sf adventure adv_geo Валерий Иоильевич Язвицкий Остров Тасмир

Повесть «Остров Тасмир» представляет читателям еще один затерянный мир на карте нашей планеты.

(При создании fb2 сохранено правописание оригинала — Гриня)

1927 год ru ru
Гриня FictionBook Editor Release 2.6 06 December 2013 Николай Семенов 549259BB-8A72-4B86-8807-CC0C3074C684 1.0

1.0 — сканировал Николай Семенов. pdf — http://epizodsspace.no-ip.org. OCR, вычитка, создание fb2, форматирование — Гриня

Остров Тасмир Государственное издательство Москва 1927

СТРАННЫЙ ГОСТЬ

Предисловие

Это необычайное событие произошло летом прошлого года, но никто до сих пор не убежден, было ли это на самом деле или это фантазия писателя. Но я уверяю, что беседовал лично с инженером Грибовым так же, как теперь беседую с вами.

В прошлом году мне захотелось посетить город Мезень, где я пробыл несколько лет в ссылке после первой революции. Как ни тяжело было подневольное житье, я все же полюбил этот суровый край, находящийся у северного полярного круга.

Природа там действительно величественна и прекрасна. В зимние ночи полыхают разноцветные северные сияния, перебегая тенями по снеговым просторам, закованным в ледяной холод. Разнообразными узорами по этим снегам вьются бесчисленные следы звериных лап. Словно в пустыне, мчатся среди них узенькие самоедские нарты, запряженные красивыми оленями; ездовой ими правит по звездам. Оленям всюду открыты дороги, и сильные стройные ноги будто на лыжах бегут по цельному снегу, нигде не проваливаясь.

Летом, когда солнце не закатывается, там расцветают огненно-красными шапками пионы, расписными коврами расстилаются тундровые мхи, зеленеют многообхватные мачты лиственниц и трепещут бледными изумрудами листья узловатых карликовых березок. Реки, озера и болота кишат и шумят прилетной водяной птицей, а в речной глубине плещется розовая семга и трепыхается на илистом дне плоская однобокая камбала. Тогда длинные сети-поплавни бороздят реку вдоль и поперек, спущенные с парусных и вёсельных карбасов.

Вот в такие радостные и лучезарные дни севера я опять приехал в Мезень и поселился у своего старого приятеля Ивана Петровича. Его изба в самом конце города; от нее, почти от самой калитки, начинается тундра, поросшая можжевельником и вереском.

Здесь мы частенько сиживали на крылечке и вели беседы. Помню, как-то, в конце мая, мы после ужина вышли сюда погреться под косыми лучами полуночного солнца. Я читал вслух запоздавший номер «Известий», а Иван Петрович чинил сеть, собираясь на другой день «плавить» семгу.

— Воды ноне парко, — сказал он, когда я прочел ему о выборах в Московский совет, — половодье такое было, как старики помнят, в досельны времена…

Он плохо меня слушал, а поглядывал на небо и видел там какие-то приметы, которых я не знал.

— Может, морской шарей набежит, говорят, много стамух нагнало у Канина. Только ветерок есть, видишь, взводни пошли. Чай, разгонит— с Зимнего дует…

Я посмотрел на реку, потом стал смотреть на небо, стараясь увидеть на нем какие-нибудь перемены, и вдруг заметил у самого горизонта летящую в воздухе точку.

— Смотри, Иван Петрович, лебедь летит… Иван Петрович вскинул глаза и улыбнулся.

— Нет, — сказал он, — на птицу совсем не похоже. Это ероплан, верно…

Действительно, точка быстро росла и принимала очертания какой-то странной машины. Она походила на сигару с острым килем, а из боков ее по обе стороны торчали неподвижные крылья, как у аэроплана. Машина была уже близко, но мы не слышали обычного жужжанья мотора.

Вдруг машина стала снижаться, будто катилась с высокой горы. Киль ее разделился, образовав что-то вроде широких саней с загибом.

Аппарат продолжал снижаться и, плавно коснувшись земли, заскользил по ней, направляясь к нам. Шагов за триста от нас он остановился, сложив крылья, и стал совсем похож на сигару, прилипшую к земле.

Отскочила дверка. Из нее вышел старик высокого роста, с длинной белой бородой. Видно было, как он пожимал чьи-то руки, протянутые из таинственной машины-сигары. Потом он отошел, а дверка захлопнулась, и сейчас же выдвинулись крылья. Сигара закачалась, поднялась, как на ноге, на длинном стержне и взмыла в воздух.

Мы видели, как стержень, словно хобот, вобрался внутрь сигары, санки снова сложились в киль, и аппарат, описав круг в воздухе, стал тонуть в небесном пространстве, быстро уменьшаясь в размерах.

Дальше мы за ним не следили, — к нам приближался высокий старик. Пораженные неожиданностью всего происшедшего, мы сидели, как каменные. Старик зорко смотрел на нас обоих и, казалось, сравнивал меня и Ивана Петровича. Я чувствовал, как его проницательный, будто сталью сверлящий, взгляд прошел по нашим костюмам, осмотрел сеть Ивана Петровича и задержался на газете в моих руках.

Видимо, его что-то беспокоило, но он шел твердо и прямо на нас. Внезапно светлая и ласковая улыбка сверкнула на его строгом и умном лице. Он пошел скорее и, не доходя шагов пяти, сказал по-русски:

— Здравствуйте, дорогие земляки!

Это было опять странно, так как я не ожидал услышать русскую речь, учитывая очень своеобразный покрой его костюма и матерьял, из которого он был сделан. Я поклонился ему.

— Вы политический ссыльный? — спросил он участливо, обращаясь ко мне.

Я был удивлен этим неожиданным вопросом и ответил:

— Вы, гражданин, ошибаетесь. Я не спекулянт и не контр-революционер, чтобы меня ссылали…

Но в этот момент произошло еще более странное и неожиданное. Старик слегка побледнел и глухо, словно раздумывая вслух, произнес:

— Гражданин?.. Контр-революционер?.. Я недоумевал.

— Так кто же вы? — взяв себя в руки, снова спросил он ласково.

— Гражданин Союза Социалистических Советских Республик.

Он удивленно раскрыл глаза. Взор его вспыхнул радостью, но мгновенно погас.

— Вы русский? — спросил он пытливо.

— Да, — ответил я, — из Москвы. Я — писатель.

— Так это в России Союз Социалистических Советских Республик?

Он, казалось, все еще не верил.

— Да ты с луны что ли упал? — не выдержал Иван Петрович, — да с тех пор, как мы царя убрали, вот уж девятый год у нас Советская власть!

Старик широко раскрыл глаза, в них вспыхнула радость. Он бросился к нам, крепко жал наши руки, но от волнения не мог говорить.

Я не знал, что делать с этим неожиданным гостем, не понимал ни его бурной радости, ни его волнения. Я не мог уяснить, что все это значит и кто он такой, но я не расспрашивал его.

Старик едва держался на ногах.

Взяв под-руки, мы ввели его в избу. Прошло минут десять, пока он оправился от волнения и заговорил:

— Вы сказали, — с луны упал… Да, почти с луны. Я не был в России более сорока лет. Я с острова Тасмир. Я — инженер Грибов…

Он замолчал на секунду, а в моей голове промелькнули мгновенные мысли: «инженер Грибов?.. Да, Грибов. В процессе о цареубийстве что-то говорится о Грибове»…

— Грибов? — сказал я. — Вы не были в ссылке в Туруханском крае после убийства Александра Второго?

— Так нас помнят?! — воскликнул он. — Не за-были! Да, это я! Я расскажу вам все. Это длинная, невероятная, почти сказочная история… Но это потом, раньше вы расскажите мне…

Он достал маленькую книжечку.

— Здесь только даты, цифры, краткие записи, но я помню все до мельчайшей черты…

Увидев газету, он жадно схватил ее и стал пожирать строку за строкой. Видно было, как напряженно и взволнованно работала его мысль.

Мы молчали, невольно чувствуя всю глубину его переживаний.

— И это не сон? — воскликнул он, откладывая газету. — Скажите мне, я в России? И в России нет царей, полиции и помещиков? В России рабоче-крестьянская власть?

Он засыпал нас вопросами, не понимая наших, иногда похожих на тарабарщину, сокращений, вроде: «Цуп», «Цаги», «Гиз», «Гиж», «шкраб», «Глав-профобр»; сам перебивал себя, волновался, радовался, верил и не верил.

Только через несколько часов беседа наша приняла более планомерный характер, и мы узнали с Иваном Петровичем удивительную повесть о победах человеческого ума и воли над силами природы. Мы узнали о «Крылатой фаланге» и острове Тасмир.

Здесь я перерываю свои личные воспоминания об этом гениальном человеке, с которым имел счастье столкнуться, и постараюсь передать его продолжительные и подробные рассказы, сопровождавшиеся чертежами и рисунками. Слушая Грибова с захватывающим интересом, я пережил все то, что он рассказывал. Я глубоко сожалел, что при нашем разговоре не присутствовали ученые специалисты, так как без личных разъяснений

Грибова все формулы и условные обозначения в его записной книжке теперь никому непонятны.

Сам Лев Сергеевич Грибов скончался через неделю после своего прибытия, во время сборов для поездки в Москву. Мезенский врач, Николай Иванович Перов, не мог оказать ему никакой помощи. Возраст Грибова, — уже за восемьдесят лет, — был главной причиной смерти. Его организм не выдержал сильных волнений. Слишком бурно и горячо, как юноша, переживал свои впечатления этот престарелый революционер, не утративший до последней минуты ясности своего могучего ума.

Его последними словами было обращение ко мне:

— Вот записки Игоря… Возьмите себе, там…

Он не кончил этой фразы, и глаза его закрылись навсегда.

Эти записки и рассказ самого Грибова являются единственными источниками для всего написанного в этой книге. Но, несмотря на массу сведений, которыми я располагаю, все же для меня очень многое осталось невыясненным и совершенно непонятным.

Сделав эти оговорки, я приступаю к своей трудной задаче — передать с возможной точностью все то, что узнал сам при исключительном стечении обстоятельств.

В СТРАНЕ ЧЕРНЫХ ДНЕЙ И БЕЛЫХ НОЧЕЙ

I

Звенели колокольчиками тройки, и с каждым днем где-то все дальше и дальше оставалась Россия, заслоняясь вечно-шумящей тайгой и сугробами снега.

Грибовы ехали на перекладных в сопровождении жандармов. Казалось, не будет конца переездам по таежным и снежным равнинам Сибири и по замерзшим руслам рек. Время стиралось в своем однообразии, и только «отдыхи» по нескольку дней в разных этапных тюрьмах были вехами пройденного пространства.

Но вот, наконец, и последний этап — Туруханск.

Убогий городок вынырнул из тайги и показался близ левого берега Турухана, невдалеке от оледенелого Енисея.

Вот уже смолкли колокольчики троек, и усталые, с окоченевшими от холода и долгого сиденья ногами, обожженные морозом и ветром, стоят у тюремных ворот инженер Грибов, жена его Варвара Михайловна и дети.

— Вот мы почти и на месте, — улыбаясь, сказал Лев Сергеич, — до Гольчихи осталось всего верст триста с чем-то. Этот путь мы сделаем на собаках.

Варвара Михайловна взглянула на мужа и, обняв старшего мальчика, проговорила твердо.

— Мы все вместе, и это главное. Меня не пугают никакие трудности. Ты прав в своем деле, я и дети с радостью поддержим твою правоту.

Грибов крепко сжал ее руку и молча смотрел на тюремные ворота, которые сейчас должны были открыться для новых узников.

Он готов был плакать, как ребенок, от бодрых слов своей верной подруги. Волна любви и благодарности заплескивала его сердце. Он не мог сказать, не мог выразить всего, что чувствовал. Но она понимала все это и, когда они проходили в ворота тюрьмы, крепко взяла его под-руку и прижалась к нему.

Так они оба, окруженные детьми, вошли в тюремный двор. Это была последняя тюрьма на их пути.

Их не пугало, что там, в далекой Гольчихе, они превратятся в вечных поселенцев Большой тундры, что царское самодержавие заживо хоронило их там среди летних болот и зимних сугробов, где скитаются лишь полудикие самоеды и юраки.

Они не чувствовали себя побежденными, но тюрьмы и тюремный номер на каждом превращали их в вещи. Как вещи, их принимали и сдавали с рук на руки, — это вызывало протесты и отвращение, особенно обыски.

Но в туруханской тюрьме их уже не обыскивали. Здесь чуялись другие порядки и какой-то особый уклад жизни далекой окраины. Сопровождавшие жандармы тоже взяли иной тон, стали развязнее и по-казарменному либеральничали.

Проделав процедуру передачи арестантов под расписку, они любезно простились и даже пожелали всего лучшего. Это прозвучало жестокой насмешкой, но ограниченные и тупые исполнители охранительной власти не понимали своей бестактности.

Около Грибовых засуетился начальник тюрьмы, толстый, студнем расплывшийся старичишка с длинными седыми баками.

— Батеньки мои, — бормотал он с наивной широкой улыбкой, — как я рад. Не поверите, — всем политическим рад. Тоска, ведь, здесь, в этой Турухании! Простите, но пью-с немилосердно, тем и жив. Дайте слово, батеньки мои, что бежать не будете, а я вас сейчас и в город выпущу. Купите на дорогу, что нужно. Место-то ваше, Гольчиха эта проклятая, место-то, говорю, самое гиблое. Самоедам одним в пору…

Он махал руками, посмеивался, подбегал к детям, говорил ласковые слова и неожиданно, обратясь к Грибову, вдруг заговорил наставническим тоном, нахмурив брови:

— Не хорошо. Молодой еще человек, жена, детки, и охота вам было путаться во всякое. Ну, жена туда-сюда, муж и жена — одна сатана, а деток-то вот жалко… Не хорошо, батеньки мои, не хорошо…

Грибовы переглянулись и рассмеялись. Старичишка смутился и опять затараторил, мигая глазами:

— Ну, ну, ладно, батеньки мои, я уж такой есть, меня и шпанка острожная Якимычем зовет и «ты» мне говорит. Эй, старший, проводи их на квартиру к Семеновне, у нее, батеньки мои, все ссыльные останавливаются. Казак-баба! Ну, с богом, только не бегайте отсюда, да оно и бежать-то некуда, да и с детками-то не побежишь… Да-с, детки-то от бога, без них и радости нет… Так-с. Ну, счастливо, батеньки мои…

Грибовым стало смешно и неловко, а в груди смутно копошилось какое-то неприятное чувство. Будто милость какую от врагов получали, но делать было нечего, да и лучше от тюрьмы подальше.

Старший и другой надзиратель подхватили их вещи: корзины, узлы, чемоданы и понесли на двор.

— Сейчас тут и подвода будет, — сказал старший, — у нас сразу пронюхают, как политика приедет. Так и ждут, потому господа больше… Иван Якимыч порядок завел к тому же, чтоб политических на квартиры пущать. Ну-ка, Василий, глянь за ворота, есть конь-то?

Другой надзиратель направился к воротам, а старший продолжал:

— А нам что? Рази мы знаем, за что сюда народ гонят? Политика да политика, а что это за политика, никому неизвестно. Иван Якимыч сказывал, с начальством нелады, в рассейских городах, говорит, беспокойно живут…

— А слыхал, что царя убили? — спросил Грибов.

— А как же. После воли убили. Помещики, говорят, из зависти убили. Без крепостных-то им неладно стало… Ну, что, Василий?

— Как раз Семеновна сама приехала.

— Ну, айда, грузи, — подмигнул ему старший и, расплывшись улыбкой в рыжую бороду, добавил — На водочку за услугу не откажите…

II

В избе у Семеновны царские пленники вздохнули свободней. Было тепло и уютно сидеть в светлой, чистой комнате за покрытом скатертью столом, на котором шипел, поблескивая медью, ведерный самовар.

Дети, вылезшие из шуб и валенок, весело лепетали, ели горячие шанешки и колобки, а Варвара

Михайловна смотрела на них улыбающимися глазами и разговаривала с Семеновной. Грибов сидел несколько в стороне, задумавшись над записной книжкой, испещренной заметками, цифрами и чертежами.

Это были его научные работы, которые он вел до тюрьмы, продолжал во время заключения в Петропаловской крепости и обдумывал всю дорогу до Туруханска. Так уж устроена была его голова, что он не мог не думать. Он страстно любил науку, и только семья и революционная борьба могли оторвать его от научных занятий.

Но теперь, когда новый царь Александр III и его главный советник Победоносцев душили Россию, он искал утешения в той же науке. Сердце его обливалось кровью, когда он вспоминал лучших товарищей — Желябова, Перовскую и Кибальчича. Особенно близок был ему Кибальчич, с которым его связывала, кроме революционной борьбы, и научная работа.

Все же, усталый и разбитый после всего пережитого, вспоминая погибших, замурованных в глухих казематах тюрем, сосланных на каторгу и на поселенье, Грибов не впадал в отчаяние, хотя и чувствовал страшную боль, пустоту и гнет. Он сознавал, что все их дело рухнуло и заглохло на много лет.

Чтоб заглушить тоску, он огромным усилием воли направлял свои мысли на вычисления, измеряя напряжения и колебания электрических токов. То, о чем он думал много лет, и ему самому иногда казалось несбыточной мечтой, а скажи он об этом ученым, они бы осмеяли его и назвали фантазером. Он искал источник двигательной силы невероятной мощи, сосредоточенной в аккумуляторе самых незначительных размеров, величиной со спичечную коробку.

Ему все было ясно, но какие-то детали ускользали от него, и он упорно ловил их при помощи цифр, чертежей и выводимых им формул. В долгую дорогу по снежным равнинам Сибири решение этой задачи несколько раз подкрадывалось к его сознанию и опять ускользало. И вот здесь, в этой избе, впервые в его мысли ворвался ослепительный свет ясного И четкого осознания всего, о чем так долго и упорно думал, и неожиданно, сам не зная как, он решил труднейшую задачу.

Карандаш его быстро забегал при свете сальной свечи по листам записной книжки, и чертежи, цифры, формулы, значки и строки примечаний потянулись длинной лентой. Он не заметил, как Варвара Михайловна постаралась скорей уложить детей, достала новую свечу и осторожно, чтобы не помешать ему, заменила догоревшую.

Грибов весь был в другом мире, из-за формул и цифр радостным вихрем выбивалась одна мысль: «Сила, которую ты нашел даст возможность свергнуть самодержавие! Эта сила даст всемогущество революции, и никакие армии и твердыни царизма не устоят перед ее натиском!..» Еще одну свечу переменила Варвара Михайловна, когда Грибов закрыл свою тетрадь и, оглядевшись в предрассветных сумерках, увидел любимые глаза, заботливо смотревшие ему в лицо.

— Варя, дорогая моя! — воскликнул он, — у меня снова есть смысл жизни, снова есть за что бороться, а главное — чем!

Он видел, как побледнело ее лицо, счастьем и гордостью сверкнули глаза, а губы произнесли твердо и беззаветно:

— Так будем же бороться, дорогой мой.

Он обнял ее и весь в порыве творческой мысли, торопясь и волнуясь, стал излагать свои планы и достижения.

В эти незабываемые часы и зародилась мысль о том, что потом претворялось в жизнь в «Крылатой Фаланге» и на Тасмире. Правда, тогда все это было еще не совсем ясно, но все же главное наметилось прочно и твердо.

III

Весеннее солнце било косыми лучами над угрюмой туруханской тайгой, когда Грибовы опять сидели за самоваром. Из окон избы в проулок был виден сквозь обсыпанные снегом пихты белый простор закованного во льды Енисея.

Отдохнувшие дети свежо и радостно смеялись, голоса их звенели, как льдинки, которые тают, звенят и падают от огнистых поцелуев весеннего солнца. Грибовы оба светились таким же светом, казались юными и бодрыми, и каждую минуту серебряные взрывы смеха Варвары Михайловны будили улыбки на лице ее мужа.

Это было так ново и не похоже на вчерашнее, что даже Семеновна заметила разницу. Она долго смотрела на них своими красивыми ласковыми глазами:

— Словно святые, — сказала она нараспев. Слова вылетели сами собой, и Семеновна, сконфузившись, торопливо встала из-за стола, крикнув:

— Шанешки подгорят!

Варвара Михайловна выскочила следом за ней И за перегородкой крепко обняла и поцеловала Семеновну, а та, утерев глаза, застрекотала певучим говорком:

— Милая ты, думаю это я вчера: несчастненькие, куды их с детками загнали, ото всего оторвали. От всякого от житья господского, непривышно все, чижало… А поглядела сегодня, а вы эдакие светлые, сердцем почуяла — хорошие люди, дай вам бог всего хорошего…

Весь этот день прошел в радостной суете. Грибовы вместе с детьми ходили по лавкам маленького городка, запасаясь всем необходимым для гиблых мест, где должны они были прожить долгие годы.

Наконец, усталые, с покупками в руках, они заглянули к начальнику тюрьмы с просьбой отправить их через неделю на место ссылки.

Старик только что проводил обратно конвойных жандармов, и нос его еще горел, как уголь, от истребленных за ночь напитков.

— Батеньки мои, — всплеснул он руками, — чудаки-люди! Куда вы торопитесь, словно на свадьбу. Насидитесь, наплачетесь с детками, а тут можно хоть два месяца жить, пока Енисей тронется и теплей будет…

Грибов недоверчиво улыбнулся, но Варвара Михайловна была другого мнения.

— В самом деле, — сказала она, — прежде чем ехать, нужно как можно лучше подготовиться. Не забывай, Лев, что детям действительно трудно…

— Правильно, милая барыня, правильно, — подхватил Иван Акимыч, — а там и пароход придет…

— Как пароход? — с удивлением воскликнул Грибов.

— Пароход-с, — отвечал Иван Акимыч, — «Енисеем» зовут, до Бреховских ходит. Еще с 1863 года ходит; лет двадцать назад в первый раз из Красноярска пришел…

Это обстоятельство дало новый оборот мыслям Льва Сергеевича. Он согласился ждать парохода, а пока снестись и списаться кое с кем из товарищей и кстати повидать Шнеерсона.

Грибовы простились с чудаковатым стариком и поспешили домой, чтоб разгрузиться от покупок и накормить детей. Новые планы в связи с неожиданным открытием кружили их радостью. Они, еще не оправившись от дороги и волнений, были в каком-то тумане, да и первый день свободы, особенно такой, по весеннему солнечный, пьянил и радовал их.

— Как же это, Лева, — говорила Варвара Мидайловна, подходя к дому, — мы совсем забыли о здешних товарищах?

— А вот мы сегодня же пойдем к Шнеерсону, — ответил Грибов. — Помнишь, Лазарев говорил о нем еще в Енисейске. Это испытанный революционер и хороший товарищ. Здесь он пять лет сидит в ссылке и служит доктором.

IV

Дома они застали нежданного гостя. На лавке у окна сидел маленький худенький человек лет сорока и курил трубочку с длинным черешневым чубуком. С виду он напоминал помещика средней руки, если бы бронзовые форменные пуговицы не указывали, что он чиновник по богоугодным делам.

Незнакомец быстро встал им навстречу и с легким еврейским акцентом проговорил:

— Если не ошибаюсь, Лев Сергеич Грибов?

— Да, — ответил Грибов. — С кем имею честь?..

— Здравствуйте, дорогой товарищ, — живо заговорил тот, протягивая руки. — Я Шнеерсон, Давид Борисыч… Они обнялись и поцеловались.

— А мы к вам собирались, — ласково заговорила Варвара Михайловна.

— Ну, и отлично, — засуетился Шнеерсон, — мы так и сделаем. Не раздевайтесь, пожалуйста, а прямо к нам, обедать. Мы с женой давно поджидали вас… У меня тоже дети: одна большая, невеста уж, и две маленьких дочурки… Э, да у вас мальчики!

— А она — девочка, — указал меньшой на сестренку.

— Ах, ты, батюшка мой сахарный, — нараспев проговорила Семеновна, снова укутывая начавших было раздеваться детей.

Но мальчик недовольно нахмурил брови и заявил обиженным тоном:

— Это поп — батюська, а я — Петя — мальчик. Все весело рассмеялись и тронулись в путь.

Доктор жил в конце города, где помещалась больница, или богоугодное заведение, как тогда еще говорили в Сибири. Итти нужно было всего минут десять, так как городок Туруханск обширным не был. В то время он уже числился заштатным и имел всего человек двести жителей.

— И то в этом числе, — сказал доктор, — нужно считать шестьдесят казаков, человек двадцать духовенства и чиновников да человек десять ссыльных-поселенцев.

Дальше иэ разговоров Грибовы узнали, что в Туруханске живет десятка два инородческих семей, но зато в городе семь лавок, соляная стойка, винный склад, хлебозапасный магазин, лечебница, приходское одноклассное училище и пристань. Городок жил пушной и отчасти рыбной торговлей.

— Да, — задумчиво проговорила Варвара Михайловна, — что же тогда представляет из себя Гольчиха?

— Если правду сказать, — грустно заметил Шнеерсон, — то Туруханск это столица в сравнении с Гольчихой. В июне здесь ярмарка бывает, и тогда вот для всех этих северных медвежьих углов праздник. Сюда съезжаются торговать пушниной и рыбой, покупать хлеб, водку, порох и свинец. Впрочем, и здесь не сладко. Теперь вот середина марта, солнышко играет, а зимой-то тьма, холод, колодцы и те до дна промерзают…

Наступило молчание. Грибов вскользь взглянул на жену и, засмеявшись, шутливо крикнул:

— Не грусти, жонка, здесь мы будем работать лучше и спокойнее, а холод и тьму мы сумеем побороть!

Варвара Михайловна улыбнулась.

— Я была готова и к худшему. Я не грущу, я соображаю, как и чем запастись для Гольчихи. После вчерашнего мне теперь ничто не страшно.

Доктор с недоумением посмотрел на бодрые лица своих спутников, но ничего не возразил, а перевел разговор на другую тему:

— Вот и моя резиденция. Тут и богоугодное заведение и моя квартира.

Перед ними был бревенчатый дом с пятью окнами по фасаду и с крыльцом, рундуком по-сибирски, на резных колонках с точеными балясинами:

В прихожей гостей встретило все семейство доктора.

— Это Грибовы, — радостно заявил Давид Борисыч и, обернувшись к Варваре Михайловне, продолжал, — а это моя жена Юдифь Яковлевна, это дочки: Лия, Сарочка и Соня.

После приветствий и поцелуев все прошли прямо в столовую, где был накрыт стол, как раз по числу гостей и хозяев.

— А откуда вы узнали, — спросила, смеясь, Варвара Михайловна, — что приехал Лев Сергеич и сколько всех нас?

— Откуда? — засмеялся доктор, — да ко мне сегодня с утра еще забегал Иван Якимыч…

— Видишь, Лева, торжествующе заявила Варвара Михайловна, — я, выходит, и права, а ты старика опасался, боялся, нет ли провокации.

— Это Иван-то Якимыч провокатор? — снова засмеялся Шнеерсон.

— Все же это странно, — заметил Грибов, — тюремщик, с жандармами пьянствует и нам благодетельствует. Обидно и неприятно.

Шнеерсон покраснел, но заговорил горячо и серьезно:

— Мне пред вами теперь как-то неловко, и мое положение показалось бы на первый взгляд ложным, но тут, в этих гиблых местах, особая жизнь, и люди особые. Но, прежде всего, Иван Якимыч тоже ссыльный, но не политический, а какой, затрудняюсь даже сказать.

Грибов удивленными глазами посмотрел на доктора.

— Что же он за человек?

— Очень несчастный, — продолжал Шнеерсон. — Его здесь считают не то юродивым, не то блаженным. Безобидный человек…

Шнеерсон помолчал и рассказал следующую историю из жизни странного тюремщика.

Во дни давно прошедшие Иван Якимыч служил где-то в Петербурге в одном из департаментов. Был, вероятно, таким же, как теперь, смешным добряком и чудаком. Это, однако, не помешало ему, имевшему уже за тридцать, влюбиться в одну хорошенькую девушку, на которой он и женился. Со дня свадьбы Иван Якимыч неожиданно полез в гору. Вскоре у него и сынишка появился. Прошло потом этак годика полтора, а он чуть ли не выше столоначальника место занимает. Счастью его пределов нет, жену любит до безумия, а мальчишку и того больше. Вообще, дети, это — его самое слабое место.

Только вот вздумалось ему подарок молодой жене принести к именинам. Ушел раненько со службы, поехал в ювелирный магазин, что-то купил там, и домой.

Вбежал по лестнице такой радостный, а горничная его в комнаты не пускает. Он понять ничего не может и прямо к жене, а та с самим начальником на диване обнявшись сидит.

«Показалось мне, — говорит Иван Якимыч, — будто весь мир божий на мелкие стеклышки бьется и на глазах моих рушится».

Жена бледная стала, генерал пятнами пошел, но молчит, смотрит сурово…

— Что же это, в-ваше превосхо… — задохнулся бедняга.

Тут генерал топнул ногой и крикнул:

— Марш на службу, болван!..

Иван Якимыч вышел, но только на службу пришел дня через три. Все это время по кабакам пьянствовал, а там сослуживцы глаза ему открыли, со всеми подробностями рассказали. Оказалось, все это самой девицей было подстроено, и сын не его, а генерала…

Вот тут и случилось самое героическое, чего и сам Иван Якимыч объяснить не умеет.

Вошел он в департамент, чиновники все за столами сидят, а генерал как раз из кабинета выходит. Маленький он был, лысый и с голубой лентой.

Иван Якимыч почтительно этак подошел к нему, да вдруг хвать за ухо, повернул лицом к чиновникам и не своим голосом взвизгнул:

— Смотрите, господа, какие подлецы на свете есть!

Дальше ничего Иван Якимыч не помнил, у него открылась горячка. Дело в суд передано не было, а беднягу еще больным — прямо в Туруханск. Сюда его исправником и начальником тюрьмы назначили.

— Это было лет двадцать пять тому назад, накануне, так сказать, «великих реформ», после которых и мы сюда же попали, — закончил доктор, когда все встали из-за стола, а мужчины закурили трубки.

— Боже мой, — вздохнула Варвара Михайловна, — как бесправна эта царская Россия.

— Э, что это! — воскликнул Грибов, — а крепостное право с продажей и поркой людей, а кошмары с кантонистами! Нет, не понимаю я Герцена, не могу простить ему того, что он писал о Галилеянине! Нет, до тех пор, пока не будет свергнуто самодержавие, никакие реформы ничему не помогут. Нужно поднять весь народ, как подымали его Разин и Пугачев, нужно размести и уничтожить все помещичьи и полицейские гнезда! Только тогда конец царизму и произволу!..

Шнеерсон соскочил с своего стула и, сверкая глазами, страстно заговорил:

— Да, да! Я тоже так думаю! Но мало этого— я верю, слышите, всей душой верю, что настанет такой день! Настанет! Но вот теперь-то что делать? Все революционные партии разгромлены, одни из вождей казнены, другие — бежали за границу, третьи — в тюрьмах, на каторге! Что же делать, что?

Грибов быстро овладел собой и проговорил твердо и спокойно:

— Готовиться к борьбе.

— Но как, — крикнул Шнеерсон, — как?

— Я знаю, как нужно, и подготовлю восстание, — еще спокойнее и тверже сказал Грибов.

Шнеерсон молча посмотрел в лицо Грибову и потом крепко сжал его руки.

V

Когда в небе стала полыхать вечерняя заря северной весны, Варвара Михайловна ушла сдетьми спать. У доктора остался один Грибов, и они заперлись в кабинете.

— Слушайте, Давид Борисыч, — начал Грибов, — я давно работаю над изобретением крылатой машины, которая должна летать как птица…

Шнеерсон широко открыл глаза, а потом беспокойно осмотрел Грибова. Доктору показалось, что Грибов бредит, что он заболел горячкой от всего пережитого. От Грибова не ускользнуло это, и он рассмеялся.

— Я знал, что вы заподозрите меня в сумасшествии. Но не бойтесь, я более в здравом уме, чем когда бы то ни было. О моих работах знал и поддерживал их покойный Кибальчич. Впрочем, чтобы вас окончательно успокоить, я приведу вам некоторые справки.

Грибов достал неразлучные с ним записные книжки. В одной он записывал необходимые ему материалы, а в другой — свои вычисления.

— Вот, — начал он, — лет десять тому назад я прочел в одном старом английском журнале, еще за 1809 год, любопытную статью. С его пожелтевших страниц в меня ударила молния. Там была статья англичанина Кайлея. Это было гениальное предчувствие. Я выписал самое важное для себя, где Кайлей говорит о воздушной машине в таких словах: «Наклонная к горизонту поверхность дает прибору подъем. Вращающийся винт создает перемещение. Легкий двигатель, паровая машина или взрывчатый мотор, работающий от взрывов газа и воздуха, могут служить источником энергии. Хвост для устойчивости, возможность перемещения центра давления и автоматическая регулировка устойчивого положения — вот главное, что нужно в аппарате».

Грибов помолчал и спросил:

— Вы понимаете эту гениально поставленную задачу?

Но Шнеерсон нервно ерзал по стулу и все еще не мог отделаться от первого впечатления, — так неожиданно было для него заявление Грибова. Он слыхал о воздушных шарах и видел еще в Москве шары, наполненные горячим дымом, на которых подымались заезжие цирковые фокусники. Все это было любопытно, но, по его мнению, не серьезно и не имело никакого значения.

Грибов посмотрел на него и опять засмеялся.

— Ах вы, Фома неверующий, — продолжал он, — хорошо, что у меня есть доказательства, а то вы подумаете, что я приехал сюда в такой же горячке, как Иван Якимыч. Вот смотрите на вырезку из английской же газеты, здесь и рисунок аппарата. В 1842 году другой англичанин, Генсон, с точностью выполнил требования Кайлея и построил большой аппарат, у которого поверхность крыльев была в триста квадратных метров, а воздушные винты вращались паровой машиной. Но у Генсона была полная неудача. Он дал очень тяжелую и притом слабую машину, всего в двадцать лошадиных сил. Мне думается, нужен двигатель в семьдесят — восемьдесят лошадиных сил, при самом незначительном весе. Это подтверждают опыты Виктора Татэна в 1879 году. Его. модель прекрасно летала.

— Лев Сергеич, — заговорил доктор, — вы не сердитесь на мое невежество, но я ничего не понимаю в механике, да и физику чуть-чуть знаю. Вот Успенский, тот поймет вас…

— Ну, славу богу, — улыбаясь, перебил его Грибов, — теперь вы успокоились. Так вот, моей задачей было придумать подходящий двигатель. Вчера я окончательно эту задачу решил. Машина будет летать! Слышите, — будет летать!

— Понимаю! — радостно воскликнул Шнеерсон. — Мы с этих машин будем бросать бомбы! Мы в пыль обратим дворцы и казармы! Мы возьмем в плен самодержавие и сотрем его в прах!

Увлеченный доктор рисовал картину за картиной побед революции, — теперь он сам был в революционной горячке, — а Грибов с любовной улыбкой слушал его проекты. Когда тот, наконец, успокоился, Грибов сказал ему:

— Теперь вы понимаете, почему мы с женой так стремимся в эту гиблую Гольчиху, Эта Гольчиха будет для нас самой конспиративной квартирой, из которой мы начнем войну с царизмом. Но прежде нам нужно настроить машин и приготовить фалангу бойцов.

— О, если бы такие аппараты были у парижских коммунаров, — грустно заметил Шнеерсон, — то человеческая история пошла бы другими путями.

Они долго беседовали на разные темы, но Грибов снова перешел к делу. Ему были нужны верные и умелые люди, нужны были деньги, машины и материалы.

Почти всю ночь просидели они, обдумывая всевозможные планы и выбирая подходящих людей в Туруханском крае и тех, кого можно сюда вызвать. Намечено было трое: физик Успенский, слесарь Рукавицын и студент Орлов. Кроме того, Грибов думал привлечь к работе своего старого товарища Лазарева из Енисейска.

VI

Прошел месяц после разговора Грибова с доктором Шнеерсоном. Могучий Енисей взломал свои льды, а следом за плывущими льдинами потянулись со всех сторон большие крытые лодки. Казалось, будто люди провожают лед. Это рыбопромышленники торопятся наверстать время и все успеть за короткое лето, которому всего два с половиной месяца.

Веселое, радостное это время. Лучезарное солнце, выкатившись в один из майских дней, уже не закатывается до осени, когда появятся снова ночи, потом будут вместо дней пылать кровавые долгие зори и, наконец, наступит непрерывная зимняя ночь.

Весна в Туруханске дружная. Словно зная недолгий срок солнечных дней и ночей, безостановочно прут из земли зеленые травы, а кусты и деревья изо всех сил гонят листву и спешат распуститься цветами и сережками.

Прошла только неделя весны, а Грибовы не узнали окрестностей. По берегам седого Енисея еще громоздились глыбы выброшенного льда, кое-где еще белели сугробы снега, сверкая талыми, будто стеклянными боками, а, могучая тайга шумела нежным зеленым убором, расстилались изумрудные травы, пестрея ранними цветами.

Странно и непривычно чувствовали себя Грибовы в эти дни незаходящего солнца. Они теряли чувство времени, и даже часы не помогали, так как неизвестно было, что это: десять часов утра или вечера, день это или ночь. Непрерывный свет раздражал, и нельзя было выбрать времени, когда ложиться спать. Днем и ночью на сверкающем небе сияет полярное солнце, и все начинает казаться каким-то странным сном.

Но местные жители спят спокойно, и Туруханск в 11 часов этой солнечной ночи будто вымирает. Спят люди, звери и птицы как в заколдованном царстве. Изредка только по-ночному взлает собака, по-ночному перекликнутся петухи, и неприятно как-то действуют эти ночные звуки при сияющем солнце.

Все же, несмотря на непривычную обстановку, весна и кипучая жизнь проснувшейся природы хорошо действовали на Грибовых. Лев Сергеич с удвоенной энергией готовился к отплытию в Гольчиху. Теперь у него ежедневно собиралось человек пять политических ссыльных, живущих в Туруханске и рекомендованных ему Шнеерсоном.

Это были: молодой учитель физики Успенский с женой Анной Ивановной, студент Орлов, жених Лии Шнеерсон, а главное — Семен Степаныч Рукавицын, слесарь с тульского оружейного завода. Грибов сразу оценил Рукавицына как блестящего исполнителя самых трудных технических работ; он и Успенский сделались главными помощниками Льва Сергеича.

Рукавицын был один из ранних членов Севернорусского рабочего союза. После провала в 1878 году он был арестован, прошел ряд тюрем и этапов, наконец он был водворен в Туруханске и жил здесь уже третий год с женой, пробравшейся к нему с невероятными трудностями. У него было четверо детей: два мальчика и две девочки. У Успенских тоже были дети.

Таким образом две семьи давали четырех взрослых людей, а кроме того, прибавлялись Орлов и Лия, тоже ехавшие в Гольчиху. Это составляло вместе с Грибовыми уже значительную колонию в восемь человек, не считая детей.

Сам доктор Шнеерсон с семьей тоже должен был присоединиться потом к колонии, но пока оставался в Туруханске для связей с внешним миром.

Все это обсуждалось до мельчайших подробностей Варварой Михайловной, Шнеерсоном, Орловым и другими членами колонии, а Грибов, Успенский и Рукавицын совещались отдельно, подсчитывали и обдумывали — что, где и как достать нужное для ихбудущих работ.

Однажды, во время одного из таких двойных заседаний, вдруг все услышали в тишине солнечной ночи странные, правильно чередующиеся звуки:

— Тук-тук…

Это туканье шло непрерывно, то усиливаясь, то ослабевая.

— Пароход! — крикнул Орлов.

Все засуетились, но видя, что Грибов продолжает беседу, остались в комнатах, но были взволнованы, и разговоры путались, хотя никто не хотел обнаружить своего любопытства.

Раздался причальный свисток. Этого не выдержал и Грибов. Решили закончить еще один вопрос и итти к берегу. Но вот записаны последние цифры. Грибов вышел из своей комнаты в сопровождении Успенского и Рукавицына. Однако не успели отворить калитку, как во двор вбежал взволнованный Шнеерсон, сияя от радости и размахивая руками.

— Господа! — крикнул он. — Наши планы одобрены! Со мной Сергей, из Енисейска приехал.

Калитка еще раз хлопнула, и вошел Лазарев медленной походкой. Его холодные голубые глаза бегло обвели всех и улыбнулись Грибову.

— Здравствуй, Лев! — произнес он своим металлическим голосом и поцеловался с Грибовым.

Поздоровавшись с остальными крепким коротким пожатием руки, Лазарев ушел с Грибовым в комнаты. Во всей фигуре Лазарева было что-то властное и суровое, — это почувствовали все, и, хотя никакого запрещения не было, но никто не пошел вслед за ними.

Войдя в комнату, Лазарев приступил прямо к делу.

— Мы в Енисейске, — говорил он, — как только получили твое письмо, сейчас же пошли на полных парах. В Лондон пришлось отправить письмо, но оттуда получили ответ по телеграфу. Телеграмма и телеграфный перевод на имя знакомого купца. Вот что они пишут: «Ивану Петровичу Сизых. Енисейск. Масло покупаем, всю партию. Шлем задаток 2000 рублей. Спешите. Необходимые машины и материалы для вашего маслобойного завода вышлем. Торговый дом Вилькс и К°».

— Браво! — воскликнул Грибов. — А ты долго пробудешь?

— Нет. Парохода ждать не буду, — сказал Лазарев, — он идет в Дудинку. Чтобы не вызывать подозрений, я сегодня же еду обратно. Пароход догонит меня в Нижне-Имбацком. Ты мне расскажи все твои планы, чтобы я мог сообщить в Лондон. Вот тебе деньги, половина тут мелкими знаками, чтобы не обратить внимания. Часть денег оставь у меня, часть у Шнеерсона для приемки и отсылки машин и материалов. Потом они вышлют еще, так как телеграфируют «задаток». Мы так условились.

— Правильно, — согласился Грибов, — кассиром у нас будет Успенский. Теперь можно позвать их?

— Хорошо. Зови.

После того, как деньги были переданы Успенскому и Шнеерсону, Грибов изложил в общих чертах план устройства колонии в Гольчихе.

В конце мая, запасшись всем необходимым, будущие колонисты поплывут вниз по Енисею. Властям они официально заявят, что организуют рыбные промыслы и охоту на пушных зверей, и попросят разрешения на устройство кузницы, для вида, конечно.

Поселятся не в самой Гольчихе, а на северо-восток от реки того же имени, построят дом и обнесут его высоким забором. Словом, это будет деревянная крепость, за стенами которой закипит работа. Это нужно для того, чтобы крайне любопытные туземцы не могли попасть к ним без разрешения.

— Мы устроим также лабораторию и мастерскую, — добавил Грибов, — где я буду работать с Рукавицыньш и Успенским. Работников хватит— у нас будет восемь человек.

— Считайте и меня, — сказал Лазарев. — Как только перешлем вам машины, я буду добиваться перевода в Туруханск.

— Нет, Сергей, — возразил Грибов, — ты очень не спеши, нам нужно держать связи, иначе мы превратимся в робинзонов. Я думаю, что на работу уйдет года два…

Лазарев нахмурился и, отведя Грибова в сторону, проговорил вполголоса:

— Слушай, Лев, я в тебя верю без всяких оговорок, но Лондон, — кто его знает, долго ли будет ждать. Я боюсь, что там скоро разочаруются, если через несколько месяцев воздушный флот не начнет блокады царизма. Мой совет, — куй железо, пока горячо…

Потом, обратясь ко всем, он громко и властно заявил:

— Товарищи! Партия доверила Льву Сергеичу Грибову очень важное дело, и мы все должны ему беспрекословно повиноваться. Как честные революционеры мы сейчас же дадим это обещание.

— Даем, даем! — ответили все наперебой.

— А теперь, — продолжал Лазарев, — прошу вас, товарищи, оставить меня с Грибовым и Шнеерсоном для секретного совещания.

VII

Это все происходило в 1883 году в самое тревожное и тяжелое время для партии «Народная Воля». Аресты, провалы организаций, провалы типографий и боевых складов следовали друг за другом. Наконец, последний удар — предательство Дегаева, разгром военной организации и аресты Веры Фигнер, Пахитонова, Ашенбреннера и многих других.

Но бойцы не ослабляли революционной воли, и за границей усиленно подготовлялся съезд всех уцелевших партийных работников, чтобы дать новый толчок революционной деятельности в России.

Грибов кое-что уже слышал об этом, и с этого Лазарев начал свою беседу, когда остался с Грибовым и Шнеерсоном.

— Теперь появилась новая силища, — говорил он, — Герман Лопатин. Он молод, умен, энергичен, и все мы, кто знает его, надеемся, что он завертит дело во всю. Нет никаких сомнений, что съезд выберет его для работы в России.

— Я боюсь, — заметил Шнеерсон, — что всякие либеральные идеи, которые теперь в моде, ослабят террор, и мы размякнем.

— Не думаю, — возразил Лазарев, — но все же, как я предупреждал Льва, нам нужно торопиться. Я верю, что Лопатин поднимет боеспособность партии. Когда же мы будем готовы, мы создадим неслыханный террор.

— В чем же дело? — спросил Грибов, — я не вижу оснований, чтобы моя идея была забракована.

— Я несколько боюсь съезда, — продолжал Лазарев, — там могут на всю нашу затею посмотреть как на несбыточную фантазию. Теперь, после уроков Парижской Коммуны, все больше и больше сторонников аграрного и фабричного террора. Отдельные выступления могут не встретить поддержки.

— Позволь, — горячился Грибов, — все это вздор. Мы можем создать воздушный флот в два-три года, а подготовлять крестьянскую массу нужно десятки лет. Рабочих-пролетариев у нас нет, если не считать единиц, а студентов и того меньше. На кого же опереться? Ведь мы все-таки страна мужицкая; мужиков десятки миллионов! Если мы поднимем даже тысячи крестьян, то тысячи других крестьян в солдатской, полицейской и жандармской форме раздавят нас по указу свыше! Мы погубим массу людей и ничего не добьемся. Стой, Сергей, не перебивай! Можно поднять восстание тогда, когда в наших руках будет оружие и верные фаланги бойцов. Тогда мы сможем итти против царских пушек и штыков. Иначе нас ждет печальная участь Разина и Пугачева!

У них затянулись страстные бесконечные споры, при чем Шнеерсон, как всегда, горячился больше всех, яростно поддерживая Грибова. Наконец, они согласились на том, что будущее неизвестно, а пока нужно делать все, что можно и нужно для общей цели. Машины Грибова пригодятся всегда, какие бы формы ни приняла борьба с самодержавием. Это было тем убедительнее, что сама партия сочла нужным поддержать начинание Грибова.

Бросив теоретические прения, они приступили к планам устройства колонии. Определили количество леса, досок, гвоздей; составили списки необходимых инструментов, железа и меди в разных видах и всяких сортов проволоки; высчитали запасы хлеба, пороха и т. д. По настоянию Лазарева решили приобрести четыре ружья для стрельбы пулями и два дробовика, а также все необходимое для охоты и рыбной ловли.

Грибов поднял вопрос о топливе, но Шнеерсон успокоил его, говоря, что по Енисею постоянно плывет лес из заломов. Заломы, это — груды обрушившихся в воду деревьев. Зацепится одно дерево за отмель, к нему пристанет другое, третье, накопится масса леса и запрудит реку. В некоторых притоках такие заломы тянутся на десятки верст. Таким образом с верховьев Енисея и его таежных притоков много леса выносится даже в Ледовитый океан; стволы деревьев можно ловить баграми по всей реке.

Кроме того, в тундрах во многих местах есть торфяные залежи и каменный уголь, который лежит иногда прямо на поверхности земли или выдается из берегов реки.

— Я с своей стороны уверен, — сказал, собираясь уходить, Лазарев, — что мы получим из-за границы все машины и материалы. Кроме того, я постараюсь достать в Енисейске все, что можно. Между прочим, будьте на-чеку и крепость стройте покрепче. Могут быть нападения.

— Да, да, — подхватил Шнеерсон, — кое-где было уж. Полицейская сволочь подбивает туземцев, и те, опоенные водкой, насилуют, истязают и убивают политических.

— Кстати, — добавил Лазарев, прощаясь, — советую на пароходе не ехать. На лодках будет незаметнее.

VIII

В конце мая, как и предполагалось, колонисты выехали. Две огромные крытые лодки енисейского образца, напоминавшие волжские рыбницы, с тремя обыкновенными лодками на буксире спустились по реке Турухану в обширное лоно дедушки Енисея. Командиром флотилии был Рукавицын, а проводником старик-енисеец, по имени Тус. Вслед за флотилией, на другой день, должны были двинуться плоты из обделанных бревен и досок под руководством Орлова. Они спешили теперь изо всех сил, чтобы скорее попасть в Гольчиху и скорее выстроить там хоть какое-нибудь жилище до выводки страшных комариных полчищ, появляющихся в конце июня.

Но медлительный Енисей лениво катил свои воды и мало помогал своим течением торопливым веслам людей. Пред путниками развертывались огромные плеса, раздвигая берега верст на пять, на шесть. Тоскливо и сурово смотрели на них эти низкие, пологие берега, поросшие дремучей тайгой, убегали вдаль и тонкими ниточками терялись в смутном мареве, где сливаются воды и небо.

Погода стояла ясная, и как бы застывшая водная гладь исполинской реки отливала фиолетовыми оттенками, берега казались совсем черными, а кругом разливалась беззвучная тишь.

Они могли плыть дни за днями, а сверху над ними также неизменно нависал бы купол бледного неба, по которому, не закатываясь, кружилось солнце, снизу все так же зыбилась бы стеклянная гладь фиолетовых вод и маячили бы по краям горизонта две черные гряды берегов. Кончается вот одно плесо, впереди показывается тупой округлый мыс, а за ним опять плесо и так без конца. Но, чем дальше вниз по течению, тем шире становится Енисей, а ближе к устью разливается он на сотни верст, и не видать уже берегов, и не знаешь, река это или море.

Сначала Грибовы и их спутники любовались величественными картинами, но вскоре однообразие их стало утомительным. На третий день пути они уже не обращали внимания на окрестности и вели разговоры об устройстве колонии.

— А что же мы никак не назовем своей будущей резиденции? — шутливо воскликнул Успенский. — Ведь, в некотором роде, мы основываем новый городок…

— Я тоже об этом думала, — живо откликнулась Варвара Михайловна, — и в честь будущих завоеваний предлагаю назвать «Крылатой фалангой».

Предложение было единодушно принято.

— Браво! Правильно! — отозвались Грибов и Рукавицын, которые сидели на носу лодки и вычерчивали мелом на доске планы будущих построек.

Около них сидел на корточках Тус в своем туземном костюме и что-то мурлыкал с полузакрытыми глазами. При оживленных восклицаниях он встрепенулся и заулыбался своим скуластым, лицом, обросшим жидкой седой бороденкой.

— Шибко хорош дедушка Енисей, — заговорил он, — шибко хорош друг нашим дедушка, а если бы не Альба, пропадать нашему народу.

— Какой Альба? — заинтересовался Грибов.

— А ты не знаешь?

— Это у них тут разные сказки есть про Енисей, — пояснил Рукавицын, — мастера они сказки выдумывать.

Все сдвинулись поближе к Тусу, и тот ломаным русским языком рассказал приблизительно следующее:

— Давным-давно все люди жили в верховьях Енисея, много южней, чем стоит Красноярск. Хорошо жили, и славилась страна их богатством и миром. Но вот с далекого юга пришло племя невиданных страшных богатырей-людоедов. Они напали на мирный народ. Люди настроили множество лодок, а дед Енисей подхватил их могучими волнами и помчал к северу.

Богатыри-людоеды плавать совсем не умели. Шибко они осердились. Бегут вдоль берегов и бросают впереди Енисея целые горы, а запруды сделать не могут. Добежали так до Туруханского края, собрались все и бросили самые большие горы.

Добежал Енисей до этих гор, начал в них биться, но не мог одолеть. Понапрягся старик, собрал много воды, как море. Стали уж его воды стекать в долину чужой реки Оби. Испугались, заплакали люди. Тогда пришел к ним на зов великий богатырь и шаман Альба. Взял он свой топор и рассек горы. Кинулся Енисей в пробитую щель и вышел сюда, в Туруханский край. Здесь и живут теперь люди, но и сейчас боятся далеко уходить от Енисея…

— Ну, а все же, кто этот Альба? — спросил опять Грибов, когда все выслушали любопытную легенду.

— Альба? — Богатырь и шаман. Все знают про Альбу, — ответил Тус и, помолчав, добавил — Раз богатырь Альба сражался с врагами, которые напали на наш народ, как комары, несметными полчищами. Долго он бился, но прогнал их, а сам был весь изранен. Пошел он домой е битвы, и кровь с него капала на землю. И где упадет капелька крови, там и расцветает лилия. С тех пор повелись у нас красные лилии…

Пока звучали эти наивные сказки, вдруг среди сияющей мертвой тишины помутился Енисей, и на черном фоне далекой тайги проступили белесые пятна тумана.

Тус забеспокоился. Взгляд его остановился на далекой черной полосе, что была блинке к правому берегу.

— Туда поспевать надо, — сказал он.

Перекинув рули на поворот, все взялись за весла. Лодки дрогнули под дружным напором, и вода легкими струйками зажурчала у бортов.

Между тем туман, сползая с таежных берегов, стоял неподвижно на самом низу. Но вот берега стали словно проваливаться. Высокий яр, что маячил справа, казался теперь крошечным островком в бесконечном океане облаков.

Сильней и сильней плескали весла, становилось жутко среди медленно и бесшумно наползавших туманов. Вот они белой пленкой потянулись по водяной глади, пожирая ее, и черная полоса, к которой стремились лодки, превратилась теперь в островок, залитый половодьем.

Прошло еще минут десять напряженной работы в непонятной странной тоске, и громоздкие лодки с шумом врезались в густую чащу тальника. Цепляясь руками за сучья и ветви, путники, поуказанию Туса, втиснулись в самую гущу деревьев и привязали к ним веревки от лодок.

— Теперь хорошо, — сказал Тус и закурил трубку.

В это время туманы покрыли реку сплошь, и только крошечный кусочек яра, казалось, быстро мчался над белоснежным водопадом облаков, сияющих в лучах солнца. Это было томительно и непривычно, будто потеряны все опоры, будто кучка людей очутилась над страшными безднами, а земной шар ушел из-под ног, упал куда-то в мировое пространство.

Непонятными призраками ползут кругом волокнистые тени, мутится небо, тонет совсем островок высокого яра, и вырастают со всех сторон непроницаемые белые стены.

Сами лодки приняли причудливые очертания, мачты их расплылись и растаяли, и смутно темнеют борта неопределенными пятнами. Изменились и люди и двигаются странными видениями, большие, бесформенные…

— Лезем в каюты, — крикнул Рукавицын, — тоска забирает от этого проклятого тумана!

Все залегли спать, так как нельзя было ничего делать, да и не хотелось.

К утру туманы поднялись и серой пеленой затянули небо.

— Будем плыть? — спросил Рукавицын у Туса, но тот отрицательно покачал головой.

Он был прав. К полудню потянул холодный низовой ветер, тучи зашевелились, заслоились и, заплакав частым мелким дождем, поползли к далекому югу.

Дождь зарядил на сутки, но и он не в силах преодолеть неподвижной тишины. Гулко стучат капли, будто в пустом коридоре, по крышам кают, трутся о тальники, и тоскливо поскрипывают лодки, рокочет далеким прибоем Енисей где-то там, у невидимого берега, скрытого густыми завесами дождя. Крепчает ветер и волнует речную гладь, но все эти звуки кажутся легкими паутинками, которые не могут прикрыть сурового молчания необъятных просторов.

Чтобы скоротать время, в каютах зажгли свечи. Женщины возятся с детьми, Грибов пишет в записной книжке ряды цифр, остальные делают то, что необходимо по намеченному плану и что можно делать в этих скорлупках, застрявших среди тальников затопленного острова. И кажется, что единственным сухим местом остались только эти каюты, тускло освещенные свечами…

IX

После тумана и дождя еще долго плыли граждане будущей «Крылатой фаланги». Медленно, день за днем, тянулась мимо них угрюмая туруханская тайга и уходила на юг. Весенний дождь размыл последние снега, гуще пошла трава и ярче зазеленели деревья.

Лодки шли у самого правого берега, и путники, выходя иногда на землю поразмяться, впервые видели и чувствовали суровую мощь северной природы.

На тысячи верст тянулась здесь тайга по болотистой почве, заваленная в чащах прелым колодником. Уродливые деревья, невысокие и непомерно толстые внизу, тонкие вверху, жались, приседая к земле и широко раскидывая нижние ветви. Всюду молча, как околдованные, вздымались хмурые пихты, ели и печальные березы; только изредка по угорьям и холмам выпирались островками и дорожками кедры, сосны и лиственницы.

Множество озер мелькало в тайге, странных черных озер без берегов, ибо они прямо переходят в болота и топи. Вокруг таких озер толпятся деревья, войдя до половины в воду, свешивают с ветвей седые пряди лохматых мхов и беззвучно качают ими над неподвижными водами.

Мертвой и пустынной кажется угрюмая тайга, но наметанный глаз и привычное ухо видит и чует ее жизнь.

Хмурый медведь, будто сердитый хозяин, бродит по ее дебрям; таятся россомахи под мохнатыми сучьями, высматривая зелеными глазами добычу, и ждут — не зазевается ли черный соболь, белый горностай или веселая белка; сидят на пнях и посвистывают полосатые бурундуки; ломая чащу рогами, проносится могучий лось, спасаясь от охотника или медведя; хитрые лисы прячутся под колодами и в валежнике; трусливые зайчишки выскакивают иногда к берегу реки, чтобы напиться, а у берегов длинные выдры промышляют себе рыбу.

Немало и пернатых обитателей в этих лесах. Совы днем сидят в дуплах, но зато юркие дятлы, бегая вверх и вниз по стволам деревьев, бойко и непрестанно выстукивают мелкую дробь своим носом, выпугивая из коры жучков и других насекомых; тяжелые тетерева отыскивают молодые еловые побеги, и весело перекликаются рябчики.

Так живет потаенно тайга, и только человек не причастен к ее жизни. Одни тунгусы-охотники кочуют здесь на лыжах зимой, когда все завалено снегом и сковано льдом, и правят свой путь по звездам. Много разных богатств скрыто в тайге. Тунгусы находят здесь золото вдоль рек, каменный уголь, графит, слюду, медь, серебро, железо, всякого рода камень и глину.

Только никто не берет этих богатств, слишком далекая и трудная дорога до них, но Грибов и Успенский тщательно обо всем этом расспрашивали в разных станках, где случайно останавливались. Многое узнавали у встречных рыбаков тунгусов и остяко-самоедов, что живут от Туруханска до села Карасунского.

Но вот стала редеть тайга, и вдоль берегов пошли карликовые тощие леса, а за селом Дудинкой развернулась по обе стороны от Енисея бескрайная тундра, и вместо тунгусов стали встречаться самоеды и юраки.

В широкое море начинает тут раздаваться великая река, и все чаще попадается перелетная водяная птица.

Необъятная тундра напоминает заболоченную степь, а вместо трав здесь пестрыми коврами расползлись мхи и лишаи. Кое-где только мелькают низкорослые ивы и березки да ершатся островками кустики разных северных ягод.

Тундра успевает оттаять за лето не глубже, чем на пол-аршина, а ниже залегает вечная мерзлота. Безлюдной пустыней, без конца и края, тянется тундра, и только деревянные гроба, прикрепленные к вбитым столбам, маячат на низеньких холмиках, будто колоды на подставках, и кажется мрачным кладбищем мертвая тундра. Эти гроба с покойниками не гниют и не портятся в суровом климате, а копятся из десятилетия в десятилетие; они разбросались по тундрам, как тысячи вех, свидетельствующих, что и здесь проходил неугомонный человек.

Но теперь тундра повеселела. Дружней и дружней с каждым днем на пригорках и кочках зеленеет трава, а на болотах набрали сочные почки незабудки, лютики и азалии. Еще неделя, и все забрызжет яркими красками синих, розовых и красных цветов.

Чуя этот тундровый праздник, несметные стаи птиц с шумом и стоном режут крыльями воздух, с плеском падают в озера и болота, и вода словно кипит под шумливыми гостями, налетевшими с юга. Их так много, что невозможно ступить, чтоб из-под ног не шарахнулась птица.

И раздолье же им здесь на безлюдьи, и корму много для них наготовлено! Всюду рассыпаны ягоды еще с прошлого лета — голубика, брусника, клюква, морошка.

Никогда Грибов и его спутники не видели столько пернатых.

— Сколько их! Смотрите, смотрите!

— Птичье царство! Облака птиц!

Всем стало весело, и плыть вдоль тундры было приятней, чем вдоль угрюмых таежных берегов.

— А ведь все уж не так страшно, — сказал Успенский, — вот мы далеко за полярным кругом, но и тут кипит жизнь.

— Не так страшен чорт, как его малюют, — засмеялся Рукавицын и, обратясь к Тусу, шутливо крикнул — Ну, а насчет птицы есть у вас сказки?

— Есть, есть, — оживился тот, — Когда люди жили на юге, был там дворец богини Томам, он там и сейчас стоит на самой высокой горе. Вот, когда все бежали от людоедов сюда, то и здесь Томам не забыла людей. Там, далеко, каждую весну выходит Томам на высокую скалу, свешивается над седым Енисеем и трясет белоснежными рукавами. Из рукавов снежинками сыплется пух. Из этого пуха рождаются разные птицы и, радуясь жизни, с криком и шумом летят на мертвый север будить землю. Видят их люди и радуются вечному солнцу и доброй богине Томам…

Сказка была красива своей бесхитростностью, но от нее стало грустно. Все замолчали и задумались. Грибов, тряхнув головой, произнес громко и звучно:

— Так будет и у нас! Только не богиня Томам, а мы силой революционной воли и науки создадим свои крылатые фаланги, и полетят они так же будить нашу мертвую землю!

От этих слов стало радостно, и старая боевая песня сама полилась по раздолью гигантской реки:

Смело, друзья! Не теряйте бодрость в неравном бою, родину-мать вы спасайте, честь и свободу свою! Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых, дело всегда отзовется на поколеньях живых!

X

Прошло еще несколько дней, и флотилия, словно догоняя весну, двигалась следом за ней к холодному северу. Обогнув Толстый нос, путники прошли мимо Бреховских островов и около 15 июня вплыли в устье реки Гольчихи.

Здесь нужно было ждать Орлова с плотами из бревен и досок. Он вез на них также запасы железа, гвоздей, проволоку и все то, что не смогло поместиться на перегруженных до-отказа лодках. В ожидании его приезда будущая колония устроила, по примеру туземцев, летнее становище на правом берегу реки, подальше от селенья Гольчихи.

Лодки были наполовину подтянуты на отмель и привязаны к вбитым кольям, а в десяти шагах от них, на обсохшем холме, было поставлено четыре самоедских чума из двойных оленьих шкур. Морские приливы не заливали этой отмели и здесь было удобно наблюдать за движением судов по Енисею. Около чумов весело запылал огонь, и в котелках, шипя и посвистывая на разные лады, кипела и варилась всякая снедь и чай.

— Походная кухня работает, — с гордостью заявила Анна Ивановна, а Тус — великолепный истопник.

— Кстати, — заметил Грибов, — как нам быть с Тусом?

— Куда ему торопиться, — сказал Рукавицын, — вот скоро поедут самоеды на ярмарку, он с ними и отправится.

— Нет, — флегматично заявил енисеец.

— Ну, а куда же ты денешься? Старик лукаво улыбнулся и сказал:

— Хлеб есть, рыба есть, табак есть — зачем итти?

— Он хочет с нами остаться, — засмеялся Успенский.

— Да, да! — закивал головой Тус.

Все вопросительно посмотрели на Грибова.

— Пусть остается, — проговорил тот, — но я боюсь, что он не сможет подчиниться нашей дисциплине.

— Сможет, — возразил Рукавицын, — я беру его под свою команду, я знаю, как нам сговориться.

Тус был оставлен к величайшему удовольствию детей, с которыми он очень дружил. После обеда он громко отрыгнул в знак вежливости, показывая, что сыт, и пошел спать в лодку.

— Есть русские господа хорошие, — сказал он довольным тоном, — поселенцы худо, хайлаки все: бабу возьмут, бьют, резать могут. Наш народ не любит русский хайлак. А вы мирные, и я мирный. Нам жить хорошо будет.

— А почему мы хорошие? — спросил Рукавицын. Енисеец ощерился улыбкой.

— У вас все есть: лодки есть, сети есть, ружья есть, пища есть, деньги есть, бабы есть… Все есть, воровать ничего не будете…

Все расхохотались.

— А ты воровать будешь? — сказал, смеясь,

Рукавицын и, нахмурясь, добавил — смотри, не воруй и языком зря с чужими не болтай.

— Зачем воровать, — добродушно заметил Тус, пищу даешь, баб не надо, — стара стала, а язык проглотить можно. Работать буду, рыбу ловить, порсу сделаю. Я все умею.

И старик важно и самодовольно уместился на лодке, раскуривая трубку.

— Они совсем, как дети, — проговорил Рукавицын.

— Вот этого-то я и боюсь, — заметил Грибов.

— Ничего, — вмешался Успенский, — мы постоянно будем бодрствовать. Здесь все равно, когда ни спать. Разделимся на две смены, будем спать поочереди.

— Правильно, — согласился Грибов, — такой порядок нужно завести на все время.

Они стали распределять очереди, как вдруг услышали крики Туса:

— Эй! эй! Хозяева! Все оглянулись на него.

Тус взял какую-то щепочку с лодки и бросил. Быстрая вода закрутила щепку и пронесла стремительно мимо берега.

— Видели? — торжествующе спросил енисеец.

— Видели, — ответил, недоумевая, Рукавицын, что ж из этого?

Тус показал рукой к устью гольчихи и добавил:

— Плот!

— Молодец! — воскликнул Грибов. — Это верно, а мы и не подумали. Течение довольно быстрое, и Орлов на своих плотах никак не сможет сюда войти.

— Веревкой надо, — радостно продолжал Тус, — собак надо, людей надо. По берегу лямкой тащить.

— Трудно будет, — сказал Рукавицын, — мы разбили свой лагерь в версте от устья. Нужно спуститься.

— Нет, — возразил Грибов, — нам селиться на самом виду нельзя. Так или иначе, а нам придется еще версты на две-три подняться вверх по реке.

— Тогда только остается нанимать народ по зимовьям, — вмешалась Анна Ивановна, — другого выхода нет. У нас сил не хватит.

— Нет, пока что, от них подальше, — ответил Рукавицын, — здесь все одно, как телеграф. Сегодня позовем, а завтра по всей тундре раззвонят. Это у них быстро.

— Подождите, — сказал Грибов, — нас четверо мужчин, да Орлов приедет пятый, да рабочие с ним. Справимся. Даже пятерых только будем считать. Я придумал способ.

Через полчаса все принялись за работу. Расстояние от устья Гольчихи до своего становища они разделили на четыре части и забили стоймя в каждом участке по гладкому круглому бревну.

— Теперь, Семен Степаныч, — обратился Грибов к Рукавицыну, — сооружайте переносный ворот. Мы подтянем на канате плот к первому столбу, потом перенесем ворот на другой столб, опять подтянем.

— Верно, — обрадовались все, — здорово!

— А я дам такой расчет для постройки ворота, что мы пятеро разовьем силу тридцати человек. Сделаем колесо с барабаном и будем вертеть его рычагами, наматывая канат.

Снова все принялись за работу, только Тс мирно лежал на борту лодки, дремал и приговаривал с чувством:

— Шибко умна русски хозяин! Ши-и-ибко умна! Он, видимо, не был расположен трудиться после сытного обеда. Только тогда, когда Рукавицын, заметив эту увертку, рявкнул на него, как следует, енисеец энергично стал помогать, таская доски и жерди.

— В этом и разница между диким и культурным человеком, — смеясь, заметил Грибов, — что дикарь трудится, когда хочет есть. Сытый он спит, не думая о будущем…

— Оно так и есть, — откликнулась жена Рукавицына, — сколько раз видела. Летом не только глины, просто земли на крышу жилья не набросают. Только осенью, когда дожди пойдут, тут у них и забота, потому что на голову каплет. А вперед и не думают…

XI

Прошло пять дней, но плотов и Орлова все еще не было.

— Хоть бы до комаров поспел, — волновался Рукавицын, — а кроме того, пора и стройку начинать.

— Лодка шибко идет, плот нет, — объяснял Тус.

— Возможно и так, — тревожилась Лия, — новсе же…

— Ничего не может случиться, — смеясь, сказал Грибов, — плоты, действительно, еле плывут. Пойдемте лучше с нами изучать тундру.

Грибов, Успенский и Тус ежедневно бродили вдоль берега Гольчихи и по тундре. Часто за ними увязывались детишки постарше и сбирали в берестяные туисы всякую ягоду.

— Таскай, таскай, — говорил им Тус, — хороший еда.

Сам он собирал разные пахучие травы и бормотал радостно:

— Чай будет! Наши все такой чай пьют. Он больше дружил с детьми, чем со взрослыми.

Тут он был и руководителем и учителем, что его особенно тешило.

Однажды во время такой прогулки, дети, пройдя немного дальше, чем обыкновенно, стали шумно кричать и звать к себе. Грибов и Успенский заволновались и побежали к ним. Успенский на бегу осмотрел свое ружье и вложил патроны с пулями.

Оказалось, что дети кричат от удовольствия и спешат поделиться своей радостью. Берег здесь был довольно крутой, и вся местность имела иной характер, чем в тундре. К реке было несколько удобных спусков. Туса не было видно, а из-за выступа торчала только его голова и протянутая рука. В его руке ярко блестели на солнце большие пластинки, похожие на стекло. Это приводило детей в неистовый восторг.

— Смотрите, смотрите, — кричали они, — здесь весь берег из стекла!

Увидя это, взрослые обрадовались не меньше детей.

— Это не стекло, — сказал Грибов, — а слюда, но тут нам слюда важнее стекла. Мы ее вставим в окна. Стекло не выдержит холода и потрескается, а слюда может выдержать какой угодно холод и какой угодно жар.

Успенский, радостно ероша свою лохматую голову, бросился сам обследовать берег. Он обошел все спуски и за обрывистым берегом прорезанного рекой длинного холма сделал новое открытие. Быстро поднялся наверх, крикнул, чтобы все за ним следовали, и пошел дальше.

Грибов и Тус, окруженные детьми, двинулись по реке. Пройдя сажен двести и перевалив за пологий холм, они увидели черный обрывистый берег, у подножья которого беспорядочными грудами валялись обломки черных скал и камней.

Успенский в это время уже опять подымался от реки и, стремительно вбежав наверх, бросился к Грибову с черными камнями в руках.

— А что вы об этом скажете, Лев Сергеич? — восклицал он, радостно потрясая камнями.

— Каменный уголь! — вскрикнул Грибов, — дети, кричите ура!

— Ур-pa!.. — зазвенели детские голоса, смешиваясь с криками взрослых.

Грибов схватил Успенского за плечи, закружился с ним и, смеясь и дурачась, запел:

— У нас будет тепло! У нас будут работать машины! Нам не страшна зима, у нас будет светло!

Дети, видя, что старшие шалят, тоже стали прыгать и скакать вокруг них, припевая:

— Будет тепло! Будет светло!

Но смешнее всего вышло то, что старый Тус не выдержал и тоже пустился в пляс. Он прыгал и крутился в своей оленьей малице, как заводная кукла, и визжал:

— Уху! Ух-сиэ! Уху! Ух-сиэ!

Это вызвало всеобщий хохот, но танец не прерывался. Никто не заметил, как к ним подбежала Лия. Она еще издали кричала им, но они ничего не слыхали, увлеченные своей забавой. Увидав их проделки, Лия расхохоталась и не могла сразу выговорить ни слова, но потом стала кричать сквозь смех:

— Стойте! Слушайте же! Плоты!..

Последнее слово, как только долетело до ушей Грибова и Успенского, остановило их, как коней, на полном скаку.

— Плоты? — закричали оба, — что плоты?

— Видно, — задыхаясь от бега и смеха, говорила Лия, — Семен Степаныч заметил… Наши плоты…

Все устремились назад, к своему становищу. Там была полная суматоха.

— Орлов едет! Орлов едет! — кричала им издали Варвара Михайловна.

Но Грибов и Успенский сами уже видели, что на фиолетовых водах Енисея плывут два грузных темных плота с юртой, и что по реке мчится одна из их маленьких лодок, в которой сидят Рукавицын и жена Успенского.

Анна Ивановна правила рулем, а Семен Степаныч держал канат, развертывая его с ворота, стоявшего у самого устья Гольчихи.

— К вороту! — крикнул Грибов.

Пока они бежали, лодка ближе и ближе подвигалась к плотам, направляясь к тому месту, где плескался в воде канат, соединявший оба плота. Это была рискованная минута.

Грибов тревожно посмотрел на барабан ворота. Там было еще намотано каната сажен на десять.

— Успеют ли? — прошептал он.

— Разобьются, разобьются! — вскрикнула жена Рукавицына.

Но Успенский, хотя щеки его побледнели, сказал спокойно:

— Моя Анна выросла на Волге и управляется с лодкой, как самый ловкий рыбак.

В этот момент Анна Ивановна, оставив руль, быстро взмахнула багром и, зацепившись за первый плот, повернула лодку кормой вдоль каната.

— Хорош хозяйка! — одобрительно крикнул Тус и зачмокал от удивления губами, — настоящий рыбак!..

Между тем Семен Степаныч, перегнувшись через борт, что-то быстро привязывал. Барабан ворота слегка скрипел, сбрасывая последние кольца каната.

Грибов опять нервно дрогнул и взглянул на него, а вслед за ним метнулись туда же тревожные взгляды других. Но это лишь на миг, и все снова вперили глаза туда, где копошилась перегнутая над водой фигурка Рукавицына.

Казалось, что все делается медленно, что время тянется бесконечно… Вдруг затрещал барабан ворота, а Семен Степаныч отпрянул назад. Тотчас же канат между плотами погнулся в середине, сгибаясь углом к устью реки, а оба плота стали сближаться, отходя назад. На первом плоте засуетились три человека с баграми, становясь на краю бревен.

Теперь Семен Степаныч и Анна Ивановна изо всех сил подтягивались на баграх же к первому плоту. Вот подтянулись и выскочили на бревна. Тянут лодку на плот, а плоты все ближе и ближе друг к другу. Привязанный канат от ворота медленно выходит из воды, вода бурлит и пенится вдоль него.

Привязанная сбоку к первому плоту лодка вдруг заплясала и запрыгала, как поплавок. Второй плот медленно, но сильно идет на нее, угрожая корме. Вот он коснулся кормы, носом прижал ее к первому плоту. Лодка затрещала и начала как-то странно вся разворачиваться. Вдруг с резким треском она разлетелась в куски, и плоты сдвинулись вплотную, дрогнув и закачавшись.

Прошло еще несколько минут, но плоты стояли неподвижно, и только пена и струйки воды около них показывали быстроту течения.

Семен Степаныч и Анна Ивановна вместе с прибывшими стали отвязывать другую уцелевшую лодку, большую и длинную. Усевшись в нее, они ухватились руками за канат и начали быстро подтягиваться по нему к берегу.

— Ур-p-pa! — приветствовали их с земли.

— Ур-ра! — отвечали они, продолжав изо всех сил подтягиваться по канату.

Минут через двадцать они выскочили на берег и, обмениваясь на ходу приветствиями, принялись вертеть ворот. Работали все без исключения, даже подростки, и плоты медленно ползли к берегу.

— Якорь есть? — крикнул Грибов, закрепляя вместе с Рукавицыным ворот.

— Есть, — отвечал Орлов, — на железной цепи. Они быстро вырыли и вырубили яму в довольно твердом грунте берега и на лодке завезли с плота якорь. Дружными усилиями, подкладывая жерди, они перекинули якорь на землю, пододвинули и заложили его в яме. Потом как можно лучше укрепили цепь на плоту.

— Ну, теперь не грех и отдохнуть, — сказал Рукавицын, вытирая пот.

XII

После пережитых волнений все были в приподнятом настроении. Анна Ивановна, крепкая и гибкая, как тростник, являлась центром внимания.

— Что за важность, — отбивалась она от похвал, — не такие штуки приходилось проделывать на Волге, когда в непогоду мы с мужем переправляли нелегальную литературу.

— Да, это было отчаянное дело, — вмешался Успенский, — мы должны были осенней ночью прицепиться на лодке к идущему мимо пароходу и принять товарища с тюком литературы.

Начались расспросы, но их прервал Орлов:

— Чорт возьми, — крикнул он, — я на радостях совсем забыл сказать о товарищах. Я ведь запоздал на сутки, а к вечеру как раз приехали от Лазарева из Енисейска Зотовы, Ермолай Иваныч и Дарья Иннокентьевна. Честь имею представить, — закончил он шутливо, — нашего полку прибыло.

— Зотов? Ермолай? — воскликнул Рукавицын, подбегая ближе. — Наборщик из нелегальной типографии?

Зотов пристально уставился на Рукавицына и, вдруг просияв, обнял его.

— Семен, — говорил он радостно, — ты жив, а Лазарев ничего не сказал мне…

— Жди от него нежностей!

— Ты загорел, оброс бородой, сразу и не узнать…

— Да и тебя трудно узнать, — отступив от него, весело смеялся Рукавицын, — больной, худой был, кашлял, а теперь здоровяк, борода рыжая лопатой. Купец, а не наборщик.

— Это я здесь поправился, на чистом воздухе, продолжал Зотов, — а это жена моя, сибирячка, здесь женился….

— Сказать? — неожиданно подмигнул Орлов молодой жене Зотова.

Та покраснела и потупилась.

— Он всю дорогу надо мной насмешничал, — сказала она низким грудным голосом.

— Дарья Иннокентьевна, — возглашал, как дьякон, Орлов, — привезла с собой са-аммо-варр и при-то-ом ве-е-едерр-ны-ый!

Все засмеялись, а Варвара Михайловна серьезно вступилась.

— И умно сделала. Если бы я раньше догадалась, то захватила бы тоже.

— Ну, а как вы ехали? — спросил Грибов. Орлов тотчас же предратил шутки и дал следующий отчет:

— Дело в том, — говорил — он, — что я случайно задержался у Шнеерсона. Он кое-что упаковывал для нас из своей аптеки. Я уже собирался итти, как пришли Зотовы. Они приехали на пароходе из Енисейска и привезли от Лазарева… Ах, чорт возьми, — перебил себя Орлов, — ну, и память дырявая! Совсем забыл о письме!..

Он протянул письмо Грибову, тот разорвал конверт и прочел вполголоса:

«Дорогой Лев! Отправляю тебе спешно товарищей Зотовых и думаю на этом закрыть список членов нашей колонии. Я присоединюсь к вам, как только получим все нужное из-за границы. Сам и привезу. Пока же посылаю то, что смог достать здесь, в Енисейске, согласно твоему списку. Кроме того, нашел токарный станок для металла, правда, ручной, и такой же для дерева. Добыть это было дьявольски трудно, помог случай. Посчастливилось также купить довольно дряхлый паровичок в десять лошадиных сил, работал он на лесопилке.

Привет тебе и всем товарищам. Сергей».

Письмо это взволновало Грибова, и он дрогнувшим голосом воскликнул:

— Втройне счастливый день! Приехали вы, привезли очень важные вещи, а мы тут нашли слюду и уголь!

— Теперь мы завинтим дело, — подхватил Ру-кавицын, — только с жильем скорей надо орудовать. Ну, да рук у нас хватит.

— Только Льва Сергеича мы освободим, — вмешался Успенский, — довольно с него его книжки и лаборатории.

Грибов рассмеялся и шутливо попросил:

— Все же разрешат мне товарищи, если я захочу потаскать бревна или покрутить ворот?

— Это мы увидим, — сказал Рукавицын с важностью, — До окончания построек вся власть принадлежит мне. Как прикажу, так и будет…

— Да будет вам дурачиться, — перебила их шутки Варвара Михайловна, — пусть лучше Орлов расскажет, как они ехали.

— Да ничего интересного, — снова начал Орлов, — сидели на плотах, рыбу удили, а больше ели и пили чай из ведерного самовара, и при этом Дарья Иннокентьевна…

— Опять вы, — запротестовала Зотова.

— Ну, ладно, не буду, — продолжал Орлов. — Дело шло гладко, а все же одна неприятность вышла. В проводники мы взяли вороватого самоеда, звать как-то мудрено, где-то тут вот живет, около Дудинки, Так вот этот каналья доехал с нами до Толстого носа, где нас опять туманом прихлопнуло. Плыли мы вслепую, а когда туман сбежал, то оказалось, что и самоед наш сбежал. Слямзил, стервец, самую легкую лодочку да кстати новенькую сеть и топор прихватил. Очутились мы без руля и ветрил, куда плыть, не знаем, да и где плывем, тоже не знаем. Хорошо, что Рукавицын нас доглядел, а то бы прямо в Ледовитый океан продрали, — закончил он, смеясь, — вот и все.

— Ну, что самоед удрал, — заметил Рукавицын, это и лучше. Чорт с ним, иначе бы такой фрукт нам больше хлопот наделал. Теперь же пока никто не знает, что мы здесь.

— Ну, об этом скоро пронюхают, — возразил Орлов.

— Конечно, — сказал Грибов, — но нам важно раньше этого стенами огородиться. Пусть знают, что мы живем здесь, только бы не знали, что у нас есть и что мы делаем.

XIII

Целая неделя ушла у колонистов «Крылатой фаланги» на перевод плотов, переноску вещей, бревен и досок к тому месту берега, где были открыты слюда и каменный уголь.

Началась стройка жилья. Однако в самый разгар работ пришлось дня на два устроить перерыв и заняться придумыванием и проведением мер борьбы с «гнусом», то-есть с комарами, а потом мошками, налетавшими целыми тучами.

Нужно было все время окуривать свои чумы из оленьих шкур. Эти чумы представляли единственный приют для сна, отдыха, еды и мелких работ. Строительные работы стали производиться по сменам. Люди работали в рукавицах, с мешками на головах, в которые спереди были вшиты тонкие пластинки слюды, так что можно было видеть не только прямо, но и вбок, вверх и вниз. Эти костюмы были непроницаемы для насекомых, а крупная ткань мешков давала возможность свободно дышать.

Странное зрелище представляли работающие на стройке: в холщевых шлемах с круглым пятном против лица из сверкающих слюдяных чешуек, они напоминали водолазов. Сверху все костюмы и мешочные шлемы были покрыты словно густым бархатистым мхом — это комары сплошным слоем налеплялись на каждого человека.

Перед каждым чумом горели дымные костры, и люди, прежде чем войти в палатку из оленьих шкур, обмахивали друг друга дымящимися можжевеловыми и вересковыми ветками и через костер, откинув кожаную полу двери, проскакивали в чум, где тоже дымилось курево.

Избавляясь от укусов, приходилось всем коптиться в дыму, который щипал глаза, вызывал кашель и отравлял жизнь. Но все эти неприятности не убавляли, а, наоборот, увеличивали рвение строителей, не терявших не только бодрости но и веселости.

— Смена! — кричали через каждые шесть часов из чумов.

— Есть! — отвечали работающие. — Идем к кострам очищения!

Работали на две смены: в одной — Грибовы, Зотовы и енисеец, всего пять человек; в другой— Рукавицыны, Успенские, Орловы, всего шесть человек. Таким образом стройка шла круглые сутки без перерыва, при чем на каждую смену выходило двенадцать рабочих часов.

Мужчины складывали срубы, прорубали окна и двери, вбивали столбы, а женщины помогали им и конопатили мохом пазы, вставляли в рамы слюду и под руководством Зотовой устраивали очаги. Трубы для очагов предполагалось сделать железные в деревянных футлярах, в которых трубы обсыпались землей, чтобы дерево не загорелось.

Все же первые дни, несмотря на наличность всех необходимых материалов, дело шло не совсем хорошо, но к концу первой недели все сработались великолепно. Растущие ввысь срубы наполняли гордостью сердца работников, и строительный пыл увеличивался с каждым днем. Мучения же детей, сидевших все время взаперти, заставляли торопиться еще более.

Заботы о детях подтолкнули тогда Грибова на мысль устроить при избах крытый двор наподобие большого сарая, где бы они могли в комариный сезон, а, может быть, и зимой играть и бегать; там же, на этом дворе, предполагалось отвести место для оленей и упряжных собак, которых необходимо было приобрести.

Однако крытый двор ставился во вторую очередь. Прежде всего нужно было окончить хотя бы одну избу и перевести туда детей, страдавших от тесноты и дыма. Работа эта ускорялась тем, что решили крышу не возводить коньком, а сделать двойные потолки, засыпанные землей.

Все же, несмотря на страшную гонку и всякого рода упрощения, первая и притом самая маленькая изба была готова только через две недели с момента ее закладки. Дети тотчас же были переведены туда и сразу повеселели.

Дальнейшие работы пошли еще быстрее, так как первая постройка приучила к работе и дала достаточный опыт и уменье. К этому времени спали воды первого разлива — «снежицы», — который на Гольчихе был позднее, чем на Енисее. Река сузилась, и воды ее стали тихи и смирны. Когда начался второй разлив Енисея, пошла «коренная вода», то Гольчиха опять вздулась, но на этот раз воды в ней остановились, будто от запруды. Только через каждые шесть часов стеной набегали волны океанского прилива, тревожа сонное лоно реки.

Но ушла и «коренная вода», а комарийные полчища пополнились резервами мошек. Приближалась середина июля. Пароход «Енисей» купцов Баландина и Кытманова уже два раза приходил к Бреховским островам, привозил хлеб и спирт и забирал пушнину и рыбу. Второй приезд «Енисея» вызвал сенсацию во всей тундре: не успел еще отвалить «Енисей», а к пристани причалил другой пароход какого-то нового «Енисейского пароходного общества». Вместе с тем появились слухи, что это общество с будущего года пустит еще два парохода.

Слухи эти встревожили колонистов «Крылатой фаланги». Конспирация делалась труднее, а край света с гиблыми местами становился более посещаемым. Единственно, что успокаивало их, так это отсутствие пароходных пристаней ниже Бреховских островов. Пароходы вообще ниже не спускались, и центр сборищ людей для купли и продажи был на сто сорок верст выше устья Гольчихи.

— Все же, — тревожился Грибов, — когда мы построим аппарат и начнем пробные полеты, весть об этом долетит до Бреховских островов, а оттуда дойдет до ушей полиции и охранки.

— Но, во всяком случае, — возражал Успенский, — года три нам гарантировано для спокойной жизни. Допустим, нам удастся через два года закончить аппарат…

— Да годик нужно, — прервал его Грибов, — на пробы и усовершенствования, ибо проверки на моделях мало. Потом надо научиться управлять аппаратом при ветрах, при разнице в плотности слоев воздуха…

— Хорошо, — вмешался Орлов, — но пока слухи дойдут, пока там им поверят, а потом проверят, — уйдет еще с годик; потом начнется переписка, потом пошлют сюда для расследования. Когда же все готово будет, мы наплюем им в бороду и улетим, куда пожелаем…

Грибов рассмеялся.

— Все это не так просто, как кажется, — сказал он, — куда пожелаем, мы полететь не сможем, ибо появление в воздухе аппарата вызовет панику и суматоху. Потом, все сразу мы полететь не сможем, ибо нас много, а найти место, где скрыться с аппаратом, еще труднее. Это только между прочим. Я уверен, что затруднений будет еще больше.

— Что же вы предполагаете делать? — спросил Рукавицын.

— Как ни жаль, — отвечал Грибов, — но нам придется создаваемую нами «Крылатую фалангу» потом бросить и построиться в другом месте. Но пока не будем гадать, дело и обстоятельства подскажут, как нам быть.

— Это верно, — вмешалась Варвара Михайловна, — нам пока нужно приготовиться к полярной зиме. Защитить детей и себя.

— Правда! — воскликнул Грибов. — Ибо, если мы не сможем зиму работать над машиной, станет бессмыслицей наша поездка сюда.

— Я уверен, — спокойно сказал Рукавицын, — что через две недели мы вчерне закончим главные постройки.

— А если так, — проговорил Зотов, — то довольно гадать, судить да рядить, а айда все на работу, время не ждет.

— Смена! — крикнул Орлов.

— Есть, — отвечали женщины, конопатившие стены и приготовлявшие слюду для окон.

XIV

К концу июля начались уже заморозки, и весь гнус — и комаров и мошек — словно смыло. Все вздохнули свободней. Теперь постройки были почти закончены, оставалось только огородить двор и приспособить для жилья и работ внутренние части жилищ.

— Это мы успеем, — заметил Грибов, — теперь давайте начнем запасаться топливом.

— Мы вам приготовили сюрприз, — сказал Успенский. — Вчера мы с Семеном Степанычем придумали использовать ворот для доставки угля к себе на двор.

Действительно, на средине двора, где стоял столб, был уже надет ворот, который в свое время притянул сюда плоты. От ворота сажен на тридцать, до места залежей угля, были проложены в два ряда бревна.

— По этим бревнам мы пустим на канате клеть вместимостью пудов на пятьдесят угля, — продолжал Успенский, — и будем подтягивать сюда.

— Великолепно, — одобрил Грибов и стал делать расчеты и чертить план подъемной машины.

— Теперь, — распорядился Рукавицын, — я, Лев Сергеич и Успенский займемся сооружением машины, а остальные, кроме кашеваров, — в углекопы, ломать уголь.

Смеясь и перебрасываясь шутками, вновь произведенные углекопы разобрались в запасах инструментов и, вооружившись ломами, пешнями и лопатами, отправились в копи.

Варвара Михайловна, Анна Ивановна и дети составили отряд и пошли собирать олений мох для конопатки и устройства постелей, а также пополнить запасы из разных ягод.

Клеть для доставки угля была сделана в несколько часов, и в этот же день при ее помощи перетащили сто пудов угля. Увидев, что работа идет сравнительно легко и быстро, решили пока привозить каждый день не более пятидесяти пудов.

Две недели при такой работе должны были дать семьсот пудов угля. Это был уже достаточный запас, который, в случае нужды, можно было всегда увеличить.

Постройки «Крылатой фаланги» расположились таким образом: в середине находился самый большой сруб, в котором помещались Грибовы, мастерские и лаборатория; тут же устанавливалась и паровая машина.

Непосредственно к стене мастерских примыкал другой сруб, соединенный с большим дверью. Здесь помещались Рукавицыны и Зотовы, а в той части сруба, что имела выход наружу, была оборудована общая кухня.

Непосредственно к другой стене большого сруба, в той части, где была лаборатория, примыкал второй сруб, так же, как и первый, соединяясь с ним дверью. В этом срубе помещались Успенские, Орловы, и предполагалось помещение для Лазарева и других товарищей. Временно же там были устроены склады наиболее ценных запасов, материалов, инструментов и так далее. Там же хранилось оружие и порох.

Кроме наружной двери из кухни, была дверь из мастерской; обе они выходили в крытый двор, который наподобие буквы Г опоясывал две стены всей постройки. Двери во дворе отворялись внутрь, иначе, при снежных заносах, нельзя было бы выйти.

Окончание этих построек, пристроек и всякого рода приспособлений к условиям полярной природы совпало с первым заходом солнца.

Это случилось в конце августа. Недолгие сумерки тоской окружили сердце, но солнце вскоре опять выглянуло и засияло на небе. Все же после этого остался налет грусти, и красноватые заревые отблески, долго еще бродившие в небесных высях, казались печальной траурной дымкой.

Колонисты удвоили работу, а в очагах запылал каменный уголь. Постепенно работы с открытого воздуха все больше и больше переходили в комнаты, а солнце с каждым днем все дольше и дольше оставалось за горизонтом, и все дольше пылали кровавые зори. Забелели снегами тундры, задули непрерывные ветры с океана, и кругом все замерло и окаменело,

Вот прогудел и просвистел в бешеной пляске первый снежный буран. Тундры наполнились треском и шелестом, ревом и стонами ветра, который вздымал и метал тучи сухого колючего снега. Строения «Крылатой фаланги» утонули в снегу, и сугробы, как горы, обступили ее со всех сторон. Она казалась погребенной в снежной пустыне среди серых сумерек, которые все еще трепетали, словно ожидая солнце, скрывшееся за горизонтом.

Пришел конец октября, наступили «черные дни» полярной зимы. Беспросветная ночь окутала все на два месяца. Только в полдень на горизонте чуть брезжит утренняя заря, через полчаса она становится уже вечерней, бледнеет и гаснет.

Солнце будто хочет напомнить, что оно есть и где-то светит, чтобы смягчить отчаяние всего живущего в этом суровом краю.

*

«Дорогой отец! Тебе многое понравилось и близко сердцу в моих записках. В них еще более близкого мне — в них моя любовь к Люси, моя любовь к тебе и к маме. Поэтому я дарю тебе эти записки, создателю нашей жизни на Тасмире. Твой Игорь».

Эта надпись сделана на той тетради, которую передал мне на смертном одре Грибов.

Я, как сейчас, помню нежную улыбку старика и слезы в глазах, когда он, поцеловав тетрадку, протягивал мне дрожащую и слабеющую руку…

Пользуясь этой тетрадкой, я продолжаю дальше свой рассказ, опуская непонятные подробности и пополняя кое-где тем, что слышал от самого Грибова.

КРЫЛАТАЯ ФАЛАНГА

I

Я смутно представляю Россию и не имею представления о других странах. Вряд ли даже есть у меня свои собственные воспоминания о далекой родине. У нас, выросших в «Крылатой фаланге» и на Тасмире, просыпается порой какое-то острое любопытство и возникают причудливые видения, вызванные рассказами стариков о неведомых странах. Но всё это быстро бледнеет, как зимняя заря, не трогая сердца. Нам странно, что старики благоговейно говорят о своей родине, рассказывая в то же время чудовищные вещи о жизни тамошних людей.

Они хотят нас заставить чувствовать так же, как они, но люди в их рассказах до того глупы и отвратительны в своем большинстве, что вызывают у нас только негодование. Неприятное чувство к людям преодолевает наше любопытство, и мы еще больше любим Тасмир, созданный нашими трудами под руководством отца.

Зато с величайшим удовольствием мы, кто там жил, вспоминаем «Крылатую фалангу». Собственно говоря, я начал сознательную жизнь именно там.

Как отрывки из яркого сна, я помню кое-что из жизни в Туруханске. Помню, например, комнату со шкафами и склянками, напоминающую отчасти нашу лабораторию. Там предо мной стоял улыбающийся незнакомый мне человек и говорил:

— А ну-ка, птенец, раскрой рот и закрой глаза.

Я исполнял это, и ко мне в рот попадала сладкая, пахучая и освежающая лепешка. Это мне очень нравилось. Я уже сам закрывал глаза и как можно шире разевал рот, куда неизменно попадали лепешки.

Занятие это прервал хохот вошедших отца и мамы. После я узнал, что это кормил меня мятными лепешками покойный доктор Шнеерсон.

Помню еще туман, захвативший нас на Енисее. Мы жались тогда к маме и плакали от страха, и нам казалось, что туман какой-то живой и может протянуть в каюту толстые белые руки и утащить нас.

Таким же отрывком помню приезд Орлова, когда тянули плоты. Вспоминается лиловая гладь реки, скользящий с ворота канат и наша лодка у самых плотов. Все это меня пугало, так как я почти не отрывал глаз от отца, который был бледен и страшно волновался.

Потом, когда все благополучно кончилось, меня поразил и очаровал огромный самовар, который тогда мне показался гигантским. Я часами просиживал перед ним, когда в нем сквозь решетку сверкали угли, и он начинал петь тоненьким голосом, а потом гудел словно целый хор. Мне вспоминались сказки старика Туса, и я, всматриваясь в блестящую медь, где отражалось мое лицо, видел особый таинственный мир, какой видят лишь дети.

Много еще других отрывков хранится в моей памяти: и комариный налет, и страшные головы в мешках с блеском слюды, и сбор ягод и птичьих яиц, но связные воспоминания у меня начинаются с первой зимней ночи, когда мы закупорились в своем жилье и почти порвали связь с внешним миром.

Мы, дети, все время проводили в мастерской, где шипел и сотрясался маленький паровичок, мелькая непрерывно маховым колесом. Старик Тус был всегда с нами, он жил в нашем мире больше, чем в мире взрослых.

— Русска хозяин, — говорил он про отца, — умна, велика и хитра шаман!..

Но больше всего нас интересовали токарные станки, где работал Рукавицын. С маховика машины к этим станкам бежал бесконечный ремень, и станки шевелились, как живые, вертя свои стержни, шестерни, разные колеса и резцы. Из-под рук Рукавицына летели то металлические, то деревянные стружки, и из бесформенных кусков дерева и металла получались непонятные для нас вещички.

В другой половине сруба работали отец, Успенский и Орлов. Там для нас было неинтересно. Иногда только привлекали сверкающие искры, которые выскакивали из разных машин с сухим треском. Там было множество склянок, кипели какие-то жидкости, сушились и накаливались с чем-то фарфоровые чашки на спиртовых лампочках.

Несколько больше нас занимало наматывание на катушки медной проволоки разной толщины. Но однообразие такой работы нам наскучило довольно скоро, и мы центром своего внимания избрали большой очаг, где всегда сидел старик Тус, вырезая из дерева всякие фигурки и беседуя с нами на какие угодно темы.

В начале зимы мы жили в постоянной полутьме, так как свечи горели только у станков Рукавицына и в лаборатории отца. Все другие пользовались светом очагов, которые непрерывно пылали во всех жилых комнатах.

Помню, в эту же зиму произошло событие, крайне нас удивившее: у Анны Ивановны появилась маленькая девочка, которую назвали Олей. Тус объяснил нам, что это у людей бывает так же, как у собак и оленей. Несколько дней мы интересовались малюткой, а потом забыли о ней.

Зато настоящим праздником было, когда время от времени нас, тепло одетых, выпускали на крытый двор. Тус зажигал в середине большой костер, и мы в красных отблесках видели потолок из редко набросанных балок, покрытых ветками можжевельника, занесенного сверху снегом.

Здесь было холодно. Мы бегали с визгом и криком около костра и катались на деревянных коньках по обледенелой дорожке, сделанной для нас вдоль самой длинной стены. Иногда выходили к нам и взрослые, начиная такую же, как и мы, возню и беготню. Мы налетали со всех сторон, как мошки, цеплялись за них, и при общем хохоте сваливались в одну копошащуюся кучу.

II

Так прошла первая половина зимы, когда случилось другое событие, поразившее мое воображение.

Однажды после катанья на коньках мы шумно вбежали в мастерскую, впустив сквозь двери белые клубы холодного воздуха, и остолбенели от удивления.

Все взрослые стояли тихо и торжественно вокруг небольшой, но, видимо, тяжелой машины. Все были бледны и взволнованы, чего-то ждали и словно боялись. Это волнение взрослых и необычайное их поведение сразу передалось и нам. Мы стихли и сбились в кучу около Туса. Тот еще больше, чем мы, испугался и растерялся.

Я видел, как отец что-то делал, нагнувшись над машиной; он то сближал, то раздвигал две черных палочки. Потом быстро выпрямился и крикнул Рукавицыну:

— Пускай!

Тут только я заметил, что бесконечный ремень от паровичка был перенесен со станка и надет на шкив новой машины. Ремень быстро заскользил, послышалось обычное шипенье и новый, особый мерный звук. Но не успели мы всего этого сообразить, как между черными палочками вспыхнула ослепительная дуга, и всю мастерскую залило ярким, словно солнечным светом.

Это длилось несколько минут, и вдруг дуга погасла. Мы ослепли и ничего не могли рассмотреть, хотя свечи горели, как раньше, и в очаге пылал каменный уголь.

— Победа! Поздравляю! — крикнул отец.

— Ура! — радостно подхватили все взрослые. Начался шум и разговоры, но я все еще не мог притти в себя и стоял неподвижно, вцепившись в рукав оленьей малицы Туса. Из этого состояния меня вывела неожиданная выходка старика-енисейца.

В тот момент, когда глаза мои стали видеть, и я различал уже тусклые язычки горящих свечей и красные блики очага, Тус рванулся вперед и распростерся ничком на полу мастерской.

Он что-то громко бормотал на своем наречии, и я слышал только знакомые слова, которые старик произносил особенно громко:

— Шаман!.. Шаман Альба!..

Смеясь, все обступили Туса и тормошили его.

— Что ты орешь? — рявкнул на него Рукавицын. Но старик зажимал руками лицо и продолжал бормотать. Орлов и Успенский подняли его с пола. Он сел на корточки и уставился на отца.

— Что ты, Тус, так на меня смотришь? — спросил отец.

— Ты великий шаман, — произнес енисеец и поклонился в землю, а потом, указав рукой вверх, добавил — Ты, верно, пришел оттуда.

Этот случай глубоко врезался мне в память и произвел переворот в моих детских мыслях. Тогда построенная отцом машина Грамма была для меня чудом не меньше, чем для Туса. Я бросил всякие игры и прилип к работам отца. Отцу это нравилось, и хотя я мешал иногда, он меня не прогонял.

Впрочем, мешал я мало. Большею частью я забирался в сторонку и, не спуская глаз, смотрел, что делают старшие в мастерской и в лаборатории. Я страшно завидывал старшему из мальчиков, Алеше Рукавицыну: ему тогда было четырнадцать лет, и он часто работал у станка вместе со своим отцом.

Я напряженно вслушивался в разговоры отца с Успенским, но смысла их никак не мог уловить. Я знал немного математику, а потому не раз украдкой заглядывал в записи отца. Но эти записи нисколько не помогли мне. Я видел значки, цифры, чертежи, но ничего не понимал.

Помню, меня смущали упоминания о свечах Яблочкова. Отец часто говорил о них и все сожалел, что у нас нет каолина и гипса, что он забыл об этом, когда давал свой список Лазареву.

Как-то, набравшись смелости, я спросил отца за обедом:

— Папа, почему ты все думаешь о свечах, когда у нас теперь машина, дающая такой свет?

Взрослые дружно рассмеялись, а я покраснел и почувствовал себя неловко.

— Вот почему, — улыбаясь, сказал отец — Свечи Яблочкова состоят из таких же двух углей, как те, между которыми ты видел свет. Только эти палочки нужно ставить рядом, а между ними нужно делать перегородку из каолина и гипса. Теперь придется ждать лета, чтобы с пароходом послать письмо Лазареву.

Мне стало грустно.

— Это очень неприятно, — сказал я, — а ты придумай так, чтобы они без перегородки горели…

Отец хотел было мне ответить, но быстро встал из-за стола и прошел в наши комнаты.

Дарья Иннокентьевна что-то хотела спросить, но по знаку мамы остановилась, а когда отец затворил за собой дверь, она тревожным шопотом спросила:

— Варвара Михайловна, что это с ним? Мама улыбнулась.

— Ничего. Это он что-то придумал. Теперь, дети, — обратилась она к нам, — отца не беспокоить…

Мы хорошо знали значение этих слов.

Отец заперся на два дня и не выходил из комнаты. Даже еду и чай мама носила ему туда, а мы приходили только спать.

На третий день во время общего обеда отец весело выглянул из двери и прямо обратился ко мне:

— Ну, мальчик, кажется выйдет по-твоему. У нас будут гореть свечи Яблочкова, но без перегородки.

— Как же вы решили задачу? — спросил Успенский.

— А мы, — сказал отец, — будем направлять и удерживать вольтову дугу на концах угля посредством самого же тока.

Они долго беседовали на эту тему, а я, очень довольный собой и польщенный вниманием отца, выскочил после обеда кататься на коньках.

Через неделю в мастерской горели попеременно две ослепительно ярких «горелки Грибова», как назвал их Успенский. Сначала было неудобство в том, что угли быстро сгорали, но потом отец понемногу усовершенствовал эти горелки, доведя их почти до такого долгого и ровного горения, какое происходит во всех фонарях Тасмира.

Мы быстро привыкли к новому освещению, но старик Тус относился к нему, как к божеству, и когда взглядывал на сияющие горелки, бормотал что-то вроде заклинаний или молитвы.

III

До весны было придумано и сделано еще много всяких приборов и приспособлений, теперь уже забытых, но в свое время послуживших прообразом того, что мы имеем теперь. Но все эти изобретения и открытия отца не производили на нас такого впечатления, как электрический свет, вспыхнувший во тьме полярной ночи.

Только теперь, когда я мысленно охватываю весь путь, намеченный отцом для нашей жизни, я холодею от восторга перед мощью его гениального ума. Да и не один я, а все мы воспринимаем его как-то двойственно. В одно и то же время это наш товарищ, дорогой и близкий человек, и — непостижимый гигант, от которого идут незримые силовые линии, открывающие предельные возможности. Все наши достижения, все наши шаги вперед как бы предусмотрены его необъятным умом и логически вытекают из его работ.

Но об этом после. В жизни «Крылатой фаланги» было еще много замечательных моментов, врезавшихся в мою память.

Помню, — вероятно, это было в середине февраля или ближе к концу его, — мы бегали и играли внутри крытого двора, освещавшегося костром по-старому.

Накануне был сильный ветер. Мы слышали, как шелестел сухой снег, шумно ударяясь о стены. Ветром размело снежные наносы около окон, и мы увидели, что сквозь слюдяные квадратики вместо белого снега глядел мрак зимней ночи, но уже прорезанный розовой дымкой.

Теперь же, когда мы носились вокруг костра в полутемном дворе, Тус, не знаю зачем, подошел к наружной двери и открыл ее. Дверь, как разверстая пасть, вметнула к нам огненно-красные снопы света, которые словно загасили только что сверкавший костер. Мы бросились к двери и увидели за далью багровых снегов бескрайной тундры раскаленный край огромного пурпурного солнца; от него шли в разные стороны огненно-красные полосы, окруженные огромным огненным полукольцом.

Это было жутко и красиво. Мы стояли потрясенные и взволнованные, слушая, как радостно кричал Тус:

— Солнце! Солнце!

Он бросился в мастерскую, откуда на его призыв выбегали, одеваясь на ходу, взрослые. Они так же, как и мы, невольно остановились и несколько минут молча любовались величественной картиной.

Потом сразу загудели со всех сторон веселые восклицания, и мы выскочили за ворота крытого двора, стали бегать по сугробам, бросаться снегом и валяться в его холодном пуху. Но праздник длился не долго. Солнце быстро потонуло за горизонтом, и багровая заря снова мрачно покрыла своими огромными крыльями безмолвную снеговую пустыню.

После этого мы все, от мала до велика, выходили в полдень за ворота на снег и шумно встречали и провожали великое светило. Солнце на наших глазах с каждым днем смелей и смелей взбиралось на небо и все дольше оставалось на нем.

Наконец появились короткие дни и длинные ночи. «Свечи Грибова» уже гасили в мастерской на три-четыре часа, а сквозь слюдяные окна в комнаты врывались потоки света. Эти смены дня и ночи весной и осенью вызывали грусть, а в душе у меня неясно бродили воспоминания об одной теплой и ароматной ночи. Мне чудилось, как во сне, что я лежу на дне лодки, положив голову на колени мамы, а над нами опрокинулся темносиней чашей небесный свод, усыпанный миллионами крупных сверкающих звезд и опоясанный лентой Млечного пути.

Мама говорила, что это было, вероятно, на Черном море, когда мы с папой ездили в Одессу к Вере Фигнер. Эти объяснения ничего мне не дают, хотя мы, по рассказам стариков, знали всю их жизнь. Несмотря на вечные споры о чуждом нам мире, я все же люблю воскрешать в памяти картину южной ночи.

Смены дня и ночи продолжались недолго. В начале апреля ночь сократилась до трех-четырех часов, а с конца этого месяца наступил радостный яркий день, и солнце заколесило по небу, не зная ни заката, ни восхода.

Весной произошло у нас одно из крупнейших изменений в хозяйстве, что внесло много разнообразия в нашу детскую жизнь и значительно потом изменило наш хозяйственный уклад.

Как только начался прилет бесчисленных птиц, отец и Рукавицын приступили к устройству огромного железного ящика, в который потом провели трубки от паровичка с отработанным паром.

Мы обратили внимание на этот ящик только тогда, когда нам дали работу для него. Отец, собрав нас во главе с Тусом, велел набрать две сотни свежих гусиных и утиных яиц. Мы приняли это поручение с восторгом и пустились обшаривать тундру, поедая попутно попадавшуюся голубику, морошку и клюкву.

Мы вступали в настоящие бои с огромными птицами, которые, хлопая и сверкая крыльями, с криком носились над нами, мелькали пред самым лицом и мешали работе. В первые три дня мы натащили массу яиц, а мама, тщательно отобрав их, уложила в железный ящик по указанию отца.

Потом в ящик пустили пар.

— Они будут вариться? — спросил я.

— Нет, они превратятся в гусей и уток.

Я подумал, что отец шутит, но не стал расспрашивать. Впрочем, мы все скоро позабыли об этом ящике, продолжая с азартом собирать яйца и прошлогодние ягоды.

Но вот однажды, уже в начале лета, когда мы с Тусом шумной ордой возвратились из тундры, нас поразило неожиданное зрелище.

Мама и Дарья Иннокентьевна сидели среди яичной скорлупы перед железным ящиком и вынимали оттуда желтеньких пушистых гусят и утят. Я взглянул в сторону и увидел длинный деревянный ящик, в котором копошилось и шныряло, задевая друг за друга, штук пятьдесят таких же пушистых существ. В ящике стояло железное корытце с водой, и все население ящика толпилось к нему. Одни пили воду, другие, неуклюже корячась, перелазили через край корыта, плавали и плескались в воде.

Мы с криками и смехом окружили новых пришельцев в наш мир, и радости не было конца. Тепленькие пушистые гусята и утята у всех побывали в руках. Особенно радовался Тус, уже привыкший ко всем чудесам «русского шамана». Он качал головой, щелкал языком, но вдруг озабоченно сказал маме:

— Хозяйка, скоро у них крылья будет. Вся улетит туда, — он махнул рукой на юг, — тогда резать надо, коптить.

— Это зачем, — возмутилась Дарья Иннокентьевна, — мы им просто крылья подрежем, и они у нас останутся.

Мы радостно поддержали эту мысль, а я добавил:

— Мама, мы им сделаем теплый сарайчик, проведем им свет, наберем ягод и всего, что им нужно…

С этого дня все детское население нашей «Крылатой фаланги» превратилось в воспитателей, и мы сами, не отдавая себе отчета, положили начало тому, что вместе с собаками и оленями стало одной из хозяйственных основ жизни на Тасмире.

IV

В конце этого лета к нам неожиданно приехал Лазарев с Соней и Сарочкой Шнеерсон и с их матерью. Мы узнали, что доктор скоропостижно скончался зимой, а Лазарев убедил всю семью перебраться к нам. Жена Шнеерсона чем-то болела и не могла ходить.

Мы, дети, не обращали на это особенного внимания, нам казалось, что все в порядке вещей, а потому тем более нас поразила ее смерть, — первая смерть в нашей колонии. Это случилось зимой, когда мы праздновали годовщину нашей «Крылатой фаланги».

Приезд Лазарева, несмотря на то, что полностью были выполнены задания отца, внес много печали. После я уяснил причины этого из рассказов отца. Дело было в том, что там в заграничном центре партии произошли какие-то мало понятные нашему поколению распри. Планы отца были отвергнуты, хотя заказы его были выполнены. Связи с Лондоном постепенно стали порываться, и Лазарев приехал к нам полный досады и отчаяния. В России и в других странах, по его словам, наступила ужасная реакция, и революционные идеи потеряли силу и значение.

— Нужно, — говорил он, — бросить все, плюнуть на проклятое человечество и самим создавать новую породу людей.

Отец горячо возражал ему, говорил, что он согласен временно оторваться от мира, но все же высказывал уверенность, что день всеобщего восстания придет, порабощенный народ победит, и мы, ушедшие на край света, должны готовиться к этому дню, работать, не покладая рук.

— Работать я готов, — говорил Лазарев, — но отдельно от них. Мы сами, своими силами, будем бороться с проклятым царизмом!

Зимой наши работы часто прерывались политическими спорами, которые так увлекали старших и совсем не трогали нас. Жизнь нашего поколения складывалась по-другому, у нас являлись свои интересы. Эту разницу особенно тяжело и неприятно отмечать теперь, когда младшие поколения, пожалуй, еще дальше от нас, чем мы от своих отцов.

— Таков закон, — говорил отец Люси, повторяя слова своего учителя, — бытие определяет сознание.

Все же, несмотря на обилие споров, работы «Крылатой фаланги» шли с большим напряжением и энергией. Общий труд все более и более втягивал всех в свои шестерни, и мы, дети, один за другим входили в общий механизм труда.

Тогда же мы купили десяток оленей у бродячих якутов-долган и пять штук собак. Всем этим заведывал и распоряжался Тус. Такой важный пост страшно возвысил его в собственных глазах; он заважничал и к нам стал относиться покровительственно. Это смешило старших и забавляло нас, тем более, что нашей заботой было собирать олений мох на зиму и помогать Тусу в рыбной ловле.

На реке в двух местах у нас были забиты колья с привязанными к ним мордами, сплетенными из ивняка. Каждый день мы отправлялись туда на лодках и выбирали попавшуюся рыбу. Под руководством Туса мы ее потом коптили или сушили на зиму.

Дома мы бывали сравнительно мало, и я совсем не представлял, что делает отец. Между тем он тогда создавал свои удивительные «варины». Об этом замечательном изобретении я узнал только зимой, хотя не мог, конечно, оценить его значения. Впрочем, тогда и никто не думал, что «варины» все так изменят впоследствии. В сущности говоря, уже тогда стали намечаться два течения. Мы все жили борьбой с природой за благополучие «Крылатой фаланги», а там, около лаборатории отца, все творилось для будущих побед человечества.

Когда комариный налет загнал нас в комнаты, мы выезжали только за рыбой, надевая мешки со слюдяными вставками. Все же остальное время проводили вместе, видя каждый шаг другдруга.

Тогда Вера Рукавицына, которой исполнилось семнадцать лет, стала женой Лазарева и перешла в его комнату. Потом у Зотовых родилась дочь, и ее назвали Либертой. Однако ни то, ни другое не произвело на меня впечатления, и, если запомнилось, то потому только, что все это случилось за неделю до смерти больной Шнеерсон.

Помню, мы сидели за ужином и весело болтали, когда из комнат выбежала Анна Ивановна и сказала испуганным голосом:

— Она умирает…

Отец и Орлов тотчас же бросились к больной и некоторое время оставались там. Потом на их зов пошла мама и другие. Все шли почему-то на цыпочках, были бледны и растеряны.

Мне стало страшно, и я остался вместе с другими детьми в мастерской. Мы молчали и тревожно переглядывались. Почему-то мне стало чудиться то, что мы испытывали в лодках среди непроницаемого тумана.

Вдруг выскочила Лия, страшная и непонятная. Она охватила обеих сестер и громко зарыдала. Потом, качаясь и спотыкаясь, как подстреленная, она увела их в страшную комнату. Там по-прежнему все было тихо, только слышался плач.

На меня напала тоска. Я не знал куда деться и бросился навстречу отцу. Он медленно выходил из комнаты и платком вытирал слезы. Я крепко охватил его руками и заплакал.

V

В эту зиму мне исполнилось четырнадцать лет, и я стал работать в мастерской вместе с Лешей Рукавицыным.

— Мы все должны быть инженерами, слесарями, кузнецами и плотниками, — говорил отец, — а кроме того мы должны уметь делать все.

Сам отец в то время был занят созданием легкого, но мощного аккумулятора, постройкой летательной машины и изысканием новых источников электрической энергии.

Конечно, тогда я не понимал ни сущности, ни объема этих вопросов, но, помню, меня поразило следующее. Отец вместе с Успенским приготовлял какие-то кристаллы очень своебразной формы, получившие потом название «леонитов».

Эти леониты укреплялись в небольших стеклянных банках в вершок высотой и в полвершка в поперечнике. Баночки с леонитами запаивались, при чем снаружи оставлялось два медных провода, изолированных друг от друга.

Когда была готова первая такая баночка, ее зарядили током большой силы и напряжения.

— По моим расчетам, — сказал отец, — этот аккумулятор должен содержать заряд энергии для непрерывной работы стосильной машины в течение десяти суток.

Я был страшно удивлен и с величайшим любопытством смотрел на прозрачную стеклянную баночку, в которой ничего не было кроме кристалла леонита, разных проволочек и маленькой катушки.

В это же время у нас оборудовалась для электрического двигателя небольшая лодка, но несколько необычного типа. На носу ее был установлен четырехлопастный воздушный винт.

Когда все было готово, обитатели «Крылатой фаланги» собрались на берегу. В лодку вошли трое: Успенский, Рукавицын и Анна Ивановна, севшая у руля. Успенский включил баночку с леонитом в цепь проводов и крикнул:

— Готово!

Рукавицын нажал рычаг, и винт со свистом завертелся в воздухе так, что его стало не видно, а сама лодочка, выйдя немного из воды и срезая пену, помчалась по реке. В одно мгновенье она оказалась у устья Гольчихи, сверкая на солнце фонтанами воды, которые сливались в одну водяную бахрому, бежавшую около лодки.

Потом я увидел, что водяная бахрома сразу понизилась, лодка уменьшила ход и пошла тихо. Потом она опять взмыла по фиолетовой глади Енисея и, делая стремительный и красивый поворот, поставила воду на несколько секунд полукруглым стеклянным гребнем.

Не успел я притти в себя от удивления, как лодочка была уже около нас, медленно вращая винтом и мягко подползая к берегу. Я никогда не забуду этого момента, когда я впервые ощутил все величие и мощь человеческой мысли. Может быть, я не сознавал всего этого ясно, но это было большое и сильное чувство.

За ужином отец, краснея и волнуясь, поднялся со стула и обратился к маме:

— У меня есть одна незримая сила… Она двигала все мои мысли, она питала мою бодрость в самые трудные минуты борьбы и отчаяния… Это ты, моя неизменная, моя спутница жизни…

Я взглянул на маму. Она была бледная, а глаза ее сияли особым волнующим светом.

Кругом все замерли, и я слышал, как в горле у меня бьется мое сердце.

— И вот первое… — продолжал отец дрогнувшим голосом, — первое мое настоящее завоевание я хочу назвать твоим именем… Аккумулятор «варина»…

— Да здравствует варина! — сдавленным голосом крикнул Успенский.

— Ура! — подхватили все, найдя выход для охватившего волнения.

Много лет прошло с тех пор, и серебро уже впуталось в мои волосы, но я, как сейчас, вижу эту сцену и радостные гордые глаза матери.

VI

Вторая зима в «Крылатой фаланге» прошла очень быстро и незаметно. Нас охватил вихрь деятельности, и мастерская и лаборатория выбрасывали изобретения одно за другим. Кипучая творческая деятельность отца напоминала клокочущий вулкан.

Центральное место занимал летательный аппарат, но в то же время усовершенствовались варины, создавались различные типы электромоторов и воздушных винтов. Это, между прочим, привело к изобретению аэросаней с новым электромотором и воздушным винтом с двумя лопастями. Я и Леша Рукавицын должны были с них начать свое обучение управлять машинами.

С первыми весенними днями, как только стало светло, мы начали практические работы. Оба мы быстро освоились со всеми особенностями движения аэросаней и сделали их совершенно послушными. Аэросани стали для нас самым увлекательным спортом, и мы вскоре превзошли своих учителей в ловкости и умении ездить.

Пока мы практиковались в управлении санями, отец со своими помощниками построил остов воздушного аппарата и трудился над разрешением конструкции крыльев и хвостовых рулей. Эти задачи решались постройкой моделей, летавших по мастерской.

Но, странное дело, меня хотя и волновали усилия отца завоевать воздух, но достигнутые успехи не производили уже такого огромного впечатления, как вспыхнувший в первый раз свет вольтовой дуги и первое плавание аэролодки.

Как-то само собой стало привычным каждый день ждать новых открытий и изобретений. Наоборот, отсутствие их показалось бы странным. Вся наша колония и даже Тус так чувствовали, находясь все время в приподнятом настроении. Мы входили во все детали создания летательного аппарата, сроднились с мыслью о нем, и он заполнил все наши интересы. Я представлял ясно и отчетливо будущие полеты, и мое воображение находило для этого мостики в аэролодке и аэросанях.

Кстати, при помощи двух прямых крыльев, которые по своему почину сделал и приспособил к саням Рукавицын, мы сами произвели нечто вроде полетов.

Помню, как это случилось в первый раз. Мы стремительно мчались по снежной глади. Воздух свистел нам в уши, и, если бы на головах у нас не было мешков со вставкой из слюды, мы задохнулись бы от холодного ветра и обморозили лица. И вот на таком головокружительном бегу Рука-вицын повернул рычагом вал с прикрепленными к нему крыльями, изменив их наклон.

Случилось что-то странное. Мне показалось, что снежная тундра слегка перегнулась впереди нас и стала круто опускаться вниз, а мы между тем продолжали мчаться по прямой линии. Не успел я очнуться, как тундру впереди нас вдруг выперло горой, и она понеслась нам навстречу. Потом перед глазами сверкнуло солнце, промчалось голубой полосой небо, и я почувствовал, что с головой зарылся в снег.

Высвободившись, я увидел, что наши аэросани стоят ребром в снежном сугробе: одно крыло врезалось в снег, а другое торчит к небу. Леша Рукавицын и его отец так же, как и я, копошились в снегу шага на два от меня. Все оказались целы и невредимы и дружно расхохотались, когда поняли, что взлетели на воздух вместе с аэросанями, а потом плюхнулись в снег.

Рассказ об этом приключении дал отцу новый материал для работ и ускорил пробу почти готового аппарата. Все же первые его испытания осуществились только в середине лета, в самый комариный разгар. Впрочем, это было к лучшему, так как в это время тундра совершенно безлюдна.

Неумолчно и неугомонно гудит тогда круглые сутки над землей комариная туча, и некуда от нее скрыться. Стада оленей, как безумные, мечутся по тундре, мчатся к тайге, из тайги опять в тундру, на чистое место, где ветер относит комаров. Но и здесь, на ветру, мало спасенья от ядовитых укусов. Изъеденные в кровь животные в ужасе бросаются в воду, выставляя только морды. Часами они стоят в воде, время от времени окуная головы, при чем наиболее слабые и обессиленные нередко тонут.

Ввиду этого мы заканчивали аппарат в крытом дворе в дыму костров и при свете электричества. Для испытаний в тундре мы надевали специально приготовленные шлемы, передняя часть которых была сделана вся из слюды. Между прочим, сало одомашненных гусей, переработанное под высоким давлением, оказалось превосходной смазкой для машинных частей.

VII

Когда наступили заморозки, совершился первый настоящий полет.

Наш аппарат имел вид утолщенного веретена. Спереди у него было два винта, работавшие одновременно. Ближе к винтам прикреплялись плечи крыльев. Крылья эти хотя и сдвигались к бокам, когда аппарат стоял на земле, но далеко еще не достигали теперешнего их совершенства. Не было и «ноги», а все тело аппарата опиралось на две лыжи, в середине которых было по пяти одинаковых колес, игравших роль полоза.

Это сочетание колес и лыж было рассчитано на бег аппарата зимой по снегу, а летом по илисто-болотистой тундре. Если же аппарату пришлось бы спускаться или подниматься на твердой почве, то он мог катиться на колесах, которые наполовину выступали из-под лыж.

В хвостовой части, где были рули подъема, спуска и поворачивания в стороны, имелась еще одна лыжа с колесами, но на более низкой подставке, чем первые две. Такое положение подставок давало летящую посадку аппарату, когда он стоял на земле.

Я не помню других подробностей этой потом сильно измененной машины, носившей имя «Борьба». Но я помню ясно, что отцом уже тогда были точно сформулированы два основных правила:

1) При увеличении линейных размеров летательного аппарата в два раза, необходимо силу двигателя увеличивать в восемь раз.

2) Силы, потребные для управления аппаратом, должны расти в одинаковой пропорции с силами, стремящимися нарушить равновесие аппарата.

Оба эти правила легли в основу конструкции «Борьбы», которая давала возможность перекашивать несущие поверхности, то-есть изменять углы наклонов крыльев в обратные стороны для противодействия боковым накренениям аппарата. Это вместе с рулями делало аппарат довольно устойчивым.

Так как благодаря гениальному изобретению варин мы располагали почти неограниченной двигательной силой при очень легком весе самих аккумуляторов, то строили сразу аппарат больших размеров и большой грузоподъемности. Все же при первых полетах на борту «Борьбы» было всего два пассажира, хотя аппарат мог поднять и десять.

Честь первого полета выпала на долю Семена Степаныча и Успенского. Для управления рулями и машиной тогда еще требовалось не менее двух человек. Лететь отцу колония единогласно не позволила.

Мы с замиранием сердца следили, как оба летчика забрались в аппарат и приготовлялись к отлету.

Отец сделал знак рукой. Успенский взялся за рычаги рулей, а Рукавицын повернул выключатель.

Дружный свист обоих винтов заставил меня вздрогнуть. Я впился глазами в «Борьбу», которая скользила по земле, с каждой секундой ускоряя бег, и вдруг словно отклеилась и крутой линией пошла вверх, потом выровнялась и понеслась над тундрой.

Мы в восторге зааплодировали.

Только отец стоял молча, не отнимая бинокля от глаз. Но вот он дрогнул. Я перевел взгляд на аппарат. «Борьба» в это время описывала круг, и было отчетливо видно, что она стремится перевернуться на бок.

Все замерли, боясь пошевелиться, кто-то инстинктивно схватился за мое плечо. Это был жуткий момент. Но аппарат выровнялся и летел к нам обратно, постепенно снижаясь. Соприкоснувшись с землей, он как-то странно запрыгал, потом остановился и припал к земле на правое крыло.

Весь полет длился около пяти минут, показавшихся нам часами. Мы бросились к аппарату. Летчики были целы и невредимы, в аппарате оказались легкие поломки. Отлетела одна лыжа, и погнулось правое крыло. Впрочем, стальные и аллюминиевые пластинки, из которых были составлены крылья, нисколько не попортились.

Машину отвели в крытый двор, а летчики рассказывали о своих впечатлениях. Отец слушал их с напряженным вниманием, изредка задавая вопросы и делая беглые заметки в своей книжке.

После этого он с Успенским и Рукавицыным вплоть до ужина просидели в мастерской, работая над моделями и внося поправки в конструкцию «Борьбы».

А после ужина мы устроили торжественный «танец диких», как назвал его Орлов, вокруг нашей машины. Это был самый веселый и радостный день за все время жизни в «Крылатой фаланге». Даже угрюмый и суровый Лазарев дошел, как сам он сказал, до детского состояния, стоял на голове, а ногами изображал, как режут ножницы.

Но на другой день снова закипела лихорадочная работа и закончилась к первому снегу, покрывшему тундру.

Снова была высчитана схема полета, проверены законы сопротивления воздушной среды, всем нам теперь хорошо известные.

Из технических усовершенствований было введено новое управление рычагами. Правый рычаг теперь служит только для поворачивания вправо и влево; левый, укрепленный внизу на универсальном шарнире, — для сохранения устойчивости: если рычаг поворачивать влево и вправо, то в соответствующую сторону будет накреняться от перекашивания крыльев и аппарат; а при движении рычага вперед и назад аппарат будет опускаться или подниматься от изменения угла встречи хвостовой поверхности.

«Книга жизни», что хранится в нашем «Главном доме», запечатлела на своих огромных страницах весь этот великий путь завоеваний и доступна для всякого. Поэтому я перейду прямо к изложению событий, так неожиданно изменивших нашу судьбу и заставивших навсегда покинуть «Крылатую фалангу».

VIII

В ту зиму, когда я праздновал семнадцатилетие своего существования, я был уже опытным авиатором. Однако весной нам с Лешей Рукавицыным пришлось многому переучиваться.

За эту зиму аппарат принял тот вид, какой имеет наш «Тасмир № 1», то-есть имел жироскоп, автоматически создающий устойчивость при любом ветре, а также складывающиеся крылья и один воздушный винт типа «Рукавицын № 3».

Весной мы облетели весь Таймырский полуостров. Немало совершили мы полетов и над Ледовитым океаном, и я тогда впервые увидел бескрайные просторы воды, сплошные пловучие льды, ледяные поля и ледяные горы. Я не отрывал глаз от величественных картин, развертывавшихся внизу при наших перелетах. Теперь, благодаря жироскопу и огромной силе варин, полеты не представляли решительно никакой опасности, и мы могли позволить себе роскошь спокойно любоваться природой с птичьего полета. Ничем ненарушимая устойчивость «Борьбы» позволила заменить ее три лыжи одной «ногой», которая выдвигалась и вбиралась в аппарат при нажимах специальной педали.

Словом, все шло великолепно, как вдруг нас охватила тревога. Несмотря на крайнюю осторожность, полеты были замечены туземцами. Правда, они не могли уследить, откуда вылетал аппарат и куда возвращался, но одна только возможность раскрытия нашей тайны не давала покоя отцу и Лазареву.

После ряда совещаний решено было немедленно приняться за поиски какого-либо подходящего для жилья острова в Ледовитом океане.

Дня через три после этого, запасшись десятком варин и провизией, я, отец, Семен Степаныч с Лешей и Успенский вылетели из «Крылатой фаланги» на север. Пролетая со скоростью двухсот верст в час, мы уже через полчаса мчались над Ледовитым океаном, а спустя еще полтора часа увидели оригинальную группу островов.

Окруженные одинокими пловучими льдинами, они наискось летели нам навстречу, ширясь, расползаясь и развертывая свои берега. Среди них один был большой — верст десять длины и версты три ширины; маленьких островков вокруг него было до двадцати штук. Благодаря этому острова издали напоминали кедровую шишку с рассыпанными около нее орехами.

Снизившись и делая круги, чтобы удобнее спуститься, мы спугнули целые тучи чаек и морских крачек. Опускаясь на землю, мы заметили на плоском берегу острова скрывавшееся за скалой большое паровое судно, лежавшее почти на боку. Было ясно, что оно потерпело крушение.

Приземлившись, мы сложили крылья аппарата, чтобы его не перевернуло и не снесло ветром, и прикрепили стальным тросом к большому камню около скалы.

Несколько песцов отбежало от корабля, когда мы подошли к нему вплотную. Это доказывало, что людей здесь нет. Не без волнения мы стали рассматривать корабль с разбитой кормой.

Это было большое китобойное судно из крепкого дерева с железной обшивкой. Громадная дымовая труба его оторвалась у основания и висела наклонно. На бортах не было лодок, а спускавшиеся веревки с места их подвески указывали, что они сняты нарочно. Из четырех лодок осталась на борту только одна.

На носу его с обеих сторон были крупные надписи: «Washington».

— Вашингтон, — прочел вслух Успенский.

Мы обошли несколько раз вокруг мертвого корабля и остановились у разбитой кормы. Руль и винт были смяты в лепешку. На аршин выше руля корма была вдавлена внутрь, и сквозь лопнувшую обшивку торчали деревянные и железные балки и скрепы. Корабль был совершенно негоден для плаванья.

— Это американское китобойное судно, — задумчиво сказал отец, — его, вероятно, затерло льдами и выбросило здесь, а люди уехали на лодках.

С большим трудом мы взобрались на корабль, где, благодаря свойствам нашего климата, ничто не испортилось и не сгнило. Мы обошли пустынную палубу; осмотрели маленькую пушку, из которой стреляют в китов гарпунами; осмотрели груды канатов, огромный якорь и якорную цепь около него. Потом спустились внутрь, но прежде я забежал в штурманскую будку и страшно обрадовал отца, найдя там совершенно сохранившийся компас.

В каютах мы нашли полную обстановку, а в кухне даже всю необходимую посуду. В кубрике и в боцманской мы нашли довольно много инструментов. Все это, правда, было сбито в кучу от толчка, полученного кораблем, когда он, сжатый льдами, был выкинут на сушу.

В трюме оказалось много китового жира и китовых пластинок, известных под названием китового уса, а также связки тюленьих шкур и запас каменного угля. Осмотр машины показал, что она, хотя и съехала немного со стоек от сильного удара, но была в исправности.

Желая узнать еще что-нибудь о «Вашингтоне», мы отыскали каюту капитана. Мы надеялись найти судовой журнал, но тот, видимо, был взят с собой экипажем, покинувшим борт корабля. На столе капитана мы нашли только клочок бумаги, залитый какой-то жидкостью, и в расплывшихся строках отец смог прочесть лишь обрывки слов: «…tas… mir… 1881…а…»

— А нам везет здорово, — смеясь заметил Семен Степаныч, — это очень хороший подарок. Не нужно на первое время перевозить сюда уголь и машину!

— Это называется, — добавил Успенский, — не бывать бы счастью, да несчастье помогло. А, впрочем, владельцы судна могут сюда еще возвратиться…

Отец покачал головой и, подняв с пола кусок газеты проговорил, указывая на дату:

— Апрель 1880 года… Вероятно, в это время они выехали на промысел, а это было почти семь лет тому назад…

Он задумался и проговорил будто сам с собой:

— Тас… мир… 1881 год… В этом году, первого марта, на Екатерининской набережной бомбой Гриневецкого был убит Александр II…

Я сидел на капитанской табуретке, слушал воспоминания старших, а в ушах у меня почему-то навязчиво звучали слова:

— Тас… мир… Тас… мир..

Сойдя с корабля, мы пошли осматривать и обследовать остров. Чем ближе мы знакомились с ним, тем более он казался подходящим для наших целей.

— А как же мы его назовем? — спросил Леша Рукавицын.

— Тасмир! — сказал я громко.

— Что ж? Это удачно, — одобрил, улыбнувшись, отец, — название будет связано с нашей ценной находкой.

IX

Через два дня мы вернулись в «Крылатую фалангу», где уже начали беспокоиться о нашей судьбе. Все были страшно рады, но меня более всего поразило одно новое наблюдение. Мне бросилось в глаза бледное и взволнованное личико Сарры, которой уже было шестнадцать лет. Мы с Лешей Рукавицыным стояли рядом, и ее сияющие глаза были устремлены на нас. Я не понимал, отчего вдруг мое сердце забилось чаще, и приятная истома побежала по телу.

Сарра в эту минуту показалась мне совершенно другой, чем раньше. До сих пор я не делал различия между мужчинами и женщинами. Относился к ним одинаково, по-товарищески, и даже предпочитал мужскую компанию. Теперь же со мной творилось что-то новое, и во мне бродили смутные чувства.

Густой румянец обжег мои щеки, и я быстро отошел в сторону, боясь, что все поймут, что происходит во мне. Исподтишка я еще несколько раз взглянул на Сарру. Теперь она не смотрела на меня, и я смутно догадался, что «такой» ее взгляд, смутивший меня, относился не ко мне. Это подтвердилось, когда Сарра после моего ухода будто нечаянно подошла к Леше и взяла его за руку. Я видел, как судорожно сжались их пальцы, и она плечом прижалась к его плечу.

Все это было для меня так ново и неожиданно и в то же время почему-то грустно и обидно, Я быстро вышел со двора и долго просидел на берегу Гольчихи, прислушиваясь к тому, что происходит внутри меня.

С этого дня мои отношения к людям изменились: мужчины и женщины в моих глазах стали различными существами. Я стал беспредметно мечтать о «ней», которая где-то есть и ждет меня, чтоб любить так, как Сарра полюбила Алешу Рукавицына.

Это настроение было, между прочим, одной из причин, почему я не остался в «Крылатой фаланге», когда был выделен отряд для работ на Тасмире. Отряд этот состоял из Успенского, Семена Степаныча, Орлова и меня в качестве помощника Рукавицыну.

Нашей задачей было выбрать там место для постройки жилья, а главное — обследовать морской путь к острову и выяснить точное движение льдов, которые сплошной массой плыли между Тасмиром и берегом материка.

В первый перелет на Тасмир мы заметили, что лед плывет от берегов материка на расстоянии нескольких десятков верст, и что около самого острова море тоже свободно ото льда. Отец еще тогда пришел к заключению, что льды двигаются на северо-запад от Новосибирских островов по какому-то морскому течению, и что их нигде нельзя объехать.

Это обстоятельство делало переселением на Тасмир почти невозможным, так как мы не могли перевезти туда всего нам необходимого на летательном аппарате. Поэтому нам нужно было изучить места, где море более свободно ото льдов, и где ледяная пловучая стена тоньше и проходимее для судов.

В первый раз я расставался с Лешей, с которым рос и всегда вместе работал. Это обоим нам было неприятно, но я чувствовал, что внутренне мы оба довольны разлукой. Наша экспедиция должна была продолжиться две недели, — нужно было изучить расположение льдов в самом начале лета, когда только и можно рассчитывать на удобное плавание.

Пролетев над Енисейским заливом, мы около острова Диксона повернули на северо-восток и полетели вдоль берегов Западного Таймыра к Таймырскому заливу. На протяжении всего этого пространства прибрежная полоса Ледовитого океана совершенно свободна ото льдов. Только к северо-востоку на крайней точке Восточного Таймыра, у мыса Челюскина, стена пловучих льдов близко придвигается к суше, но и тут довольно широкая полоса свободного моря впадает в обширные пространства океана и удобна для всякого плавания вплоть до Новосибирских островов. Но все это нас очень мало утешало, так как пловучие льды, двигаясь сплошной массой вдоль берегов материка, отрезали доступ к Тасмиру.

Около самого Тасмира в силу разбившегося течения был огромный бассейн, совершенно свободный от пловучих льдов. Этот бассейн мы назвали Тасмирским морем и направили свой полет над ледяной массой, плывущей между Тасмирским морем и берегами материка.

При этом полете нам удалось сделать блестящее открытие. Мы заметили, что стена пловучих льдов около мыса Северо-западного тоньше всего, и Тасмирское море вдается здесь как бы заливом в свои ледяные берега.

Описывая круги и подымаясь выше над этим местом, мы вдруг заметили такое странное явление. Среди пловучих льдов тянулись параллельные коридоры морской воды. Они слегка изгибались в дугу, обращенную выпуклой частью к востоку, а концы этих дуг-коридоров выходили на юге в свободную прибрежную полосу океана, а на севере — в Тасмирское море.

Мы стали тщательно изучать эту игру сил природы и выяснили причину неожиданного явления. На линии между Тасмирским морем и мысом Северо-западным регулярно образовывались ледяные заторы наподобие гигантской дуговой плотины. Льдины спирались, с треском громоздились друг на друга и образовывали мощный ледяной барьер. Казалось, лед за что-то задевает, зацепляется внизу и задерживается. По крайней мере, так это было видно сверху по движению высоких ледяных гор.

Дойдя до незримой преграды, ледяная гора вдруг, словно от толчка, наклоняла свою вершину вперед, сбрасывая в воду сверкающие обломки ледяных скал, потом медленно выпрямлялась и останавливалась. Так происходило по всей линии, и в потоке льдов получался перерыв, в котором дуговым коридором темнела полоса воды, ширясь с каждой минутой. Приблизительно через час ширина коридора достигла почти трех верст.

Через этот же промежуток времени нагромоздившаяся ледяная плотина обрушивалась в воду с грохотом и звоном и плыла, сохраняя характер дуги. Вслед за этим образовывалась новая плотина, и так без конца.

Убедившись в совершенно правильной периодичности этого явления, мы полетели на остров Тасмир для отдыха. В пути мы заметили, что стены коридоров постепенно сближаются, но что даже у самой западной части Тасмирского моря ширина, этих плывущих по течению коридоров не была меньше полуверсты.

В последующие дни мы, по плану Успенского, занимались исключительно изучением этих коридоров, и пришли к выводу, что таким коридором можно плыть вполне безопасно в течение трех дней. За этот срок при соответствующей скорости передвижения можно попасть в западную часть Тасмирского моря, а через сутки доплыть оттуда до северо-западной бухты Тасмира, очень удобной и хорошо защищенной от ветров. Бухта эта была как раз в противоположной стороне от места, где выбросило льдами китобойное судно «Вашингтон».

Обследуя Тасмирское море, мы установили, что весной, когда ломаются ледяные поля, льды достигают восточной части острова, протискиваясь между группами маленьких скалистых островов, которые стоят впереди Тасмира, как ледоколы.

На этом окончились работы нашей экспедиции, и мы вернулись в «Крылатую фалангу» с подробным докладом.

X

Наше открытие очень обрадовало отца, но он усомнился в точности наших расчетов и решил дня через два сам облететь льды и ближе ознакомиться с этим необычным явлением.

Мама заметила происшедшую во мне перемену, она ничего не сказала мне, но стала ласковей и нежней. Мама умеет одной улыбкой, взглядом, обласкать, успокоить. Я крепко обнял и расцеловал ее, в глазах у меня чуть-чуть затрепетали слезы, но я рассмеялся, поцеловал ее еще раз и вышел к реке успокоенный.

Я опять долго сидел на берегу реки, чувствуя, как возвращается ко мне покой, а Сарра и Леша снова превращаются в прежних друзей, и ничто не мешает мне быть с ними близким и непосредственным. В этот день я сам подошел к ним, и наши отношения сами собой восстановились. Леша дружески и сердечно пожал мне руку, а Сарра стала необычно веселой, и мы с хохотом, наперегонки вбежали в мастерскую, где ждала нас работа по сборке электромоторов.

Кстати хочу сказать, что в это лето, когда отец вернулся после поверочного изучения льдов, у нас был введен обычай, установивший очень пестрое наименование членов колонии. В отличие от младшего поколения мы стали называть старших по фамилии, а младших по имени. Женщин старшего поколения, кроме Лии и Веры, по имени отчеству, совсем не так, как это у нас теперь. Из мужчин по имени и отчеству звали только отца и Семена Степаныча.

Разделение это явилось необходимым, так как мы все подросли и стали активными работниками. Из нашей семьи я был старший, Нине было одиннадцать лет, а Петру всего семь лет. У Рукавицыных: Алексею — восемнадцать, Екатерине — четырнадцать и Владимиру — шестнадцать лет. У Успенских: Георгию — шестнадцать, Александру— четырнадцать, Ольге — три года. Шнеерсоны: Сарре — шестнадцать и Соне четырнадцать лет.

Наше поколение распределилось так: я и Алексей — авиаторы, машинисты, слесари и токари;

Георгий, несмотря на свою молодость, оказался замечательным химиком и умел уже делать безупречно качественный и количественный анализы; Владимир обнаружил большие математические способности, а Александр не хуже нас разбирался в конструкциях машин.

Все мы тотчас же после возвращения отца вместе со старшими приступили к работам по выработанному им плану. Успенские, Орловы, Зотов и Алексей отправлялись на Тасмир, где должны были в ускоренном порядке разобрать китобойное судно и к концу лета построить первое небольшое жилье с мастерской и установить в ней судовую машину.

Два раза в месяц они должны были прилетать сюда для зарядки варин, для пополнения запасов пищи и наблюдений за движением льдов и ледяных коридоров.

Дело, в том, что отец, проверив наши вычисления, нашел некоторые противоречия и хотел иметь как можно больше данных для вполне безошибочных расчетов. Сообразуясь с условиями плавания, он определял нужную скорость движения наших судов и плотов и вырабатывал тип их постройки.

Мы, то-есть я, Георгий, Владимир и Александр, под руководством Семена Степаныча, приступили к конструированию двух новых электромоторов и второй динамо-машины.

Остальные работы по подготовке к переселению пока откладывались на зиму.

XI

Мы не успели оглянуться среди напряженной работы, как промелькнуло лето. Даже мучительный комариный период прошел для нас незаметно. Правда, хозяйственники наши пострадали, так как в связи с переселением им пришлось усиленно посещать тундру и делать запасы угля, слюды, мха, разных трав и огромного количества ягод.

Между тем работы на Тасмире быстро подвигались вперед, и когда выпал первый снег, там все было закончено. Работа же в «Крылатой фаланге» началась с удвоенной энергией.

Наши тревоги насчет того, что летательный аппарат видели туземцы, улеглись. Приближалось такое время года, когда опасаться приезда каких-либо властей было нечего. Отец еще время от времени посылал почтой письма в Туруханск какому-то исправнику Ивану Якимычу о том, что мы живем на Гольчихе и занимаемся рыбным промыслом. Ответов никаких не было, и нас никто до сих пор не тревожил. Правда, один раз мы на аэросанях натолкнулись! на кочевку якутов-долган, но мы так замели следы, помчавшись далеко на север, что отбили охоту за нами гнаться. Однако этот случаи заставил нас отказаться от дальнейших поездок. Нам было известно, что самоеды и якуты догадываются, что все виденные ими чудеса — из «Крылатой фаланги». И мы не хотели подливать масла в огонь.

Это было в начале последней зимы, и Тус вскоре подтвердил наши предположения. Однажды, проезжая собак, впряженных в нарту, он столкнулся с самоедами охотниками. Они поздоровались по местному обычаю.

— Что слышно? — спросил один из них.

— Ничего не слышно, — отвечал Тус. Самоеды лукаво перемигнулись.

— Ты живешь у русского шамана, — сказали самоеды, — все знаешь.

Тус испугался, вспомнив наказы Рукавицына.

— Молчите, — крикнул он, дрожа от страха, — а то великий шаман, пришедший с неба, поразит вас огнем, который горит в руках его, как летнее солнце!

Тус быстро повернул собак и помчался к «Крылатой фаланге». Прискакав домой, он не посмел итти в комнаты, а когда Зотов привел его в мастерскую, дрожал всем телом и был бледен.

— Что с тобой, Тус? — спросил его отец.

Но старик повалился ему в ноги, закрывал голову в отчаянии и не отвечал ни на какие вопросы.

— Я был на дворе, — сказал Зотов, — когда он примчался на собаках, перепуганный на-смерть…

— Понимаю, — проговорил Лазарев, — у него была встреча. Кого ты видел?

Тус молчал, а мы были встревожены, не зная, что случилось.

— Слушай, — крикнул Рукавицын, — великий шаман знает все о твоей встрече, но он хочет, чтобы ты не гневал его и сказал сам. Скажи, он простит.

Тус не выдержал и заговорил жалобно:

— Великий шаман! Я ничего не говорил им. Они узнали сами…

Отец подошел к старику и сказал ласково:

— Тус, ты умный человек, ты поступил правильно. Хвалю тебя. Сядь и грейся у очага.

Тус понемногу успокоился, а после ужина заулыбался и, как ребенок, рассказал, явно прибавляя и прикрашивая о своей встрече. Повторяя без конца свой рассказ, он, наконец, превратил его в фантастическую сказку, прославляя свой ум и подвиги.

Но и того, что мы слышали, было достаточно) чтобы понять, какие слухи и сказки могут бродить о нас по диким просторам тундры. Это подтвердилось в скором времени.

XII

На всю зиму наше спокойствие было отравлено. Теперь, когда главная цель была почти достигнута, возможность провала казалась ужасной. Старшие были сильно встревожены и боялись, что их выследит полиция и разрушит последний оплот революции. Мы тоже боялись, но мотивы у нас были несколько иные. Нас охватывала дрожь при одной мысли, что придется жить в отвратительном обществе людей, которые причинили так много страданий нашим родным и друзьям.

У нас не было чувства мести. Об этом чувстве нам рассказывали, но мы не понимали его. Для нас было ужасно то, что мы можем лишиться свободы и что нами будут распоряжаться люди, которые нам были ненавистны. Мы, конечно, разделяли взгляды отца, что царизм должен быть уничтожен, но не представляли ясно того мира, где он свирепствовал. У нас не было жажды подвига ради неведомых нам людей, но свою «Крылатую фалангу» мы готовы были защищать до последней капли крови и продали бы свою свободу только ценой жизни.

Это уже в те времена отделяло нас от старших какой-то незримой чертой. С годами эта черта становилась заметней. Мы преклонялись пред энергией и героизмом наших отцов, но многое у них казалось нам наивным, отвлеченным, далеким от практики жизни. Нам было совершенно непонятно, как многомиллионный народ, состоящий из таких же людей, как мы, может покорно гнуть спину пред всяким самодуром, работать на своих властителей, как раб, покорно ложиться под розги и охранять в рядах войск и полиции ту власть, которая обращается с ним, как со скотом.

Нам возражали, говоря о тьме и невежестве народа, приводили в пример дикость и наивность Туса; удивлялись нашей «жестокости», когда мы говорили, что народ сам должен себя освободить и что нельзя, освобождать его против воли.

— Если народ не борется за свободу, — говорил Алексей, — значит ему нравится рабство. Вот отца, когда он бежал из тюрьмы, поймали крестьяне, избили и привели в полицию.

Мой отец горячился и возражал, указывая, что на одном заводе его тоже хотели бить, но потом стали слушать, и он там создал очень крепкий революционный кружок. Мы соглашались, но все это плохо укладывалось в нашей голове, а разгром революционной партии, равнодушие народа и даже участие его в подавлении «мятежей и крамолы» делали попытки отцов подвигами, не оправдывающими великих жертв.

Но, как ни различны были причины нашего беспокойства, мы одинаково чувствовали угрозу «Крылатой фаланге» и напрягали все силы, чтобы, как можно скорей, приготовиться к переселению.

Лазарев, напомнив о зверских расправах правительства с политическими при помощи диких туземцев и даже русских поселенцев, организовал сторожевую службу. В мастерскую было внесено четыре ружья на всякий случай. Окна стали закрывать изнутри ставнями раньше, чем зажигать электрический свет. На крытом дворе горелка

Грибова зажигалась только тогда, когда производились работы.

Меры предосторожности особенно усилились, когда мы обнаружили около нашего жилья следы чужих лыж. Тус определил, что приходили двое. Неизвестные осматривали ворота, а потом по сугробу снега, который с одной стороны соприкасался с крышей двора, лазили на крышу и раскопали там в одном месте снег.

Это всех страшно взволновало. До весны было еще далеко, и если туземцы, как мы думали, будут нам мешать работать, то в начале лета мы не успеем выехать из «Крылатой фаланги», а с первыми пароходами здесь появятся власти, и мы будем захвачены.

На одном из совещаний Лазарев предложил такой план.

— Так как, — говорил он, — на Тасмире уже готово жилье, а наша «Борьба» может принять на борт всего десять человек, то я предлагаю при первой опасности отправить туда главные силы.

Он разделил колонию на две части. По его мнению, должны были лететь Грибовы, Успенские и Рукавицыны. Остальные, если успеют, во вторую очередь. Сам Лазарев брал на себя обязанности коменданта «Крылатой фаланги», чтоб защищаться от туземцев.

— В случае прихода властей, — продолжал он — мы будем арестованы и разосланы в разные концы тундры. Но перелетевшие на Тасмир смогут постепенно перевезти нас туда.

Все это вызвало протесты и возражения отца и тяжелым гнетом ложилось на сердце. Но Лазарев не сдавался.

— Лев, — говорил он, сверкая глазами, — ты забыл, что цель, поставленная нами, выше и дороже наших жизней! Я требую этого во имя революции.

Отец колебался, но потом подошел к Лазареву, обнял его и проговорил:

— Ты прав, Сергей. Делай и решай так, как приказывает тебе революционная совесть, а я буду напрягать все силы, чтобы нам не давать новых жертв.

Он помолчал и, обратись ко всем, сказал:

— Товарищи! Я подчиняюсь Сергею. Это должны сделать и все вы. А пока за дело и не с удвоенной, а с удесятеренной силой.

XIII

С этого дня мы стали работать по сменам, как в тот год, когда строили в комариный сезон первое жилье «Крылатой фаланги». Смех исчез, прекратились разговоры и споры, и только непрерывна ворчали и скрежетали станки, стучали молотки.

Так прошло две недели. Меня сильно беспокоила мама. Лицо ее осунулось, глаза запали, она молча работала, занимаясь делами «Крылатой фаланги».

Иногда она останавливалась около окна или стола, глаза ее потухали, и глубокий вздох вырывался из груди.

Меня охватывала бессильная злоба и хотелось с оружием в руках броситься на незримого врага и сокрушить его. Но я только стискивал инструменты и работал, работал до тех пор, пока пот крупными каплями не выступал на лбу.

Помню, в один из таких порывов бешенства я вдруг вздрогнул от шума на дворе. Там отчаянно гакали гуси, ворчали собаки, слышались сердитые выкрики Туса, быстро перешедшие в громкий вопль.

Мы бросились к ружьям и выскочили на двор. Там было темно и чуть поблескивали отсветы костра. Кто-то повернул выключатель, и при вспыхнувшем электрическом свете нам открылась жуткая картина. Старик Тус валялся на земле в луже крови, а в углу двора прижались две фигуры. Это были два здоровенных разбойника с заиндевелыми бородами, одетые в туземные костюмы. Внезапно вспыхнувший свет ошеломил их, они озирались, как затравленные волки, и звериной повадкой крались вдоль стены.

— Стой! — крикнул Лазарев громовым голосом и вскинул ружье.

Еще три ружья направились на разбойников. Я впился пальцами в ложу и чувствовал, как стучит мое сердце, отдаваясь даже в плече, к которому прижимал я ружье.

— Руки вверх! — снова крикнул Лазарев.

Лица разбойников исказились. Они поколебались несколько минут и подняли руки, блеснув ножами. Делая это движение, они каким-то особым маневром приблизились шага на два к нам.

Особым обостренным зрением я заметил, что один из них как-то изогнулся и приготовился прыгнуть на Зотова, стоявшего к нему боком, и не отдавая себе отчета, я спустил курок.

В этот самый момент разбойник сделал прыжок. Нож блеснул над самой головой Зотова, но грянул выстрел, и нож выпал из рук негодяя, а сам он мешком опустился на землю.

Зотов быстро обернулся к нему и ударил прикладом по голове. Тот громко охнул и растянулся.

Другой, взглянув в нашу сторону, швырнул свой нож к ногам Лазарева и хрипло крикнул:

— Ваша взяла!

— Держи руки вверх!

— Чего бояться? — нагло ответил разбойник, — вас вон сколько сволочей, а я один…

— Веревок, — продолжал спокойно Лазарев, — вяжите его!

Разбойнику скрутили ноги и руки и подтащили к дверям дома. В это время зашевелился другой и стал подыматься. Его тоже связали.

Туса внесли в мастерскую, а Лазарев, Зотов и я остались около пленных разбойников.

— Кто вы? — спросил Лазарев.

— А тебе какое дело? — дерзко ответил сдавшийся рыжебородый, которого связали первым.

Лазарев впился в разбойника таким стальным взглядом, какого я никогда раньше не знал у него. Разбойник нагло улыбался, но потом стал ежиться и, отвел глаза. Лазарев молчал. Рыжебородый опять взглянул на него и опять встретил тот же стальной и острый взгляд.

— Что смотришь? — злобно спросил он.

— Жду, — тихо проговорил Лазарев.

Эти тихие слова прозвучали так жутко, что рыжебородый побледнел и задергал губами. Опять мертвое молчание. Я чувствовал, что меня трясет нервная, лихорадка.

— Ну? — произнес Лазарев.

— Что тебе надо? — зашипел рыжебородый, но в этом шипеньи не было прежней дерзости.

— Кто вы оба?

— Поселенцы с каторги, — отрезал рыжебородый и усмехнулся кривой отвратительной улыбкой. — Верно, и ты нашего поля ягода…

— Зачем пришли к нам? — так же тихо и жутко спросил Лазарев.

— Чудес наслышались, а главное — узнали, что живете богато и баб много. Не знали, что не спите, язви вас, а то бы всех, как кур, перерезали да сами ладно бы здесь зиму скоротали…

Он захохотал, но, когда на окаменевшем лице Лазарева дрогнули скулы, сразу осекся и зашнырял по сторонам острыми, злыми глазами.

Лазарев молчал, но разбойник, видимо, терял самообладание.

— Черти паршивые, — рычал он, — сорвалось. Надоело самоедишек крошить да с косоглазыми бабами возиться… Что бельмы вытаращил?.. Шаман! Ишь ведь вся тундра гудит: солнце в избе сделал, на волшебных санях ездит, в небо летает… Xa-xa! Ну, и захотелось попробовать, какова кровь у таких чудотворцев, xa-xa!..

— А в России-то много крови пробовали? — опять спросил Лазарев.

— С нас хватит. По колена в крови погуляли! Ну, что опять уставился? Больше не испугаешь. Ничего нам не сделаешь, за нас князья самоедские будут в ответе.

— Сколько вас? — продолжал спокойно Лазарев, — вдвоем то, чай, не посмели бы к нам итти.

Рыжебородый презрительно расхохотался:

— Мы вдвоем целые деревни в страхе держали! В одной избе двое с ружьями были, так пальнуть не успели, как уложили…

— Врешь! — сказал Лазарев.

Другой разбойник в это время пришел в себя и слушал:

— Эка, невидаль, — прохрипел он, — мне вот грудь прострелили, а как бы не веревки, так я и один вам всем шеи свертел… Погоди, — добавил он злобно, — доставишь нас теперь в стан… Еще поквитаемся, язви вас!..

Они оба расхохотались.

— Почему же это мы вас в стан должны доставить? — спросил Лазарев.

Разбойники смолкли, но рыжебородый нагло усмехнулся.

— Потому закон такой, — сказал он, — а ты и не знаешь? Ты поймал, ты и в стан отведешь. Тебе награду, а мы значит на каторгу снова. Так-то голова садовая!..

— Съел? — прохрипел другой, — а за вред нам самого на каторгу закатают, xa-xa!

Настало молчание.

— Вы здесь останьтесь, — сказал нам Лазарев, — а я пойду к Льву Сергеичу. Следите зорче, чуть что — пулю в лоб.

Он ушел, а мы впились в разбойников, следя за движением их рук. Они стали шептаться.

— Зубы заговаривают, — злобно прохрипел раненый, — больно говорлив атаман-то их.

— Эй, ты, щенок, — обратился ко мне рыжебородый, — скажи там своим дуракам, что за нас в ответе будете. Мы все одно, что казенная вещь под нумером, ха-ха! За находку награду получите, а за пропажу ответите. Хуже будет!..

Это было сказано в то время, когда Лазарев и отец подходили к нам.

— Слышал? — сказал Лазарев отцу.

Тот пожал плечами, как это бывало у него при сильном волнении.

— Придется оставить здесь до весны, — сказал он, — ничего не поделаешь. Заковать можно.

— Глупо, Лев, — возразил Лазарев, — где мы возьмем для них стражу? Это опасные звери…

— Правильно, — засмеялся рыжебородый, подмигивая своему товарищу, — оставите, не обрадуетесь. Ну, мир. Развязывай, атаман, мы сами уйдем… Не то хуже будет!..

Мы молчали, но разбойники, принимая молчание за страх, стали нагло издеваться над нами и требовать, чтобы мы их немедленно отпустили или отвезли в стан. Несколько раз они делали попытки сбросить веревки, ко это никак не удавалось.

— Подумай, — обратился Лазарев к отцу, — они наделают нам много хлопот. Весна не скоро. Держать здесь, — ты сам видишь, что будет. Отпустить, конечно, нельзя…

— Как это нельзя? — крикнул один из разбойников. — Ну, тогда вези в стан, баранья голова!..

— Ведь это не люди, а звери, — продолжал Лазарев, — из-за них ставить на карту дело революции? Самим приставлять к себе шпионов?

Отец опять нервно пожал плечами и быстро пошел в дом, крикнув Лазареву:

— Ты — комендант «Крылатой фаланги»!

Я почувствовал, как сердце сжалось у меня в груди, угадывая смысл ответа отца. Было ясно, что для нас выхода нет,

— Аэросани! — бросил мне Лазарев.

Я быстро пошел в конец двора, где были сани, и, вскочив на сиденье, перевел рычаг. Закрутился винт, и я беззвучно приблизился вплотную к связанным. Глаза их закруглились от удивления, ругательства смолкли. Они смотрели, как я выскочил из саней, повернув их боком, а воздушный винт продолжал описывать медленные круги.

— Ловкачи! — крикнул рыжебородый. — Ну, на этих санях и доставите.

В это время из дома выскочила Дарья Иннокентьевна и вынесла мужу оленью малицу.

— Хороша бабочка! — крикнул рыжебородый, подымаясь на локтях. — Сорвалось, язви вас, ну, да по весне придем…

— А много волков в тундре? — снова весь каменея, перебил его Лазарев.

Разбойник нахмурился.

— А ты не шути, атаман, — сказал он с кривой усмешкой, — до стана рукой подать… Гольчиха-то рядом…

— Уходи, — сказал Зотов жене. Та испуганно убежала в дом.

— Ну, а кроме вас двуногих волков, четвероногих-то много? — повторил Лазарев.

— Будя! Не валяй дурака! Вези по начальству! — крикнул разбойник.

— Да, будет, — твердо стал чеканить слова Лазарев, — предлагаю вам на выбор: или сейчас пуля в лоб или волчья стая, которой мы вас выбросим из саней?

— Не смеешь! — крикнул шопотом рыжебородый.

Лазарев сурово молчал. Разбойники переглянулись и побледнели. Они поняли, что судьба их решена, бешено рванули веревки и покорились своей участи.

— Пуля, — хрипло проговорил раненый.

— Хорошо, — сказал Лазарев, — у нас есть друзья в Гольчихе. Я пошлю узнать, кто подослал вас. Через час будет ответ.

— Самоеды послали, — злобно сказал рыжебородый, — идите мол, хайлаки, к русскому шаману, там все есть, а кроме того спирт есть и бабы…

— Игорь, уйди, — сказал мне Лазарев.

Я быстро пошел к дому. Я был взволнован, ничего не понимал, и перед глазами мелькали темные круги. Когда я затворял за собой дверь, раздалось два резких выстрела. В комнатах не слыхали их — там шумела машина, скрежетали токарные станки и стучали молотки.

Я, шатаясь, прошел в темный угол и сел на табурет. Никто не обратил внимания на мой приход, так как все были заняты работой, а женщины ухаживали за раненым Тусом,

Никогда я не чувствовал такого отвращения к людям, как в эту ночь. Мне вспомнился рассказ об одном главном враче военного госпиталя, который учился на солдатах делать операции. Если больной умирал под ножом, то он заканчивал все-таки операцию на мертвом. Этот же врач велел собрать в мешок всех кошек и собак, живших при лазарете, и закопать живыми в землю. Несколько часов из-под неглубокого слоя земли слышались вопли и визг, а врач сидел у окна и слушал. Вспоминались и другие, более ужасные зверства, которые проделывали там, в России, над бесправным народом…

Делалось жутко и страстно хотелось одного— уйти дальше от людей, от их жестокостей и злодейств. Но я мечтал не о крылатой фаланге мстителей, а о новой породе людей, которые построят новый мир и будут защищать его от двуногих и четвероногих зверей.

XIV

Это была наша последняя зима на материке.

Никогда мы не ждали так весны, как теперь. Когда же затрещали и тронулись льды, мы не находили себе места от нетерпения. Бедняга Тус, хотя и оправился от ран, но до весны не дожил. Мы похоронили его накануне самого ледохода.

Все хозяйство перешло к Зотовым, и под их руководством работали мы по заготовкам. Делали вязанки мха, насыпали мешки сушеными ягодами и порсой из рыбы; укладывали и увязывали сушеную и копченую рыбу; забивали в ящики мешки с мукой, а чтоб не попортило их водой, зашивали в оленьи шкуры. Однако больше всего возни было с гусями. Для них мы делали большую деревянную клетку, но и там они должны были тесниться, как сельди в бочонке.

Лаборатория и мастерская были уже упакованы, оставлено было только самое необходимое для постройки плотов. Но все это, впрочем, было делом второстепенным. Важнее всего было успеть разобрать жилье, построить плоты и применить к ним новую систему передвижения, придуманную отцом.

Сущность этой системы заключалась в следующем: обычно буксирные суда, опираясь на колеса или гребной винт, тянут за собой плоты или баржи, которые являются только грузом. Пароходу дают очень сильные машины, которые всю свою силу, особенно против течения, перелагают на органы движения самого парохода.

Учитывая все это, а главное — отсутствие у нас сильных машин, отец решил отказаться от применения буксирования, то-есть тянущей силы. Он захотел заставить каждую грузонесущую единицу нашего каравана двигать груз своими средствами. С этой целью, он заменил буксирный пароход пловучей электрической станцией.

На двух самых больших лодках, скрепленных для большей устойчивости при морском волнении параллельными металлическими брусьями, он установил два паровичка и две динамомашины. Здесь вырабатывался электрический ток и по особому проводу распределялся на оба плота, питая электромоторы и двигая их гребные винты.

Таким образом лодки и плоты везли каждый свой груз, что исключало надобность в буксировании. Кроме того при наличности запасного провода могли приводиться в движение воздушные винты для усиления работы гребных.

По расчетам отца мы должны были делать при такой системе передвижения не менее двадцати верст в час, что давало возможность проходить в сутки около четырехсот восьмидесяти верст. Однако, несмотря на все эти достижения, более всего хлопот представляла трудная и сложная задача выработать тип плота, пригодного для большого морского плавания.

Только по разрешении отцом этого вопроса мы вздохнули свободно и стали собираться в путь. Теперь напряжение умственных сил должно было смениться напряженной физической работой, превратившей всех без исключения в чернорабочих.

XV

До сих пор я еще помню ту боль, с какой мы приступили к разрушению «Крылатой фаланги».

В несколько дней все то, что создавалось когда-то с таким трудом и усилиями, снова превратилось в доски и бревна. Мы опять поселились в самоедских чумах из оленьих шкур и очутились под открытым небом, лицом к лицу с суровой полярной природой.

Приходилось начинать сначала нашу борьбу, ожидая каждую минуту, что нас настигнут и захватят враги, более беспощадные, чем силы природы, которые мы научились подчинять своей воле.

Работа кипела с лихорадочной быстротой, но нам казалось, что она двигается медленно, и мы положительно отдавали все силы, стараясь отводить отдыху как можно меньше времени.

Уже слетались крылатые стада птиц, свернулись, как темные завесы, ночи, и незакатывающееся солнце ходило по небу, словно подчеркивая непрерывность нашей работы.

Это был вдохновенный порыв, на какой способен всякий человек, но, может быть, только один раз в своей жизни: именно тогда, когда чувствует за спиной опасность…

Круг за кругом описывало солнце над нашими головами, и вот настал, наконец, день когда готовые плоты и лодки закачались на воде. Началась погрузка, и вместе с нею все для нас ожило и заликовало. Снова зазвучали шутки и остроты, срывались веселые возгласы, рождались песни, и под звук их работа шла легче и веселей.

На другой же день после того, как были установлены на лодках и плотах электромоторы и велась прокладка проводов, решено было отправить первую партию на Тасмир по воздуху.

Пилотами «Борьбы» были назначены Успенский и я, а на борту были: мама с Петей и Ниной, Зотовы с детьми и отец. Все пассажиры, кроме отца, должны были остаться на Тасмире в новом жилье, сделанном из китобойного судна.

Когда все было готово к отлету, Лазарев крикнул:

— Первый шаг в новый мир! Аппарат снялся.

Мы мчались над тундрой по прямой линии к мысу Северо-западному, и уже через полтора часа перед нами развернулись просторы Ледовитого океана. Мы снизились, когда перелетали ледяной барьер, отделяющий прибрежную полосу океана от Тасмирского моря.

Океан уже взломал свои льды, и коридоры обозначались довольно четко, хотя местами были загромождены плавающими обломками льда. Отец внимательно проследил по сделанным раньше отметкам на карте движение льдов. Взглянув на него, я убедился, что он доволен своими наблюдениями.

Но вот гряда сплошных льдов осталась позади. Под нами развернулось свободное Тасмирское море, сверкая в солнечных лучах, а на горизонте обозначились знакомые очертания островов, напоминающих кедровую шишку с рассыпанными вокруг орехами. Еще немного времени, и «Борьба» стала описывать круги, снижаясь над Тасмиром.

Аппарат коснулся земли и заскользил по слегка тающему снегу. Как и в первый наш прилет на остров, так и теперь, мы спугнули несколько штук песцов, побежавших от нашего нового жилья.

Любимица детей, большая самоедская собака Норд, самовольно севшая в аппарат и прилетевшая с нами сюда, бросилась с азартным лаем за убегавшими зверками. В этот момент что-то большое и белое, таившееся в сугробе около дома, быстро выдвинулось вперед, сделало резкое движение, и собака с визгом покатилась кубарем.

Мы увидели огромного белого медведя, который стоял в нерешительности — броситься ли на собаку или на нас. Но вот он стал на задние лапы и повернул к нам. Мама, схватив Петю и Нину, бросилась с ними к аппарату. Это привлекло внимание зверя, и он сделал прыжок в сторону мамы.

— Ружья в аппарате! Скорей, Игорь! — крикнул мне отец.

Я помчался к «Борьбе», но медведь все равно настиг бы маму, если бы оправившийся Норд не вцепился ему в спину. Медведь пришел в ярость и весь вывертывался, чтобы достать зубами собаку.

Оглядываясь и не находя сразу дверки в каюту «Борьбы», я приходил в отчаянье. Мама уже подбегала ко мне, когда медведь яростно заревел и снова стал на задние лапы, стараясь стряхнуть Норда.

Наконец мне удалось втолкнуться в каюту, но не успел я дотянуться до ружья, как раздался отчаянный визг Норда, и сейчас же грянул выстрел.

Я выскочил с ружьем на изготовку и увидел медведя распростертым на снегу. У, головы его ширилась кровавая лужа, и в трех шагах, повизгивая, сидел Норд и облизывал окровавленный бок. Мама, бледная, почти без чувств, стояла у стенки «Борьбы».

Я не успел еще сообразить, как все это случилось, Когда из аппарата с ружьем в руках выскочил Успенский. Он был нашим лучшим стрелком и на наше счастье задержался на борту «Борьбы», осматривая мотор. Лай Норда, крики и рев зверя заставили его схватиться за ружье. Высунувшись в окно, он увидел медведя в тот момент, когда тот поднялся на дыбы, сбрасывая собаку. Норд, крепко вцепившийся зубами, болтался, как мешок, от могучих встряхиваний медведя. Махнув передней лапой, медведь достал до бока Норда и сбросил его, и в эту же минуту Успенский спустил курок…

Все быстро успокоились.

— Хозяин острова, — сказал Успенский, подойдя к убитому хищнику.

— Но нет ли здесь еще кого-нибудь из хозяев, — заметил отец.

Мы с Успенским обшарили все вокруг дома и нашли только на стенах амбара кое-где длинные и глубокие борозды от медвежьих когтей. Это хозяева острова пытались достать сложенный там китовый жир и шкуры тюленей.

Покончив с осмотром, мы вошли в дом, где уже горел очаг, сушил и нагревал помещение.

Мы выгрузили запасы провианта из летательного аппарата и, оставив Зотова и Успенского в качестве защитников нового поселка, улетели вдвоем с отцом туда, где так еще недавно существовала «Крылатая фаланга».

XVI

По возвращении с Тасмира мы составили вторую и последнюю партию для воздушного перелета. На этот раз пассажирами «Борьбы» были: Екатерина, Оля, Сарра, Соня, Лия, Георгий и Владимир, а пилотами — отец и Алексей.

Остальные, в том числе и я, должны были следовать с плотами под командой Лазарева и Рукавицына. Отец и Успенский переходили на «Борьбу», чтобы руководить прохождение плотов через ледяные коридоры.

Провожая летательный аппарат, мы рассчитывали, что, свершив свой рейс на Тасмир, он еще застанет нас здесь. На деле это вышло не так. На другой же день после отлета «Борьбы» появились комариные тучи, и работать стало почти невозможно. Мы еще могли защищаться мешками со слюдой, но олени и собаки бесновались на плотах. Мы беспрерывно окуривали их дымом.

Так как плыть до океана приходилось вниз по течению, то мы решили заканчивать работы в плавании. На средине реки и особенно в широком устье Енисея комаров было меньше, и количество их должно было уменьшаться по мере продвижения на север. В пользу этого решения говорило и то, что, хотя комары и будут нас мучить дорогой, все же мы сократим время этих мучений, постепенно удаляясь от комариных мест.

Мы спешно снялись с якорей и поплыли вниз по течению. Уже на другой день мы вздохнули свободнее, плывя словно по морю и не видя берегов. Направление мы держали по компасу, взятому с китобойного судна. Когда же, наконец, заработали гребные винты, мы вышли из комариных туч и через пять часов подходили к острову Диксону.

У острова Диксона мы заметили несколько лодок промышленников и то очень далеко от нас. Но теперь нас люди интересовали меньше, чем исчезновение «Борьбы». Дело в том, что у нас было условлено, обязательно встретиться здесь, если аппарат не застанет нас на Гольчихе.

Мы все так были уверены в аппарате, что и мысли не допускали о какой-либо катастрофе, тем более, что управляли «Борьбой) на этот раз Успенский и отец. Погода к тому же стояла исключительно благоприятная и для полетов и для плавания. Все же, зная чрезвычайную пунктуальность и аккуратность отца, мы испытывали тревогу.

— Я ручаюсь за аппарат, — говорил Рукавицын, — их мог задержать только какой-нибудь случай на Тасмире.

— Нападение медведей! — воскликнул я с ужасом, а услужливое воображение стало рисовать мне картины одну другой страшнее.

То мне представлялось, что, прилетев со второй партией, они нашли только истерзанные трупы дорогих нам людей, то казалось, что медведи напали на снизившийся аппарат и поломали ему крылья. Тогда мы еще не знали нравов этих хищников и приписывали им самые невероятные подвиги.

Но как бы то ни было, меня грызла тоска. Мои спутники тоже, видимо, терзались всякими мрачными предположениями. Несмотря на это, мы все-таки продолжали неуклонно выполнять намеченный маршрут и даже, чтобы ускорить путь, пустили в ход воздушные винты.

Прошло еще полсуток, и мы стали приближаться к устью реки Пясина. Я совершенно упал духом. Перед моими глазами навязчиво рисовалось, что, на Тасмире многие погибли, аппарат испорчен, а оставшиеся в живых, подавленные отчаянием, сидят и ждут нашей гибели среди льдов. Они ничем не могут помочь нам так же, как и мы им.

Неожиданно раздавшиеся, крики вывели меня из оцепенения. Я вздрогнул и стал испуганно озираться. Все кричали и смотрели вверх, в одну сторону. Я взглянул туда. Красиво снижаясь на своих мощных крыльях, к нам летела «Борьба». Я впился в нее глазами и весь затрепетал от радости.

— Все хорошо! — услышал я голос отца. — Возьмите курс несколько севернее!

Аппарат описал над нами круг и стал быстро тонуть в синеве неба.

XVII

Здесь я прерву свой рассказ о нашем плавании и расскажу о том, что задержало «Борьбу». Все это с подробностями мы узнали уже на Тасмире.

Дело было так.

Благополучно прибыв, на Тасмир со второй партией пассажиров, отец и Успенский были уверены, что мы сможем по ходу работ отплыть не ранее полутора суток. Они решили отдохнуть и хорошенько подкрепиться, чтобы потом приняться со свежими силами за трудную задачу руководить нами при проходе через ледяные коридоры. Сначала они думали лететь прямо к острову Диксона, но потом у них появилась ничем необъяснимая тревога за нас. Поэтому они решили лететь на место бывшей «Крылатой фаланги».

— У нас явилось подозрение, — говорил Успенский, — что у вас не все благополучно с установкой электромоторов.

Действительно, первое впечатление, когда они стали снижаться к берегам Гольчихи, было таково, что мы еще на месте и не трогались в путь. Они увидели издали группу людей на берегу и какие-то суда на воде.

Но тотчас же им бросилось в глаза отсутствие плотов и странное поведение людей. Как только аппарат опустился настолько, чтобы видеть предметы на земле, как большинство стоявших людей с отчаянными криками «Шаман!» бросились врассыпную.

Осталось человек пять казаков и урядник с винтовками за плечами.

— Вверх! — крикнул отец Успенскому. Аппарат пролетел над головами оторопевших казаков, перелетел реку и стал снова взмывать. Отец взял бинокль и осмотрел окрестности. Наших плотов нигде не было. Зная, что виденная им экспедиция, составленная, очевидно, из отряда казаков и туземцев, могла быть выслана только с Бреховских островов, где были пароходные пристани, он направил туда «Борьбу».

Но и у Бреховских островов самый тщательный осмотр не обнаружил плотов. «Борьба» пролетела немного по устью Енисея и там ничего не обнаружила.

— Они успели уехать раньше приезда этой экспедиции, — сказал отцу Успенский, — давайте отвлечем внимание казаков.

Они вернулись назад и, описав несколько кругов над казаками, снизились у них на виду и приземлились. Им был отлично виден казачий отряд, который также видел стоявшую на земле «Борьбу».

В таком положении они находились часа два. Казаки постепенно смелели и стали приближаться к аппарату. Когда расстояние уменьшилось до ружейного выстрела, «Борьба» снялась, сделала круг и опять опустилась на землю, еще дальше.

Повторилась та же самая история. К аппарату постепенно привыкали, а любопытство разгоралось. Продолжая такую игру в заманивание, отец и Успенский продержали весь отряд около себя в течение шести часов. Потом казаки повернули к берегу, намереваясь сесть в лодки, но теперь им нужно было часа полтора итти до места стоянки их лодок.

Успенский решил еще задержать их. Аппарат взмыл в воздух и стал описывать круги, очень медленно удаляясь к северу. Эти воздушные маневры удержали казачий отряд еще на полчаса, пока аппарат не исчез в пространстве.

Спустя час «Борьба» снова вернулась к Гольчихе, желая узнать о дальнейших намерениях экспедиции, и не нашла уже никого. Пролетев вдоль реки, отец и Успенский понеслись потом над Енисеем; отсюда они увидели в бинокль, что лодки с казаками направились вверх по течению, к Бреховским островам.

Установив это, они стрелой полетели вниз по течению Енисея и догнали нас уже за островом Диксона, недалеко от устья реки Пясина.

Это происшествие ясно говорило, что слухи и болтовня в тундре о делах «Крылатой фаланги» дошли до ушей начальства, и только случай помог нам ускользнуть от неминуемой западни.

— Комары, — шутил по этому поводу Орлов, — спасли нас, как гуси древний Рим. Нам непременно нужно установить особый праздник — праздник комара!

На этом я кончаю отступление от рассказа и перехожу к дальнейшему нашему плаванию.

XVIII

После встречи нашей флотилии с «Борьбой» все как бы изменилось вокруг. Я радостно ощущал, как бодрость и уверенность звучали в голосе у меня и у других.

Только теперь я заметил все опьянение жизни, которая мощно развертывалась среди льдов и снегов. Земля оттаивала и сбрасывала, где могла, свой снежный наряд. Всюду на проталинках зеленели мхи, выпирали травы и распустилась уже крошечная, полярная ива.

Изредка показывались тюлени и моржи. На некоторых льдинах и островках они лежали группами, грелись и нежились на солнце, а в воздухе тучами носились птицы, и привычное ухо различало крики чаек, уток, крачек и гагарок.

Все эти крылатые гости летали, плавали или тесно облепляли скалы и пловучие льды. Все кипело жизнью, все было пронизано сияющим светом, и грудь жадно впивала чистый кристальный воздух.

Мне было радостно и весело, но целиком мои настроения разделяла только Вера, выросшая, как и я, среди этой природы. Старшие, наоборот, уходили в какую-то мечтательную дымку и вели грустные разговоры. Они вспоминали весны своей далекой родины, и когда Анна Ивановна низким грудным голосом пропела: «Реве та стогне Днипр широкий…», долго сидели неподвижно, словно созерцая что-то милое и невозвратное.

Первый пришел в себя Лазарев. Он энергично тряхнул головой и сказал:

— Довольно, товарищи! У нас нет прошлого, нет и родины, а наше настоящее — борьба за лучшее будущее во всем мире.

Все снова принялись за работу, но под внешней сдержанностью я видел у всех ту же тоску. Это было опять то, что все время стояло гранью межу нами и старшими, усиливая и углубляя ту трещину, которая обозначилась еще в «Крылатой фаланге».

Так переживали и чувствовали мы в эти часы, а между тем гребные винты, неустанно вспенивая воду, двигали нас вперед, и прибрежная полоса океана заметно суживалась. Сверкающая стена сплошных льдов все ближе и ближе надвигалась с севера.

— Здесь поворот к Тасмиру! — наконец крикнул Рукавицын, следивший за картой.

Он повернул выключатель, и винты замерли неподвижно. Мы стали ждать «Борьбу», а пока напоили оленей, собак и обитателей птичьей клетки, потом выдали всем корм и пообедали сами.

Прошло еще часа два в полном бездействии. Я упорно рассматривал медленно плывущую мимо нас ледяную стену и недоумевал, где же те коридоры, которые так отчетливо было видно с высоты полета «Борьбы».

Льдины и ледяные горы громоздились друг на друга сплошной массой, и только местами в этой стене льдов мелькали глубокие заливы, но опять-таки упиравшиеся, в непроходимую сплошную массу льда.

Мной стало овладевать беспокойство, а мои спутники, совсем не видевшие ледяных коридоров сверху, были в полном недоумении.

— Где же эти коридоры? — воскликнул Лазарев, тщательно осматривая льды и заливы в зрительную трубу.

— Может быть, мы ошиблись, — заметил Рукавицын, — и остановились раньше, чем доехали до них?

Они обратились ко мне, как неоднократно летавшему здесь, но и я ничего не мог разъяснить, и мы все вместе стали снова изучать карту и место нашей остановки.

Целый час прошел за этой работой, уверившей нас в том, что мы остановились там, где нужно. Но все-таки мы не могли обнаружить даже и признаков коридоров, которые были нанесены на вспомогательной карте с соответствующими объяснениями отца.

Тревога наша возрастала.

— А вдруг коридоры сомкнулись?'—сказал я неуверенно, чувствуя, что бледнею.

Никто мне не ответил, но по потемневшим лицам я понял, что мои спутники близки к моим мыслям. Мы молчали и напряженно вглядывались в ледяную стену.

Вдруг знакомый шорох воздушного винта заставил нас быстро обернуться по направлению звука. К нам плыла в воздухе «Борьба» и условленными сигналами требовала, чтобы мы шли полным ходом в один из заливов в стене сплошных льдов.

Еще не избавившись от охватившей нас тревоги, мы все же выполнили приказание. Гребные винты запенили воду, и вся флотилия круто повернула на север в указанный залив среди льдов.

XIX

Около получаса мы плыли среди ледяных гор, которые поднимались с обеих сторон причудливыми башнями и скалами. Кругом слышался ропот воды, треск и стеклянный звон падавших и разбивавшихся подтаявших ледяных бахром, огромных сосулек и узорных арок. Навстречу нам попадались пловучие глыбы льда, источенные лучами солнца и похожие на стеклянные губки огромных размеров.

Наша флотилия извивалась ужом, огибая эти пловучие скалы. Местами мы замедляли ход, подозревая присутствие подводной льдины, а выставленный далеко вперед железный стержень иногда довольно сильным толчком сотрясал наши лодки и давал знать, что нужно сворачивать. Все мы были заняты этой напряженной работой по высматриванию встречных льдин и лавированию между ними.

Прошел уже час, как мы плыли среди льдов, следуя указаниям «Борьбы», Случайно я оглянулся назад и увидел, что и сзади нас замкнула ледяная стена. Мы словно очутились в небольшом озере, окруженные со всех сторон льдами. Если бы не сигналы с «Борьбы», мы не знали бы, куда двинуться, и потеряли бы голову.

Это было жуткое состояние, которое охватывало нас всякий раз, как только «Борьба» скрывалась из виду. Под конец напряженность нервов и внимания как-то совсем опустошила нас. Мы превратились в автоматы, приводимые в движение как бы особыми проводами, проведенными с «Борьбы». Мы ничего не думали, а только механически учитывали расположение льдов, исполняя распоряжения, отдаваемые сверху.

Время исчезло в нашем представлении, как и все другие чувства, кроме тех, которые делали нас как бы дополнительными частями машин, двигавших флотилию. Я и теперь не могу сам установить, как долго продолжалось это невероятное плавание среди ледяных коридоров, таких четких сверху и таких запутанных внизу, на воде.

Помню, мы просто не поверили своим глазам, когда ледяные стены вдруг стали раздвигаться, а впереди заблестела необъятная гладь морской воды. Это мы входили в обширное и свободное Тасмирское море.

Как только ледяная стена осталась позади нас. мы почувствовали, что силы нас покинули. Я опустился на палубу лодки и сквозь звон и треск льда, все еще стоявший у меня в ушах, услышал радостные распоряжения с «Борьбы». Словно в тумане я увидел, как измученный и бледный Рукавицын повернул и закрепил штурвал в направлении на восток.

Я чувствовал смертельную усталость, и сон начал сковывать мои члены. Спал я очень долго, и когда проснулся, то на горизонте уже маячил остров Тасмир. У руля опять сидел Рукавицын, тоже успевший отдохнуть.

Лазарев и Орлов вычисляли, сидя недалеко от меня, во сколько времени мы прошли ледяные коридоры, и по их расчетам выходило, что мы плыли среди льдов непрерывно тридцать шесть часов и за это время покрыли пространство приблизительно в семьсот верст.

— Ага, проснулся! — весело крикнул мне Лазарев. — Иди в каюту и подкрепись. Мы уже пообедали…

ОСТРОВ ТАСМИР

I

Мое сердце билось радостными толчками, когда, пересекая, северо-западную бухту Тасмира, я увидел всех наших на берегу. Они махали нам руками и что-то кричали. Сразу я узнал маму, отца и Алексея, который, взобравшись на камень, размахивал наскоро сделанным флагом.

Потом стало видно, что ниже, около Алексея, стоит Сарра. Еще несколько минут, и среди общей группы выделилась лохматая голова Успенского.

— А вот и мама, — вскрикнула Вера, — справа от Успенского!

— Тут же и Зотовы, — продолжала Анна Ивановна.

Мы постепенно узнавали всех, но не нашли только Лии. Орлов начал нервничать, торопливо обшаривая глазами весь берег.

— Где же Лия? — бормотал он, и Сони тоже нет… Странно…

Мы не знали, что сказать ему, и успокаивали ничего незначащими фразами. Наконец, под гул и шум взаимных приветствий мы причалили к берегу и тотчас же общими усилиями закрепили на берегу якорь.

Начались объятия и поцелуи. Но в общей суматохе счастливой встречи грустно стоял встревоженный Орлов, пытаясь что-то спросить:

Мама, случайно взглянув на него, воскликнула:

— Орлов, что с вами?

— Где Лия?… Ее нет здесь… Почему? Мама засмеялась.

— Как нехорошо, — сказала она, — мы совсем забыли о вас. Бегите домой, там ждет вас Лия, Соня и еще кто-то.

Орлов повеселел и аршинными шагами помчался к дому. Там ждала его Лия с новорожденным сыном, а около них сидела Соня.

Мы тоже направились к дому, кстати взглянуть на нового тасмирца, но Успенский остановил нас.

— Сюда заглядывают медведи, — сказал он, — и плоты с оленями нельзя оставлять без охраны.

— Я останусь здесь, — сказал Зотов, — у меня ружье с собой.

— А вы, — обратился Лазарев к Успенскому, — дайте-ка мне свое ружье, я тоже останусь. Да и все возвращайтесь скорее, нужно плоты разгружать.

Но остались все, за исключением Орлова, и принялись за работу. Началась спешная разгрузка плотов. Теперь эта работа была сравнительно легкой, так как мы проложили запасный провод с лодки на берег, пустив в ход электрическую лебедку, подтягивали грузы на канатах прямо к своему новому жилищу.

Мы решили в первый день перевезти животных и птиц, снять и сложить все запасы пищи и фуража, а также все инструменты и особенно ценные материалы. Чтобы работа шла непрерывно, опять установили смены по шесть часов, откладывая полный отдых на зиму. Впрочем, теперь наша работа была неизмеримо легче, чем когда-то при постройке «Крылатой фаланги». Теперь у нас было много машин, электрическая энергия и большее количество рабочих рук.

В течение трех дней мы успели разобрать плоты и сложить на месте будущих построек бревна и доски. Нам теперь не нужно было обрабатывать материал, а только заняться сборкой срубов, восстановляя в точности постройки «Крылатой фаланги».

На воде остались только лодки, приспособленные для дальнего плавания. Они еще были нужны, так как около островов плавало много древесных стволов, попадавших сюда из великих сибирских рек. Отец говорил, что стволы сибирских деревьев какими-то путями доплывают до берегов Гренландии, что в свое время не раз отмечалось американскими учеными.

Впоследствии мы ежедневно отправлялись на ловлю древесных стволов, буксируя их к Тасмиру. Это дало нам значительный запас дерева, который, пополняясь из года в год по настоящее время, превратился в наш склад поделочного дерева. Но во время строительных работ такой ловлей деревьев мы не занимались всерьез. Тогда это служило скорее отдыхом и развлечением. Во время таких прогулок мыобследовали кстати все маленькие островки, толпившиеся вокруг Тасмира. На одном из них мы нашли часть скелета мамонта, с огромными клыками-бивнями, превосходившими во много раз слоновые клыки. В береговых осыпях Тасмира и островков мы нашли пласты бурого угля, хотя и небольшой мощности, а также железные и другие руды, глину, каолин, известь и другие минералы.

— Обследуем поподробней на будущий год, — говорил Успенский, — это не уйдет.

— Да, на будущий год, — грустно повторил отец, — мои расчеты не совсем оправдались. Нужно еще года два, чтобы построить три или четыре воздушных корабля.

Лазарев возражал, что достаточно и двух новых, которые вместе с «Борьбой» составят три боевых единицы.

— Этого вполне достаточно, — говорил он, — чтобы сделать налеты на дворцы и казармы, а также для разбрасывания прокламаций.

Я не утерпел и сказал отцу:

— Мы будем бросать прокламации, но где мы возьмем бумагу?

— Верно, мальчик, — горько улыбнулся отец, — все же мы — робинзоны, и у нас ничего нет. Надо все выдумывать и делать самим.

Этот вопрос о бумаге заставил задуматься и меня. Дело в том, что у нас ее были небольшие запасы, но раньше мы не придавали этому большого значения. Однако с тех пор, как мы стали учиться, вопрос этот вставал все более остро.

Правда, мы имели черную доску и писали мелом, были у нас и грифельные доски, но многие чертежи и формулы, чтобы сохранить их, приходилось вносить в толстую тетрадь, которая потом послужила поводом для создания огромной «Книги жизни», что хранится в Главном доме.

Но перехожу к порядку событий.

II

Как только, к концу лета, мы закончили наши постройки, возник вопрос о топливе и хлебе. На одну зиму мы были всем обеспечены, а дальше? Лазарев привез с собой разных огородных семян, но из всех овощей мы в «Крылатой фаланге» выращивали в комнатах только лук и чеснок, необходимые в полярных странах, как средство от цынги.

Теперь же, когда вопрос стал так остро, мы тщательно пересмотрели все семена, как особую драгоценность, и разложили по ящичкам в специально сделанном для этого сундучке.

Я рассказываю о таких мелочах, которые не могут быть оценены новым населением Тасмира, но мы, уже стареющие люди, помним то время, когда эти мелочи были вопросом жизни и смерти.

Все же, как продовольственные нужды ни волновали нас, приходилось прежде всего думать о борьбе с полярной зимой и о защите от холода для себя и для животных. Поэтому, как только были закончены постройки, мы занялись их отеплением и особенно отеплением крытого двора, В «Крылатой фаланге» мы не думали об экономии каменного угля, а теперь сделали учет и установили нормы его потребления.

Такое положение дел превращало всех нас в хозяйственников, отодвигая на второй план даже те цели, ради которых мы переселились на Тасмир. Это очень огорчало отца, но он не падал духом. Предоставив другим вопросы о продовольствии, он занялся разрешением вопроса о топливе. С конца лета он на целые дни запирался у себя в комнате и работал над конструкцией каких-то аппаратов, делая огромнейшие вычисления.

Мы делали все, чтобы устранить всякие помехи его занятиям, а сами ломали голову над созданием огорода и над пересадкой с материка на Тасмир ягодных кустов.

Это были самые будничные, но и самые трудные задачи, которые развернулись перед нами так грозно, как мы и не думали, переселяясь на Тасмир.

Помню, в эти будничные дни меня долго угнетало какое-то ощущение вины, хотя ни я, ни вся наша молодежь ни в чем виноваты не были.

Я должен сознаться, что умственный кругозор нашего поколения не тот, как у наших отцов. Мы отрезались от всего мира, ушли в личную жизнь, нам было это приятно, и мы не хотели выходить за пределы своего физического и духовного затворничества. Эти мысли пришли мне в голову после случайно слышанного разговора.

Как-то после смены я прилег у камня на берегу моря и задремал. Вдруг я услышал голос Лазарева.

— Ты прав, — говорил он, — наши планы перекувыркнулись. В порыве увлечения мы думали, что года два-три достаточно для осуществления нашей мечты. Но только на пятый год «Борьба» была создана окончательно. Год ушел на подготовку к перелету, и вот вторая зима застает нас здесь, в ледяной пустыне, с одной машиной, отрезанными от всего мира…

— А не попытаться ли нам связаться с партией, — услышал я голос отца.

— Подумай, — ответил Лазарев, — что из этого выйдет, если нас заметят? В Россию мы полететь не можем, ибо только что удрали из лап полиции. Полететь во Францию, в Англию? Так ведь о нас сейчас же полетят телеграммы во все газеты. Мы создадим сенсацию, и за нами начнут охотиться репортеры. Меня пугает, Лев, трагичность нашего положения. Нам нужны прокламации, динамит, матерьялы для новых машин, а мы, как ты говоришь, — робинзоны и живем обломками и осколками, которые случайно попадают к нам в руки.

— Да, — задумчиво сказал отец, — конспиративных полетов быть не может. Всякое государство в Европе, оценив мое изобретение, сможет отнять аппарат, нас могут арестовать как шпионов. А если лететь, то все же только нам, Сергей, ибо только нас знают в партии.

— Да, — подтвердил Лазарев, — только мы двое можем установить связи…

Они замолчали, а меня охватила тревога и тоска. Мне стало страшно за себя, за маму, за всех нас. Что мы можем здесь сделать без отца и Лазарева? Я замер и ждал, что они еще скажут.

— А сможем ли мы, — начал отец, — принести в жертву всех? Оставить здесь без аппарата, без топлива. Ведь мы можем и не вернуться…

— Да, — тихо проговорил Лазарев, — будем честны с самими собой.

— Для меня это сверх сил, — грустно сказал отец, — я чувствую, как почва уходит из-под ног.

— Я бы мог лететь один, — продолжал Лазарев, — но у меня нет уверенности в успехе. Меня могут арестовать, вы лишитесь машины, и понадобится в лучшем случае еще два года, чтобы построить новую. А тогда что? Опять рисковать этой машиной?

— Где же выход, — с тоской произнес отец. — О, если бы жив был Шнеерсон! А теперь, через семь лет, куда обратиться, кому доверить?

— Будет, Лев, — сказал Лазарев твердо, — мы сами создали этот замкнутый круг, мы сами найдем и выход. Мы построим еще несколько машин. Пусть пройдут годы, но мы устроим Тасмир, мы создадим крылатую фалангу. Мы сделаем из острова настоящую базу. Часть машин останется здесь, молодежь подрастет и обойдется без нас, а мы полетим. Если не вернемся, то они без нас уже не погибнут…

Опять наступило молчание. Я все лежал неподвижно, а мое сердце радостно билось. Я сознавал ясно, что роковой час отсрочен. Но тоска охватила меня, когда снова услышал я слова отца.

— Меня мучит еще то, — произнес отец, — что у нас будет смена инженеров, борцов с природой, но не будет смены в революционной борьбе. Мы здесь — последние могикане…

— Да, — согласился Лазарев, — это так. Нужно прямо смотреть в глаза правде. Но это не по нашей вине. Слова не учат, учит жизнь, а они жизни не знают. Они — островитяне. Это — новая порода людей, выскочившая игрой случая из хода истории… Нас мало понимают дети, а внуки нам будут чужие.

— Да, — вздохнул отец, — в условиях этой жизни их кругозор узок и мал. Наши внуки, может быть, еще дальше уйдут в технике, но еще больше отстанут от человеческой культуры.

В это время подошел Алексей и что-то стал спрашивать отца о работах. Они все ушли вместе, а я задумался.

Вечером мы с Алексеем вели долгую беседу. Мы яснее, чем когда-либо, почувствовали ту незримую грань, которая отделяла нас от отцов. Мы понимали их, но мы не чувствовали, как они. Их попытки во что бы то ни стало увлечь нас своей борьбой, пожалуй, имели скорее обратные результаты. Мы привыкли к их речам, призывам и лозунгам, но это сделалось для нас каким-то обрядом. Это были для нас священные слова, но отвлеченные, не наполненные содержанием жизни. С каждым годом планы и цели отцов казались нам все дальше и дальше уходящими от тех задач, которые сама жизнь ставит пред нами на острове.

— Они мечтатели, — сказал Алексей, — милые и дорогие для нас, это у них наследство от того человечества, которого мы не знаем.

— Да, — подтвердил я, — но они, может быть, правы, говоря что мы островитяне, что мы узкие практики. Их знания больше и обширнее. Мы знаем только одну точку на земле, но земной мир нам незнаком.

Алексей нахмурил брови и молчал.

— Все это так, — произнес он, — но разве мы не бежали сюда от людей, как бежит олень, затравленный волками? Если мы вступим в борьбу с людьми, они победят нас, их больше. Мы погибнем, а люди останутся такими же и завтра забудут кучку островитян, которых убьют.

— Но, — возразил я, — нас могут поддержать те, кто имеет такие же взгляды, как наши отцы.

Алексей горько усмехнулся.

— Ты так думаешь? —проговорил он, — а не доказывает ли обратное то обстоятельство, что наши отцы попали сюда, что сейчас и у них самих нет уверенности в этой поддержке? Они думали, что смогут настроить десятки воздушных кораблей, что бомбами и взрывами уничтожат врагов. Но им никто не помог в этом, и теперь нам не из чего делать воздушные машины, у нас нет взрывчатых веществ, и мы никому не страшны.

Я больше не возражал, вспомнив разговор отца с Лазаревым. Все же несколько дней меня томила непонятная тоска. Я забыл о ней только тогда, когда в нашу жизнь вплелись новые обстоятельства.

III

Первые дни нашей жизни на Тасмире были однообразны, сводились к заботам об усовершенствовании жилища и двора; но начало осени было внезапно озарено блестящими открытиями.

Дарья Иннокентьевна, перебирая свой сундук с вещами, неожиданно нашла в нем горсти две сора, который был для нас богаче самых обильных россыпей золота и алмазов. В этом соре мы отыскали пшеничные зерна, четыре семячка подсолнухов, немного неободранной гречихи, несколько горошин, ягоду сушеной малины и два тыквенных зерна.

После этого мы с алчностью самых ярых золотоискателей принялись исследовать сундуки у всех и с величайшим ликованием присоединили к собраннной коллекции еще кое-что, а именно: пять маковых зернышек, вишневые косточки и несколько лесных орехов. Все это вместе с огородными семенами, где была капуста, огурцы, репа, свекла, морковь и неожиданно резеда, внесло столько же радости, как изобретение варин.

Это сразу подняло наш дух, и мы стали мечтать о парниках и оранжереях. Организовали нечто вроде конкурсов, и все без исключения чертили планы оранжерей, придумывали систему их отопления, а для удобрения почвы собирали птичий помет.

В это же время был тщательно разработан план на будущий полет к Гольчихе на слюдяные залежи, чтобы набрать самых больших кусков для приготовления тепличных рам. Молодежь не хотела и слышать о маленьких теплицах, мы предполагали весь крытый двор превратить в огромную теплицу или, вернее, в зимний сад. Мысль об этом увлекала и волновала нас. Мы мечтали, как нашими заботами и усилиями бесплодная земля выбросит вверх множество побегов разнообразных растений, как на небольшом пространстве крытого двора закипит небывалая здесь жизнь.

Эта зима показалась нам долгой, хотя мы непрерывно работали, делая рамы для парников и оранжерей. На этот раз мы впервые почувствовали, что у нас появилась почва под ногами и явилась крепкая связь с той землей, на которой мы живем.

В своих увлечениях мы даже забыли о работах отца, который изо дня в день что-то упорно и напряженно творил в полном одиночестве и только изредка отрывал от нас Успенского, делая ему специальные поручения.

Но в середине зимы Успенский отошел от нас, увлекшись работами отца. Они стали работать вдвоем, как заговорщики, ничем не интересуясь, кроме своей лаборатории. Мы им не мешали, подавляя свое любопытство, и продолжали трудиться над тепличными рамами.

Наделав достаточное количество рам, мы приступили к усовершенствованию нашего жилища. Венцом наших архитектурных достижений было устройство балкончика над крытым двором. Мы провели к потолку узенькую лестницу, окруженную тесным коридорчиком с дверями внизу и наверху. Мы прозвали ее «трубой». На крыше двора, начиная от верхней двери «трубы», мы устроили на стене балкончик.

Вскоре этот балкончик стал любимым местом для наших бесед и отдыха. Здесь мы любовались последними кровавыми зорями, которые затем сменила непрерывная полярная ночь. Но как были прекрасны эти ночи, когда вспыхивает в небе огненный столб, простершийся от горизонта до зенита, и стоит неподвижно сутки, двое, трое; когда порой клубится на небе огненный вихрь или колышутся, спускаясь вниз, разноцветные занавесы, тьма отодвигается в смутные дали, а по бесконечным ледяным и снеговым просторам беззвучно бродят тени, и словно дышит застывшая земля.

Ни звука кругом. Тишина, а в ясные морозные ночи удивительно ярко блещут звезды, и легкий морозный треск прерывает тишину, — так потрескивают угольки в потухающем очаге. Прекрасны и наши лунные ночи, когда все залито голубым фосфорическим светом, мороз захватывает дыхание, и с пушечным грохотом лопаются ледяные поля и промерзшая почва, давая глубокие трещины.

Но в эти суровые ночи в воздухе нет ни малейшего дуновения, и пятидесятиградусный мороз переносится легче, чем двадцатиградусный при ветре.

Мы никак не предполагали, что этот балкончик сыграет большую роль в работах отца. Случилось это следующим образом.

Однажды, когда мы там сидели, закутанные в свои оленьи костюмы, вспыхнуло замечательное северное сияние неподражаемой силы и красоты, сверкавшее на небе всеми цветами радуги.

Это было нечто исключительное, ни разу не повторявшееся за всю нашу последующую жизнь на Тасмире. Мы взбудоражили всех и вытащили на балкон любоваться необыкновенным зрелищем. Даже Успенский и отец вышли из своей лаборатории.

Сначала это была ярко-желтая дуга, сквозь которую пробивался зеленый свет, а на концах дуги проступала ярко-красная кайма. Но вот вдали, на западе, вверх по небу заскользила, извиваясь, огромная змея; она становилась все ярче и ярче, затем разделилась на три сверкающие части. Потом краски изменились. Южная змея сделалась красной с желтыми пятнами; та, которая находилась посредине, стала желтой, а северная приняла зеленовато-белый цвет. По бокам каждой змеи выступали пучки лучей, точно волны, гонимые ураганом. Они то появлялись, то исчезали, то выступали резче, то слабее.

Огненные змеи извивались, как живые.

Очарованные, мы стояли, не замечая холода. пока не погасло чудесное явление, и не осталась только одна огненная змейка на западе.

Отец был потрясен этим зрелищем и после долгого молчания обратился к Успенскому:

— Сама природа решает нашу задачу — вот он бесконечный источник энергии. Это колоссальное количество электричества, рассеянного в атмосфере, должно быть сведено с неба на землю поймано особыми приборами и превращено в послушный и на все пригодный электрический ток!

Как мы ни привыкли думать, что для отца все возможно, но это заявление нам показалось несбыточной, хотя и красивой фантазией.

— Но как же это возможно? — воскликнул крайне озадаченный Успенский.

Отец слегка улыбнулся и повел плечами, обнаруживая скрытое волнение, которое охватило его под напором новых идей.

— Все тела состоят из электрических частиц, — снова обратился он к Успенскому, — которые мы с вами назвали «первочастицами» и «электрочастицами». Ясно, что наша земля и воздух, окружающий ее, не представляют никакого исключения и тоже являются обиталищами этих частиц.

— Да, да, — подхватил Успенский, — вы вычислили, Лев Сергеевич, что в каждой частице вещества заключено поровну «первочастиц» и «электрочастиц». Они уравновешивают друг друга.

— Совершенно верно, — продолжал отец, — а поэтому при таком равновесии не обнаруживается никаких электрических свойств в частице вещества. Если же такую частицу расщепить, то в одной части будет избыток первочастиц, а в другой — электрочастиц, и получится ток…

— Все это тaк, но все же… — начал Успенский.

— Не все же, а то же самое, — перебил его отец, — то же самое с землей и воздухом. Мы знаем по целому ряду научных данных, что земля имеет всегда избыток электрочастиц, то-есть она заряжена отрицательным электрическим током. Воздух, наоборот, заряжен положительным электрическим током. Поэтому в воздухе посстоянно текут вниз к земле электрические токи, но очень слабые, которых мы не замечаем…

— Понял! — радостно вскрикнул Успенский, — Теперь, если поднять в воздух какое-либо тело, заряженное отрицательно, оно притянет к себе положительный заряд воздуха и по нему побежит вниз ток, который можно использовать для любой цели…

— Правильно! — засмеялся отец и, схватив Успенского под руку, побежал с ним вниз.

— Ну, теперь я буду ждать и себе работы, — сказал улыбаясь Рукавицын, — начнем делать модели приборов.

Внизу у «трубы» хлопнула дверь, но опять открылась, и отец нам крикнул:

— Теперь смело стройте оранжереи, я добуду вам вечное топливо! Мы изменим климатТасмира!

IV

В первую же зиму на Тасмире отцом были придуманы особые шарообразные аппараты, заключавшие внутри систему кристаллов леонита, который здесь играл такую же роль, как в вари-нах, собирая и уплотняя электрическую энергию. Аппараты имели такой же вид, как и теперешние наши собиратели Грибова, только расположение шипов и игол на поверхности шаров было несколько иное.

«Собиратели Грибова» не в таком, конечно, количестве, как теперь, и на более низких железных фермах, были установлены на Тасмире и на некоторых из окружающих его островков. Собиравшийся непрерывно таким образом электрический ток воздушными проводами доставлялся на Тасмир для зарядки варин и для работы разного рода электромоторов, а также для всевозможных электропечей и электроосвещения.

По расчетам отца собиратели Грибова извлекали в один час из каждого квадратного километра атмосферы электрическую энергию, равную трем стам лошадиных сил. Теперь, при усовершенствовании аппаратов и при большей высоте ферм, каждый квадратный километр воздуха дает пятьсот лошадиных сил; а так как в настоящее время сеть собирателей Грибова, благодаря использованию всех островов охватывает пространство в тридцать квадратных километров, то Тасмир располагает огромной и притом вечной электрической энергией в пятнадцать тысяч лошадиных сил в течение каждого часа…

Но я забегаю несколько вперед. К концу зимы у нас было готово восемь собирателей Грибова, а наше жилище опять наполнилось шипением, грохотом и скрежетанием машин и станков и ударами молотов. Мы готовили фермы, на которых должны были устанавливать собиратели Грибова. На этот раз главным образом работала молодежь, и работа спорилась хорошо, так как мы все с детства привыкли правильно и целесообразно работать.

Кроме главных частей системы добывания электрической энергии из атмосферы, отец сконструировал электропечи двух типов: в виде невысоких колонок для согревания комнат, двора и оранжерей и большую плиту для приготовления пищи. Эти печи были основаны на том, что внутри металлического ящика или цилиндра устанавливались проводники определенного сопротивления, которые под действием прохождения через них определенной силы электрического тока выделяли определенное же количество теплоты.

Печь с очень высокой температурой до трех с половиной тысяч градусов была сконструирована раньше, вскоре после изобретения горелки Грибова, еще в «Крылатой фаланге». Она представляла собой выдолбленную глыбу извести, внутри которой помещаются два горизонтально лежащих стержня из угля, конец к концу. Они укреплены на специальных стойках, через которые пропускается ток. Сближая и раздвигая концы углей, получают между ними вольтову дугу, которая дает такой жар, что сваривает куски железа.

Между тем, пока шли все эти работы, наступил февраль, и первые зори опять заполыхали кровавыми отсветами по льдам и снегам. Приближалась весна, и мы уже несколько раз слышали среди немой тишины осторожные шаги белых медведей по хрупкому морозному снегу. Мы сделали небольшой прожектор с горелкой Грибова и, включая ток, внезапно освещали то или другое место снежного покрова. В резком свете иногда видно было испуганную фигуру убегающего медведя и рядом с ним его длинную черную тень. Иногда в поле освещения попадала стайка песцов, и зверки, пугливо прижимаясь к снегу и крадучись, удирали подальше.

К сожалению, у нас не было свободного времени, но мы были не прочь, особенно Успенский, поохотиться забелыми косматыми хищниками. Мясо первого убитого на Тасмире медведя было довольно вкусно, не говоря уже о копченых окороках.

В дни моей юности у нас не было теперешних праздников, и мы работали изо дня в день непрерывно, чередуясь по сменам. Теперь у нас среди других праздников есть праздник Труда, а тогда были только дни труда. Мы никак не праздновали даже самых крупных наших завоеваний, а все же это было самое радостное и самое счастливое время моей жизни.

V

Вот и настал великий ледоход. Необъятные просторы океана наполнились грохотом, треском, шумом и звоном ледяных полей и гор. Прибрежные льды стали отходить все дальше и дальше в открытое море, а на восток от Тасмира, словно штурмовые колонны, плыли льды и ледяные горы, ударяясь в скалистые берега многочисленных островков, раскалывались, расседались и распадались на части, сверкая в лучах летнего солнца.

Зареяли в воздухе птицы, появились стада тюленей и моржей, и чаще встречаются белые медведи. Три свежих шкуры у нас уже готовились на одеяла, а мясо шло в пищу.

Но вот, наконец, Тасмирское море очистилось ото льдов. Мы сняли крышу с крытого двора— гуси, утки и олени бродят пo нему, двор становится тесен, и его нужно увеличить.

Как и прошлый год, наши хозяйки остригли пушистую шерсть собак и готовят из нее пряжу, чтобы вязать чулки, куртки и брюки. Вязаные костюмы теперь делались нашей единственной одеждой, если не считать шуб из оленьих шкур с меховыми же брюками, сапогами и капюшонами. Мы тогда еще не умели делать нежной замши из оленьей кожи и лайки из собачьей, что теперь вместе со шкурами песцов помогло создать нам легкие и изящные костюмы, превратив тонкое вязанье из собачьего пуха в нижнее белье.

Но и тогда мы чувствовали себя превосходно в своих вязаных костюмах и в высоких сапогах из тюленьей шкуры. Мы весело и радостно спустили наши лодки на воду и заколесили, пеня воду гребными винтами, между островков вокруг Тасмира.

Мы спешили установить фермы на островках и укрепить на них собиратели Грибова, чтобы потом успеть еще слетать на материк за слюдой, собрать запасы ягод и оленьего моха, а также перенести на Тасмир несколько ягодных кустов.

В это время произошло самое большое событие в моей жизни.

Установив железную ферму на одном из ближайших островков, в километре от Тасмира, я полез с Алексеевым наверх, чтобы прикрепить там собиратель Грибова. Завинтив гайки болтов и прикрепив провод, свитый из медной проволоки, мы стали спускаться вниз.

— Гляди, Игорь, — воскликнул неожиданно Алексей, указывая на восток.

Я взглянул и с трудом разобрал на горизонте черную точку. Это нас заинтересовало, но мы привыкли не бросать работы, не доведя ее до конца. Поэтому, спустившись вниз, мы только сообщили о странном случае товарищам и приступили тотчас же к подтягиванию при помощи цепей электрической лебедки глыб камня для укрепления основания железной фермы.

Только через два часа работы, когда железная ферма как бы вросла в самую возвышенную часть островка и стала непоколебимой, мы посмотрели в зрительную трубу на замеченную нами точку у самого горизонта.

То, что мы увидели, заставило нас сильно взволноваться. Это было очень небольшое судно, явно потерпевшее аварию. Мачты его были сломаны, и оно сильно кренило на правый борт. Было видно дымовую трубу, но дым из нее не шел, и судно совсем не двигалось.

Первым нашим порывом было помчаться на помощь, но нас связывал провод, который мы должны были протянуть к Тасмиру, и удерживала боязнь перед теми людьми, какие могли быть на судне.

Мы с лихорадочной энергией стали заканчивать работу и, направив лодки к Тасмиру, начали развертывать вал, на котором был намотан воздушный провод. Через полчаса мы уже причалили к мосткам нашей бухты.

Привезенная нами новость вызвала всеобщее смятение. Работы были прерваны и решено, что Лазарев, я и Алексей тотчас же должны отправиться на лодках к неизвестному судну с ружьями и произвести обследование. Мы полагали, если судно может быть исправлено, отправить его под конвоем «Борьбы» через ледяные коридоры в прибрежную полосу океана. Там оно сможет войти в устье любой сибирской реки и найти связь с людьми.

Все же это не успокаивало нас. Отца тревожило то обстоятельство, что в Тасмирское море можно проникнуть с востока, а также и то, что экипажем судна могут оказаться грубые матросы, которые причинят нам много неприятностей.

Несмотря на все эти тревоги и опасения, мы не могли равнодушно относиться к гибнущим людям. Особенно настаивали на немедленной помощи старшие и отец.

— Ну, конечно, всему будет мера, — спокойно, как всегда, говорил Лазарев, — мы узнаем, кто там, и не будем нежничать, в случае чего…

Он предложил высадить экипаж на одном из островков, а корабль пробуксировать в бухту. По окончанию же наших работ отдать им, в крайнем случае, одну из лодок, поставив на ней электромотор, и отправить их на материк.

С этими решениями под командой Лазарева мы выехали к неизвестному кораблю.

VI

Наша двойная лодка энергично резала волны, а небольшая паровая яхта, казалось, летит нам навстречу. Теперь уже ясно было видно, что судно цело, а его крен вызван тем, что оно боком вмерзло в льдину, которая накреняла его своей тяжестью. Поломанные мачты и плохо убранные паруса, болтающиеся концы веревок и перепутанные снасти указывали, что корабль без всякого призора.

— Это такой же пловучий гроб, — сказал Лазарев, — как и китобойное судно.

Мы заехали со стороны крена и прицепились баграми за льдину. Корабль не проявлял никаких признаков жизни. На носу мы прочли французскую надпись: «Liberté».

— «Свобода», — перевел Лазарев, говоривший, как и все старшие, по-французски, — во всяком случае это не русское судно.

Мы стали кричать, но никто не отзывался. С борта яхты на примерзшую льдину был спущен деревянный трап. Оставив Алексея в лодке, мы с Лазаревым вскарабкались на льдину и поднялись по трапу. Мы осторожно обошли всю палубу и увидели, что все четыре шлюпки сняты. Словом, здесь была та же картина, какую мы видели на китобойном судне. Только было непонятно, почему брошено совершенно целое судно, пригодное для плавания.

Отбросив всякую предосторожность, мы спустились в каюты и прошли в, машинное отделение. Машины оказались в полной исправности, в каютах полный порядок, как будто их покинули только вчера; они были прекрасно обставлены специально для пассажирского плавания. В рубке оказался рояль и два шкафчика с нотами. Я очень обрадовался роялю и нотам, так как мама, будучи пианисткой, очень скучала без музыки, а Анна Ивановна пела.

— Это яхта богатого человека, — говорил Лазарев, — и попала в океан случайно.

Мы оглядели все каюты, с удовольствием посмотрелись в большие зеркала и собирались уже подняться наверх, как заметили в конце коридора запертую дверь. Мы попытались отворить ее, но она не поддавалась нашим усилиям.

Лазарев ударил около ручки ружейной ложей и замахнулся было во второй раз, как из-за двери слабо прозвучал испуганный женский голос:

— Qui est là? (Кто там?).

— Мы пришли к вам на помощь, — ответил Лазарев по-французски.

За дверью раздались истерические рыдания.

Мы с Лазаревым молча переглянулись, недоумевая, что все это значит.

— Пустая яхта среди льдов, запертая женщина, — странная дикая история, достойная людей…

— Отоприте дверь, — снова крикнул Лазарев, — мы окажем вам помощь.

— У нас нет ключа, нас заперли, — послышался ответ.

— Их заперли снаружи, — перевел мне Лазарев, — давай в приклады.

Мы принялись изо всех сил колотить в дверь, но замок не поддавался. Мы стали бить около замочной скважины по очереди, как молотобойцы. Это длилось минут десять, как вдруг дверь распахнулась — мы сорвали часть дверного косяка.

Перед нами была большое помещение из двух комнат. В первой среди жестянок из-под бисквитов и бутылок вина стояла красивая молодая девушка, почти сумасшедшая по виду. Она была одета в меховые шаровары и меховую куртку. Пальцы ее были, судорожно сцеплены и прижаты к груди.

Остро вглядевшись в нас, она быстро заговорила что-то, указывая на соседнюю комнату. Успокаивая ее, Лазарев, а за ним и я прошли туда.

При свете, врывавшемся широкой полосой в иллюминатор, мы увидели старика, лежащего на постели. Он был, видимо, сильно болен. Медленно обводя нас глазами, он спросил:

— Кто вы такие? Что вы хотите с нами делать?

— Мы хотим только помочь вам, — сказал Лазарев.

— Мы съели и выпили все, что нам оставлено, — тихо проговорил старик, — три дня, как мы ничего не ели.

В этот момент молодая девушка покачнулась. Я едва успел подхватить ее и положил рядом со стариком.

Тут только мы заметили тяжелый запах, наполнявший комнаты, несмотря на довольно низкую температуру, и нам ясно представилось, что испытывали они здесь, запертые в пловучую скорлупку среди льдов, питаясь галетами, бисквитами и вином и тут же отправляя все естественные потребности.

— На свежий воздух, — крикнул Лазарев и велел мне перенести девушку в рубку.

Я и сейчас испытываю это ощущение от худенького и легкого тела, которое покоилось на моих руках. Осторожно я уложил ее в рубке на диван и побежал к Лазареву.

Мы перенесли старика и положили его рядом с девушкой на другой диванчик. Пока мы его укладывали, девушка очнулась, открыла глаза, долго осматривалась кругом и потом, поняв, в чем дело, ласково улыбнулась и произнесла вполголоса:

— Мерси…

— Я думаю, — скахал мне Лазарев, — оставить их здесь и вместе с судном прибуксировать в нашу гавань.

Я согласился, что это будет самое лучшее, и, уходя, посмотрел на девушку. Наши взгляды встретились, и она опять улыбнулась. Мне стало вдруг радостно, как тогда при встрече с Саррой. Я не помню, как мы вышли на палубу, захватив свои ружья.

Наше появление приветствовал Алексей, начавший уже беспокоиться.

Лазарев внимательно осмотрел примерзшую льдину и велел Алексею подъехать к носовой части яхты, откуда мы спустили канат. Алексей поймал его конец и прикрепил к стальной перекладине между лодок.

— Теперь мы попробуем встряхнуть яхту, — сказал Лазарев, — авось, от нее оторвется часть льда, льдина сильно подтаяла.

Мы снова пересели в лодки и дали полный ход вперед, винты запенили воду и помчали нас по глади моря. Держа руль, я не спускал глаз с яхты.

Вдруг сильный толчок сбросил меня с места, и я удержался только потому, что крепко вцепился в колесо штурвала. Алексей и Лазарев упали на палубу.

Со стороны яхты послышался шуршащий шум, и мы, оправившись от толчка, увидели, как большая часть льдины стала отставать от яхты, а ее нос с легкой пеной стал резать воду. Мы еще прибавили ход, пустив воздушный винт.

Через час мы уже входили в нашу бухту.

VII

Вся наша колония толпилась у берега, когда мы крепили буксирный канат с яхты у пристани. Лазарев в кратких словах рассказал обо всем виденном, и мы тотчас же отвалили от берега и направились к яхте. Теперь трап висел уже прямо над водой, а остаток оторвавшейся льдины начинался позади него и шел к корме.

Мы с Лазаревым снова взобрались на судно и вынесли на руках старика, положив на палубу лодки. Потом я один бросился вверх по трапу за девушкой, словно боясь, чтобы ее не понес Лазарев. Она встретила меня улыбкой и доверчиво обвила руками мою шею, когда я поднял ее с диванчика и понес на палубу.

Спускаясь по трапу, я заметил, что лицо девушки озарилось радостью при виде нашей колонии. Она тихо шепнула мне что-то по-французски.

Я не понял слов чужого языка, но сердце мое забилось от этого шопота.

— Милая, прекрасная, — шевелил я одними губами, и мне было жаль отдавать ее в руки Лазарева.

Он принял ее с палубы и весело спросил:

— Eh bien, mademoiselle, comment vous trouvez vous? (Ну, как мы себя чувствуем?)

— Un peu mieux, monsieur, je vous remercie. (Немного лучше, благодарю вас.)

Когда мы подъезжали к берегу, я старался держаться ближе к ней. Она часто взглядывала на меня и вдруг, указав на себя пальцем, сказала:

— Люси!

Я радостно догадался и, повторив ее жест, произнес:

— Игорь!

Она улыбнулась и проговорила с акцентом:

— Игòр…

Когда мы пристали к мосткам, она повернулась ко мне и, протянув руки, сказала с улыбкой:

— Игòр!

Я поднял ее, как ребенка, и вынес на руках прямо к маме.

— Мама, — воскликнул я, — она удивительная девушка!

Мама улыбнулась, потом, взяв Люси за виски, повернула к себе ее улыбающееся личико и поцеловала.

— Мы будем любить тебя, моя крошка, — сказала она по-французски.

Девушка порывисто обняла маму, слезы хлынули у нее, и она прошептала:

— Неужели все кончилось, и это не сон? Мама ласкала ее и успокаивала. Я слушал, как они разговаривали, не понимая слов. Два раза я слышал, как Люси произнесла мое имя, а мама, обернувшись ко мне, сказала:

— Люси благодарит тебя. Она хочет учиться по-русски, так как ты не знаешь французского языка.

— Скажи ей, — проговорил я, краснея, — что она чудная, прекрасная девушка…

Я оставил Люси в маминой комнате и отправился на работу, так как я не кончил своего урока. Три часа до своей смены я работал сутроенной энергией, напевая все песенки, какие знал, и никогда не казался мне мир таким прекрасным, как теперь.

Снова мне хочется повторить в памяти все те непередаваемые в словах мелочи, из которых выросло большое глубокое чувство, озарившее утро моей жизни. У меня звучат в ушах первые фразы Люси на русском языке. Она коверкала слова и смешила всех, а для меня эти неправильные и забавные фразы были полны смысла.

И неохотно я отрываюсь от воспоминаний личного счастья, чтобы продолжать летопись нашей жизни, жизни Тасмира.

VIII

Когда я вернулся с работы, наши гости, напившись оленьего молока, спали в отведенной им комнате. В общей столовой я застал маму, отца, Зотовых и девочек. От них мы узнали, что случилось с Люси и ее отцом, Антуаном Барни.

18 марта 1871 года, после позорной войны с Пруссией, после пленения французского императора и подписания мира, парижские рабочие и ремесленники были доведены до отчаяния.

Буржуазия тогда образовала в городе Бордо свое правительство, но не менее жестокое и хищное, чем императорское. Париж восстал, и французский пролетариат с оружием в руках впервые поднял красное знамя.

Антуану Барни было тогда сорок лет, и он, оставив свой ткацкий станок, взял ружье и стал в ряды федералистов. Его сын, Арман, слесарь с машиностроительного завода, участвовал рядом с ним в боях за форты Исли, Монруж и Венсен и был убит на глазах отца. Люси тогда было три года.

Сам Антуан Барни, дважды раненый, все семьдесят два дня героической борьбы коммунаров не покидал боевых линий. Он видел последние дни Коммуны, когда войска Тьера под командой Мак-Магона, в количестве ста тридцати тысяч, сжимали свой кровавый и огненный круг, раздавливая кучку героев.

21 мая версальские войска Тьера захватили все форты Парижа, и закипели последние бои на улицах, среди баррикад. Целую неделю гудели пушки, трещали залпы ружей, пылали дома и лилась кровь. Буржуазные войска пленных не брали. Расстреливали на месте женщин, детей и стариков. Ряды защитников Коммуны редели с каждым днем, и 28 мая город был взят Тьером.

Начался неслыханный разгул буржуазии. Более тридцати тысяч коммунаров было расстреляно.

Повсюду заседали военно-полевые суды и судили пленных революционеров. Кроме расстрелянных еще семь с половиной тысяч было сослано в каторжные работы в Новую Каледонию и Кайенну. В число последних попал и Антуан Барни.

Там в невероятно тяжелых условиях, подвергаясь избиениям, работая и страдая от жары и голода, он испытывал самые мучительные унижения, терпел всевозможные издевательства грубых и жестоких тюремщиков.

— Не знаю, как я выжил в Кайенне эти десять лет, — восклицал Барий, — и не покончил самоубийством, не сошел с ума, как многие из нас!

Частичная амнистия 1879 года его не коснулась, и он был освобожден только в 1881 году при полной амнистии.

До этого времени он, ничего не знал о жене и единственной дочери Люси. Только за несколько месяцев до освобождения он получил от нее сильно запоздавшее письмо. Он узнал, что она живет с дочерью в Пернамбуко, в Бразилии, у своего брата Проспера. Ее брат еще задолго до Коммуны дезертировал с военного корабля и, поселившись в Пернамбуко, разбогател на кофейных плантациях. Туда же переехал и Барни, как только получил амнистию.

Отсюда он уехал на другой год, тяготясь зависимостью от брата жены, на Аляску. Это было как раз в то время, когда там, по реке Юкону, впервые были обнаружены золотые россыпи. Барни составил компанию с двумя предприимчивыми бразильцами, и, собрав необходимые средства, они двинулись на север. После разных приключений они добрались до Аляски, где им удалось заарендовать золотоносный участок.

Они дружно и хорошо работали и к 1888 году так счастливо намыли золота, что решили на вырученные за продажу его деньги возвратиться на родину, а Барни мечтал поселиться в Калифорнии и заняться сельским хозяйством.

Этот последний год вообще был удачен для всех золотопромышленников, и правительство Соединенных Штатов оценило общую добычу за год в пятьсот тысяч долларов.

Барни и бразильцы заработали по двадцать тысяч долларов. В заливе Нортона Барни удалось дешево купить по случаю маленькую паровую яхту. Но с этого момента на него стали обрушиваться несчастия.

Заболела и умерла жена, а потом явился один из его компаньонов. Он уступил его просьбам и принял на борт. Это был полуиспанец Химинес, в достаточной мере авантюрист, но энергичный и предприимчивый. Он, как оказалось потом, проиграл и прокутил более половины своего заработка.

Химинес быстро взял в свои руки наем матросов и капитана, пользуясь удрученным состоянием Барни, схоронившего жену.

Они вышли в море тотчас же после похорон. Сначала все шло хорошо, но на третий день к ним ворвались матросы, отняли все деньги и заперли в каюте. Это было весной, месяца полтора тому назад.

Дней пять арестованных кормили и поили, а потом внесли в каюту запасы галет, бисквитов, бочонки с водой и вино, заперли их на ключ, и яхта словно вымерла.

Это была ужасная тишина. Они чувствовали, что куда-то плывут, ощущали толчки и холод. Барни с ужасом догадался, что грабители покинули яхту, направив ее предварительно вместо юга на север.

— Нам стало очевидно, — говорил он, — что мы плывем в Беринговом проливе, где негодяи, вероятно, высадились на северо-западном берегу Аляски.

Выглянув в иллюминатор, Барни увидел пловучие льды. Так потянулись ужасные дни, когда морское течение влекло яхту, вскоре затиснувшуюся во льды, в неизвестном направлении. Он приходил в отчаяние, но, помня о Люси, распределил всю пищу, и питье на порции. Сначала они мечтали о встрече с каким-нибудь китобойным судном. Потом он надеялся взломать дверь или вылезти в иллюминатор, чтобы попытаться так или иначе управлять судном, но и это не удалось, так как в его распоряжении не было не только никаких инструментов, но даже простого ножа или длинной веревки.

Постепенно силы их падали, а душевное состояние дошло до того, что все им казалось бредом. Воля совершенно ослабла, овладела апатия. Они целые дни лежали в состоянии отупения. Время от времени машинально съедали и выпивали установленную порцию и опять ложились на диваны.

Потом Барни почувствовал крайнюю слабость и не мог больше вставать. Его кормила и поила Люси. Последние порции они уменьшили вдвое, но все же за три дня до того, как мы их нашли, они ничего уже не ели, а пили только вино и лежали в полузабытьи.

Они слышали наши крики, но не верили им и продолжали лежать неподвижно. У них уже было несколько галлюцинаций, и, слушая нас, они считали это просто обманом воображения. Только стук в дверь заставил их поверить действительности.

Этот несложный рассказ потряс меня до глубины души. Предо мной все время рисовался образ Люси, а где-то в недрах сознания выплывали разбойники, ворвавшиеся в «Крылатую фалангу», и я снова почувствовал острое отвращение и страх к людям…

События Парижской Коммуны, дополненные потом рассказами Барни, увлекали нас, заставляли трепетать пред величием подвига борцов за свободу, но в то же время жуткое торжество победителей, раздавивших революцию, делало нас еще более человеконенавистниками.

Мы верили только в себя, в свой Тасмир и навсегда отмежевывались от остального человечества. Старшие спорили с нами, разубеждали, доказывали наши ошибки, но мы были глухи.

— Вот вы видите, — говорил отец, — что рабы хотят освободиться, но у них не хватает сил. Вы упрекали русский народ, что он не поддерживает революции, что мы приносим никому ненужные жертвы… Но там, во Франции, все трудящиеся сами встали на защиту своих прав, героически боролись и погибли. Вот в таких случаях, независимо от исхода борьбы, мы должны итти на все жертвы и помогать угнетенным!..

Мы сознавали правоту слов отца, но жизнь человечества была так далека от нас, так дико непохожа на нашу, что мы только радовались этому несходству. Нас ничто, ни в прошлом, ни ни в будущем не связывало с людьми, живущими где-то там, далеко от нас. Мы боялись только их преследований и нападений на Тасмир.

IX

С появлением Люси моя жизнь стала совсем иной. Неожиданно для самого себя я тогда начал писать стихи. Я писал о нашей величественной природе, о гении отца, написал поэму о полетах «Борьбы», но больше писал о радостях творящего труда и любви.

Это были первые литературные опыты на Тасмире, и хотя в молодом поколении появились более даровитые поэты, все же я считаюсь основоположником. С меня началась наша литература.

Расцвет литературы у нас совпал с изобретением Георгием способа приготовления бумаги из оленьего моха, превращаемого предварительно в густую, но тонкую кашицеобразную массу.

Вообще Георгий Успенский превратился в замечательного инженера-химика и физика. Он и инженер-механик Владимир Рукавицын заняли место прямых наследников и продолжателей работ отца. Правда, это было сравнительно легко, так как отец до сих пор остается фундаментом тех знаний и наук, какие у нас процветают. Мы все, в разной мере, только продолжатели его гениальных работ и замыслов. Но возвращаюсь к истории нашей жизни. Через две недели после приезда Люси, мы установили все восемь ферм с собирателями Грибова, соединив их воздушными проводами с Тасмиром.

Идея отца блестяще осуществилась: контрольные аппараты показали, что мы располагаем электрической энергией в две тысячи шестьсот лошадиных сил в течение каждого часа!

Электрические печи и плита дали превосходные результаты. Мы пришли в неистовый восторг, когда комнаты наполнились теплом, показав температуру 30° по Реомюру. Температура продолжала повышаться, так что пришлось придумать особые регуляторы, чтобы она держалась в комнатах не выше 14° по Реомюру.

Барни и Люси, еще незнакомые с гением отца, были подавлены и смотрели на него с нескрываемым восхищением, как на чудо человеческой природы.

Даже летательный аппарат, о котором они узнали накануне, так не поразил их, как этот новый подвиг отца. Для нас это тоже было величайшим событием и крепким залогом, что мы будем жить сами и заставим жить Тасмир.

Охваченные энтузиазмом, мы принялись тотчас же за постройку слюдяной крыши над всем крытым двором.

Помню, Антуан Барни однажды в разгаре работ обратился к отцу и крикнул:

— Вы — гений, вы создаете такой чудесный и совершенный фаланстер, какой даже и не снился великому Фурье!

Отец грустно улыбнулся, а после, в разговорах со мной, горько заметил:

— Да, я создал именно фаланстер, где, может быть, счастливо будет жить горстка людей, но эти счастливцы с каждым днем отрываются больше и больше от человеческих масс. Я боюсь, что у меня не будет крылатых фаланг для борьбы за свободу всего человечества…

Я запомнил эти слова, так как это было началом той великой скорби, которая потом всецело овладела отцом и заставила его думать об уходе от нас.

В те дни, в дни начала моего личного счастья, мы все были упоены мыслью о создании цветущего сада среди льдов и снегов полярного океана.

Так как наш двор тогда занимал площадь всего в четверть гектара, то мы, несмотря на небольшую его величину, смогли приготовить слюдяных рам всего на половину его крыши. Другую половину мы обили тесом. Теперь нет и следов от этих примитивных построек. Каменной стены не было и признаков, не говоря уже о громадных окнах во всю стену за тройными железными решетками снаружи.

Но в то время половину крытого двора занимали олени, собаки, гуси и утки; только половина его предназначалась под огород и сад. Там, в этой второй половине, мы уже с конца лета сосредоточили электрические печи, чтобы почва хорошенько протаяла и туда же сбрасывали навоз и птичий помет. Почти ежедневно мы перекапывали и перемешивали землю.

Когда наступили в середине августа морозы, и все покрылось снежным покровом, то в крытом дворе было теплее, чем летом, и температура стояла неизменно на 20° Реомюра. Собаки лежали, высунув языки. Очевидно, жарко было и оленям. Все это заставило нас устроить легкую перегородку между будущим огородом и помещением для животных.

На это нам очень пригодился запас моржевых и тюленьих шкур, найденных в китобойном судне.

Мы устроили нечто вроде занавеса, укрепленного на деревянных стойках, и в хлевах температура упала до 10° Реомюра.

Непрерывный ток тепла к крыше двора так нагревал ее, что снег таял на слюдяных рамах и водой стекал вниз. Поэтому мы до конца сентября не зажигали в своем «саду» горелок Грибова. Впрочем, в этом саду пока ничего не было, кроме непрерывно удобряемой земли. Посевы мы собирались сделать с наступлением первого весеннего солнечного дня.

Что касается кустов морошки, клюквы, голубики и брусники, то они были посажены на открытом воздухе в приспособленных для них парниках особого типа, чтобы создать для них те условия, в каких они росли в полярной тундре. У нас была одна только забота об этих ягодных растениях — спасти их от вымерзания на более холодном Тасмире.

Самым странным обожателем будущего сада и огорода сделался старик Барни, который потом до конца жизни был главным садовником и огородником Тасмира. Очень часто я заставал здесь Люси, и мы разговаривали на невероятном языке, более догадываясь о смысле своих речей, чем понимая их.

Здесь же произошло наше первое объяснение в любви. Зайдя однажды в сад, я увидел Люси, сидевшую на табуретке. Барни нe было, и мы оказались с глазу на глаз. Я заметил, что у нее грустное лицо, и она чем-то взволнована. Я подошел к ней и взял за руку. Она густо покраснела и потупилась.

— Люси, дорогая Люси, — заговорил я шопотом, — я люблю тебя.

Рука ее задрожала, и она, еще ниже опустив голову, ответила:

— Я люблю ты…

Я обнял ее, прижал к груди и говорил, задыхаясь от счастья.

— Ты будешь моей женой? Да?

— Да, — прошептала она и, вскинув на меня свои прекрасные глаза, добавила — Скажи твой отес и маман…

— Да, да! — воскликнул я, осыпая ее поцелуями. — Идем сейчас к маме!

Когда мы подошли к дому, она в дверях обвила руками мою шею, и наш поцелуй был договором любви на всю жизнь.

X

Эта зима прошла для меня, как волшебный сон. Я чувствовал огромный подъем сил и, кроме обычных работ на Тасмире, участвовал в постройке нового воздушного аппарата. Семен Степаныч окончательно установил конструкцию воздушного винта, который получил название «Рукавицын № 3».

Вообще на Тасмире темп нашей жизни значительно ускорился в сравнении с жизнью в «Крылатой фаланге». Машины, на которых теперь была построена вся наша жизнь, а также непрерывный напор полярного холода, борьба за пищу— все это, вместе взятое, заставило нас работать крепко и сцепленно, как в часовом механизме, где ни один зубчик колеса не может отстать от всеобщей работы. В противном случае грозила бы остановка всего механизма.

Но это не отягощало нашей жизни. Наоборот, было как-то особенно приятно укладываться в рамки несущего нас потока. Это нисколько не обедняло нашей личной жизни; наоборот, все личные переживания делались тоньше, глубже и дороже. Может быть, это происходит от того, что мы все чувствуем себя творцами общей жизни, и действительно, в пределах возможного каждый из нас создает общеполезные ценности.

Кстати, Анна Ивановна тогда же переложила на музыку некоторые мои стихи, написанные на эти темы. В день праздника Труда они и до сих пор еще исполняются в Главном доме.

Чем ближе я в своих записках к настоящему времени, тем более делаю невольных отступлений и нарушаю порядок во времени. Постараюсь приблизиться к календарной записи.

Итак, в эту зиму, когда я женился на Люси, мы кроме работ для будущего, как мы называли работы отца по постройке воздушных аппаратов, готовились к посевной кампании.

Впрочем, и старшее поколение было захвачено этим не менее, чем мы. К концу зимы Барни почти не выходил из будущего огорода и сада.

Георгий Успенский, почти оставив другие работы, занялся усиленными анализами создаваемой нами плодородной почвы. Он выспросил у старших с надоедливой настойчивостью все, что они знали о жизни засеваемых растений.

— Георгий, — смеялся Орлов, знавший ботанику, — тебе бы следователем быть по политическим делам, а не жить на Тасмире. Ей богу, меня жандармы так не допрашивали, как ты. Душу выматываешь!

Но Георгий не успокоился до тех пор, пока не узнал всего ему нужного. В результате мы разбили свой огород на несколько участков. Каждый из них предназначался для отдельного вида растений. Бобовые растения, корнеплоды, пшеница, капуста, вишня и прочее — все это получило свои специальные участки. Мы наделали грядок, провели межи и начали усиленно готовить землю к ее животворящей работе.

В один из дней, когда мы все копошились на своих карликовых полях, Анна Ивановна радостно объявила:

— Друзья! Давайте устроим два праздника: праздник Посева и праздник Урожая!

Мы с удовольствием приняли это предложение и стали устанавливать церемонию праздника. Анна Ивановна брала на себя подготовку музыки, было поручено написать тексты в стихах, а Орлов, Люси и Александр Успенский взялись всеми возможными средствами создать декоративную часть, изобрести значки, флаги, сделать рисунки и тому подобное.

Такова история первых двух наших праздников, к которым присоединились потом: праздник Труда, основание Тасмира, праздник Детей и праздник Электричества.

Мысль о праздниках и подготовка к ним особенно увлекла третье, подрастающее поколение. Они собственно и закрепили их в жизни. Но тогда мы еще боялись праздновать, у нас не было уверенности в успехе наших земледельческих начинаний. Напротив, тревогам и волнениям не было конца, когда мы увидели сквозь слюдяную крышу двора первую весеннюю зорю.

Мы тысячу раз исследовали почву, осматривали семена разного цвета и формы, разложенные по клеточкам нашего драгоценного ящика.

Было радостно думать о таившейся в них жизни и представлять, как из них возникнут никогда невиданные нами растения, выгонят ствол, развернут листья, зацветут и снова дадут такие же семена, какие лежат перед моими глазами.

Это была самая удивительная поэма, лучше которой не создаст самый великий поэт. Все же я пытался отобразить красоту этого кругооборота и написал несколько стихотворений, которые восторженно декламировались молодежью.

Но вот засверкал первый короткий весенний день, а мы все еще колебались делать посевы, опасаясь недостатка света. Мы решили сеять тогда, когда день станет длиннее ночи, чтобы постепенно превратиться потом в непрерывный летний день.

Наконец настала эта торжественная минута. Все бросили работу и собрались на крытом дворе под слюдяными ставнями. Барни открыл ящичек и стал бросать семена. Мы стояли молча, с напряженным вниманием следя, как его пальцы делали ямки в рыхлой земле и слегка заравнивали посеянное.

Барни знал свое дело и каждый злак или будущий куст сажал особым приемом: одни семена глубже, другие почти на самой поверхности. Люси сопровождала его с ящиком семян и у каждого посева ставила колышек с надписью, что посеяно. Георгий ходил с ними же, проверяя, чтобы был засеян именно тот участок, который он предназначал для определенного вида растения.

Когда работа была кончена, мы стали молча расходиться к своим обязанностям.

Остался только Барни, который прочно уселся на табуретку, положив пустой ящичек из-под семян у своих ног. Он был окутан задумчивой серьезностью и медленно переводил глаза с грядки на грядку, словно решая большую и сложную задачу.

Он говорил потом, что чувствовал на себе огромную и страшную ответственность.

— Это было так, — вспоминал он, — как там, в Париже, когда мы должны были до последней капли крови защищать главную баррикаду, которая была ключом ко всем укреплениям нашего квартала.

XI

Дни бежали за днями, и из рыхлой и влажной земли начали выглядывать один за другим таинственные незнакомцы.

Семена пробивались на свет то тонкими зелеными иглами, то зелеными комочками на беловатых стеблях. Потом комочки раскрылись маленькими листиками светло-зеленого или темно-зеленого цвета.

Мы жадно следили за каждым изменением в росте сеянцев, а Барни встречал нас особой сияющей улыбкой и без конца говорил о своих питомцах.

— Барни похож на счастливую роженицу, — сказал Успенский, — он только и говорит о новорожденных и жаждет поздравлений.

Но это было нe совсем точно, — все мы были заинтересованы не меньше Барни. Мы, молодежь, в первый раз в жизни видели этих детей земли, и они бесконечно нас радовали.

Особенно стало интересно, когда над первыми листиками, более или менее схожими у всех, распустились вторые: то круглые, то зубчиками то овальные, то перистые или лапчатые. Каждый день мы находили новые чудеса под слюдяной крышей и делали открытия. Когда же растения стали принимать свой настоящий облик, старшие потянулись сюда сильнее нас. Все минуты отдыха они проводили здесь, радовались, делились воспоминаниями, иногда просто молчали.

Нас, наоборот, с теплом и светом потянуло на открытый воздух. Мы чаще и чаще катались на оленях, чтобы промять их, а за нами с лаем носилась вся наша собачья стая. Правду сказать, яркие снега, залитые лучезарным светом, свежий и бодрящий воздух нас радовали не меньше, чем наших оленей и собак.

Мы радовались тому, что ивы и березки не вымерзли за зиму, что в хорошем состоянии оказались морошка, клюква, брусника и голубика. Оглядывая все уголки и закоулки нашего острова, мы старались выискать такие местечки, где лучше насадить березок и карликовых ив, а также думали, как можно увеличить парники вокруг дома, чтобы насадить сплошным садом все знакомые нам растения тундры.

Все это было так прекрасно после комнатного тепла, несколько раслабляющего организм. Кстати, мы тогда уже установили разные температуры жилья. У старших было 14°, а у нас 10° или 8°. Мы не могли переносить той жары, к какой они привыкли.

Люси, привыкшая к холодному климату в Аляске, прекрасно ездила на собаках. Собак тогда у нас было еще мало, не больше двадцати штук, но все же со всей этой сворой мы чувствовали себя спокойно и были застрахованы от нечаянных нападений белых медведей. Теперь это звучит странно, так как на Тасмир медведи не заходят, и мы ездим охотиться на них на островки или в открытое море, где подстерегаем их на льдинах. Тогда было иначе, и в эту весну первого посева мы застрелили пять штук не так далеко от нашего жилья.

Впрочем, на южном отлогом берегу Тасмира происходили тогда и другие посещения, но не опасные для нас, а бесконечно интересные, иногда очень забавные. Здесь в начале июня, когда устанавливается летняя погода, мы впервые увидели семейную жизнь тюленей.

Это — кроткое, беззащитное и пугливое животное, еле ползающее по суше на своих плавниках, в период любовных страстей обнаруживает необычайную воинственность и храбрость.

Помню, мы тогда были заняты увеличением нашего крытого двора и, обделывая выловленные за прошлое лето стволы деревьев, пристраивали небольшой сруб, чтобы расширить помещение для оленей. Вдруг мы заметили целые отряды тюленей, которые, словно организовав состязания, изо всех сил плыли к берегу наперегонки Затем быстро, корчась и подпрыгивая, они взбирались на сушу, занимали места вдоль берега ближе к воде и принимали самые боевые позы.

Это заинтересовало нас. Как раз подплыла вторая партия тюленей ис места в карьер с ревом вступила в отчаянную драку с занявшими места. Мы бросили работу и стали наблюдать неожиданное зрелище.

Между тем тюлени-самцы бились не на живот, а на смерть. Закинувши голову вверх, разинув рты, они с криком бросались друг на друга, ревели, свистели, раздувались от ярости и ударяли друг друга зубами раскрытого рта.

Результаты боя сказывались довольно быстро. Победители оставались первыми у береговой линии, а побежденные образовывали вторую линию позади их. Но не успели все они усесться на своих местах, как подплыла новая партия бойцов.

Снова — рев, крики и борьба.

Эта история тянулась целый день и успела надоесть нам. Мы продолжали работать, не обращая внимания на кровавые поединки, только время от времени посматривая на одного старого матерого тюленя, занявшего позицию у большого камня на самом краю берега. Он занял это место первым и вышел победителем из пятидесяти или шестидесяти отчаянных драк с другими тюленями.

Когда приблизительно недели через две все бойцы разместились и угомонились и смолк рев и шум борьбы, мы видели этого самца, покрытого ранами, ободранного и окровавленного, с выбитым глазом, но храбро оберегающего свою семью из пятнадцати самок на том же самом месте, какое он занял в первый день.

Это было как раз вскоре после прибытия самок, которые подплывают тогда, когда самцы поделят между собой места на суше. С их прибытием стихший было бой разгорается снова. Самцы, стоящие в первом ряду к воде, идут к ним навстречу, сначала приветствуют и ласкают их, но потом довольно грубо и бесцеремонно гонят на берег и загоняют на занятое ими место.

Самцы из задних рядов наблюдают за происходящим, и стоит только первому ряду зазеваться, как они бросаются на самок и стараются перетащить их на свой участок. Вот тут и закипают/ новые бои. Самку тянут во все концы, и судьбу ее обыкновенно решает наиболее сильный воин. Он хватает ее зубами за шиворот, поднимает над головой и переносит и себе…

Возня и суматоха эта тянется до тех пор, пока большая часть не обзаведется самками. С этого момента каждый глава образовавшейся семьи держит своих жен в ежовых рукавицах, охраняя их в то же время с героическим самопожертвованием.

Желая испытать мужество этих безобидных животных, мы подошли вплотную к одному семейству. Мы шумели, кричали, толкали самца прикладами ружей и даже стреляли в воздух над его головой. Он кидался вправо, влево, хватал самок, пытавшихся в испуге бежать, и водворял их на прежнее место. Потом снова обращался лицом к нам.

Вытянувшись во всю свою вышину, он с вызовом глядел нам прямо в глаза, немилосердно ревел и плевался, готовый вступить в смертный бой.

Нам стало стыдно продолжать эту забаву, и мы к великому торжеству тюленя отступили, оставив его в покое.

На меня этот случай произвел сильное впечатление, и я впервые ясно и отчетливо осознал две силы: голод и любовь. Эти силы двигают все живое, и во имя их совершаются все труды и подвиги. Только у человека есть еще голод знания и любовь к идее, которые заставляют людей становиться выше этих двух изначальных сил.

XII

По окончании пристроек к двору, когда там, на южных тундрах, наступил комариный период, мы решили лететь за ягодными кустами для парников.

Помню, мы устроили день отдыха накануне полета, и все, в полном сборе, обедали за общим столом. Вдруг вбежал мой братишка Петя, взволнованный и запыхавшийся.

— Они цветут, — выкрикивал он, — они цветут! Мы бросили обед и все устремились к огороду и саду.

Прежде всего бросились в глаза пунцовый и белый мак и сочно-зеленые плети гороха, обвившие колышки, и беленькие цветочки, похожие на паруса, которые скромно и красиво выглядывали из вьющейся зелени. Потом мы почувствовали слегка приторный, но замечательно приятный запах.

— Резеда, резеда! — воскликнул Лазарев, и мы все столпились у стелющейся зелени с пышными кистями зеленоватых мелких цветов с коричневыми волосками в середине.

Это от них шел такой чудесный запах.

— Резеда за полярным кругом, — говорил Орлов, — это чудо, и мы — творцы этого чуда!

Шутя, смеясь и радуясь, мы обходили все грядки. Я был растроган этими хрупкими пришельцами из другого мира, и с удивлением смотрел, как за короткий сравнительно период подсолнухи выгнали толстые стволы выше человеческого роста и раскинули широкие, листья. На вершинах их стволов красовались зеленые диски, величиной с тарелки, уже подергиваясь легкой позолотой. Скоро они должны были распуститься, как бы изображая солнце с лучами по сторонам. Это были гиганты в сравнении с растениями тундры.

Но больше всего нас радовали частые тонкие зеленоватые стебли пшеницы, качавшие зеленые колосья. Мы чуть не час стояли перед этим самым большим участком и с надеждой смотрели на стройные ряды скромных и невзрачных растений.

— Наш хлеб, — прошептал кто-то, и мы начали считать число колосьев.

Всего оказалось сто пятьдесят кустов пшеницы, при чем из каждого куста вытянулось по два, по три и даже по пяти стеблей с колосьями. После долгих подсчетов мы окончательно установили, что у нас пятьсот колосьев. Считая в каждом колосе в среднем двадцать четыре зерна, мы определили будущий зерновой запас в двенадцать тысяч зерен.

Не менее надежд вызывали у старших гречиха и горох. Ползучие плети тыквы и огурцов меня мало тронули, так как я тогда не представлял огромных желто-красноватых тыкв и всем теперь известных огурцов. Еще менее заинтересовали меня побеги вишен и ореха. Эти малыши еще не скоро проявили себя, и только через четыре года мысмогли собрать с них первые плоды.

После обеда мы весь день провели в огороде, радостные и веселые, пели гимны, шутили, только старик Барни был вначале немного надут. За последнюю неделю oн никого не допускал в огород, подготовляя эффект. Он ждал, когда зацветет резеда, чтобы устроить нам торжественный прием в своих владениях. Петя, заглянувший сегодня совсем случайно в огород, разбил все его планы.

В виде искупления невольной вины мы придумали для него целую церемонию веселых поздравлений. Все шло хорошо, но когда Соня сделала вид, что хочет сорвать мак и поднести старику, тот не на шутку вспылил и заговорил о варварстве.

Но, поняв, что над ним смеются, сам расхохотался:

— Я, как наседка, берегу своих цыплят, — бормотал он сквозь смех, — могу заклевать и глаза выцарапать!..

XIII

В это радостное время у нас произошло ужасное несчастье. Мы были все в сборе, любуясь своим огородом. Незаходящее солнце выливало на нас сквозь открытые рамы двора целые потоки света. День был такой радостный и сияющий, что развеселил даже угрюмого Лазарева, не говоря уже о других. Отец тоже весело шутил и смеялся, забыл грусть, которая за последнее время все чаще и чаще омрачала его лицо.

Отец, между прочим, сообщил нам интересное наблюдение, связанное с нашим северным земледелием.

— Спектр солнечного света, — говорил отец, — прошедшего сквозь стекло, а в данном случае через слюду, чуть-чуть короче спектра обычного солнечного света. Этой незначительной разницы, вызванной преломлением лучей, уже достаточно, чтобы вызвать задержки в развитии и росте как растений, так и животных. Это особенно заметно на комнатных цветах, на что обращали внимание некоторые садоводы.

— А за счет какой части сокращается спектр солнечного света? — спросил старик Успенский.

— За счет ультра-фиолетовых лучей, — ответил отец и взглянул на Лазарева, который нахмурил брови.

— А люди задерживаются в своем развитии, — сказал тот, — от недостатка красных лучей.

Мы поняли намек Лазарева, а отец опустил голову. Наступило молчание, которое прервал Алексей.

— Мы будем держать, — сказал он, — все летнее время рамы открытыми.

Он, видимо, хотел перевести разговор на прежнюю тему и прекратить неприятную паузу. Но Лазарев вдруг побледнел и как-то странно напрягся.

— Сергей! — крикнул отец, — что с тобой?

— Сердце, — громко прошептал тот, качнулся и упал навзничь.

Когда мы подбежали к нему, он был уже мертв. Смерть последовала от разрыва сердца. Мы оцепенели от ужаса, а отец, бледный, с потухшими глазами, стоял неподвижно на коленях и крепко держал руку умершего, словно еще ждал, что в этой руке снова забьется пульс жизни.

Тогда вот я слышал в первый и в последний раз такой мучительный стон, вырвавшийся из груди отца. Я не знаю даже, как это назвать. Это был какой-то страшный чужой голос…

— Все погибло…

Я вспомнил в этот момент последний разговор между отцом и Лазаревым и понял всю бездну скорби и отчаяния, поглотившую отца. Он хоронил все свои надежды, и силы будто оставили его…

Мне хотелось поклясться в тот миг, что я помогу ему, стану помощником в его деле, забуду себя и свое счастье, но я понял, что я не способен на это, и промолчал. Я только смотрел, как отец медленно склонился, поцеловал Лазарева в лоб и, не оглядываясь, ушел от нас. Мама хотела последовать за ним, но не решилась и крепко обняла рыдающую Веру.

Похоронили мы Лазарева там, где теперь уже много дорогих могил. Тяжелый гнет лег на нашу колонию. Правда, жизнь вступала в свои права, работы шли полным ходом, и наша молодежь не могла противиться ни ласкам лучезарного солнца, ни жажде жизни. Только со стариков не сходила мрачная тень, и мы невольно гасили улыбки, смех замирал в наших устах, когда мы были вместе с ними.

Лишь к концу года острота горя смягчилась, но старики как-то опустились, и в них уже не клокотала обычная энергия. Даже отец не имел обычной бодрости и начал стареть. Чаще и чаще я стал его видеть с Рукавицыным и Успенским. Они уединялись и подолгу беседовали. Иногда они зажигались какими-то надеждами, но что это было, я не знал уже. Пропасть росла между ними и нами.

Внешне все осталось попрежнему, но внутренне многое изменилось. Я иногда чувствовал это очень болезненно, но моя развертывающаяся жизнь манила меня в другую от них сторону.

XIV

Следующий год мы прозвали годом браков и рождений. Кроме нас с Люси, почти одновременно вступили в брак: Владимир Рукавицын и Соня Шнеерсон, Георгий Успенский и Екатерина Рукавицына. За этот же год население наше сильно возросло. Нас уже было, считая прибывших Барни и Люси, а также вновь родившихся, двадцать девять человек. В этом году родилось четыре ребенка и в том числе сын у Алексея и Сарры.

Прирост населения заставил нас более рационально поставить хозяйство.

Зотовы взяли в свои руки оленеводство и собаководство. Анна Ивановна и Вера — птицеводство; молочное хозяйство и заготовление молочных продуктов перешло к Орловым. Барни, Георгий Успенский и Екатерина занялись земледелием, огородничеством и садоводством.

Кроме того, в зависимости от сезона мы под руководством стариков Успенских организовывали рыбную ловлю, охоту на зверей и вылавливание деревьев.

Благодаря всем этим стараниям мы запаслись на зиму рыбой, медвежьим мясом, значительным количеством гусиных и утиных яиц. Оленье молоко, замороженное в виде матово-белых кругов, хранилось в наших кладовых. Кроме того, у нас уже был небольшой запас овощей и масса сушеных и замороженных ягод, набранных в тундре во время полетов за слюдой и оленьим мохом.

Только запасов хлеба у нас не хватало, и мы получали его по крошечному кусочку в день. Зато луку и чесноку было благодаря огороду столько, сколько никогда не бывало.

Кроме этой пищи, мы иногда жарили уток и гусей, а также и оленей.

Наше бесхлебье продолжалось четыре года. Впрочем, мы и более молодые поколения особенно и не чувствовали недостатка хлеба — о нем тосковали главным образом старики. Теперешнее потребление нами хлеба старших не могло бы удовлетворить.

За эти годы жизнь у нас шла очень ровно и однообразно, а поэтому я упомяну только некоторые отдельные моменты и изобретения. Мы устроили соляные варницы. Вымораживали соль из морской воды, потом рассол выпаривали на сковородах. Этот способ, немного усовершенствованный, сохранился и по сие время.

Кроме того, мы закончили постройку улучшенного летательного аппарата, которым пользуемся и теперь для дальних полетов. Это наш «Тасмир № 1».

Из яхты Барни мы построили еще один домик, а машины и части из разных металлов пустили на переработку в необходимые аппараты, приборы и хозяйственные машины. Об этом уже забыли, так как теперь мы добываем железо из руды.

Однако, возвращаясь к третьей зиме на Тасмире, я подробнее остановлюсь на следующем.

Как-то после завтрака мы собирались на охоту.

Это было тогда, когда солнце показывалось на несколько часов каждые сутки. Поэтому мы решили, как взойдет позднее солнце, тотчас же направиться в ту часть острова, где накануне заметили следы медведя и остатки его обеда в виде полусъеденного тюленя.

Снаряжаясь, мы обнаружили, что боевых припасов у нас только на десять выстрелов. Это встревожило старика Успенского, завзятого ружейного охотника, тем более, что мы без ружей становились совершенно беззащитными.

У нас возник тяжелый вопрос: прекратить охоту, чтобы сберечь заряды на случай защиты, или продолжать, чтобы увеличить запасы пищи?

Так как дело касалось всей колонии, то мы немедленно вернулись в столовую, где всех еще застали в сборе.

Наши заявления вызвали беспокойство. Отец задумался и предложил сконструировать ружье, стреляющее при помощи сжатого воздуха, хотя и выразил сомнение, чтобы такое ружье далеко и сильно било. Кто-то предложил оставить заряды на случай защиты, а для охоты приготовить капканы и стальные луки и стрелы. Когда мы окончательно признали безвыходность положения, Семен Степаныч сказал смеясь:

— Ну, будет вас мучить. Мы с Георгием давно кое-что придумали.

Молодой Успенский быстро вышел и вынес два наших ружья, но несколько измененного типа. Во-первых, у этих ружей не было курков; во-вторых, в ложи были вделаны варины таким образом, чтобы их можно было легко вынимать для зарядки; в-третьих, впереди собачки на деревянной части под стволом был прикреплен толстостенный цилиндр с трубкой к ружейному замку и, в-четвертых, самый ружейный замок сверху имел вид круга вершка в два в поперечнике и в полвершка толщиной. Мы с любопытством смотрели на эти ружья.

— Это мы сделали в тайне, — сказал Георгий, — когда я открыл один горючий газ; я дал только взрывчатое вещество и идею, а конструкция всецело изобретена Семеном Степанычем.

Старик Успенский был обрадован и растроган до слез, — он понял, что сын приготовил ему сюрприз.

— Как же стрелять из этого чудовища? — шутил он, чтобы скрыть волнение.

Ружья были действительно довольно неуклюжи и тяжелы.

— Идемте делать испытания, — предложил Семен Степаныч, и мы все вышли из дома.

Мы установили цель шагов на пятьсот от дома, воткнув в снег доску. Старик Успенский взял ружье.

— Стреляйте, как из обыкновенного ружья, — сказал ему Семен Степаныч.

Успенский прицелился и нажал собачку. Грянул выстрел. Доска оказалась пробитой насквозь. Мы устроили овацию изобретателям.

— А вы еще стреляйте! — воскликнул Семен Степаныч.

— Да ведь нужно зарядить, — возразил я.

— Не нужно, стреляйте так же, как и первый раз!

Опять грянул выстрел. Мы были удивлены и потребовали объяснений. Оказалось, что ружья стреляют взрывами газа; что ружейный замок состоит из камеры, наполняемой газом из цилиндра через трубку, а в круге заключен барабан с пулями; что газ взрывается электрическим током от варины при нажиме собачки.

— Сколько же зарядов в барабане? — спросил я.

— Двадцать пуль, — ответил Георгий, — а в цилиндре газа на пятьдесят выстрелов.

Из дальнейших объяснений мы узнали, что газ этот — смесь двух газов в такой пропорции: один объем метана и два объема кислорода. Газ и пули подаются автоматически после каждого выстрела.

Мой отец все это слушал с нескрываемым восторгом и, обняв Георгия, воскликнул:

— Да здравствует наша молодежь!

Мы взволнованно окружили отца и с криками «ура Грибову!» подняли на руки.

— Ура, великие старики! — крикнул Георгий, и мы вслед за отцом при криках «ура» подняли на руки Семена Степаныча, потом Успенского.

Теперь все знают, что этот день послужил основой для праздника Великое Наследство, но я расскажу еще, откуда и как Георгий добыл горючий газ. Он для каких-то целей нагревал кусок каменного угля в струе водяного пара. Когда температура нагрева дошла до 100°, он заметил выделение газа метана. Он стал работать над этим газом, нашел способ выделять его из угля при разреженном воздухе, а потом установил все его свойства.

Когда он сообщил о взрывной силе газа Семену Степанычу, тот сразу увлекся блеснувшей ему идеей — устроить газовое ружье, а через три месяца ружья были готовы. Правда, они были не такие легкие и удобные, как современные, но и тогда они обслуживали нас превосходно.

При их помощи мы в тот же день убили выслеженного медведя, а до наступления полярной ночи к этой добыче присоединили еще двух…

XV

На этом я кончаю свои воспоминания и перехожу к настоящему времени.

Насколько легко и радостно мне было вспоминать о далеком прошлом, настолько тяжело мне записывать всегда непослушными и невыражающими всего словами события недавних лет.

Но и все печальное, неизбежное в круговращении жизни, я хочу, как умею, рассказать моим детям. Вырастут они и так же пройдут свой путь, как наши старшие поколения, и как мы навсегда простились у граней жизни с нашими близкими, так и они в определенный срок простятся с нами.

Вот и я переступил за пятый десяток, серебро вкралось в мои волосы, а мелкие морщинки исчертили лицо моей Люси. Время коснулось нас, как оно касается и всех.

Мне грустно сейчас. Перед глазами встает лицо умершей мамы. Это так свежо в моем сердце, хотя два года прошло со дня ее смерти…

Но что чувствует мой отец?..

Я видел его сегодня одного в вишневой беседке. Он не заметил меня. В руке его дрожала старая маленькая карточка мамы, а на длинную седую бороду сбегали слезы. Как постарел он и как одинок! Все кругом него новое и незнакомое. Один за другим сошли в могилу его современники, а через год после мамы умер последний его друг и товарищ — Семен Степаныч.

Он один теперь, как огромный памятник эпохи гигантов мысли и труда, живет на Тасмире. Многое еще связывает его с нами, уже стариками, но почти нет никакой душевной близости с новыми поколениями. Он так же тверд и крепок, его мысль так же светла, но, я знаю, — темно в его сердце.

Помню, когда умерла мама, он после похорон говорил со мной. Я подошел к нему… Я, такой пигмей перед этим великаном, не знал, что сказать ему, я не смел утешать его. Но он все понял. Он молча обнял меня и, собрав всю свою железную волю, проговорил с улыбкой:

— Спасибо, Игорь. Я похоронил сегодня только половину жизни, а первую половину я похоронил еще при ее жизни. Но все же я сделаю, что хотел.

Я знал, о чем говорит отец. Последние годы со смерти своего товарища он больше замыкался в себе. Я знал от мамы, что с каждыми новыми похоронами он говорил ей одно и то же:

— Умирает крылатая фаланга…

Он видел ясно, что борьба, для которой он и мама отдали жизнь, не может продолжаться. Он хоронил свою идею, он выходил из строя бойцов против самодержавия в далекой России. Да, половина жизни его умерла, а другая половина вся жила в маме, и вот это исчезло…

Но как трудно было то, чего он хотел! Мы все, даже самые юные поколения, были против его последней воли. Вот уже два года мы ведем с ним молчаливую борьбу. Мы не хотим, мы не можем допустить, чтобы он покинул Тасмир.

Я, самый близкий к нему, и то не могу понять его железного упрямства пойти к людям, которые так чужды и неприятны нам. Мне кажется, что это особая психология, созданная его временем, требовавшим жертвы и подвига. Это какая-то ужасная рана, нанесенная в сердце лучшим людям старшего поколения, и эта рана у отца не зарастает.

Сегодня я опять не мог ничего сказать, когда он, выслушав все возражения наших тасмирцев против его ухода, ответил:

— Игорь, — вы любите меня все, и все вы мне бесконечно дороги. Я знаю, что вы можете жить счастливо и без меня. Я действительно создал тот идеальный фаланстер, которым когда-то восхищался старик Барни… Но что там, Игорь? А если я и все мы ошибаемся? Если там другая жизнь итам создано и завоевано все, о чем мы мечтали? Я хочу проверить все это, Игорь.

Я об этом говорил в нашем совете, и никто, так же, как и я, не мог доказать, что отец заблуждается. С болью мы решили уступить его желанию, но в то же время возможно дольше задержать среди нас.

Нам всем казалось немыслимым представить Тасмир без него. Казалось, что-то разрушится тогда в нашей жизни, распадется смысл нашего бытия…

XVI

Но вот наступил последний, самый тяжелый день в моей жизни. Если бы не Люси и дети, я бы последовал за отцом, но у меня нет той силы, какая двигает его волей.

Все, что я смогу сделать, это переписать написанное здесь, и отдать ему, как память о прошлом, как память о Тасмире. Это дань гению и знак моей глубокой любви к нему…

Завтра мы летим, и я буду пилотом на «Тасмире № 1», как когда-то в счастливые дни моей юности был пилотом «Борьбы», летая с отцом на Тасмир.

Он прощался со всеми в Главном доме, где висит его портрет. Бледный, но мужественный, твердый духом, он стоял перед нами, окидывая любовными взглядами наше теперь многочисленное население. Юноши и девушки принесли ему цветов, а он улыбался им бледными губами…

Наш совет много говорил ему и о нем, но отец сказал только:

— Прощайте, дорогие мои! Я знаю, что вы любите и не забудете меня. Но я хочу, чтобы вы не забыли, что, кроме Тасмира, есть еще человеческий мир. Может быть, там люди ушли дальше нас вперед. Может быть, там такая жизнь, о которой я мечтал с юных лет… Помните это и знайте, что нельзя людям отрываться от всего человечества!..

Я не могу спокойно писать дальше, я не хочу сейчас говорить ни о чем, и из моей груди рвется только один крик: «Отец, дорогой и великий учитель!..».

***

На этих словах обрываются записки Игоря. Я могу добавить еще следующее.

Со слов самого Грибова я знал, что за ним прилетят в конце лета. У него было условлено: если все благополучно, то на том месте, где он высадился из аппарата, будет красный флаг в день прилета тасмирцев.

Я не мог, к сожалению, остаться в Мезени до конца лета и выехал в Москву, дав все указания моему приятелю мезенцу, Ивану Петровичу.

Из Москвы я послал ему еще письмо, где повторил все инструкции и то, что передать тасмирцам, все еще, однако, надеясь, что сам попаду к этому времени в Мезень. Действительно, к намеченному сроку мне удалось разгрузиться от дел, и я помчался в Архангельск. Оттуда я рассчитывал на пароходе приехать во-время. Но пароход запоздал, и когда я увидел Ивана Петровича, он сообщил к великой моей досаде, что тасмирцы прилетали накануне моего приезда.

Иван Петрович все-таки перепутал мои указания. Он торжественно водрузил красный флаг на месте остановки воздушного аппарата.

«Тасмир № 1» быстро снизился, но, увидев толпу любопытных, приземлился гораздо дальше, чем в первый раз.

Иван Петрович побежал к аппарату, но из него никто не выходил. Только открылось спереди окно, и оттуда выглянул человек с большой темной бородой, похожий лицом на инженера Грибова. Я предполагаю, что это был Игорь, старший сын Льва Сергеича.

— Где Лев Сергеич Грибов? — громко спросил он.

— Умер! — ответил Иван Петрович.

— Умер? — воскликнул тасмирец и побледнел, как мел.

— Умер у нас на руках, — повторил Иван Петрович и, указав на кладбище, добавил — Вон там похоронен…

Окно аппарата захлопнулось, и он почти моментально взмыл на воздух и быстро исчез в синеве неба.