побудило отца обнять ее за плечи, когда они выходили из кабинета.

— Правильно, — сказал профессор и, после того как оба изысканно вежливо попрощались с секретаршей, продолжал: — В конечном счете от книг получаешь больше. Я могу десятки раз перечитывать «Анну Каренину», но не припомню такого фильма, который мне бы захотелось посмотреть больше двух раз.

— Романы глубже, — сказала Луиза, выходя из ворот на Гарвардскую площадь. — Не правда ли, они глубже, потому что они сразу действуют тебе на воображение и нет никаких там актеров и костюмов, которые только мешают.

— Да, я тоже так считаю, — сказал профессор, впрочем, это и было его собственное мнение, только высказанное устами дочери.

Держась за руки, они обошли площадь и свернули на Мейзн-стрит, Был теплый вечер на исходе весны, пожалуй даже слишком теплый, чтобы держаться за руки, но это уже стало традицией — так они гуляли всякий раз, когда Луиза заходила за отцом в университет, и это маленькое неудобство не могло испортить им удовольствия от прогулки.

— С кем ты ходила в кино? — спросил профессор.

— Да с Шерри, Фанни и Мириам. Ты их знаешь. Мириам пришлось взять с собой Саула.

— Кто такой этот Саул?

— Братишка, младше ее.

— Я раза два встречался с их отцом. Он производит очень приятное впечатление.

— Ну что ж, она тоже ничего. В общем, она довольно ужасна, но смешная. Иногда с ней бывает забавно.

— Чём же она так ужасна?

— Ну… она такая толстая.

— Когда-нибудь и ты станешь толстой, — сказал профессор улыбаясь и шутливо ткнул дочь пальцами в ребра.

— Вот уж никогда, — сказала Луиза, смеясь и увертываясь.

— Станешь, если без конца будешь поедать мороженое и пить молочные коктейли с содовой.

— Я? Молочные коктейли?

— Да у тебя и сейчас еще губы в молоке, — сказал профессор. — Вы, черт побери, конечно, ели мороженое, пока я тебя тут ждал.

Луиза облизнула губы.

— Я ведь сказала, что приду к шести.

Профессор поглядел на часы.

— Да, ну ладно, — сказал он. — По крайней мере на этот раз ты не так сильно опоздала, как обычно. Луиза улыбнулась отцу.

— Джентльменам как будто полагается ждать, — сказала она.

— Только не собственных дочерей.

— Мама же не толстая, — сказала Луиза.

— Она никогда не ест мороженого.

— Да, не ест, — сказала Луиза, искоса поглядывая на отца. — Но она пьет джин, в котором, во всяком случае, не меньше калорий, чем в мороженом. И ты тоже пьешь и тоже не толстеешь.

— Ну хорошо, хорошо, — сказал профессор, пропуская дочь вперед в калитку большого сада, в глубине которого, подальше от улицы, стоял их желтый деревянный особняк. — А теперь ступай и приготовь мне коктейль, раз уж ты ела сегодня мороженое.

Луиза рассмеялась, взбежала по ступенькам и скрылась за решетчатой дверью. Она швырнула свою сумочку на столик в холле и, не заметив, что промахнулась и сумочка соскользнула на пол, прошла в гостиную и направилась прямо в угол — к бутылкам и бокалам.

— Подними, — сказала мать, стоя спиной к Луизе перед рисунком Тулуз-Лотрека, на котором была изображена парижская проститутка.

— Что поднять? — спросила Луиза, — Твою сумочку.

— Она на столике,

— Ее там нет.

— Я готовлю папе коктейль.

— Подними ее.

Луиза подрыгала ногой, подавляя желание топнуть, вернулась в холл, столкнувшись в дверях с отцом, подняла сумочку и бросила ее на столик.

— Где же обещанный коктейль? — спросил Генри.

Луиза обернулась к нему, лицо ее было угрюмо и хмуро, но отец продолжал улыбаться, и ее раздражение улеглось. Она вернулась в гостиную и снова взялась за приготовление коктейля: положила кусочки льда в стеклянный кувшин, очистила лимон, отмерила мензуркой джин и затем, прищурившись, совершенно так же, как отец, прибавила «капельку вермута», как всегда, слегка переборщив.

Лилиан Ратлидж отошла от картины и поглядела на отца и дочь. Она тоже была высока, стройна, белокожа, но совсем другого типа, нежели Луиза, — мягче, женственней. Отец и дочь слегка сутулились, мать держалась очень прямо. Ей было лет тридцать семь — тридцать восемь, и она безотчетно старалась взять от жизни все в эти последние годы своего осеннего цветения.

В руке у нее был бокал с коктейлем, и она уже переоделась для вечера в блузку и юбку. Когда Генри подошел к ней, она улыбнулась, опустив уголки губ. Он хотел ее что-то спросить, но потом отвел глаза и промолчал.

— Как прошел день? — спросила Лилиан.

Генри пожал плечами.

— Как обычно.

— А у тебя? — спросила Лилиан Луизу.

— Неплохо. Ходила в кино в Бостоне.

— Что-нибудь интересное?

— Дрянь.

— Я же тебе говорила.

— Ну да, только я уже пообещала Шерри и остальным девочкам.

— Она говорит, что роман лучше, — сказал Генри.

Лилиан улыбнулась мужу. Луиза, перехватив эту улыбку, опустила глаза, нахмурилась и повернулась к отцу.

— Можно мне выпить тоника?

— Разумеется.

— Если это последняя бутылка, ступай принеси еще, — сказала Лилиан, когда дочь направилась к бару.

— А где Лаура? — спросил Генри.

— Она у Бруксов.

— Нам придется поехать за ней?

— Они обещали отвезти ее домой. Она у них и поужинает.

— Мы куда-нибудь идем сегодня?

— Нет, на этот раз нет.

— Слава тебе господи, — сказал профессор и осушил свой первый бокал джина с вермутом.

2

Комната, в которой они сидели втроем — отец, мать и дочь, — неторопливо потягивая напитки, была совсем недавно отделана заново и элегантно обставлена, но о том, что профессор не только очень известен, но и богат, говорили в первую очередь висевшие на стенах картины. Помимо рисунка Тулуз-Лотрека, здесь было полотно Ротко, небольшая картина Тобей, этюд в розовых тонах Ренуара и акварель Писсарро. И в глубине гостиной — жемчужина этой небольшой коллекции: «Женщина в ванне» кисти Боннара. Именно для того, чтобы создать нужный фон этой картине и была выбрана светло бежевая краска для стен; с Ротко этот цвет гармонировал не столь удачно. По обе стороны камина стояли невысокие, встроенные в стену книжные полки, с которых глядели не обычные корешки ученой библиотеки профессора, а старый пергамент, поблекшая кожа и золотое тиснение собрания настоящего библиофила. Сверху на этих полках, а также в разных других местах гостиной находилось несколько красивых, редких и ценных предметов: египетский саркофаг пятого века до нашей эры, в котором некогда покоилась мумия ребенка; инкрустированный ятаган, который мог бы принадлежать Саладину; серебряные с позолотой и гравировкой часы, примерно восемнадцати дюймов в высоту, работы парижского мастера, жившего в годы правления Людовика XV.

Бюро Лилиан относилось к той же эпохе, что и часы; сейчас крышка была откинута, и на доске в некотором беспорядке лежали бумаги. На полочке бюро стояли две фотографии в серебряных рамках: одна из них запечатлела Генри в молодости (банальный портрет подающего надежды молодого человека), на другой можно было лицезреть все семейство три года назад, когда Лауре было девять лет, а тринадцатилетняя Луиза походила на сорванца мальчишку. На фотографии все они казались счастливыми — более счастливыми, чем теперь, — впрочем, тогда они ведь знали, что глаз объектива вот-вот откроется и увековечит их, в то время как теперь никто за ними не наблюдал.

Минут через двадцать Лилиан направилась в кухню приготовить ужин, Луиза поднялась к себе в спальню, а Генри прошел через холл в свой кабинет.

Кабинет был вполовину меньше гостиной и имел более строгий вид; здесь не было ни старинных переплетов, ни пергаментов, и бумаги не были разбросаны на столе с элегантной небрежностью, а лежали стопками в суровом порядке. Тем не менее здесь тоже имелся уютный маленький камин, два кожаных кресла с медными гвоздиками и небольшая картина Брака на свободной от книг стене, выкрашенной в коричневый цвет того оттенка, который выгодно усиливал эффект от сочных зеленых и желтых тонов этого произведения искусства.

Генри Ратлидж взял книгу и сел, пользуясь возможностью за полчаса до ужина ознакомиться с только что изданным трудом по интересующему его предмету. Прежде чем приняться за чтение, он скользнул глазами по книжным полкам, где стояли его собственные труды: «Теория и агитация» и «Немецкая традиция в политической мысли Америки». Эту последнюю книгу ни один студент Гарварда или любого другого университета не позволил бы себе просматривать так бегло, как профессор Ратлидж намеревался просмотреть книгу, которую он держал в руках. Впрочем, надо сказать, что мало кто из профессоров политической теории, имеющих кафедру, с такой же добросовестностью, как Генри Ратлидж, следил за развитием ученой мысли в своей области. Взгляд профессора, покинув полки, задержался на мгновение на небольшой стопке отпечатанных на машинке листков, лежавших на обтянутой кожей доске его стола, — на своем незаконченном труде, и вернулся к книге, которая была у него в руках. Почитав несколько минут, он отпил первый глоток третьего мартини.

В комнате Луизы, где она сидела, наскоро перелистывая роман, который лег в основу только что просмотренного ею фильма, на стене висела подписная литография Шагала, а для Луизы это были просто какая-то женщина и птица, неотступно следившие за ней глазами во время всех детских болезней, перенесенных ею в этой комнате, совершенно так же, как для Лауры — а ей теперь уже исполнилось двенадцать лет — висевшая на лестнице картина Леже была просто намалеванным на холсте жутким чудищем в клетке, потому что сквозь переплетения кубистской конструкции на нее пялился одинокий глаз. В последнее время Лаура несколько примирилась с чудищем, во всяком случае, оно уже не казалось ей таким зловещим, однако и теперь она не имела представления о том, что недавно открыла для себя Луиза: чудище стоило что-то около сорока тысяч долларов. Впрочем, если бы это и стало ей известно, то, будучи безукоризненно воспитанна и совершенно неиспорченна, она бы не стала раздумывать над значением этого факта, ведь Ратлиджи, даже по американским масштабам, были людьми богатыми, причем богатство пришло в семью и со стороны мужа и со стороны жены, и повторялось это уже не одно поколение, в результате чего в семье утвердилась своеобразная пуританская философия, строго определявшая, что можно и чего нельзя делать с помощью денег. Луизе и Лауре не полагалось иметь ничего из ряда вон выходящего, чего не могли бы иметь другие дети их круга, а если принадлежавшие им вещи — особенно одежда — были лучшего качества и более элегантны, то сами девочки этого почти не замечали.

К половине восьмого Лилиан приготовила ужин для всей семьи. В последнюю минуту в кухню заглянула Луиза с предложением помочь. Мать иронически улыбнулась и велела ей пойти сказать отцу, что ужин готов. Дочь вышла в холл, а Лилиан достала из жаровни кусочек мяса, чтобы попробовать и еще раз убедиться: конечно же, это не заурядный бифштекс, а самое лучшее филе, лучше не бывает. Вошел профессор — он уже сменил пиджак на джемпер — и сел за стол; лицо его казалось более озабоченным, чем обычно.

— Нам нужно решить, что мы будем делать летом, — сказал он, принимая от Лилиан тарелку.

— Хочешь пива, или молока, или еще чего-нибудь? — спросила Лилиан.

— Пива, пожалуй. — Генри поднялся было со стула, но Луиза, опередив его, метнулась к холодильнику и достала бутылку легкого импортного пива. Она протянула ее отцу, пристально глядя на него исподлобья. Генри снова опустился на стул и откупорил бутылку.

— По правде говоря, мне совсем не хочется туда ехать, — сказала Лилиан. — Мы это уже проделывали десять лет назад, и тогда было интересно, но повторять все снова как-то нет охоты.

— Мы никогда не были в Эфиопии, — сказал Генри.

— Но мы были в Египте и в Серенгети и тому подобных местах. Там будет адское пекло в июле.

— Вовсе нет, в Эфиопии не будет пекла. Она на высокогорном плато.

— Ну так поезжай, — сказала Лилиан. — Поезжай и возьми с собой Лу, а я с Лаурой поеду в Виньярд. Она, так или иначе, еще не доросла до всей этой археологии. До нее это не дойдет.

Лилиан машинально принялась за еду — мысли ее были далеко. Она избегала смотреть мужу в глаза, и он поступал точно так же, но Луиза смотрела на них обоих, ее прямой пытливый взгляд перебегал с одного лица на другое, она затаила дыхание.

— Право же, мне кажется, ты должна поехать на этот конгресс, — сказал Генри.

— Должна, черт побери? — сказала Лилиан, глотая коктейль, который она только что подала на стол. — Мне совершенно незачем туда ехать, да и тебе, насколько я по нимаю, тоже. Несколько европейских ученых с туго набитыми карманами устроят попойку, чтобы отпраздновать свои великие успехи, вот и все.

— Мне будет приятно повидаться кое с кем из этих людей.

— И напрасно. Они просто льстят тебе, потому что ты — на самом верху всей этой кучи дерьма… Да вдобавок еще друг Билла. «Свободу культуре!» Подумать только!

— И к тому же это предлог, чтобы побывать в Париже.

— Ну а мне одного предлога мало. Мне нужна основательная причина. Генри промолчал.

— Но ведь можем поехать мы… — робко сказала Луиза, глядя на отца, и голос ее дрогнул от волнения.

Генри улыбнулся дочери.

— Я могу сказать одно, — продолжала Лилиан, — у нас есть очень славный домик на берегу моря в Мартас Виньярд, и — да будет благословенно лето! — туда съедутся наши добрые друзья из Вашингтона и Нью-Йорка.

— Да-да, — сказал Генри. — Конечно. Я просто подумал, что мы можем обойтись без этого хотя бы раз. Хотя бы на один месяц.

Лилиан пожала плечами и перевела разговор на другое. Беседа приняла общий характер, но тень задумчивости продолжала лежать на лицах. После ужина Генри вернулся к себе в кабинет, а Лилиан — в гостиную, к своей книге и сигаретам.

Луиза прошла следом за отцом под предлогом, что ей нужна для школы книга о Джефферсоне. Она села в кресло, а Генри принялся искать на полках что-нибудь подходящее к случаю. Откинувшись на спинку кресла, Луиза болтала ногами в белых чулках, покусывая нижнюю губу. — Папочка, — вымолвила она наконец, — но мы-то можем поехать, правда? Я хочу сказать — мы с тобой.

Профессор обернулся и поглядел на нее поверх очков.

— Ты думаешь, тебе будет интересно со мной вдвоем?

— Мне будет замечательно… Побывать в Париже, посмотреть на королевских львов в Аддис-Абебе.

— А ты не будешь скучать… без Лауры и Лилиан?

— Не буду, честное слово! — Она выпрямилась, выжидающе наклонилась вперед. — Обещаю тебе.

Это обещание, подкрепленное молящим взглядом, должно было заверить его еще и в том, что она не будет ему в тягость. Генри улыбнулся и снова обратился к полкам.

— А как насчет конференции? — спросил он. — Соберутся ведь одни старики профессора.

— Но ты же не старый.

— Большинство из них будет старше меня.

— Это еще неизвестно, может быть, среди них окажется какой-нибудь блестящий молодой человек, который поведет меня в «Фоли Бержер».

— В Европе не принято водить по кабаре девочек твоего возраста.

— А я буду говорить, что я старше…

Генри снова обернулся к ней.

— Никто тебе не поверит.

Луиза опустила глаза на свои едва наметившиеся груди.

— Ну что ж, тогда я останусь в отеле и буду смотреть телевизор: «J'aime Lucy» и «Monsieur le Batman»[9].

Генри рассмеялся.

— Во Франции в отелях даже нет телевизоров.

— Тогда я поболтаю с портье. Словом, тебе не придется беспокоиться обо мне. Я не буду для тебя обузой.

— Конечно, нет. Я в этом уверен. — Генри обернулся и протянул Луизе книгу о Джефферсоне. — Во всяком случае, до тех пор, пока ты не соскучишься. И в конце концов это всего пять дней, после чего мы сможем отправиться в Афины, и в Каир, и в Аддис-Абебу.

Луиза приподнялась в кресле.

— Папа… Это будет восхитительно! Восхитительно. Я знаю, что это будет восхитительно. Я хочу сказать: я ведь многое узнаю, правда? Это же не то что просто поехать во Флориду или куда-нибудь еще.

— Да, мне кажется, тебе это будет полезно. Там должно быть несколько изумительных храмов. Совсем особая цивилизация — христианская и вместе с тем не такая, как на Западе. Со времен царицы Савской эти цивилизации развивались совершенно самостоятельно, иными путями, нежели европейские… Думаю, что нам с тобой обоим будет интересно поглядеть.

— О да! — воскликнула Луиза; она вскочила и обняла отца. — Скажи, что мы поедем, скажи, скажи! Генри улыбнулся.

— Ладно, едем, — сказал он.

— Ура! — закричала Луиза. Она выбежала из кабинета и бросилась в гостиную сообщить решение матери.

Генри сел за свой письменный стол. Тень сомнения снова на минуту легла на его лицо. Потом он взялся за свою рукопись.

3

Отец и дочь прибыли в Париж самолетом и с аэродрома Орли поехали прямо в отель на Рю де Сен-Пэр. Отель был небольшой, но роскошный, вестибюль пропах сигарами и дорогими духами. На портье была превосходно сшитая форма из синей саржи с бронзовыми ключами крест-накрест на отворотах. Родственные отношения только что прибывшей американской пары были портье известны, так как он успел посмотреть их паспорта, однако от него не укрылись затаенные ухмылки, появившиеся на лицах тех, кто увидел перед собой только красивого мужчину в летах, зарегистрировавшегося в отеле с хорошенькой девушкой.

Было уже одиннадцать часов, но ни Генри, ни Луиза не чувствовали усталости — ведь их тела еще продолжали жить в привычном для них времени, а в Кембридже сейчас было только пять часов, и поэтому они вышли из отеля и прошлись пешком по бульвару Сен-Жермен, а потом по набережной Сены, вдыхая прохладу и отдаваясь во власть легких приступов неясной ностальгии, когда какой-нибудь случайный запах будил случайное воспоминание из прежних путешествий за границу. Луиза была очень возбуждена; казалось, ей хочется побежать, раскинув руки, и она то устремлялась вперед, опережая отца, то возвращалась обратно; ей трудно было идти в ногу с ним. Генри же от нахлынувших на него воспоминаний сделался, наоборот, задумчив. Он едва заметно улыбался проносившимся в его голове мыслям.

— Мне ведь было десять лет, да, когда я последний раз была здесь? — спросила Луиза.

— Да, — сказал Генри, — как будто так.

— А Лауру укачало, я помню. — Она углубилась в воспоминания об этих давно прошедших каникулах. Потом спросила: — И мама тоже с тех пор здесь больше не бывала?

— Бывала. Мы были здесь два года назад.

— Она раньше всегда ездила с тобой вместе?

— Обычно да.

Они пересекли бульвар и уселись за столик в кафе «Флор». Уже пробило полночь, но в такой погожий вечер почти все столики на открытом воздухе были заняты. Генри заказал себе перно, а Луиза попросила citron presse[10]. Акцент Генри выдавал в нем американца, однако его французская речь была столь безупречна, что произвела впечатление даже на хмурого официанта.

Луиза отхлебнула глоток и с непринужденностью истой американки откинулась на спинку стула; глаза ее были широко раскрыты — столько на нее нахлынуло разнообразных ощущений: чужой, зарубежный город, внезапная смена времени, ночное кафе на бульваре. Мимо шли прохожие: молодые и довольно небрежно одетые, и очень элегантные старики, и совсем оборванцы или одетые просто, по-домашнему, на чисто французский манер. Она поглядела на отца и улыбнулась: он-то был одет как надо и держался так непринужденно.

— Когда ты первый раз был в Париже, папа? — спросила она.

— Да, пожалуй, в твоем возрасте.

— А потом ты много раз здесь бывал?

— Нет, до войны не бывал.

— А во время войны?

— Приезжал сюда однажды, в отпуск.

— Представляю себе, наверное, это было восхитительно!

— И как же ты это представляешь? — Генри улыбнулся.

— Ну, рестораны, аккордеоны и всякие там шикарные француженки…

Генри рассмеялся.

— Это больше смахивает на Голливуд.

— А как было на самом деле?

— Мало еды. Много людей, оставшихся без крова.

Луиза кивнула.

— Понимаю.

— Попадались женщины с бритыми головами.

— Почему?

— Потому что они гуляли с немецкими солдатами.

— Правда? Неужели они это делали?

— Коллаборационистов нередко расстреливали.

— И ты расстреливал?

Генри улыбнулся.

— Нет. Я был избавлен от этого, я ведь служил в армии Соединенных Штатов.

Луиза потрясла в воздухе сжатым кулаком:

— Добрый старый девяносто третий!

— Вот именно.

— Это было очень страшно?

— Нет. Но довольно скучно.

— Ну а в сражениях?

— Мне не так уж много приходилось в них участвовать.

Лицо Луизы вдруг стало серьезно. Она поглядела на отца, желая удостовериться в том, что сейчас, как, в сущности, и всегда, она может спросить все, что ей заблагорассудится.

— А ты… ты убивал кого-нибудь сам?

Генри снова улыбнулся.

— Не голыми руками, конечно.

Лицо Луизы оставалось серьезным.

— Конечно. Но все-таки убивал?

Теперь уже и Генри стал серьезен.

— Вероятно, я несу ответственность за несколько смертей.

Некоторое время Луиза молчала; она пристально рассматривала свой бокал.

— Но ведь они были нацисты? — сказала она.

— Да, немецкие солдаты.

Когда они возвратились в отель, Луиза почувствовала усталость; хотя в Массачусетсе теперь только начинало смеркаться, но перелет через Атлантику если и не утомил ее физически, то оказался очень большой нагрузкой для нервной системы, и ее клонило ко сну.

Ее номер был рядом с номером отца. В коридоре Генри поцеловал ее, пожелав ей доброй ночи, и, пока она принимала ванну, уселся в кресло с еще одной книгой по своей специальности. Он пробежал глазами первую фразу, потом поднял голову, и на мгновение его мысли снова обратились к скрывшейся за дверью дочери — мимолетно промелькнуло видение ее еще не оформившегося тела, погруженного в горячую ванну; затем его мысли сосредоточились на том, какой она, в сущности, ребенок, если так старается казаться взрослой. Генри никогда не пытался лгать ей или уводить ее от правды жизни, прячась за эвфемизмами, но вот теперь, в шестнадцать лет, она снова, как в детстве, начала осаждать его бесчисленными вопросами. В устах семилетней девочки эти вопросы были надоедливы, но простодушны; теперь она открывала для себя новый мир, полный чего-то неуловимого, каких-то недомолвок, — мир взрослых, — и могло случиться, что она задаст вопрос, на который ему не захочется отвечать. Он видел, что она докапывается до чего-то, словно сыщик, напавший на следы преступления, но еще не открывший, в чем оно состоит.

А Генри и в самом деле не покидало чувство вины или, если это слишком сильно сказано, чувство смутного беспокойства, словно и вправду было совершено какое-то преступление и совершил его он. Мысленно перебирая различные события своей жизни и распределяя их для удобства по географическому, так сказать, принципу, он, добравшись до Мартас Виньярд (летнего курорта для богатых интеллектуалов), вдруг почувствовал укол совести, которого со страхом ждал, и ощущение неловкости стало острым. Однако он ведь не там, а здесь, и, если какие-либо недозволенности и происходят на пляже или в коттедже на берегу, он в этих прегрешениях не повинен.

4

Луиза проснулась утром в незнакомой, очень мягкой постели. На мгновение ее нервы и мускулы напряглись от неожиданности, но она тут же вспомнила, как и почему оказалась здесь, потянулась, легла поудобнее, расслабив все тело, и чуть было не задремала снова. Но волнение взяло верх над истомой, мелькнула мысль о завтраке, всплыли в памяти булочки и горячий шоколад, и она подумала: не будет ли это выглядеть слишком по-детски, если она закажет шоколад?

Кто-то повертел дверную ручку, но дверь не отворилась, так как Луиза заперла ее на ночь.

— Луиза, — послышался голос отца. — Ты проснулась?

Она села, потом выпрыгнула из постели — ночная рубашка при этом движении туго обтянула ее колени, — и в мгновение ока она была уже у двери, отперла ее и, успев прыгнуть назад, в постель, приветствовала отца сияющей улыбкой.

— Так-так, — сказал он, разгадав ее возбужденное состояние. — Мы уже целиком в предвкушении нашего первого дня в Париже?

— Ты не ошибся, — сказала она, садясь в постели и подтягивая колени к подбородку, чтобы освободить место для отца.

— А как насчет завтрака? Хочешь, чтобы подали сюда, или спустишься вниз и позавтракаешь со мной?

Луиза подумала.

— Спущусь вниз, — сказала она и снова выпрыгнула из постели.

Мелькнула линия ее живота, там, где солнечный луч проник сквозь тонкую ткань рубашки, и Генри встал и повернулся к двери.

— Я подожду тебя внизу, — сказал он.

— Нет, постой, — сказала Луиза. — Посоветуй, что мне надеть. — Она распахнула дверцу гардероба, где висело пять-шесть платьев.

— Не знаю, — сказал Генри. — Любое, какое хочешь.

— Но у нас сегодня торжественный день или мы будем просто осматривать город?

— Ленч у нас будет в ресторане с профессором Боннефуа.

— Тогда, значит, торжественный.

— Возможно.

— Чудесно. Я надену это. — Она достала из гардероба платье в зеленую и черную клетку.

— Отличное платье.

Теперь она уже ждала, чтобы Генри ушел.

— Через минуту я буду внизу, — сказала она.

Генри вышел из ее номера и спустился на лифте в ресторан на первом этаже. Официант приветствовал его улыбкой и спросил, не подать ли завтрак Луизе в номер?

— Нет, — сказал Генри. — Сюда.

— Alors, deux cafes complets?[11]

— Ah, non. Je crois que ma fille prend du chocolat.[12]

5

Профессор Боннефуа был, как и Генри Ратлидж, недурен собой, примерно того же возраста и так же преуспевал. Несмотря на то, что большинство французских ученых как левого, так и правого направления, занимающихся вопросами политики, очень его недолюбливали — а недолюбливали они профессора за его приверженность НАТО, — он все же пользовался достаточным влиянием, чтобы организовать конгресс американских и западноевропейских ученых и созвать его, мало того, что в Париже, но еще в такой момент, когда правительство де Голля, которое он поддерживал, пересматривало свое отношение к Североатлантическому пакту.

И он, и его жена прекрасно говорили по-английски, и профессор Боннефуа прибег именно к этому языку, сразу начав расточать недвусмысленные и даже рискованные комплименты Луизе.

— Почему ваш отец так упорно прятал вас до сих пор? — спросил он.

— Я, вероятно, была в лагере, когда он последний раз приезжал сюда, — сказала Луиза.

— Но это просто безбожно, — сказал француз, бросая на Генри шутливо-осуждающий взгляд.

— Луизе еще только исполнилось шестнадцать, — сказал Генри.

— Только? Но этого вполне достаточно для девушки, если она к тому же так хороша собой.

— Laisse[13]…— вполголоса пробормотала мадам Боннефуа.

Сама она была тоже красива, элегантна, молода, и попытка пресечь флирт мужа с Луизой скорее была продиктована не ревностью, а смущенным выражением лица Генри.

Луиза же была в восторге.

— А папа говорил, что французы не водят никуда девушек моего возраста, — сказала она.

— Я не задумываясь мог бы назвать вам десяток французов, которые с величайшей охотой повели бы вас… куда угодно, — сказал Боныефуа, с лукавой усмешкой поглядывая на Генри.

— Но обычно это все же не делается, — сказал Генри, игнорируя усмешку.

— Нет, конечно, — сказала Шарлотта Боннефуа.

— Обычно нет, — согласился ее супруг, — но ведь и Луиза существо не обычное. Она на редкость красива.

— Ну что ж, годика через два я привезу ее снова, — сказал Генри.

— Если вам захочется что-нибудь посмотреть, пока вы здесь, — сказал Боннефуа Луизе, — дайте мне только знать.

— Ну, я бы не прочь побывать в «Фоли Бержер», — сказала Луиза.

— Ни в коем случае, — резко сказал Генри. — Ты еще слишком молода.

— Слишком молода? — повторил Боннефуа. — Слишком молодым быть невозможно. Слишком старым — да.

Он рассмеялся, и его жена рассмеялась тоже — несколько принужденно. Генри улыбнулся, и, оставив наконец в покое Луизу, мужчины заговорили о конгрессе.

— Правительство везде, где только может, ставит нам палки в колеса, — сказал Боннефуа. — Оно теперь, пожалуй, более враждебно настроено по отношению к вам, американцам, чем к Советской России, хотя предполагается, что мы с вами — союзники, а СССР — наш противник.

— Да, порой похоже, что так, — сказал Генри.

— Но ваше правительство держится хорошо… Я хочу сказать, что ваш президент так терпелив, в то время как наш старик… он даже не отличается хорошими манерами.

— Жена нашего покойного президента любит французов, — сказал Генри улыбаясь. — Ее девичья фамилия Бувье.

— Ну, а остальные? — спросил Боннефуа. — Как относятся к нам в правительственных кругах? Сенатор Лафлин, например?

Услышав эту фамилию, Луиза перестала глотать устрицы.

— Видите ли, — сказал Генри, — он принадлежит к той категории американцев, которые чувствуют себя несколько уязвленными.

— Я так и полагал, — сказал Боннефуа, откидываясь на спинку стула.

— Бенни Лафлин говорит, что французы — неблагодарная нация, — сказала Луиза, — и что это черт знает какое нахальство с их стороны — выступать против американцев, после того как мы спасли их от Гитлера.

— Бенни — это его сын, — сказал Генри.

— Яблочко от яблочка недалеко падает, как я посмотрю, — сказал Боннефуа и, по-видимому, остался очень доволен тем, что так «перефразировал» иностранный идиом.

— Но англичан он не любит тоже, — сказала Луиза, — так что, по-моему, он просто туповат.

— А за что он не любит англичан? — спросила Шарлотта Боннефуа.

— За то, что они сделали с ирландцами, когда послали своих карателей против шинфейнеров[14] . Но он это говорит только для того, чтобы позлить меня, потому что его дедушка был ирландец, а мой прапрапрадедуся — англичанин.

— Ваш… прапрапрадедуся? — вкрадчиво переспросила француженка, подчеркнутым умалением возраста.

Луизы возмещая переоценку его, сделанную ее мужем.

— Да, англичанин, — сказала Луиза. — Он прибыл из Англии и сражался в войсках под знаменами Джорджа Вашингтона, а один из его двоюродных братьев, которого звали Дэниел Ратлидж, подписывал Декларацию Независимости, Вот почему дурачок Бенни ненавидит англичан — потому что англичане основали Америку.

— А как же насчет Луизианы, — спросил Ив Боннефуа, — и Нового Орлеана?

— Да, конечно, я понимаю, что французы тоже кое-что сделали.

— А испанцы и голландцы? — спросил Генри.

— Ну хорошо, — сказала Луиза, — но ведь возглавили-то революцию и дали нам Конституцию все-таки именно те американцы, которые приплыли из Англии, разве не так?

— Так, — сказал Генри.

— Ну конечно, — сказал Ив Боннефуа, — конечно, это сделали англичане и отважный мистер Ратлидж.

— Его звали Дэниел, — сказала Луиза, — и папиного дядю тоже звали Дэниел.

После завтрака они отправились на дневное заседание конгресса, которое происходило в «Зале Декарта». Немецкий профессор общественных наук читал даклад «О демократических ценностях в производственных отношениях». Послушать лекцию пришли очень немногие, и внимание большинства присутствующих мгновенно было отвлечено появлением профессора Боннефуа в сопровождении Генри Ратлиджа — знаменитого ученого из Гарварда, друга сенатора Лафлина, к тому же лично знавшего покойного президента Кеннеди. Все обернулись и смотрели, как эта знаменитость в сопровождении своего импресарио усаживается в заднем ряду вместе со своей прелестной дочерью и красавицей женой импресарио, которые разместились по бокам. Немец, стоявший на кафедре, запнулся, нахмурился, потом возобновил свой доклад. Ив Боннефуа наклонился вперед, упершись локтями в колени и опустив подбородок на сложенные руки. В этой сосредоточенной позе он оставался минут десять, после чего прошептал что-то Генри Ратлиджу на ухо и встал. Головы ученого собрания повернулись, наблюдая за его уходом, но немец возвысил голос, и внимание присутствующих возвратилось к докладчику, ибо профессор Ратлидж по-прежнему был здесь и, казалось, слушал с интересом.

По окончании доклада Генри Ратлидж скромно покинул зал, но с полдюжины европейцев, знакомых ему по предыдущим конгрессам, вскочив, устремились за ним следом, дабы поздравить его с какими-то статьями, напечатанными в каких-то журналах, и беззастенчиво поинтересоваться, читал ли он статьи, написанные ими. Генри отвечал, улыбался, бормотал что-то и потихоньку отступал к двери. Шарлотта Боннефуа, ухватив его двумя пальцами за рукав, демонстративно делала вид, что старается спасти профессора от ученых собратьев. Только Луиза была вполне счастлива: она любезно беседовала с теми, кто не мог добраться до ее отца, отвечала на их почтительные вопросы и с восторгом впивала в себя лесть. Но тут Боннефуа появился в вестибюле и, проявив решительность и твердость, увел Генри и двух дам от менее знаменитых делегатов, после чего препроводил всю свою компанию за дверь и в такси.

— Боюсь, что они все до единого хотели добраться до вас, — сказал Боннефуа, сидя рядом с шофером и обернувшись к остальным.

— Ну и что ж, — сказал Генри. — В этом и есть смысл конгресса — встретиться со своими коллегами.

— Да, но это были как раз наименее интересные. Нам нужно будет сколотить несколько небольших групп — с Эрзенбергом, например, и с Хиндли. Потом еще этот швед Хальбестром. Вы знакомы с ним? Он будет завтра на вашем докладе.

Вечером Генри повез Луизу в Комеди Франсез на «Мещанина во дворянстве». Луиза почти не разбирала слов, но так как на сцене были еще и танцы под музыку Люлли, это помогло ей проявлять интерес к происходящему на протяжении всего спектакля. Генри ласково обнял ее за плечи и понимающе улыбнулся.

На следующее утро они снова позавтракали вместе. На этот раз Луиза отменила шоколад и пила, как и отец, кофе. Потом она осталась в вестибюле ждать Шарлотту Боннефуа, которая должна была повести ее по магазинам, а Генри поднялся к себе в номер еще раз перелистать свой доклад.

Пока они гуляли по «Галери Лафайет», у Луизы стало портиться настроение: мадам Боннефуа держала себя с ней подчеркнуто сдержанно — несколько ничего не значащих вопросов, и все. Никаких комплиментов.

— Ваша мама отдыхает сейчас на каком-то морском курорте?

— Да. Она поехала с Лаурой в Виньярд. Они не захотели ехать сюда.

— А вы потом присоединитесь к ним?

— Нет, мы собираемся сначала поехать в Африку.

Папе хочется побывать в Эфиопии, он никогда еще там не был.

— Что ж, это изумительная возможность для вас, не так ли?

— Да, пожалуй.

— Вы счастливая девушка.

— Да.

Они пересмотрели несколько платьев. Генри дал Луизе сто долларов, чтобы она могла себе что-нибудь купить, и предполагалось, что элегантная Шарлотта Боннефуа поможет ей сделать выбор, однако у Шарлотты эта миссия, по-видимому, не вызывала энтузиазма.

— Довольно мило, как вам кажется? — заметила она по поводу пяти-шести платьев. А когда Луиза увидела джемпер, который ей понравился, Шарлотта сказала:

— Шерсть надо покупать в Лондоне. Бессмысленно тратить на это деньги здесь.

Когда Луиза остановила в конце концов свой выбор на простом лиловом платьице, Шарлотта пожала плечами и торопливо и довольно резко сказала продавщице, чтобы она поскорее завернула покупку.

— У вашей мамы много друзей? — спросила она Луизу. — В Виньярде?

— О да, — сказала Луиза. — Уйма.

— Какого круга люди? Из Гарварда?

— Кажется, есть и из Гарварда, но большинство из Вашингтона и Нью-Йорка. Такие, как Лафлины, например.

— А сенатор Лафлин самый близкий ее друг?

— Да. Пожалуй. Понимаете, папа и Джин тоже дружат, но у них не так много общего, а вот Билл и мама —

их водой не разольешь.

Шарлотта кивнула.

— Не хотите купить немного linge?

— Что купить?

Шарлотта пояснила жестом и добавила:

— Белье,

— О! Я право не знаю. У меня, конечно, есть с собой кое-что, но, пожалуй, еще немножко не помешает.

— Montrez-nous des jolies chemises et des choses commeça[15],—сказала мадам Боннефуа продавщице, и перед ними разложили тончайшие комбинации и еще более интимные принадлежности дамского туалета из шелка и кружев.

Луиза была пленена. Она стояла, осторожно трогая пальцем шелк.

— Какая прелесть, верно? — сказала она Шарлотте.

— Выберите, что вам больше по вкусу.

Луиза начала перебирать изысканные, вышитые комбинации.

— Как-то даже глупо носить такие красивые вещи под платьем, ведь никто их не видит.

— Увидят, и довольно скоро, — коротко рассмеявшись, сказала Шарлотта Боннефуа.

Луиза не вполне поняла это оброненное вскользь замечание, но, по-видимому, скрытый в нем смысл все же как-то дошел до ее сознания, потому что у нее вдруг сдавило грудь от какого-то непонятного чувства, более острого, чем замешательство. Ничего не ответив, она отодвинула от себя груду белья, лежавшего на прилавке.

6

Луиза знала кое-что о Франклине Делано Рузвельте из школьных учебников, и доклад отца был бы ей понятен, будь она в состоянии сосредоточить на нем внимание, но ее глаза были прикованы к слушателям, она изучала их лица, наблюдала за их реакцией и почти не глядела на отца и не слышала, что он говорит.

Теперь зал был полон. Многие из присутствующих не понимали по-английски, но на этот случай были размножены тезисы доклада на французском, немецком и испанском языках, а изысканную манеру американского профессора не мог не оценить даже глухой.

Сущность доклада сводилась к осторожному, умеренному восхвалению Нового курса и его кормчего — Рузвельта, а также к опровержению работ профессора Колумбийского университета Хофштадтера и некоторых других теоретиков, утверждавших, что либеральные и прогрессивные мероприятия покойного президента носили чисто случайный характер. Для делегатов не явилось неожиданностью, что Генри Ратлидж ратует за прагматический подход к разрешению социальных проблем, ибо это вполне соответствовало направлению всех его прочих трудов. Теоретики, утверждал он, неизбежно тяготеют к догматизму, а догматики стремятся подгонять людей под свой догматический шаблон, и когда они начинают вырезать из тела общества якобы обнаруженные ими злокачественные опухоли, то эта их так называемая хирургия превращается в обыкновенную резню, как на бойне. Президент, заявил профессор Ратлидж, должен быть судьей, а не адвокатом, должен уметь взвешивать все за и против, по мере того как ему открываются факты. На этом зиждилась средневековая идея взаимодействия короля и парламента, и в основе своей она не потеряла ценности и в наши дни.

Большинство европейцев, присутствовавших на конгрессе, мало интересовала репутация Рузвельта и его далекие от них заботы, но они усмотрели в этом докладе — или в соответствующем конспекте его — своего рода приговор коммунизму, а ведь именно этого они и ждали; некоторые даже вычитали между строк критику действий де Голля и ответили на нее одобрительными кивками, восклицаниями (под дирижерскую палочку Боннефуа) и громкими аплодисментами после заключительной фразы доклада.

Луиза сияла улыбкой, радуясь успеху отца. Боннефуа сказал, наклоняясь к ней: — Блистательно!

И она вся вспыхнула от гордости, словно это не ее отец, а она сама сделала такой прекрасный доклад. Когда же они поднялись с кресел, Боннефуа снова наклонился и прошептал ей на ухо:

— Сегодня вечером я приготовил для вас сюрприз.

Они восьмером — три супружеские пары: Боннефуа, Хальбестромы, Хиндли и, разумеется, профессор с его очаровательной дочерью — отправились обедать в «Лаперуз». Луиза догадывалась, что после доклада будет какое-то торжество, и поэтому надела свое новое платье, купленное в «Галери Лафайет» и новый шелковый гарнитур. Она даже слегка подвела глаза и чуть-чуть подкрасила губы.

За столом среди взрослых она держалась совсем по-взрослому. Сидела прямо и так непринужденно поддерживала разговор, что англичанка, миссис Хиндли, говорившая преимущественно почти со всеми снисходительно и свысока, наклонившись над столом, спросила Луизу, правда ли, что ей только шестнадцать лет.

— Не совсем, мне уже почти семнадцать, — сказала Луиза.

— О моя дорогая, — сказала миссис Хиндли, — рядом с вами наша дочка Салли выглядела бы просто умственно отсталой.

— Возможно, это от воспитания в пансионе, — стараясь быть любезной, сказала Луиза, считавшая, что все английские девочки воспитываются в пансионах.

— О моя дорогая, нет, при жалованье Элберта пансион нам не по карману. Она ходит в школу.

Луиза покраснела и отхлебнула вина.

— И она не одевается, — продолжала миссис Хиндли, внимательно оглядывая Луизу. — И только и делает, что слушает этих ужасных певцов. Кстати, как они вам нравятся? Эти… эти, ну, как их там? — Она повернулась к мужу.

— Битлзы, — сказал профессор Хиндли.

— Да, да, правильно. Битлзы.

— Признаться, я когда-то тоже… — начала было Луиза.

— Она и сейчас, будьте спокойны, — донесся голос Генри с другого конца стола.

Улыбка Луизы погасла, брови сошлись, но она тут же овладела собой и, опустив глаза, пробормотала:

— Да, случается… изредка.

— А почему бы нет? — сказал Ив Боннефуа и широко раскинул руки, как бы демонстрируя широту своих взглядов. — Шарлотта, например, слушает Шарля Азнавура, не правда ли, моя дорогая, а ведь ей уже немножко больше шестнадцати.

Шарлотта не сумела проявить такой выдержки, как Луиза.

— Mieux que toi dans le bain[16],—сказала она без тени улыбки. Но все рассмеялись и продолжали есть лангуста.

Когда перешли к сбитым сливкам с шоколадом, глазированным фруктам и шестой бутылке бургонского, Ив Боннефуа начал скорбеть по поводу антиамериканской политики голлистов.

— Если бы вы знали, что я из-за вас терплю, мой друг, — сказал он Генри, протягивая руку перед лицом смутившейся миссис Хальбестром и кладя ее на плечо американцу. — Право же, я больше не пользуюсь никаким влиянием, Любой из моих выпускников предпочтет остаться вовсе без рекомендации, чем получить мою — рекомендацию профессора sciences politiques[17] Сорбонны. Поверьте, это так.

— Вам бы следовало жить в нейтральной стране, — сказал швед Хальбестром. — В университетах сейчас такое количество коммунистов, что если бы не существовал я, единственный антикоммунист, правительству пришлось бы меня выдумать.

Луиза раскрошила кусочек хлеба на белоснежную скатерть, ей становилось скучно.

— Для чего же? — спросил Генри.

— Чтобы посылать на ваши конференции. — Хальбестром рассмеялся и повернулся к Иву Боннефуа. — К тому же вам надо иметь хотя бы одного шведа, не так ли, Ив?

Во всяком случае, кого-то из нейтральных. Нельзя же, чтобы все поголовно были сторонниками НАТО.

Ив Боннефуа, выпивший к этому времени по меньшей мере полторы бутылки вина, откинул назад голову и рассмеялся.

— Мой дорогой, вот если бы я мог раздобыть русского, всамделишнего живого профессора из Смоленска или из Нижнего Новгорода! Ха-ха! Вот тогда нам действительно подкинули бы.

— Подкинули бы? Чего? — спросил профессор Хиндли, моргая глазами поверх очков и вытягивая шею, точно ему захотелось вылезти из своего твидового пиджака.

— Долларов, друг мой, долларов. Мы могли бы тогда платить вам пятьдесят долларов в день вместо двадцати и отправить обратно первым классом. Ваше пребывание в Париже оплачивалось бы по рубрике grand luxe[18].

Хиндли улыбнулся Боннефуа.

— Понимаю, — сказал он. Потом он улыбнулся Генри — улыбка, само собой разумеется, была несколько иной, так как он помнил, что Генри — американец.

— Эти господа в Нью-Йорке, — продолжал Ив Боннефуа, — которые платят мне, чтобы я платил вам и возил вас в «Лаперуз», — он взмахнул руками над столом, над залитой вином, испачканной соусом белой скатертью, — эти господа были бы просто потрясены появлением русского.

— Не думаю, чтобы я был так уж потрясен, — сказал Генри.

Ив Боннефуа обернулся к нему и заморгал глазами.

— Нет, — сказал он, — вы — нет, Генри. Не вас я имею в виду, разумеется, нет. Других. Вы знаете кого. Других.

После этого Ив Боннефуа притих; от грубой шумливости он перешел к тупому молчанию. Он предоставил Шарлотте переменить тему разговора и не проронил ни слова, пока все не покончили с кофе и ликерами, после чего внезапно заявил, столь же громогласно, как прежде:

— А теперь, господа, нам надо поторопиться, потому что, — тут он встал, — по просьбе мисс Луизы Ратлидж я приобрел восемь билетов в кабаре. — И царственным жестом он извлек из кармана восемь темно-голубых бумажек.

Луиза стиснула пальцы. Генри выпрямился на стуле.

— Я не уверен, что Луизе… — начал было он.

— Это не «Фоли Бержер», — сказал Ив Боннефуа, наклоняясь к Генри, — это всего-навсего «Казино де Пари». Spectacles[19], танцы. Словом, вы увидите. — Он начал изображать канкан пальцами на столе. Генри повернулся к Шарлотте Боннефуа, лицо его все еще выражало неуверенность. Она встретила его взгляд и улыбнулась.

— Ничего, — сказала она. — Это вроде мюзик-холла.

Заверения Шарлотты и молящий взгляд Луизы застали Генри врасплох, и он подавил свои опасения.

— Будь по-вашему, — сказал он и был награжден одобрительными возгласами всех супружеских пар.

7

Они сидели в ложе, вернее в некоем полукружии, отделенном от других таких же полукружий тонкой перегородкой. В ложе было четыре ряда сидений — по два сиденья в каждом ряду, и они слегка возвышались одно над другим. Пары перемешались; впереди сидели миссис Хиндли и мистер Хальбестром, за ними — Луиза с Ивом Боннефуа, затем миссис Хальбестром с англичанином и в последнем ряду Шарлотта Боннефуа и Генри Ратлидж.

Занавес раздвинулся, и начался танец: шеренга герлс вскидывала ноги совершенно на тот же манер, как герлс из «Радио Сити Рокеттс», отличаясь от последних только тем, что на парижских герлс было еще меньше надето, и Генри с облегчением откинулся на спинку плюшевого кресла, решив, что это зрелище его дочь может переварить без особого вреда для себя. В эту минуту Луиза обернулась и бросила на него возбужденный и счастливый взгляд. Он улыбнулся ей и стал смотреть на сцену, позволяя алкоголю притупить еще не улегшееся беспокойство. Он скосил глаза на красивую француженку, сидевшую рядом с ним… Но тут происходящее на. эстраде привлекло к себе его внимание.

Танец кончился. Женщина, совершенно обнаженная, если не считать позолоченного cache-sex, стояла в комнате, напоминающей спальню отеля, и рядом с ней стоял мужчина, тоже голый в пределах дозволенного законом. Стыдливо хихикая и переглядываясь, оба начали одеваться. Генри заглянул в программку и увидел, что этот скетч называется «Медовый месяц нудистов». Генри поглядел на Луизу как раз в тот момент, когда Ив Боннефуа, смеясь, обнял ее за плечи. Генри встал.

Это зрелище не для Луизы, — сказал он. — Я отвезу ее домой.

Шарлотта молча взглянула на него. Ив Боннефуа обернулся.

— Полноте, — сказал он.

— Все в порядке, папа, — сказала Луиза. — Нет, — сказал Генри. — Ты еще не доросла.

В соседней ложе кто-то начал проявлять неудовольствие.

Ив Боннефуа встал.

— Вы оставайтесь, — сказал он Генри. — Я провожу Луизу.

— Не беспокойтесь, я сам, — сухо сказал Генри, от которого не укрылась усмешка Шарлотты.

— Пускай ее отвезет Ив, — сказала Шарлотта. — Это он виноват, что затащил нас сюда.

— Нет, — сказал Генри, начиная терять самообладание. — Нет. Это моя дочь. Я отвезу ее сам.

Ив Боннефуа пожал плечами и опустился на стул. Кто-то уже стучал в перегородку, и билетерша заглянула к ним в ложу.

— Qu'est-ce qu'il у а?[20] —спросила она.

Генри и Луиза покинули ложу. Ив Боннефуа вышел следом за ними в фойе.

— Надеюсь, вы потом присоединитесь к нам?

— Боюсь, что нет, — сказал Генри, обретая свою обычную непринужденную манеру. — Я что-то устал. Позвоню вам завтра.

Ив Боннефуа пожал плечами и вернулся в ложу. Генри и Луиза сели в такси и поехали к себе в отель.

— Я вполне могла бы посмотреть, — сказала Луиза.

— Может быть, — сказал Генри. — Но очень уж это все глупо. Нам не следовало соглашаться.

— Это же моя вина. Я не должна была говорить мосье Боннефуа, что мне хочется пойти.

— Никто ни в чем не виноват, — сказал Генри и взял дочь под руку.

Луиза с трудом сдерживала слезы.

— Просто мне хотелось побывать там, чтобы потом рассказывать подругам, — сказала она и уронила голову

ему на плечо.

— Ну вот, теперь ты можешь рассказывать, не так ли? Она подняла на него глаза, полные слез, и улыбнулась.

8

Луиза была еще в постели, когда Генри зашел к ней на следующее утро.

— Что ты скажешь, если мы сегодня отправимся дальше? — спросил он.

— Сегодня? — Луиза села, протерла глаза.

— Я звонил в агентство. Если мы вылетим с утра, то можем сегодня же попасть на Африканское побережье — в Момбасу или Малинди. Тебе ведь хотелось туда, не так ли?

— Очень… Но тебе же надо быть здесь, на конгрессе.

— Не обязательно. Я уже прочел свой доклад.

— А как же Боннефуа?

— Я позвоню им. — Он шагнул к двери. — А ты одевайся. Самолет будет в час тридцать.

— Хорошо, — сказала Луиза, вскакивая с постели и тут же распахивая гардероб. Сегодня, решила она, нужно будет надеть новую, купленную в Париже нижнюю юбку.

Генри прошел к себе в номер, но звонить Боннефуа не стал. Вместо этого он соединился с администратором отеля и предупредил, что уезжает, после чего позвонил в агентство и подтвердил свой заказ на билеты до Момбасы, сделанный им полчаса назад.

Самолет с такой скоростью пролетел над Европой, Средиземным морем, Египтом и Суданом, что, когда он приземлился в Найроби и Генри с Луизой вышли на воздух, показавшийся им не более жарким, чем в Париже, у них не возникло ощущения, что позади перелет в пять тысяч миль и они на другом континенте, — скорее, они чувствовали себя так, точно просидели несколько часов в кино или в каком-то другом помещении.

Самолет прибыл в Найроби вечером, но, уже привыкнув жить по французскому времени, они не испытывали особенной усталости и решили воспользоваться возможностью тотчас добраться до Момбасы.

Туда они прилетели уже ночью, и здесь, на берегу океана, воздух был зноен и влажен. Генри и Луиза были почти единственными пассажирами в самолете, а в аэропорту не оказалось ни автобуса, ни такси, чтобы добраться до города. Служащий аэропорта, индиец, вызвал по телефону машину.

— А не можете ли вы позвонить в отель? — спросил Генри, стоя, весь потный, под люминесцентным фонарем и чувствуя, как его охватывает ощущение беспомощности.

Служащий покачал головой.

— Вы забронировали номер? — спросил он.

— По правде говоря, нет… не забронировал.

Служащий пожал плечами.

— Час поздний, — сказал он.

— Я знаю, что поздний, — сказал Генри, — но нам же надо где-то переночевать.

Служащий взял телефонную трубку.

— Куда вы хотите поехать? — спросил он.

— Не знаю. В любой приличный отель.

— Я позвоню моему брату.

Генри ждал, наблюдая за Луизой, которая стояла рядом, подвернув внутрь ступни. Он проклинал себя за эту спешку, за то, что очертя голову прилетел в Момбасу в час ночи, не забронировав номера в отеле. Он так привык к педантично упорядоченному образу жизни, что этот внезапно обрушившийся на него хаос — да еще после скольких часов перелета! — довел его почти до слез. Путешествовать стало теперь слишком легко; нелепо так вот скакать с континента на континент, из одного климата в другой, словно ты переходишь из комнаты в комнату в каком-то большом доме.

— У моего брата найдется для вас местечко, — сказал индиец.

— Отлично, — сказал Генри. — Благодарю вас.

Индиец повел их к выходу из хижины, служившей аэровокзалом, и откуда-то из темноты вырулило такси с шофером-негром. Профессор и Луиза забрались на заднее сиденье, их чемоданы погрузили в багажник, шоферу объяснили, куда он должен их доставить. Дорога в город шла вдоль берега моря. Из темноты неясно выступали очертания пальм, окаймлявших шоссе; время от времени Генри и Луиза видели огни костров поодаль от дороги и фигуры людей, сидящих вокруг огня на корточках. Потом они въехали в город: дома, тускло горящие уличные фонари, бары, гаражи, отели. На мгновение Генри показалось, что, несмотря на убожество окружающей обстановки, они получат удовольствие от этой поездки — так все здесь было экзотично, так непохоже ни на что на свете и даже пахло как-то по-особенному.

— Ты устала? — спросил он Луизу.

— Немножко.

— Сейчас ведь, если на то пошло, четыре часа утра… по парижскому-то времени. Верно, нам надо было остаться в Найроби.

— Зато мы теперь лишний день проведем у моря.

— Хоть бы не было слишком жарко.

— Мы привыкнем, папа.

Луиза зевнула и постаралась придать себе спокойно-уверенный вид, хотя платье на ней промокло от пота.

— Я думала, что здесь одни только негры, — сказала она.

— И индийцы.

— Похоже, одни индийцы.

— Могут повстречаться и арабы. Раньше Момбаса входила во владения султана Занзибара, а тот был араб.

— Ты только подумай, — сказала Луиза, — еще утром мы были в Париже, а теперь — на берегу Индийского океана.

— Это получше, чем «Фоли Бержер»?

— О да, — сказала Луиза. — Намного.

Но они воспрянули духом ненадолго; когда машина остановилась перед отелем, их снова охватило уныние. Здание было щербатое, облупленное; крытый, плохо проветриваемый двор, тускло освещенный и обставленный замызганными креслами, заменял вестибюль. Их препроводил сюда, когда они вышли из такси, старый швейцар-негр, который, по всей видимости, говорил по-английски, но предпочел просто молча двинуть рукой с зажатым в ней чемоданом в сторону конторки, давая понять, что прежде всего им следует зарегистрироваться. Генри выполнил эту формальность, после чего проследовал за швейцаром в глубь двора-вестибюля и поднялся по лестнице на галерею на втором этаже. Сюда выходили двери всех номеров отеля, как кельи в монастыре. В сыром воздухе стоял удушливый запах гнили. Перед дверью одного из номеров была натянута проволока, и на ней кто-то развесил застиранное исподнее и носки в бесплодной попытке просушить их. Из-за дверей доносились звуки — негромкие, ибо была глубокая ночь, но все же довольно отчетливые, — тяжелое дыхание и храп. Когда они проходили мимо какой-то отворенной двери, швейцар жестом показал им на нее, как бы говоря, что это может пригодиться; объяснять для чего не потребовалось, так как запах мочи ударил им в нос.

Генри, миллионер, чистюля и щеголь, был в ужасе, но искать другое пристанище на ночь было уже поздно. Поэтому он постарался, как смог, подавить чувство омерзения и примириться со всем этим убожеством, но когда им показали их номер, выяснилось, что у них будет одна комната на двоих — большая, с двухспальной постелью и очень душная; в ней было много жарче, чем на воздухе. Швейцар поставил чемоданы и начал открывать ставни, прежде чем Генри успел спросить, нет ли второго номера. Но сколько бы Генри ни жестикулировал, пытаясь объяснить, что ему нужна вторая комната, в ответ он видел только протянутую руку, указующую на эту единственную комнату, на эту единственную постель. Уходя, швейцар включил медленно вращающийся вентилятор под потолком, словно это могло разрешить все проблемы.

Ванны в номере не было — только раковина в углу. Луиза пошла в уборную, которую им указали по дороге. Генри тем временем открыл чемодан, достал свою пижаму и бритву, потом снял пиджак и галстук и умылся над раковиной.

Луиза вернулась.

— Учти — здесь тараканы, — сказала она и попыталась улыбнуться, но улыбки не получилось, и она расплакалась.

Генри обнял ее.

— Моя бедная малышка, — сказал он.

— Ох, папа, это просто ужасно, — сказала Луиза.

— Увы, — сказал он.

— И в Париже было ужасно, и я ненавижу Боннефуа.

— И я тоже. — Он похлопал ее по плечу, и она перестала всхлипывать, только тихонько посапывала носом.

— Нам нужно поспать, — сказал он. — Утром все будет по-другому.

Он взял пижаму и прошел в загаженную уборную, где и переоделся, поскольку ширмы в номере не было. Потом постоял на галерее (сопенье и храп поплыли на него снова из всех дверей), чтобы дать и Луизе возможность переодеться. Но когда он вернулся в номер, она стояла возле раковины в бледно-желтой шелковой комбинации, которую купила в Париже, и умывалась.

Она улыбнулась ему, утирая лицо полотенцем. Генри забрался в широкую постель и взял книгу.

— Что-то очень шикарное на тебе надето, — сказал он.

— Я купила это в Париже.

Он смотрел на нее с минуту: сквозь кружева проглядывали очертания груди, короткая шелковая комбинация чуть прикрывала длинные стройные ноги. Потом он снова взялся за книгу, а Луиза спряталась за дверцей гардероба, чтобы надеть пижаму.

— Ты не возражаешь? — спросил он, когда она улеглась в постель рядом с ним. — В конце концов, я могу поспать и на полу.

— Я? Нисколько, — сказала она. — Вот, может быть, ты…

— Разумеется, нет.

— Помнишь, в детстве я частенько… забиралась между тобой и мамой?

Генри улыбнулся.

— Наверное, это покажется нам забавным, когда мы потом будем вспоминать нашу поездку, — сказала Луиза.

Генри положил книгу и выключил свет. Они лежали, отвернувшись друг от друга, но, несмотря на поздний час — ночь опустилась теперь уже и над Францией, не только над Восточной Африкой — и несмотря на усталость, ни ему, ни ей не спалось. Минут двадцать оба ворочались в постели; казалось, что в комнате становится все жарче и жарче.

Генри сел и сбросил тканевое одеяло, оставив одну простыню. Он не знал, спит ли Луиза, но тут она прошептала:

— Ужасно жарко, — и в голосе ее прозвучали истерические нотки — предвестники бессонницы.

— Ничего, потерпи, — сказал он и, успокаивая, положил руку ей на плечи. Дыхание ее стало ровнее, несмотря на невыносимую жару, удесятеренную жаром его руки. Генри не ощущал неудобства от того, что дочь лежала в одной с ним постели, хотя она уже не казалась ему ребенком, — почти бесплотный образ его маленькой дочурки куда-то ускользал, рядом с ним покоилось тело молодой девушки, весомая плоть, и когда она прикорнула к нему, устраиваясь поудобнее, чтобы уснуть в его объятиях, ее нежный, но твердый живот коснулся его бедра. Он почувствовал это, и мгновенно все в нем напряглось — и мозг, и мышцы, — и ему вдруг мучительно захотелось коснуться рукой влажного тела Луизы, проверить, кто здесь рядом, — ребенок или девушка, уже превратившаяся в женщину?

Его рассудок инстинктивно противился этому порыву, но откуда-то снова и снова всплывал предательский вопрос: «А что тут такого?» И в то время, как его мозг вел этот спор с самим собой, его тело бессознательно тянулось к цели. Потом, внезапно осознав чудовищность того, что с ним происходит, он огромным усилием воли заставил себя отодвинуться к краю постели.

Это резкое движение разбудило Луизу, если только она спала.

— Папа, тебе удобно? — спросила она.

— Да, — сказал он, — прости, пожалуйста. — И, помолчав, добавил: — Мне что-то приснилось.

После этого они лежали, не касаясь друг друга, и оба пытались уснуть. Мало-помалу дыхание Луизы стало ровным, Генри же еще долго не спал, притворяясь, что спит; жгучее чувство неловкости, стыда, презрения к себе самому то и дело прорывалось сквозь его дремоту.

9

На другой день Генри никак не мог решить, прошло ли незамеченным для Луизы испытание, которому он подвергся ночью. Она не проявляла ни малейших признаков смущения или отчужденности, не сделала ни единого намека. Разве лишь была как-то необычно весела и забавно потешалась над убожеством отеля, когда они завтракали в огромной темной столовой, где все окна открывались в крытый двор.

А Генри был насторожен: теперь, когда усталость и внезапное своеволие плоти остались позади, совесть заняла свое привычное, подобающее ей высокое положение в его душе, и за завтраком он уже сумел убедить себя, что все это ему просто пригрезилось. Однако такой самообман был шаток и поколебался, как только они вернулись в номер, чтобы уложить чемоданы, вернулись в номер, где была постель и в углу раковина, возле которой стояла ночью Луиза, женственная и соблазнительная в своей шелковой комбинации.

Они тут же покинули этот омерзительный отель и прошлись пешком по улицам Момбасы. Жара была нестерпима, воздух влажен. Сначала они направились в контору авиакомпании, чтобы взять билеты на дневной самолет до Малинди, и на сей раз Генри сразу забронировал два номера в лучшем отеле. После этого они прогулялись до Португальского порта — кроме него, в Момбасе поглядеть было не на что — и вернулись обратно, чтобы зайти в магазины. Им предложили купить утыканную медными гвоздиками шкатулку из Занзибара, но предложение было отклонено; в конце концов Луиза откопала в какой-то лавчонке пустое страусовое яйцо, которое пришлось ей по вкусу, и Генри его купил.

В Малинди было не менее жарко, но отель стоял на самом берегу, у пляжа, протянувшегося на пять миль, и легкий ветерок задувал с моря. Отведенные им апартаменты были на этот раз роскошны: каждому предоставили небольшую крытую тростником хижину, имевшую спальню, ванную комнату и гостиную. Когда они прибыли туда, солнце уже почти село, но Луиза заявила, что хочет искупаться, и убедила отца пойти вместе с ней: это нас взбодрит, сказала она. Они надели купальные костюмы, спустились на пляж и вошли в теплую воду. Генри вышел из воды первым. Он сидел сгорбившись, опустив голову и глядя на песок; на его худом животе образовались глубокие складки. Потом он поднял глаза и увидел, что его длинноногая дочка вышла из воды и вприпрыжку бежит к нему; на лице ее играла ободряющая улыбка.

— Чудесно, правда? — спросила она.

Генри кивнул.

— Здесь все именно так, как я себе представляла: пальмы и такой вот огромный пляж и на нем — ни души.

— Да.

Она села на песок рядом с ним.

— Ты хорошо себя чувствуешь? Ты не болен? Может, ты чем-то расстроен?

— Нет. Почему ты спрашиваешь?

— Да ты какой-то странный, молчаливый.

Он улыбнулся.

— Это от перемены климата. — Его взгляд упал на плоский живот Луизы, и он резко отвел глаза.

— О чем ты подумал? — спросила Луиза, заметив, как он вздрогнул.

— Когда?

— Вот только что.

— О том, какая у меня прелестная дочь.

— Ты вправду так считаешь, вправду?

— Да. Я так считаю. Вправду. — Он передразнил ее интонацию, и они оба рассмеялись, но Луиза все же восприняла его слова как комплимент, и ее щеки порозовели.

Они вернулись в отель, переоделись и снова встретились в баре, в главном здании отеля. Почти все посетители бара, кроме них, были европейцы — больше всего было бельгийцев и голландцев. Генри уже заказал себе мартини, когда в бар вошла Луиза.

— Что ты будешь пить? — спросил Генри.

— Чистое виски, — сказала она непринужденно, как нечто само собой разумеющееся, и он не стал возражать, хотя обычно не позволял ей пить крепкие спиртные напитки. Но в этот вечер она была одета очень по-взрослому, хотя и скромно, и волосы были подобраны вверх — прическа, которую она делала крайне редко.

За обедом она сидела очень прямо и говорила не умолкая, тем более что Генри почти все время молчал.

— У Лафлинов не такой уж счастливый брак, правда, папочка?

— Я, право, не знаю…

— А Бенни говорит, что они вечно грызутся. — Она помолчала. — Не понимаю, зачем, в сущности, нужны все эти браки, когда в большинстве случаев ничего из них не получается.

— Из нашего же получилось.

— Да, как будто. А впрочем, откуда мне знать? Ведь если вы с мамой не поладите, я же узнаю об этом последней. Родители очень часто продолжают жить вместе радидетей, не так ли?

Генри улыбнулся.

— Могу тебя заверить, что мы с твоей матерью живем вместе отнюдь не из-за тебя и Лауры.

— Да, но… Вот сейчас мы отправились в путешествие, а мама осталась дома. Лет десять назад этого бы не произошло.

— Это не значит, что мы отдалились друг от друга.

— Нет, конечно. — Луиза задумчиво перебирала в пальцах рукав платья. — Но это значит, что вы как-то меньше зависите друг от друга.

— А это, может быть, не так уж и плохо.

— Да, понимаю, — сказала Луиза. — Понимаю. Я и не хотела сказать, что это плохо.

Генри явно чувствовал себя не в своей тарелке, и Луизу это обескураживало. Тем не менее она твердо решила провести с ним серьезный разговор на эту деликатную тему.

— Ты любил кого-нибудь до встречи с мамой?

— Да, — сказал Генри. — У меня были подружки.

— Кто именно?

— Ну… обыкновенные студентки.

— Да нет… я не о том. Была какая-нибудь одна, настоящая?

— Была одна девушка по имени Эллен.

— Почему ты не женился на ней?

— Меня призвали в армию.

— А больше никого не было?

— Была еще девушка в Германии… немка.

— Немка? — Это признание явно ошеломило Луизу.

— Она была очень хорошая.

— Да, но… На чьей она была стороне?

— Она работала на нас.

— О!

— Ее муж был убит.

— О! Понимаю. Значит, она была замужем?

— Она была вдова.

— Вдова. — Луиза кивнула, явно взволнованная всем услышанным. — И что же с ней потом сталось? Почему ты не женился на ней?

— Это еще недостаточное основание для женитьбы, если ты… если тебя к кому-то влечет.

— Вы, должно быть, разошлись, когда ты уехал?

— Именно так.

Луиза глотнула виски.

— А потом?

— А потом я познакомился с твоей матерью.

— Где?

— В Нью-Йорке, на коктейле у твоей двоюродной бабушки Фанни.

— Не очень-то романтичная встреча.

— Сожалею, но что поделаешь. А где бы ты хотела, чтобы это произошло?

— Ну, не знаю… В парке, в музее.

— Или, может быть, в метро?

Луиза улыбнулась.

— И как скоро вы поженились?

— Довольно скоро.

— Через год?

— Меньше.

— Ну когда?

— Я не помню… недель через пять-шесть.

— И это уже было романтично?

— Да.

— А потом родилась я?

— А потом родилась ты.

Луиза перевела дух, внутренне улыбнувшись, когда добралась до этого события — своего появления на свет.

— А почему вы ждали четыре года, прежде чем родить Лауру?

— Ну, видишь ли, иной раз так бывает…

— Ясно. — На минуту Луиза задумалась. — Но почему все-таки ты женился на маме, а не на той немке?

— Я любил твою мать сильнее.

— А она тебя любила?

— Да.

— Мне кажется, если я кого-нибудь полюблю, то буду любить так сильно, что уже никого так не полюблю потом.

— Если это сбудется, считай, что тебе повезло.

— Но так ведь лучше, правда?

— Это большая редкость.

— Мне кажется, у меня будет именно так.

И впервые за весь вечер она отвела взгляд от отца и уставилась в пространство, словно увидела перед собой свою первую и единственную любовь.

Оба почувствовали усталость — сказывалась дорога, купанье, почти бессонная ночь. Они вышли из ресторана и направились к своим хижинам. Луиза обняла отца за талию, он обнял ее за плечи.

— Хорошо здесь, правда? — сказала Луиза.

— Очень хорошо.

— Мне бы хотелось остаться здесь надолго-надолго.

— И мне.

Они подошли к хижине Луизы, и, повернувшись к отцу, она сказала:

— Здесь такие огромные кровати. Даже больше той, что была вчера.

Генри молча поглядел на нее.

— Я подумала… — начала было Луиза.

Генри снял руку с ее плеч.

— Спокойной ночи, — сказал он, повернулся и, не поцеловав ее на прощанье, направился к своей хижине.

10

С этой минуты их дружба начала давать трещину. Ее стройная фигура вечно была перед его глазами — то в легком летнем платьице, то в вечернем туалете, — и небрежно раздвинутые колени или очертания груди в глубоком вырезе джемпера были для него как прикосновение раскаленного железа или удар ножа: боль была острой и физически ощутимой. Генри был измучен и нравственно унижен, как был бы измучен и унижен любой средний порядочный американец, открывший в себе постыдное влечение к собственной дочери.

Оставаясь один, Генри еще находил силы думать о посторонних предметах и чисто по-отечески — о Луизе; но стоило ему увидеть перед собой ритмично струящиеся линии ее тела (а она то и дело вбегала к нему в комнату — обнять, потереться щекой о его щеку, в элегантно-небрежной позе присесть напротив него с невинным, но бессознательно кокетливым видом), и его трезвые, упорядоченные мысли разлетались в прах, испепеленные огнем физической муки.

Проявлять поменьше любви, на которой до сих пор строились их отношения, и побольше отцовского авторитета — другого способа защиты Генри не мог себе избрать. Если раньше он всегда, не скупясь, изливал свое обаяние на Луизу, то теперь пришлось от этого отказаться. Он стал строг, потребовал, чтобы она ложилась спать в десять часов, и не разрешал ей пить больше одного стакана вина за день. А в Аддис-Абебе, куда они отправились из Малинди, он свел дружбу с итальянкой — дамой примерно одного с ним возраста, проживавшей в том же отеле. Если вечерами он сидел с итальянкой в баре, то просил Луизу им не мешать и отсылал ее к себе; она подчинялась очень неохотно, чувствуя — и не без основания, — что за этой внезапной вспышкой отцовского деспотизма кроется что-то другое. Особенно большую обиду нанес он ей, когда отправил ее вместе с выводком английских ребятишек и их нянькой смотреть королевских львов, а сам предпочел пойти в музей.

— И я с тобой.

— Глупости. Ты же хотела поглядеть на львов.

— Нет, папа, нет. Я лучше пойду с тобой в музей.

— В музей ты можешь пойти в другой раз.

— А почему не с тобой?

— Я иду с сеньорой Ламбрелли, а ты можешь пойти с Батлер-Кларксами.

Лицо Луизы окаменело, она была вне себя. Не проронив больше ни слова, она ушла с оравой английских ребятишек, которые все были много младше ее, да и нянька, судя по ее косичкам, тоже легко могла оказаться младше Луизы.

Детская обида Луизы значительно облегчила положение ее отца, так как теперь она меньше уделяла внимания своей внешности и одежде и никогда не смотрела ему больше в глаза с тем настороженно-испытующим выражением, которое в сочетании с ее красотой едва не толкнуло его на скандально греховный поступок.

Покинув Аддис-Абебу, они снова остались одни; теперь не было ни синьоры Ламбрелли, ни английских ребятишек, но отношения между отцом и дочерью уже утратили свою непринужденность. В Гондаре, когда они смотрели ангелов на куполе храма Селассии Дебра Берхан Генри провел долгую беседу с дочерью, но тема этой беседы была ограничена коптским храмом и состоянием цивилизации в Эфиопии семнадцатого века. Впрочем, за обедом он даже смеялся, и Луиза улыбалась в ответ, так что между ними стала восстанавливаться некоторая близость, но теперь уже Генри взвешивал каждое свое слово, а Луиза держалась пугливо и отчужденно, боясь снова испытать унижение.

После Гондара они полетели в Лалибелу — одинокое селение высоко в горах, доступное только в сухую погоду, когда маленький самолет мог приземлиться на илистой полоске земли в десяти милях от города.

Луиза, привыкшая летать на лайнерах, была немного испугана, попав на трясучий, болтающийся ДЦ-3. Но, заметив, что отец держится как ни в чем не бывало, она перестала бояться и даже не страдала от морской болезни, как некоторые из пассажиров.

Лалибела привлекала к себе туристов своими храмами, выдолбленными в скалах. Храмы были расположены в ущельях и соединялись один с другим туннелями. Для удобства туристов их сопровождали гиды, а в новом отеле, построенном в этом глухом углу, имелись ванны, простыни, мыло и прочие необходимые для белых путешественников предметы.

Генри и Луизу доставили с аэродрома в «ланд-ровере», который целый час петлял по узкой и крутой горной дороге. В отеле они только умылись и тут же отправились осматривать храмы, так как предполагали пробыть в Лалибеле всего сутки.

Они осмотрели медового цвета храмы, но это было не единственным, что им довелось там увидеть. Вдоль всех улиц города у стен домов, в пыли сидели нищие: изможденные люди в язвах протягивали слабые, трясущиеся руки; туберкулезные ребятишки; младенцы на коленях у иссохших матерей; покрытые гнойниками лица и тучи мух над обнаженными телами.

На Луизу нищие произвели больше впечатления, чем все эфиопские храмы и пейзажи, вместе взятые.

— Ты должен дать им что-нибудь, папа, непременно!

И Генри, не приученный подавать милостыню, как все англосаксы, неловко полез в карман и подал одному из несчастных несколько мелких туземных монеток, стоимостью в пять-шесть центов. Но дальше были еще нищие и еще, а потом те же самые нищие снова — когда они решили вернуться обратно, чтобы посмотреть храм, который случайно оставили без внимания, — и каждый раз Луиза требовала, чтобы отец подал милостыню, пока Генри не заявил наконец, что у него больше нет мелочи.

— Тогда дай им бумажки, — сказала Луиза.

— Не дури.

— Почему ты не хочешь? Ты же можешь себе это позволить.

— Разумеется, нет. Не могу же я накормить и одеть всю эту чертову ораву нищих!

Луиза замолчала. Она тупо смотрела на храмы и слушала объяснения своего просвещенного отца, но они едва ли доходили до нее. Потом, за обедом, она вдруг резко повернулась к нему.

— Но ты ведь мог бы накормить и одеть их, если бы захотел. Мог бы?

— Кого?

— Этих людей, там.

— Нет… Не знаю.

— Мы ведь богаты, разве нет? Одна из наших картин стоит пятьдесят тысяч долларов. На это можно купить уйму пищи и одежды.

— Конечно, — сказал Генри терпеливо, — но они все съедят, а картины уже не будет.

— Значит, лучше иметь картину, чем накормить людей?

Теперь она смотрела ему прямо в глаза. Это был прежний, хорошо знакомый ему прямой, ясный взгляд, только в нем появилась какая-то жесткость.

— Все это совсем не так просто, — сказал Генри.

— Тогда я бы хотела, чтобы ты мне объяснил.

— Когда-нибудь объясню.

Луиза вздохнула.

— Понимаешь, меня, по правде сказать, эти люди гораздо больше интересуют, чем храмы и всякие древности.

— Тогда тебе, видимо, надо было остаться с матерью.

Луиза покраснела.

— Я не хочу, чтобы ты считал меня неблагодарной, папа. Это было замечательное путешествие. Но ведь все эти чужие страны — они же состоят из людей тоже, не только из одних памятников старины.

— Да, — сказал Генри. — Да, конечно, прости меня. — Он и в самом деле чувствовал себя виноватым перед Луизой, страдавшей от смены его настроений, когда он от потворства внезапно переходил к строгости. Теперь, после того как Луиза проявила такую явную ребячливость, к нему возвращалась прежняя уверенность в себе, и он готов был снова принять роль снисходительного отца. Однако Луиза оказалась более непримиримой из них двоих.

— Так ты не хочешь объяснить мне?

— Что объяснить?

— Почему не нужно давать денег людям, которым нечего есть?

— Ну хорошо, — сказал Генри мягко. — На деньги можно купить пищу, но на них также можно купить средства для производства пищи, одежды и прочих вещей. Наши, в частности, деньги преимущественно вложены в предприятия, которые дают людям работу, и в конечном счете пищу и одежду большому количеству американцев и южноамериканцев и, возможно, даже некоторому количеству африканцев. Не поручусь, конечно, но очень может быть. Однако моих денег не хватит, да и ничьих денег не хватит — пока что, во всяком случае, — на то, чтобы снабдить работой и пищей все население земного шара.

— Но ведь не все наши деньги вложены в предприятия, — сказала Луиза. — Ведь у нас же есть эти картины и…

— Картины — это культура, — сказал Генри, — и она по-своему также необходима для людей, как и пища.

— И притом мы тратим очень много денег, — не унималась Луиза.

— Правильно, — сказал Генри. — Но это тоже дает людям работу и заработную плату. Все, кто обслуживает этот отель, сидели бы без работы, если бы мы не приехали сюда. И те десятидолларовые бумажки, которые по твоему настоянию я должен был бы отдать нищим, в свое время дадут кому-нибудь заработок.

Луиза некоторое время молчала.

— Ну что ж, — промолвила она наконец, — вероятно, это какое-то объяснение. Только я все равно не понимаю. — И, подумав, она добавила: — Мне кажется, будь у меня деньги, я бы их раздала.

11

Аксум, последний городок, который они предполагали посетить в Эфиопии, был расположен на холмистом плато в горах, граничащих с Эритреей. Для туристов здесь имелись доисторические захоронения и безобразного вида стеллы — каменные шпили, торчащие в небо. Луизе было скучно. На нее не произвело впечатления то, что рассказывал ей отец о древнем храме, построенном на фундаменте, оставшемся от еще более древнего храма, возведенного, по преданию, царицей Савской и разрушенного иудейской принцессой Юдифью. Глаза юной американки не желали видеть ничего, кроме того, что она видела: унылые гробницы, украшения из драгоценных камней (в музее) и современную церковь, построенную ныне правящим императором Хайле Селассия и более всего смахивавшую на баскетбольный стадион в Гарварде.

— Знаешь, я все-таки не понимаю, — сказала она отцу, — зачем это нужно — тратить столько денег на такую огромную церковь в таком маленьком грязном городишке, в то время как у них есть старый храм. Ты именно это имел в виду, когда говорил, что культурные ценности важнее для людей, чем пища?

— Ну нет, не совсем, — сказал Генри. — Люди строят храмы, чтобы удовлетворять свои религиозные, а не культурные потребности.

— Но мы же осматриваем все эти храмы не из религиозных потребностей, поскольку у нас их нет.

— Нет, конечно. Ты права. Но религиозное искусство заключает в себе также и культурную ценность, как и светское искусство… как, например, Пикассо.

Они брели по улице Аксума, и было так жарко, что Генри в этом пекле совершенно утратил способность отчетливо мыслить, так ему, во всяком случае, казалось, в то время как Луиза отнюдь не ощущала, чтобы жара мешала работе ее мозга, скорее, даже наоборот.

— А какие у нас в Америке культурные ценности, папа? Пикассо же не американец.

— Нет, но у нас немало и своих художников.

— Однако мы же не ездим осматривать наши церкви?

— Нет, но у нас есть образцы прекрасной архитектуры, как, например, Линкольн-центр… И притом культура — это не обязательно только эстетика, она включает в себя и науку, и Гарвард, в конце концов, превосходный тому пример.

— Наука… Ну да. — В голосе ее прозвучали скептические нотки.

— Ты не находишь, что это важно?

— Было бы важно, если бы помогало людям…

— Так оно и есть.

— А тебе не кажется все же, что следовало бы сначала попытаться накормить всех людей на земле, а потом уже приниматься их обучать, просвещать и всякое такое?

Итак, все начиналось сначала. Луиза явно была очень взволнована, даже потрясена чудовищной картиной нищеты этих детей земли, которую она увидела в Лалибеле, но с не меньшей силой ошеломило ее и спокойное равнодушие и скупость, проявленные ее отцом, когда, раздав мелочь, он воздержался от более крупных подаяний.

При других обстоятельствах Луиза могла бы не обратить внимания на его непоследовательность, ибо дети склонны воспринимать поступки родителей как нечто непреложное и не размышлять над ними, но так как Генри после многих дней снисходительного потворства ее желаниям начал внезапно подавлять ее своим отцовским авторитетом, это дало ей в руки оружие, с помощью которого она старалась отвоевать то, что было прежде достигнуто. И стоило только ей пустить это оружие в ход, как она всякий раз наталкивалась на мягкость, на податливость, на беззащитность плоти. И так она продолжала донимать его вопросами от Асмары до Каира и от Каира до Рима, и к тому времени, когда они возвратились в Нью-Йорк, Генри порядком все это надоело, что он в раздражении и высказал, а Луиза оказалась в странной положении человека, выигравшего сражение, которое он, в сущности, предпочел бы проиграть.

12

Последние недели каникул отец и Луиза провели вместе со всей семьей в Мартас Виньярд. «Наши африканцы», как называла их Лилиан, получили теперь возможность жить каждый сам по себе, что они и делали: Генри вернулся к письменному столу и книгам, стремясь до начала семестра закончить еще несколько глав своего труда, а Луиза, лежа на пляже на берегу Атлантического океана, где воздух был свеж и не так нещадно палило солнце, сообщала, как бы между прочим, подругам, что свой бронзовый загар она приобрела, путешествуя по Восточной Африке.

На этом фешенебельном курорте, расположенном на небольшом острове у берегов Массачусетса, Луиза встретилась с юношей по имени Дэнни Глинкман. Она немного знала его и раньше — они встречались иногда на вечеринках в Кембридже, так как отец Дэнни тоже преподавал в университете, и теперь стали проводить довольно много времени вместе. В этих встречах не было ничего романтического; они не назначали друг другу свиданий — просто совершали вместе прогулки, плавали или забегали в кафе-мороженое на Оак-Блаффс. Ни о каком увлечении со стороны Луизы здесь не могло быть и речи, так как Дэнни был некрасив, ниже ее ростом и обладал всеми недостатками, свойственными, как это ни прискорбно, подросткам: прыщами, неуклюжестью и ломающимся голосом. Однако слушать то, что произносил порой этот ломающийся голос, было для Луизы куда интереснее, чем целоваться с надоедливыми курортными мальчиками вроде Бенни Лафлина, ибо Дэнни Глинкман прочел уйму книг, о которых она знала лишь понаслышке, — труды таких авторов, как Маркс или Плеханов.

— Ты обязательно должна прочесть, что они пишут, — говорил он Луизе по пути в кафе на Оак-Блаффс.

— Но они же коммунисты, верно?

— Разумеется. — Дэнни пожал плечами и улыбнулся чуточку вызывающе.

— Но они же неправы?

— Кто сказал, что они неправы?

— Ну как это кто… — Луиза растерянно развела руками. — Все.

— А я этого не считаю, — сказал Дэнни. — Я читал «Коммунистический Манифест», и мне вовсе не кажется, что все это неверно. Наоборот, звучит очень убедительно.

Луиза покачала головой.

— Ну, не знаю… Не знаю.

— И потом ты должна прочесть Прудона «Всякая собственность — это кража»[21]. Мне здорово понравилось.

Дэнни говорил спокойно, невозмутимо и произвел большое впечатление на Луизу, которая никогда не читала книг такого рода. Впрочем, если бы социальная несправедливость не была однажды наглядно доведена до ее сознания и чувства, возможно, что Дэнни с его увлеченностью Марксом показался бы ей таким же скучным, как другие мальчишки, у которых был свой конек — Юнг и коллективное подсознательное. Так жизненный опыт воздействует на нашу психику, а наша психика на наши поступки.

— Иметь деньги гадко, — сказала она Дэнни, заговорщически понизив голос. — Я, правда, иной раз чувствую себя очень мерзко: понимаешь, Дэнни, в Африке я видела детей… детей и совсем крошечных младенцев, которым было нечего… ну абсолютно нечего есть. И негде жить. И никакой помощи ниоткуда. А мы останавливались там в шикарных отелях и объедались до тошноты, и слуги чистили нам одежду…

— Вот это оно самое и есть, — сказал Дэнни. — И так повсюду, только здесь, у нас, не хотят в этом признаваться.

Луиза испуганно на него посмотрела.

— Здесь, у нас?

— Дети умирают в индейских резервациях, совершенно так же, как в Африке, потому что лишены настоящей пищи.

— Неужели правда? — воскликнула Луиза.

— И даже в Западной Виргинии дети у белых вырастают уродами. Многие дети — потому что они лишены протеина.

— В Западной Виргинии?

Дэнни кивнул, лицо его было серьезно.

— Так всегда было. Богачам наплевать на бедняков, а Америкой правят богатые.

— Но ведь коммунисты тоже не больше помогают беднякам, чем мы.

— Конечно, больше. Конечно, помогают. Они не дают людям умирать голодной смертью.

— Но они могут и убивать, верно?

— Верно.

— Это же плохо, разве нет?

— Не думаю, что убить преступника — это хуже, чем дать умереть невинному. По-моему, это лучше.

13

— Это просто ни на что не похоже, — сказала Лилиан Луизе. Семья сидела за ужином, гостей не было. — Джин сказала мне, что Бенни предложил тебе пойти с ним к Напьерам на барбекью[22], а ты ответила, что предпочитаешь пойти одна.

— Ну и что, — сказала Луиза. — Да, предпочитаю.

Лаура рассмеялась.

— Я тоже.

— Просто не понимаю, что вы имеете против Бенни, — сказала Лилиан. — Он же нравился вам раньше.

— Он какой-то глупый, — сказала Лаура, улыбаясь безмятежной детской улыбкой, предназначавшейся всем и никому.

— Он совсем не глуп, — сказала Лилиан. — Как ты считаешь, Гарри?

— Да нет, — сказал Генри. — Не слишком.

— Только потому, — сказала Лилиан, — что он предпочитает говорить о «ред соксах»[23], а не о Жан-Поле Сартре…

— Да не потому, мама, — сказала Луиза. — Я вообще ничего не имею против глупых людей. Просто он даже не очень… хорошо воспитан.

— Как ты можешь так говорить! — воскликнула Лилиан, — когда он — сын близкого друга твоего отца? Или, может быть, ты считаешь, — саркастически добавила она, — что Билл тоже не очень хорошо воспитан?

— О нет, Билл в порядке, — сказала Луиза. — Но только он, конечно, реакционер.

На минуту за столом воцарилось молчание.

— Он что? — переспросила Лилиан.

— Реакционер.

— Что это значит, папа? — спросила Лаура.

— Спроси Луизу, — сказал Генри улыбаясь.

Лаура обратила взгляд широко открытых глаз на сестру.

— Что это значит — реакционер?

— Это значит… Это значит, что он старомоден, — в некотором замешательстве ответила Луиза.

— Хм, — произнесла Лилиан; количество выпитого виски помешало ей найти нужные слова для продолжения диспута с дочерью.

— Разве Билл старомоден? — спросила Лаура.

— Луиза хочет сказать, что он политически старомоден, — сказал Генри.

— А это правда, папочка? — спросила Лаура.

— Я бы этого не сказал, — ответил Генри, — но, по-видимому, я тоже должен быть причислен к реакционерам.

14

Ратлиджи возвратились в Кембридж после Дня труда, и новый учебный год начался, как обычно: для Генри — лекциями и семинарами, для Лилиан — зваными обедами и завтраками с приятельницами, для девочек — занятиями в школе. Но то, начало чему было положено летом, продолжало развиваться и дальше своим путем, скрытым от глаз, как неосознанное недомогание, отчего все непосредственные его проявления легко можно было приписать возрасту, иначе говоря, переходному периоду, через который любая девочка должна пройти. Если Лаура становилась молчаливее и замкнутее, то Луиза словно бы пошла в своем развитии вспять — она все меньше и меньше интересовалась мальчиками и нарядами, а ее дружба с Дэнни Глинкманом и другими скороспелыми подростками-интеллектуалами все крепла.

Живя в одном доме, родители и дети мало виделись друг с другом, и совместно проведенные каникулы в Вермонте, куда они отправились вместе с семейством Лафлинов покататься недельку на лыжах, превратились в тяжкое испытание для всех. Плохие отношения между Луизой и матерью уже стали нормой; в конце концов, сотни матерей и дочерей грызлись друг с другом. С отцом Луиза держалась настороженно, словно чувствуя, что ее дочерняя любовь отвергнута, тем более что в каком-то смысле так оно и получилось. Генри же вел себя крайне неуверенно, будто он и вправду едва не покусился на собственную дочь, и теперь холодно и отчужденно проявлял свой отцовский авторитет, как бы ограждая себя от возможности такого порыва. Благосклонно улыбаясь, он играл — и не без блеска — роль Отца и Профессора политической теории. Впрочем, ему отчасти повезло, так как реплики, подаваемые ему женой и дочерью, показывали, что они избрали себе роли из той же пьесы и ему не грозит, оказавшись в роли короля Лира, увидеть перед собой на сцене леди Уиндермиер. Так, например, когда Луиза спросила его про Вьетнам — что, как и почему? — в ее тоне сквозила скрытая враждебность, вполне в духе непокорной дочери, и это дало возможность Генри замаскировать уклончивую неполноценность своего ответа снисходительно-терпеливой миной обиженного отца, который хотя и молчит, но прекрасно понимает истинную подоплеку этих вопросов, порожденных необоснованной уверенностью в том, что логика, мол, на ее стороне.

Минул год после каникул, проведенных в Африке, настало лето 1965 года, и Генри полностью забыл жаркую ночь в Момбасе. Аромат тела Луизы, который, словно кровь Дункана на руках Макбета, долго не оставлял его в покое, растворился в прошлом, смытый не высокой волной океанского курорта и не душистой мыльной пеной его кембриджской ванны, а упорным волевым решением выкинуть эти воспоминания из головы. И он снова почувствовал себя нравственным человеком, который имеет право говорить о вкладе Америки в дело созидания свободной жизни для всего человечества и учить Луизу, что политика умиротворения диктаторов — верный путь к новым и более жестоким войнам.

Часть третья

1

В 1965 году за два дня до рождества Луизе исполнилось восемнадцать лет. К этому времени она уже стала совсем взрослой и на редкость красивой девушкой ярко выраженного американского типа, с таким живым выразительным лицом, что это делало ее похожей на ирландку, с такой свежей кожей, какая бывает только у англичанок, и с такими длинными ногами, что лишь примесь немецкой крови да еще капля крови с Берега Слоновой Кости могли бы дать этому объяснение. Впрочем, нос у Луизы не был типично американским, так как вместо дерзко вздернутого комочка плоти неопределенных очертаний, который у большинства американских девушек символизирует собой слияние воедино различных национальностей, у Луизы нос был тонкий, с горбинкой и четким рисунком ноздрей.

Одевалась она теперь более тщательно, однако совсем не стремилась к элегантности и не захотела приглашать гостей на свой день рождения, ибо, сказала она, ее друзья не понравятся родителям, а родители, помолчав, добавила она, не понравятся ее друзьям. В ответ на это Лилиан фыркнула, а Генри улыбнулся и примирительно заметил, что никто не обязан находить удовольствие в обществе любого и каждого, а в свободном обществе все люди, благодарение небу, весьма различны. В этот вечер он пригласил Луизу к себе в кабинет, так как скоро она должна была поступить в колледж, и ему хотелось обсудить с ней этот шаг.

Разговор взволновал Луизу, и на какое-то время она даже стала вежливой. По правде говоря, сказала Луиза, ей хотелось бы поступить в Беркли. Генри кивнул: что ж, он вполне с ней согласен, вероятно, это недурная мысль — уехать из дому, хотя Рэдклифф тоже неплохой колледж. А подумала ли она о других колледжах на Востоке? О Саре Лоуренс или о Барнарде, о Суорзморе?

— Нет, папа. Я, право, очень хочу поступить в Беркли, очень. Не из-за самого колледжа, а потому что он в Калифорнии. Мне хочется поглядеть, как там. Я же была в Европе раз пять, а вот на Запад не совала носа дальше Олбени.

— Ты будешь далеко от дома, — сказал Генри.

— Да, конечно, — сказала Луиза, — конечно. — И это снова прозвучало колко. — Но мне кажется, мы не разоримся, если позволим себе летать самолетом!

После этого Луиза месяцев восемь бредила Калифорнией. Она смотрела фильмы и фотографии пляжей и виноградников; она прочла где-то, что Калифорния — это чрево Америки, и о такой жизни, как там, восточные штаты могут только мечтать лет этак через пятнадцать, а весь остальной земной шар — не раньше, чем в следующем поколении. Кембридж ей опротивел, Восточное побережье — тоже, быть дочерью профессора Ратлиджа — тоже, так же, как и обладать всеми этими респектабельно нажитыми деньгами и европейским стилем. Ее манило солнце, свобода, и Калифорния представлялась ей землей обетованной, где она освободится от засасывающей ее здесь повседневности. Она буквально вся светилась от волнения и восторга, когда заполняла карточки для компьютера (в январе) и когда услышала о том, что принята (в мае), и когда укладывала свои чемоданы (в сентябре). Она знала, что там у нее не будет ни единой знакомой души (Дэнни был уже принят со стипендией в Гарвард), но это нисколько ее не смущало. Она хотела жить сама по себе, совершенно одна, инкогнито, быть просто никому неизвестной Луизой Ратлидж и начать все с начала.

Конечно, совсем избежать новых знакомств будет не так-то легко.

— В аэропорту тебя встретят Волларды, — сказал Генри, когда отвозил ее на машине в Логанский аэропорт. — Они подыскали тебе комнату в одном доме, где будут еще девушки.

— Отлично, — сказала Луиза, — спасибо, папа.

— Я не слишком-то хорошо знаю Волларда, — задумчиво пробормотал Генри, — но он был в Принстоне тогда же, когда и мы. Месяца два назад он опубликовал вполне сносную статью о Чили в «Форин аффеарс». Можешь сказать ему, что я обратил на нее внимание.

— Я ведь приеду домой на рождество? — спросила Луиза; на секунду ей стало тоскливо при мысли, что она впервые покидает родительский дом.

— Надеюсь, — сказал Генри. — И позвони нам, как только прилетишь.

2

Сан-Франциско. Чистенькие, пастельных цветов домики, которые она увидела, когда ехала в машине из аэропорта, были так не похожи на грязновато-серые дома Бостона. Волларды — льстиво-вкрадчивые — оказались довольно заурядными людьми, и Луиза почти не слушала их и глядела в окно. Она недаром с таким радостным волнением предвкушала эту поездку — все здесь было совсем иное — ярче, веселее. Машина въехала в город, и Луиза пожирала глазами рестораны и огромные прачечные-автоматы, словно это было редкостное, экзотическое зрелище. Машина то карабкалась вверх по крутым извилистым улицам, то спускалась вниз. Луиза рассеянно слушала банальности профессора Волларда, сидевшего за баранкой, и его жены; мысли ее были полны открывавшейся перед ней новой жизнью. Наконец они выехали из города, проехали по мосту через Залив, и она увидела это седьмое чудо света — стальное кружево, повисшее над водой.

Волларды отвезли ее сначала к себе — они непременно хотели хотя бы накормить ее, если уж она никак не соглашалась переночевать у них. Луиза вспомнила, что надо позвонить родителям. Профессор Воллард испуганно заморгал, слушая, как Луиза беззаботно болтает по междугородному, но тут же напомнил себе, к какому кругу принадлежит эта девушка, и предоставил ей болтать дальше, что она и делала, поглядывая из окошка на Беркли, любуясь первыми огнями, зажигавшимися по ту сторону Залива.

— Да, все прекрасно, — говорила Луиза. — Я ужасно рада, что прилетела сюда. — Потом она начала проявлять нетерпение. Голос отца казался непрошеным вторжением в этот мир. Луиза попрощалась и повесила трубку.

После обеда профессор Воллард отвез ее в Беркли. Ее квартира была на втором этаже небольшого коттеджа, неподалеку от университетского городка. Там она познакомилась с двумя другими студентками; они держались непринужденно идружелюбно и, когда Воллард ушел, принялись наперебой расписывать прелести жизни в Калифорнии. Луиза с ходу решила про себя, что они дурочки и не нужно позволять им вертеться у нее под ногами.

На другое утро они повели ее посмотреть университетский городок, а потом прогулялись по Шэттак-стрит, и при виде пестрой уличной толпы в длинных живописных одеяниях — африканских и азиатских — с волочащимися по земле подолами к Луизе снова возвратилось ее восторженное настроение. Она не была провинциалкой, но то, что теперь проходило перед ее глазами — калейдоскоп лиц, пестрые шали и курильницы в витринах магазинов, радикальные газеты и непристойные журналы в киосках, — все было необычайно, экзотично, все далеко выходило за рамки ее жизненного опыта, ограниченного Гарвардской площадью.

А две недели спустя она встретилась с Джесоном Джонсом; он был первым в этой таинственной многоликой толпе, с кем она могла говорить, кто стал чем-то осязаемым. Она пошла с одной из девушек на вечеринку, которую устраивал преподаватель биологии. Там пили вино и виски, а кое-кто курил марихуану. Среди последних был Джесон Джонс: он сидел на полу, прислонившись спиной к стене, — так впервые увидела его Луиза. Он поглядел на нее, рассмеялся, хлопнул себя по колену и снова рассмеялся. Луиза покраснела и отвела глаза, но его внешность уже произвела на нее впечатление. У него были длинные волосы, длинные усы и очень неопрятная одежда — заскорузлые от грязи кожаные штаны и пестрая рубашка. На шее болтался ремешок с вычеканенной на бронзе эмблемой мира.

Но не его одежда и не длинные волосы разожгли любопытство Луизы (она уже встречала немало мужчин этого типа), а то, как он засмеялся, да еще — холодный взгляд, каким он ее окинул, ударяя себя по колену, взгляд этот был странен, и смеялся он так, словно ему было совсем не смешно. Она снова взглянула на него (она никого не знала здесь, и ей не с кем было поговорить), и он жестом поманил ее — сядь рядом. Она оглянулась по сторонам — наблюдает за ней кто-нибудь или нет — и опустилась возле него на пол.

— Что вас так рассмешило? — спросила она.

Он снова засмеялся.

— Ты.

— Почему же? Не понимаю.

— Ну, во-первых, то, как ты говоришь.

— А по-моему, у тебя еще более странное произношение. — Она произнесла «странное» как можно более в нос.

— А ты была когда-нибудь в Айове?

Она покачала головой.

— Не-е.

— Держу пари, что ты в первый раз на Западе.

На этот раз она утвердительно кивнула.

— Вот потому я и смеялся.

— А как ты угадал?

— Угадал! Уж больно ты аккуратненькая, прилизанная. Прямо как с витрины на Пятой авеню.

— Жаль, что я произвожу такое впечатление, — сказала она, краснея.

— Никогда ни о чем не надо жалеть, — сказал Джесон Джонс и улыбнулся. — Ну-ка, попробуй. — Он протянул ей сигарету, и она неумело затянулась, а Джесон Джонс снова рассмеялся и показал ей, как надо курить. Наркотик подействовал на нее не сразу, но к концу вечера ей вдруг стало весело и легко, она почувствовала, что голодна и ей хочется ласки. Она проболтала с Джесоном часа два; потом он куда-то исчез, и она вернулась домой одна.

На следующий день она пошла на лекции, но восторженное состояние, в котором она пребывала первые дни занятий, исчезло. Она непрестанно вспоминала Джесона Джонса — его худое лицо и поджарую фигуру, его сардонические речи бывалого парня. Она не могла примириться с мыслью, что не встретится с ним больше, и четыре дня подряд бродила по Беркли с приятным и волнующим чувством ожидания, а на пятый день, как тому и надлежало быть, чья-то рука легла ей на плечо, когда она покупала «Рампартс», и она увидела, что он стоит возле нее,

— Где ты пропадала? — спросил он.

Она улыбнулась, пожала плечами.

— Везде понемножку.

Он понимающе усмехнулся и сказал:

— Угости-ка меня кофе.

Они вышли из книжного магазина и направились в закусочную, она заказала для него кофе, а он вывернул карманы в доказательство того, что у него нет ни цента.

— Как же ты живешь? — спросила она.

— Ну перехвачу мелочишку там-сям или заставлю какую-нибудь девчонку сварганить для меня что-нибудь.

Девчонку? Она сама до смерти хотела бы быть этой девчонкой — увидеть, как он будет есть то, что она ему «сварганит».

— Мне кажется, моих кулинарных познаний хватило бы на рубленый шницель, — сказала она.

Он кивнул.

— Только я люблю, чтоб потолще, — сказал он.

— Ну что ж, — сказала она. — Так когда?

— Сегодня вечером я занят, — сказал он.

Ее настроение сразу упало.

— А завтра, пожалуй, можно. Она снова воспрянула духом.

— Ты придешь к нам?

Он поглядел на нее.

— У тебя там еще две унылые девицы, так что ли?

Луиза сама сказала ему это при первой встрече. Она смущенно пожала плечами.

— Лучше ты приходи ко мне.

Его комната на Пратт-стрит была такая же грязная и такая же диковатая, как ее хозяин. Он явно жил здесь уже давно. На стенах, затянутых красным войлоком, прибитым к штукатурке медными мебельными гвоздиками с большими шляпками, были пришпилены всевозможные плакаты и листовки — политические, психоделические, цветные и одноцветные, белые и черные. Постелью ему служил просто широкий матрац, покрытый пестрой индийской тканью. В комнате стояли стол и стул, на полу лежала грубая циновка, но не было ни гардероба, ни комода за полной их, в сущности, ненадобностью, так как все, что Джесон имел, он носил на себе. В углу на полу было сооружено нечто вроде алтаря с маленькой бронзовой статуэткой пляшущего Шивы; тут же лежала арабская трубка, и из чубука, курясь, торчал кусок ладана, разливая благовоние, заглушавшее запахи, исходящие из других источников. Впрочем, Луиза все равно бы их не заметила. Это louch[24] романтическое жилье привело ее в состояние блаженного восторга. Оно укрепляло ее мнение об этом человеке.

Спокойно усевшись на матрац (больше тут сесть было не на что), она бросила на пол плетеную сумочку, где лежали пакеты с фаршем и нарезанным луком, а также банка с бобами.

— Как у тебя здесь здорово, Джесон, просто замечательно!

Против ожидания ее похвала почему-то не понравилась Джесону, он нахмурился.

— Жилье как жилье, — сказал он.

Луиза прикусила язык, проклиная себя за свое простодушие и восхищаясь Джесоном еще больше, оттого что он может быть так холодно безразличен к своим необыкновенным красным стенам.

— У тебя есть тарелки? — спросила она.

Он молча порылся в ящике, на котором стоял Шива, и извлек оттуда сковородку, две тарелки, две вилки и две кружки. Тарелки и вилки были сальные, со следами присохшего яичного желтка.

Луиза вынесла все это на площадку лестницы, где была небольшая раковина и газовая горелка, на которой стоял чайник. Она достала свои аккуратненькие пакетики с фаршем и приправой, распаковала, смешала все на одной из тарелок, слепила два толстых шницеля и поставила их на огонь. Потом перемыла тарелки и вилки, открыла банку с бобами и насыпала в кружки быстрорастворимый кофе. Между делом она искоса поглядывала на Джесона: он поставил на проигрыватель пластинку, вид у него был скучающий. Счастливая улыбка заиграла на ее губах, и она снова занялась стряпней.

Когда шницели были готовы, она подала их Джесону, и он съел их, не проронив при этом ни слова. По его глазам нельзя было угадать, нравится ему еда или нет, но по тому, как его зубы вгрызались в мясо, а губы захватывали бобы, было видно, что ест он с аппетитом.

— Ты это здесь раздобыла? — спросил он Луизу, кивком показав на свободную блузу, которая была на ней надета, из пестрой материи примерно такого же рисунка, как его рубашка, только в синих, а не в зеленых тонах.

— Да, — сказала Луиза.

— Недурно.

Луиза ничего не ответила, но сердце ее забилось сильнее, так как они уже покончили с едой и выпили кофе, и она знала, что должно сейчас произойти, вернее, думала, что знает. Даже Джесон, казалось, нервничал. Его рука дрожала, когда он стал вминать комочек конопляной смолы в табак, высыпанный из разорванной сигареты, и завертывать в новую бумажку. Пластинка кончилась. Луиза, не вставая, потянулась за другой пластинкой и, заметив, что Джесон не отрывает взгляда от ее ног, не переменила позы, а не спеша перевернула пластинку и под диковатые ритмы музыки легла рядом с Джесоном на матрац, и они вдвоем выкурили сигарету — всю, до последней крошки табака. А потом он наклонился и поцеловал ее, и это был хороший стопроцентный американский поцелуй, отличавшийся от тех, какими ее награждали раньше, только наличием усов, щекотавших ей нос. Но этим, как она и предполагала, Джесон не удовольствовался: он был не новичок в любовных делах — его рука скользнула ей под блузу и неторопливо прогулялась по всему телу.

3

Джесон был родом из Айовы, но если его одежда и длинные космы были совершенно неприемлемы там, то в Беркли это считалось вполне в порядке вещей. Он жил в Калифорнии уже третий год и за это время ни разу не побывал дома. Его худое циничное лицо было от природы тускло-серым — кожу Джесона не брал даже калифорнийский загар, — но в каменной неподвижности этого лица крылось сознание собственного превосходства и была своеобразная притягательность.

Джесон занимался политикой. Приехав в Калифорнию, он сразу включился в Движение за свободу слова и несколько раз подвергался арестам. В первую же встречу с Луизой Джесон сказал ей, что считает себя революционером, но хотя он то и дело упоминал о каком-то своем участии в чем-то, вскоре стало очевидно, что за бесконечными разглагольствованиями у него не остается времени для действий.

Луиза в общих чертах уже разбиралась в политике: она говорила с отцом о Вьетнаме и с Дэнни — о Марксе. Но с Джесоном ее политические воззрения и идеалы переставали быть просто воззрениями и идеалами — в них проникал жар ее любви. И душа ее предавалась идее бунта так же безраздельно, как ее тело — ласкам Джесона; но, в сущности, все это сплеталось воедино, и порой она упоенно мечтала изменить мир и Америку, и ей казалось, что она с радостью отдала бы за это жизнь.

К несчастью, страстное стремление Луизы к социальной справедливости уже не могло возродить в Джесоне его прежнего боевого духа — приверженность Джесона делу революции шла на убыль. Примерно через месяц после начала их связи — месяц яростных приступов чувственности, все сильней и все безоглядней опьянявших Луизу, — Джесон вдруг сказал ей, чтобы она заткнулась со своим дерьмовым Вьетнамом. Сказано это было, правда, в минуту упадка духа после недавней близости, и грубость языка не удивила и не задела Луизу, так как Джесон без сквернословия вообще разговаривать не умел.

— Прости, пожалуйста, — сказала она. — Больше не буду.

— Нет, почему же, — сказал Джесон, разлегшись на матрасе. — Сказала, так говори. Это твое дело, только запомни, что я через все это уже прошел.

— И к чему пришел? — спросила она пытливо.

— К себе самому, — сказал Джесон. — Нельзя познать самого себя, пока все это не пройдено: марихуана, расовый вопрос, политика и все прочее. Мне это почти удалось, но ведь я уже давно варюсь в этом соку. Сразу это не делается. Понимаешь, я был вроде тебя, когда приехал сюда, — неистовствовал против войны и всякое такое. Ну, а потом… примерно в те дни, когда мы с тобой встретились, я начал понимать, что все это не мое настоящее «я».

— Но… Но разве ты не против войны?

— Конечно, — сказал он. — Конечно, против. Я не хочу, чтобы меня призвали в армию, и поэтому я против войны. Я хочу говорить, что хочу, и поэтому я за свободу слова. Но стоит тебе связаться со всем этим, я хочу сказать — начать отдаваться этому, — как оно уже завладевает тобой, как и всякое другое, и уже заставляет быть не тем, что ты есть.

Он лежал на спине, заложив руки за голову. Луиза, в джинсах и тенниске — все еще не освободившаяся от своей застенчивости настолько, чтобы лежать, как он, голой, — наклонилась над ним, положив локти ему на грудь.

Джесон Джонс продолжал свой монолог.

— Я хочу быть самим собой, только и всего. Пока я еще даже не знаю, кто я в сущности такой. Может, никогда и не узнаю. Но я знаю кое-кого, кто не я. Тот Джесон Джонс, каким представляет его себе мой отец, — это не я. И тот, каким видит его моя мать, — тоже не я. Линдонджонсоновский Джесон Джонс, и гуверовский, и генерала Херши, и Бобби Кеннеди, все эти Джесоны Джонсы — не я.

— Ты мой Джесон Джонс, — улыбаясь, сказала Луиза.

— Я не твой Джесон Джонс, — сказал он без улыбки. — Я намерен быть сам по себе. Ты понимаешь, что это значит? Сам по себе?

— Ну… — начала Луиза.

— Ты не знаешь, — сказал Джесон. — Разумеется, ты не знаешь. Ты женщина, а женщине надо прилепиться к кому-то. Больше ей ничего не нужно — прилепиться к тебе, чтоб ты с ней спал и был добрым папочкой и гражданином… Вся эта муть.

— Тогда почему же, — почти упоенно, с улыбкой спросила Луиза, — почему же ты не вышвырнешь меня отсюда?

— Вышвырну, не беспокойся, — сказал он. — Но в тебе есть кое-что нужное для меня сейчас. Все то, что в тебе от восточных штатов… Я должен все это переработать… в себе. Ты… не знаю, как это объяснить… твой голос… все эти гарвардские штучки — из-за всего этого я все время чувствую себя как-то не так. Да еще из-за того, что у твоего отца куча денег. Вот все это, вместе взятое. — Он приподнялся и сел. — Понимаешь, — сказал он, — я иной раз держу твои груди, — он просунул руку к ней под тенниску, — и думаю: сколько они потянут, если считать на золото? Представляешь? Ей-богу, правда, Я ощущаю их тяжесть и подсчитываю… если стоимость золота три доллара шестьдесят семь центов за унцию…

— Ты просто животное, — сказала Луиза, поудобнее устраиваясь на матраце, подложив под щеку нестираную рубашку Джесона.

— Мне никогда еще не приходилось иметь дело с девушками такого сорта, как ты, — сказал Джесон. — Знал, конечно, что есть такие. Был как-то раз в Нью-Йорке, прошелся по Мэдисон и Парк-авеню и видел по-настоящему шикарных девчонок, но в тебе есть что-то не совсем городское… что-то от всех этих роскошных особняков вверх по Гудзону.

— Там живут мои дед с бабкой, — сказала Луиза.

— Ну, правильно. Я так и думал. Что-то в этом роде есть и здесь у нас, в округе Кент, но все-таки это не совсем то. Здесь все современнее.

— Дэниел Ратлидж подписывал Декларацию Независимости, — сказала Луиза.

— Вот это самое я и имел в виду. У вас за плечами история, а я с такими вещами не соприкасался. У нас в Айове ни у кого нет никакой истории за плечами. Там людей расценивают на кукурузу. Причем, учти, мои родители — не фермеры, у отца в Рок-Репидсе свое предприятие — эти, черт их побери, тракторы… Но он хоть сто лет гони свои колеса — все равно это не история, а все та же кукуруза, только другого рода.

— Ну, а какое это имеет значение? — сказала Луиза.

— Никакого, черт побери, никакого. Не воображай, что я этого не понимаю, я прекрасно понимаю. Но я должен

хорошенько все переварить… весь этот ваш восточный снобизм. Вот так, как ты перевариваешь сейчас наш Запад.

— Мне кажется, мы можем помочь в этом друг другу, — сказала Луиза мягко.

— Нет, — зло сказал Джесон и посмотрел на нее злыми глазами. — Я не хочу, чтобы ты мне помогала. Именно этого-то я и не хочу. Как раз это я должен сделать сам, потому что, если кто-нибудь примется мне помогать, я уже стану его частицей.

Луиза пожала плечами.

— Ну хорошо, хорошо.

— Люди всегда стараются возвыситься в собственных глазах за счет других людей, делая вид, что они им помогают, — сказал Джесон. По телу его пробежала дрожь, и Луиза села.

— Хочешь кофе? — спросила она.

— Хочу — сказал он. — Приготовь.

Луиза грациозно поднялась с матраца. Она вышла на площадку, поставила чайник на горелку и стала ждать, пока вода закипит, радостно ощушая свое голое тело под тонкой одеждой.

4

К концу первого семестра в середине декабря Луиза уже понимала, какая глубокая произошла в ней перемена. Она помнила свое обещание приехать домой на рождество и на свой день рождения, и хотя ей очень не хотелось оставлять Джесона в его одинокой комнате, ей все же было интересно испытать себя и родителей, представ перед ними в своем новом качестве.

Даже костюм, который она выбрала для этого путешествия — джинсы, пончо и много бус, — должен был сам по себе продемонстрировать, как изменил ее Беркли. И отец и мать, оба приехали встречать ее в аэропорт. Медленно продвигаясь вдоль барьера, Луиза заметила принужденную улыбку, появившуюся на лице отца, и перехватила быстрый взгляд, брошенный на него матерью, когда та увидела, как одета дочь. Генри все же удалось не только выдавить улыбку, но и сохранить ее, пока Луиза целовала его и Лилиан. А она поцеловала их горячо, словно пытаясь уверить, что ее привязанность к ним не исчезла вместе с привычной для них одеждой.

Она была в приподнятом настроении и говорила без умолку, когда они, покинув аэропорт, ехали через туннель.

— Добрый, старый Бостон, — сказала она. — Да, в Калифорнии все совсем другое. Как-то зеленее там.

— Не забывай, что здесь сейчас зима, — сказал Генри.

— Да, конечно, но ведь и у нас там тоже бывает нечто вроде зимы.

Она рассказывала им про Калифорнию так, словно они никогда там не бывали, да и в самом деле они ведь совсем не знали ее Калифорнии — Калифорнии свободы и бунта.

Делясь впечатлениями, Луиза благоразумно обошла молчанием некоторые стороны приобретенного ею жизненного опыта, но даже то, что она нашла возможным тактично преподнести родителям, казалось, повергло их в некоторое уныние. Генри начал перебивать ее, спрашивать, побывала ли она в таком-то и в таком-то музее, посетила ли такую-то и такую-то выставку. На все эти вопросы ответ был один — нет.

— Ну что ж, вероятно, побывала хотя бы в Диснейленде? — сказал Генри.

— Лос-Анджелеса я вообще даже в глаза не видела.

— Создается впечатление, что ты словно бы и не была в Сан-Франциско.

— Я же там не на каникулах, папа. Я учусь.

В полном молчании они проехали по мосту через Чарлз-ривер в Кембридж.

Лилиан проявила больше интереса к жизни Луизы, когда они остались вдвоем на кухне, но дочь уже почувствовала себя уязвленной и надулась. Праздное любопытство матери раздражало Луизу, ей уже было невыносимо в этом доме и в самом Кембридже. Она вышла из кухни и стала подниматься по лестнице к себе в комнату, и в это время домой вернулась Лаура. Она по крайней мере была искренне обрадована возвращению сестры.

— Ну как там? — спросила она Луизу, проходя следом за ней в ее комнату.

— Фантастика! — сказала Луиза.

Они сели, и Луиза снова начала весь свой рассказ о Беркли с самого начала, но на этот раз ее слушали с жадным вниманием, требовали еще и еще подробностей, еще и еще фактов.

— У тебя есть там друзья? — спросила Лаура.

— Ну конечно.

— А кто они?

— Да, видишь ли, — сказала Луиза, сдержанно улыбаясь и давая понять, что готова поговорить по душам: — есть один…

— О! — сказала Лаура и глаза ее расширились. — Как его зовут?

— Джесон, — сказала Луиза.

— Какой он, расскажи…

— Им бы он не понравился, — сказала Луиза, кивнув в сторону кухни и кабинета.

— А мне бы понравился, да?

— У него усы и длинные волосы…

— Шикарно! — сказала Лаура.

— И он по-настоящему свободный человек, понимаешь, он просто делает что хочет.

— О! — снова воскликнула Лаура и вздохнула мечтательно и взволнованно. — И он… В общем, он твой мальчик?

— Ну да, — сказала Луиза. — Мы, можно сказать, и живем вместе.

— Как, по-настоящему?

— Там это считается в порядке вещей, Лаури.

— Понятно, — сказала Лаура.

— Только ты никому не говори.

— Нет-нет, не скажу.

— Он в самом деле замечательный. Тебе бы он наверняка понравился.

— А он курит?

— Марихуану?

— Да,

— Ну конечно. В Калифорнии все курят.

— Мы здесь тоже пробовали немножко, — скромно призналась Лаура. — Кое-кто из школьных ребят… Мне, знаешь, даже как будто понравилось.

— О да… Это здорово, просто очень здорово.

— А ЛСД?

Луиза искоса бросила быстрый взгляд на сестру и тут же отвела глаза.

— Это… мы пока еще не пробовали, — сказала она.

— А мне что-то хочется, — сказала Лаура.

На другой день, в канун дня ее рождения, когда Луизе должно было исполниться девятнадцать лет, Генри спросил ее, не хочет ли она пойти с ними на коктейль.

— А это необходимо? — спросила Луиза.

— Нет, разумеется, нет, — сказал он. — Я просто подумал, что тебе, может быть, захочется.

Лаура отправилась куда-то со своими друзьями, и, когда родители ушли, Луиза в этот сумрачный, дождливый вечер оказалась предоставленной самой себе в пустом доме. Она немножко жалела, что не пошла с родителями; потом ей стало стыдно, что она так резко отказала отцу, а почувствовав укол совести, она начала подыскивать себе оправдание в собственных глазах, и этот внутренний спор с самой собой вылился наружу вспышкой раздражения в тот момент, когда ее родители возвратились домой.

— Просто не понимаю, как только вас на это хватает, — сказала она, когда они все втроем уселись в гостиной. — Слушать болтовню всех этих лицемеров о всяких там гарвардских делишках, о том, что такой-то что-то там опубликовал или кто-то получил кафедру, и это в то время, как их сыновья, нет, конечно, не их сыновья, а чьи-то еще сыновья умирают под бомбами во Вьетнаме.

— Можешь мне поверить, — сказал Генри, наливая себе водки и разбавляя ее тоником, — можешь мне поверить, что там не обошлось без разговоров и о Вьетнаме.

— Ну, конечно, я забыла, что это теперь в моде, — сказала Луиза, поглубже забираясь в кресло и закидывая ногу на подлокотник.

— Может быть, ты хочешь выпить? — спросил отец.

— Нет, спасибо, я не пью.

Генри пожал плечами, отошел от бара и сел на стул.

— Там было несколько довольно интересных людей, — сказал он. — Хоуорт Плэтт, например.

— Кто он такой?

— Химик. Получил Нобелевскую премию в прошлом году.

— А-а!

— Тебя это, по-видимому, не интересует? — Ты угадал.

— А между прочим, его работа, несомненно, служит на пользу человечеству.

— Так почему ж ты с этого не начал? Ведь это так типично для всей вашей гарвардской братии — распинаться о докторских степенях, профессорских званиях, нобелевских премиях и наградных медалях. Нет того, чтоб сообщить, что такой-то благодаря своему открытию спас кому-то жизнь или кто-то изобрел новый протеин, с помощью которого можно накормить тех, кто умирает голодной смертью в Индии.

— Да, — сказал Генри, — в этом ты отчасти права.

Лилиан, заметно под хмельком, появилась из кухни.

— Вот, оказывается, чему они вас там учат? — сказала она. — Сообщают, что население Индии вымирает от недоедания?

— Нет, этому нас не учат, — сказала Луиза, — этому мы сами учимся.

— Ну, я бы не сказала, что это очень научные познания.

— Во всяком случае, они куда важнее той мути, которой учили вас.

— Ну ты, по-видимому, постигла еще и кое-что другое…

— Что именно?

— Так, ничего.

— Нет уж, мама, выкладывай. Начала, так говори.

— Постойте, — сказал Генри. — Давайте лучше выпьем и…

— Нет, — сказала Луиза. — Я хочу услышать все. Это не честно — начинать и не договаривать.

— Ты научилась быть маленькой стервой, — небрежно проронила Лилиан. — Вот и все, что я хотела сказать.

— Прекрасно, — сказала Луиза, вне себя вскакивая с кресла, — прекрасно. Ты это сказала, и если на то пошло, то позвольте и мне сказать вам, что я тоже кое-что поняла в Калифорнии и вижу теперь, насколько вы… насколько вы, черт побери, ханжи и лицемеры. — Она уже стояла, выпрямившись во весь рост, лицо ее побелело.

Генри умоляюще поднял руку.

— Прошу тебя… — проговорил он.

— Не мешай ей бить с плеча, — сказала Лилиан. — Не мешай изливать на нас свой яд.

— Да что вы о себе воображаете, вы оба! — закричала Луиза. — Сидите здесь в этом своем стиляжном доме, собираете картины, точно почтовые марки, наливаетесь джином и…

— Мы все это уже слышали раньше, — сказала Лилиан. — Я думала, ты преподнесешь нам что-нибудь новенькое.

— Это же ничего не изменит, — сказал Генри, стоя между ними и стараясь сохранить хладнокровие. — Поверь мне, это ничего не изменит, если даже мы продадим все картины.

— Ну, я не знаю, — сказала Луиза; ее ярость вдруг пошла на убыль. — Я не могу с тобой спорить. Жаль, что здесь нет Джесона. Он бы мог.

— Кто это — Джесон? — спросил Генри.

— Так, один мой знакомый мальчик из Беркли.

В первый день рождества Луиза послала телеграмму Джесону Джонсу… Генри, сидя у себя в кабинете, слышал, как она читала ее по телефону: «Веселого рождества Джесон ужасно скучаю по тебе возвращаюсь двадцать девятого жду не дождусь Луиза».

5

Перед отъездом она сказала родителям, что любит Джесона Джонса, и они предложили пригласить его на весенние каникулы. Стоимость проезда они берут на себя. Она сообщила это своему возлюбленному, сжимая его руку в своей, когда они ехали в такси по набережной вдоль Залива, направляясь из Сан-Франциско в Беркли.

— Вот как… Ну что ж, почему бы нет? — сказал Джесон. — А по дороге мы можем заглянуть на денек и к моим старикам.

Такси доставило Луизу к ее дому; она бросила там свой чемодан и пошла с Джесоном к нему, где они тотчас предались любви, и она осталась у него на ночь.

С этого дня их жизнь снова вошла в свою привычную колею, и снова потекли счастливые дни, совсем как в первом семестре. Луиза не видела никого, кроме Джесона, а у Джесона был только один-единственный закадычный друг — поэт по имени Нэд Рэмптон. Это был крупный, плотный мужчина лет на десять старше Джесона. Как поэт он слыл неудачником, ибо его стихи, как, в сущности, и вся его жизнь, были лишь отголосками увлечения битниками и застряли где-то в пятидесятых годах. Он жил в Сан-Франциско на перестроенном под жилье чердаке. Перед рождеством он приезжал в Беркли повидаться с Джесоном, потом Джесон и Луиза отправились к нему в «фольксвагене», который Луиза получила в подарок от отца в день своего рождения.

В эти февральские вечера у Нэда на чердаке Луиза обычно, купив каких-нибудь продуктов, готовила еду на плитке в углу, а мужчины в другом углу вели свою беседу. У Нэда были редкие черные волосы, пористая кожа на носу напоминала пемзу, и он был так же неряшлив с виду, как Джесон, но то, что в Джесоне казалось Луизе притягательным, в Нэде вызывало в ней отвращение, однако из преданности Джесону она подавляла в себе неприязнь к Нэду, так как Джесон мгновенно свирепел, стоило ей поставить под сомнение любое из достоинств его друга.

— Да, черт побери, ты же никогда не поймешь… ты просто не в состоянии понять его. Он добирается до таких вещей, до которых мне еще далеко.

Одна из вещей, до которых добирался Нэд — Луиза это инстинктивно чувствовала, только не говорила об этом Джесону, — была она, Луиза. Нэд следил тяжелым взглядом за каждым ее движением и время от времени с ласковым видом задавал ей какой-нибудь обескураживающий вопрос или хвалил ее стряпню, а потом точно нарочно оставлял еду почти нетронутой на тарелке. Но Луиза решила, что ради Джесона ей не так уж трудно выдерживать похотливые взгляды Нэда, а прислушиваясь к их беседам, она понимала, что Джесон глубоко почитает, почти боготворит своего друга.

Беседовали они преимущественно о поэзии, политике и религии: младший пытливо задавал вопросы, старший с видом мудреца самодовольно и напыщенно поучал его. По-видимому, Нэд был не то буддистом, не то индуистом Луиза никогда не могла разобраться в этом до конца. Он проповедовал самоотречение, к которому Джесон, казалось, стремился, но которого ему никак не удавалось достичь.

Так текла их жизнь, и наступил март. Луиза прилежно посещала свои лекции, а вечера проводила с Джесоном в его комнате. Джесон вставал поздно, лекций не посещал, да и занимался, по-видимому, мало, считая, что все эти науки только мешают главному. Иногда он брался за книгу — читал Кастро или Букминстера Фуллера, одновременно слушая музыку: ситар, или Баха, или просто джаз. По вечерам они ужинали, пили чай, курили марихуану, болтали или предавались любви, и с каждым днем Луиза чувствовала себя все счастливее, потому что Джесон Джонс хотя и был угрюм и резок, но оставался с ней, и она видела, что нужна ему и, лежа с ней на своем матраце, он уже не высчитывал стоимость ее тела в золоте, а прикасался к нему восторженно и благоговейно, словно к бесценному сокровищу, а затем брал ее с такой силой и неистовством страсти, что она едва не теряла сознания от блаженства.

Уже приближалось время, когда им предстояла поездка на Восток. Кроме ежемесячных пятисот долларов, Генри прислал еще денег на два билета до Бостона и обратно, и тут жеожиданно Джесон решил, что им надо пожениться.

Он не сделал Луизе предложения в общепринятом смысле — он просто сказал, что в интересах их семейств им, пожалуй, следовало бы объявить, что они помолвлены.

— Я не знаю, как твои старики, — сказал он, — но мои, чего доброго, еще раскипятятся, если мы ввалимся к ним просто так, без всякого.

Луизу, которая была от Джесона без ума, эти слова привели в такой восторг, что она даже не решилась его выказать; на мгновение ей показалось, что этой небрежной фразой он по-своему хотел выразить ей свою любовь, что это просто его манера себя держать, а главное в том, что он хочет, чтобы они были вместе навсегда. Но она тут же поняла, что для Джесона размышления о браке — это всего лишь повод для самоуглубления; он даже не взглянул на нее, предлагая ей замужество, — все так же сидел, скрестив ноги по-турецки и глядя в пол.

— А ты хорошо подумал, Джесон? — спросила она. — Ты всегда говорил, что не веришь в брак.

— Я и не верю, — сказал он с досадой. — Но я не верю и в то, что не верю в него. По-моему, люди должны делать из него то, что им удобно.

Какие-то остатки детской сентиментальности, еще не до конца изжитые Луизой, заставили ее почувствовать, как все это не похоже на пылкое предложение руки и сердца, которое делает возлюбленный своей любимой, и на секунду она заколебалась. Но когда Джесон спросил: «Почему бы и нет?» — убедительного возражения у нее не нашлось. И в самом деле, почему бы нет? Она любила его. Они, в сущности, уже жили вместе. Она не видела причины, почему бы этому не продолжаться и дальше; она не представляла себе жизни без него. В каком-то смысле это уже был брак. Тогда почему не узаконить его, не сделать его приемлемым в глазах тех, кому их теперешние отношения могут казаться безнравственными?

И тут, когда она подумала о тех, кому может не понравиться ее внебрачное сожительство с Джесоном — о его родителях и о своих, — у нее все похолодело внутри. Ведь если Генри и Лилиан могут не принять Джесона в качестве ее возлюбленного, весьма сомнительно, чтобы он пришелся им больше по вкусу в роли ее мужа. У нее заныло под ложечкой, когда она представила себе Генри и Джесона рядом. Лилиан — это она знала — сумеет как-нибудь его переварить.

Но в конце концов, тут ведь вопрос ее личной жизни и только. Так почему бы нет? Осторожность, подсказанная инстинктом, сложила оружие перед этой негативной логикой, подкрепленной девичьим чувством — ее любовью к Джесону. И она приняла предложение Джесона Джонса, повторив его же слова:

— Ну что ж, ладно, почему бы нет?

Когда она произнесла это, Джесон поднял на нее свой усталый, сердитый взгляд с тем любовно-строгим выражением на лице, которое было ей так дорого, и, наклонившись к ней, поцеловал ее.

6

Решив пожениться, Джесон и Луиза почли за лучшее сделать это не откладывая. Возникла мысль о том, что можно заключить брак, остановившись в Неваде или Айдахо на пути в Айову или Массачусетс, но Луиза понимала, что это будет грубой неблагодарностью по отношению к ее родителям, и, кроме того, ей все же хотелось уехать в брачное путешествие из-под родительского крова. Поэтому она написала отцу и матери, сообщила о своем решении и попросила приготовить к их приезду все необходимое для скромной свадьбы в Кембридже где-то в апреле. Она отдала предпочтение письму перед телефонным звонком, давая родителям время привыкнуть к новости, прежде чем они с Джесоном Джонсом предстанут перед ними. Все же она немножко нервничала, пока, не пришел ответ от Лилиан — вежливый, краткий, но не содержавший возражений.

Джесон тоже нервничал, но он думал не о ее родителях, а о своих. Джесон никогда не говорил о них с Луизой, однако она заметила, что за день до отъезда он сходил в парикмахерскую, и хотя волосы у него по-прежнему остались длинными и усы все так же свисали по углам рта, и то и другое приобрело более опрятный и упорядоченный вид.

Самолет доставил их из Сан-Франциско в Сиу-Сити, а оттуда они доехали автобусом до Рок-Репидса — маленького сельскохозяйственного городка в северо-восточном углу штата Айова, где родился и вырос Джесон.

— Да, далеко отсюда до океана, — сказал Джесон, когда они прибыли в город.

— Далековато, — согласилась Луиза, глядя из окна автобуса на прямоугольные пересечения улиц, аккуратно распланированных, обсаженных деревьями.

Джесон сообщил родителям только день приезда, но не час, и поэтому никто не пришел их встречать. Они высадились из автобуса на центральной площади города, и, подхватив оба их чемодана, Джесон вместе с Луизой зашагал обратно — в сторону Луверна и границы с Миннесотой. Дом его родителей стоял на самой окраине. Перед домом был аккуратно подстриженный газон, за домом расстилались кукурузные поля.

Хотя мистер и миссис Джонс ни разу не видели своего сына, с тех пор как он уехал в Беркли, тем не менее им, по-видимому, было известно о происшедших с ним переменах, и они не выказали ни малейшего удивления при виде его длинных волос и ожерелья. Оба они были коренасты, с квадратными подбородками; валлийская кровь в их жилах явно была разбавлена сильно превалирующей скандинавской. Они пожали руку Луизе, приветствовали кивком Джесона и все время в присутствии вновь прибывших проявляли такую необычайную сдержанность, словно боялись проявить неуместную чувствительность, вымолвив лишнее слово или лишний раз вздохнув. Последнее, впрочем, могло объясняться и сугубо реалистическими причинами, ибо их сын, что ни говори, смердел.

— Как ты там жил? — спросил отец, но даже не выслушал несколько бессвязный ответ Джесона.

В первый же день их приезда за обедом Джесон сказал родителям, что собирается жениться на Луизе.

— Вот как? — сказал отец. — Ну что ж, прекрасно.

Мать не произнесла ни слова, но уставилась на Луизу.

— У тебя есть родители? — спросила она наконец.

— Есть, — сказала Луиза.

— Мы сейчас едем повидаться с ними, — сказал Джесон.

— Куда это? — спросила миссис Джонс.

— В Кембридж, — сказала Луиза. — Кембридж, штат Массачусетс.

— Неподалеку от Спрингфидда? — спросил мистер Джонс.

— Нет, — сказала Луиза. — От Бостона.

— Ее отец — профессор, — сказал Джесон.

— Вот как? — сказал отец. — Что ж, это, я скажу, не плохо.

Наступило молчание. Потом Джесон сказал:

— Один из ее предков подписал Декларацию Независимости.

— Вот как? — сказал мистер Джонс. — Давно, значит?

— Между прочим, — сказала Луиза, — мы не прямые потомки — боковая линия.

Миссис Джонс поднялась и стала убирать со стола. Входя в роль будущей невестки, Луиза тоже встала, чтобы ей помочь, но миссис Джонс повернулась к ней и сказала — Ну, нет, ты сиди, — и Луиза повиновалась. Она сидела и молча поглядывала по сторонам — на простую, неказистую мебель, на дешевую тахту и открытки в рамках с изображением Большого Каньона.

— Ты уже закончил учебу? — спросил мистер Джонс сына.

— До некоторой степени, — сказал Джесон.

— После обеда Бэрри, верно, заглянет. Говорил, что хочет тебя повидать. Ты небось помнишь Бэрри?

— Помню, — сказал Джесон. — Конечно, помню.

— Он, между прочим, был в армии, — сказал мистер Джонс.

— Уже демобилизовался?

— Ранен был. — Отец поднял руку и прикрыл ладонью правую щеку. — Эту сторону вот так всю снесло напрочь, — сказал он.

— Черт побери, — сказал Джесон.

— Да, — сказал мистер Джонс. — Но ему приятно будет тебя повидать.

Бэрри, друг детства, появился на пороге в девять часов. Щеку ему действительно оторвало, но потом она была почти полностью восстановлена благодаря искусству военного хирурга, применившего пластическую операцию, и только розовые полоски, там, где клочки заимствованной у туловища кожи срослись между собой и с кожей лица, расписали ее странным, похожим на головоломку рисунком.

— У тебя славная девушка, — сказал Бэрри, глядя на Луизу. — Только ты не должен жениться, пока не отслужишь в армии, а то ведь можешь вернуться таким, как я, а это будет нечестно.

— А мне все равно, — сказала Луиза.

— Ну да? — Бэрри рассмеялся. — А если случится не с лицом, что ты тогда скажешь? Никогда не известно, куда они тебе угодят.

Джесон побледнел.

— Ты получил повестку? — спросил отец. — Я, по-моему, пересылал тебе в письме.

— Получил, — сказал Джесон, — но у меня отсрочка, понимаешь?

— У тебя же не будет больше отсрочки, после того как ты кончишь колледж.

— Не знаю, — сказал Джесон. — Должно быть, не будет. — Он избегал смотреть на отца.

— Чем-нибудь еще думаешь заняться? — спросил мистер Джонс.

— Не знаю, пока не решил. — Джесон поглядел на Луизу. — Она ведь еще учится.

— Ну, ее-то, надо думать, не призовут в армию, — сказал Бэрри и рассмеялся.

Два дня, проведенные в Рок-Репидсе, они спали в разных комнатах, и им удалось побыть вдвоем только на второй день вечером, когда они отправились в город.

— Здесь некуда пойти, — сказал Джесон. — Одни кукурузные поля кругом. Спятить можно.

— Но они такие приятные, зеленые, — сказала Луиза. — Разве тебе здесь не нравится?

— Нет, не нравится. И никогда не нравилось. Слишком далеко от океана. Слишком далеко отовсюду.

Луиза не стала заговаривать с ним о его родителях, однако она заметила, что со вчерашнего вечера лицо Дже-сона еще больше помрачнело.

— Нам не следовало приезжать сюда, — сказал он, когда мимо них медленно проехал полицейский автомобиль и ошеломленный шериф окинул подозрительным взглядом странных пешеходов, прогуливавшихся по улице во вверенных ему владениях. А когда автомобиль с шерифом скрылся из виду, Джесон воскликнул: — Ненавижу это дерьмо свинячье! У-у, дьявол, как я их ненавижу!

7

Два дня, проведенные ими в Айове, оказались все же менее тягостными, чем три недели в Массачусетсе. Лилиан встречала их в аэропорту. «Хэлло», — сказала она Джесону. Лицо ее было непроницаемо. Встреча с Генри произошла вечером, когда профессор вернулся с семинара. Едва взглянув на Джесона, он тут же перевел глаза на дочь — поглядел на нее как на сумасшедшую, и Луиза расплакалась.

А Джесон Джонс даже не догадывался о том, почему Луиза плачет; сам он приложил все усилия, какие только мог, чтобы выглядеть как можно лучше. Он выбрился тщательнее, чем обычно, и рубашка на нем была почти совсем чистая. Правда, кеды на ногах у него были дырявые, но отнюдь не настолько грязные, чтобы наследить на ратлиджском ковре.

Впрочем, Генри и Луиза быстро сумели овладеть собой. Профессор предложил молодым людям выпить, и они вежливо согласились. Но затем Генри тут же заговорил о преимуществах длительных помолвок, предшествующих свадьбе, и Луиза сразу поняла, куда он клонит.

— А вы с мамой долго были помолвлены, папа? — спросила она.

— Мы? Не помню. Нет, не долго. Но у нас все было по-другому.

Луиза насупилась, помрачнела и направилась на кухню к матери.

— Как долго вы с отцом были помолвлены? — спросила она Лилиан.

— Около трех недель.

— Я так и думала.

Лаура проскользнула на кухню следом за Луизой.

— Послушай, Луиза, — сказала она. — Он мне нравится. Он чудной.

— Вот-вот, в самую точку, — сказала Лилиан.

— Мама, перестань, — сказала Луиза. — Я люблю его.

— Ничего, не расстраивайся, — сказала Лилиан. — Мне он очень нравится. Похож на нечесаного пуделя. А насчет Генри не тревожься. Он переживет.

— Надеюсь.

— Вы оба еще щенки.

— Мне уже девятнадцать. Это не так мало в наши дни.

— В наши дни — да. Пожалуй, это верно. — Лилиан принялась готовить соус. — Ты уверена, что любишь его?

— О да, мама, да. Люблю.

— И он любит тебя?

Мгновенное колебание.

— Да… Я уверена, что любит.

Лилиан ничего не сказала: она продолжала растирать в салатнице горчицу с оливковым маслом, уксусом и солью.

— Он выправится, — сказала Луиза.

— А что он собирается делать?

— Прежде всего ему надо закончить учебу в Калифорнии. Пока что мы вернемся туда и будем жить там.

— А в армию его не призовут?

— Да, вот еще это. Но пока не призвали. Может, и не призовут.

Они вернулись в гостиную: там Генри показывал Дже-сону свою коллекцию картин. Напряженное выражение лица Генри стало еще более напряженным, когда в гостиную вошла его дочь — очаровательная даже в этом ужасном костюме хиппи. Генри поглядел на жену: ее лицо было бесстрастно, но, поймав его взгляд, она едва заметно улыбнулась.

После обеда Луиза и Лилиан принялись составлять небольшой список гостей, которых предполагалось пригласить на свадьбу, — дедушек и бабушек с обеих сторон и самых близких друзей.

— А Лафлинов пригласим? — спросила Лилиан.

— Нет, — сказала Луиза, поглядев на Джесона, который сидел в стороне и явно чувствовал себя не в своей тарелке. — Стоит ли тащить их всех сюда из Вашингтона?

Обсуждая предстоящую свадьбу, Луиза невольно оживилась, однако присутствие Джесона, который слонялся по комнате и не знал куда себя девать, стесняло ее. Лилиан, заметив это, вышла на минуту и тут же возвратилась и села, а еще через нескользко минут в комнату вошла Лаура. Она подсела к Джесону и спросила, играет ли он в крибидж.

— Да, — сказал он. — Приходилось.

— Хотите сыграем?

— Идет.

Так пятнадцатилетняя Лаура села играть в крибидж с будущим мужем своей сестры и обыграла его.

Но хотя игра в крибидж и помогала им управиться с Джесоном в последующие три недели, Луиза все же видела, что он внутренне весь кипит: его бесило все — ее родители, их дом, друзья, разговоры. Генри тоже был, казалось, взвинчен до предела, хотя и проводил большую часть времени в университете. В те немногие часы, когда он, вернувшись из университета и еще не успев куда-нибудь уйти, находился дома, он был неизменно вежлив с Джесоном, и как бы по обоюдному молчаливому соглашению оба старались избегать в разговоре опасных тем, включая предстоящую свадьбу. А стоило кому-нибудь невзначай хотя бы косвенно затронуть эту тему, как все объединенными усилиями стремились направить разговор в другое русло. Генри и Джесон ни разу не поговорили друг с другом, как мужчина с мужчиной, — они предпочитали не заглядывать в будущее и не обсуждать никаких вопросов.

Генри удалось сохранить спокойствие до конца, и, когда настал решающий день, он все так же невозмутимо облачился в подобающий случаю костюм. Он улыбнулся дочери, появившейся на площадке лестницы в подвенечном платье и с модной прической, отчего красота ее понесла некоторый урон. Небольшая группа родственников и друзей устремилась следом за Генри, который, взяв дочь за руку, повел ее в гостиную, где навстречу им шагнул Джесон — вымытый, выбритый, причесанный, в коричневом костюме, после чего судья сочетал их законным браком. Родители, родственники и друзья невесты принесли новобрачным свои поздравления. Со стороны жениха на свадьбе не присутствовало ни единого человека.

Генри Ратлидж, отец невесты и хозяин дома, радушно принимал гостей. Лицо его застыло как маска, когда он слушал тихий голос Луизы, дающей торжественную и нерушимую во веки веков клятву, но потом оно снова приняло любезное выражение. И лишь когда гости стали разъезжаться и Лилиан поднялась наверх, чтобы помочь дочери переодеться, и по дороге заглянула в спальню, она увидела, что Генри стоит, прислонившись к комоду, и плачет, закрыв лицо руками.

— Милый… — пробормотала Лилиан.

— Прошу тебя… пожалуйста, не называй меня так.

— Будь по-твоему. — Лилиан вздохнула.

8

Гости, как положено, помахали им вслед, когда Луиза и Джесон — мистер и миссис Джонс — отбыли во взятом на прокат автомобиле в направлении мыса Код. Предполагалось, что свой медовый месяц молодожены проведут в старом коттедже на берегу моря, любезно предоставленном им кем-то из друзей Ратлиджа.

Это была невеселая свадебная ночь, хуже не придумаешь. На дворе было холодно, и хотя дом отапливался, летняя мебель выглядела неуютно в такую ненастную погоду.

Всю дорогу в машине Джесон молчал, а войдя в дом, плюхнулся в плетеное кресло и заявил: — Я хочу есть.

Луиза достала из холодильника страсбургский пирог и бутылку шампанского, оставленные для них с поздравительной карточкой хозяевами дома. Джесон поглядел на эти деликатесы, когда она поставила их перед ним на стол вместе с кусочками ржаного хлеба и маслом. — Я не могу есть это дерьмо, — сказал он.

Луиза молчала. В доме больше ничего не было. Она села на стул по другую сторону стола.

— Какая куча дерьма, какая куча вонючего дерьма, — сказал Джесон, имея в виду уже отнюдь не то, что стояло перед ним на столе.

— Все эти тупицы, эти ублюдки…

Луиза молчала.

— И эта твоя дерьмовая семейка…

— Я знаю, знаю, — сказала она, вся дрожа в своем красивом, легком платье. — Прости.

— Вот теперь, — сказал он, — теперь я понял, что значит быть негром. И уж, во всяком случае, я совершенно точно знаю, что значит быть метисом.

— Послушай, но я же в этом не виновата, — сказала Луиза, слегка повысив голос.

— Нет, разумеется, ты в этом не виновата, — сказал Джесон с подчеркнутой иронией. — Если, конечно, не считать тебя членом этого дерьмового семейства.

— Твоя семья тоже не бог весть что.

— Но по крайней мере они не обращались с тобой, как с последним подонком.

— Это твоя фантазия.

— Черта с два.

— Тебе просто хочется видеть их такими. — Теперь уже Луиза рассердилась, к тому же она очень устала. — Ты сам

захотел, чтобы мы поженились здесь. Я бы с удовольствием зарегистрировала наш брак в любой старой городской ра

туше. Тебя самого сюда тянуло, тебе хотелось приобщиться к восточному образу жизни.

— Да, — сказал Джесон с горечью, — да, меня это заедало… Да, правда…

И тут Луиза в сердцах — а может быть, затем, чтобы не слушать его больше, — схватила бутылку шампанского и пошла на пляж. Было холодно и совсем темно, но она дошла до самой воды. Глядя на белеющие во мраке гребни волн, она ощупью сорвала с пробки проволочную сетку и фольгу. Пробка взлетела вверх и упала в море. Луиза закинула голову и стала пить из горлышка. Потом она опустила бутылку и заплакала. Она пробыла на пляже около часа, пока не вымокла вся до нитки и не окоченела. Возвратившись в коттедж, она увидела, что Джесон, сбросив на пол костюм, спит на постели.

9

Пробыв на мысе Код два дня, они вернулись в Калифорнию, не заезжая к родителям Луизы, и поселились в горах над Беркли в маленьком домике, который сняла Луиза. Денег ей теперь, по-видимому, отпускалось больше: во всяком случае, их вполне хватало на оплату квартиры, еду, на содержание машины и марихуану. Луизе мечталось, что они начнут все сначала и будет как прежде, а этот неприятный эпизод — поездка на Восток и даже самая свадьба — будет забыт. Они по-прежнему беседовали и предавались любви, но той умиротворенности, которую порой обретал Джесон в дни, предшествовавшие их женитьбе, уже не было и в помине. А мысли его становились все более сложными и запутанными.

Луиза старалась не придавать этому значения. Ей нравилось хозяйничать в своем домике, в саду и особенно на кухне, где она могла дать больше воли воображению, приготавливая различные блюда, совершенно не осуществимые на единственной газовой горелке Джесона Джонса. Обстановки в домике не было, но стены в комнатах были чисто выбелены, и Луиза перетащила сюда матрац, плакаты и фигурку пляшущего Шивы. Потом она купила кое-какую необходимую мебель, матрац положили на кровать, покрыли пледами и поставили в комнатах цветы.

Луизе казалось, что ей удалось создать очень приятный домашний очаг, хотя она не могла не согласиться с Джесоном, когда он сказал, что в этом доме утрачена та особая атмосфера, которая была в его красностенной комнате. А в июне в их домик пришла повестка из мобилизационного пункта в Айове, переправленная сюда отцом Джесона. Джесон побледнел, он был испуган. — К черту, — сказал он, — не дамся я им. Луиза увидела, что он дрожит. Она подошла, прижалась к нему, поцеловала его, шепнула ему на ухо, что они могут уехать в Канаду или в Европу или она родит ребенка, но это не вывело его из оцепенения. А когда неделю спустя она сообщила ему, что похоже у нее и вправду будет ребенок, еще более неприятная гримаса исказила его лицо.

— Ненавижу все это! — сказал он. — Ненавижу… — И взмахом руки он дал понять, что имеет в виду все то, что именуется домашним очагом.

— Но ты же хочешь ребенка, ведь правда? — спросила Луиза. — И тогда тебя не призовут.

— Кто это, черт подери, хочет ребенка? — закричал он на нее. — Сначала он высосет все соки из тебя, а затем явится на свет божий и изгадит жизнь мне. Нет, я этого не хочу. Мне он не нужен. Мне вообще никто не нужен… — И он выбежал из дому, взял «фольксваген» и уехал, оставив Луизу одну, с ее обедом, над которым она так долго трудилась в этот вечер.

10

Когда Джесон не приходил ночевать домой, а время от времени с ним это случалось, Луиза знала, что он ночует у Нэда Рэмптона — единственного, по-видимому, человека, на которого не распространялась его мизантропия. Луиза никогда не спрашивала у Джесона, где он пропадал — она и так это знала. Она знала также, что беседы с другом успокаивают его, так как ей случалось иногда бывать в Сан-Франциско и наблюдать их вдвоем. Стоило Джесону переступить порог нэдовской конуры, и напряжение его ослабевало. А затем начинались долгие неторопливые беседы двух друзей, и они затягивались так далеко за полночь, что у Луизы слипались глаза. Зато потом, когда они, возвращаясь домой, ехали по мосту через Залив, Джесон хотя бы удостаивал ее разговора.

— Уж эта чертова страна, — говорил он. — Уж эта наша дерьмовая Америка. Родись я где-нибудь в другой стране, до чего было бы хорошо, до чего хорошо!

— Да, — говорила Луиза. — Мне кажется, ты прав.

— Нэд считает, что нам надо податься в Мексику. Ведь как живут там индейцы?.. Сидят себе, жуют алоэ. Никаких войн. Никакой собственности. Они живут прекрасно и возвышенно от колыбели до могилы.

И кончилось тем, что они действительно покинули Беркли, хотя и не для того, чтобы переселиться в Мексику.

По-видимому, сам Нэд Рэмптон был нужнее Джесону всякой Мексики, куда тот его посылал, потому что однажды после очередной отлучки из дома на всю ночь Джесон заявил Луизе, что с Беркли покончено и они переезжают к Нэду в Сан-Франциско.

— Нет, — сказала Луиза. — Нет, Джесон. Это невозможно! — Она была в ужасе — приятель мужа вызывал в ней глубокую неприязнь, хотя она и не решалась открыто в этом признаться.

— Какого черта, почему невозможно? Мне надоело таскаться туда-сюда, а именно сейчас мне нужен Нэд, он мне просто необходим.

— Но как же так, — сказала Луиза, — ведь этот чердак — одна большая комната. У нас с тобой не будет даже своего угла.

— Мы поставим перегородку.

— А не может он переехать сюда? У нас хотя бы есть вторая комната.

— Нет, он не станет переселяться в Беркли. Да черт побери, Луиза, это же не он нуждается во мне, а я в нем.

— Нет, — сказала Луиза. — Я не поеду туда и все.

Я останусь здесь. Я здесь цветы посадила и все так хорошо устроила.

Джесон пожал плечами.

— Ну что ж, — сказал он, — твое дело. Оставайся, если хочешь, а я уезжаю.

И как ни сильна была неприязнь Луизы к Нэду Рэмптону, все же в ее собственных глазах это было чем-то незначительным по сравнению с ее любовью к Джесону Джонсу. К тому же Луиза не могла не признаться себе, что душевное состояние ее мужа стало вызывать в ней тревогу, и потому, увидев, что он тверд в своем намерении, она в конце концов согласилась переехать вместе с ним.

Чердак Нэда в Сан-Франциско имел в длину сорок ярдов; пол, потолок, стены — все было бетонное. Помещался он на пятом этаже торгового здания, все нижние этажи которого были заняты под товарные склады. В глубине чердака, как раз напротив входной двери, в одном углу нахедился души раковина, в другом углу — газовая плита и мойка. Уборная была этажом ниже. Нэд перетащил свою постель подальше от входа — в ту часть помещения, где находилась плита, чтобы хоть как-то отделиться от Джесона и Луизы, и воздвиг между их постелью и своей перегородку из чемоданов и картонной тары не выше человеческого роста.

— Я не стану заглядывать за нее, — заверил он Луизу, и первые несколько дней их совместного проживания оставался верен своему слову и даже отводил глаза, когда она шла по старому вытертому ковру через весь чердак в душ. Вечерами, возвратившись из колледжа, она сидела в своем углу у входа и читала, а Нэд и Джесон, понизив голос, разговаривали по душам. Луиза не проявляла интереса к их беседам, и это раздражало Джесона. Он сообщил ей об этом, ибо основное жизненное правило, установленное Нэдом, заключалось в том, что говорить нужно все, без обиняков, дабы ничто не разъедало человека изнутри.

Луиза ответила, открыто и чистосердечно, что ее эти беседы действительно не интересуют, что новая жизненная философия ей ни к чему, и, может быть, конечно, Америка и прогнила насквозь, но она сама — нет.

— Вот именно, что и ты, — сказал Джесон. — Мы все прогнили насквозь. Нас разложила эта система.

— Если только, — сказал Нэд, устремив тяжелый взгляд на своего ученика и последователя, — если только мы не вырвемся из оков собственного «я». Тогда мы освободимся от самих себя и от нашего окружения — от Америки. Мы сдерем с себя коросту и выдавим гной.

— Именно так, — сказал Джесон, — именно так. Если только… — И он стукнул кулаком по ладони. Луиза пожала плечами.

Нэд поставил диагноз духовной болезни Джесона: разлагающееся общество навязало Джесону свое собственное толкование его личности, которое никак не отражает его истинного «я». Вот почему он так несчастен, вот откуда этот разлад с самим собой.

Луиза предложила несколько иной вариант:

— Может быть, ты чувствовал бы себя лучше, если бы поменьше копался в самом себе?

— Но послушай, Луиза, — сказал Нэд, — у нас же нет ничего, кроме самих себя, это все, что мы имеем.

Для излечения от недуга Нэд предложил Джесону на первых порах начать с умеренных доз наркотика, именуемого ЛСД, который поможет ему освободить свое истинное «я» от навязанных ему искусственных представлений. Джесон глотнул слюну и сжал кулаки.

— Это то же, что марихуана, — сказал Нэд, — только более действенно. Обратись ты к нему раньше, так никогда не довел бы себя до такого состояния.

— Идет, — сказал Джесон.

— А ты что скажешь, Луиза?

Луиза пожала плечами.

— Я не знаю. Надеюсь, что ему хотя бы не станет плохо и он не выбросится из окна.

— Не выбросится, — сказал Нэд, — ведь мы с тобой будем здесь.

— Конечно.

— Или, может быть, ты хочешь попробовать вместе с ним?

— Ну нет. — Луиза покачала головой.

В четыре часа пополудни Джесон проглотил свой сахарный комочек. Его начала бить дрожь, но Луиза взяла его за руку, и он понемногу утих. Глаза у него остекленели, а на лице появилось то выражение надменного покоя, которое когда-то так привлекло к нему Луизу. Потом он встал и начал расхаживать по чердаку, веселый, спокойный и счастливый, как дитя. Минут тридцать он забавлялся, гремя дверной ручкой, потом подошел к книжной полке и стал перебирать пальцами корешки книг, словно клавиши рояля. Когда стемнело, он подошел к окну и поглядел на полосу Залива, видную в просвете между крыш, — на мерцающие там, на другом берегу, огни.

— Поглядите, — сказал он. — Поглядите на эти огоньки.

— Да, Джесон, это очень красивые огоньки, — сказал Нэд.

Луизе стало скучно.

Джесон заметил это и подошел к ней,

— А ты, — сказал он, — ты меня не любишь.

— Что ты, Джесон, милый, я люблю тебя.

— Не называй меня милым.

— Она любит тебя, Джесон. Она очень любит тебя, — сказал Нэд. — Она любит тебя больше всего на свете.

Джесон отвернулся от них. Луиза с благодарностью поглядела на Нэда.

— У меня припасено кое-что и для нас с тобой, — сказал Нэд с улыбкой, вытаскивая из кармана кисет. — Настоящий мексиканский, экстракласс.

Они уселись на кровати Нэда, свернули сигаретки и до глубокой ночи курили марихуану, уносясь в своем ночном бдении в далекое неведомое путешествие по следам своего отчуждающегося «я». Но даже в состоянии этого одурманивающего безмятежного полузабытья Луиза не могла освободиться от чувства раздражения, вызываемого тем, что взгляд Нэда с тупым упорством шарил по ее телу.

11

Ночь прошла. Джесон вернулся к нормальному состоянию, клятвенно утверждая, что первая проба прошла очень успешно, что это здорово, это освобождение, однако внешне он оставался таким же угрюмым, как всегда. За этим последовали новые бесконечные беседы с Нэдом, и в конце недели Джесон, подойдя к Луизе, которая лежала на постели и ждала его, предложил ей провести эту ночь с Нэдом.

Луиза нахмурилась — совсем чуть-чуть, — стараясь подавить в себе мгновенно вспыхнувшее чувство отвращения: какая-то внутренняя скованность мешала ей теперь свободно объясняться с мужем.

— Но я не хочу, Джесон, — медленно проговорила она, понизив голос, понимая, что Нэд может слышать их разговор, находясь по ту сторону чемоданной баррикады.

— Я считаю, — сказал Джесон, — я считаю, что ты должна.

— Я же тебя люблю, — сказала Луиза.

— Послушай, — сказал он, и странно напряженное лицо его приняло такое выражение, словно на зубы ему попал песок, — ты должна сбросить эту петлю с шеи и преодолеть всю эту муть — это самое «ты-я». Это очень, очень гадко… — Он помолчал. — Мы все — часть одного… одного большого нечто… И надо легко, спокойно, бездумно сливаться с ним. Ты любишь меня. Так. Это хорошо. Но этого недостаточно. Ты должна любить и других людей, и вот здесь Нэд, и он хочет тебя. Ты знаешь, что он хочет тебя.

Он страдает, потому что он хочет тебя, как же ты можешь отказывать ему?

— Джесон, — спокойно, решительно проговорила Луиза. — Джесон, я ношу твоего ребенка.

Его жесткий напряженный взгляд стал мрачен.

— Моего ребенка! Это не мой ребенок, Луиза, потому что у меня нет ничего моего. Я давно покончил с этим примитивным бредом собственничества. Это мерзко, Луиза. Все зло отсюда, от этого уродливого… чувства собственности… чувства обладателя. Это породило истребление индейцев. Это породило Вьетнам. Хватать, держать, иметь. Если ты чем-то обладаешь, отдай это. А у тебя есть, что отдать. У тебя есть тело. Ты отдала его мне. Теперь позволь Нэду обладать им какое-то время. Ты должна это сделать, должна…

Последние слова он произнес, глядя ей прямо в глаза; взгляд его был странен.

— Я не знаю… я просто не могу, Джесон, — пробормотала Луиза.

— Тогда убирайся отсюда, — сказал он, — потому что я не могу выносить… всех вас больше… тебя… всех, кто не может освободиться от этого уродства, от этой отравы…

Луиза молчала; она отодвинулась от Джесона и лежала на самом краю матраца, почти на полу, не глядя на мужа.

— Ну, вставай, — сказал он. — Ступай отсюда. Убирайся вон. Убирайся туда, откуда пришла.

Она встала в одной ночной рубашке.

— Возвращайся к своим папочке и мамочке, к их картинам и книжкам, ко всей этой муре.

Луиза отступила от него к перегородке. Остановившимся взглядом, она смотрела на чемодан — нужно его упаковать… Перед глазами у нее встал их опустевший домик, аэропорт, самолеты, лица отца и матери, лицо Джесона, который с этой минуты станет для нее лишь воспоминанием. Она хотела было что-то сказать, но увидела странно отрешенное лицо Джесона и поняла, что он уже далек от нее, что, поглощенный своей думой, он глубоко ушел в себя, и не произнесла ни слова; она отвернулась от него, вышла из-за перегородки и прошла в другой конец чердака.

Нэд лежал на постели с книгой в руках. Когда Луиза приблизилась к нему, он поднял на нее глаза.

— Ну вот, правильно, — сказал он, — вот правильно. — Он взял ее за руку, и она, вся похолодев, чувствуя, как у нее кружится голова и тошнота подступает к горлу, стала на колени возле него на постель.

— У тебя сейчас зимняя спячка, — прошептал он, касаясь ее рукой, — но придет весна, в тебе забродят соки, а летом, увидишь, как ты расцветешь.

Он раздел ее, и ей показалось, что его чужой запах упорно, неотвратимо обволакивает все ее тело и ей нечем дышать. Его дыхание стало громким, и Джесон не мог не слышать, как оно участилось и как она вскрикнула в первую секунду. Но потом она лежала совсем тихо и желала только одного: чтобы Нэд был так же тих — ради Джесона.

12

Проснувшись утром, Луиза несколько мгновений бессознательно отгоняла от себя возвращение к реальности, пока вдруг пробуждение не стало полным, и она затаила дыхание, почувствовав рядом с собой чье-то спящее тело. Она выскользнула из постели и остановилась возле нее, нагая, спрашивая себя, где же Джесон; ей хотелось броситься к нему, но ее удерживало казавшееся ей самой нелепым чувство вины. Она достала ночную рубашку, натянула ее на себя и пошла к плите. Она сварила кофе, стоя у плиты, глядя на газовое пламя, лижущее алюминиевое донышко кофейника, и ожидая, когда вода закипит и начнет плескаться о маленькое прозрачное окошечко в крышке. И лишь после того, как кофе был готов, она собралась с духом и прошла за перегородку из чемоданов и пустой тары, как бы для того, чтобы предложить своему мужу чашку кофе. Джесона за перегородкой не было.

Она торопливо вернулась к Нэду, который еще только пробуждался от сна.

— Он ушел, — сказала она.

— Не обращай внимания, — сказал Нэд. — Вернется.

Они сели за кухонный стол и стали пить кофе, а в девять часов появился Джесон.

— Просто вышел пройтись, — сказал он, пожав плечами. Вид у него был усталый и понурый, но спросить его, как долго он бродил по улицам, Луиза не решилась. Они сидели втроем и пили кофе. От прежней непринужденной близости между Нэдом и Джесоном не осталось и следа. Никто ни словом не обмолвился о минувшей ночи, никто не пытался подвергнуть обсуждению создавшиеся теперь новые взаимоотношения. Луиза время от времени поглядывала на Джесона в надежде, что он начнет разговор, но лицо его было непроницаемо.

Днем они втроем сходили в кино, Луиза приготовила на ужин тушеное мясо с овощами и соусом, а потом снова легла в постель к Нэду, так, словно это уже разумелось само собой. У Джесона за перегородкой погас свет, а Нэд взял с полки книгу «Кама Сутра»[25].

— Я хочу, чтобы ты прочла это, — негромко, настойчиво сказал он Луизе. — Это индийская книга, нечто вроде наставления об искусстве любви, только написана она была пятнадцать столетий назад.

Луиза взяла у него книгу, и она привычно раскрылась на середине.

— Это именно то, что необходимо нам, людям западной цивилизации, — сказал Нэд. — Необходимо как противоядие против внутреннего закрепощения, от которого мы все страдаем после двухтысячелетнего владычества христианства. Я полагаю… я полагаю, что если мы освоим некоторые из ритуальных поз, это поможет тебе познать самое себя и облегчит тебе жизнь там, в новой Англии, среди твоих снобов.

Он говорил очень серьезно. Луиза поглядела на его грузное тело, на обвислый, поросший черными волосами живот, выглядывавший из незастегнутой пижамы. Он склонился над ней и взял книгу у нее из рук.

— Люди, — сказал он, — с сексуальной точки зрения делятся на несколько типов. Ты, насколько я понимаю, принадлежишь к типу кобыл, а я — к типу жеребцов, следовательно, мы с тобой представляем то, что называется гармоничным сочетанием…

Он лег рядом с ней. Луиза невольно отодвинулась к краю постели, но он нетерпеливо привлек ее к себе. Так началось ее обучение древнеиндийскому искусству любви.

13

На другое утро Джесона снова не оказалось дома, и на этот раз он не вернулся и к ночи. Нэд и Луиза ни словом не обмолвились по поводу его отсутствия, но «Кама Сутра» была поставлена обратно на полку, после чего они уснули.

Прошло три дня, а Джесон все не возвращался. Как-то после полудня Луиза осталась совсем одна на чердаке. Смятение охватило ее. Некоторое время она в растерянности не знала, что предпринять, но часов около пяти села в свой «фольксваген» и поехала в Беркли. Их домик был пуст, Джесон там не появлялся. Луиза поехала к университетскому городку, оставила машину и принялась бродить по улицам, заглядывая в кафе и закусочные в надежде найти своего мужа. И она его нашла. Он прошел мимо нее по улице. Он увидел ее — увидел, посмотрел на нее и прошел мимо. Луиза остановилась, обернулась, глядя ему вслед, но не окликнула его и не пошла за ним.

Когда Нэд поднялся вечером к себе на чердак, Луиза была там.

— Мне придется избавиться от этого ребенка, — сказала она. — Понимаешь, я…

Нэд положил свою широкую лапищу на ее маленький твердый живот.

— Ну что ж, это можно будет устроить.

— Ты сумеешь?

— Деньги нужны… больше ничего.

— Деньги у меня есть.

— Тогда едем в Мехико, — сказал он. — Это проще простого.

Они поехали к югу Калифорнии, обогнули Лос-Анджелес и двинулись в сторону Аризоны. Было жарко. Уже наступил июль, Они останавливались в мотелях и обливались потом, стремясь постичь древнеиндийское искусство любви. Когда они пересекли мексиканскую границу, обучение уже продвинулось далеко. Проехав еще сто миль к югу, они добрались до небольшого поселка за Магдаленой. Там, в окружении крестьянских хибарок, стояла хорошо оборудованная, чистенькая клиника. Луизу принял очень вежливый доктор в белоснежном халате, изъяснявшийся на безукоризненном английском языке; он провел ее сначала в контору, где она уплатила тысячу долларов наличными деньгами, а затем — в отдельную палату, и там ее переодели в больничную одежду.

Два дня, которые она провела в клинике — дело было поставлено там образцово, — Нэд жил в поселке, раздобывая где только мог марихуану. Когда все было кончено, он забрал Луизу из клиники, угостил марихуаной и повез ее обратно в Соединенные Штаты. Они переночевали в Туксоне, и там Нэд спросил Луизу, куда она намерена теперь отправиться.

— Куда? Я… я еще об этом не думала.

— Если в восточные штаты, то подбрось меня до аэропорта.

— Нет, — сказала Луиза, — нет, почему? Я хочу поехать с тобой… если ты не против.

— Разумеется, я не против, — сказал Нэд. — Ты еще многому можешь научиться со мной. Посмотришь, как ты расцветешь, детка.

По мере того как шло лето, Луиза все больше и больше «расцветала» — в том смысле, какое он вкладывал в это слово: ее скромность и застенчивость — главные недостатки в его глазах — были вытравлены из нее, выжаты, как сок из плода, и к концу лета она стала такой же сексуально одержимой, как и ее учитель. Она играла в секс и упоенно говорила о нем. В любой компании она откровенно и грубо пожирала глазами соучастника своих любовных утех; она усвоила его бредовый, непристойный жаргон и свободно рассуждала на сексуальные темы.

Но за летом приходит осень, а для Луизы ее приход оказался символическим. Как-то к вечеру, вернувшись к себе на чердак, Луиза увидела Нэда в постели с другой девушкой. Рядом валялась раскрытая «Кама Сутра». Потом они все втроем свободно и просто объяснились между собой и единодушно согласились с тем, что отношения Нэда и Луизы пришли к концу, и потому ей, пожалуй, лучше убраться восвояси. Срок аренды коттеджа в Беркли истекал. Джесон исчез. И вот, ровно через год после того, как Луиза, покинув родительский кров, уехала в Калифорнию, она снова возвращалась домой на Восточное побережье.

14

В течение всего лета Генри и Лилиан почти не имели вестей от Луизы и были, естественно, ошеломлены, когда она без всякого предупреждения вернулась в Кембридж. Она сообщила им, не пытаясь ничего объяснять, что разошлась с Джесоном и бросила колледж. У растерянных родителей не хватило духу расспрашивать, как и почему все это произошло.

— Что же ты теперь намерена делать? — задал Генри единственный подвернувшийся ему на язык вопрос.

— Поищу себе какую-нибудь работу в Бостоне, — сказала Луиза. — А на будущий год, может быть, снова поступлю в колледж.

— Ну что ж, — сказал Генри, — это твой дом. Можешь жить здесь, сколько тебе захочется.

— Спасибо, — сказала Луиза, — но я, пожалуй, сниму комнату.

— Если хочешь, я помогу тебе найти работу… — начал было Генри.

— Нет, — отрезала Луиза. — Нет, благодарю. Я хочу сделать это сама.

Не пожелав обратиться к родителям за советом, Луиза тем не менее позволила себе снизойти до использования полученной от них информации. Она сняла квартиру в Бостоне, после чего позвонила матери и спросила, как быть с разводом.

— В Массачусетсе это нелегко, — сказала Лилиан. — Тебе бы следовало задержаться для этого в Неваде.

— Да, — сказала Луиза. — Впрочем, я ведь могу вернуться туда. Прежде чем поступлю на работу.

А два дня спустя она получила письмо от поверенного своего отца о том, какие шаги нужно предпринять, чтобы получить развод в штате Невада или в Айдахо. Для этого требовалось только одно: она должна была прожить в одном из этих штатов не менее трех недель. К тому времени Луиза уже начала по собственному почину посещать два раза в неделю доктора Фишера, психиатра, проживавшего в Кембридже. При их встречах говорила преимущественно она: рассказывала о том, почему — в ее понимании — у нее не сложились отношения с Джесоном, с Лилиан, с Нэдом, а доктор Фишер слушал и почти во всем соглашался с ней…

В конце сентября она, хотя и с неохотой, поехала все же в аэропорт и села на самолет, отправлявшийся в Нью-Йорк, а оттуда в Рэно. Маршрут заканчивался в Сан-Франциско, и Луиза в испуге сжала кулаки при мысли, что она может оказаться там снова. Но, разумеется, этого не произошло, и она, как и было задумано, сошла в Рэно — одинокая, независимая, чтобы подобрать осколки своей разбитой жизни и попытаться склеить их заново. Она остановилась в скромном отеле и на другой же день подала заявление о разводе. После этого оставалось только ждать. На третий день она поехала прогуляться на озеро Тахо, побродила немного по берегу и вечером возвратилась в Рэно. К концу первой недели адвокатская контора сообщила ей, что им удалось разыскать Джесона и он против развода не возражает. Где он живет и чем занимается, не сообщалось, и она не проявила любопытства. Дни она проводила за чтением романов, а вечерами смотрела телевизор. Женщина-администратор, сидевшая за конторкой в вестибюле отеля, была настроена очень дружелюбно и всегда имела наготове нескончаемые истории о молодых женщинах, подававших на развод. Помимо нее, Луиза не общалась ни с кем.

Вечером на десятый день пребывания в отеле ее внезапно потянуло пойти в кино, потянуло с такой силой, что это ее встревожило — она почувствовала в этой тяге нечто большее, чем простую неудовлетворенность развлечениями, которые мог предоставить ей маленький экран телевизора. От пяти до шести она ходила из угла в угол по своему номеру судорожно сплетая и расплетая пальцы, пытаясь заставить себя остаться в отеле. Но тяга выйти из дому нарастала. Подышать свежим воздухом, поглядеть на театральные афиши, может быть, найдется что-нибудь интересное…

Воздух был прохладен, на улицах шумно и светло от огней реклам. Луиза остановилась перед зданием кинематографа и поглядела, не видя, на афишу, слыша только стук своего сердца. У третьего кинотеатра она взяла билет и вошла в зал. Она сидела, смотрела на экран, но не воспринимала происходящего. Потом медленно повернула голову, обвела глазами вокруг и увидела позади себя мужчину. В зале было не слишком темно и не составляло труда разглядеть внешность мужчины и его возраст, но Луиза оглядывалась на него снова и снова, словно желая в чем-то удостовериться, и мужчина, как бы идя ей навстречу, встал и пересел на пустое место рядом с ней. Луиза не глядела на него, но когда его рука легла на ее колено, она сжала ее и прикрыла юбкой.

Через несколько минут они оба вышли из кино. Она привела его к себе в отель, ни разу за всю дорогу не взглянув на него, поднялась с ним в свой номер и прильнула к нему, со стоном, с мольбой, и была как в беспамятстве, пока он не овладел ею.

Утихнув, она открыла глаза. Увидела его темное лицо, услышала, как он перевел дыхание и что-то пробормотал. Она не могла пошевельнуться, придавленная его тяжестью, но отвернула голову, боясь, что ее стошнит.

Тошнота прошла и она сказала:

— Пожалуйста, уходите.

Он встал, тихонько что-то напевая.

— Как вам будет угодно, мадам, — сказал он и ушел.

В тягостные дни ожидания, когда она наконец станет свободной от Джесона, ей доставляла облегчение мысль о том, что скоро все это останется позади. Освободившись от Джесона, она освободится от всего, что было связано с этим периодом ее жизни, и снова приобретет свое прежнее, не замутненное «я».

Вот почему, когда пять дней спустя на нее снова нахлынуло то, что она сама определяла как «приказ найти самца», — эта потребность растоптать себя, загрязнить, дать насытить любому, когда тело ее снова сотрясла буря, она не стала ей противиться. Она знала: еще неделя, и с этим будет покончено раз и навсегда.

15

В самолете, возвращаясь в Бостон, она чувствовала себя безмятежно счастливой и на другой день, в воскресенье, поехала на Брэттл-стрит пообедать с родителями. Она все еще держалась несколько отчужденно с Генри и Лилиан, но уже много мягче, чем год назад. После обеда она беседовала с Лаурой и с высоты своего авторитета многоопытной старшей сестры старалась предостеречь ее от увлечения наркотиками.

Вечером она вернулась в свою квартиру в Бостоне и в понедельник поехала к доктору Фишеру. Теперь, после развода, она чувствует себя гораздо лучше, сказала Луиза, она очень довольна, что живет самостоятельно, одна, и ей остается только найти себе работу, и все будет превосходно.

Во вторник под вечер ей нечем было заняться, и она поставила пластинку и уселась с книгой. Но тело ее не долго пребывало в покое: вскоре она почувствовала, что в ней нарастает то, что, как она думала, никогда больше не воскреснет. Она пыталась читать, пыталась слушать музыку, но глаза ее были слепы и уши глухи, ибо все чувства подавлял вскипавший в ней снова шквал, втягивая ее, обессиленную, в свой водоворот.

Она встала. Походила из угла в угол по комнате. Стиснула руки, словно пытаясь пригвоздить себя к месту, но не смогла. Тогда она вышла из квартиры и принялась бродить по улицам Бостона, пока не увидела мужчину, который, как подсказывал ей инстинкт, мог дать ей то, что ей было нужно, и пошла за ним следом.

Часть четвертая

1

Семеро студентов занимались в семинаре по политической теории, руководимом профессором Ратлиджем. Все они были третьекурсниками, за исключением Дэнни Глинкмана, который учился на втором курсе, и католического священника Элана Грея, члена иезуитского ордена, который работал над диссертацией.

Эти семеро были выбраны из ста гарвардских и рэдклиффских студентов, подававших заявление о приеме в семинар, как наиболее одаренные и эрудированные в этой области знаний. Ни по способностям, ни по возрасту их, разумеется, никак нельзя было поставить на одну доску. Пожалуй, самым одаренным из них был Дэнни, только его мозг был подобен мотору, работающему с большой нагрузкой, но вхолостую. Элан, священник, имел за плечами лишние десять лет жизненного опыта, научившие его соизмерять взлеты интеллекта с реальностью, а Джулиус Тейт, американец мексиканского происхождения, несмотря на неполных двадцать два года, в подходе к решению проблем проявлял здравый смысл, ничуть не уступая в этом священнику.

Внешний облик Джулиуса Тейта лишь усиливал впечатление, производимое его интеллектом. Он был высок, строен, у него были сильные, красивые руки и правильные черты лица, несколько романтического склада. Всего этого в сочетании с темными волосами, смуглой кожей, меланхолической улыбкой и ярким блеском глаз было достаточно, чтобы вывести из равновесия двух студенток семинара — Дэбби Купер и Кейт Уильяме, — и хотя после первых трех-четырех занятий семинара им удалось кое-как совладать с собой, они с куда большим вниманием прислушивались к его редким скупым словам, нежели к сверкающему потоку темпераментного красноречия Дэнни.

Пять членов семинара — Элан, Джулиус, Дэнни и обе девушки — исповедовали радикальные взгляды. Джулиус и Дэнни оба принадлежали к Гарвардскому отделению организации «Студенты за демократическое общество». Элан поначалу пытался скрывать свои взгляды, делая вид, что он только сочувствует революционерам, но по мере того, как занятия семинара, не имевшего твердой программы, переключались с Гоббса на Маркса, а потом на Мао Цзэдуна, он от сочувствия перешел к открытому призыву к революции, чем немало удивил Генри Ратлиджа, который хотя и слышал, что бывают и такого сорта священники, но никогда ни с одним из них не сталкивался.

Впрочем, определение «радикальные взгляды» было довольно растяжимо даже в применении к этим пяти студентам, ибо американцы менее склонны, чем европейцы, наклеивать на себя какие-то ярлыки. И если уж здесь уместно употребить подобный термин, то у обеих студенток, например, взгляды эти проявлялись совершенно по-разному.

Кейт Уильямс — студентка из штата Мэн — по складу своего характера была скорее консервативна. Одевалась она очень опрятно и строго и по виду могла бы принадлежать к женскому студенческому землячеству, если бы таковое существовало в Рэдклиффе. Отец ее, подобно отцу Лилиан, был судьей и, по-видимому, либералом. И политические взгляды Кейт, по существу, сводились к тому, что она с пылом убежденной либералки готова была броситься на помощь любому обиженному, кем бы он ни был. Доведись ей родиться лет на пять раньше, она, несомненно, оказалась бы среди тех, кто отправлялся на Юг агитировать в пользу негров; теперь же, в Кембридже, она с таким же жаром вставала на защиту всех уклоняющихся от воинской повинности и всех борцов против войны.

А Дэбби Купер была прежде всего анархисткой до мозга костей и проповедовала свободу, далеко выходящую за рамки обычных политических категорий. Полнотелая, чувственная, она, ратуя за свободу, словно бы предлагала испробовать ее на себе самой. Дэбби была в равной мере против запрещения наркотиков, как и против запрещения противозачаточных средств, так как все эти запреты вместе с «Ману законами»[26], полицией и законами против абортов были, по ее мнению, лишь проявлением единой тоталитарной системы, которую она, Дэбби Купер, решительно отвергала.

Двое студентов, Майк Хамертон и Сэм Фаулер, не попадали в это столь неоднородное по составу левое крыло семинара. Однако это не следует понимать так, что они принадлежали к правому крылу: приверженцев фашизма или хотя бы даже консерватизма в Кембридже быть не могло, как, пожалуй, и вообще на Северо-Востоке. Майк Хамертон был родом из Чикаго и относился несколько свысока к своим сумбурным гарвардским однокашникам, но не потому, однако, что они были радикалами, а потому, что считал их несдержанными и невропатами. Он полагал, что теория политики должна быть отраслью математики; он готовил диссертацию по кафедре математики, и его заветной мечтой было работать на компьютерах. Он был непоколебимо уверен в том, что для мудрых вычислительных машин нет ничего недостижимого во всех областях человеческого духа. Изучая политическую теорию и посещая лекции по истории искусства и философии, он ставил перед собой единственную цель: создать в один прекрасный день парочку таких компьютеров, которые дадут миру лучшую политическую систему, самое высокое произведение искусства и неопровержимую философскую истину.

Худой, рябоватый, начинающий лысеть, он отнюдь не страдал от своей невзрачной внешности и ни в коей мере не терял увереннострг в себе. Он садился всегда в глубине аудитории у стены и говорил ясно и громко, выражая свои мысли с точностью, достойной любезных его сердцу компьютеров.

И наконец, там был еще Сэм Фаулер — hors categorie[27], по определению как левого, так и правого крыла, поскольку он был черный. Будучи единственным черным в семинаре, он достаточно остро ощущал это и держался настороженно и не слишком дружелюбно со всеми членами семинара, за исключением Джулиуса, который был метисом. Немало мыслей бродило в его голове, когда он, сидя в углу напротив Майка Хамертона, слушал, что говорили остальные, молчаливый и гордый. Эти мысли стали отчасти известны лишь тогда, когда пришла его очередь сделать на семинаре доклад о Плеханове. Он прочел его с блеском, продемонстрировав великолепный аналитический талант и умение обращаться с материалом, — прочел с жаром настоящего политического борца за идеи гуманизма, однако сильно испортил впечатление, то и дело неуместно вплетая в доклад взятую в самых различных аспектах тему бедственного положения его черных собратьев в Соединенных Штатах Америки.

Такова по крайней мере была оценка, данная Генри Ратлиджем докладу его единственного студента-негра. Однажды он попытался, очень мягко, указать Сэмми, что история человечества знает немало примеров угнетения и жертвами его были не только негры.

— Да, — сказал Сэмми горячо, — но здесь, у нас, угнетают именно их. — А потом прибавил: — И других темнокожих, — и сообщнически покосился на Джулиуса.

Джулиус пожал плечами.

— Конечно… мне кажется, профессор, вы не можете не признать, что это так.

Профессор это признал, все участники семинара с этим согласились, и таким образом тема была исчерпана.

Взаимоотношения, сложившиеся у профессора Ратлиджа со студентами его семинара, были несколько необычны, ибо он слыл либералом, а все они, хотя и по разным причинам, считали его либерализм либо соглашательством, либо лицемерием, либо утопизмом. И мало того, что Генри Ратлидж исповедовал идеи, к которым они все относились с осуждением, — этот человек в глазах всей Америки был самым известным поборником этих идей. Во всяком случае, до сих пор считался таковым. С осени 1967 года он стал более осторожен, более академичен, не столько излагал собственные политические суждения, сколько высказывался по поводу чужих. Тем не менее профессор обязан давать оценки, и эти оценки оставались прежними — они сводились к анализу пороков всех политических систем, которые не являлись демократическими в понимании Запада. Отсюда возникает вопрос: как же могло случиться, что его студенты, в большинстве своем революционно настроенные, могли вообще попасть к нему в семинар, да еще с таким вниманием прислушиваться к его мнению, что, по-видимому, должно было говорить об их уважении к нему?

Ответ на этот вопрос следовало искать в его манере себя держать, столь ненавязчиво дружелюбной, что большинство студентов — как участники семинара, так и слушатели лекций — попадались на эту удочку. Все они, к примеру сказать, ожидали, что знаменитый профессор Ратлидж, миллионер и однокашник сенатора Лафлина, будет в основном говорить сам, а их заставит слушать, но всякий раз после очередного занятия семинара выяснялось, что профессор говорил мало, предоставив высказываться Дэнни, или, преодолев застенчивость Кейт, помогал высказаться ей, оставляя свое мнение при себе.

Впрочем, этой мягкости и терпимости было бы, вероятно, недостаточно, чтобы обезоружить наиболее воинственно настроенных, но профессор обладал еще одним качеством, которое для молодежи является не меньшей приманкой, чем мед для пчел, причем надо сказать, что даже священник Элан сумел признать это качество и оценить его по достоинству. Дело в том, что мозг профессора не был наглухо закрыт для новых идей; даже для тех идей, которые шли вразрез с его личными убеждениями, в его мозгу всегда оставалась маленькая щелка. Конечно, она была очень мала: как большинство людей его возраста, он уже составил себе определенное представление о миропорядке и не собирался его разрушать. Но в то время как большинство его современников — тех, кто, по мнению Дэнни, или Дэбби, или Джулиуса Тейта, вершил ныне судьбами Америки, — игнорировали или попросту отрицали факты, противоречившие их взглядам, и упорствовали в своих заблуждениях на беду всех, чья судьба была отдана в их руки, Генри Ратлидж, идеологический вождь и теоретик этого строя, готов был признать и проанализировать факты и внимательно продумать все революционные гипотезы, не противореча, а лишь задавая вопросы, стремясь выявить самую суть.

Но вот на одном из занятий семинара эта щелка в мозгу профессора словно бы стала шире; по правде говоря, она расширилась настолько, что проникший в нее свет, казалось, ослепил его. Темой предыдущего занятия было учение Адама Смита, и профессор постарался привлечь внимание студентов не столько к политической стороне этого учения, сколько к нравственному аспекту его философии. Возникла небольшая дискуссия между профессором и Эланом Греем, делавшим доклад о «Теории нравственных чувств», после чего разговор снова вернулся к политическим и экономическим проблемам, но профессор уже не принял в нем участия — мысли его, казалось, бродили где-то далеко.

Большинство студентов приписали это тому, что семинар пришелся на следующий день после воскресенья. Расходясь по домам, они почти не упоминали об этом, и только Кейт сказала Дэбби, что профессор неважно выглядит. Но на следующем занятии семинара, посвященном Бакунину, профессор выглядел уже совсем скверно — он был бледен, рассеян и, казалось, никак не мог сосредоточиться на том, что говорили студенты. Никто из них еще не знал, что дочь профессора пыталась покончить с собой. Дэнни был знаком с семьей профессора, но уже давно не встречался с ним вне стен университета.

Мало-помалу среди слушателей семинара возникла атмосфера растерянности, и наконец Элан — плотный, коротко подстриженный, решительный — встал и спросил профессора, не считает ли он, что им сегодня лучше разойтись.

— Нет, — сказал Генри Ратлидж. И, помолчав, спросил: — Почему же?

— По-моему, вам нездоровится, профессор.

— Нет-нет, — поспешно сказал Генри. — Все в порядке.

Я вполне здоров.

Занятия возобновились, но через некоторое время профессор неожиданно прервал Джулиуса, читавшего свой доклад о Бакунине.

— А какой в этом смысл? — спросил он.

Столь необычное поведение профессора окончательно сбило их с толку: Дэбби нервно заерзала на стуле, Майк выронил карандаш, Кейт оцепенела. Вопрос профессора не был адресован Джулиусу — он был обращен ко всем — и прозвучал резко и неистово. Генри Ратлидж внезапно утратил свою очаровательную непринужденность.

— Как вас понять, профессор? — спросил Элан.

— Я спрашиваю, — сказал профессор, весь дрожа, — я спрашиваю: какой смысл изучать Бакунина или Маркса? Ничего же все равно не изменится.

Сэм Фаулер с изумлением уставился на профессора: белый человек утратил самообладание!

— Как же так, я, вы знаете, специализируюсь по политической теории, — сказала Дэбби, внезапно испугавшись за судьбу своего диплома: а что, если семинар закроется?

Генри улыбнулся ей, и лицо его перестало подергиваться.

— Я имел в виду… — сказал он, стараясь овладеть собой и найти более или менее правдоподобное объяснение своей вспышке, — я хотел поставить под вопрос… практическое применение изучаемого нами предмета. Какое воздействие может это иметь на жизнь каждого из нас?

— Мы изучаем факты, — сказал Майк после некоторого молчания, — и составляем свое мнение о них.

— А наши мнения руководят нашими поступками, — сказал Джулиус. — Во всяком случае, должны ими руководить.

— Да, разумеется, должны, — сказал профессор, — но позвольте вам заметить, что они ими не руководят. Двадцать лет я преподаю политическую теорию, а Америка прогнивает все глубже… и не похоже, чтобы процесс этот мог приостановиться.

Студенты, едва успевшие оправиться от первого потрясения, были снова наэлектризованы — только на этот раз слова профессора не смутили их, а взбудоражили — никогда еще Генри Ратлидж не называл Америку прогнивающей страной.

— Вы еще молоды, — продолжал профессор, — но поверьте мне: молодые люди вроде вас ежегодно покидают эту аудиторию, изучив все, что требовалось изучить, — так, во всяком случае, предполагается, — но ничего не происходит. Наше общество с каждым шагом лишь глубже погрязает в трясине всяческой мерзости…

— И это говорите вы… — промолвил Дэнни, потрясенный неожиданным прозрением профессора.

— Я хочу, чтобы вы избежали ошибки, — сказал Генри Ратлидж, — но, боюсь, вам ее не избежать. Вы будете убеждать себя, что теория и практика могут существовать раздельно. Придя к такому заключению, вы запутаетесь в силках чисто академической мысли и упустите возможность реального политического воздействия.

— Но мне казалось, — заметила Кейт, — что вы в какой-то мере обладаете таким воздействием.

— Каким это образом?

— Через сенатора Лафлиыа, — проговорила она с запинкой.

Генри поглядел на нее пристально и жестко.

— Вовсе нет, — сказал он. — Когда-то я стоял в виде украшения на его триумфальной колеснице, только и всего. Но если бы в то время я пользовался каким-либо влиянием, этот человек не превратился бы в реакционера, каким он стал теперь.

2

Для Элана не могло быть сомнений в том, что мнение, высказанное профессором, не было продиктовано одним лишь запоздалым сожалением по поводу того, что всю свою жизнь он пребывал в заблуждении. Элан, священник, именующий себя коммунистом, с некоторого времени начал предполагать, что Генри Ратлидж не так уж счастлив. К этому заключению он пришел потому, что слишком непрочными оказались те ценности, в которые, как всем было известно, верил профессор. После окончания семинара (доклад Джулиуса о Бакунине так и остался недочитанным) Элан немного задержался. Он подошел к профессору и спросил его, должен ли он продолжать работу над докладом о Прудоне или они снова вернутся к Бакунину.

Взгляд Генри рассеянно блуждал по лицу священника. Профессор никак не мог сосредоточиться на заданном ему вопросе.

— Не знаю, — пробормотал он. — Да… Нет, пусть сначала закончит Джулиус.

— Хорошо, — сказал Элан и нерешительно шагнул к двери, боясь проявить излишнее любопытство и вместе с тем тревожась за профессора, который, как ему казалось, нуждался в поддержке. — Если вы сейчас не очень заняты, профессор, может быть, выпьем по чашечке кофе? — неожиданно предложил он.

— С удовольствием, — почти машинально ответил Генри, и в быстро сгущающихся осенних сумерках они направились к зданию университетского клуба.

— Я так до сих пор и не понял, почему вы вообще решили заняться изучением политической теории, — задумчиво проговорил Генри, который, казалось, начал понемногу приходить в себя.

— Да ведь эта наука не столь уж далека от теологии, — сказал Элан, и оба рассмеялись.

— А как смотрят на это ваши духовные наставники?

— Они платят за мое обучение.

— Значит, они не имеют ничего против?

— Может быть, они просто рады избавиться от меня.

— Вполне вероятно… При тех взглядах, которые вы исповедуете.

Они пили кофе, удобно расположившись в клубных креслах.

— А вы сильно взбудоражили весь наш семинар сегодня, — сказал Элан.

— Вот как? — Генри улыбнулся. Он чувствовал себя не совсем в своей тарелке с этим священником — отчасти именно потому, что это был священник, в черном сюртуке с жестким воротничком, отчасти же, быть может, потому, что разница в возрасте между ними была не столь значительна, а профессор привык иметь дело с более молодыми студентами.

— Ну конечно, — сказал Элан. — В молодости мало кто по-настоящему верит в то, что проповедует. Они еще только вживаются в свои роли. И для них услышать, что такой человек, как вы, соглашается с ними…

— Я не очень-то хорошо помню, что именно я сказал, — заметил профессор.

— Ну как же, вы сказали, что сенатор Лафлин — реакционер.

Генри рассмеялся.

— Надеюсь, они не собираются процитировать мои слова в «Кримсон».

— Они процитируют их либо в «Нью-Йорк таймс», либо нигде, — сказал Элан, и оба снова рассмеялись.

— Но вы уже не юноша, — сказал Генри. — Вы не просто вживаетесь в роль, примеряете на себя… эти ваши идеи.

— Нет, — сказал Элан. — Я их исповедую.

— Так как же вы… Я никогда не спрашивал вас об этом, но принято считать, что коммунизм и католицизм диаметрально противоположны друг другу.

— Да, принято, — согласился Элан, — но это не так.

— Ведь Маркс был атеистом, — сказал Генри.

— Я знаю. Был, как и большинство коммунистов. Но я считаю, что это преходящее заблуждение. По их мнению, научное объяснение исторического процесса не совместимо с идеей бога, но ведь учение Христа использовало историю, не так ли? Историю Иудеи, во всяком случае.

— Да… Да, разумеется.

— Для меня, профессор, коммунизм — это политическая наука, а не вопрос веры.

Генри кивнул.

— Да, — сказал он. — Я понимаю вашу точку зрения. — Он поудобнее устроился в кресле. — И кое в чем эти два учения соприкасаются, не так ли? В вопросе самопознания, например. Христос призывал к этому, а теперь призывает Мао Цзэ-дун.

— И это существенно, — сказал Элан.

— Я больше думал о самом себе: в вашем возрасте я имел, как мне казалось, очень твердое представление о том, что реально, а что утопично или реакционно. На деле же все наши представления об этих предметах подвержены изменениям под воздействием субъективных обстоятельств нашей жизни.

Священник молча наклонил голову.

— Я имею в виду вот что, — сказал Генри. — Священнику или бездомному бродяге легче стать коммунистом, чем миллионеру.

— Да, вероятно, это так, — сказал Элан.

— Но потом рано или поздно начинаешь понимать, что тебе не отвертеться, и хочешь не хочешь, а приходится признаться самому себе в том, что непреложные научные истины, в которые ты верил, не содержат в себе ничего непреложного и научного.

— И тогда вы задаете себе вопрос: к чему все это? Генри внимательно поглядел на священника и кивнул.

— Да. И в самом деле — к чему? Это нескончаемое обучение подростков, которые потом в свою очередь будут обучать кого-то, чтобы те затем обучали тоже, для того чтобы в конечном счете вы могли прийти к выводу, что все, чему вы обучали, так или иначе неверно.

— Теория должна проверяться действием.

— Вот именно, И если в результате всего обучения ваш подопечный вступает в жизнь и с первых же шагов разбивает себе лицо в кровь…

Элан молчал, не зная, кого в данном случае имеет в виду профессор.

— У вас был когда-нибудь свой приход? — неожиданно спросил Генри. Голос его звучал хрипло, слова, казалось, с трудом шли с языка.

— Был в Нью-Йорке на протяжении двух лет.

— Приходилось ли вам когда-нибудь слышать о том, чтобы девушки знакомились с мужчинами на улице? С мужчинами много старше их самих. И приводили их к себе домой?

— Да, — сказал священник. — Это бывает.

— Почему? Что их на это толкает?

— Причины могут быть различны, мне кажется.

— Но ведь это же противоестественно? Когда мальчишки соблазняют девчонок — это одно… Но чтобы девушка… с каким-то пожилым барменом…

— Обычно в этих случаях что-то, значит, неладно в семье.

— А все-таки, что же именно?

— В разных семьях по-разному.

Наступило молчание. Элану не хотелось продолжать этот разговор, но менять тему казалось неудобным. Он смотрел на нервно сплетенные пальцы Генри Ратлиджа.

— Вы знакомы с моей старшей дочерью Луизой? — внезапно спросил Генри.

— Нет… не знаком.

— Она пыталась… она пыталась покончить с собой. Это было на прошлой неделе… — Профессор вздохнул, выпрямился в кресле. — Мы предполагали сначала, что это произошло потому, что ее изнасиловали, но потом выяснилось… — кривая усмешка на лице профессора превратилась в гримасу боли, и, сделав над собой усилие, он закончил фразу: — выяснилось, что это она сама… сама обратилась к этому… к этому проходимцу… к этому пожилому прохвосту.

Элан молчал. Он сидел очень тихо и ждал, скажет профессор еще что-нибудь или нет.

— Словом, это неизвестно, — сказал Генри и безнадежно пожал плечами. — Неизвестно, как или почему до этого дошло. Возможно, что-то было не так у нас в семье. Ведь вы сами сказали: обычно причина кроется в семье…

— Да, — сказал Элан. — Но как правило, это бывает, когда люди живут в нищете, в тесноте. — Он улыбнулся. — В вашем же случае это совсем не то.

— Конечно, — сказал Генри. Лицо его было серьезно, озабоченно, он, казалось, ушел в себя. — Не знаю, что послужило причиной. — Он поднял глаза на Элана. — Надеюсь, вы не в претензии на меня за это… за эту исповедь?

Священник покачал головой.

— Мы, в сущности, самая обычная семья, — сказал Генри, — хотя со стороны может показаться, что мы живем какой-то особой жизнью. Я не пытаюсь снять с себя ответственность за то, что случилось с Луизой, но просто я не считаю, что ее беда — это что-то из ряда вон выходящее. Я сам знаю двух-трех девушек у нас в Кембридже, которые развелись с мужьями, когда им еще не исполнилось двадцати.

— И ваша дочь тоже развелась?

— Да. А вышла замуж она всего полгода назад.

— За кем же она была замужем?

Генри вздохнул.

— За каким-то шалопаем из Калифорнии. Самый заурядный хиппи. Ничего примечательного.

Они помолчали. Затем Элан сказал:

— Пожалуй, я готов согласиться с вами, профессор: это явление социального порядка.

— Как бы мне хотелось… — проговорил Генри. — Как бы мне хотелось понять все это. — Он взял чашку, отхлебнул кофе, совсем остывший. Священник последовал его примеру.

— А вы понимаете? — спросил Генри,

— Нет, не вполне.

— В каком аспекте следует это рассматривать? Политическом? Религиозном?

— Я бы сказал: в политическом.

— Разве она не согрешила?

— Видите ли, — снова улыбнулся Элан, — что мы можем знать?

— Она могла быть развращена, хотите вы сказать?

— Едва ли. Это не происходит так внезапно.

— В том случае, если это не врожденное.

— Врожденная извращенность?

— А почему бы нет?

Элан снова покачал головой.

— Нет, каждый из нас начинает все сначала.

— Вы рассуждаете сейчас с нравственной точки зрения, а не с научной.

— Пожалуй.

— Если она не просто грешница, что же она тогда такое? Умалишенная?

— Нет, — сказал Элан. — Жертва обстоятельств.

— Каких?

— Ну… — Элан заколебался. — Как вы сами определили это сегодня? Прогнившее общество.

— Да.

Последовало столь продолжительное молчание, какое может наступить, лишь когда собеседников только двое. Затем Генри сказал:

— Для вас теперь все стало на свое место, верно?

— Да, — сказал Элан просто. — Теперь все ясно. Но все может запутаться снова.

— Когда-то мне тоже все казалось ясным, — сказал Генри.

— И быть может, станет ясным снова.

— Быть может.

Кофе был выпит, заказывать по второй чашке они не стали, но и обрывать на этом разговор не хотелось. Генри, однако, не решался снова атаковать собеседника оружием своего скептицизма.

— Но вы все же пришли к какому-то выводу, не так ли? — сказал он наконец. — Что мы можем сделать, чтобы спасти наше общество от полного разложения?

— Вы спрашиваете меня как гражданина?

— И как гражданина и как ученого, изучающего политику.

— Надо делать то что делает врач. Поставить диагноз и прописать лекарство.

— Каков же ваш диагноз заболевания?

— Капиталистическая система.

— А лекарство?

— Революция.

3

Генри Ратлидж спросил жену: не следует ли им отменить предполагавшийся в середине октября большой прием.

— Ты хочешь сказать, из-за Луизы? — спросила Лилиан.

— Да, — ответил Генри и поглядел на потолок кухни, словно опасаясь, что та, о ком они говорили, может их услышать.

— Нет, не думаю… Или ты боишься, что она опять сорвется и начнет соблазнять твоих студентов?

Генри даже не поморщился, как сделал бы это прежде.

— Нет, не в этом дело. Мне бы просто не хотелось выпроваживать ее за дверь, если присутствовать на таком сборище для нее будет тягостно.

Лилиан ничего не ответила, и, пока супруги молча размышляли каждый про себя над возникшей проблемой, в кухню вбежала Лаура и устремилась к холодильнику, чтобы налить себе стакан молока.

— Послушай-ка, — сказала Лилиан. — Ты теперь у нас здесь нечто вроде посредника… Как, по-твоему, отнесется к этому твоя сестра, если отец устроит прием для своих эрудитов-интеллектуалов, сиречь для своих студентов?

— Такой прием, как мы всегда устраивали?

— Ну да.

— Мне кажется, ей совершенно все равно.

— Но ты все же спроси ее, это будет лучше.

Лаура пожала плечами.

— Ее нет дома.

— Спросишь потом.

— А где она? — поинтересовался Генри.

— У доктора Фишера, по-моему.

— У своего пятидесятидолларового дружка, — заметила Лилиан.

— Быть может, как раз с ним-то и надо посоветоваться, — сказал Генри.

Но Луиза сама обратилась за советом к своему психиатру, после того как Лаура передала ей разговор с родителями.

— Ну, а ты-то как к этому относишься? — спросил доктор Фишер, откинувшись на спинку своего черного кожаного кресла с медными шляпками гвоздиков. Кабинет доктора был воплощением изысканности и богатства. Луиза, сидя к нему в полуоборот, смотрела в окно.

— Право, не знаю, — ответила она. И, улыбнувшись, добавила: — Может, конечно, случиться, что я покушусь на одного из его студентов.

— Не исключено.

— Ведь если это верно — то, что вы говорите, будто я просто стараюсь сделать больно отцу за то, что для него на первом месте мама, а не я, — тогда легко можно допустить, что я изнасилую одного из его студентов у нас в гостиной.

— Нет, мне все же это представляется маловероятным, — сказал доктор Фишер. Взвинченное состояние Луизы в это утро внушало ему опасения.

— Излечиться или умереть, — сказала Луиза со смехом.

Доктор Фишер поглядел на нее с беспокойством.

— Но, мне кажется, теперь настанет излечение, — продолжала Луиза. — Я так превосходно чувствую себя сейчас, что, возможно, мне даже не потребуется больше ваша помощь.

Она повернула голову и с улыбкой посмотрела на психиатра. Свежее, оживленное лицо — она и в самом деле выглядела отлично, несмотря на сломанное ребро.

— Я уже слышал это от тебя, Луиза, — сказал доктор Фишер, осторожно поглаживая свой бритый подбородок.

— Да, помню, — сказала Луиза и хмуро опустила глаза. — Но тогда это было вроде затишья перед бурей.

— А теперь?

— И теперь, возможно, то же самое, но по крайней мере я уже знаю, чего мне ждать.

— Чего же именно?

— Внезапной вспышки похоти, надо полагать… — Она насмешливо, почти с вызовом улыбнулась психиатру.

Доктор Фишер выпрямился в кресле и покосился на длинные стройные ноги Луизы.

— Я бы никак не советовал тебе вступать… вступать в близкие отношения с кем-либо из студентов, — сказал он.

— Но это же лучше, чем с грузчиком.

— Ненамного. Тебе нужны более прочные узы…

А Луиза и в самом деле чувствовала себя настолько лучше, что ей доставляло удовольствие поддразнивать доктора Фишера; она уже знала наперед, что он сейчас скажет, и он сказал:

— …Нужен союз с мужчиной зрелого возраста, чутким, понимающим. — Под таким мужчиной подразумевался сам доктор Фишер, но высказать это вслух он не решался. И просто приударить за ней не решался тоже, так как это шло вразрез с профессиональной этикой, а такая неуравновешенная девушка, как Луиза, могла, кто ее знает, post coitum[28], вместо того чтобы покончить с собой, донести на него. — Иначе потом ты будешь противна самой себе, — закончил доктор Фишер.

— Вот от этого мне как раз и нужно избавиться, — сказала Луиза. — От всех этих самобичеваний.

— Да, конечно, это тебе тоже нужно преодолеть в себе, но, пока ты не научилась с этим справляться, не следует ставить себя в такое положение, при котором ты будешь испытывать чувство вины.

— На ошибках учатся, — заявила Луиза. Доктор Фишер взглянул на электрические часы на стене. Время Луизы истекло. Доктору Фишеру очень не хотелось оставлять ее в таком бесшабашном настроении, но миссис Фуренштейн, вероятно, уже ожидала в приемной. Обещай мне не… обещай мне хотя бы подождать до следующего четверга. Луиза встала.

— Чтобы сделать вам приятное, доктор Фишер, обещаю.

Она улыбнулась. Доктор Фишер вздохнул, пожал плечами и проводил ее до дверей.

4

Луиза сказала Лауре, что ей все равно — пусть устраивают этот прием, если им так хочется, а Лаура передала это родителям. Но потом Луиза стала думать о предстоящем приеме даже не без интереса. Ей было всего девятнадцать лет, в конце-то концов, и разве не могла юная профессорская дочка начать все сначала, надеть нарядное вечернее платье и пококетничать с красивыми студентами своего отца? Она даже снизошла до поездки с Лилиан в Бостон в один из фешенебельных магазинов и посоветовалась с ней насчет нового туалета. Лилиан благосклонно восприняла эту попытку сближения со стороны дочери и не заметила, что, останавливая свой выбор на платьях почти детского фасона, Луиза делает это не без известного цинизма и насмешки над самой собой.

— Нет, это слишком молодо, — сказала Лилиан, когда дочь привлекла ее внимание к бело-розовому платьицу, напоминающему детский передничек. — Ты будешь выглядеть в нем просто чудовищно.

— А что бы посоветовала мне ты? — спросила Луиза.

Лилиан порылась в платьях на вешалках, пропуская мимо ушей советы продавщицы, которая пыталась их обслужить.

— Вот это, — сказала она наконец, снимая с вешалки простое серое платье строгого покроя.

— Вдовий наряд, — сказала Луиза.

— Как раз то, что нужно, — сказала Лилиан.

Луиза покраснела.

— Отлично, — сказала она.

Платье было типа сарафана, и под него надевалась голубая шелковая блузка. Его и надела Луиза для приема гостей, и, по мнению Лилиан, она производила в нем именно то впечатление, какое ей и следовало производить: девушки молоденькой, но уже умудренной житейским опытом. Луиза в этом наряде спустилась вниз, когда кое-кто из гостей уже прибыл: Элан Грей и мистер и миссис Уилдон — соседи Ратлиджей, которые были недостаточно важными персонами, чтобы приглашать их на более пышный прием ближе к рождеству.

— Кого я вижу, Луиза! — сказала миссис Уилдон. — Как мило! А я думала, что вы в Калифорнии.

— Нет, — сказала Луиза и не прибавила больше ни слова.

Подошел Генри.

— Луиза, познакомься, — сказал он, — это отец Грей.

Один из слушателей моего семинара.

— Пожалуйста, зовите меня просто Элан, — сказал священник, пожимая Луизе руку.

Луиза поглядела ему в лицо, заметила настороженнопытливый взгляд и приписала это необычной профессии мистера Грея.

— Так вы член семинара? — спросила она,

— Да, — сказал Элан.

Луиза направилась в другой конец комнаты, чтобы взять у Лауры бокал с соком.

— Староват немного, как ты находишь? — шепнула она сестре на ухо.

— Кто староват?

— Да этот священник.

— Бывают, по-моему, и совсем немолодые студенты.

— Чокнутые.

Обе рассмеялись. Луиза отхлебнула апельсинового сока. Несмотря на свой наряд, она с каждой минутой чувствовала себя все моложе — словно падала откуда-то с высоты прямо в детство.

— Надеюсь, не все папины студенты — священники средних лет, — сказала она.

— Посмотрим, — улыбаясь, ответила Лаура.

— Ты видела хотя бы одного из них?

Лаура утвердительно кивнула.

— И назначала кому-нибудь свидания?

Лаура фыркнула. Это следовало понимать как отрицание.

— Впрочем, там есть один, который, по-моему, должен тебе понравиться. Шикарный парень.

— Не этот? — спросила Луиза, указывая на появившегося в дверях Майка Хамертона.

Сестры рассмеялись, нимало не заботясь о том, что этот хорошо воспитанный некрасивый юноша может принять их смех на свой счет.

— Нет, — сказала Лаура, — не этот.

Шел уже девятый час. Появились и остальные приглашенные. Всем было предложено вино, соки, виски или водка. Последним приехал Дэнни — единственный из студентов, знакомый с семьей профессора. Он уже слышал о том, что Луиза возвратилась домой, и можно было ожидать проявления некоторого любопытства с его стороны, однако он ограничился тем, что коротко бросил ей «Привет!» и взял бокал с вином. Сосредоточенно-напряженное выражение его лица, казалось, скрывало волнение или боль.

К Луизе подошла Кейт Уильямс. Луиза вежливо поддерживала беседу, но хотя обе девушки принадлежали к одному кругу и были примерно одного возраста, точек соприкосновения между ними было мало; к тому же Луиза уже заприметила Джулиуса Тейта и сразу поняла, кого имела в виду Лаура. «Шикарный парень» — это, конечно, он. И если раньше она едва слушала Кейт, то теперь ее внимание было уже полностью поглощено другим: она смотрела на Джулиуса, зрачки ее расширились.

— Мустанг, — чуть слышно пробормотала она, — настоящий мустанг.

— Как вы сказали? — переспросила Кейт.

Луиза растерянно поглядела на нее.

— Кто это? — спросила она, указав кивком на мексиканца.

— Это Джулиус.

— Он тоже из вашего семинара?

— Да… Они все из нашего семинара.

Луиза внезапно почувствовала легкое головокружение; она продолжала вежливо болтать с этой чопорной девицей из Мэна, но нервы ее уже были натянуты как струны; что-то поднималось в ней, взбудораженное присутствием Джулиуса.

Джулиус, стоя в другом конце комнаты, едва ли мог заметить, какое впечатление он произвел на Луизу. Однако эта красивая девушка, по-видимому дочь профессора — сходство бросалось в глаза, — привлекла к себе его внимание, а видя, что ее взгляд прикован к нему, он решил: надо с ней поболтать. В самом деле очень хорошенькая девчонка.

С пустым бокалом в руке он направился к Луизе, и она впервые за весь вечер получила возможность выступить в роли хозяйки дома. Она предложила Джулиусу вина.

Кейт — ее бокал тоже был уже пуст — отошла, оставив Луизу и Джулиуса вдвоем.

— Что вы будете пить? — спросила Луиза.

Ну… шотландское виски, если найдется, — с запинкой ответил Джулиус, как всегда словно думая о чем-то другом.

Луиза взяла у него бокал, наполнила его. Он прошел за ней следом и остановился у нее за спиной, глядя на картину Боннара. Он видел Луизу впервые, но у него появилось то ощущение близости, которое возникает между мужчиной и женщиной, когда они читают взаимный интерес в глазах друг друга. Не раздумывая долго, он завязал разговор.

— Вы которая из двух? — спросил он, когда Луиза протянула ему бокал.

— Как вас понять?

— Мне говорили, что у профессора две дочери.

— Да, это верно. Я — старшая. А вот Лаура, — Она кивком указала на свою младшую сестру.

— У нее очень мечтательный вид.

— Верно, хлебнула лишнего.

Джулиус кивнул.

— Нравятся вам занятия в семинаре? — спросила Луиза.

— Это здорово, — сказал Джулиус. — В самом деле здорово. Ваш отец — интересный человек.

— Да, — сказала Луиза кисло. — Он даже пишет книги.

— Я не совсем это имел в виду. То есть я хочу сказать, что я не только это имел в виду.

— А что же, расскажите.

— На последних занятиях он держался несколько странно.

Луиза опустила глаза, уставилась в свой бокал с апельсиновым соком и переменила тему разговора.

— А вы откуда приехали к нам?

Лицо Джулиуса стало непроницаемым.

— С юго-запада.

— Нью-Мехико?

— Да, почти что, — сказал он так, словно нехотя выдавал тайну.

— Но вы все же американец?

— Конечно. А почему вы спрашиваете?

— Вы могли бы быть и мексиканцем.

— Разве я говорю, как мексиканец?

— Нет, но выглядите вы, как мексиканец.

— Мой отец из Нью-Джерси.

— Мистер Тейт?

— Да.

— А чем он занимается?

Ответ снова прозвучал уклончиво:

— Ну, у него много различных занятий.

Луиза решила, что хватит его расспрашивать, Джулиус смотрел куда-то в сторону, словно разговор ему прискучил или он искал кого-то глазами, и Луиза боялась совсем отпугнуть его своими стремительными настойчивыми вопросами. Вовсе не его секреты были ей нужны.

— А вы чем занимаетесь? — спросил Джулиус, помолчав.

— Я училась в Калифорнии, — сказала Луиза. — В Беркли. Но бросила.

— Почему?

Теперь она в свою очередь уклонилась от прямого ответа.

— Просто бросила и все, — сказала она.

— А теперь что вы собираетесь делать?

— Еще не знаю. Подыщу себе пока работу. В будущем году снова поступлю в какой-нибудь колледж.

— Профессор, вероятно, может устроить вас куда угодно, — с улыбкой заметил Джулиус.

— Разумеется. От него тоже может быть кое-какая польза.

Стоя рядом с Джулиусом, Луиза держалась подчеркнуто холодно и спокойно, хотя все сильнее ощущала его притягательность. В облике Джулиуса Тейта, в каждой черточке его лица было все, чему она знала цену. Эти мягкие темные волосы — так приятно было бы обвить их вокруг пальцев; эти округлые, бритые, чуть шершавые щеки — как они сплющились бы, зажатые между ее ладонями; кончики ее пальцев скользнули бы вдоль его сильного прямого носа, и она поцеловала бы его детские губы и пробудила желание в его убегавших от нее карих глазах… И, думая так, она легонько постукивала ногой по полу и потягивала через соломинку свой апельсиновый сок.

В центре гостиной поднялся какой-то шум. Дэнни — он был уже порядком пьян — начал кричать сперва на Майка, затем и на прочих гостей, а по сути, на всех американцев вообще.

— Вам просто на все наплевать! — кричал он, и его тонкое интеллигентное лицо вдруг сморщилось, словно от боли. — Вы не понимаете и не хотите понять, что мы ничуть не лучше римлян, убивших Иисуса Христа… О господи, господи!

И он сел на кушетку, понуро склонив голову над пустым бокалом. Все вокруг сразу умолкли, все были шокированы и смущены. Лилиан, стоявшая в холле, вошла в гостиную. Лицо ее выражало грозную решимость — она, дескать, знает, как надо поступать с мальчишками, которые, напившись, не умеют себя держать, однако, порядком выпив сама, Лилиан споткнулась, зацепившись за ковер, и хотя и устояла на ногах, но это отвлекло ее от первоначального намерения, а быть может, оно вдруг показалось ей нелепым.

— О господи, господи! — продолжал бормотать Дэнни. Генри и Элан подошли к Майку.

— Что тут произошло? — спросил Генри.

Майк, спокойный, выдержанный, как всегда, ответил:

— Просто он очень расстроен, профессор.

— Из-за чего?

Дэнни услышал их, и его несчастное, залитое слезами лицо снова исказилось злобой.

— Из-за чего? — выкрикнул он с прежней силой. — Вы спрашиваете — из-за чего? Вы что — не читаете газет, не смотрите телевизор? Он мертв. Че Гевара мертв, и это мы убили его, наши сволочи из ЦРУ, значит — мы, и вот он мертв.

И он снова весь поник.

— Че Гевара убит в Боливии, — сказал Майк. — Да, это так, Кастро подтвердил.

Генри молча покачал головой.

— А вы этого даже не заметили, — сказал Дэнни. — Вы даже не заметили.

— Нет, — сказал Генри спокойно. — Нет, я это знал.

5

Луиза, воспользовавшись переполохом, вызванным выходкой Дэнни, сказала Джулиусу.

— Давайте удерем отсюда. Он ничего не ответил, но пошел за ней следом.

— Из-за чего все-таки они там расшумелись? — спросила Луиза, когда они шли по Брэттл-стрит, направляясь к Гарвардской площади.

— Че попался им в лапы в Боливии.

— Они убили его?

— Да.

— И от этого Дэнни слетел с катушек?

— Да, — повторил Джулиус. — Он действительно принимает близко к сердцу такие вещи. Я имею в виду политику.

— Когда-то и я тоже могла так.

— А теперь нет?

— Уже не так; я на стороне Дэнни, но больше не схожу от этого с ума, как он.

— Я вижу.

— А вы?

— Ну, я не стою совсем в стороне.

— В Альбукерке?

— Нет. Здесь. В СДО[29]. Но я не отдаюсь этому целиком. Так же, как вы, по-видимому.

— Конечно, в жизни есть и другое, — сказала Луиза.

Джулиус кивнул, однако не стал выяснять, что именно она имела в виду.

— Куда же мы пойдем? — спросил он.

— Да я, собственно, не знаю… Впрочем, если вы заняты… — с некоторым запозданием прибавила она.

— Нет-нет, — сказал он, — ничего определенного у меня не было намечено. — Он поглядел на часы. — Просто я проголодался, — сказал он. — Неплохо бы перехватить несколько сандвичей или еще что-нибудь.

Они зашли в закусочную возле Гарвардской площади, сели за столик и стали пить кофе и есть сандвичи с сырным маслом. Это была красивая пара: оба рослые, длинноногие, элегантно одетые — они невольно привлекали к себе внимание. Луиза оделась так только для этого вечера, но Джулиус всегда одевался отлично. Слегка ослабив узел галстука, он принялся за кофе.

— А вы, оказывается, в самом деле очень хороши собой, — сказал он небрежно. Это был его обычный подход к девушкам в возрасте Луизы: небрежность тона как бы скрадывала банальность комплимента.

— Да и вы тоже, — напрямик сказала Луиза, глядя ему в глаза.

Джулиус никак не ожидал такого ответа от юной девушки, почти школьницы, однако это не заставило его изменить тактику.

— А мне что-то не хотелось идти на этот прием, — сказал он, — и, значит, мы бы тогда не встретились. Подумать только!

— Встретились бы, — сказала Луиза.

— Каким образом?

— Не знаю… На улице.

— Да, но это было бы уже не официальное знакомство. — Он улыбнулся чуть-чуть двусмысленно,

— Конечно, — сказала она и слегка отвернулась от него, не совсем уверенная, что именно сейчас между ними происходит и понимают ли они друг друга.

Джулиус уже выпил свой кофе, а она пить не хотела.

— Давайте посмотрим вечернюю программу по телевизору, — сказала Луиза.

— Идет, — сказал Джулиус.

Оди вышли из закусочной.

— Может быть, поедем ко мне? — сказал он.

— А это где? — спросила Луиза.

Он назвал адрес — на Элм-стрит.

— У вас там что же… квартира?

— Да.

Луиза не стала спрашивать, живет ли он один.

— Мы возьмем такси, — сказал Джулиус.

Они вернулись на Гарвардскую площадь, и, когда Джулиус остановил такси, Луиза сказала:

— Мы можем поехать ко мне, в Бостон.

Джулиус обернулся к ней.

— Поехали, — тотчас согласился он.

— Я просто подумала, что туда почти столько же езды, как до Элм-стрит, — сказала Луиза.

— А вы живете не с родителями? — спросил Джулиус.

— Нет, сейчас пока что с родителями, — сказала Луиза. — Но я сняла себе квартиру в Бостоне. Понимаете, я хочу устроиться там на работу.

— Понимаю, — сказал Джулиус. Выражение его лица не изменилось — чуть ироническое, чуть надменное, но всякий, кто знал его ближе, как, например, его мать, почувствовал бы, что он нервничает. Он хрустнул пальцами, когда они садились в такси, которое повезло их вдоль Чарлз-ривер к Бостону, расположенному на другом берегу.

Дорогой он молчал, Луиза — вся во власти того, что было у нее на уме, — тоже молчала.

Джулиус расплатился с шофером. Луиза забыла взять с собой деньги. Зато оказалась достаточно предусмотрительной в другом — ключ от квартиры был при ней. Она пошла вперед.

— Я не заезжала сюда уже несколько дней, — сказала она Джулиусу, когда они вошли в маленькую прихожую.

Она заглянула в спальню: все как будто было в порядке.

— Очень славная квартирка, — сказал Джулиус. — Вы снимаете ее вместе с подругой?

— Нет, — как можно небрежнее отвечала Луиза. — Я не люблю жить с подругами. Идите туда и включите телевизор, — сказала она Джулиусу, кивнув на дверь в гостиную, и ушла на кухню.

Минутой позже она присоединилась к нему, захватив бутылку виски и бокалы со льдом. Джулиус покосился на бокалы, но ничего не сказал.

— В Калифорнии я жила вместе с двумя девушками, — сказала Луиза. — В общем было неплохо, но все-таки одной лучше.

— Мне тоже так кажется, — сказал Джулиус.

Луиза разлила виски, протянула один бокал Джулиусу, другой взяла себе и опустилась в кресло. — Какая идет передача? — спросила она. Джулиус не включил телевизора.

— Не знаю, — сказал он, наклоняясь, чтобы нажать кнопку.

— Не стоит, пожалуй, — сказала Луиза, и глаза ее блеснули. — Давайте лучше поболтаем.

— Идет, — сказал Джулиус. Он сел на кушетку и внимательно поглядел на Луизу. В комнате было уютно, тепло. Луиза сбросила туфли, положила ноги на стул, и юбка у нее вздернулась вверх. Она сидела, откинувшись на спинку кресла, в вороте блузки, верхняя пуговка которой была расстегнута, Джулиус увидел линию груди, и ему захотелось заглянуть поглубже.

Луиза заметила произведенное на него впечатление — ведь этого она и добивалась, — но ее жгло нетерпение, надо было спешить. Она беспокойно поерзала в кресле, потом вскочила.

— Можно я посижу здесь? — спросила она Джулиуса, указывая на кушетку. Это было сказано ребячливым тоном маленькой девочки, которой хочется чего-то испробовать, и Джулиус уловил этот оттенок и правильно понял скрытый в нем смысл.

— Разумеется, — сказал он, но голос его прозвучал глухо, неуверенно, и, когда Луиза опустилась на кушетку, слегка задев его при этом бедром, он залпом допил свое виски и сказал: — Ну, мне пора.

— Нет, — внезапно очень нервно сказала Луиза. — Пожалуйста, не уходите.

— Я должен уйти. Так не годится.

— Все в порядке, право же, право.

— Нет… Ведь вы дочь моего профессора, вы понимаете?

Она не нашлась, что ответить.

— И вообще, — сказал Джулиус, — так не годится… При всех обстоятельствах. — Он вышел в прихожую. — Но мы еще увидимся, конечно, — сказал он.

Луиза не ответила. Услышав, как за ним захлопнулась дверь, она встала… Нет, она не собиралась выброситься из окна. Она просто зашагала из угла в угол, крепко сжав губы и чувствуя, что ей, подобно Румпельштильцхену[30], хочется провалиться сквозь землю. Потом она прилегла на постель, руки ее бессознательно скользили по телу, но вскоре она встала, вышла из квартиры, взяла такси и поехала обратно на Брэттл-стрит.

6

На следующем занятии семинара уже не обсуждали ни Прудона, ни Бакунина — из уважения к чувствам Дэнни и учитывая интерес, проявляемый всеми студентами, семинар был посвящен только что убитому Че Геваре.

— Мы должны определить паше отношение к нему, — сказал Генри; голос его звучал холодно, спокойно. — Ведь Че действительно бросил вызов либералам и реформистам всего мира.

— Мне, по правде говоря, не совсем ясно, чего он пытался достичь, — сказала Дэбби, опасливо покосившись на Дэнни Глинкмана.

Наступило молчание; все ждали ответа Дэнни.

— Ну что ж, — сказал он после некоторой паузы, изо всех сил стараясь сохранять такое же спокойствие, как профессор. — Ну что ж, я скажу вам. Он хотел проделать в Боливии то же самое, что Кастро проделал на Кубе, — другими словами, с помощью небольшой кучки людей начать революционный переворот и постепенно перетянуть крестьян на свою сторону.

— Насколько я понимаю, там ведь не демократический строй? — вопросительно и несколько смущенно заметила Кейт.

— Разумеется, нет, — с коротким смешком ответил Майк.

— Там военная диктатура, — сказал Элан; голос его прозвучал четко, но в нем, как и в Дэнни, чувствовалось с трудом подавляемое волнение. — Это — военная диктатура, стоящая на страже интересов землевладельцев и капиталистов, как почти любое из правительств на этом континенте. Ну понятно, также и интересов Соединенных Штатов Америки.

— Американских корпораций, — заметил Джулиус.

— Но послушайте, — сказал Майк. — Если бы нас, американцев, там не было и мы бы не добывали для них медную руду, она бы так и осталась у них в недрах.

— Черта с два они бы ее там оставили! — Дэнни снова прорвало. — Да, наконец, русские оказали бы им помощь, не забирая себе при этом девяносто процентов прибыли.

— Вот ты и договорился, — сказал Майк, пожимая плечами. — В конечном счете на сцену всегда выплывают русские. Так ты в самом деле хочешь, чтобы русские…

— Может быть, если вы не возражаете, мы все-таки вернемся к теоретическим проблемам, — сказал Генри. — Не потому, чтобы практические задачи не были важны, но я полагаю, что в первую очередь мы должны заниматься теорией.

Кейт Уильямс взяла ручку, приготовившись записывать.

— Так вот, начнем с Маркса, — сказал профессор. — Он, как известно, выдвинул постулат революции, совершаемой рабочим классом и направленной против буржуазии, однако о том, как это должно произойти, он говорит лишь в самых общих чертах.

— Но он же утверждал, — сказал Майк, — что революция может произойти только в промышленно развитом обществе.

— Да, он полагал, что это должно происходить именно так. А вышло иначе, все революции произошли либо в полупромышленных, либо в совсем промышленно неразвитых странах, где пролетариат объединялся с крестьянством. Так было в России, и ленинская идея революции — внезапный захват государственной власти — в общих чертах по-прежнему остается основной стратегией как европейских, так и североамериканской коммунистических партий. И только когда мы обращаемся к Китаю, к Мао, там идея революции перерастает в идею партизанской войны, в чисто локальную концепцию постепенной революции. Если Маркс и Ленин считали революционную ситуацию необходимой предпосылкой революции, то теперь это нечто такое, чего не ждут, теперь ее создают путем прямого военного столкновения с силами буржуазного государства.

В аудитории царила тишина — все внимательно слушали профессора.

— Как я понимаю, — продолжал он, — мы приближаемся здесь к психологической стороне теории революции. Сила и неизбежность революционного движения теперь не в его массовости, не в большинстве, следующем непреложным законам экономики, но в политической сознательности отдельных революционеров, что уже полностью можно отнести к проблеме моральной. Мысли Мао Цзэ-дуна представляют собой не столько политические и экономические афоризмы, сколько экскурсы в психологию человеческой натуры, в ее взаимоотношения с политической властью. Он говорит, что один целеустремленный и дисциплинированный человек стоит больше сотни колеблющихся, что человек, полностью готовый принести себя в жертву высокой практической идее, для которой он созрел, всегда победит противника, сражающегося только из страха или из-за денег.

На Кубе подобная психологическая теория подвергалась испытанию в лабораторных условиях. Кучка исполненных решимости людей показала, что она может победить солдат Батисты, атакуя их по частям. Этого оказалось достаточно, чтобы превратить находившуюся еще в зародыше революционную ситуацию — угнетенное крестьянство — во вполне реальную; политически осознавшее себя крестьянство было готово сражаться и умереть за революцию.

Че боролся вместе с Кастро, но он не был кубинцем. Он был аргентинец и интернационалист. Подобно Розе Люксембург, он считал национальную принадлежность не существенной для революции — вот почему он призывал множить Вьетнамы. Борьба Вьетконга была для него не вьетнамской революцией, а мировой революцией. Такую же позицию, если вы помните, занимал Бёрк, который написал свои размышления по поводу революции в Америке, а не американской революции. С его консервативной точки зрения, революция являлась феноменом универсальным и могла вспыхнуть как в той, так и в другой стране.

Че был прав по крайней мере в одном отношении: во Вьетнаме подвергается решительному испытанию современная психологическая концепция революции, ибо там сравнительно небольшое количество высокосознательных, убежденных вьетнамцев сражается с равным, если не с большим количеством своих соотечественников и с полумиллионом американцев в придачу. На бумаге или в выкладках компьютера это неравенство сил кажется фантастическим, но тут на стороне коммунистов вступает в силу тот самый весьма существенный элемент нравственной правоты, ибо и войска Южного Вьетнама и армия Соединенных Штатов, если на то пошло, не более как стадо неизвестно за что борющихся людей, столкнувшихся лицом к лицу со своим «противником» только лишь по воле сложной и громоздкой машины государственного управления. Каждый из них как индивидуум жизненно не заинтересован — да, по существу, вообще никак не заинтересован — бороться с Вьетконгом, и каждый из них поэтому весьма и весьма неохотно будет рисковать своей жизнью. Вот в чем слабость нашей позиции во Вьетнаме, и это именно то, из-за чего мы можем проиграть войну.

В аудитории одобрительно зашумели.

— Я бы хотел, однако, вернуться к Че и к чисто теоретическому аспекту такого рода революции, — продолжал Генри, — ибо если наша гипотеза подтвердилась на Кубе и, может быть, подтвердится во Вьетнаме, тогда почему не распространить ее на любую другую некоммунистическую страну? Почему не создать революционную ситуацию, уведя группу убежденных революционеров в горы — это у них называется «фуоко», — и нападать оттуда сначала на небольшие, а затем на все более крупные подразделения правительственных войск? Ведь именно это и пытался, по-видимому, сделать Че, и пока еще не известно, из-за чего у них все сорвалось.

Профессор умолк. Студенты молчали тоже; все они смотрели па профессора, перебирая в памяти его слова и вкладывая в них каждый свой собственный смысл. Генри в задумчивости облокотился о стол и, не отрывая от него глаз, поглаживал пальцем нижнюю губу.

— Неудача на практике еще не обязательно говорит о том, что теория ошибочна, — промолвил наконец Элан.

— И притом, это ведь только единственная неудача, — сказал Дэнни. — И в Китае, и на Kубе все удалось, и во Вьетнаме борьба продолжается.

— А я не понимаю, — сказала Кейт. — Я, право же, не понимаю — зачем? Я хочу сказать, что ведь революция — это насилие, люди же гибнут…

— Ты бы, значит, не пошла против Батисты? — спросил Дэнни.

— Вероятно, пошла бы, — сказали Кейт, хотя и неуверенно. — Но не во всех же некоммунистических странах правят Батисты. И я не понимаю, зачем это надо, чтобы повсюду были революции.

Все повернулись к профессору и увидели, что лицо его уже утратило выражение спокойной ясности.

— Это трудный вопрос, — сказал он. — Очень трудный. Возможно, что всякие радикальные перемены насильственны по своей природе, потому что принуждают людей делать что-то против их воли. А что касается того, действительно ли необходимы радикальные перемены и стоят ли они тех страданий и разрушений, которые ими вызываются, — это уж каждый должен решать для себя сам. Пока мы сидим здесь, в Кембридже, нам может казаться, что мир, в общем-то, не так уж плох. Но это лишь потому, что мы — внутри, а ураган бушует вокруг, но если вы шагнете подальше, к окраинам нашего мира — в Южную Америку или в Африку или хотя бы даже в те трущобы, что тут у нас, в Роксбери, — слово «несправедливость» станет для вас чем-то более осязаемым. Или просто что-нибудь может случиться с вами или с кем-нибудь из ваших близких, и тогда понятие больного, прогнившего общества приобретает для вас более реальный смысл.

— Но какое отношение имеет все это к капитализму? — спросила Кейт.

— Имеет, — сказал Элан, — потому что капитал — это то, что делает людей жадными, тщеславными, суетными.

— А по-моему, это уж кто как видит, — сказала Кейт, пожимая плечами.

— Я, например, прекрасно все это вижу, — сказал Майк, — но только я не согласен с таким объяснением. Это не капитал формирует подобным образом человеческую натуру а сама натура человека заставляет его изобретать такие вещи, как капитал, чтобы они служили ее целям. И я бы сказал, что капитал совсем неплохо справляется с поставленной перед ним задачей. Мир с точки зрения экономики был похож с самого начала истории человечества на стоячее болото, пока наконец где-то в шестидесятых годах восемнадцатого века не начал поднимать голову капитализм. Теперь мы можем посылать людей в космос и с помощью химии и различных аппаратов сохранять жизнь тем, кто без этого был бы обречен на смерть.

— Правильно, — сказал Джулиус, — но теперь, когда мы узнали, как это делается, не обязательно продолжать делать это тем же самым способом. Ты напоминаешь мне китайца, который думал, что ему нужно сжечь свой хлев, чтобы зажарить свинью, потому что именно таким образом ему впервые удалось отведать жареной свинины.

Все рассмеялись, за исключением Майка, который произнес саркастически:

— Что-то я не вижу, чтобы коммунизм мог похвалиться особенными достижениями, черт побери. Укажите мне коммунистическую страну, которая бы достигла большего, чем мы.

— В каком-то отношении, — сказал Дэнни, — в России и в Восточной Германии они достигли большего…

— В капиталистических странах прогресс совершается вдвое быстрее, чем в коммунистических, — сказал Майк. — Возьмите Японию.

— А что ты скажешь о менее развитых странах? — сказал Дэнни.

— Им больше пользы от американской помощи, чем от коммунистической идеологии.

— Это неверно, — сказал Джулиус, — потому что наша помощь попадает прямо в карманы продажных политиков.

— Нельзя вливать новое вино в старые мехи, — сказал Элан.

— Вот это верно, — подтвердил Джулиус.

— Знаете что, — сказала Дэбби, — я хотя и не согласна с Майком, но все-таки не понимаю, зачем обязательно нужно прибегать к насилию, как это делал Че. Я хочу сказать, а как же Ганди? Он же освободился от английской зависимости, не прибегая к насилию?

— К насилию прибегать необходимо, — с неожиданной страстью произнес Сэм. — Идея отказа от применения насилия привела к тому, что целое поколение негров топталось на месте. Люди просто перешагнут через тебя и все, если ты будешь лежать, поджав хвост, как хворая сука.

— Сэм, Сэм, как ты смеешь… — начала Дэбби, приняв почему-то его слова на свой счет.

— Пример Ганди, — поспешил вмешаться Генри, улыбнувшись Дэбби, — может оказаться именно тем исключением, которое подтверждает правило. В конце концов, Ганди имел дело с империалистически слабой державой. И к тому же ему приходилось действовать в рамках индийского общества, которое ценит пассивность, как ни одна нация на свете.

— Мы не можем не признать, мне кажется, — сказал Элан, — что сила и власть идут рука об руку. Сила может даже создать вполне эффективное подобие власти. Ценность первых вылазок Кастро, без сомнения, и заключалась в том, что он показал кубинским крестьянам, чего можно добиться, если противопоставить силе силу. Главное достижение партизан было не в количестве убитых ими солдат или захваченного оружия, но в развенчании Батисты. Потерпеть поражение — это значит потерять авторитет, а потеря авторитета ведет к потере политической власти.

Помолчав, Элан заговорил снова.

— Это закон природы, и мы можем взять его за постулат: тот, кто несет моральную ответственность, должен иметь право применять силу. Муж должен иметь право привести к повиновению жену, применяя силу, если это окажется необходимым, а родители — детей.

Генри улыбнулся.

— Это похоже на учение Сен Поля[31],— сказал он.

— Но это не очень-то похоже на учение Христа, — сказала Дэбби, — Христос не учил насилию.

— Нет, конечно, — сказал Элан, — потому что его царство не от мира сего, в то время как революция — это очень даже от мира сего.

— Но могли бы вы, — спросил Генри, — могли бы вы сейчас взять винтовку и убить кого-нибудь? Ведь именно с этого все и начинается?

— Да, — сказал Элан, — да. Я могу взять сейчас винтовку и с чистой совестью застрелить, к примеру, Линдона Джонсона.

Генри покачал головой.

— А я могу, — сказал Дэнни.

— Ну, так почему ж ты этого не делаешь? — насмешливо спросил Майк.

— Да, я мог бы, — повторил Дэнни; шея его слегка покраснела. — И это было бы только начало.

— А ты как, Джулиус? — спросил Элан.

— Что ж, — сказал Джулиус, — я бы, пожалуй, застрелил Линдона Джонсона… но не собираюсь этого делать. — Он рассмеялся.

— А почему нет? — спросил Элан.

— Ну, прежде всего потому, что мне это не сошло бы с рук.

— Сошло бы, — сказал Элан, — если все хорошо продумать.

— Я бы застрелил Уоллеса, — сказал Сэм. — Если бы он появился в этих дверях и у меня была бы в руках винтовка, я бы застрелил его.

— И это ничего бы не изменило, — сказал Генри. — Вы не можете убить предрассудки, убивая человека, который является их носителем.

— Нет, — сказал Элан, — но мы можем подать пример.

— Пример — кому?

— Тем, кто страдает от его убеждений и действий. Почему Джонсон сам лично должен быть огражден от опасной войны, на которую он посылает других? Только потому, что он президент?

— Вы не можете положить конец войне, убив Джонсона.

— Вероятно, нет. Но это может поднять дух тех, кто сражается против нас, и послужит уроком тем, кто так бездумно ввязал нас в эту войну, — заставит их понять, что есть люди, которые считают их преступниками, и им не избежать личной ответственности за свои дела.

Это прозвучало с большой силой, и Генри опустил голову, словно не найдя ответа. И тут Кейт подняла руку.

— Извините, профессор, — сказала она, — мне бы не хотелось никому мешать, но, к сожалению, я должна уйти.

Генри посмотрел на часы и увидел, что время семинара давно истекло.

— Хорошо, — сказал он, — мы продолжим этот разговор на следующем занятии.

7

В этот вечер, вернувшись домой, Генри застал Луизу в гостиной. «Привет!» сказали они друг другу, и Луиза стала смотреть, как отец наливает джин в большой бокал, чтобы приготовить себе свой первый мартини.

— А ты не хочешь? — спросил он.

— Нет, благодарю, — сказала она так ядовито, что Генри должен был бы страдальчески поморщиться, однако он и глазом не моргнул. Добавив в шейкер обычную дозу вермута, он потряс его и наполнил бокал. Потом прошел в другой конец гостиной, сел в кресло и углубился в «Нью-Йорк ревью оф букс», словно был один в комнате.

А у Луизы книги при себе не было, она скучала и ждала, что у нее с отцом произойдет какое-нибудь драматическое объяснение. В расчете на это она неожиданно заявила:

— Я решила прекратить эту волынку с доктором Фишером.

— Прекрасно, — сказал Генри, не поднимая головы. — А где мама?

— Она отправилась к Кларкам.

Генри кивнул.

— Она тревожится за Лаури, — продолжала Луиза.

— Почему?

— Я не знаю. Лаури не было дома целый день, но это еще ничего не значит. Однако мама находит, что Лаура вела себя как-то странно в последнее время и стала часто отлучаться из дому, а миссис Кларк тем временем считала, что Эдди, наоборот, пропадает у нас.

— Где же они в таком случае? — спросил Генри.

— Никому не известно. Мама отправилась к Кларкам, думает что-нибудь разузнать там.

Генри продолжал читать журнал.

— Впрочем, мне кажется, я догадываюсь, где она может быть, — сказала Луиза, делая еще одну попытку возбудить любопытство отца.

— Где же?

— Понимаешь, тут есть один парень, который преподает в Бостонском университете, его зовут Тони. И живет он где-то в Бостоне. По-моему, они бывают у него.

— Как они с ним познакомились? — спросил Генри.

Луиза пожала плечами, чего Генри не мог видеть, так как снова принялся за чтение, однако он, по-видимому, и не ждал ответа и вопроса не повторил.

Увидав, что разговора с отцом не получается, Луиза встала и вышла из комнаты. Постояв немного в холле, она направилась в кухню. Ей опять захотелось затопать ногами — это желание овладевало ею уже не первый день; а теперь… теперь еще вдобавок ко всему… вдобавок ко всему… это снисходительное безразличие со стороны отца… Прямо хоть снова выбрасывайся из окна!

Вся беда в том, сказала она себе, что у нее нет настоящих друзей в Кембридже. Те из ее школьных подруг, которые еще не разлетелись в разные стороны, жили теперь совсем другой жизнью… Вернее, это она жила теперь другой жизнью. Дэнни стал нестерпимо серьезен. По-видимому, ей надо завести себе новых друзей — может быть, даже через Лаури и ее приятелей — похоже, это довольно лихая компания. Лицо Джулиуса всплыло вдруг в памяти, и она скрипнула зубами при воспоминании о своем унижении.

Отворилась наружная дверь, и в кухню вошла Лилиан. Лицо у нее осунулось и приняло злое выражение от обуревавшей ее тревоги.

— Ну что, разыскали их? — спросила Луиза,

— Нет. Кларки не знают, где они могут быть и куда все время ходят.

— Ты зря так тревожишься, мама, — сказала Луиза. — В наше время пятнадцатилетние считаются уже вполне взрослыми.

Лилиан принялась чистить овощи к обеду.

— Я не сомневаюсь, что Лаура вернется домой, — сказала она, — но все же она ведет себя как-то странно. Появляется и исчезает словно привидение, не сказав никому ни слова. И в такую погоду, как сейчас, ходит все в одном и том же ситцевом платьишке, без плаща. Хоть бы вязаную кофточку накинула.

— Она просто на взводе, вот и все. Когда человек на взводе, он не замечает холода.

— Что это значит «на взводе»?

— Будто ты не знаешь. Марихуана.

Лилиан фыркнула.

— Лучше бы вы не баловались такими вещами, — сказала она.

— Это совершенно безвредно, мама, поверь мне. Алкоголь и сигареты куда опаснее.

— Да, так говорят, — сказала Лилиан. — Во всяком случае, я надеюсь, что она не испробовала чего-нибудь похуже.

Луиза задумалась — ей пришла в голову какая-то мысль.

— Послушай, — сказала она матери, — мне кажется, я знаю, где она пропадает. Пойду попробую ее разыскать.

И, не дожидаясь ответа, она вышла из дому и села в «фольксваген». Она проехала по набережной и по Мемориал-драйв, потом свернула на Массачусетскую магистраль, бросив монетку в автоматический шлагбаум. Проехав около двух миль, она переправилась у Пруденшиал-сентр на другую сторону, в Южный Бостон, и остановила автомобиль перед домом на Уоррен-авеню: когда-то Лаура, указав на этот дом, сказала ей, что здесь живет ее приятель Тони.

Слабый лиловатый свет струился из окон первого этажа. Луиза поднялась на крыльцо и позвонила у парадного входа. Ожидая, пока ей отворят, она глядела на облупившуюся коричневую дверь и прислушивалась к монотонным звукам музыки. Однако дверь все не отворяли, и она позвонила вторично, а потом, заглянув в окно первого этажа, увидела брошенный на пол матрац и перевернутый вверх ногами чайный столик — знакомую картину.

На секунду ей стало нe по себе — не из-за тех, кого она могла встретить в этом доме, — она побаивалась обитателей окружающих трущоб. Одетая как состоятельная американка, она опасалась, как бы ее здесь не ограбили. Но в эту минуту дверь отворилась, и она увидела перед собой мужчину средних лет с серым лицом и пушистыми рыжеватыми волосами.

— Здесь живет Тони? — спросила Луиза.

Брови мужчины полезли вверх, выражая недоумение: почему он должен отвечать на ее вопрос?

— Я Луиза — сестра Лауры.

— Угу, — произнес мужчина. — Входите. — Он посторонился, давая ей пройти, словно контролер, которому предъявили билет или членскую карточку. — Она наверху, — сказал он. — И прибавил: — Набралась.

— Чего? — спросила Луиза.

— ЛСД, — сказал Тони.

Луиза кивнула. Сама она никогда еще не прибегала к этому наркотику, но ей вспомнился Джесон, и на мгновение ее охватило непривычное для нее чувство тревоги за другого человека.

Она поднималась по узенькой лесенке; весь дом, казалось, пропах ладаном и марихуаной. Особенно тяжелым был воздух в комнате на втором этаже, в которую Луиза, следуя за Тони, заглянула в поисках сестры. В комнате было человек пять-шесть — кто стоял, кто сидел, и в тусклом лиловатом свете ламп Луиза не сразу стала различать лица. Все они, по-видимому, в той или иной мере находились под действием наркотиков, одни что-то бессвязно бормотали, другие разглядывали подсвеченные фотографии на стенах, создающие оптический обман для галлюцинирующих наркоманов. Когда глаза Луизы привыкли к этому полумраку, она заметила дружка Лауры — Эдди: он одиноко топтался в углу под однообразный ритм музыки, брюки и трусы у него были спущены и болтались вокруг щиколоток.

Не найдя среди присутствующих Лауры, Луиза направилась к Эдди и спросила, где ее сестра. Ей пришлось почти кричать — музыка громко резонировала в этой пустой комнате с незастеленным ковром полом. Но Эдди, по-видимому, не слышал ее, сколько бы она ни кричала; он улыбался, глядя мимо нее в пустоту. Луиза обеими руками сжала его лицо и притянула к себе.

— Где, черт бы тебя побрал, Лаури? — крикнула она, но шестнадцатилетний юнец только рассмеялся и помочился ей прямо на юбку.

— Красивая! — прошептал он, и на лице его появилось экстатическое выражение блаженства. К Луизе подошел хозяин.

— Она наверху, — сказал он. — Хватила лишнего, и мы подняли ее наверх.

— Куда? — закричала Луиза.

Тони, пошатываясь, вышел из комнаты и поманил за собой Луизу. Она поднялась по лестнице следом за ним в небольшую мансарду. Там на куче армейских одеял полулежала Лаура. На ней, как и предполагала Лилиан, было только легкое платье, но она, по-видимому, не чувствовала холода. Она вся изогнулась на одеялах, прижалась щекой к стене — казалось, какой-то художник нашел для нее эту позу в духе Энгра. Подол платья у нее задрался кверху, и тонкие ноги были обнажены; глаза, неподвижно уставленные в стену, широко раскрыты, руками она упиралась о груду одеял.

Луиза опустилась на колени возле нее.

— Лаури, — позвала она. — Тебе плохо?

Лаура ничего не ответила, только повела глазами и снова уставилась в одну точку, Луиза прочла в них безумие.

— Пойдем домой, — сказала Луиза, беря сестру за руку. — Пойдем домой.

Лаура позволила повернуть ее, оттянув от стены, но потом вдруг взвизгнула, словно насмерть раненное животное, и несколько раз подряд ударилась головой о стену, точно хотела пригвоздить себя к ней в прежнем положении.

— Пойдем домой, — повторила Луиза теперь уже умоляюще.

— Послушай, — сказал Топи, стоя за спиной Луизы в дверях, — нельзя везти ее домой в таком состоянии.

— Тогда что, черт подери, ты посоветуешь мне сделать? Может, ты собираешься позвать доктора?

— Не паникуй, — сказал Тони. — Ей ведь это не впервой.

— И так же вот было плохо?

— Нет, тогда ей было хорошо. Но это пройдет. Увидишь.

— Когда?

— Часика через два-три.

— Через два-три?

— Подожди. Сама увидишь.

— Ну вот что. Я не намерена оставлять ее здесь.—

Луиза взяла одеяло и накинула его Лауре на плечи.

— Послушай, — сказал Тони, неподвижно стоя в дверях, — ты не можешь забрать ее домой, потому что твои родители вызовут полицию.

— Ладно, я не повезу ее домой, — сказала Луиза. — Обещаю. Но забрать ее отсюда нужно.

Тони сделал шаг в сторону. Как видно, он и сам был напуган — теперь Лаура начала тихонько стонать — и посторонился, давая им пройти.

— Мне пришлось запереть ее здесь, — сказал он Луизе, когда они спускались по лестнице. — Мало ли что может случиться, когда девчонка переберет.

— А как с Эдди? — спросила Луиза.

— Этот в порядке, — с усмешкой ответил Тони. — Развлекается по-своему.

— А как развлекается Лаури? Я имею в виду — когда она не перебарщивает?

— Она поет.

Луиза усадила сестру рядом с собой в машину и поехала в сторону Кембриджа, не совсем отчетливо представляя себе, куда им лучше направиться. Лауру, по-видимому, уже не так сильно мучили кошмары, и когда они ехали по улицам, она следила глазами за цепочкой фонарей. Луиза, не задумываясь, нарушила бы свое обещание, данное Тони, однако ей самой подумалось, что лучше не везти Лауру домой. Мелькнула мысль о докторе Фишере, но что толку от его гладко струящихся речей? Можно было повезти Лауру к себе на квартиру, но ей не хотелось оставаться там с ней вдвоем. И тут она подумала о Джулиусе. Она припомнила его адрес на Элм-стрит и поехала дальше через Кембридж, еще не ясно представляя себе, чем Джулиус может ей помочь.

Она добралась до Элм-стрит, и Джулиус отворил ей дверь. Увидев перед собой Луизу, он, казалось, слегка растерялся.

— Не пугайтесь, — сказала она, стараясь вывести его из замешательства. — Я приехала из-за Лаури, из-за моей сестры. Она в машине.

— А что с ней? — Переборщила с ЛСД.

— О боже! — воскликнул Джулиус. Он спустился к машине и с помощью Луизы перенес Лауру в дом; ее положили на постель в спальне, и она тут же начала жалобно стонать и все норовила удариться головой о стену. Однако им удалось мало-помалу успокоить ее, и потом она уже лежала тихо, уставившись широко раскрытыми глазами в потолок. Луиза и Джулиус покрыли ее одеялом и ушли в гостиную.

— Надо бы позвать доктора, — сказал Джулиус.

— Нет, — сказала Луиза. — Не надо. Да и все равно доктор ничего не сможет сделать. Нам бы только присмотреть за ней, пока она не придет в себя.

— Если вы находите, что так лучше, — сказал Джулиус, — будь по-вашему.

Некоторое время они сидели молча. Луизе припомнились некоторые обстоятельства их последней встречи, и теперь уже она почувствовала замешательство.

— Мне очень неприятно… что я так обременяю вас, — сказала она.

— Бросьте, — сказал Джулиус. — Ведь мы же старые друзья, разве нет? — Он улыбнулся весело и чуть иронично, и Луиза улыбнулась в ответ, а потом неожиданно расплакалась.

— Ну полно-полно, — сказал Джулиус, но не сделал попытки утешить ее, а ушел на кухню варить кофе. Потом он принес кофе, обнял Луизу за плечи и посоветовал ей не принимать все так близко к сердцу.

И Луиза успокоилась, выпила кофе и спросила:

— Можно я позвоню родителям?

— Ну конечно, — сказал Джулиус. — А что вы собираетесь им сказать?

— Сама не знаю. Просто скажу, что все в порядке.

Она набрала номер; к телефону подошел Генри. Она сказала ему, что Лаура с ней, на квартире у одного приятеля, и они останутся тут до утра. Генри, очевидно, принял это как должное, и Луиза повесила трубку, не пытаясь больше ничего объяснять.

Потом она заявила, что хочет есть, и Джулиус пошел и купил рубленых шницелей. Они поели, немного посмотрели телевизор, и в одиннадцать часов Луиза прилегла на кровать Джулиуса рядом с сестрой и уснула. А Джулиус лег спать на кушетке в гостиной.

8

Проснувшись, Луиза и Лаура сразу почувствовали запах кофе и бекона. Когда они появились на кухне, обе казались смущенными — каждая на свой лад и по разным причинам.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Джулиус Лауру. Она остановила на нем долгий, пристальный взгляд, словно стараясь получше вникнуть в его вопрос.

— Все в порядке, — сказала она и села за стол.

Обе девушки спали, не раздеваясь, платья у них были мятые, вид усталый, но все же Лаура уже вполне оправилась, и Луиза, по-видимому, была очень рада, что у сестры все так благополучно обошлось.

— Что вы хотите на завтрак? — спросил Джулиус, стоя у плиты. — Яичницу, кофе?

— Спасибо… пожалуй, кофе, — сказала Луиза.

— А я бы съела яичницу и еще что-нибудь, — сказала Лаура.

— Тогда получайте, — сказал Джулиус. — Яичница и бекон. Вам надо подкрепиться.

И они втроем уселись за довольно плотный завтрак. Поначалу никто не касался событий прошедшей ночи, но когда завтрак подходил к концу и чашки с кофе уже наполовину опустели, Джулиус поглядел на Лауру и спросил:

— А вам здорово плохо было ночью?

Лаура судорожно глотнула и утвердительно кивнула головой.

— Да, — сказала она.

— Я на вашем месте не стал бы больше этим баловаться, — сказал он тоном старшего брата.

— Правильно, — сказала Луиза. — Я бы тоже не советовала тебе, Лаури. Это опасная штука.

Лаура снова кивнула.

— Я знаю, — сказала она. — Просто мне… ну, словом, мне казалось, что стоит разочек попробовать.

— Понятно, — сказал Джулиус.

— Но в первый раз это было упоительно.

— Это приятно, потому что уводит от действительности, но ведь это всего лишь иллюзия. И она, в сущности, ни от чего не спасает. Это своего рода бегство, попытка укрыться в безумии, если вы еще не совсем безумны. А мне кажется, что вы не потеряли рассудка.

— Нет, не потеряла, — сказала Лаура. — Но порой я об этом жалею.

— Ничего нет проще, — сказал Джулиус. — И если вы хотите свихнуться с помощью марихуаны, ЛСД, половых извращений или чего-нибудь еще, едва ли найдутся слова, которые могли бы вас от этого удержать.

— Нет, — сказала Лаура, — я этого не хочу, но только… только…

— Я понимаю, — сказала Луиза. Она повернулась к Джулиусу. — Просто иногда так скверно на душе, чувствуешь себя такой несчастной, что становишься самой себе нестерпима, и хочется вывернуться наизнанку… Ведь лучше все же одурманить себя, чем совсем покончить с собой.

— Да уж, конечно, — сказал Джулиус, — только потом вам все равно приходится спускаться на землю с этих заоблачных высот, а пока вы витаете там, жизнь ваша ничуть не становится лучше. А то, пожалуй, и хуже.

— Да, пожалуй, — сказала Лаура.

— Значит, надо держаться и уметь ждать и пытаться изменить к лучшему то, что в ваших силах, — сказал Джулиус.

— Но все это слишком огромно, — сказала Лаура. — Я имею в виду такие вещи, как война, например…

— Все равно нельзя терять головы, — сказал Джулиус. — Делайте что можете, и не теряйте головы.

— Наверно, вы правы, — сказала Лаура.

— В жизни много прекрасного, — сказал Джулиус, — только надо, чтобы это пришло к вам. И любовь, и материнство, и книги, и музыка, и живопись, и идеалы. Бывает, мы сами все упускаем, и я понимаю, что здесь у нас, в Америке, многое порядком подпорчено, но все-таки это существует и нужно уметь ждать и находить.

— Согласна, — сказала Лаура. Она улыбнулась и встала.

— Ты хочешь уйти? — спросила Луиза.

— Да, я, пожалуй, пойду, — сказала Лаура. — Хочу посмотреть, как там Эдди.

— Ладно, и я с тобой, — сказала Луиза, поднимаясь со стула.

— Нет, — сказала Лаура, — не надо. Со мной все будет в порядке.

— Ты уверена? — спросила Луиза.

— Уверена. Я возьму такси.

— Ну хорошо, — сказала Луиза и опять села.

— У меня с собой ничего не было? — спросила Лаура.

— Нет, — сказал Джулиус.

— Ну что ж, до свиданья. — Она протянула Джулиусу руку, и он встал. — Спасибо вам, — сказала она и ушла.

Оставшись вдвоем с Джулиусом, Луиза сразу ощутила неловкость. Она допила холодный кофе, оставшийся в чашке.

— Я, пожалуй, тоже пойду, — сказала она.

— Куда вам спешить, — сказал Джулиус, которому тоже явно было не по себе.

С минуту они молчали, потом Джулиус спросил:

— С ней ничего не случится, как вы думаете?

Луиза пожала плечами.

— Надеюсь. Но вообще она эмоциональная девочка.

— А вы разве нет? — с улыбкой спросил Джулиус.

— Разумеется, — сказала Луиза резко. — Только меня наркотики не интересуют, у меня другое.

Улыбка сбежала с лица Джулиуса, и он покраснел от смущения.

— Любовь… — проговорил он.

— Бросьте, — сказала Луиза. — Это я уже пробовала.

— Любовь может быть совсем иной, — сказал Джулиус.

— Слышала я эту проповедь.

— Возможно. — Джулиус нахмурился и поспешно отвернулся к окну.

— Не сердитесь, — сказала Луиза. — Считайте, что у меня не все дома. У нас тут полно психов. Если бы мы болели телом, а не душой, у нас были бы пятна на коже или желтые лица… А когда не в порядке голова, это не сразу бросается в глаза.

— Ясно, — сказал Джулиус.

— Да вы теперь уж, верно, и сами это заметили, — сказала Луиза.

— А вы не ходите к психоаналитику? — спросил Джулиус.

— Как же, хожу, — насмешливо отвечала Луиза, — но что он может сделать, он сам такой же псих, как я. Здесь, в Кембридже, это вроде бубонной чумы. Да и во всей Америке тоже. Ну, бывают, конечно, исключения… Вот вы, похоже, этим не страдаете.

— Вы так считаете? — спросил Джулиус с оттенком иронии в голосе.

Луиза внимательно всмотрелась в его лицо.

— Нет, — сказала она. — По-моему, нет.

— А почему, как вы думаете?

— Не знаю. Может быть, потому, что вы мексиканец.

Джулиус негромко фыркнул, словно это был именно тот ответ, которого он ждал.

— Я наполовину янки, — сказал он.

— Ну да, — сказала Луиза, — но, должно быть, ваша мексиканская половина обеспечивает иммунитет. Примесь индейской крови, скорее всего. Вы ведь не спрашиваете себя беспрерывно, что вы делаете и зачем, и что с вами будет дальше, и счастливы вы или нет, как это делает каждую секунду любой рядовой американец. Вы просто такой, какой вы есть. Наверно, именно поэтому я и привезла Лаури сюда.

Джулиус молчал, и Луизе стало неловко.

— Я надеюсь, вы не рассердились… за то, что я притащила ее к вам.

— Нет, — сказал Джулиус. — Я был рад.

— В самом деле?

— В самом деле.

— Значит, мы можем быть друзьями? Даже если вы не хотите… ну, словом…

Джулиус улыбнулся.

— Конечно, мы можем быть друзьями.

— Тогда расскажите мне что-нибудь о себе.

— Что же вам рассказать?

— Что хотите. В конце концов, вы ведь кое-что знаете обо мне, потому что знакомы с моим отцом. А мне известно только, что ваш отец… Вы сказали, что у него было много различных занятий.

— Да, это так.

— А что он делает теперь?

— Он умер.

— Умер? Но об этом вы не говорили мне.

— Нет, — сказал Джулиус.

— Я хочу сказать, вы говорили о нем так, словно он жив.

— Нет, он умер.

— И как давно?

— Когда мне было четыре года.

— Как это, должно быть, ужасно, — сказала Луиза, так сухо произнося банальные слова сочувствия, словно она совсем не была уверена в том, что жизнь без отца это такая уж скверная штука.

— У меня осталась мать, — сказал Джулиус.

— Я понимаю.

— И дядя. Брат моего отца.

— А что он за человек?

— Он взял на себя заботу обо мне, — сказал Джулиус. — Навещает меня… Каждый год прилетал повидаться со мной в день моего рождения.

— Он живет где-то здесь?

— Нет, в Вашингтоне.

— И прилетал в Альбукерк? Каждый год?

— Да.

— Классный дядюшка.

— Он купил дом для моей матери и платит за мое обучение здесь.

— Вы, я вижу, многим ему обязаны.

— Я не мог бы приехать сюда, если бы не он.

Луиза встала.

— Можно я сварю еще кофе? — спросила она.

— Разумеется, — сказал Джулиус.

Луиза взяла кофейник, наполнила его водой из-под крана и поставила на плиту; ожидая, пока закипит вода, она стояла к Джулиусу спиной, отставив одну ногу, перенеся всю тяжесть тела на другую.

Джулиус потер лицо руками и из-за растопыренных пальцев окинул взглядом ее стройную фигуру.

— Я надеюсь, вы не думаете… из-за того, что произошло… ну, вы понимаете… не думаете, что я… что вы мне не нравитесь, — сказал он.

Луиза с улыбкой обернулась к нему.

— Нет, не думаю, — сказала она. И прибавила: — Это все, конечно, из-за расовых предрассудков.

Он рассмеялся, и она тоже. Вода закипела. Луиза насыпала в чашки растворимого кофе и села. Оба молчали, словно им вдруг стало трудно находить слова, но оба чувствовали, что расставаться им уже не хочется.

— Вероятно, ваш дядя очень гордится таким способным племянником, — сказала наконец Луиза. Выражение лица у нее стало чуть насмешливое и вместе с тем нежное.

— А быть может, он совсем в этом не уверен.

— Если бы вы не были таким способным, отец не взял бы вас в свой семинар.

Джулиус пожал плечами.

— Впрочем, я не думаю, что вы так уж много почерпнете из занятий с ним, — сказала Луиза. В голосе ее вдруг прозвучала горечь.

— Я уже очень много почерпнул, — сказал Джулиус.

— Не могу себе представить, чтобы он мог научить вас чему-нибудь… Ну, чему-нибудь действительно полезному.

— Почему же нет?

— Да потому, что он, как бы это сказать… безнадежен.

— В каком смысле?

— Он, может быть, и сумеет преподнести вам чужие идеи, но своих собственных у него нет.

— Не каждому дано быть Карлом Марксом.

— Конечно, и я не требую от него, чтобы он непременно был гением, но какие-то свои принципы он ведь должен иметь.

— А у него их нет?

— Нет. В сущности, нет.

— А у вас?

Луиза посмотрела на Джулиуса.

— Тоже нет, — сказала она, — но я хочу их иметь.

Джулиус отвел глаза.

— А как вы думаете их приобрести?

— Сама не знаю. С помощью кого-нибудь, кто их имеет, вероятно.

— Только не смотрите при этом на меня, — сказал Джулиус со смехом.

Но она продолжала на него смотреть.

— Я знаю, что они у вас есть, только вы не хотите сказать мне, в чем они состоят.

— Вы лучше попытайте на этот предмет Дэнни, — сказал Джулиус. — Он весь напичкан принципами.

— Дэнни? Да. Я знаю.

— Вы же видели, что с ним было, когда убили Че.

— Ну да, видела, только в это время у меня на уме было совсем другое, не так ли? — Она улыбнулась Джулиусу, и он неожиданно наклонился и поцеловал ее. На секунду все мускулы ее тела напряглись, потом и губы и тело стали податливы.

Когда поцелуй прервался, Джулиус встал. С минуту они смотрели в глаза друг другу: она сидя, закинув голову, он — стоя возле нее. Потом Луиза опустила глаза и сказала:

— Мне пора идти.

Она поднялась, и Джулиус отступил в сторону и проводил ее до двери.

9

На следующее утро Луиза, покинув родительский кров, направилась в другой, не столь фешенебельный район Кембриджа и остановила свой «фольксваген» перед маленьким домиком, укрывшимся в тени каштанов. Она постучала у парадного входа, подождала немного. Дверь отворила худощавая женщина лет пятидесяти.

— Здравствуйте, миссис Глинкман, — сказала Луиза. Женщина смотрела на нее молча.

— Вы не узнаете меня? — спросила Луиза.

— Луиза?

— Правильно.

— Ну конечно же, узнала, — сказала женщина.

— Я хотела, если позволите, спросить у вас, — сказала Луиза, — где теперь живет Дэнни?

— Вот здесь и живет, — сказала миссис Глинкман. — Входи, прошу.

Луиза вошла в маленький уютный дом, весь пропахший трубочным табаком доктора Глинкмана.

— Бруно, — сказала миссис Глинкман, подойдя к двери кабинета. — Это Луиза. — И прибавила, чуть понизив голос: — Пойди поздоровайся с Бруно, а я погляжу, проснулся ли Дэнни.

Луиза отворила дверь кабинета, в котором она так часто бывала года два назад, и, как всегда, приготовилась увидеть черные очки, скрывающие невидящий взгляд.

— Здравствуйте, доктор! — сказала она громко, чтобы он сразу понял, что это она стоит в дверях.

— Луиза? — произнес слепой ученый — грузный темноволосый мужчина, чуть постарше своей жены, и повернулся в кресле лицом к Луизе.

— Как поживаете? — спросила Луиза.

— Я-то? Да что ж, все по-старому. А как ты? Мы тебя давненько не видели.

— Я была в Калифорнии.

— В Калифорнии? Да, я слышал про это. — Голос его звучал грустно, как видно, ему уже все было известно.

— А теперь ищу работу, — сказала Луиза. — Вам, между прочим, не нужна секретарша?

— Еще как! — Он рассмеялся. — Если бы я только мог себе это позволить.

Луиза поглядела на груду книг для слепых, наваленную возле его кресла.

— Вы ведь по-прежнему преподаете? — спросила она.

— Да, преподаю… Как могу.

— Прекрасно.

— А Дэнни теперь занимается в семинаре у твоего отца… Взял его, хотя мальчик еще только на втором курсе. Это очень любезно с его стороны.

— Все говорят, что Дэнни очень умный, — сказала Луиза.

— Ну, хватит вам, — с притворно смущенным видом сказал Дэнни, появившись позади Луизы и засовывая рубашку в брюки.

— Это ты, Дэнни? — спросил доктор Глинкман.

— Я, папа, кто же еще.

— Замечаешь, Луиза, — сказал доктор Глинкман, — вот уже начинаю понемногу глохнуть.

— Неправда, папа, — сказал Дэнни.

— Ну, конечно, неправда, — насмешливо повторил отец.

— Прости, пожалуйста, если вытащила тебя из постели, — сказала Луиза, поглядев на взлохмаченные волосы Дэнни.

— Наш гений мог бы пойти далеко, — сказал доктор Глинкман, — если бы умел вставать чуточку пораньше.

— Уинстон Черчилль просматривал государственные бумаги, лежа в постели, — сказал Дэнни.

— И ты, значит, взял себе за образец Уинстона Черчилля? — сказал доктор Глинкман. — А я-то думал Че Гевару.

Дэнни покраснел.

— Пойдем выпьем кофе, — сказал он Луизе.

— А ты к нам заглядывай, — сказал доктор Глинкман Луизе.

— Непременно, — сказала Луиза. — Если вы не против.

Она прошла следом за Дэнни на кухню. Мать Дэнни, видимо, поднялась наверх или куда-то ушла.

— Можно я займусь завтраком? — спросил Дэнни.

— Ладно, валяй, — сказала Луиза и уселась за кухонный стол.

— Как ты живешь? — спросил Дэнни.

— Нормально, — сказала она.

— А по правде?

— Лучше, чем прежде, во всяком случае.

— Я огорчился, узнав, что у тебя все расстроилось с этим парнем… с Джесоном.

— Ничего, это к лучшему.

— Что, не получилось?

— Да, не получилось. — Луиза обвела глазами кухню: старый холодильник, газовая плита… — Хорошо у вас здесь, — сказала она. — Ничего не переменилось.

— Да, — сказал Дэнни. — С виду все по-старому.

— А не с виду?

Дэнни пожал плечами.

— Не знаю.

— Сам-то ты не изменился?

— Я стал старше.

— Это само собой, но идеи ты исповедуешь все те же?

— Они несколько видоизменились.

— Понятно.

— Ты живешь с родителями?

— Как когда. Я сняла квартиру в Бостоне, только… понимаешь, временами хочется пожить одной, а временами — нет.

— Понимаю, — сказал Дэнни.

— А ты меня просто изумляешь, — сказала Луиза.

— Чем?

— Из всех ребят, которых я знаю, ты единственный ухитряешься жить с родителями, и глотку вы при этом друг другу не перегрызли, и в сумасшедший дом никто не угодил.

— Мы тоже, случается, ссоримся, — сказал Дэнни.

— А тебе никогда не хотелось удрать от них? — спросила Луиза.

— Конечно, хотелось, — сказал Дэнни, — но вместе жить дешевле. И потом, мне кажется, отцу это приятно.

Мы с ним беседуем обо всем.

— Он не похож на других.

— Конечно. Он же слепой.

— Я не то имела в виду — он вообще не такой, как другие.

— Да, и у него есть, что сказать.

— Тебе повезло.

Дэнни с аппетитом принялся за бекон и гренки с кленовым сиропом.

— А твой отец… — начал он и замолчал, решив сначала прожевать. Потом заговорил снова — У твоего отца все получается себе наперекор, но, надо признать, что он пытается.

— Пытается — что?

— Понять, что нужно делать.

— А что же нужно делать?

Дэнни снова основательно набил рот, потом отхлебнул кофе.

— Видишь ли, он слишком увяз в этих бесконечных академических рассуждениях и дебатах при полном отсутствии какого-либо действия.

— Вот именно, — с горечью сказала Луиза. — Он ничего не делает, потому что не хочет никаких перемен. А разговоры — они ведь ему ничего не стоят.

— То же самое ты можешь сказать и про себя, — заметил Дэнни.

— Вероятно, ты прав, — сказала Луиза.

— Ну скажи… что бы ты хотела изменить?

— Самое себя… По крайней мере не быть собой. Я хочу освободиться от себя.

— Правильно, — сказал Дэнни. — Это тебе необходимо.

— Я хочу сделать что-то очень нужное и бескорыстное, — сказала Луиза и поглядела на Дэнни, который продолжал пить кофе.

— А вот я действительно намерен сделать кое-что нужное… но боюсь, ты назовешь это рассудочным своекорыстием.

— А что именно? — спросила Луиза.

— Бороться.

— Это хорошо — бороться. Но как и с кем?

— Господи, боже мой, это ты должна решить сама.

Выбор велик. Для начала можно выбрать кого и что угодно, лишь бы все всколыхнулось.

— Чтобы началась революция?

— Да.

— Я буду с тобой, Дэнни.

Дэнни поглядел на нее, держа чашку с кофе у губ.

— Ты уверена?

— Да.

— Я ведь говорю о настоящем деле, Луиза. Это не психотерапия для богатых маленьких невротичек.

— Да, конечно, — сказала Луиза, нервно глотнув, — да, я понимаю.

Дэнни поставил чашку и поглядел на часы.

— Между прочим, — сказал он, — ты пришла как раз вовремя.

— Вот как?

— Потому что через полчаса придет кое-кто еще из семинара, чтобы поговорить о том, что мы должны предпринять.

— А мой отец знает об этом?

— Нет. И не должен знать.

— Я-то ничего ему не скажу.

— Ни в коем случае.

— А твой отец знает?

— В общих чертах.

— А что он говорит?

— Он против.

— Почему?

— У него есть на то свои причины.

Луиза не стала больше спрашивать. Она ждала.

— Он считает, что это опасно, — сказал Дэнни.

— Мне кажется, он прав.

— Да, — сказал Дэнни, — то, что мы задумали, очень опасно. Но это важно, и это должно быть сделано.

10

Пришли те двое из семинара, кого ждал Дэнни, — Элан Грей и Джулиус Тейт. Последний, казалось, был ошеломлен, увидев здесь Луизу, и — так же, как и Элан, — искоса поглядел на Дэнни, когда тот предложил разрешить Луизе принять участие в их совещании. Однако ни один из них не мог привести сколько-нибудь основательных возражений, а Дэнни заявил, что он дружит с Луизой уже три года и ручается, что они вполне могут ей доверять.

После этого все четверо поднялись наверх, в комнату Дэнни, и расположились там — кто на постели, кто на подушках, брошенных на пол, а Дэнни сел на стул у своего письменного стола.

— Тебе слово, — сказал он Элану. Неуверенно поглядев на Луизу, Элан заговорил.

— Для меня очевидно следующее, — сказал он. — Нам теперь уже достаточно хорошо известно, как начинаются революции и как они побеждают, и все мы — по крайней мере все те, кто находится здесь, — согласны с тем, что революция не только желанна, но и необходима.

— Да, согласны, — сказал Дэнни.

Джулиус молча кивнул.

— Она необходима, — продолжал Элан, — не только нашему американскому обществу, но и как вклад в борьбу против международного империализма.

— Ты имеешь в виду Вьетнам? — спросила Луиза.

— И Вьетнам, — сказал Элан, — но также и Южную Америку и Африку… Везде, где только это удается, американский капитал распространяет свое влияние и стремится использовать природные ресурсы малоразвитых стран — полезные ископаемые, дешевую рабочую силу и тому подобное. Так вот, мы трое… вернее, четверо… решили, насколько я понимаю, перейти от отвлеченного изучения политики как науки к определенным политическим акциям: иными словами, мы рассматриваем себя как частицу материального исторического процесса.

Трое его слушателей кивнули головой в знак согласия.

— Повторяю, — продолжал Элан, — мы знаем, как возникают революции и как они достигают победы, потому что мы видели, что сделал Мао и что сделал Кастро, и мы читали у Мао, у Че, у Кастро, у Зиапа и Режи Дебрэ о том, как это было сделано. Все, что от нас требуется, это — переплавить извлеченный из их опыта урок в тактику и стратегию, соответствующую нашим собственным специфическим условиям.

Элан говорил негромко, отчетливо, без запинок; трое более молодых членов совещания слушали его с глубоким вниманием.

— Крестьянская партизанская война Мао и Кастро в нашей стране примет форму городской партизанской войны. Городская беднота — вот тот садок, в котором будет ловиться наша рыбка. В отличие от крестьянства в сельскохозяйственных странах. Сьерра-Маэстру заменят улицы Бостона, Чикаго и Нью-Йорка.

— А ты считаешь, — спросил Джулиус, — что партизаны в городах могут быть так же неуязвимы, как был Кастро у себя в Сьерре?

— Да, считаю, — сказал Элан. — Если они пользуются доверием народа, Посмотрите на мафию. Даже эта паразитическая организация неуязвима, потому что итало-американская беднота лучше понимает ее и в каком-то смысле больше доверяет ей, чем правительству Соединенных Штатов.

— И не без известного основания, — сказал Дэнни.

— Разумеется, — сказал Элан. — Совершенно так же, как негры никогда не выдадут своего преступника белому полицейскому.

— Негры, — сказал Джулиус, — вот подлинные жертвы нашей системы. Разве они не должны быть привлечены к участию в революции?

Элан посмотрел на Дэнни.

— Не знаю, — сказал он.

— Иначе говоря, разве Сэм не должен был бы сейчас быть здесь, с нами.

— Не знаю, — повторил Элан. — А ты считаешь, что должен?

— Не вижу причины, почему нет.

— Негры сейчас заражены расовым шовинизмом, — сказал Дэнни. — Они не пойдут на союз ни с одной нецветной организацией и уж подавно не позволят собой руководить.

— Мы не можем не признать, — сказал Элан, — что в нашем обществе белые занимают доминирующее положение.

— Безусловно, — сказал Джулиус.

— Большинство негров — и, уж разумеется, Сэм — рассматривают классовую рознь как рознь расовую.

— А по сути правильно обратное, — сказал Дэнни. — В основе всех расовых проблем лежит классовая проблема.

— Вот именно, — сказал Джулиус, — с этим я согласен.

И по-моему, каждый должен принять это как основу политической революции.

— Да, скорее так, чем считать ее просто восстанием рабов, — сказал Элан. — Ты прав.

Луиза уселась поудобнее на постели Дэнни.

— Но с чего все начнется, я не очень понимаю? — спросила она.

— Это и есть главный вопрос, — сказал Элан, сцепив пальцы рук, — и именно его мы, в сущности, должны обсудить.

— Совершенно очевидно, — сказал Дэнни, — что революционная акция порождается революционной ситуацией; короче говоря, есть причина и есть следствие; но мы — мыслящие существа и отдаем себе отчет в наших действиях; следовательно, с одной стороны, революция возникает как стихийный взрыв, а с другой — это не совсем так, ибо молекулы действуют осознанно и потому могут не выполнить своей роли.

— Каким образом? — спросил Джулиус.

— Очень просто: по трусости или по лени.

— Но допустим, что вам удалось все это преодолеть и постичь процесс социального развития достаточно ясно, чтобы понять свою собственную ведущую роль в нем. Тогда практически на кого будет направлен первый удар…

— То есть революционная акция? — уточнила Луиза.

— Да, революционная акция. Если революционность акции очевидна, тогда непосредственный результат ее не имеет большого значения, объект ее может быть даже случайным.

— Я что-то не понимаю, — сказала Луиза.

— Попробуйте взглянуть на вещи следующим образом, — сказал Элан. — Вы, или я, или Джулиус, или Дэнни, или все мы вместе не можем рассчитывать совершить сейчас революцию своими силами; с другой стороны, мы не можем ждать, пока каждый человек, живущий в Америке, придет к выводу, что революция необходима. Что же нам остается делать? Да что угодно, лишь бы сдвинуть дело с мертвой точки.

— Понимаю, — сказала Луиза.

— Значит, вопрос в том, что именно сделать? — сказал Джулиус.

— И это должно быть что-то из ряда вон выходящее, — сказал Дэнни. — Топать вокруг Гарвардской площади и выкрикивать лозунги — бессмыслица. Нам нужна революция!

— Присоединяюсь, — сказал Джулиус.

— Я лично считаю, — сказал Элан, — что это должен быть акт насилия под стать тому, что творит правительство во Вьетнаме.

— Я того же мнения, — сказал Дэнни.

У Луизы был озадаченный вид, и Элан, повернувшись к ней, попытался разъяснить свою точку зрения.

— Мы должны показать им, что отнюдь не собираемся шутить, — сказал он, — что на этот раз дело пойдет всерьез и это им не мыльные пузыри реформистов.

— Это должно быть воспринято как возмездие, — сказал Дэнни.

— Вы намерены убивать? — спросила Луиза.

— Да, — сказал Элан. — Убивать тех, кто убивает.

— Значит, убивать солдат?

— Они пешки, — сказал Дэнни. — А нам нужно сделать мат королю.

— Ты хочешь сказать — Джонсону? — спросила Луиза.

— Да.

Наступило молчание.

— К нему тебе никак не подобраться, — сказал Джулиус.

— Освальд достаточно близко подобрался к Кеннеди, — сказал Дэнни.

— Да, но с тех пор они стали осторожнее. Джонсон ездит в бронированном автомобиле, окруженный дюжиной охранников.

— Тут я согласен с Джулиусом, — сказал Элан.

— Наша акция должна увенчаться успехом. Лучше не браться за дело вообще, если есть опасность провала.

— Это несомненно, — сказал Дэнни.

— Логически мишенью для первого удара должен стать Джонсон — это напрашивается само собой, но именно поэтому, если наш выбор падет на него, это уменьшит наши шансы на успех.

Дэнни пожал плечами.

— Наверняка, — сказал он.

— Знаете, кто нам нужен? — сказал Элан. — Нам нужен человек, который воплощал бы в себе типические черты классового врага. Нам нужен не выскочка-деревенщина, как Уоллес, и не бряцающий оружием генерал, а кто-то из правительственных заправил, настоящий капиталист, а не простофиля, пляшущий под дудку капитала; мыслящая личность, а не слабоумный идиот; нам нужен человек, сознательно, с полным пониманием того, что он делает, взявший курс на развязывание империалистических войн за океаном и удушение свободы внутри страны.

— Ты хочешь сказать, — заметила Луиза, — что нам нужен кто-то типа Лафлина?

Элан задумался. И после некоторого колебания ответил:

— Да, кто-то типа Лафлина.

11

Джулиус и Луиза вышли из дома Глинкманов вместе.

— Подвезти тебя куда-нибудь? — спросила Луиза.

— Спасибо, подвези, — сказал он и сел рядом с ней в машину.

— Куда?

— Да куда угодно…

— К тебе домой или еще куда-нибудь?

— Пожалуй, лучше в библиотеку.

— А поесть сначала ты не хочешь?

— Неплохо бы.

— Тогда перекусим сандвичами.

Луиза поехала в сторону Гарвардской площади. Некоторое время оба молчали, потом Луиза сказала:

— Мне кажется, ты был не особенно доволен, увидав меня.

— Когда?

— Да у Дэнни.

Джулиус пожал плечами.

— Видишь ли… — начал он.

— Ну что?

— Понимаешь, мне бы не хотелось, чтобы ты была во всем этом замешана.

Луиза нахмурилась.

— Не женское занятие?

— Да, — сказал Джулиус, глядя через стекло на улицу. — Не женское.

— Пошел ты… знаешь куда.

— Ладно-ладно. — Он умиротворяюще погладил ее руку. — Понимаю. Можешь не объяснять. То, что сумею сделать я, ты сумеешь не хуже, а даже лучше.

— Не обязательно быть дюжим парнем, чтобы уметь спустить курок, — сказала Луиза.

— Нет, конечно, — сказал Джулиус, — только нужно быть очень хладнокровным.

— Хладнокровным, собранным, уверенным в себе.

— Вот именно.

— А у меня этого нет?

— Я не знаю. И во всяком случае, — он вздохнул, — меня ведь беспокоит не то, что ты не сможешь. Просто я считаю, что ты не должна.

— А почему, черт побери? Мне все это так же осточертело, как любому из вас.

— Да, но у тебя нет причин желать революции… коммунистической революции. И убивать Лафлина. Насколько я понимаю, он — друг вашей семьи.

— А может быть, я первый раз в жизни стремлюсь отрешиться от своего эгоизма.

— Может быть, — сказал Джулиус.

— Я хочу сказать, что вовсе не обязательно, черт подери, быть каким-нибудь умученным негром или мексиканцем, чтобы желать революции. Так или нет?

— Так, — поспешно согласился Джулиус.

— Ну тогда в чем дело?

Джулиус вздохнул.

— Ладно, — сказал он, — оставим это. — И, помолчав, добавил. — Может быть, я просто не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось.

Гнев Луизы утих, и вместе с ним исчезло напряжение. В голосе ее внезапно прозвучала нежность.

— Пострадать можно не только от пули, — сказала она.

— Я знаю, — сказал Джулиус.

— Разве не для того мы все это затеваем, — спросила она, — чтобы избавить людей от страданий — мы же видим все, что творится вокруг?

— Да, конечно, — сказал Джулиус.

— А ты — разве не для этого?

— Да, конечно, — повторил Джулиус.

Он повернулся к ней с улыбкой и ласково провел пальцами по ее шее в тот момент, когда машина вливалась в городской поток.

12

Даже не потрудившись придумать какой-нибудь благовидный предлог для мужа и дочерей, Лилиан Ратлидж во вторник сразу после ленча села в автомобиль и отбыла в свой летний коттедж в Вермонте. Биллу Лафлину удалось завернуть туда на ночь по дороге из Вашингтона в Монреаль…

Уставшие от езды, они просто поужинали вместе и тут же уснули и только утром предались любви. Потом Лилиан, опираясь на локоть, лежала рядом со своим любовником, чувствуя себя совершенно опустошенной. Билл закурил сигарету. Лилиан приподняла рукой свою правую грудь, потом опустила.

— Я старею, — сказала она. Билл Лафлин поглядел на нее.

— Они у тебя в полном порядке, — сказал он.

— Я ощущаю свое тело, только когда я с тобой, — сказала Лилиан. — Все остальное время я о нем не помню.

— Это потому, что ты меня любишь.

Она ничего не ответила, только искоса поглядела на его грузное, волосатое тело.

— А ты замечаешь свое тело? — спросила она.

— Я слежу за весом.

Лилиан наклонилась и помяла руками его бедра.

— Не надо, сам знаю, что жирею, можешь не напоминать, — сказал он.

— Наши дети сказали бы, что мы омерзительны, — заметила Лилиан. — По мнению Лауры, всем, кому перевалило за тридцать, надо запретить заниматься любовью.

— Вот как?

— Может быть, тебе стоит предложить такой законопроект сенату?

Она рассмеялась, и Билл тоже.

— Как сейчас там? — спросила она.

— Где?

— В сенате.

— Да как обычно. Фулбрайт по-прежнему мутит воду…

— Понятно. — Лилиан отвела глаза от своего любовника. — Мутить воду будут всегда… до тех пор, пока идет эта война.

— Перед выборами всегда всплывает наверх все это дерьмо, — сказал Лафлин. — Эти чертовы кулуарные крикуны, радетели за мир…

— Как бы я хотела, чтобы она кончилась, эта война, — сказала Лилиан.

— Но, черт возьми, Лил, — вскипел полуголый сенатор, — война может окончиться лишь после того, как мы одержим победу.

Лилиан пожала плечами.

— Надеюсь, это произойдет не слишком поздно.

— В каком смысле не слишком поздно? — нетерпеливо и раздраженно спросил сенатор.

— У меня такое чувство, что все идет вкривь и вкось.

— Не можешь же ты сваливать на вьетнамскую войну несчастье, которое случилось с Луизой?

— Кто знает…

— Вот оно что? Какая же, логически рассуждая, может быть тут связь?

— Логически — никакой.

Билл вздохнул, явно теряя терпение.

— У тебя ведь даже нет сына, — заметил он.

— Ну, а твой Бенни, кстати сказать, в колледже.

— Да, но рано или поздно ему придется отправиться следом за всеми. Мой сын, чтоб ты знала, не может увиливать от призыва. Да и не захочет к тому же.

— О, я уверена, что он не захочет.

— И Джинни тревожится.

— Могу себе представить.

Лилиан хмуро отвела глаза — она терпеть не могла, когда в постели упоминался кто-нибудь из супругов; да и Биллу это было не по душе, и, зная об этом, она сказала ему в отместку:

— Гарри тоже тревожится,

— А ему-то что?

— Луиза и Лаура… Да и то, что происходит вообще.

— Ну то, что происходит вообще, тревожит всех нас.

— Он стал какой-то странный в последнее время. Даже не обратил внимания, когда я ему сказала, что еду сюда.

— Вероятно, он уже примирился с этим.

— Очень может быть.

Оба помолчали, ожидая, когда исчезнет неприятный осадок, оставшийся от упоминания об обманутых супругах.

— А к черту! — сказал Билл, перекатываясь на бок, и поцеловал Лилиан.

Рука Лилиан снова легла на его тучное бедро.

Потом, чувствуя, что было бы иллюзорно ждать новой вспышки влечения, они начали одеваться. Когда Билл застегивал рубашку, Лилиан подошла к нему, положила на его плечо сцепленные пальцы рук и оперлась на них подбородком.

— Я все еще нравлюсь тебе? — спросила она.

— Ну конечно.

— Даже после всех твоих прелестных секретарш?

Он улыбнулся, понимая, что она только догадывается, но не может ничего знать наверняка.

— Даже после всех и каждой из них.

— Я не могу без тебя, — сказала она. — Никак не могу. Ты мне всегда нужен. Должно быть, это значит, что я люблю тебя.

— Я тоже. — Он завязал галстук.

— Когда мы теперь увидимся?

Он наклонился, достал блокнот из внутреннего кармана пиджака, висевшего на стуле.

— В ноябре в Бостоне у нас должен состояться этот пресловутый обед. Ты ведь тоже там будешь?

— Ну конечно, — сказала она. — И ты считаешь, что после десерта мы сможем спрятаться под обеденным столом, если скатерть будет достаточно длинной?

Билл усмехнулся.

— Надеюсь, — сказал он, — что мне удастся вырваться туда на день раньше. Мы можем встретиться в отеле, в баре.

— И подняться наверх?

— И подняться наверх.

13

Возвратившись в Кембридж, Лилиан нашла, что Генри и впрямь ведет себя как-то странно. Она вернулась домой под вечер, и Генри, как всегда в эти часы, сидел, попивая свой коктейль, но если обычно после ее одиноких отлучек в Вермонт или в Нью-Йорк, он встречал ее неприветливо и хмуро, то на этот раз в его взгляде была непритворная нежность. Он приготовил для нее коктейль и даже спросил, все ли было благополучно дорогой, но тактично не справился о том, как она провела остальное время.

Приканчивая второй коктейль, Лилиан внезапно прозрела: ее муж влюблен в другую. Чем же еще можно было объяснить столь великодушное поведение и намеренное чтение скучной политической книги? Воображение Лилиан работало с бешеной быстротой: не успела эта мысль поселиться у нее в голове, как они уже были разведены, и Генри благополучно и счастливо женат на одной из домовитых дамочек Кембриджа, исполненные презрения дочери предоставлены своей судьбе, а она, Лилиан, покинута всеми в беде и абсолютно одинока. Оставит ли Билл Джинни? Нет. И думать нечего. Его бы тут же забаллотировали. Да к тому же она никогда не смогла бы ужиться с таким эгоистом, как Билл Лафлин.

«О боже! — подумала она (после третьего коктейля). — Что же мне делать?»

Тут мысли ее обратились ко всем прочитанным журналам и советам, которые они дают женщинам, попавшим в аналогичное положение.

— Поедем куда-нибудь поужинать, — предложила она Генри.

— Миссис Пратт приготовила жаркое, — отвечал Генри, не поднимая глаз от книги, — да и картофель уже на плите.

— Бог с ним, ну пожалуйста! — сказала она. — Поедем в какой-нибудь ресторан в Бостоне.

Генри поглядел на нее, улыбнулся.

— Что ж, хорошо, — сказал он.

— Я переоденусь в одну секунду.

Лилиан поднялась к себе в спальню и решила по совету всех журнальных статей одеться как можно соблазнительнее. Она поглядела на себя в зеркало. «Черт побери, — подумала она, — я и вправду старею».

Она стала разглаживать кожу руками, но морщины и морщинки снова появились на прежнем месте.

— Сама виновата, — произнесла она вслух, все еще видя себя в роли разведенной жены Генри Ратлиджа.

Хотя и сильно под хмельком, она сумела придать себе элегантный вид; деликатные маленькие морщинки не портили ее привлекательности и, в общем-то, были мало заметны.

Генри выключил плиту, но не дал себе труда переодеться и так и остался в свитере и широких брюках.

В машине Лилиан сделала попытку сыграть роль неискушенной девушки на первом свидании. Элегантно одеться и подкраситься было не так уж трудно; изменить свою обычную манеру поведения оказалось куда труднее.

— Ты видел девочек? — спросила она.

— Они редко бывают дома, — сказал Генри. — Но как будто немало времени проводят вместе. По-моему, им куда больше пользы друг от друга, чем от нас с тобой.

— Не думаю, что нам уже следует от них откреститься, — сказала Лилиан.

— А может быть, это было бы лучше, — сказал Генри. — Мне кажется, когда детям минуло шестнадцать, родители уже сделали для них все, что могли, как хорошего, так и плохого.

— Они бывают крайне впечатлительны в шестнадцать лет, — сказала Лилиан, — и поэтому им особенно нужен теплый домашний очаг.

Генри искоса поглядел на жену, он думал о ней в точности то же самое, что она думала о нем: ее поведение казалось ему необычным, только его это не так уж занимало.

В Бостоне они зашли в ресторан, который посещали раза два в год, с тех пор как переселились в Массачусетс. Ресторан был французский и очень дорогой, и официант покосился на свитер Генри, однако метрдотель узнал профессора и провел на места для почетных гостей, а Лилиан, стараясь загладить впечатление от небрежного костюма мужа, грациозно проплыла к столику, села и выпрямилась на стуле, держа перед собой раскрытое меню.

Когда ужин был заказан, Генри бесстрастным голосом произнес:

— Мне это все меньше и меньше доставляет удовольствие.

— Что именно?

— Шикарные рестораны.

— Очень жаль, — сказала Лилиан.

— Да нет, нет, — сказал Генри, — я не имел в виду сегодняшний вечер. По правде говоря, я даже рад, что ты это надумала. Мне хотелось поговорить с тобой кое о чем, и здесь… вне стен дома, это как-то легче.

Лилиан сжала кулаки и поспешно принялась болтать о сравнительных достоинствах ресторанов Бостона и Нью-Йорка. Болтовня была довольно бессвязной, поскольку мысли ее были совсем не о том: главное, нужно было чем-то занять время до тех пор, пока ей не удастся утащить Генри отсюда и водворить обратно под домашний кров. Какую ужасную ошибку она совершила, пригласив его поехать в ресторан, какие идиотские советы дают женщинам эти журналы!

Вскоре, однако, она не смогла больше продолжать свою болтовню и — импульсивная и смелая по натуре — пошла напролом.

— О чем же ты хотел со мной поговорить? — спросила она, затаив дыхание и понизив голос по крайней мере на целую октаву, понимая, что это уже будет не ресторанный разговор.

Генри наклонился к ней над столом.

— Я хочу продать дом, — сказал он.

Лилиан уставилась на него, широко раскрыв глаза.

— Ты хочешь продать дом? — повторила она.

— Я хочу переселиться в какой-нибудь домик поменьше.

— Но почему?

— Я больше не хочу жить богато.

— Не хочешь жить богато?

— Да.

— Что это значит?

Генри улыбнулся.

— Хочу освободиться от моих денег.

— Это почему же?

— Мне не нравится жизнь богатого человека.

— А что в этом плохого?

— Тебе она нравится?

Лилиан принялась за поданного ей омара.

— Да, — сказала она, — конечно, нравится.

— А мне кажется, что она обесчеловечивает людей, — сказал Генри.

— Как это понимать?

— Она лишает их одного очень важного условия человеческого существования — материальных лишений и необходимости с ними бороться.

— Ну и слава тебе господи.

— Нет. Это то же самое, что помещать львов в условия зоопарка. Они теряют жизненный импульс, ибо жизненный импульс — это борьба за существование.

— Для львов — возможно.

Генри принялся за своих креветок.

— И поэтому они начинают тосковать и духовно умирают либо очертя голову начинают метаться в поисках чего-то другого.

— Львы?

— Нет, люди.

— Чего же… — начала было Лилиан, желая спросить, чего же именно они ищут, но решила не продолжать. — А не слишком ли это поздно? — спросила она вместо этого.

— Думаю, что нет.

— Но ведь ты же сам сказал, что после шестнадцати лет…

— Я забочусь не о детях. Я делаю это для себя.

— Для себя?

— Чтобы не потерять самоуважения.

— Боже милостивый, Гарри, — сказала Лилиан своим обычным тоном, так как мысль о разводе теперь полностью улетучилась у нее из головы. — Я понимаю, что у тебя там всякие идеи, но уж, пожалуйста, не вздумай ставить свои эксперименты на мне и на девочках.

— А я думал, что ты ничего не будешь иметь против.

— То есть как это? Жить в какой-нибудь трущобе в Роксбери?

Генри улыбнулся.

— Я имел в виду Лексингтон или Бельмонт. Впрочем, мы можем даже остаться в Кембридже. Я просто хочу жить в таком же доме, в каком живет любой ординарный профессор.

— Любой ординарный профессор может жить и в доме на Брэттл-стрит.

— Нет, Лил, во всяком случае, не в таком доме, как наш. Если, конечно, у него нет еще нескольких миллионов помимо его профессорского заработка.

Лилиан отломила ножку омара и выпила немного белого вина. Сквозь стекло бокала она изучала лицо мужа. Но ему была знакома эта ее уловка. Его глаза встретили ее взгляд, и он рассмеялся. Она тоже улыбнулась.

— Ты и в самом деле заметно постарел последнее время.

— Пришла пора посмотреть правде в глаза и подвести итог, — сказал он. — Начинаешь задумываться, когда дело подходит к пятидесяти.

— Просто жизнь приобретает иную окраску, — сказала она. — Я это знаю. Скоро это ударит и по мне. Никуда от этого не денешься.

— Ну, я уверен, что ты будешь долго продолжать в том же духе.

Она покраснела и снова поглядела на мужа. Она не сразу отвела взгляд, пытаясь разгадать, что кроется за его словами, но на лице его нельзя было прочесть ни малейшего оттенка ни ревности, ни недоброжелательства.

— Значит, ты хочешь уволить миссис Пратт? — спросила Лилиан.

— Это уж как ты пожелаешь.

— Мои личные средства не дают мне возможности особенно роскошествовать.

— Остается по-прежнему мое жалованье.

— Да, конечно.

— Я ведь не собираюсь давать обет нищенства, — сказал Генри. — Просто я хочу перестать пускать пыль в глаза.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, ты сама знаешь. «Порш», и туалеты, и поездки в Вермонт и на Виргинские острова.

— Это твои ребята так тебя обработали?

— Какие ребята?

— Дэнии Глинкман и Джулиус Тейт, ну и все прочие из твоего семинара.

— Отчасти да.

— Не понимаю, как ты можешь поддаваться их влиянию.

— Я бы согласился с тобой, Лилиан, но идея ведь существует сама по себе, независимо от того, кто ее проповедует.

14

На другой день Генри заметил, что его студенты, обычно столь охотно дискутирующие на любую тему, внезапно стали молчаливы и рассеяны, а Элан Грей, который еще недавно оставался побеседовать с ним после занятий, теперь ушел, даже не поглядев в его сторону.

А Генри хотелось поглубже вникнуть в идеи этого священника-иезуита, и он послал ему записку, приглашая зайти к нему на Брэттл-стрит выпить стаканчик вина. Элан в своей ответной записке сообщил, что придет, и действительно появился у профессора на следующий же вечер в половине шестого.

Генри пригласил его в кабинет, предложил выпить. Элан с бокалом виски в руке присел на край кожаного кресла.

— А у вас неплохое собрание книг, — сказал он.

— По правде-то говоря, — сказал Генри, — библиотека у меня в соседней комнате. Здесь только то, что необходимо для работы.

— А там что?

— Немного инкунабул… И кое-какие первые издания. Когда-то я собирал их.

— И картины, — сказал Элан, поглядев на Брака. — Тоже неплохая коллекция.

Генри взял бокал и сел.

— Вы считаете, что это дурно? — спросил он.

— Нет, — не слишком уверенно ответил Элан.

— Я этим больше не занимаюсь, — сказал Генри.

— Почему же?

— Просто не могу… платить тысячи долларов за… Мне кажется, что это эгоистично.

— Что-то же вы должны делать с вашими деньгами.

— Я предпочитаю отдать их тем, у кого их недостаточно.

— Неимущим?

— Да.

Элан рассмеялся.

— Я знаю, что это наивно, — сказал Генри. — Имейте в виду, я не субсидировал этих игроков в филантропию, которые хотели умиротворить несчастных бедняков в Роксбери… Во всяком случае, это не было моим осознанным намерением. Хотя в конечном счете могло свестись к тому же.

— Надо быть самым заядлым антимарксистским марксистом, чтобы намеренно умиротворять бедняков, — сказал Элан. — Я убежден, что даже Рокфеллер исполнен самых благих намерений.

— Так или иначе, — сказал Генри, — я понимаю теперь, что было бы наивно отдавать деньги беднякам. Но с другой стороны, я не хочу больше обладать своими деньгами. В сущности, я хочу от них освободиться.

— Ну что ж, — сказал Элан, — это превосходное намерение.

— Но я не очень ясно представляю себе, как лучше ими распорядиться. И подумал, что вы можете дать мне совет.

Элан рассмеялся.

— Вот уж действительно, что называется, embarras de richesses[32]. А я вовсе не уверен, что мне известно, как вам лучше ими распорядиться.

— По-видимому, — сказал Генри, — они должны пойти на нужды революционного движения, но кто укажет мне, какой именно партии следует их вручить. Есть, к примеру, «Пантеры»…

— Черные шовинисты, — пробормотал Элан.

— Как вы сказали?

— Они не признают никого, кроме самих себя, — сказал Элан, — никого, кроме черных. Они не подлинные революционеры в нашем понимании слова.

— Согласен. А что вы скажете о СДО?

— Да, — сказал Элан. — Это, пожалуй, то, что надо.

— Кому же персонально могли бы вы вручить деньги? Элан был в нерешительности.

— Мне кажется, я бы немного повременил, — сказал он. — Через год-два ситуация может значительно проясниться.

Генри кивнул.

— Пожалуй.

— Боюсь, как бы в настоящий момент все это не ухнуло впустую, потому что те, на ком вы остановите свой выбор, могут не оказаться во главе движения.

— Это верно.

— Я бы подождал.

Генри снова кивнул. Он встал, чтобы наполнить бокалы.

— Когда богач пришел к Христу, — сказал он, стоя спиной к Элану, — Христос приказал раздать все, что тот имел, беднякам.

— Да, правильно, — сказал Элан.

Генри обернулся, протянул Элану бокал и сел.

— Разве это не то же самое, что умиротворять массы?

— Христос, — сказал Элан, — думал о душах человеческих. Ему важны были лишь души людей, их духовная жизнь. Все остальное — материальная, мирская жизнь — так или иначе было злом, и заботу об этом можно было предоставить кесарю.

— А разве для революции души людей не представляют никакого интереса?

— Не совсем так. Революция — это объективная материальная необходимость. Духовное совершенствование — это субъективный процесс воли.

— Однако то, что толкает людей на революцию, разве это не субъективный волевой процесс?

— Не обязательно. Чтобы понять объективную необходимость, нужна только ясность сознания. Это не находится в зависимости от условий вашего личного существования. А христианская добродетель — она в том, чтобы угождать богу, она — в покаянии, и добрые дела блудницы могут быть больше угодны богу, нежели дела Мао Цзэдуна или Фиделя Кастро.

— Но поскольку все это, — сказал Генри, — поскольку все… кончается смертью, не должны ли мы больше стремиться к добру, чем к необходимости.

Элан обвел глазами комнату.

— А это в зависимости от…

— От чего?

— От нашего призвания, мне кажется. Одни из нас призваны стать святыми, другие революционерами.

— А прочие — банкирами или генералами?

— Нет. Каждому из нас дано видеть истину, потому что все мы наделены способностью мыслить. Банкиры и генералы не злые, а заблудшие души, и даже в своем заблуждении они могут быть святыми, в то время как мы — нет, хотя мы и правы.

— А вы уверены, что вы не можете быть святым?

— Уверен.

— Тогда почему вы стали священником?

— Одно время я думал, что мое призвание… ну, в общем, духовное призвание.

— И что же произошло?

— Мало-помалу оно становилось все менее реальным.

— Духовное?

— Да.

— А материальное все более и более реальным?

— Да.

— Но вы по-прежнему верите в духовное?

— Да… да, конечно, я по-прежнему верю в духовное… Я верую в бога. В Иисуса Христа. Да. Я священник. Я служу мессу. Но это становится все менее реальным; все менее и менее реальным. — Он поглядел на недопитый бокал в руке и проглотил оставшееся виски.

— А революция, — спокойно спросил Генри, — становится все более и более реальной?

— Да, — ответил Элан. — Для меня… теперь… это — единственная реальность.

15

В семь часов Элан ушел, а в половине восьмого Генри сел ужинать с женой и дочерьми.

— Что было нужно этому священнику? — спросила Лилиан.

— Я сам его пригласил, — сказал Генри. — Он интересный человек.

— Какой-то он противный, скользкий, — сказала Лаура.

— С чего ты это взяла? — спросил Генри.

— Не знаю. Может, потому что он священник.

— А по-моему, это, наоборот, очень хорошо, — сказала Луиза, — что даже в католической церкви при всей ее реакционности среди священников встречаются радикалы.

— Ну, Элан-то бесспорно радикал, — сказал Генри.

— Я знаю, — сказала Луиза.

— Ты разговаривала с ним, когда у нас был прием?

— Нет. Это Дэнни мне сказал.

— Я надеюсь, по крайней мере, что он не из тех радикалов, что устраивают бунты? — сказала Лилиан.

— О господи, мама, — сказала Луиза. — Чем, по-твоему, он должен заниматься, если он радикал? Ходить голосовать?

— Можно, казалось бы, обойтись без иронии, когда ты говоришь с матерью, — сказала Лилиан.

— Элан несомненно верит в насилие, — сказал Генри, — но, мне кажется, он никогда не пойдет дальше какой-нибудь обыкновенной стычки с полицией.

— Конечно, он пойдет дальше, — сказала Луиза. — Он же не либерал и не станет ждать, пока ему проломят череп.

— Ну что ж, — сказал Генри, — поглядим.

— Ты думаешь, — сказала Луиза, — что если у тебя не хватает духу сделать что-нибудь, так, значит, и у других тоже.

— Ну вот, началось, — сказала Лилиан. — Опять за старое.

— Нет, — сказала Луиза. — Не за старое — ведь теперь папа признает, что должно быть предпринято что-то решительное, он только не знает что.

— Кто тебе сказал, что я придерживаюсь такого мнения?

— Дэнни и… Джулиус.

— Кто бы ни сказал, это же неправда! Генри, дорогой, возрази ей, — сказала Лилиан. — Ты же знаешь, что надо делать.

Генри покраснел и промолчал.

— Ты не считаешь нужным сообщить дочерям? В конце концов это ведь их тоже непосредственно касается.

— А что такое? — спросила Луиза. — Что ты надумал делать?

— Я еще не окончательно решил, — сказал Генри.

— Твой отец намерен отдать кому-то свои деньги, — сказала Лилиан.

Дочери молча смотрели на отца. Потом Лаура спросила:

— Это правда, папа?

— Да… Возможно.

— Что ж, я считаю, это грандиозно. В самом деле, папа.

— Спасибо, — сказал Генри и улыбнулся своей младшей дочери.

Луиза не проронила ни слова.

— А как ты думаешь? — спросил ее Генри. Луиза явно была в замешательстве.

— Мне кажется, — сказала она, — что это… все же лучше, чем ничего.

— Спасибо, — повторил Генри, на этот раз с иронией. — Между прочим, — добавил он, — тут возникает — и твои друзья Дэнни и Джулиус, без сомнения, разъяснят это тебе, — возникает кое-какое затруднение.

— Рада слышать, — сказала Лилиан.

— Какое затруднение? — спросила Луиза.

— Ну, прежде всего, — сказал Генри, — встает вопрос: кому эти деньги должны достаться?

— А разве ты не можешь просто отдать их беднякам, живущим в гетто? — спросила Лаура.

— Нет, — сказал Генри, — нет, потому что, слегка облегчив им подобным образом жизнь, мы лишь отдаляем день, когда они наконец восстанут против всей системы в целом.

— Эти деньги должны послужить делу революции, — сказала Луиза.

— Вот именно, — сказал Генри, — но кто ее представители?

— Мы.

— Кто это — «мы»?

— Мы, то есть люди вроде Элана, или Дэнни, или Джулиуса.

— Ну, они — это еще не революция, — сказал Генри.

— Нет, революция.

— Это всего лишь кучка талантливых, но незрелых юнцов…

— Вовсе нет. — Пальцы Луизы судорожно сжали ручку кофейной чашечки.

— …юнцов, которым приятно разжигать себя конспиративными разговорами и фантастическими планами драматических сцен убийства.

— Фантастическими? Это мы еще увидим.

— В том-то все и дело, — сказал Генри, — что ничего мы не увидим.

— Ты, конечно, не увидишь! — вскричала Луиза, вскакивая из-за стола. — Ты не увидишь потому, что ты, черт побери, слишком самодоволен и респектабелен для этого. А все-таки это произойдет. И без твоей помощи — мы в ней не нуждаемся!

Отшвырнув ногой стул, она выбежала из комнаты. Генри потянулся за кофе и налил себе еще чашку.

— Опять все сначала, — сказала Лилиан. — Вы с Луизой верны себе.

Генри пожал плечами, но лицо у него вдруг стало встревоженное.

— Они что-нибудь замышляют? — спросил он Лауру.

— Я не знаю, — сказала Лаура.

16

Луиза вышла из родительского дома, со всей мочи хлопнув дверью. Она прошла в гараж и некоторое время совершенно неподвижно сидела в своем «фольксвагене», в холодном бешенстве вцепившись руками в баранку. Потом запустила мотор и поехала к Джулиусу.

Он отворил дверь и снова, казалось, был смущен при виде ее, но Луиза не заметила этого, так как в ней еще все кипело, и молча прошла мимо него в слабо освещенную гостиную. И сразу приросла к месту, когда ее горящий гневом взгляд встретился со взглядом высокого пожилого мужчины, сидевшего в кресле.

— Добрый вечер, — с легким оттенком иронии проговорил мужчина, из чего Луиза сделала вывод, что ее возбужденное состояние от него не укрылось.

— Здравствуйте, — сказала она и кивнула, хотя мужчина в это время вставал с кресла и его крупная голова была опущена.

Джулиус вошел и остановился позади Луизы.

— Может быть, ты познакомишь нас? — сказал мужчина, глядя на Джулиуса поверх плеча Луизы.

— Да… Конечно… Луиза, это мой дядя Бернард.

— А вы, — сказал дядя Бернард, — вероятно, мисс Ратлидж. Джулиус рассказывал мне о вас.

Луиза снова кивнула.

— Извините, что я ворвалась без предупреждения, — сказала она.

— Ну что вы, это только приятно, — воскликнул дядя Бернард с преувеличенной любезностью. — Я все равно уже собирался уходить.

— Не надо, дядя, не уходи, — сказал Джулиус.

— Ну, разве еще минутку, а вообще-то мне пора, — оказал дядя, снова усаживаясь в кресло.

Луиза обернулась к Джулиусу, пытаясь выяснить, хочет ли он, чтобы она осталась, но он в эту минуту отвернулся, придвигая себе стул, и Луиза опустилась на кушетку и поглядела на дядю Бернарда.

— Вы дочь профессора Ратлиджа, не так ли? — спросил дядя Бернард.

— Да, — сказала Луиза.

— Ваш отец очень интересный человек, — сказал мистер Бернард Тейт, — весьма, весьма интересный человек.

Луиза промолчала.

Джулиус беспокойно заерзал на стуле.

— Мне часто хотелось, — продолжал мистер Тейт, не замечая замешательства племянника или игнорируя его, — посвятить свою жизнь изучению идейных проблем.

— А чем вы занимаетесь? — спросила Луиза.

— Увы, очень скучными делами. В Вашингтоне. Но это дает мне приличное жалованье, а потом я получу пенсию, так что жаловаться не приходится. — Он улыбнулся, и улыбка была такой же фальшивой, как его ироничность и его добродушие. — В конце концов, — продолжал он, — мой отец, дедушка Джулиуса, был всего-навсего сталеваром. — Он рассмеялся. — Быть может, работал на одном из сталелитейных заводов вашего дедушки.

— Что-то не припомню, чтобы у моего дедушки были сталелитейные заводы, — сказала Луиза.

— Разве нет? — спросил Бернард Тейт. — Впрочем, возможно, что и не было.

— Хотя, кто знает, он мог вкладывать деньги и в сталь, — сказала Луиза.

— Очень может быть, — сказал Бернард Тейт. — Очень может быть. А теперь его внучка и внук сталевара встречаются как равный с равным в одном из наших крупнейших учебных заведений. — Он обвел взглядом гостиную Джулиуса. — В этом величие Америки, — сказал он.

Луиза и Джулиус молчали.

— Ничто не приносит мне большего удовлетворения, — сказал дядюшка, — чем сознание того, что я могу дать Джулиусу возможность находиться здесь.

— Джулиус говорил мне, что вы платите за его обучение, — сказала Луиза,

— Значит, он просто умеет отдавать должное. Я рад это слышать.

— И еще он рассказывал мне о том, как вы прилетали к нему на день его рождения в Альбукерк.

— Это доставляло мне удовольствие.

— Ты был необыкновенно добр ко мне, — сказал Джулиус.

Дядя пожал плечами.

— После того как твой отец умер, — сказал он, — для меня было не только долгом, но и удовольствием давать тебе образование. В конце концов, я не хотел, чтобы твой характер складывался исключительно в условиях… ну, скажем, в условиях латиноамериканских влияний. — Он рассмеялся.

Луиза, с интересом приглядываясь к нему, решила, что, вероятно, он служит по линии здравоохранения, либо просвещения, либо в какой-нибудь общественной организации, так как он смахивал одновременно и на врача, и на школьного учителя. Она поглядела на его тонкие сухие губы, на тяжелые полуопущенные веки, мешавшие уловить выражение его глаз, потом на его крупную лысеющую голову.

— Мне было очень приятно познакомиться с вами, Луиза, — сказал дядя Бернард, поднимаясь на ноги. Он был обут в тяжелые черные башмаки.

— Надеюсь, что я не…

— Нет, нет, — прервал он ее. — Мне пора домой.

Луиза перевела взгляд па Джулиуса, но тот смотрел на дядю.

— Ты проводишь меня до машины, Джулиус? — спросил мистер Тейт племянника.

— Разумеется, — сказал Джулиус. Потом обернулся к Луизе. — Обождешь меня минутку? — спросил он.

— Конечно, — сказала Луиза.

Когда они ушли, она села и углубилась в созерцание своих ногтей. Так, в раздумье, она просидела минут пять-шесть, пока не вернулся Джулиус.

— Прости, что я задержался, — сказал он.

— Ничего, — сказала она. — Это я виновата. Я никак не хотела помешать тебе провести вечер с дядюшкой.

— Не беспокойся, — сказал Джулиус. — Ему завтра надо очень рано вставать. Так что все равно он уже должен был вернуться к себе в отель.

— Ты ни капельки на него не похож, — сказала Луиза.

— Я, верно, больше пошел в мать.

— Я имею в виду не только внешность.

— Ну да, — сказал Джулиус, — он из другого теста. — Он сел рядом с Луизой на кушетку и взял ее руку. — Но не будем говорить о нем, — сказал он.

Луиза улыбнулась.

— О чем же ты хочешь говорить?

— Не знаю. — Джулиус рассматривал ее руку, повернув ее сначала ладонью вверх, потом обратно. — А ты грызешь ногти, — сказал он.

Луиза выдернула руку и засунула обе руки под себя.

— Сама знаю, — сказала она.

— Ну, ну, не сердись, дай-ка мне ее сюда, — сказал Джулиус и потянул к себе ее правую руку.

— Ладно, — сказала она, позволяя ему завладеть рукой, — только не говори больше гадостей.

— Разве это гадость? Ты грызешь ногти. Ну и грызи.

А руки у тебя все равно очень красивые.

— Благодарю вас.

— О твоих руках, надеюсь, можно говорить?

— Если тебе хочется.

— Где они были?..

— Да преимущественно со мной.

— Что они делали?..

— Много будете знать, скоро состаритесь.

— А что им хотелось бы делать?

— Левой или правой?

— Разве между ними есть разница?

— Левая никогда не знает, что творит правая. — Говоря это, Луиза сняла левой рукой руку Джулиуса, лежавшую на ее правой руке, и освобожденная рука обвилась вокруг его плеч и зарылась в его густые волосы за правым ухом.

— А сейчас обе руки действовали довольно согласованно, — сказал Джулиус, приближая свое лицо к лицу Луизы.

— Кажется, да, — прошептала Луиза. — Почти.

Их губы слились, и руки перестали жить своей самостоятельной жизнью, и все стало едино — и тела, и сплетенные руки.

А потом, когда долгий поцелуй оборвался, посыпался град легких поцелуев — в нос, в глаза, в шею, в уши, в кончики пальцев…

Время близилось к полуночи, и Луиза сказала:

— Могу я остаться у тебя на ночь?

— Ты еще спрашиваешь! — сказал Джулиус.

— Я лягу здесь, на кушетке.

— Это не обязательно, — сказал он, улыбаясь.

— Знаю, но я так хочу. Помнишь, ты сам сказал: должно быть что-то большее, и теперь я понимаю — ты был прав. Но я хочу быть уверена, что это есть… что это то самое… самое большое..

17

На следующее утро Джулиус, как уже было однажды, приготовил для Луизы завтрак и, войдя в гостиную, присел на корточки возле кушетки.

— Просыпайся, — прошептал он, почти касаясь губами ее носа. — Завтрак готов.

Она открыла глаза. Поморгала ресницами.

— Джулиус, — произнесла она.

Он вернулся в кухню и слушал оттуда, как она встает, одевается, идет в ванную.

— Сказать тебе что-то? — спросила она, усевшись на конец за стол.

— Скажи.

— Сегодня первый день… Первый день за много лет, когда я, проснувшись, почувствовала себя счастливой.

Джулиус покраснел.

— Это из-за кушетки, — сказал он. — На ней так неудобно спать, что проснуться было для тебя счастьем.

— Не смейся, — сердито сказала Луиза. — Я серьезно говорю.

— Что ж, по-моему, это очень хорошо, — сказал Джулиус. — Счастливое пробуждение приятно.

Луиза сосредоточенно смотрела на гренок.

— Вероятно, это значит, что я люблю тебя, только…

— Только что?

— …только, когда я начинаю думать об этом, я перестаю понимать, так это или не так.

— Ну вот, какая обида, — с улыбкой сказал Джулиус. — А ведь мы уже почти добрались до сути.

— Не смейся надо мной, — сказала Луиза.

— Ну хорошо, продолжай, — сказал Джулиус.

— Понимаешь, дорогой, сегодня я проснулась с чудесным чувством… С чувством радости от пробуждения, от того, что впереди новый день… И жизнь продолжается, и я существую…

— А разве обычно так не бывает?

— Нет, обычно я страшусь пробуждения, борюсь с ним. Ведь нет ничего, ради чего стоило бы пробуждаться. А сегодня вдруг появилось что-то. Сначала я подумала было, что это — ты, но теперь думаю, может быть, это то, что мы готовим… Ну, ты понимаешь.

— Понимаю. Может быть.

— Ты не сердишься, что я так разболталась?

— Нисколько.

— А некоторым это очень не нравится. Если болтают во время завтрака.

— Ну, кому как. Но не мне.

— Ты любишь меня?

— Люблю ли я тебя?

— Да. Я, конечно, понимаю, что это ужасная пошлость, но если бы кто-нибудь спросил тебя, любишь ли ты меня, что бы ты ответил?

Джулиус засунул в рот целый гренок и, пережевывая его, пробормотал:

— Да. — Опустив глаза, он помешивал ложечкой кофе.

— Даже если допустить — на самом деле, может быть, так оно и есть, — что я не люблю тебя по-настоящему?

— Я полюбил тебя с первой встречи.

— С того самого сборища?

— Да.

— После того первого вечера?

— Да.

— Ты, должно быть, легко влюбляешься.

— Вовсе нет, — сказал Джулиус. — Я еще никого не любил — до тебя.

— А я все время думала, что уже никогда больше не полюблю.

— Что ж, может быть, и не полюбишь. — Лицо Джулиуса стало угрюмо.

— Не надо, — сказала Луиза. — Пожалуйста, не надо. Не сердись. Я понимаю, что несу всякий вздор… Что я просто эгоистка. — Помолчав, она прибавила: — Мы ведь это знаем, правда? Знаем, когда мы любим, а когда нет?

— Я думаю, знаем, — сказал Джулиус.

— Только ты не забывай, что когда это впервые, то все так легко и прекрасно потому, что впервые не может, не должно быть без любви, иначе все ни к чему. Но ведь бывает и так: тебе покажется… если впервые… что это любовь… И тогда потом уже трудно вернуть то, без чего не может быть любви, — доверие и надежду…

18

Словно муж, глазам которого внезапно открылась неверность его жены, или человек, полностью убедившийся в том, что доверенное лицо его обкрадывает, Генри мало-помалу отчетливо понял: Элан, Дэнии, Джулиус — а весьма возможно, и Луиза — замышляют какую-то крайне рискованную политическую авантюру. Если поведение Луизы за ужином насторожило его, то единодушное безразличие, проявляемое ныне его учениками к академическим дискуссиям в семинаре, окончательно убедило профессора в том, что возникшее у него подозрение не напрасно.

Утром перед очередным занятием семинара он сидел за столом у себя в кабинете, сплетая и расплетая пальцы, уставя неподвижный взгляд на пресс-папье. В соседней комнате секретарша выстукивала на машинке стереотипные письма с согласием или отказом, адресованные различным общественным организациям или журналам, приглашавшим его принять участие в конференции, в Festschriften[33], в симпозиуме…

Мозг Генри работал не столь методически четко, как пальцы машинистки. Он не мог заставить себя сосредоточиться на конспиративных планах своих студентов, хотя полностью отдавал себе отчет в том, что требуется безотлагательное вмешательство. Взгляд его то и дело обращался к окну — там, за толстыми стенами его факультета, ветер кружил в воздухе бумажки от конфет, травинки, мятые обрывки афиш.

Как ему удержать от задуманного своих учеников? Да и надо ли это делать? Ему вспомнилось, что на одном из занятий семинара он допустил, чисто гипотетически, вероятность… — теперь его взгляд, оторвавшись от окна, обежал полки с книгами, — допустил вероятность того, что небольшая группа людей может дать толчок к развертыванию революции: «ведь одной искры достаточно, чтобы пожар охватил всю прерию». Если он сам в это верит, то как может он возражать против их затеи, сколь бы опасной она ни была? Какие доводы привести, чтобы убедить их в том, что они не те, кого история предназначила дать великой капиталистической державе Америке такого хорошего пинка, который заставит ее, как бы она ни брыкалась, подняться еще на одну, последнюю, ступень социальной и политической эволюции?

Генри невольно улыбнулся, представив себе своих студентов в роли революционных вожаков. А ведь они скажут — он знал, что они это скажут, — «а почему бы и нет?». И как может он, отставший от жизни либерал, утверждать, что это не так? Ведь он при случае так же вот посмеивался над Лениным в читальне Британского музея, над Хо Ши Мином в кулуарах Клэриджа, над Че Геварой в Медицинском институте Буэнос-Айреса. Почему он так уверей, что Элан, Дэнни и Джулиус не смогут достичь своей цели? Быть может, ему просто не хватает воображения?

Он думал об этих троих студентах, о каждом по очереди, стараясь оценить их возможности. Дэнни, несомненно, обладал достаточно развитым интеллектом, чтобы создать теорию и не отступать от нее. Элану был присущ фанатизм — жестокая, слепая тяга к экстремистским актам, а Джулиус, по мнению профессора, умел судить здраво. Если бы один из них обладал качествами всех троих, он, несомненно, мог бы стать крупным политическим деятелем, но как триумвират они способны только угодить в тюрьму.

Секретарша принесла ему на подпись несколько писем. Он подписал их таким диковинным росчерком, что секретарша, женщина лет сорока, растерянно заморгала и даже испуганно вздрогнула, когда Генри неожиданно обернулся к ней. Но он сказал только:

— Не можете ли вы приготовить мне чашечку кофе и бутерброд — салями на ржаном хлебе?

Секретарша вышла из кабинета, а Генри поглядел на книгу, которую держал в руке. Это была «Идеология и утопия» Манхейма[34]. Он вздохнул, поднялся с кресла и поставил книгу на полку. Потом поискал глазами другую книгу, и взгляд его в конце концов остановился на «Исповеди» Блаженного Августина[35]. Указательным пальцем он потянул к себе томик, зажатый между другими книгами, и уселся с ним за свой письменный стол.

19

Занятие семинара, началось в три часа. Генри прошел в аудиторию из своего кабинета; мозг его снова переключился с писаний Блаженного Августина на проблему студенческого заговора в бесплодной попытке найти убедительные доводы против их замысла, более того — хотя бы определить свою позицию.

Его подозрения — ибо пока это были все же только подозрения — укрепились, когда он увидел Элана, Дэнни и Джулиуса в аудитории: они сидели в последнем ряду у стены, и в глазах у них было то отрешенное выражение, которое у Генри всегда ассоциировалось с коммунистами, мормонами, сциентистами — словом, со всеми, кто верит в непреложность какой-то единой, всеобъемлющей истины. Профессор перевел взгляд — для душевного успокоения — на простые, серьезные, благовоспитанные лица Кейт, Майка и Дэбби.

— Итак, — сказал он, улыбаясь сидящим в первом ряду, — куда мы с вами добрались в прошлый раз?

Кейт заглянула в свою тетрадь.

— Мы обсуждали Гоббса, — сказала она.

— Так, Гоббса, — сказал Генри. — «Левиафан». Олицетворение государства, обладающего абсолютной силой и властью. Теперь это представляется нам чем-то вроде теории тоталитарного государства, но не следует забывать, что в ту эпоху большинство граждан готовы были терпеть одного могущественного тирана, который мог бы защитить их от более мелких, но многочисленных. В основе философии Гоббса и, скажем, Маккиавелли лежит утверждение, что централизованная государственная власть — вещь положительная. Развитие европейских монархий (будь то Генрих VIII или Людовик XIV) до вершин абсолютизма зиждилось на стремлении к порядку, в какие бы одежды священного права оно себя ни облекало. Когда же людям стало казаться, что упорядочение государственного строя может быть достигнуто путем ограничения власти монархов, начался рост так называемых демократических идей, и лет через сто, думается мне, станет ясно, что некоторые страны избрали сейчас для себя социалистическую систему правления вследствие беспорядка, царящего при капитализме.

Генри поглядел на тех троих, сидевших в глубине аудитории. Выражение их глаз не изменилось.

— Употребляю слово «беспорядок», — продолжал профессор, — в самом широком смысле. Единственный факт, не подлежащий в настоящее время сомнению, это то, что при капитализме создаются определенные противоречия, которые приводят к беспорядку. Сможет ли социализм устранить эти противоречия, покажет время. Я полагаю, что окончательная оценка этих политических и экономических систем может быть дана не ранее, как лет через сто.

Профессор умолк. Кейт подняла руку.

— Но, право же, профессор, — сказала она, — мы не можем сидеть и ждать еще сто лет, не попытавшись что либо сделать для Америки.

— Конечно, нет, — сказал профессор. — Нам все время приходится действовать и принимать решения для упорядочения нашего общества, но эти решения основываются на еще не проверенных гипотезах. Только это я имел в виду.

— Для меня, право, не ясно, как вы можете говорить, что революция — это стремление к порядку, — сказал Майк.

— Я не говорю, что это всегда так. Я сказал, что так должно быть. И в этом случае революционное движение получает поддержку тех, кто еще к нему не примкнул.

Генри снова поглядел на тех в последнем ряду: три пары отрешенных глаз.

— Однако, с другой стороны, любая обреченная на неудачу попытка вреднее, чем бездействие, ибо она лишь усугубляет беспорядок, который является побочным продуктом капитализма.

— Но как можно быть уверенным в успехе, пока не сделана попытка? — сказал Сэм.

— Уверенным быть нельзя, — сказал Генри, — но здраво и достаточно точно предвидеть результат, объективно проанализировав потенциальные возможности любой данной ситуации, возможно. Здесь, как и во многих других случаях, главная опасность — самообман.

До окончания занятий Генри обратился к Элану, Дэнни и Джулиусу и попросил их задержаться. Они смущенно переглянулись, но подошли к профессору, в то время как остальные покидали аудиторию. Генри остался сидеть и жестом предложил им занять места в переднем ряду.

— Вы не очень-то умелые конспираторы, — сказал он, когда они остались одни. — Всякому ясно, что вы что-то замышляете.

Джулиус отвел глаза и поглядел в окно, Дэнни покраснел и только Элан открыто встретил взгляд профессора,

— А мы и не пытались ничего скрывать от вас, — сказал он. — Мы ведь как будто пришли к соглашению, что следует предпринять что-либо более радикальное, чем… Ну, скажем, чем просто пожертвовать свои деньги.

— Прекрасно, — сказал Генри. — Но мне хотелось бы знать, что именно вы намерены предпринять.

— Мне кажется, это только поставит вас в затруднительное положение, — сказал Элан.

— Я готов рискнуть, — сказал Генри.

— Бога ради, профессор, — сказал Дэнни, — вы знаете, как мы уважаем и ценим вас… Но то, что мы задумали, это совсем не для вас.

— Тем не менее, — сказал Генри, — мне бы хотелось знать.

Все трое молчали.

— А если вы попытаетесь помешать нам? — сказал наконец Джулиус.

— Каким образом?

— Позвоните и ФБР…

— Этого профессор не сделает, — сказал Дэнни.

— Да, — сказал Генри, — этого я не сделаю.

— А зачем вам нужно знать? — спросил Элан.

— Да, видите ли, вы пробудили во мне интерес… И это не чисто академический интерес. Как вы сами сказали, от

дав свои деньги, еще не изменишь устройства мира. Мне бы хотелось услышать и другие идеи.

Элан поглядел на Дэнни, потом на Джулиуса. Те пожали плечами, и Элан снова обернулся к Генри.

— Позвольте нам подумать.

— Разумеется, — сказал Генри. — Загляните ко мне домой сегодня вечером… или завтра… словом, когда хотите, и сообщите о вашем решении.

Луиза ждала Джулиуса у дверей аудитории. Она с вызовом поглядела на отца. Он улыбнулся и ушел к себе в кабинет, а она присоединилась к троим студентам, и они зашагали в противоположном направлении.

— Твой отец, по-видимому, кое-что знает, — сказал Дэнни.

— Я не говорила ему, — сказала Луиза, опустив глаза.

— Нет-нет, — сказал Элан. — Он, должно быть, сам начал догадываться.

— Каким это образом? — спросил Джулиус.

— По некоторым нашим высказываниям, ну, и потом… мы ведь перестали принимать участие в дискуссиях.

— Да, это было глупо с нашей стороны.

— По счастью, — сказал Элан, — догадывается только профессор, а я не думаю, чтобы он стал что-либо предпринимать.

— Ну и как же — посвятим мы его? — спросил Дэнни.

— Посвятим? — переспросила Луиза. — Ты что, рехнулся?

— Он ведь просит об этом, — сказал Джулиус.

— Он может рассказать Лафлину, — сказал Дэнни.

— Нет, — сказала Луиза, покачав головой, — не думаю.

Он не любит Лафлина. Но он будет пытаться отговорить нас.

— А может, это и не так плохо, — сказал Элан.

— Ты считаешь, что у нас ничего не выйдет? — спросил Дэнни.

— Нет, — сказал Элан, — я думаю, выйдет. Но я думаю также, что мы должны твердо знать, чего добиваемся, и спор с твоим отцом, Луиза, должен помочь нам укрепиться в нашем решении. Переубедить нас он не сможет, а если не сможет он, так, значит, не сможет и никто другой.

20

Генри всего на несколько минут заглянул к себе в кабинет и тут же направился домой на Брэттл-стрит. Выйдя на Гарвардскую площадь, он увидел Луизу и ее приятелей: они стояли у газетного киоска в центре площади и о чем-то совещались, лица их были серьезны, а поток пешеходов, лившийся из подземного перехода, обтекал их со всех сторон.

Генри пересек улицу, петляя между медленно движущимися автомобилями, и не спеша зашагал по противоположной стороне. Он пытался представить себе, что они там говорят, решая, посвящать его в свой план или нет, какие аргументы приводятся за и против. Но, думая о том, что ему придется выслушать их решение, он оставался на удивление спокоен и невозмутим, словно ему было не так уж важно, доверятся они ему или нет. Если не доверятся, думал он, это грозит тем, что их могут арестовать или, еще того хуже, они сами подорвутся на какой-нибудь самодельной бомбе. Эта мысль пробудила в нем тревогу за дочь, но еще мучительнее было представить ее себе совсем одинокой и несчастной.

Возможность другого решения — решения открыть ему свои планы — пробудила в нем иные опасения, порожденные неуверенностью в себе. Если они замышляют, как он подозревал, убить президента или государственного секретаря, он должен будет найти слова, подкрепленные логикой, ибо только логика могла воздействовать на их умы; найти такие слова, которые могли бы убедить их в том, в чем был убежден он сам: подобная акция отвратительна и бесполезна.

Ленин, вспомнилось ему, в своих сочинениях выступал против террора. Но согласятся ли они с Лениным? Едва задав себе этот вопрос, он уже знал их ответ: Ленин писал пятьдесят лет назад, положение вещей было тогда иным. Теперь революционеры прибегают к террористическим действиям, это стало заурядным явлением. В конце концов, и Вьетконг…

Он может сказать им: а Кеннеди? Вспомните возмущение, охватившее поголовно всех при известии о его убийстве. И они ответят, что, конечно, убийство, не приносящее политического результата, не может не вызывать возмущения, но убийство, которое совершат они, будет актом большого политического значения, и все, кто стремится разрушить капиталистическую систему, признают его правильным.

Проходя мимо дома одного из своих друзей и коллег, Генри хотел было зайти к нему и попросить совета, но передумал. Он знал наперед, что скажет этот ученый муж: если профессору не удастся переубедить их, тогда он должен либо предостеречь президента, либо обратиться в полицию. Но Генри понимал, что этого он никогда не сделает, он не вправе доносить на них. Более того, он был убежден и в том, что полиция не вправе их арестовать; ведь он сам тоже искал выход из тупика, и если насилие претило ему, так, быть может, причиной тому был только страх.

И когда в тот же день, ближе к вечеру, трое студентов пришли к нему, он все еще продолжал пребывать в этом состоянии неуверенности и сомнений. Вместе со своими приятелями пришла и Луиза: она следом за ними вошла в его кабинет — вошла, словно чужая, посторонняя в этом доме.

Профессор сел за письменный стол, Элан и Дэнни — в кресла, а Джулиус и Луиза расположились на полу на ковре.

— Итак? — спросил Генри, окидывая взглядом собравшихся.

— Мы решили, — сказал Элан, — что следует открыть вам все.

— Прекрасно, — сказал Генри.

— Это не должно вам льстить, — сказал Элан. — Мы просто хотим еще раз увериться в своей правоте и думаем, что вы нам в этом поможете.

— Так, понимаю, — сказал Генри. — Это действительно не слишком лестно.

Луиза сделала нетерпеливый жест и скривила губы, но ничего не сказала.

Элан поглядел на Дэнни. Дэнни кивнул. Тогда Элан поглядел на Джулиуса, но взгляд мексиканца был устремлен на профессора, и Элан тоже перевел взгляд на профессора и сказал:

— Мы намерены начать в Америке революцию и с этой целью решили совершить убийство, имеющее важное политическое значение.

— Я так и предполагал, — сказал Генри. — И кого вы убьете?

Снова Элан поглядел на своих друзей. Дэнни поймал его взгляд и сказал:

— Сенатора Лафлина.

— Лафлина?

— Да, — сказал Элан.

— Вы что — шутите?

— Отнюдь нет.

— Но Лафлин же совершенно незначительная фигура. Он ничтожество.

Элан, казалось, смешался, но постарался скрыть свое смущение и ответил не без сарказма:

— Ну, не такое уж он ничтожество, если вспомнить Вьетнам.

— Разумеется, он ничтожество, — сказал Генри. — Он просто говорит то, что, как ему кажется, говорят другие, только он неповоротлив и не поспевает уловить перемену.

— Мы знаем, что он ваш друг, — сказал Дэнни.

— В данном случае это не имеет никакого значения, — сказал Генри. — Если завтра Лафлин погибнет в авиационной катастрофе, мне, право же, наплевать.

Генри почувствовал, что Луиза смотрит на него в упор.

— В таком случае, — медленно произнесла она, — почему же тебе будет не наплевать, если мы его убьем?

— Мне будет не наплевать из-за тебя, из-за того, что может произойти с вами… со всеми вами, — сказал Генри. — Вам это не сойдет с рук.

— Сойдет, — сказал Дэнни, — если это будет Лафлин.

Потому-то мы и остановили свой выбор на нем. Понимаете, Луиза… Я хотел сказать…

— Лафлина предложила я, — сказала Луиза. — Потому что я через Бенни или Джин смогу установить, где и когда он должен быть.

— А потом они это припомнят, и тебя притянут к ответу.

— Маловероятно, — насмешливо сказала Луиза. — Ведь, как-никак, я — твоя дочь.

Генри хотел что-то возразить, но удержался, пожал плечами и промолчал.

— Вы понимаете, — торжественно начал Джулиус, словно актер, читающий роль, — Лафлин достаточно хорошо известен, и все знают, за что он ратует, но вместе с тем он не такая уж важная птица, чтобы дюжина шпиков всегда вилась вокруг него.

— Мы можем это осуществить, — сказал Элан. — Мы втроем… и Луиза.

— А потом? На что вы направите свою деятельность потом? — спросил Генри.

— Потом надо будет переходить к вербовке и созданию организации, после чего мы снова нанесем удар — уже более широким фронтом.

— Надо начать с чего-то, хотя бы с этого убийства, — сказал Дэнни, — чтобы показать, что мы шутки шутить не собираемся… что мы твердо решили бороться до конца.

— Так, — сказал Гепри. — Понимаю. Я это вижу. Но почему непременно кого-то убивать? Почему не экспроприировать банк или не бросить бомбу в ракетный центр. Или еще что-нибудь в этом роде?

— Именно потому, что вы это предложили, — сказал Элан, вперив горящий взгляд в Генри. — Потому что все это хотя и крайние меры, но они не выходят за рамки. Они не нарушают табу, наложенного на лишение человека жизни, табу, которое является сильнейшим оружием в руках правящей клики, ибо только она с помощью своей полиция и армии и может нарушить табу, используя насилие против народа. Они применяют насилие и боятся только одного: как бы народ в свою очередь не применил его к ним. Ибо стоит только схватке начаться, чем она кончится, никому знать не дано, и это они понимают.

Генри пожал плечами.

— Возможно, вы правы, — сказал он.

— Да, мы правы, я в этом убежден, — сказал Дэнни.

— А вы, Джулиус? — спросил Генри. — Вы разделяете уверенность Дэнни?

— Безусловно, — сказал Джулиус.

— А ты, Луиза? — спросил Генри и поглядел на дочь.

— Да, — сказала она. — Мы правы.

— Ну что ж, — сказал Генри, — я сдаюсь. Иными словами, я признаю, что не смог вас переубедить. Я ненавижу всякое насилие вообще, а когда речь идет об убийстве, то оно вызывает во мне даже физическое отвращение, но, вероятно, если быть честным с самим собой, придется признать, что это чувство может проистекать из моей принадлежности к определенному классу. А быть может, также в этом повинен мой возраст. Будь я моложе, возможно, я бы присоединился к вам. Впрочем, не знаю, не знаю.

21

Когда студенты стали прощаться, Генри ждал, что Луиза уйдет вместе с ними, но, проводив их до дверей и возвратясь в кабинет, он застал ее на прежнем месте. Он снова сел за свой письменный стол.

— Что ты на самом деле обо всем этом думаешь? — спросила Луиза.

— То, что я сказал. — Что мы, возможно, правы? Генри кожал плечами.

— Я, по-видимому, достиг уже такого состояния, когда начинаешь сомневаться во всем.

— Но тебя это, кажется, не тяготит? — сказала Луиза и, встав с пола, пересела на стул.

— Видишь ли, — сказал Генри, — в этом есть своего рода раскрепощение.

— В том, чтобы сомневаться?

— Да, это раскрепощение от всех унаследованных или придуманных представлений, и тогда приходит способность видеть обе стороны каждого явления одинаково отчетливо.

— Значит, все твои представления либо унаследованы, либо придуманы?

— Мне кажется, да. Может быть, со временем я снова вернусь к некоторым из них, но в настоящий момент я вижу перед собой лишь белую страницу.

— А ты не перестанешь искать?

— Нет. Но я хочу продвигаться вперед не спеша и дойти до самой сути.

— Сути чего?

— Сути познания, или, если хочешь, до мудрости. Я больше не хочу принимать позы и стоять в стороне. Я хочу, чтобы мои убеждения исходили из подлинного понимания жизни.

Луиза кивнула и задумалась, потом спросила:

— А у Джулиуса и остальных, как ты считаешь, их убеждения проистекают из подлинного понимания жизни?

— Тебе виднее, ты ближе к ним, чем я, — сказал Генри.

Луиза ничего не ответила, но с нескрываемым любопытством посмотрела на отца.

Вскоре Генри и Луизу позвали ужинать; они пошли на кухню, где Лилиан и Лаура сидели перед телевизором. Не отрывая глаз от экрана, Лилиан показала им на приготовленные ею блюда. Когда передача закончилась и началась реклама, она отвернулась от телевизора и спросила:

— Кто это приходил?

— Трое студентов из моего семинара, — сказал Генри.

— Тебе мало того, что ты видишь их там?

— Я обещал дать им кое-какие книги.

Наступило молчание. Генри подошел к плите, положил себе на тарелку жаркое. Лилиан посмотрела на Луизу.

— А ты теперь тоже занимаешься в семинаре? — спросила она.

Луиза в замешательстве взглянула на отца.

— Пожалуй, это было бы неплохо, — сказал Генри. — Если она захочет. В конце концов, что-то непохоже, чтобы она могла устроиться на работу.

Лилиан снова повернулась к телевизору. Генри и Луиза переглянулись — переглянулись, как заговорщики.

22

На следующий день Элан и Джулиус отправились во Флориду покупать оружие. Луиза, выполняя свое конспиративное задание, поехала с матерью в Бостон походить по магазинам.

— Какое платье ты думаешь надеть на обед демократов на следующей неделе? — спросила Луиза, когда они переезжали по мосту на другую сторону реки.

— Ну там, что ни надень, все сойдет, — сказала Лилиан. — Меня больше беспокоит уикенд.

— У Эштонов?

— Да.

— Там что — высокий класс?

— Там будет куча ученых атомщиков, в присутствии которых я всегда чувствую себя старомодной.

— Ну, брось, — сказала Луиза. — Ты выглядишь в миллион раз лучше большинства женщин твоего возраста.

— Мерси, — кисло сказала Лилиан.

— Нет, право же.

— Сама не понимаю, почему меня это все еще трогает… в моем-то возрасте.

— Вероятно, это всегда небезразлично, — сказала Луиза. — Ведь мужчинам постарше нравятся женщины более зрелого возраста, разве нет?

— Некоторым молодым людям тоже нравятся женщины более зрелого возраста.

— Да, и так бывает.

Какое-то время они ехали молча.

— Ты и папа ведь жили… общей жизнью, правда? — спросила Луиза.

— Когда?

— Когда были молоды.

— Да, пожалуй.

— И в политике и во всем?

— Да.

— Мне кажется, это очень важно, верно?

Лилиан, сидевшая за баранкой, пожала плечами.

— И еще Билл. Вы ведь уже тогда дружили с ним, верно?

— Да.

— А почему он так поправел?

— Это как потеря эластичности сосудов. Приходит с возрастом.

— Но ты же не стала консерватором, да и папа, в сущности, тоже.

— А мне казалось, ты считаешь его консерватором.

— Он изменился. У него на многое открылись глаза.

Лилиан хмыкнула, словно давая понять, что она ничего такого не замечала.

— Ты имеешь в виду эту его детскую игру в раздачу денег? — спросила она.

— Это мелочь, — сказала Луиза.

— А что он еще собирается выкинуть?

— Не думаю, чтобы он что-либо выкинул. Он ведь не из тех, кто действует активно. Но его взгляды несколько… несколько изменились к лучшему. Лилиан кивнула.

— Рада это слышать. — Она затормозила машину перед красным светофором.

— Билл будет на этом обеде? — спросила Луиза, глядя в окно на отель «Шератон».

— Да, — сказала Лилиан.

— А где он остановится?

— Кто его знает.

— В «Шератоне»?

— Едва ли. Обычно он останавливается в «Фэрфаксе». — Лилиан закусила губу и почувствовала, что краснеет; это раздосадовало ее, и как только светофор переключился на зеленый свет, она включила скорость и так резко дала газ, что автомобиль рывком бросило вперед.

— Мама, — сказала Луиза, — ты ведь была счастлива с папой?

— Ну, в какой-то мере…

— Всего лишь в какой-то мере?

— Нет-нет, это не так. Конечно, мы были счастливы.

— Значит, они все-таки могут получаться иногда?

— Они?

— Ну, эти самые — браки.

Лилиан свернула к автомобильной стоянке большого универсама. Она купила билетик, и полосатый шлагбаум автоматически поднялся, пропуская их машину.

— Это не просто, — сказала она, — но думаю, ты сама все знаешь.

— Даже у тебя с папой? И у вас тоже было не просто?

— Просто никогда не бывает.

Луиза кивнула.

— Но все окупается, — сказала Лилиан, — если не складывать оружия до конца.

Они стали подниматься вверх по спиралевидному бетонному пандусу. В мерцающем свете Луиза всматривалась в лицо матери; оно хранило какое-то необычное выражение — грустное и вместе с тем просветленное.

— Вы ведь еще не достигли конца, — сказала Луиза.

— Нет, — сказала Лилиан, — но мы уже близки к нему.

И мне кажется, у нас с твоим отцом должна быть очень счастливая старость.

Лилиан поставила автомобиль. Они вышли из машины и спустились в универсам.

23

У входа в библиотеку Генри столкнулся с выходившим оттуда Дэнни. Они остановились, словно хотели что-то сказать друг другу, но с минуту оба молчали. Потом Генри сказал с улыбкой:

— Я рад, что у вас еще остается время для занятий.

Дэнни усмехнулся и протянул ему книгу, которую держал в руке: Мао Цзэ-дун, «О партизанской войне».

— Конечно, профессор, — сказал он, — для дела всегда можно найти время.

Генри повернул обратно и прошел рядом с Дэнни несколько шагов.

— Я вот о чем думаю, — сказал он. — А ваш отец знает… о том, что мы обсуждали вчера?

— В общих чертах — да, — сказал Дэнни, как и Генри, заговорщически понизив голос.

— Вы не будете возражать, если я поговорю с ним?

Дэнни был в нерешительности, потом покачал головой.

— Нет, не буду, — сказал он.

— Видите ли, — сказал Генри, — мне бы очень хотелось услышать еще одно мнение — особенно такого человека, как ваш отец.

Дэнни кивнул.

— Его убеждения не изменились?

Дэнни пожал плечами.

— Я этого, по правде говоря, не знаю, — сказал он.

— Сегодня днем он дома?

— Он почти всегда дома.

— Да, понимаю, — сказал Генри, вспомнив, что доктор Глинкман слеп. — А как он себя чувствует?

— Временами брюзжит, — сказал Дэнни.

— Понятно, — сказал Генри. — Да и не мудрено.

24

Генри вернулся к себе в кабинет и позвонил доктору Глинкману. Договорившись о посещении, он направился к нему пешком, так как считал моцион полезным, а с годами начинал все больше и больше ценить здоровье, приятное чувство легкости в своем худощавом теле, упругость мышц.

Найти дом Глинкманов не составило труда, хотя Генри прежде никогда у них не бывал. Он познакомился с четой Глинкманов на какой-то вечеринке в те годы, когда доктор Глинкман еще посещал подобные сборища. Супруги понравились Генри, а работа Глинкмана вызывала в нем искреннее восхищение, но некоторые его странности — эта смесь слепоты, бедности и коммунизма — заставили Генри воздержаться от более близкого знакомства.

Когда он вступил в дом и миссис Глинкман провела его в кабинет, знакомое чувство чужеродиости снова охватило его, только на этот раз в этом чувстве было что-то приятно возбуждающее, как перед входом на арабский базар или в пещеру.

Профессор Ратлидж? — произнес доктор Глинкман, поворачиваясь в кресле.

— Доктор Глинкман… приветствую вас, — сказал Генри.

— Очень славно, что вы зашли, — сказал доктор Глинкман. — Извините, что не встаю.

— Ну конечно, конечно.

— Я не только слеп и глух, но еще и ленив. — Доктор Глинкман рассмеялся. Он был едва ли много старше Генри, но держался как старик.

— Вы в хорошем настроении, — сказал Генри.

— Всяко бывает, — сказал доктор Глинкман; улыбка сбежала с его лица, черные стекла очков смотрели в потолок. — Сегодня думаешь о своих печалях, завтра о своих радостях.

— Это верно, — сказал Генри.

— Мои глаза отказались мне служить, — сказал доктор Глинкман. — Но зато у меня есть жена, которая сущий ангел, и сын — весьма симпатичный бесенок. — И он опять засмеялся.

— Вот как раз об этом симпатичном бесенке мне и хотелось поговорить с вами, — сказал Генри.

— Он что, отлынивает от занятий? — спросил доктор Глинкман.

— Да нет, не то, — сказал Генри. Присев на кушетку, он наклонился вперед. — Не знаю, насколько вы в это посвящены. Дэнни говорил, что кое-что вам известно, но дело в том, что некоторые из моих студентов, и в том числе Дэнни, перешли, так сказать, от политической теории… к практической политике. Доктор Глинкман кивнул.

— Да, — сказал он.

— Это вам известно?

— Они совещались здесь у нас, наверху… Но Дэнни мало что мне рассказывает.

— А что они собираются сделать, вы знаете?

— Что-нибудь отчаянное…

— Они замышляют убить сенатора Лафлина.

Доктор Глинкман снова кивнул.

— Да, я знаю, — сказал он.

— Это идея моей дочери, — сказал Генри.

— Кажется, да, — сказал доктор Глинкман.

— А Дэнни говорил вам, что они посвятили меня в свой заговор? — спросил Генри.

— Да, — сказал доктор Глинкман. — По-моему, он хотел, чтобы вы знали.

— Почему?

— Потому что он вас уважает.

— Это… — Генри запнулся в нерешительности, — …делает мое положение еще более трудным.

— Безусловно.

— И мне хотелось спросить вас… ну, в общем, хотелось выяснить, как вы ко всему этому относитесь? — А вы? — спросил доктор Глинкмаы.

— Видите ли, — сказал Генри, — я считаю, что они не правы, но переубедить их не в состоянии. Я, в сущности, ни в чем не убежден сам. Чувствую, что они не правы, но в чем их заблуждение, четко определить не могу.

— Боюсь, — сказал доктор Глинкман, — что мы с вами в одинаковом положении.

— Я подумал, — сказал Генри, — что вам, быть может, скорее удастся убедить их.

— К несчастью, — сказал доктор Глинкман, — я бессилен это сделать. Однако я пытался — в отношении Дэнни.

— И какие вы приводили доводы? — спросил Генри. — Я вижу, что не могу разбить их построений… их диалектики, если принимаю — а это так — некоторые их предпосылки. Особенно те предпосылки, которые выдвигает священник Элан.

— Он имеет на них слишком большое влияние, — сказал доктор Глинкман. — А этот мексиканец — я его никак не могу раскусить.

— Да. — сказал Генри. — И я тоже. Но мне хотелось бы знать, что вы сказали Дэнни?

— Я снял мои очки, — сказал доктор Глинкман, — вот так. — Двумя руками он снял свои черные очки и повернулся лицом к Генри, давая гостю обозреть изуродованные глазные впадины и два мертвых искусственных глаза. «Смотри, Дэнни, — сказал я ему, — вот какой ценой заплатил я за идеализм молодости». Ведь я, — сказал доктор Глинкмаы, снова надевая очки, — сражался за Испанскую республику, и это стоило мне зрения. — Он усмехнулся и указал рукой на свои глаза. — Старая военная рана. При осаде Мадрида.

— Я этого не знал, — сказал Генри тихо. — И что ответил вам Дэнни?

— К несчастью, — сказал доктор Глинкман, — он мне не поверил. Я ведь, понимаете, всегда был героем в его глазах. Потерять зрение в Испании, сражаясь за правое дело, — это же высокий удел… И когда я начинаю предостерегать его, он отмахивается от меня как от чересчур беспокойного папаши.

— Мне кажется, у нас есть основания беспокоиться.

— Конечно. У них же нет ни малейшего шанса на успех, у этих ребятишек. Вся страна наводнена полицейскими, которые бредят заговорами, даже там, где их не существует. Они будут только счастливы обнаружить хоть один существующий… И они его обнаружат, потому что, даже если Лафлин будет убит — что дальше? Предположим, им удастся, как они рассчитывают, сколотить более многочисленную организацию. Ну так из пяти, вступивших в нее, четверо окажутся агентами ФБР.

Теперь речь доктора Глиыкмана лилась быстрее, в ней уже не слышалось горечи.

— Поверьте мне, все питаются взаимными фантазиями. Эти ребятишки верят в капиталистический заговор; полиция верит в коммунистический заговор. Но история делается не заговорами. Вы это знаете не хуже меня. Она делается пришедшими в движение огромными социальными и экономическими силами, которые выбрасывают на гребень волны личность — Робеспьера, или Ленина, или Фиделя Кастро, — но и эти личности сами истории не делают. У Че Гевары была интересная идея, и идеалистически настроенная молодежь находила в ней даже некоторое подобие логики, но идея была утопичной, и поэтому Гевара неизбежно должен был погибнуть. Однако Дэнни и его друзья не извлекли никакого урока из ошибок Гевары, и, следовательно, они повторят его ошибки и либо будут убиты, либо проведут свою молодость в тюрьме — тюрьме особого рода…

И доктор Глинкман снова выразительным жестом указал на свои глаза.

— Но что же вы посоветуете им делать? — спросил Генри. — Они устали изучать различные теории государственного устройства в то время, как их собственное государство рушится у них на глазах.

— Значит, они должны идти и организовывать народ и агитировать, а потом, если возникнет революционная ситуация, в чем я сомневаюсь, но, впрочем, все возможно, тогда они должны быть наготове.

— Да, — сказал Генри. — Да, я считаю, что вы правы.

— Они и тут могут поплатиться жизнью, — сказал доктор Глинкман, — но по крайней мере они уже будут старше и будут лучше все понимать и сумеют оценить и красоту, и природу, и живопись, и улыбки женщин…

25

Когда Генри вернулся вечером домой, ему показалось, что в доме никого нет. Он отнес портфель к себе в кабинет, но, проходя через холл в гостиную, увидел Луизу — она стояла на верхней площадке лестницы.

— Привет! — сказала она, улыбаясь, и стала спускаться вниз. — Как тебе нравится мое новое платье?

На ней было длинное, до щиколоток, белое платье с яркой вышивкой по подолу и на лифе.

— Прелестное платье, — сказал Генри. — Где ты его раздобыла?

— В Бостоне. Румынское, национальное. Мама купила себе в этом же роде. Но говорит, что никогда не отважится его надеть.

Генри рассмеялся и прошел в гостиную.

— Приготовить тебе выпить? — спросила Луиза.

Генри взглянул на нее.

— Только не рассматривай это как повинность, — сказал он.

— Нет, я всегда делаю это с охотой, — войдя следом за ним в гостиную, сказала Луиза и начала смешивать коктейль. — Как обычно? — спросила она.

— Как обычно, — сказал Генри, подошел к камину и, присев на корточки, принялся его растапливать.

— Ты не возражаешь, если я тоже выпью?

— Ни в коей мере. Прошу. — Генри выпрямился и смотрел, как огонь пожирает газету и как занимаются хворостинки. — А где мама?

Луиза с двумя бокалами коктейля подошла к нему.

— Она снова поехала в Бостон. Скоро вернется.

Генри взял бокал, отхлебнул немного.

— Превосходно, — сказал он.

Луиза тоже глотнула коктейля и сделала гримасу.

— Тебе не нравится? — спросил Генри.

— Что ты! Первый сорт! — Она улыбнулась. — Хоть мне и не положено самой хвалить.

— А мне казалось, что ты не пьешь.

— Топлю в вине свои печали.

— У тебя есть печали? — с улыбкой спросил Генри. — А я-то думал, что ты безоблачно счастлива.

Луиза рассмеялась, весело и облегченно.

— Видите ли, доктор, — сказала она, — дело в том, что мой дружок уехал.

— Джулиус?

— Угу.

— Куда же он отправился?

— Предполагаю, что они с Эланом закупают оружие.

Генри нахмурился.

— Закупают оружие? Ты не шутишь?

— Так это же совсем несложно, — сказала Луиза. — В некоторых штатах можно купить даже пулеметы и ручные гранаты…

— Да, я знаю.

— Впрочем, они покупают только револьверы. — Лицо ее стало серьезно.

Генри опустился в кресло.

— Я все-таки никак не могу понять Джулиуса.

Луиза тоже уселась в кресло напротив отца.

— Чего ты не можешь понять?

— Почему он это делает?

— Он считает, что так нужно.

— Да, я знаю. Но если человек становится революционером, его обычно побуждают к этому те или иные личные мотивы… и уж особенно в тех случаях, когда его революционный пыл столь велик, что позволяет ему хладнокровно убивать.

— Ты находишь, что мы на ложном пути?

— Да, — сказал Генри, — да, я нахожу. Но если вы чувствуете, что должны это сделать, значит, вы должны это сделать, и я понимаю, что толкает на это Дэнни, и Элана, и тебя, — он поглядел на Луизу, и взгляд его, задержавшись на мгновение на ее лице, стал печален, — но побуждений Джулиуса я постичь не могу.

— Быть может, здесь все дело в том, что он мексиканец, — сказала Луиза. — Они подвергаются дискриминации.

— Он когда-нибудь жаловался тебе на это?

Луиза покачала головой:

— Нет.

— Он слишком трезво мыслит, чтобы эти чувства могли завлечь его так далеко. Он трезво мыслит и, однако, держит свои мысли при себе и предоставляет говорить Дэнни и Элану, а ведь я бы сказал, что и в практических вопросах он судит более здраво, чем они.

— Я знаю, что ты имеешь в виду, — сказала Луиза. — Он не так одержим этой идеей, как Элан и Дэнни.

— А ты?

Луиза опустила глаза на свой уже наполовину пустой бокал.

— Должна признаться, — сказала она, — мне это все меньше и меньше по сердцу. Видишь ли, вначале я так загорелась… и это я предложила убить Билла. Но теперь мысль о том, чтобы так вот просто взять и застрелить его…

— А убийство в самом деле уже подготавливается? Луиза пожала плечами.

— Да. Насколько я понимаю, да. Я даже разузнала, в каком отеле он должен остановиться.

— Каким это образом?

— Мама знает.

Генри кивнул.

— В каком же?

— В «Фэрфаксе».

— И вы убьете его там?

— Я никого убивать не буду, — сказала Луиза. — Я не могу убивать. Спустить курок должен Элан.

— А что будешь делать ты?

— Я буду стоять в вестибюле и, когда увижу, что Билл выходит из лифта, тотчас выйду на улицу. Тогда Дэнни и Элан подъедут на машине, застрелят его и удерут.

— А Джулиус?

— Он будет поблизости на случай чего-либо непредвиденного.

Генри встал, чтобы приготовить себе еще коктейль.

— Как бы я хотел убедить их отказаться от этой затеи!

— Не думаю, чтобы тебе это удалось. Понимаешь, они уже решились бесповоротно. Ты можешь, конечно, обратиться в полицию. — Она взглянула на отца.

— Это и ты можешь, — сказал Генри.

Луиза улыбнулась.

— Прости, — сказала она. Генри вернулся к камину, возле которого она сидела.

— А платье в самом деле очень милое, — сказал он. — Не упомню уж, сколько лет я не видел тебя элегантно одетой. И так хорошо причесанной.

Луиза улыбнулась, тряхнула волосами, но ничего не сказала.

— А ты не можешь разубедить Джулиуса? — спросил он. — Или хотя бы уговорить их подождать? Луиза задумалась.

— Это трудно, — сказала она. — Ты понимаешь, наши отношения на том и построены в какой-то мере; нас связало то, что мы участвуем в этом вместе.

Генри кивнул.

— Ты меня понимаешь?

— Понимаю.

— И я боюсь, что если бы не это, тогда, быть может… быть может, ничего бы и не было.

И снова Генри кивнул.

— Да. Тут уж возразить нечего.

— Мне кажется, что-то подобное было и у тебя с мамой?

— Да, — сказал Генри.

— Впрочем, вы не так уж много чего натворили вместе?

— Ну, как сказать! Мы ведь работали на Билла Лафлина, — с усмешкой промолвил Генри, поглядев на дочь.

— Билл стал теперь другим, — сказала Луиза, слегка покраснев.

— Не столько он стал другим, сколько теперь другие времена. По крайней мере такое создается впечатление. — Генри вздохнул и умолк, и для него остался незамеченным пристальный, изучающий взгляд, каким смотрела на него Луиза, собираясь с духом, чтобы задать еще один вопрос. Наконец она спросила:

— Папа, можно мне задать тебе вопрос очень личного характера?

— Спрашивай все, что тебя интересует, — сказал Генри, широким жестом раскинув руки с твердо зажатым в правой руке бокалом.

— Скажи мне: мама, до того как она вышла за тебя замуж, была… была раньше влюблена в Билла?

Генри повертел бокал в пальцах — сначала слева направо, потом справа налево.

— Это я познакомил ее с ним, — сказал он.

— Вот как, — сказала Луиза. — Извини. Просто я заметила, что всякий раз, когда она говорит о нем, у нее появляются какие-то особенные интонации в голосе.

— Да, — сказал Генри. Голос его звучал глухо. Потом он глубоко вздохнул и произнес уже громче и даже как-то звонко: — Пожалуй, в свете ваших намерений относительно Билла тебе не мешает знать, что Лилиан действительно любила его… только это было после того, как мы поженились, а не раньше.

— Не может быть! Значит, она… — Луиза не договорила.

— В сущности, — сказал Генри, слегка пожав плечами, — возможно, что она и сейчас еще любит его. Они до сих пор встречаются.

— Неужели? — сказала Луиза. — Правда? Встречаются… в смысле…

— Да, именно.

— Но почему же ты не разведешься с ней? — спросила Луиза.

Генри снова пожал плечами.

— Да, видишь ли, я не вижу в этом особенного смысла. Она не собиралась выходить замуж за Билла; я не собирался жениться ни на ком другом. Ну, и, кроме того, у нас же две дочки.

— Надеюсь, все же, что это не из-за нас, — сказала Луиза.

— Нет, — сказал Генри. — Лилиан… Мы с ней по-прежнему большие друзья.

— Все-таки это похоже на компромисс, — сказала Луиза.

— Конечно, — сказал Генри, — это именно и есть компромисс.

— Но разве тебе не больно? Когда ты думаешь о ней и о Билле?

— Видишь ли, раньше я сам не был ей абсолютно верен, и не мог… Ну, в общем, я не хотел разбивать семью.

— И, значит, ты просто оставил все, как есть?

— Да.

— Жуть! — Луиза встала. — Я хочу выпить еще, — сказала она.

— Милости просим.

— Когда тебе открывается такое… — сказала Луиза, направляясь к бару.

— Может быть, это даже к лучшему, что тебе пришлось все узнать, — сказал Генри. — Только помни, я никогда не говорю об этом с Лилиан. Не вздумай коснуться этой темы за обедом.

— Ладно, не буду. — Луиза вернулась к камину и присела на ручку кресла, в котором сидел Генри. — Знаешь, о чем я думаю? — спросила она.

— Нет.

— Я думаю, что революция должна произойти не только в общественных отношениях, но и в личных. Нельзя сделать добро для всего человечества, если ты еще не попытался сделать все, что в твоих силах, для каждого из людей в отдельности.

Генри улыбнулся, глядя на огонь в камине.

— Вот почему ты так подобрела ко мне? — спросил он.

— Нет, — сказала Луиза. Она встала и пересела в кресло. Потом, глядя, как и отец, на огонь, сказала — Это потому, что впервые за много лет я чувствую, что понимаю тебя, а ты понимаешь меня. Впервые за всю жизнь, в сущности.

26

Вскоре домой вернулась Лилиан, и они с Генри отправились в Лексингтон пообедать с друзьями. Генри шутил и смеялся вместе со всеми, следя за тем, чтобы разговор не свернул на Вьетнам, расовый вопрос или упадок нравственности. На обратном пути в машине он держался с Лилиан мягко и дружелюбно, она же — настороженно, боясь, как бы у него не возникло какой-либо новой идеи, вроде той — с раздачей денег.

Когда они легли в постель, Генри тотчас уснул, но мозг его, как видно, был обуреваем тревогой, потому что он пробудился среди ночи с чувством смутного страха. Сначала он подумал, что это осадок от тяжелого, хотя и позабытого сна, но затем в памяти всплыло замышляемое его дочерью и ее приятелями убийство, и он понял источник своей тревоги.

Он встал, прошел в ванную и выпил воды, а укладываясь снова в постель, начал уговаривать себя, что до конца дело все равно никогда доведено не будет: если он наладит постоянный контакт со своими студентами, то всегда сможет что-нибудь придумать, чтобы отвлечь их от этой затеи.

Он уснул, но утром при пробуждении тревога снова первой всплыла в его сознании. Он привстал и нечаянно коснулся коленом горячего бедра Лилиан, крепко спавшей рядом. Невозможность поделиться с ней своей тревогой усугубила его мучительное состояние, но неожиданно это дало толчок его мыслям в нужном направлении, и он увидел исход…

Пока он умывался и брился, идея эта разрасталась и в его мозгу быстро и четко оформлялся план действий, который должен был предвосхитить действия его студентов. А потом в ванную комнату вошла Лилиан и сделала ему гримасу, в общем-то ничего не означавшую, но ласковую и забавную, и весь его план внезапно показался ему хотя и не менее приемлемым, но куда менее привлекательным.

Он вернулся в спальню и начал одеваться, а вскоре вошла и Лилиан и стала доставать свои вещи из гардероба и комода. Застегивая сорочку, Генри смотрел, как она одевается, проделывая все то, что он наблюдал изо дня в день каждое утро — а их минуло не счесть… Лицо у нее было хмурое, как обычно последние годы, однако это она, натягивая чулки, посоветовала ему не вешать носа. — У тебя такой убитый вид, — сказала она.

— Вот как, с чего бы это?

— Да, конечно, нет причин, — сказала она, — если только не считать того, что одна из дочек пыталась покончить с собой, а другая, по-видимому, злоупотребляет наркотиками.

Генри усмехнулся, завязывая галстук.

— Ну, а ты как? — спросил он.

— Я оптимистка, — сказала Лилиан.

Генри повернулся к зеркалу, чтобы поправить галстук. — Да, кстати, — сказала Лилиан, — пока ты не ушел. Как ты полагаешь, национальный наряд румынской крестьянки — это слишком хиппи для парадного обеда демократов?

— А мы идем на этот обед? — спросил Генри.

— Разве нет?

— Я что-то последнее время не очень ощущаю себя демократом.

— Ну так решай. Нас будут ждать.

— Можно и пойти в таком случае. А если твое платье вроде того, которое я видел на Лу, так это именно то, что нужно. Кстати, сегодня вечером Хелвсы приглашали нас выпить, и ты сможешь проверить свое платье на них.

Лилиан на секунду перестала одеваться.

— Ты ничего мне об этом не говорил, — сказала она.

— Да, извини, пожалуйста. Я позабыл. У нас же ничего другого не предвидится, не так ли?

— Я не смогу пойти.

— Почему?

— Я буду занята.

Этот банальный, скороговоркой брошенный ответ и то, что Лилиан даже не взглянула на него, углубившись в свою косметику, заставило Генри внимательно поглядеть на нее.

— А что у тебя такое? — спросил он.

— Я обещала Мей Грант и еще кое-кому встретиться с ними, чтобы договориться насчет… Впрочем, это не так уж важно, но теперь я не могу ничего изменить.

Она нервничала. Она бесцельно переставляла флаконы и баночки на туалетном столе, и Генри чувствовал, что она лжет, но не сразу догадался почему. Потом, когда они сели завтракать, он вдруг понял: она лгала подобным образом лишь в тех случаях, когда ей нужно было встретиться с Биллом Лафлином.

И возникшая у него идея — идея развода — мгновенно овладела им с прежней силой и стала укрепляться в его сознании. Выпивая вторую чашку отфильтрованного кофе, он бросил взгляд на Лилиан, сидевшую напротив него за столом и читавшую «Глоб». Она либо не заметила, что он смотрит на нее, либо не хотела встретиться с ним взглядом, так как продолжала читать газету, а Генри, пользуясь этим, внимательно вглядывался в ее лицо и старался представить себе, как это будет, если ему не придется больше видеть его перед собой каждое утро. И словно в ответ на этот вопрос в душу его снова закралась печаль. В этом так хорошо знакомом ему лице всегда крылось что-то неразгаданное; в разные времена лицо Лилиан будило в нем разные чувства — то любовь, то ненависть, но в гармонии этих черт ему неизменно являлось одно: самая совершенная красота, какую он встречал среди всего сущего на земле. И он мог изучать это лицо и восторгаться им совершенно независимо от тех эмоций, которые оно в нем пробуждало, и испытывать при этом такое глубокое чувство нерасторжимости, что в нем тонуло и преклонение перед красотой, и все другие разноречивые чувства. После двадцати лет совместной жизни Лилиан все еще могла в чем-то оставаться для него непознанной, и он был рад, что еще не все открылось ему в ней, как был бы рад не познать самого себя.

Но, невзирая ни на что, идея продолжала властвовать над ним, и, когда Луиза спустилась вниз, буркнув: «Доброе утро!» — и принялась за кукурузные хлопья с молоком, он обернулся к ней и спросил, не увидит ли она сегодня утром Джулиуса.

— Вероятно, увижу, — сказала Луиза. — Он должен был вернуться вчера вечером.

— Тогда попроси его и всех остальных заглянуть ко мне в университет часов в двенадцать.

— Хорошо. — Луиза отправила в рот полную ложку кукурузных хлопьев с молоком. — А мне тоже прийти?

— Приходи и ты.

— Хорошо, — повторила она, кивнув.

27

Десять минут первого они появились все — Элан, Дэнни, Джулиус и Луиза. Секретарша проводила их в кабинет профессора и вышла, притворив за собой дверь, после чего отправилась — по предложению Генри — подкрепиться ленчем.

Профессор остался сидеть за своим письменным столом, остальные расселись — кто на стульях у стены, кто в кресле, кто на маленькой кушетке в глубине кабинета.

— Я рад, что вы смогли прийти, — сказал Генри. — У меня есть для вас сообщение, не терпящее отлагательства.

Все молча кивнули и ждали, что за этим последует.

— Итак, вы намерены убить Лафлина, — сказал Генри. — Вы наметили, насколько мне известно, совершить это завтра, когда он прибудет сюда на торжественный обед.

Я не одобряю вашего замысла, вы знаете, что я против него, но до последнего времени я не мог… не мог ни найти достаточно убедительных доводов против, ни предложить что-либо более стоящее взамен. Теперь, однако, у меня есть и то и другое.

Дэнни хотел было что-то сказать, повернулся к Элану и увидел, что тот, весь подавшись вперед, сосредоточенно ждет, что скажет профессор.

— Начнем с моего довода против, — сказал Генри. — Против того, чтобы так вот взять и спокойно застрелить Лафлина. Такое убийство неминуемо рикошетом ударит по вас. Оно ужаснет девяносто девять процентов потенциальных бунтовщиков, а ФБР мгновенно придавит вас к земле всей тяжестью своей громады. Как сказал твой отец, Дэнни, четверо из пяти примкнувших к вам окажутся его агентами.

— Мы вышвырнем их… — начал было Дэнни, но Элан жестом предложил ему утихомириться.

— Мне кажется, мы все знаем, почему вы против нашего замысла, — сухо произнес священник. — А вот что вы можете предложить взамен — это нам не известно.

— Да, — сказал Генри и на мгновение как бы смешался. — Это связано непосредственно с личностью самого Лафлина, — сказал он. — Лафлин, как вы сами отмечали, фигура своего рода символическая, ибо он более или менее типичный представитель той части конгрессменов и членов правительства, которая ввергла нас во вьетнамскую войну со всеми проистекающими отсюда последствиями. Я думаю поэтому, что было бы неплохо… ну, скажем, дискредитировать его. На мой взгляд, дискредитировать его куда полезнее, чем убивать, а я в этом смысле нахожусь в особом, совершенно исключительном положении, ибо обладаю реальной возможностью дискредитировать его, поскольку он состоит в незаконной связи с моей женой.

Все присутствующие были явно смущены — все, за исключением, пожалуй, Элана, который сказал:

— Да, я согласен, что это дискредитировало бы его, если бы получило широкую огласку… во всяком случае, дискредитировало бы его в глазах избирателей.

— Вот именно, — сказал Генри и поглядел на Луизу, которая ответила ему вымученно храброй улыбкой. Джулиус, сидевший рядом с ней, отвернулся к окну.

— Постараюсь быть кратким, — сказал Генри, — ибо времени у нас не так уж много. Итак, я намерен развестись с моей женой и сделать Лафлина соответчиком по бракоразводному процессу. Я намерен предать это дело самой громкой огласке, насколько это только будет в моих возможностях. Мне случайно стало известно, что моя жена должна встретиться с ним сегодня вечером в отеле «Фэрфакс», и я уже обратился в частное сыскное бюро с просьбой представить мне необходимые доказательства адюльтера.

— Но как же так, папа, — сказала Луиза. — На самом-то деле ты ведь не хочешь разводиться с ней?

— Нет, — сказал Генри, — нет, не хочу. Но я считаю, что должен так поступить, поскольку это — хороший способ разоблачить Лафлина, что в свою очередь должно, мне кажется, поубавить спеси тем, кто ратует за войну во Вьетнаме.

— Остатки былой спеси, — сказал Джулиус, отвернувшись от окна, но по-прежнему ни на кого не глядя.

— Среди приверженцев Лафлина таких спесивцев еще немало, — сказал Генри. — И вот их-то уверенность мы и должны поколебать, если хотим покончить с этой войной. Я не хочу сказать, что, развенчав этого человека, мы уничтожим первопричину всех бед. Но тут я перехожу ко второй части моего предложения, которая заключается в следующем: я готов поддержать любую политическую организацию, которую вы создадите, — поддержать ее и своими деньгами и своим именем.

Студенты молчали. Они посматривали друг на друга, а Луиза смотрела на них, как бы стараясь разгадать, какое впечатление произвели на них слова ее отца.

Джулиус пожал плечами.

— Ну что ж… — начал он и не договорил, хотя никто не пытался его прервать. Снова наступило молчание.

Элан посмотрел на Дэнни.

— А ты что скажешь? — спросил он.

— Видите ли, профессор, — сказал Дэнни, — мы очень высоко ценим то, что вы стараетесь сделать… и ваше стремление пойти нам навстречу… но тем не менее то, что вы предлагаете, — развод, ваши деньги, ваше имя… Право, я не уверен, что таким путем… — Он не закончил фразы и лишь слегка пожал плечами.

Но тут заговорил Элан.

— Мне кажется, ты ошибаешься, Дэнни, — сказал он. — По-моему, профессор прав. Больше смысла развенчать Лафлина политически, чем идти на риск сделать из него жертву.

Все с изумлением поглядели на Элана. У Генри даже порозовели щеки, как если бы он уловил скрытую иронию в словах священника, но взгляд Элана был открыт и прям. И, словно стремясь рассеять возможные подозрения, Элан продолжал:

— Я считаю, что мы должны, во всяком случае, обдумать это предложение, а пока что придется отложить выполнение задуманного нами. А как ты полагаешь, Джулиус?

— По-моему, это будет самое правильное.

— А ты, Луиза?

— Я тоже так думаю.

— Остается услышать твое мнение, Дэнни.

— Понимаете, — сказал Дэнни, судорожно сплетая пальцы, — понимаете, я считаю… Вспомните, сколько мы вложили в это… как продумали все и подготовили… но если вы решаете, что так надо, что ж, по-видимому, я должен присоединиться.

Генри не пытался скрыть облегчение, которое он испытывал; он свободно, глубоко вздохнул и принял более непринужденную позу.

— Я совершенно уверен… — начал было он, но, словно передумав, не договорил. — На этой неделе мы соберемся еще раз, — сказал он, помолчав, — и обсудим, как полезнее использовать скандал.

— Решено, — сказал Элан, поднимаясь.

— И тогда, — сказал Генри, — мы поговорим о стратегии более широкого плана.

— Хорошо, — сказал Элан.

Он направился к двери, и Дэнни последовал за ним. Джулиус взглянул на Луизу.

— Я, пожалуй, останусь поговорить с папой, — сказала Луиза.

— Хорошо, — сказал Джулиус.

— А ты будешь дома попозже? — спросила она.

— Вероятно, да.

— Я загляну, хорошо?

— Разумеется. — Он улыбнулся ей, поклонился Генри и вышел.

Луиза, оставшись наедине с отцом, подперла подбородок кулаками. Генри вопросительно взглянул на нее, продолжая сидеть за столом.

— Итак?.. — спросил он.

— Итак… — начала она, запнулась и неожиданно спросила: — Ты сегодня с кем-нибудь встречаешься за ленчем?

— Да, я договорился, но могу отменить, — сказал Генри. Он снял телефонную трубку и позвонил коллеге, с которым у него была назначена встреча; разговаривая с ним, он продолжал смотреть на Луизу. Отложив встречу, он встал и отворил дверь, пропуская Луизу вперед. — Куда мы пойдем? — спросил он.

— Туда, где тебе нравится.

— Хорошо.

Они побрели пешком по Массачусетс-авеню, болтая о разных пустяках, и в конце концов оказались возле китайского ресторана.

— Зайдем сюда?

— Прекрасно.

Они зашли в ресторан, сели и, заказав еду, продолжали начатый разговор, но, когда официант ушел, Луиза вдруг сказала, наклонившись над столиком:

— Могу я поговорить с тобой?

— Конечно.

— Я имею в виду — поговорить не как дочь, а просто как человек с человеком.

Генри улыбнулся:

— Если у тебя получится.

— Это звучит глупо, понимаю, я действительно твоя дочь. Но сегодня я смотрела на тебя как бы со стороны — во всяком случае, старалась посмотреть так, как если бы ты не был моим отцом.

— И что же ты увидела?

— Так вот, — сказала Луиза. С минуту она колебалась, потом, как видно, приняв решение, продолжала: — Я увидела человека, который был слаб и остался в каком-то смысле слаб, потому что люди в общем не меняются… — Она замолчала, взглянула на отца, как бы проверяя, как он принимает ее слова, и, ободренная, продолжала: — Я думаю, что до какого-то момента ты, как и все твое поколение, верил в то, во что тебе хотелось верить. И так продолжалось до тех пор, пока факты — такие, как Вьетнам и бунты, — не стали один за другим вступать в противоречие с тем, во что ты верил… Ты меня слушаешь?

— Да, — сказал Генри. — Продолжай.

— И то же самое происходило в твоих отношениях со мной и с мамой. Ты просто закрывал глаза на неприятные факты до тех пор, пока… ну, словом, пока я не выбросилась из окна. Тут твоя броня дала трещину, и ты решил, что должен что-то предпринять, и ухватился за идею политической революции отчасти потому, что она была преподнесена тебе Эланом и Дэнни и Джулиусом.

Генри молча кивнул.

Волнение Луизы росло. Она откинула упавшую на лицо прядь волос и еще ниже наклонилась над столиком.

— Но когда они решили убить Билла, — сказала она, — ты шарахнулся в сторону, потому что это уже было тебе не по зубам, однако совсем отказаться от идеи революции ты тоже не мог — это же было последнее, что у тебя осталось. Тогда ты начал метаться в поисках чего-то, что можно было бы противопоставить убийству, и напал на эту идею с разводом.

— Да, я вижу, ты действительно основательно приглядывалась ко мне, — сказал Генри.

— И размышляла, — сказала Луиза.

— И пришла к какому-нибудь заключению? — спросил Генри.

— Да, в общем-то, пришла.

— А ты не собираешься поделиться этим со мной?

— Сейчас поделюсь. Я считаю, что ты не должен разводиться с мамой и устраивать из этого публичный скандал, потому что, на мой взгляд, это никак не повлияет на политическое положение в стране, но сильно отразится на всех нас — на тебе, на мне, на маме, на Лауре, — да и вообще это просто безумие, ведь ты любишь маму, и она по-своему любит тебя.

Генри покачал головой.

— Значит, ты считаешь, что я не должен ничего предпринимать?

— Вовсе нет, — сказала Луиза, — я считаю, что ты должен делать то, для чего создан, — мыслить, писать, анализировать. Передавать свои знания, суждения, опыт тем, кто нуждается в них, таким людям, как, к примеру, Дэнни.

— Но если я верю только в то, во что хочу верить…

— Теперь уже нет, — сказала Луиза. — Теперь ты уже не веришь.

— Признаться, ты права, — сказал Генри. Официант принес заказанные ими блюда, и, пока он расставлял их на столике, отец и дочь сидели молча. Потом, когда официант ушел, Генри сказал: — Мне бы хотелось знать, зачем ты ходишь к психиатру?

— Я больше не хожу, — сказала Луиза. — Я излечилась.

— Ты в этом уверена?

— На сегодняшний день — да, я уверена.

— Рад это слышать, — сказал Генри.

Луиза с аппетитом принялась за еду.

— А что мы скажем Дэнни и остальным? — спросил Генри.

— Пусть это тебя не тревожит, — сказала Луиза. — Я все объясню Джулиусу, и с Дэнни тоже все будет в порядке, если мы сумеем привлечь его на свою сторону, оторвать от Элана. Между прочим, мне показалось очень странным, что он так вот сразу… согласился с тобой…

— Кто, Элан?

— Да. Что-то в нем есть неприятное. Я его побаиваюсь.

— Он разочарован и озлоблен.

— В чем же он разочаровался?

— В боге, как я понимаю.

— Ждать чего-то от бога — по-моему, это смешно.

— Быть может, для кого-то это необходимо.

— Для того, кто верит в него.

— Именно.

Луиза перестала есть и взглянула на отца.

— А ты веришь?

— Да, — сказал Генри. — Мне кажется, да.

Луиза пожала плечами и снова принялась за еду.

28

Из ресторана Генри и Луиза прогулялись до дома пешком, после чего он прошел к себе в кабинет, а она в свою спальню. Впрочем, она пробыла там недолго — только причесалась, наскоро окинула себя взглядом в зеркале, проверяя, все ли в порядке, и снова вышла на Массачусетс-авеню, где взяла такси и поехала к Джулиусу.

Было около четырех часов, когда такси доставило ее туда и Джулиус отворил ей дверь. Увидав ее, он улыбнулся и, как только дверь за ней захлопнулась, взял ее руку в свои.

— Я рад, что ты пришла, — сказал он.

— Благодарю, — сказала она, улыбнувшись ему в ответ, прошла в комнату и села на кушетку. Джулиус сел в кресло.

— Что ты думаешь о моем отце? — спросила Луиза.

— Ну, видишь ли, — сказал он, поспешно отводя взгляд и отворачиваясь к окну, — я считаю, что для этого требуется известное мужество, — для того чтобы развестись с женой, когда ты этого не хочешь. Однако на его месте я бы этого хотел.

Луиза улыбнулась.

— Ты бы не потерпел, если бы твоя жена спала с сенатором?

— И ни с кем другим, — сказал Джулиус. — Пришлось бы ей тогда пенять на себя.

— Ты убил бы ее?

— Возможно. — Теперь их взгляды встретились. — Так что лучше берегись.

— Я тебе не жена.

— Но ты будешь ею.

— Разве?

— Конечно.

Луиза улыбнулась, пожала плечами.

— Ну, если уж от этого никуда не денешься…

— Никуда. — Джулиус встал и пересел на кушетку рядом с ней.

— И у меня нет выбора?

— Ни малейшего, — сказал он и сжал ее в объятиях.

— Тогда, значит, не о чем говорить…

— Абсолютно, — сказал Джулиус, и больше они и не говорили. Он стал целовать ее, а потом они ушли в спальню, и объятия их были торопливы и безмолвны, и для каждого из них это было так, словно он впервые познавал любовь.

29

Эти часы Генри провел в одиночестве у себя в кабинете. Сначала он позвонил в сыскное агентство и сообщил, что отказывается от их услуг; затем, сидя за письменным столом, начал просматривать заметки, сделанные им за последние годы, — незавершенные наброски новой книги, которую он так и не написал, поскольку ему, в сущности, нечего было сказать.

Отодвинув от себя заметки, он достал из ящика стопку чистой бумаги. Свободного места на столе было мало, и он бросил старые заметки в корзину для бумаг, предварительно разорвав пачки листков пополам. Потом поглядел на лежавший перед ним лист чистой бумаги.

Минут через десять он взял ручку и написал: «Внезапный рывок к высокой цели», после чего встал, подошел к книжной полке и из многотомного сочинения Токвиля «Демократия в Америке» выбрал один том. Он стоя перелистывал его, пока не отыскал главу под названием: «Почему великие революции будут совершаться реже». Он вернулся к письменному столу, на ходу начав читать, сел и под уже написанным заголовком выписал цитату: «Я страшусь — и не скрываю этого, — что люди, малодушно пристрастившись к удовольствиям современной жизни, могут настолько утратить интерес к своему будущему и к будущему своих потомков, что предпочтут плыть по течению, нежели сделать, когда это станет необходимо, сильный, внезапный рывок к высокой цели».

Дописав, Генри отложил листок в сторону, взял новый и написал на нем: «Заметки для статьи о революции», потом подчеркнул это и под чертой стал набрасывать отдельные фразы:

«Революция как социальное обновление.

Взаимосвязь между идеологией хилиазма и социальным обновлением.

Циклы социального обновления.

Аналогия: гусеница, куколка, бабочка.

Признаки социальной деградации: падение родительского авторитета.

Этическая ценность социального обновления: есть ли революция — добро?

Находится ли социальное добро в противоречии с добром в понимании божественного промысла?»

Написав это, он задумался, потом, взяв другой лист бумаги, написал: «Заметки для статьи о Добре и Зле». Под этим он тоже провел черту и под ней написал снова то, что было уже написано на предыдущем листе: «Находится ли социальное добро в противоречии с добром в понимании божественного промысла?» Ниже он написал следующие фразы:

«Противопоставление двух позиций: предоставление детей самим себе (Спарта); ограничение рождаемости (Индия).

Способы познания божьей воли: объективные — откровение, традиция; субъективные — смирение, самопознание, покаяние, самопожертвование, любовь…»

Дверь за его спиной отворилась. Он обернулся и увидел Лилиан.

— Привет! — сказала Лилиан. — Я помешала тебе?

— Нет, ничего, — сказал Генри.

— Значит, помешала.

— Эти дела не к спеху.

— Я на секунду. — Она сняла волосок с лифа платья.

Генри взглянул на часы: было уже почти пять.

— А ты вернешься к ужину? — спросил он.

Лилиан помедлила, затем сказала неуверенно:

— Постараюсь, но ты меня не жди.

— Нет-нет. Хорошо,

Лилиан улыбнулась, сделала шаг к Двери, но, по-видимому, что-то удерживало ее, потому что она вернулась, подошла к креслу, села.

— Что ты пишешь? — спросила она.

— Статью.

— Все ту же?

— Нет. Ту я бросил писать.

— А эта о чем?

— В конечном счете она будет о революции, — сказал Генри, покосившись на свои заметки, — но пока это больше о другом… о религии.

— О религии? Но ты же не религиозен.

— Не спорю.

— Тогда почему такая статья?

— Она не столько о религии, сколько об этической стороне религии — о различии между нею и этикой социальной.

— А это различие велико?

— Мне кажется, да. В сущности, они часто находятся в противоречии.

— А я привыкла думать, — сказала Лилиан, — что социальные законы и религиозные заповеди обычно совпадают: не убий, не укради…

— В некоторых случаях — да.

— А в чем они не совпадают?

— Общество возвеличивает героев, — сказал Генри, — в то время как Христос благословлял смиренных.

— Да, — сказала Лилиан. — Это верно.

— Вот это-то и должен решить человек: хочет он угодить богу или людям.

Лилиан опустила глаза на ковер.

— А ты какой сделал выбор? — спросила она.

— Я один из тех — их, кстати, большинство, — сказал Генри, — кто не в состоянии решить для себя этот вопрос

и потому приходит к концу, не совершив ни добрых дел, ни геройства.

— Никто не требует от тебя геройства, — сказала Лилиан, вспыхнув.

— И добрых дел тоже.

— Об этом я как-то не думала, — сказала Лилиан.

— Да и я не думал, — сказал Генри. — До последнего времени.

— Что же тебя натолкнуло? — спросила Лилиан.

— Как мне кажется, Лу.

— А что она тебе говорила?

— Она сказала, что излечилась.

— Отрадно слышать.

— И она продемонстрировала свою приспособленность к жизни, дав мне совет.

Лилиан рассмеялась.

— Может быть, она и излечилась, но она не изменилась, за это я ручаюсь.

— Не знаю, — сказал Генри, — но совет она дала мне дельный.

— Что же она тебе сказала?

— Она сказала, что я не человек действия, и мне следует оставаться со своими книгами.

— А ты намерен был с ними расстаться?

— В какой-то мере.

— Я согласна с Лу. Держись за свои книги.

— Так я и сделаю.

Они взглянули друг другу в глаза. Наступило молчание. Потом Генри сказал:

— Тебе, верно, пора идти.

Лилиан поднялась.

— Да, пожалуй. — Она обернулась к креслу, с которого встала, словно проверяя не забыла ли там чего, потом снова взглянула на Генри, и, казалось, все еще была в нерешительности.

— Гарри, — сказала она наконец, — если ты никуда не уйдешь, я вернусь к ужину.

— Отлично, — сказал он. — Тогда я подожду тебя.

— Да, — сказала она, — да, подожди и… ну, в общем, до вечера. — Она хотела улыбнуться, но улыбки не получилось, не потому что она принуждала себя улыбнуться, нет, ей помешал наплыв чувства более сильного, чем простое дружелюбие, чувства, исказившего страданием ее лицо. Но в это время она уже успела повернуться к двери, и Генри ничего не заметил.

30

Луиза и Джулиус некоторое время тихо лежали рядом и Луиза чуть-чуть вздремнула. Очнувшись минут через пятнадцать от своей дремоты, она поглядела на длинное смуглое тело Джулиуса и увидела, что он уткнулся лицом в подушку и плечи его вздрагивают. Он плакал.

Луиза наклонилась над ним, тронула рукой его затылок.

— Что с тобой? — спросила она.

Он потряс головой, не отрывая лица от подушки и продолжая плакать.

Луиза придвинулась ближе, прильнула к нему. В этом медлительном движении не чувствовалось тревоги — слезы возлюбленного, казалось, не особенно взволновали ее.

— Скажи мне, что случилось? — спросила она.

Он приподнял голову от подушки и обратил на нее взгляд покрасневших, мокрых от слез глаз.

— О боже! — произнес он.

— Я люблю тебя, — сказала Луиза и поцеловала его в щеку. — И ты любишь меня.

— Откуда ты знаешь? — спросил он.

— Но ведь ты любишь меня, любишь?

— Да, люблю, но ты… ты не можешь любить меня.

— Почему?

— Потому что ты меня не знаешь.

— Я знаю все, что мне нужно.

— Нет, — сказал он и снова всхлипнул, — нет, не знаешь.

— Так откройся мне, — сказала она, неторопливо покрывая все его лицо легкими нежными поцелуями.

— Тогда ты не будешь любить меня, — сказал он, и в голосе его звучала боль, не утихшая под ее поцелуями.

— Нет, буду, — сказала она.

Джулиус вздохнул и перестал всхлипывать. Он задумался. Луиза, прижавшись губами к его щеке, тихонько поглаживала его ухо.

— Мой дядя, — вымолвил он наконец.

— Да?

— Ты помнишь его?

— Помню.

— Ты помнишь, он сказал, что работает в Вашингтоне?

— Да, — ответила она не очень уверенно.

— Он работает в ФБР. — Джулиус помолчал, потом добавил: — Он помощник начальника.

— Ну да?

— И он устроил меня в Гарвард.

— Я знаю. Ты говорил мне.

— Но не просто учиться. Он послал меня сюда, что бы я… чтобы я снабжал его информацией.

— Вот оно что! — Луиза отодвинулась.

Джулиус пристально поглядел ей в глаза, стараясь уловить, изменилось ли их выражение. Луиза с минуту смотрела куда-то в пространство, затем снова поцеловала его в щеку, в висок.

— Ну и ты? — спросила она.

— Да.

— И об Элане, и о Дэнни?

— Да. И о твоем отце. И о тебе.

— Значит, все это время ФБР было обо всем информировано?

— Да.

— Теперь я еще больше рада, что ничего не произойдет.

Джулиус снова уткнулся лицом в подушку.

— В том-то и дело, что произойдет.

Луиза подняла голову, высвободилась из-под его плеча.

— Как?!

Он снова поглядел ей в глаза.

— Это все притворство… То, что Элан согласился с твоим отцом. Элан считает его предложение просто смехотворным. Он сказал, что всем ровным счетом наплевать, если твоя мать спит с Лафлином. Он сказал, что такого рода скандал — давно отслуживший свою службу стандартный прием буржуазных политиканов.

— Но зачем же он соглашался с отцом? — спросила

Луиза, садясь на постели. — Никто же не заставлял его разыгрывать эту комедию!

— Он считал, что твой отец решил во что бы то ни стало помешать им и, если они с ним не согласятся, предупредить Лафлина.

— Понимаю, — сказала Луиза. — Значит, они будут действовать?

— Да. Сегодня вечером.

— Сегодня вечером?

— Да. Ведь профессор сказал нам, ты помнишь, что сегодня твоя мать должна встретиться с Лафлином.

— Да, правильно. И ФБР поставлено об этом в известность?

— Да.

— Тогда их арестуют.

— Да. В вестибюле. — Джулиус отвернулся от Луизы.

— И ты хочешь, чтобы их арестовали?

— Я не знаю, — сказал Джулиус. Голос его был тих и печален. — Я уже не знаю, чего я хочу и во что верю. Мне казалось, что все идет, как надо, до тех пор, пока я не познакомился с тобой и с твоим отцом. Время от времени я встречался с дядей и сообщал ему обо всем, что видел и слышал. Я как-то не задумывался над этим. Но теперь я не знаю…

— Это ужасно, если их арестуют, — сказала Луиза. — Ты понимаешь — Дэнни мой друг.

— Да, — сказал Джулиус. — Он ведь и мой друг тоже.

Луиза отодвинулась, опустила ноги с кровати.

— Нам нужно предупредить его, — сказала она.

— Мы не можем, — сказал Джулиус.

— Почему?

— Это значит покрывать уголовное преступление, даже становиться его соучастниками, и… и мой дядя…

Луиза, выпрямившись, сидела на постели. Она размышляла. Потом встала.

— Пошли, — сказала она. — Посоветуемся с моим отцом.

Джулиус покачал головой.

— Он будет презирать меня, — сказал он.

— Нет, не будет. — Луиза, не стыдясь своей наготы, подбирала сброшенную на пол одежду. — Никто из нас не вправе презирать другого — только самого себя, — сказала она и начала одеваться. — А до этого мы не должны доходить, — добавила она.

Джулиус встал и, следуя ее примеру, тоже стал одеваться.

31

В такси по дороге на Брэттл-стрит Луиза спросила Джулиуса:

— Но что ты думал все это время, когда делал вид…

— Пока я не встретился с тобой, меня ничего не беспокоило. Я принимал все как должное. Мне казалось, что я поступаю правильно. Ты понимаешь, дядя сумел убедить меня.

— Он мне не понравился, — сказала Луиза.

— Да, — сказал Джулиус, — вероятно, он не производит приятного впечатления. Но за пределами Альбукерка он был для меня единственным близким человеком…

— И ты сам не верил ни одному своему слову, когда говорил о… о революции?

— Сначала не верил, — сказал Джулиус, — а теперь, мне кажется, верю.

— Я не хочу выходить замуж за полицейского, — сказала Луиза.

Они доехали до Врэттл-стрит и отпустили такси.

— Хоть бы отец был дома! — сказала Луиза.

Они вошли в дом, и она опрометью бросилась в кабинет отца. Генри сидел за письменным столом. Он обернулся и поглядел поверх очков на дочь.

— Добрый вечер, — сказал он.

— Папа, — сказала Луиза, — сейчас может произойти что-то очень страшное! В присутствии отца выдержка внезапно начала изменять ей.

— В чем дело? — спросил Генри.

Джулиус вошел в кабинет следом за Луизой, оба сели. — Во-первых, — сказал Джулиус, который теперь держался спокойнее и казался более уверенным в себе, — готовится убийство.

— Как так?

— Элан на самом деле не принял вашего предложения.

Это было притворство.

— Понимаю, — сказал Генри и поджал губы.

— Второе: оно должно совершиться сегодня вечером.

— В отеле?

— Да.

— Ясно… Они ведь узнали про Лилиан.

— И третье, — сказал Джулиус, — все это известно ФБР.

— Каким образом?

— Я сообщил.

Генри пристально поглядел на Джулиуса.

— Да, — сказал он. — Чего-то в этом роде следовало ожидать. Недаром вы всегда старались держаться в тени.

— Мой дядя занимает там крупный пост, — сказал Джулиус.

— Так, — сказал Генри, приподнимаясь со стула. — Значит, их арестуют. После чего придут за Луизой и за мной.

— Вас не тронут, — сказал Джулиус. — Вы ведь были против, и они это знают.

— А Лу?

Джулиус в смущении отвел глаза.

— Они считают, что она тоже против.

— Ясно.

— Ты не думаешь, что мы должны предупредить их? — спросила Луиза отца.

Генри взглянул на часы.

— Возможно, мы уже опоздали, — сказал он.

— Но если станет известно, что мы их предупредили… — начала Луиза.

— Ничего не станет известно, если мы предупредим их вовремя, — сказал Джулиус. — Они должны арестовать их в отеле. Им нужны улики.

— Если бы это касалось только Элана, я не стал бы вмешиваться, — сказал Генри. — Но Дэнни я должен попытаться вызволить из беды, если только смогу.

— Да, — сказала Луиза. — Подумай о докторе Глинкмане.

— Разве они не ждут, что вы присоединитесь к ним? — спросил Генри Джулиуса.

— Да, — сказал Джулиус. — В вестибюле, в шесть часов.

Генри снова взглянул на часы.

— Значит, через двадцать минут.

— Да, — сказал Джулиус.

Одно мгновение Генри был в нерешительности; взгляд его скользнул по бумагам, разложенным на столе. Затем он сказал:

— Все же надо поехать туда — может быть, нам удастся остановить их.

— Мой дядя будет там.

— Надо попытаться помешать им войти в отель.

32

Они примчались на машине в Бостон, поставили ее переулке позади отеля «Фэрфакс» и, стоя возле машины, посовещались, что предпринять.

— Сейчас они уже, вероятно, в вестибюле, — сказала Луиза.

— Как и мой дядя, — сказал Джулиус.

— Надо постараться выманить их оттуда, — сказал Генри и, немного подумав, прибавил: — Пожалуй, лучше пойти мне.

— Вас могут узнать, — сказал Джулиус.

— Придется рискнуть, — сказал Генри. — Вы подождите здесь, а я пойду погляжу, там ли они.

Он перешел на другую сторону переулка и направился к боковому входу в отель, и в эту минуту услышал возглас Джулиуса: «Вот они!» Он обернулся и увидел, что Элан и Дэнни выходят из «шевроле», подъехавшего сзади. Шагнув навстречу, он преградил им дорогу.

— Смотрите-ка, кто здесь! — воскликнул Элан, увидав его. — Наш профессор.

— Погодите минуту, — сказал Генри, видя, что Джулиус и Луиза спешат к ним.

Элан обернулся и поглядел на Джулиуса.

— Ты наложил в штаны? — сказал он.

— В отеле агенты ФБР, — сказал Джулиус. — Они вас поджидают.

— Врешь! — сказал Элан.

— Вы должны нам верить, — сказал Генри, кладя Элану руку на плечо.

— Прошу тебя, Дэнни… — сказала Луиза.

— Но как они могли узнать? — спросил Дэнни, в полной растерянности оглядываясь по сторонам.

— Я сообщил им, — сказал Джулиус.

— Ты? — воскликнул Дэнни.

— Мы все вам объясним потом, — сказал Генри. — Сейчас главное — поскорее всем убраться отсюда.

— Я вижу вас насквозь, — сказал Элан, резким движением сбросив руку Генри со своего плеча и сунув правую руку в карман пальто. — Там такие же агенты ФБР, как мы с вами.

— Я вам правду говорю, они там, — сказал Генри.

Элан шагнул в сторону, стараясь обойти Генри, но тот снова встал на его дороге.

— Стойте, не ходите туда, — сказал он.

— Я так и знал, что вы будете пытаться помешать нам, — сказал Элан. — Но это будет ваша последняя попытка.

— Прошу тебя, Элан, — сказал Джулиус, — прошу тебя, поверь нам!

— Прочь с дороги, — сказал Элан, вперив горячечный, немигающий взгляд в Генри.

— Нет, — сказал Генри, — я не могу позволить вам войти туда.

— Прочь с дороги, — повторил Элан, вытаскивая из кармана пистолет.

— О господи! Элан, не надо!.. — крикнул Дэнни.

— Не надо, — сказал Генри.

Элан спустил курок. Звук выстрела звонко раскатился в пустынном переулке. Генри пошатнулся, а Джулиус прыгнул сзади на Элана и, обхватив его руками, пытался отнять у него пистолет. Элан согнулся, прижимая пистолет к животу, дернул рукой, вырываясь от Джулиуса, и пистолет выстрелил еще раз.

— Увези его отсюда! — крикнул Джулиус Дэнни, видя, что Генри, поддерживаемый Луизой, с трудом держится на ногах. Дэнни кинулся ей на помощь, и они вдвоем подвели Генри к машине и уложили на заднее сиденье. Луиза села рядом.

— Тебе не очень плохо? — спросила она.

— Не знаю, — медленно произнес Генри. Но по его лицу Луиза видела, что он испытывает сильную боль.

Дэнни уже садился за баранку, а Луиза обернулась и поглядела на Джулиуса, стоявшего возле неподвижного тела священника.

— Ключи! — сказал Дэнни.

Луиза склонилась к отцу и стала искать у него в кармане ключи от автомобиля. Найдя ключи, она протянула их Дэнни и, когда он запустил мотор и автомобиль тронулся, снова обернулась, ища глазами Джулиуса, но его уже заслонили фигуры каких-то людей, появившихся из отеля.

— Надо отвезти его в больницу, — сказал Дэнни.

Луиза вопросительно посмотрела на Генри, но он явно не слышал слов Дэнни. Лицо у него было напряженное, словно он углубленно обдумывал что-то.

— Да, — сказала Луиза. — В Массачусетскую клинику. Быстрее!

Дэнни поглядел по сторонам и свернул налево за угол, сигналя, как сирена санитарного автомобиля. Все это тоже, казалось, прошло мимо Генри.

— Бедный папочка! — сказала Луиза и обхватила его рукой за плечи, чтобы он не сползал с сиденья. Но у нее не хватало сил удерживать его, и вскоре его колени стали медленно сгибаться, приближаясь к груди. За все это время он не издал ни звука, и самоуглубленное выражение не покидало его лица.

Когда они подъехали к клинике, Дэпни бросился позвать кого-нибудь на помощь, и тут же появились санитары и подбежали к автомобилю. Луиза, выйдя из автомобиля, смотрела, как ее отца кладут на носилки и носилки исчезают за вращающейся дверью клиники. Дэнни подошел к ней, но в этот момент какой-то мужчина выступил вперед и попросил его отвести машину на стоянку.

Дэнни сел в машину, а Луиза прошла в клинику, где регистраторша записала имя и адрес — сначала ее отца, а потом и ее самой. Луиза машинально ответила на все вопросы, после чего спросила:

— Ему не очень плохо?

— Не знаю, — сказала регистраторша. — А что случилось?

— В него стреляли.

Регистраторша ничего не сказала и, помолчав, спросила только:

— Вам известна дата его рождения?

— Восемнадцатое марта тысяча девятьсот двадцатого года, — отвечала Луиза, не сводя глаз с человека в белом халате, который направлялся прямо к ней.

— Ему не очень плохо? — спросила она, когда человек подошел ближе.

— Вы его родственница? — спросил тот.

— Я его дочь.

Человек, казалось, смутился. Он поглядел на регистраторшу, потом снова на Луизу.

— К нашему прискорбию, его уже нет в живых, — сказал он. — Ваш отец только что скончался. — Он бросил взгляд на незаполненную до конца карточку на столе у регистраторши. — Вы мисс Ратлидж? — спросил он Луизу.

— Да, — сказала Луиза.

— Я очень сочувствую вам, — сказал доктор. — Мы ничего не могли сделать. Пуля, видимо, задела артерию или попала прямо в сердце.

Луиза молча наклонила голову.

— В полицию уже сообщили? — спросил доктор.

— Вероятно, — сказала Луиза. Потом она попросила разрешения поглядеть на отца.

— Да, конечно, — сказал доктор.

Он повел ее куда-то, отворяя одну за другой бесчисленные двери, и привел в ярко освещенную комнату с белыми стенами. Там, покрытое до груди белой простыней, лежало тело ее отца. Она подошла ближе и поглядела на его лицо. Оно было спокойно, глаза закрыты.

Луиза робко протянула руку и приложила к его щеке; потом рука упала.

— Бедный папа, — сказала Луиза.

33

Лилиан лежала на постели Лафлина, и слезы текли по ee щекам. Лафлин в трусах наливал себе виски со льдом.

— Ну, полно, Лил, — сказал он. — Нельзя же требовать, чтобы всегда было на все сто.

Услышав это, она перестала плакать и села на постели.

— Совсем не в этом дело, — сказала она.

— А в чем же, в таком случае?

— Не имеет значения.

— Тогда развеселись, черт побери. Мне было дьявольски трудно выкроить сегодня свободное время, так что давай хоть получим от этого вечера удовольствие.

— Я должна сейчас же вернуться домой, — поспешно сказала Лилиан, избегая взгляда Лафлина.

— Ну, брось, — сказал он. — Ты не можешь быть так вульгарно примитивна. На пять минут в постель и обратно в семейное лоно.

Она поглядела на него с открытой неприязнью, но одного этого взгляда было достаточно, чтобы напомнить ей: Билл Лафлин — это все-таки, несмотря ни на что, Билл Лафлин — ни возраст, ни политические провалы не могли слишком сильно изменить его. Однако взгляд ее не потеплел, только теперь в нем уже не было неприязни, а лишь сожаление и укор, обращенный к самой себе.

Она встала.

— Да, если тебе угодно ставить точки над «i»: на пять минут в постель и обратно в семейное лоно, — сказала она.

— Но почему вдруг? — спросил он. — Я заказал столик.

— Прости меня, — пробормотала Лилиан. — Мне следовало сказать тебе раньше.

— Ничего не понимаю, — проговорил Билл Лафлин, покачав головой.

— Я не думала… — сказала Лилиан и поглядела на постель. — Ну, словом, я пришла, чтобы попрощаться с тобой. — Она встала с постели и начала одеваться.

— А я все равно ничего не понимаю, — сказал Билл Лафлин, стоя с носками в руках.

— Я не хочу больше встречаться с тобой, — сказала Лилиан.

— Что ты говоришь! Ты сама этого не думаешь.

— Я никогда не говорю того, чего не думаю, — сказала Лилиан. Голос ее звучал резко, и она еще торопливее продолжала одеваться.

— Тогда почему же ты? Только что… — Он тоже поглядел на постель.

— Сама не знаю. Так просто. Но это в последний раз.

Билл вздохнул, пожал плечами и, сев на стул, начал натягивать носки.

— Мне будет не хватать тебя, — сказал он.

— Но мы же увидимся завтра за обедом, — ядовито напомнила она ему.

— Да, конечно.

Они продолжали одеваться молча. Одевшись и причесав волосы, Лилиан шагнула к двери.

— Обожди, — сказал Билл. — Я спущусь вместе с тобой.

— Нет, — сказала Лилиан. — Нет. Я пойду одна.

Он остался стоять посреди номера, а она ушла, не поцеловав его, не протянув руки, даже не сказав: «Прощай!» Она притворила за собой дверь и поспешно зашагала прочь, словно боясь, что дверь отворится снова. И только в лифте, за автоматически задвинувшимися дверями, она, казалось, почувствовала себя в безопасности, вобрала в легкие как можно больше воздуха и выдохнула его лишь после того, как кабина остановилась на первом этаже.

В вестибюле была какая-то суматоха. Лилиан быстро прошла к выходу и немного постояла перед отелем, ожидая, пока подъедет вызванное для нее такси.

— Сейчас здесь застрелили кого-то, — сказал шофер такси, когда машина тронулась. — Прямо позади отеля.

— Кого застрелили? — спросила Лилиан. — Что произошло?

Шофер пожал плечами.

— Кто его знает. Парень, который стрелял, потом застрелился сам, так что поди разбери.

— Скоро здесь станет невозможно жить — совсем как в Нью-Йорке, — сказала Лилиан.

— Мадам, — сказал шофер, — в этой стране нигде невозможно жить.

Он продолжал что-то говорить, но Лилиан больше не вступала в разговор. Она смотрела в окно на Кембридж на том берегу Чарлз-ривер и, когда такси остановилось перед особняком на Брэттл-стрит, почти бегом устремилась по дорожке к дому. Но там не оказалось никого, кроме Лауры.

— А разве Гарри не у себя? — спросила она, глядя, как дочь уплетает трехслойный сандвич.

Лаура пожала плечами.

— Не знаю, я только что пришла.

Лилиан прошла из кухни в гостиную и налила себе немного виски, сильно разбавив тоником. Потом разожгла огонь в камине, поправила подушки на кушетке и села. Она не взяла книгу и не поставила пластинку — она просто ждала.

Минут через сорок домой вернулась Луиза. С помертвевшим от муки лицом она прошла прямо в гостиную и поглядела на мать.

— Мама, — сказала она, — папа умер. — Внезапно она разрыдалась, бросилась к матери и упала ей на грудь.

Лилиан с безмолвным вопросом повернулась к Дэнни, который следом за Луизой вошел в гостиную.

— Его застрелили, — сказал Дэнни. — Элан… священник застрелил его…

— За что? — спросила Лилиан.

— Не знаю, — сказал Дэнни. — Он умалишенный.

Лилиан опустила глаза и поглядела на дочь. Но взгляд ее ни о чем не спрашивал, и она не задала больше ни одного вопроса. Она молча держала Луизу в объятиях, а когда ее рыдания стали утихать, поднялась и пошла к Лауре.

— Пойдем со мной, — сказала она младшей дочери, которая сидела на кухне перед телевизором. — С папой случилось несчастье.

Вместе с Лаурой она вернулась в гостиную.

— Где он? — спросила она у Дэнни.

— В Массачусетской клинике.

— Я еду туда.

— Может быть, мне поехать с вами? — спросил Дэнни.

— Нет, — сказала Лилиан. — Вы оставайтесь с Луизой. Со мной поедет Лаура.

Когда Лилиан вернулась вечером домой, она увидела в гостиной, кроме Луизы и Дэнни, еще и Джулиуса. Ни дочери, ни мать не плакали. Глаза Луизы покраснели и распухли от слез, но теперь были уже сухи, а Лилиан и Лаура не пролили ни одной слезы — для них время плакать еще не пришло.

Лилиан посидела немного с детьми в гостиной, но, когда Джулиус сказал, что Элан тоже умер — вторая пуля из пистолета угодила ему в живот, — она, казалось, не слышала и вскоре ушла на кухню, чтобы приготовить сосиски и кофе, так как все они ничего не ели с утра.

А поздно ночью, когда оба юноши ушли и девочки легли спать, Лилиан поднялась в кабинет мужа и стала разбирать его бумаги. Последние слова на последнем исписанном им листке привлекли к себе ее внимание и она прочла: «Семья всегда останется основной ячейкой человеческого общества. Ни политические революции, ни изменения в социальном положении женщины не в состоянии этого поколебать. Мы познаем свои общественные связи прежде всего в рамках своего семейного очага, и счастливая семья — залог того, что она подарит обществу жизнестойких гармоничных членов его. Поскольку счастье в семье должно исходить от родителей, неувядающая любовь мужа и жены приобретает первостепенное значение для всей нации. Эта любовь сама по себе способна вступить в поединок с мнимыми ценностями загнивающего общества, ибо в каждом мужчине и в каждой женщине живет стремление к идеальной любви, и таким образом общество способно возрождаться в каждом новом семейном союзе!»

И тут Лилиан заплакала.

34

На другое утро после убийства Генри Ратлиджа Дэнни Глинкман был арестован полицией и освобожден несколько позже в тот же день, когда стало ясно, что против него нет прямых улик. Джулиус отказался подтвердить свое первоначальное заявление и утверждал теперь, что лишь у одного, ныне уже мертвого иезуита Элана было намерение убить сенатора. Впоследствии все сошлись на том, что священник был душевнобольной, и профессор Ратлидж пал жертвой его безумия. Небольшая группа людей, знавших истину, держала язык за зубами и позволяла себе говорить об этом лишь на кухне или в гостиной ратлиджского особняка на Брэттл-стрит и без свидетелей.

В середине декабря Луиза вышла замуж за Джулиуса. Мать Джулиуса приехала из Альбукерка на бракосочетание сына и осталась у Ратлиджей на рождественские праздники. Было решено, что после Нового года Джулиус и Луиза снимут себе квартиру в Кембридже, и Лилиан стала поговаривать о продаже дома.

Почти каждый вечер заглядывал Дэнни. Порой, мучимый сознанием собственной вины, он заводил с Луизой, Джулиусом и Лаурой разговор о смерти профессора и о тех политических идеях, которые лежали в основе событий, приведших к трагедии. Все они по-прежнему горели желанием сделать что-то для Америки, и случившееся не охладило их пыла. О политических убийствах никто не заикался, однако Дэнни продолжал утверждать, что насильственное отторжение собственности оправдано в ходе революции. Джулиус же находил эти меры преждевременными, а Луиза указывала на значение личного примера и убеждения. Лаура часто принимала сторону Дэнни. Лилиан слушала их споры, но никогда не вступала в них сама.

Затем в январе 1968 года сенатор от Миннесоты Юджин Маккарти заявил, что он выступит в Нью-Хэмпшире против президента — и в первую очередь против войны во Вьетнаме, и тогда, подобно многим другим молодым американцам, Джулиус, Луиза, Лаура и Дэнни решили отправиться на север, чтобы оказать поддержку сенатору и дать политическому строю Америки еще один, последний шанс.


Примечания

1

Б. П о н о м а р е в. Актуальные проблемы теории мирового революционного процесса, «Коммунист», 1971, № 15, стр. 51.

2

Р. М е р л ь, За стеклом, М., «Прогресс», 1972.

3

Более подробно о философских истоках, политических взглядах и тактических установках «новых левых» и их практической деятельности см.: Э. Баталов, Философия бунта, М., 1973, В. Большаков, Бунт в тупике? М., 1973, а также предисловие Е. Амбарцумова к роману Р. Мерля «За стеклом», М., 1972.

4

О. Т у г а и о в а, Молодежное движение стран развитого капитализма. «Рабочий класс и современный мир», 1973, № 5, стр. 95–90.

5

Кене, Франсуа (1694–1774) — французский экономист, основатель школы физиократов. — Здесь и далее примечании переводчика.

6

Филлппс, Уэнделл (1811–1884) — американский реформатор, прославившийся своим ораторским искусством.

7

Таммени-Холл — организация Демократической партии в Нью-Йорке.

8

Знаменитого сочинения (лат.).

9

«Я люблю Люси» и «Мосье Батман» (франц.).

10

Лимонный сок (франц.).

11

Значит, два завтрака с кофе? (франц.)

12

О нет! Думаю, что моя дочь предпочтет шоколад. (франц.).

13

Перестань (франц.).

14

Шинфейнеры — участники движения за национальную независимость Ирландии в начале XX века.

15

Покажите нам красивые комбинации и все прочее (франц.).

16

Все лучше, чем слушать тебя в ванне (франц.).

17

Политических наук (франц.).

18

Экстра люкс (франц.).

19

Представления (франц.).

20

Что тут происходит? (франц.)

21

Книга Прудона называется «Что такое собственность», Дэнни подменяет название цитатой из этой книги.

22

Пикник или прием на открытом воздухе, где гостям подают мясо, жаренное на вертеле.

23

Бейсбольная команда.

24

Подозрительное (франц.).

25

Кама — в древнеиндийской мифологии бог любви. Сутры — руководства по всем областям жизни, составлявшиеся брахманами.

26

«Ману законы» — древнеиндийский сборник, трактующий нормы гражданского, уголовного и семейного права в соответствии с догматами брахманизма.

27

Вне категорий (франц.).

28

После полового акта (лат.).

29

«Студенты за демократическое общество» — крупнейшая в США леворадикальная студенческая организация.

30

Персонаж народных немецких сказок.

31

Сен Поль (1734–1809) — французский писатель либерального толка.

32

Хорошо, да через край (франц.).

33

Юбилейный сборник (нем.).

34

Манхейм, Карл (1903–1947) — немецкий буржуазный социолог, в 1939 г. эмигрировал в Англию.

35

Блаженный Августин (354—7430) — христианский теолог.