sf_history sf adv_maritime adv_geo Тео Варле Остров Фереор

Французская альтернативная история начала 20-го века. Франция после Первой мировой войны. Инфляция, бедность, погода мерзкая... И тут в Атлантике обнаруживается новый остров... Ну и про любовь, конечно.

(При создании fb2 сохранена грамматика оригинала — Гриня)

1928 год ru fr А. Б. Гатов
Гриня FictionBook Editor Release 2.6.6 14 December 2013 C09ED246-A2D4-4D8F-9A26-064DE4420AE1 1.0

1.0 — сканировал Николай Семенов. djvu — http://epizodsspace.no-ip.org. OCR, вычитка, создание fb2, форматирование — Гриня

Остров Фереор Государственное издательство Москва 1928

I. ПО РАДИО.

Веселый, немного взволнованный и всегда, даже в дни отдыха, полный энергии, Рэне Жолио, мой друг, кинорежиссер, встретил меня на пороге веранды с распростертыми объятиями. Потом он увлек меня в приемную, открытые окна которой давали свободный доступ морскому ветерку. Здесь его жена, «кино-звезда», беседовала с двумя незнакомыми мне лицами, сидя за столиком, уставленным закусками.

Едва дав мне поздороваться с беспечней Люсьеной Жолио, полулежавшей на диване с гвоздикой в руках и нарумяненной, как в фильмах «Сюпербо», что придавало ее красоте почти восточный характер, он подвел меня к незнакомцам и представил:

— Мой старый друг, доктор Антуан Маркэн, прикомандированный к экспедиции Барко, готовящейся к отплытию на «Эребусе II» на завоевание южного полюса.

Я раскланялся. Жоли представил мне:

— Доктор Ганс Кобулер, почетный профессор Базельского университета, и его прелестная дочь, Фредерика-Эльза Кобулер, кандидат математических наук, которые желали познакомиться с тобой, Антуан, и, узнав, что ты будешь сегодня у нас, любезно согласились остаться позавтракать… Чем бог послал, предупреждаю.

И в виде утешительного комментария, к этому печальному предсказанию, которое жена его встретила возмущенным «О-о», Жолио кинул лукавый взгляд в направлении соседней комнаты. Столовая примыкала к террасе, господствовавшей с высоты утеса над залитым солнцем морем, пестреющими разноцветными кабинками, пляжем и крышами Вимеро; два лакея, бесшумно двигаясь, завершали нарядную обстановку.

Лишь из любезности я бросил беглый взгляд туда; все мое внимание сосредоточилось на юной кандидатке. Она вызвала во мне странное, доселе не испытанное волнение: как будто в этой высокой странной девушке с белокурыми локонами флорентийского пажа и серьезным нежным лицом с голубыми глазами, оживленными черными бровями и ресницами, я обрел вновь давнишнего друга. Она сама посматривала на меня с нескрываемым любопытством и симпатией.

С трудом вернув себе самообладание, я стал слушать ее отца, который в эту минуту обратился ко мне.

Человек этот, со светскими манерами, лысиной ученого, крупным семитским носом и седеющей бородой, устремил на меня сквозь толстые стекла круглых очков пронизывающий и неприятный взгляд зелено-малахитовых глаз.

— Дорогой коллега, — сказал он, — поскольку наша восхитительная хозяйка была так добра, что устроила это свидание, я с откровенностью пойду прямо к цели. Потому что я не только ученый, как вы: потребности современной жизни… Разрешите мне сначала задать вам один вопрос: южный полюс уже открыт несколько лет тому назад. Капитан Барко отправляется туда, чтобы официально закрепить его за вашей родиной?

Легкий немецкий акцепт и тень агрессивности, замаскированная любезностью тона, восстановили меня против швейцарского профессора. Но очарование — я сказал бы даже магнетическое действие — той, которую я в душе называл уже просто Фредерикой, смягчило сухость моего ответа:

— Совсем нет, господин профессор, наша миссия совершенно не официального характера; цели ее исключительно научные: мы будем исследовать высшие воздушные сферы Антарктиды[1].

— Вот видите, отец, — произнесла юная кандидатка с безукоризненным французским выговором. Контральтовые ноты ее голоса заставили меня вздрогнуть.

Не обращая внимания на дочь, профессор возразил:

— Поздравляю вас, дорогой коллега. Будь я лет на десять моложе и если бы штат «Эребуса II» не был заполнен, я бы с удовольствием присоединился к экспедиции.

— Ах, доктор, — пылко вмешался режиссер, — он разливал портвейн и слышал лишь конец фразы, — вы совсем, как я. Если бы нашлось какое-нибудь дело, я с удовольствием предложил бы капитану Барко свои услуги. Антарктида! Какие восхитительные фильмы накрутил бы z там! И с нами поехала бы даже наша милая звезда, которая зябка, как уж, — добавил он, посмотрев на жену. — Но у Барко все давным-давно полно, не правда ли, Антуан? И если бы не твой друг Жан-Поль Ривье…

Он не кончил фразы и с двумысленной улыбкой поднес стакан ко рту.

— Господин Жолио ошибается относительно, намерений моего отца, — вставила девушка с кротостью. — Мой отец не стремится присоединиться к экспедиции.

— Я хотел бы только одного: познакомиться с меценатом, имя которого было только что произнесено, — заявил Кобулер откровенно. — Я хотел бы предложить ему одно дело, и раз вы его друг, мой дорогой коллега…

— Мы с ним гимназические товарищи, — признался я. — Ему я обязан зачислением в штат «Эребуса II». И не без труда… Капитан Барко…

— Скажи, пожалуйста, Антуан, — перебил Жолио, — раз отъезд из Марселя назначен на послезавтра, тебе будет не легко представить доктора Кобулера Жану-Полю Ривье?

— Ах, вы уезжаете послезавтра? — спросил швейцарец, пристально глядя на меня. — Но, полагаю, вы будете завтра в Париже?

Мое сердце затрепетало в надежде увидеть там вместе с отцом и Фредерику.

— Да, я с сегодняшнего вечера пробуду в Париже двадцать четыре часа.

— Ну так мы приедем в Париж завтра в одиннадцать часов утра. Как вам кажется, не примет ли господин Ривье приглашения позавтракать в «Кларидже»? И если бы вы нам устроили как бы случайную встречу в кафэ[2]

— Пожалуй, это возможно. Лишь бы он оказался в Париже, — добавил я.

В эту минуту электрический звонок зажужжал в углу веранды.

— Разрешите, — сказал Жолио, вскочив из-за стола. — Нет, это не телефон, это звонок радио — нового, гениального изобретения. Этот призыв означает, что передает башня…. Двенадцать двадцать? Это анормально. Что случилось?

Он сел за столик, заставленный сложными аппаратами, и стал передвигать рычажки. Зажглись лампочки. Надев на уши приемник, он, скосив глаза, посматривал на нас удивленно,

— O-o-о! Подумайте! — прошептал он среди всеобщего напряженного внимания. Потом бросил нам — Сенсационные новости! Хотите послушать?

Затрещал коммутатор, и из громкоговорителя зазвучал, с половины фразы, голос:

«…пустошения в Северной Атлантике. Семь отчаянных призывов только что услышаны нашими береговыми постами в последние полчаса. Предшествуемый валом огромной глубины, циклон приближается со скоростью более ста километров в час. «Лютеция», принадлежащая компании «Гунар», с частыми резкими перерывами сигнализирует, что вдали показался водяной смерч и пары, доносятся страшные взрывы, повидимому, подводных вулканов… До свиданья господа, до свиданья! В 14 часов новая передача с дополнительными подробностями… Повторяю для тех, кто еще не слышал. Алло, алло, передает Эйфелева башня. Неожиданный циклон опустошает Северную Атлантику. Семь отчаянных призывов…»

Жолио дал голосу договорить до конца. Охваченный волнением, я смотрел на Фредерику Кобулер. Она сидела на диване, выпрямившись; глаза ее, выражавшие болезненную тревогу, были обращены на меня. «Звезда» устремила взоры в пространство и совершенно равнодушно нюхала свою пурпуровую гвоздику. Швейцарский профессор мерно попыхивал папироской.

Голос умолк. Но коротким и внушительным «шш» Жолио прервал наши восклицания и комментарии. Он орудовал со своими аппаратами. И громкоговоритель начал снова. Но теперь это были непонятные для профанов резкие модуляции аппарата Морзе. С карандашом в руках режиссер записывал в блокнот.

— Еще призыв. С норвежского транспорта[3] «Осло», — объявил он наконец.

Потом по другой волне звук, подобный детскому рожку, прогнусавил:

— Еще одна потеря. Морской пароход «Св. Анна» из Пэмполя…[4].

Потребовалась вся настойчивость его жены, чтобы оторвать «беспроволочника» от его страсти и напомнить ему о требованиях гостеприимства:

— В сущности, конечно, мы это скоро узнаем из передачи Эйфелевой башни…

И, повернувшись к нам в кресле, он воскликнул:

— Ах, какое несчастье, что передача картин на расстояние находится еще в зачаточном состоянии. Я уверен, что лет через десять будут существовать аппараты, которые дадут возможность у себя дома, в Европе, видеть зрелища, которые «накручиваются» там, в Атлантическом океане, за три тысячи: километров. Это должно быть чудовищно восхитительно!..

— Вы хотите сказать, ужасно, — проронила Фредерика. Мало ли — в ожидании передачи картин на расстояние — этого простого сообщения о происходящих в эту самую минуту несчастьях, чтобы заставить содрогнуться наши сердца?

— Сколько вдов, сколько сирот! — сочла своим долгом театрально протянуть «Звезда».

— Да, — комментировал я, — Теперь, благодаря радио, вся земля вибрирует в унисон. Пятнадцать лет тому назад эта катастрофа взволновала бы нас гораздо меньше, потому что мы узнали бы о ней по газетам лишь через три-четыре дня. Жизненный ритм нашей планеты ускорен, и человечество все больше и больше блокируется, образует единый организм, трепещущий от одних и тех же реакций.

— Вы забываете войну, дорогой коллега, — иронически заметил швейцарец, — ваш «блок» не однороден. Народы непримиримы, обладая различной чувствительностью…

Хозяйка дома не дала мне возразить, она ненавидела даже самые учтивые споры, — и перевела разговор на первоначальную тему.

— Во всяком случае, это уже кончено, циклон истощит свои силы, рассеется, исчезнет…

— Гм! Ты оптимистка, Сиена, — заметил Жолио. — Циклон может еще уничтожить не мало судов, находящихся в пути, прежде чем докатится сюда… как все бури Атлантики. Но это не основание, чтобы не завтракать. Давайте садиться за стол; мы дойдем до кофе к тому времени, как башня сообщит нам продолжение.

За завтраком перешли на иные темы. Вслед за закусками принялись за тюрбо[5], и наступил молчаливый отдых: вопрос о кораблекрушениях отошел в подсознание, заговорили о других вещах. Профессор и Жолио увлеклись спором о преимуществах европейского и американского кино, и даже «Звезда» немного оживилась.

Это давало мне наконец возможность обменяться несколькими словами с моей соседкой, очаровательной кандидаткой, которую, как и меня, не интересовала затронутая тема. Но к чему приводить здесь наши слова? Банальные и холодные для всякого постороннего слушателя, они служили лишь простой поддержкой той чудесной интимности, которая возникла между нами. Глаза мои отвечали в тон ясной доверчивости, о которой говорили мне синие глаза, окаймленные черными ресницами. Чувствуя, что, находясь с ней рядом, я как бы погружаюсь в блаженство, я понял, что любовь только что соединила навсегда наши скрытые магнетические силы. Я спросил — какие ее любимые духи.

— «Ремембер», — ответила она с улыбкой. — Название немного странное, но я очень люблю этот запах. Он вам нравится?

— Он напоминает мне аромат чудного летнего дня на море, — прошептал я с благоговением. Солнце, играющее на песке, и соленую свежесть… Запах, мучительный и глубокий.

Она бросила на меня взгляд, полный бесконечной нежности; губы ее приоткрылись для ответа.

Но она не успела ответить. В эту самую минуту послышался подземный гул, глухой и продолжительный, как сильный громовой раскат; зазвенели стекла, стены задрожали, как если бы тяжелый грузовик проехал мимо дома. А вилла была совершенно изолирована в парке на краю утеса, в пятидесяти метрах от дороги.

— Землетрясение! — воскликнул я, вспомнив то, которое я пережил некогда в Италии.

Не знакомые с подобными; феноменами, остальные собеседники переглядывались скорее с удивлением, чем с тревогой.

— Да ну, дорогой коллега, вы грезите! В этих краях, никогда не бывает подземных толчков, — заметил базельский профессор презрительным тоном.

— Все же было бы благоразумнее выйти на открытое место, — возразила «Звезда», не двигаясь с места.

Несколько минут мы, готовые встать из-за стола, оставались начеку, с салфетками в руках. Но толчок не повторился, и мы устыдились своего волнения.

Первым зазвучал свежий смех юной кандидатки. Я восхищался ее откровенностью:

— Вы меня напугали, господин Маркэн.

— Я в отчаянии, сударыня, и прошу простить меня. Но мне действительно показалось, что я узнаю симптомы, предвещающие подземные толчки. Я был в Неаполе в 1912 году, когда там было легкое землетрясение, и там произошло совершенно то же, что мы только что испытали здесь.

Жолио посмотрел на часы.

— 13 часов 55 минут. Через пять минут башня, быть может, скажет нам, что случилось. Если угодно, перейдем на веранду. Кофе подано.

Но мы были разочарованы. Радио говорило лишь о циклоне, который разрастался, и о новых кораблекрушениях.

«Точное число нам неизвестно, потому что сообщение по кабелю и по радио с Северной Атлантикой прервано. Имея в виду траекторию феномена и быстроту его передвижения, метеорологическая станция предвидит сильную бурю у наших берегов Атлантики и Ла-Манша на сегодняшнюю ночь или завтрашнее утро. Судам, находящимся в настоящее время в море, предлагается укрыться в ближайшие порты… На воздушных линиях Париж — Лондон и Париж — Шербург ближайшее отправление аппаратов отменяется».

Комментарии возобновились. Но я лишь рассеяно прислушивался к ним: шестнадцатичасовой «скорый» должен был увезти меня в Париж, а мне надо было еще заехать домой в Булонь, чтобы забрать вещи. Режиссер предоставлял в мое распоряжение автомобиль; мне нельзя было терять ни минуты.

Я распрощался.

Люсенька Жолио пожелала мне счастливого пути, как если бы вопрос шел о какой-нибудь восьмидневной экскурсии; нехватало только, чтобы она попросила меня прислать ей открытки с видами южного полюса. Ее супруг, более экспансивный, наградил меня горячим поцелуем. Что же касается профессора, то он возобновил свое приглашение:

— Итак, условлено, дорогой коллега, мы завтракаем завтра вместе в «Кларидже». Мы с Эльзой выедем сегодня из Булони в 7 часов 30 минут, чтобы быть завтра в Париже к 11 часам. Приходите в 11 часов 30 минут в таверну «Рояль» и постарайтесь привести вашего друга, господина Ривье.

Я поклонился, скрывая свою радость, и пожал жесткую руку отца, потом — свежую, нежную ручку дочери. Последнее, что запечатлелось в моей памяти, была дружеская улыбка ее голубых глаз, которые я надеялся увидеть завтра опять.

II. ЦИКЛОН НА АТЛАНТИКЕ.

Я должен сказать сразу, что встреча не состоялась, и это было первое выпавшее звено цепи намеченных мною событий.

Согласно точному расписанию, я вышел из вагона в Париже в 20 часов 10 минут. Я поел в вагон-ресторане; ни театры, ни кино не соблазняли меня. Оставив свой багаж в отеле «Терминус»[6] и отправив телеграмму Ривье, я нанял такси и отправился на бульвары подышать воздухом перед сном.

Был теплый сентябрьский вечер; толпы гуляющих и автомобилей разворачивались головокружительной фильмой среди цивилизованного апофеоза электрического света. Как и в каждое мое посещение Парижа, я лишний раз удивлялся беззаботному веселью этого города, на которое, казалось, ничуть не влияло отчаянное экономическое состояние страны и падение франка до 460 за фунт. Одни лишь разносчики газет — «Либертэ» и «Л'Энтран»[7]—экстренный выпуск, — вносили некоторое неприятное беспокойство в поток прохожих, которые быстро раскупали и просматривали свежие, пахнущие типографской краской листки.

Чтобы прочесть их, я уселся на террасе кафэ «Кардиналь», на углу бульвара Осман.

«Бурные дебаты в Палате относительно мер, способных прекратить падение франка… В перспективе министерский кризис… Столкновение аэропланов в Виллакубле».

Относительно ожидаемого урагана газета не сообщала ничего, кроме того, что в 2 часа было передано Башне по радио. Но когда я стал разглядывать бульвар, сияющее объявление привлекло мое внимание. В глубине перспективы на крыше громадного здания «Париж — Прожектор», развертывался сказкой огненных букв:

«Буря свирепствует на Азорских островах… Новые кораблекрушения… Четвертиуаттная лампа Фебус — домашнее солнце… Гибель трансатлантического парохода «Зюдерзее»… Пейте аперитив[8] Кишоф…»

Глубокая меланхолия разрасталась во мне при виде такого смешения вестей об ужасах и повседневщины. Я с горечью наслаждался этим вечером в Париже, последним, быть может, перед долгим отсутствием. Кто знает, — год, два, а может быть, и больше предстоит провести в печальных пустынях Антарктиды?

Но что из этого! Я никого не покидаю: я один на свете, с тех пор как мать моя и жена погибли в Париже в апреле 1918 года от снаряда «Берты»… Ирония судьбы! — в то время, когда мой госпиталь стоял в Мало, ежедневно подвергаясь обстрелу орудий Диксмюдэ… Детей нет, семьи тоже. Лишь несколько друзей, в лучшем случае таких, как Жолио и Ривье…

Славный Жан-Поль! Его благодарность — надежная. Случайно купаясь вместе лет пятнадцать тому назад, я спас ему жизнь — это так, но много ли нашлось бы людей, которые помнили бы об этом долго? Спроси я у него завтра тысячу франков, он даст мне их с улыбкой. А пока что, ему именно обязан я возможностью бежать от неудовлетворяющего меня существования; это он в последнюю минуту представил меня в качестве судового врача капитану Барко, экспедицию которого он субсидирует. Мое существование… И я перебираю в памяти последние девять лет. Девять лет жизни врача, кочующего из Парижа в Трувиль, из Трувиля в Санари, из Санари в Булонь, не имеющего возможности обосноваться окончательно и не находившего во всякого рода флиртах ничего, кроме мимолетного развлечения, оканчивающегося разочарованием… Я вижу, наконец, свою решимость сбросить этот старческий облик и обновиться путем самовольного изгнания в далекие пустыни и героической жизни на полюсе.

В это время мимо меня по тротуару прошла молодая женщина — высокая, стройная и одетая в такое же синее пальто, какое было утром на Фредерике; последняя представилась мне отчетливо; подумал — это галлюцинация, и ощутил смущение подобное тому, какое овладевало мною в ее присутствии. Ее духи «Ремембер» вызывали в моем представлении в этот парижский вечер все великолепие залитого солнцем летнего пляжа. Я опять видел перед собой ее улыбку. Фредерика! Новая заря!..

Ax! жизнь с тобой была бы, может быть, спокойнее и слаще!..

Но я пожимаю плечами, возмущенный собой и своим сумасшедшим воображением, которое уже рисует мне будущее, когда белокурая кандидатка станет верным спутником моей жизни, моим духовным союзником… Но что ты, безумец! Ты послезавтра отправляешься в Антарктиду… Твое счастье, не правда ли, эта встреча in ex-tremis[9], которой ты не можешь воспользоваться… Я должен увидеть ее завтра! А что потом? Хорошее дело! Узнали ли мы друг друга, позавтракав вместе разок? А если наша симпатия возрастет, она лишь отравит мой отъезд, на который сегодня утром еще я смотрел, как на освобождение. И еще ее отец, этот загадочный швейцарец, — чего он от меня хочет? Чего он хочет от Ривье? Если я окажу ему эту услугу, отдаст ли он мне за это руку дочери? Да нет же! Это абсурдно. Никто так не женится — после двух коротких встреч, накануне отъезда на край света!..

Я плохо спал эту ночь, потому что слишком рано улегся в своей комнате в отеле «Терминус-северный»[10].

Мне снился крейсер во время кораблекрушения; Фредерика была капитаном, а ее отец развлекался тем, что вылавливал удочкой плавающие трупы.

Я не закрыл с вечера ни окон, ни ставней. Когда я проснулся, в комнате было так темно, что я подбежал к окну, чтобы проверить время по вокзальным часам. Было уже восемь часов. Лил дождь, небо было свинцовое, под бешеными порывами ветра звенели оконные стекла. Это была предсказанная накануне буря. Первая моя сознательная мысль была о Фредерике, которая теперь должна была садиться на пароход в Булони в эту отчаянную погоду, которая на побережьи была несомненно еще хуже.

На авеню Вилье, у Жана-Поля Ривье, куда я отправился к 10 часам, согласно посланной накануне телеграмме, меня ожидало первое разочарование. Банкир накануне утром выехал в Биарриц, вызванный телеграммой к жене, и вернется только через два дня.

Какая неудача! Прощай надежда исполнить обещанное мною Гансу Кобулеру! Но тем хуже для него. Для меня важнее всего было позавтракать в его обществе, а главное в обществе его дочери.

Остающееся до назначенного свидания время я провел в условленном месте встречи — таверне «Рояль», читая утренние газеты и наблюдая дождь.

По последним известиям, после целого ряда новых опустошений на Атлантике, циклон достиг берегов Франции и около часу ночи обрушился на Бретань. Лодки, оставшиеся, несмотря на сделанное предупреждение, в море, потонули. Даже в портах и кое-где в заливах яростный прибой натворил немало бед.

В одиннадцать часов «Пари-Миди»[11] принес мне новые подробности, — впрочем, краткие и случайные, потому, что циклон опрокидывал телеграфные столбы и прерывал сообщение с столицей. Даже радиопередачи получались сбитые «паразитами» магнитной бури, свирепствующей во всем полушарии.

Прибой — волна в несколько метров вышины — обрушивался постепенно на все побережья Западной Европы:

Ирландии, Англии, Франции, Испании, Португалии, «В Ла-Манше он достиг Шербурга в 3 часа, Гавра — в 5 часов и, возрастая в силе, в своеобразном мешке, образуемом загибом побережья от Соммы до мыса Гринэ, он в половине седьмого смел Беркскую дамбу, разрушая по дороге виллы, и снес железнодорожный мост через Каншу в Этапле…»

Это была большая линия из Калэ в Париж, прерванная в это утро за два часа до прохода скорого поезда, которым должны были приехать Фредерика и ее отец.

С последними остатками надежды (Кобулеры могли передумать и выехать ночным поездом) я подождал еще час. Но никто не явился.

Я позавтракал один в первом попавшемся ресторане, проклиная циклон и стараясь отделаться от преследующего меня образа Фредерики. После завтрака, выпив кофе с бенедиктином и выкурив две сигары, я обнаружил, что мне остается еще пять долгих часов до отъезда. Какая-то мизантропическая извращенность помешала мне сделать два-три визита, как я предполагал сначала; я углубился в свою угрюмую меланхолию и весь свой последний день в Париже прошатался по разным кафэ.

Столица жила, повидимому, мало интересуясь морской катастрофой, угрюмая, как бы недовольная ужасной погодой.

Беспрерывная вереница автобусов и такси, движущаяся под проливным дождем, имела какой-то мрачный, жестокий вид. На тротуарах прохожие, полускрытые зонтиками, которые они держали обеими руками, быстро передвигали ноги… ноги в серых, забрызганных грязью брюках, женские ноги всевозможных размеров и калибров в шелковых чулках и в туфлях на высоких каблуках, которые чудом сохранялись в целости при таком наводнении.

С четырех часов новые специальные выпуски газет помогли мне коротать время.

Бедствие разрасталось. Немая со вчерашнего дня Америка наконец прислала свою долю подробностей — via[12] Пернамбуко — Дакар:

«Ранее и гораздо сильнее Восточной Европы пострадали от неожиданного урагана западная часть Соединенных штатов и Канады. Волна высотой около тридцати метров, настоящая водяная скала, обрушилась на побережье обеих этих стран (сначала на Новую Землю), уничтожая порты, вздымая суда и бросая их на небоскребы. В то время, как печатаются эти строки, жертвы насчитываются уже десятками тысяч…»

Согласно интервью с директором Метеорологической станции по поводу непредвиденной аномалии, эта двойная, так сказать, буря с головокружительным перемещением бороздила одновременно в двух противоположных направлениях Америку и Европу, как бы исходя из одного центра атмосферических и морских пертурбаций».

*

В 19 часов скорый поезд уносил меня в направлении Марселя в ранних сумерках, под проливным дождем с градом, который барабанил в стекла, как настоящая шрапнель. Обед в вагон-ресторане… Часы сплина в отделении вагона первого класса, визави — два англичанина, которые до самого Лиона упорно не тушили электричества и читали…

Солнце, пригрев мне щеку, разбудило меня. Плоский пейзаж Ла-Кро быстро мелькал в зеркале под чистой лазурью; но тополя по обе стороны насыпи гнулись под бешеным мистралем. При выезде из туннеля Нерт развернулось Средиземное море — сине-стальное, ощетинившееся белыми гребнями волн. Тут тоже была буря, но сухая буря: и корабли нашли верное убежище за многочисленными молами, которые гостеприимно раскрывали перед ними объятия от эстокады до самого Марселя, потому что океанский прибой останавливался на пороге Средиземного моря, у Гибралтарского пролива.

В восемь часов я вышел из вагона на вокзале Сен-Шарль, и такси унес меня со всем моим багажем по залитым солнцем улицам старинного Фоейского предместья, вдоль живописной и оживленной Каннебиеры, в Старый порт, где у Бельгийской набережной стоял на якоре «Эребус II».

III. ОТПРАВЛЕНИЕ «ЭРЕБУСА II».

Обычное в день отправления оживление царило на этом гордом трехмачтовом судне, построенном для борьбы со стихиями, но мне, профану, оно показалось простым пароходом. Матросы в красных фуфайках с белыми монограммами, растянутых их могучими мускулами, хлопотали у раскрытого люка, в который лебедка выгружала боченки из стоящего на набережной грузового автомобиля.

В желтой пыли, которая просачивалась из боченков и покрывала тонким слоем грузовик и мостовую, я с удивлением узнал серу.

Но дежурный у сходен уже завладел мною; он отвел меня на верхнюю палубу к капитану Барко, крепкому, лет пятидесяти, человеку с безволосым аскетическим лицом, которое фотографии журналов и газет сделали популярным еще во время его первых антарктических экспедиций.

Держа мою визитную карточку в руках, он долго и упорно смотрел на меня своими глазами морского волка… так долго, что я даже отвел глаза. Наконец он протянул мне руку и произнес с некоторой сухостью:

— Добро пожаловать, доктор… раз вы друг господина Ривье. Я не подумал в своем письме спросить вас, переносите ли вы морскую качку. Да? Потому что мы попляшем завтра под этим мистралем. — Он подозвал офицера, который наблюдал за маневрами в нескольких шагах от нас. — Лефебур… Вот господин Лефебур, мой помощник. Он отведет вас в вашу каюту, доктор. Я вас представлю вечером вашим коллегам. До свиданья.

Я последовал за помощником.

Лефебур… Роберт Лефебур… Что напоминает мне это имя? Спускаясь по лестнице, я изучал смуглое лицо моего спутника, который лукаво подмигивал мне.

— Что же это, Антуан, ты не узнаешь больше старых приятелей? Бебер, вспомни своего гимназического товарища Лилле, с которым ты обменивался почтовыми марками и который списывал у тебя латинские переводы.

Я вскрикнул. Какая неожиданная радость встретить знакомого на этом судне! И я предоставил свои фланги горячему объятию веселого моряка.

Проведя меня по узкому проходу штирборта в комнатку полупортика, которая отныне должна была стать моим жилищем на долгие, долгие месяцы, Лефебур помог мне разместить мой багаж, и пока я переодевался в мою новую форму судового врача, купленную в Булони (синяя куртка с галунами по гранатовому бархату), он сел потурецки на край моей койки и, не откладывая более, принялся меня просвещать:

— Старик встретил тебя холодновато? А? Он было выбрал уже своего племянника судовым врачом. Но так как твой друг Ривье дает все средства на экспедицию, то племянником пришлось поступиться в твою пользу. Но это неважно, тебе повезло, что ты стал здесь судовым врачом, то есть почти независимым человеком. Если бы ты был офицером, например, тебе бы, пожалуй, пришлось надевать латы. Или даже если бы ты входил в состав технического персонала… Потому что, знаешь ли, мы везем: натуралистов, фотографов-кинематографистов, геологов — палеонтологов, минералогов… Целую Академию наук. Не считая (ты этого не знаешь, вероятно) инженеров. Один, два, три, четыре инженера: Да, сударь, четырех горных инженеров на южный полюс! Это тебя поражает, но тебя ждет еще не мало сюрпризов. Если я расскажу тебе о нашем грузе: экстракторы, бараки, передвижной мост, переносная железная дорога с рельсами на много километров, и наконец (держись, дружище!) девятьсот бочек. серы! Ты чистосердечно верил, судя по газетам, что мы отправляемся прямо к полюсу и притом с чисто научней целью? Но это было бы несвоевременно: ведь теперь на южном полушарии только начинается весна; а кроме того, скажи, похоже ли это на такого дельца, как твой друг Ривье, не «оплатить» себе экспедицию? Итак, мы отправимся сначала в Габон, где и сдадим девятьсот бочек серы (кошмар капитана — «этот смелый исследователь», как называют его газеты, бесится, видя себя в роли капитана вульгарного грузового парохода). После чего… Но я расскажу тебе это позже. Ты готов? Теперь 10 часов, поедем позавтракать на Каннебиеру. Я сегодня не дежурю, и мы отправляемся только в 16 часов.

Держась под-руку и преодолевая бурные порывы мистраля, мы отправились в город и уселись на крытой террасе кафэ «Гласе». И над рюмками кюрассо[13] начался неизбежный в день отплытия разговор — о буре. Я стал расспрашивать Лефебура:

— Я не читал газет сегодня утром. Что в них говорится?

— Ничего нового со вчерашнего дня, материальные убытки и жертвы… Но, когда я сходил с вахты недавно, Мадек, радиотелеграфист, говорил мне о длинной передаче, только что им принятой, которая дает объяснение прибою. Вопрос действительно в подводном вулканическом извержении. Грузовому пароходу «Шамплайн», идущему из Монреаля в Гавр, удалось захватить океанское течение вдоль, а не поперек: (в последнем случае он бы погиб), он сигнализирует, что заметил на северном горизонте новый, остров на 43° восточной долготы и 55° северной широты. Положение определено приблизительно, потому что судно уже двое суток, вследствие сильного тумана, лавирует наугад. Остров, очевидно, вулканического происхождения. И так как в этом месте глубина океана достигает четырех тысяч метров, можешь себе представить, какое перемещение вод должна была вызвать эта масса лавы, поднявшаяся на поверхность океана…

Мы позавтракали на набережной Рив-Нейве в ресторанчике «Ла-Каскад», где, как обычно в Марселе, сидели бок-о-бок докеры в простых рубахах и элегантные парочки, которых ждали собственные автомобили.

Наслаждаясь «ракушками» — лиловыми, зелеными, медвежьего цвета — и традиционным буйабезом[14], мы рассказывали друг другу свое существование со времени окончания училища. Каждый из нас говорил, собственно, для себя и из вежливости делал вид, что слушает другого.

За полчаса до снятия с якоря, т. е. в три с половиной часа пополудни, мы направились к «Эребусу II», трубы которого извергали густые клубы дыма.

Огромная толпа запрудила всю набережную, где затертые ею трамваи тщетно трезвонили; ветер разносил героические звуки орфеона, который устроился тут же в толпе рядом с фотографами и киносъемщиками. Понадобились усилия двух полицейских, чтобы проложить нам дорогу.

Но на судне наблюдалась растерянность. На носу и на корме весь экипаж озабоченно и тихо переговаривался. Все глаза были устремлены на капитана Барко, который шагал по своему мостику, скрестив на груди руки и сердито нахмурив брови.

— Не едем! — прошептал нам начальник судовой команды Нерфи, когда мы вступили на палубу. — Распоряжение министерства. «Старик? в бешенстве. Остерегайтесь, господин Лефебур… Ах, доктор, только что получена для вас депеша по беспроволочному… Она у Ле-Мулека. Да вот он вас разыскивает, этот высокий рыжий, который разговаривает с вахтенным,

Я подбежал к матросу, получил синий конверт и вскрыл его с сердечной дрожью.

Подписано: «Ганс Кобулер».

Профессор извинялся за неудавшееся свидание и посылал мне свои и своей дочери пожелания счастливого пути.

У меня закружилась голова. На этой палубе судна, среди звуков музыки и воя расходившегося мистраля, который вырывал у меня из рук листок, мне казалось, что я снова вдыхаю аромат духов Фредерики и слышу дорогой голос: «Счастливого пути, доктор!..».

Несколько долгих минут простоял я, склонившись на борт, и глядел, как зачарованный, на сверкающую поверхность воды.

Но Лефебур вернулся и хлопнул меня по плечу:

— Не плохие вести, дружище? Наверное от твоей подружки? Это видно по твоей физиономии. Счастливец! А кстати, знаешь, что происходит? Нас задерживают. И мы ожидаем курьера министерства, который решит нашу судьбу. Будьте готовы сняться с якоря завтра 8 утра, — говорят по беспроволочному. «Старика» чуть не хватил удар: он хотел ослушаться и все-таки уйти. Но подожди минутку: я пошлю к чорту всех этих идиотов, которые смотрят на нас. Они осточертели нам со своей музыкой. Раз мы не уходим сегодня.

При таких-то тревожных обстоятельствах вошел я в контакт со своими сослуживцами и с ученым персоналом «Эребуса II». Множество гипотез, которые с волнением строились всеми по поводу задержки судна, создавали атмосферу сближения, окутавшую и меня. Эти несколько часов общего волнения сделали больше для моего знакомства с судовым обществом, чем сделали бы несколько дней обычных визитов.

Двое из моих новых компаньонов (кроме Лефебура) казались мне особенно симпатичными: минералог Исидор Грипперт, молодой человек, лет тридцати, с круглыми очками на близоруких глазах, который интересовался также астрономией — моя «скрипка Энгра»[15] и геолог-палеонтолог Максим Вандердааль, северянин[16], как и я.

Прежде чем провести на якоре у Бельгийской набережной свою первую ночь на судне, которое должно было качаться теперь на разбушевавшихся волнах Средиземного моря, я воспользовался этой отсрочкой, что-бы послать «Гансу Кобулер, отель «Кларидж», Париж», длинную, очень любезную телеграмму. По какой-то административной тонкости почтовое отделение «Эребуса II», которое, между прочим, получило беспроволочную на мое имя, не имело права передавать частных телеграмм с тех пор, как судно было задержано. Пришлось бежать на городской почтамт.

*

С семи с половиной часов утра, машины были под парами и ждали только посланного из министерства и приказа сняться с якоря. Мистраль дул с прежней силой, но на этот раз зевак на набережной было мало: ни одного журналиста, никаких официальных представителей.

Ровно в восемь часов полным ходом подлетел такси и остановился перед мостками «Эребуса II». Капитан корвета в полной форме взошел на борт и, раскланявшись с нами холодно, но учтиво, исчез в каюте капитана Барко.

Пятью минутами позже оба взошли на мостик, оживленно беседуя: Преобразившийся капитан Барко казался веселым несмотря на теоретическое разделение своего авторитета с морским офицером. Но последний, заложив руки. в карманы, подчеркивал свое равнодушие к производимым маневрам.

Прозвенел звонок в машинном отделении. Раздались приказания. Выбрали якорную цепь, винт заработал в жирной воде порта, набережная стала потихоньку удаляться, и с постепенно возрастающей скоростью заскользила перед нами панорама обоих берегов, и Каннебиера, все уменьшаясь, виднелась лишь в перспективе за кормой.

Элеватор протянул на минуту над нашими головами свою футуристическую арку; прошли мимо форта Сен-Жана; первый толчок боковой качки заставил меня зашататься на ногах. Телеграфные звонки регулировали ход судна, согласно приказаниям капитана: «Левый борт… Усилить… Полный ход…», и «Эребус II», носом на юго-запад, пошел нормальным ходом по пятнадцати узлов в час, несмотря на все усиливающуюся боковую качку.

Уцепившись за носовую платформу верхней палубы, забрызганный пеной, с горящими от бешеных порывов мистраля глазами, я смотрел на удаляющиеся берега Франции и думал о Фредерике.

Я начал испытывать первые приступы морской болезни, когда раздался резкий свисток. Матрос, тронув меня за плечо, попросил спуститься на нижнюю палубу.

Там я нашел в сборе весь штаб и весь ученый персонал. В центре стояли морской офицер и капитан Барко.

— Господа, — объявил последний, окинув нас блестящим гордостью взглядом, — господа, мы не идем к южному полюсу. Республиканское правительство поручает нам другую миссию, и я имею честь представить вам господина де-Сильфраж, капитана корвета, который является носителем министерских приказаний,

Нам поручено исследовать новый остров, временно названный островом N, который вынырнул три дня тому назад среди Атлантики благодаря подводному вулканическому извержению,

IV. ОСТРОВ N.

Первые четыре дня плавания оставили во мне воспоминание лишь об ужасно мучительной дурноте. Меня трясло в моей койке, как на тех колесницах с сумасшедшими движениями, которыми изобилуют ярмарочные карусели. Я как сейчас вижу перед собой полупортик моей каюты, вздымающийся к белесому небу и в ту же минуту опускающийся в какую-то бездонную пропасть на дно морское, погружающую мою каюту в жуткий могильный мрак. Я вижу лицо юнги, который навещал меня, тщетно уговаривая поесть, и Лефебура, с непромокаемого плаща которого ручьями текла вода. Лефебур бросал мне в приоткрытую дверь:

— Ну что, дружище, все такой же кислый? Ты не расположен еще притти полечить этих господ, твоих товарищей по науке?

Все могли бы скончаться, и в то время это меня ничуть не обеспокоило бы. Единственным серьезным несчастьем за эти четыре дня было исчезновение геолога Вандердааля, которого волной смыло в море. Но тут я все равно ничем бы не мог помочь и только искренно пожалел, когда узнал о безвременной гибели моего симпатичного и несчастного земляка.

Не я один испытал мучения морской болезни, которая произвела большие опустошения в рядах ученых; три места за столом в кают-компании пустовали еще, когда я наконец 12 сентября явился к завтраку. Море было еще не спокойно, но меня больше не укачивало, и я чувствовал волчий аппетит.

Согласно господствующему на всех судах во время дальних зимних плаваний обычаю, в целях теснейшего объединения всех членов экспедиции, для более успешного сопротивления холоду и для создания атмосферы товарищества и сплоченности людей против враждебной им природы, все семнадцать членов штаба (за исключением находящихся на вахте) и весь ученый персонал кушали за одним столом, возглавляемым то капитаном корвета, то капитаном Барко.

— А я думал, что вы не боитесь качки, доктор? — заметил последний с иронией при моем появлении.

Но этим только и ограничилась вся его месть, и я должен сказать, что впоследствии его недовольство моим назначением скрылось под безукоризненной вежливостью, обычно свойственной ему, за исключением редких приступов гнева, когда он становился необыкновенно груб, и в ругани, — он ругался исключительно на английском языке, — превосходил любого американского боцмана.

Мой насмешливый друг Лефебур стоял на вахте, а соседи, минералог Грипперт и радиотелеграфист Мадек, ограничились безобидными шутками.

Открытие острова, к которому мы плыли, было, на первый взгляд не менее героической целью, чем наше первоначальное назначение, и интерес предприятия поддерживал в публике миролюбивое и терпимое настроение. Кроме того, ученые видели во мне собрата, а моряки относились к судовому врачу, лицу, почитаемому почти наравне с «командиром, после бога», с уважением, к которому мы не привыкли на суше.

Мы подходили к вероятному месту нахождения острова. Но указания долготы и широты, данные пароходом «Шамплайн», оказались ложными; втечение двух суток тщетно продолжались наши поиски наугад, в северном направлении…

Несмотря на то, что буря ослабела, и лишь мертвая зыбь волновала водную поверхность, море было совершенно пустынно под черным небом. Трансатлантическое сообщение еще не было восстановлено после циклона; да, впрочем, если верить радио, морские силы Соединенных штатов были «практически уничтожены», а силы европейских стран сильно пострадали.

Со времени отъезда из Марселя, из сведений о Франции и Америке, воспринятых нашей антенной, мы почерпнули мало нового, кроме описаний колоссальных бедствий, причиненных на океане «вулканическим извержением». Во всех странах была организована подписка в пользу жертв циклона; об этом говорилось гораздо больше, чем об острове N.

Выражали даже сомнение по поводу его существования, и газеты называли это сообщение уткой. Несмотря на это, в Совете Лиги наций, по предложению французского делегата, обсуждался вопрос о том, какому государству будет вручен мандат этой вновь открытой территории. Но так как мы посылали всю свою корреспонденцию «секретным шифром», радиостанции не выдавали публике секретного назначения «Эребуса II», и мы в полнейшем «инкогнито» плыли к острову, имея преимущество в несколько дней в том неправдоподобном случае, если бы у какой-нибудь другой нации также нашлось оборудованное судно, готовое к отплытию в полярные моря.

Наконец 14 сентября мы были в виду острова N, в двухстах милях к северо-западу от указанного места. Небо было облачное, погода пасмурная. Был резкий холод, несвойственный этому времени года. Сильный норд-ост обдавал нас своим ледяным дыханием; сильный дождь порывисто хлестал наши лица, несмотря на поднятые капюшоны плащей. В промежутке между двух «склянок», около полудня, раздался крик: «Земля у левого борта!» Когда профаны смогли наконец различить ее, они увидели нечто вроде снежного конуса, возглавляющего черные утесы, резко выделяющиеся на фоне свинцового неба.

Остров имел приблизительно шесть километров в длину, а конус — девятьсот метров высоты. Но больше всего поразило нас то, что над вершиной его не видно было ни паров ни дыма.

— Это все-таки забавно, — бурчал Лефебур (мыс ним приютились за причальным плотом у рубки, которая немного защищала нас от дождя и ветра). — Это очень странно для вулканического острова. Я видал один такой в 1909 году, в Зондских островах, недалеко от знаменитого Кракатоа. Ну что же, он был не более нескольких сот метров длины и еле выделялся над уровнем моря. Можно было подумать, что это спящий кит… Но тот-то дымился, уверяю тебя, он дымился, как десять фабрик, дымился через все поры, даже спустя месяц после его появления.

Подвигаясь прямо к острову, «Эребус II» замедлил ход. Оба капитана с биноклями в руках тщательно изучали поверхность острова, подыскивая подходящее для причала место. На мостике, рядом с ними, рулевой с приемниками измеряющего глубину аппарата на ушах громко выкрикивал цифры.

Капитан Барко с минуты на минуту ожидал появления плоской возвышенности, на которую, логически, должен был опираться новый остров. Ничего подобного; глубина держалась от трех тысяч восьмисот до четырех тысяч метров.

Тем временем остров стал ясно виден даже невооруженным глазом. Конус, свободный от снега в своей нижней части, оказался тёмнокрасным, с желтыми крапинками и совершенно другой породы, чем цоколь, состоящий из черной скалы, изборожденной жилами. Одна из них делала возможным доступ к плоскогорию, окружавшему основание снежного конуса.

Лефебур обратил мое внимание на странную форму последнего:

— Точная копия силуэта мыса Корковадо в Рио-де-Жанейро, когда смотришь на него с бульвара Бота-фого. Силуэт только, не цвет… Из чего, чорт возьми, состоит он, этот-то Кормовадо? Можно бы поклясться, что он из красного дерева с золотой инкрустацией.

Так как до наступления темноты оставалось не более двух часов, нечего было и думать обойти остров, чтобы найти более благоприятное место для высадки. В своем нетерпении (разделяемом, впрочем, всеми) ступить на эту новую землю капитан направил судно к ближайшей извилине черных утесов.

Мы были от них на расстоянии всего лишь полумили.

— Четыре тысячи пятьдесят метров, — объявил рулевой.

— Это совершенно неправдоподобно! Это невероятно! — воскликнул капитан. — Что же этот остров вынырнул из глубины, как вершина базальтовой горы, или как стержень колонны? Если так будет продолжаться, нам даже нельзя будет бросить якоря.

Действительно, на всем видимом прибрежьи не было ни одного рифа, ни одного осколка срытых подводных камней; морской прибой ударялся непосредственно о подножие вертикальных утесов, обнаженных, как свежий обломок.

В небольшом подобии бухточки глубина оказалась все еще в четыре тысячи метров. «Эребус II» остановился.

В море была спущена моторная шлюпка. Капитан назначил одного механика и четырех матросов, Лефебура, Грипперта, инженера Фреснеля и меня, чтобы сопровождать де-Сильфража и его самого в этой первой высадке.

— Но, — заметил он, — мы, вероятно, встретимся с неостывшей еще лавой. Я раздам вам зимние сапоги с амиантовыми подошвами. Это — великолепная термическая изоляция, которая предохранит наши ноги от жара, так же, как предохранила бы от холода.

Экипированные таким образом, мы уселись на местах, и шлюпка отчалила под ритмическое постукивание мотора, глухо отражаемое утесом. Дождь ручьями стекал с наших плащей. Меланхолия ландшафта угнетала даже жизнерадостного Лефебура. За все время переезда единственными словами — кроме слов команды, — нарушившими молчание, были замечания Грипперта; он с странной настойчивостью обращал наше внимание на абсолютное отсутствие моллюсков и морских водорослей у подножия утесов… и на идеальную чистоту их, хотя было как раз время отлива.

Но что же тут удивительного, раз остров существовал всего лишь десять дней, раз он только что появился на свет, порожденный взрывом центрального пламени? И никто не удостоил минералога ответом.

Мы были взволнованы, высаживаясь на эту девственную почву, по которой никогда еще не ступала нога человека, и попирали ее с робким почтением. Шаги наши звонко отдавались, как на металлических плитах! Не видно было ни камушка, ни травинки, ни мха, ни лишая.

Капитан корвета первый соскочил на землю. Он держал в руках длинную палку, обернутую с одного конца в кожаный чехол. Это было трехцветное знамя, которое он развернул, произнеся звучным голосом: — Именем правительства и народа французского, я, Альберт де-Сильфраж, офицер национального флота, объявляю этот новый остров во владении моей страны.

Он подкрепил эту формулу выстрелом из револьвера, повторенным многоголосым эхо ущелья, потом стал искать какой-нибудь расселины, чтобы воткнуть древко своего знамени. Но почва была тверда, как скала, и матросу сильными ударами кирки не удалось оторвать ни одного осколка; лишь тонкие чешуйки, похожие на металлические стружки, отделялись под ударами. Пришлось отказаться от этого намерения; знамя свернули, засунули обратно в чехол, и одному из матросов было поручено нести его до более удобного места.

Высадившись на сушу, минералог и инженер тотчас бросились на четвереньки, чтобы рассмотреть почву.

— Железо, — бормотал первый. — Природное железо! Внешнее окисление… Очевидно! Так и есть, не может быть сомнения.

— Я бы скорее сказал, что это базальтовая скала, — сомневался инженер. — Порфирородный черный сапфир, если не ошибаюсь… Жаль, что нет больше бедного Вандердааля. Он живо определил бы нам природу и возраст этого грунта.

— Так вы думаете, что минералог не разбирается в этом так же хорошо, как геолог, — возмутился Грипперт, поднимаясь на ноги.

В свою очередь капитан Барко нагнулся и ладонью пощупал почву. У него вырвался крик удивления:

— Но… но эта почва холодна.

— А вы полагали, что она горячая, капитан? — с иронией спросил Грипперт.

— Еще бы! Раз на этом самом месте восемь дней тому назад был океан в четыре тысячи метров глубины. Ведь несомненно надо было, чтобы произошло вулканическое извержение, разлитие горючих материй из самого ядра земного шара до морской поверхности…

— И для того, чтобы этот остров являлся базальтовой скалой порфирородного черного сапфира или какой-нибудь другой аналогичной лавы, — поддерживал инженер. Температура плавления лавы в среднем равняется четыремстам градусам; она могла остыть, но железо, доведенное до состояния плавления — тысячи пятисот градусов, — было бы еще раскалено докрасна, несмотря на восемь дней дождя и холодного воздуха...

— Господин Фреснель, мне кажется, что вы заблуждаетесь, а что господин Грипперт прав, — заявил вежливо флотский офицер. — Посмотрите сюда.

И, вынув из кармана маленький компас, который он носил в виде брелока, он поднес его к стенке скалы. Магнитная стрелка заколебалась на своей оси, обозначая притяжение. Несомненно, что это была действительно железная черная скала.

Инженер присоединился к общему мнению. Окинув взглядом окрестность, он воскликнул, сразу просияв:

— Но тогда, господа, этот остров — рудник. Неисчерпаемый рудник. Здесь больше железа, чем во всех вместе взятых залежах железа всего мира. Да еще в самородном состоянии, не в форме минерала… У нас здесь хватит пищи для всей земной промышленности, даже если бы она утроила, удесятерила потребление втечение многих тысяч лет.

— Это целое состояние для Франции, — провозгласил де-Сильфраж. — Вы, капитан, не жалеете более, что не попали на южный полюс?

Минералог продолжал свои исследования. Его пронырливые глаза остановились на Лефебуре и на мне в ту минуту, как мы занялись обследованием малюсенького ручейка, который протекал по крутому склону ущелья. Забавный феномен — вода была кроваво-красная.

Лефебур попробовал ее, но тотчас выплюнул с отчаянной гримасой.

— Чорт, — пробормотал он. — Она здорово железиста. Но увидишь, старина Антуан, что эскулапы, твои собратья, объявят ее восхитительной для ревматиков и прочих калек и устроят здесь курорт.

Подойдя к ручью, Грипперт зачерпнул пригоршней воду и, дав просочиться жидкости, с интересом стал рассматривать на своей ладони, окрашенной в красный цвет, три-четыре желтоватых камешка, величиной с кукурузное зерно.

— Золото! — воскликнул я, подпрыгнув от удивления.

— Золото! — повторил Лефебур своим звучным басом. — О боги! Золотые самородки! Я видел такие в Капштадте… Это золото!

Магическое слово в одну минуту привлекло к нам всех наших спутников, в том числе и; матросов.

— Это действительно не может быть ничем иным, как золотом, — подтвердил инженер, взвешивав зерна, которые минералог, не говоря ни слова, высыпал ему на ладонь.

Они переходили из рук в руки. При их холодном и плотном прикосновении энтузиазм охватил нас. Огромная надежда!

— Золото! — подхватил капитан Барко. — Где вы это взяли, господин Грипперт?.

— Там, в ручье, очевидно, берущем начало у подножия этой вершины, увенчанной снегом. Эта вода насыщена хлористым золотом — легко растворимой и даже расплывчивой солью. Следовательно, повидимому, вершина эта, вся или частично, представляет собой пудинг или, если вы предпочитаете, густые выжимки из хлористого золота и золотых самородков. Это кажется мне правдоподобным, но, повторяю, чтобы убедиться, следует подняться на вершину и проверить мою гипотезу на месте.

— Вперед, вперед! — прогремел де-Сильфраж.

Но прежде всего капитану пришлось призвать к порядку четырех матросов, которые с увлечением рылись в ручье и набивали себе карманы самородками, и приказать механику, под угрозой кандалов, не покидать шлюпку.

Подъем начался. Не прошли мы и ста метров, как ущелье стало суживаться между высокими железными стенами, постепенно превращаясь в узкий зигзагообразный коридор, наконец, в узкую щель в один-два метра ширины. Нам пришлось растянуться индейской цепью, бредя по красной воде, под дождем и градом, которые еще больше сгущали зловещий сумрак. Наши амиантовые подошвы, предназначенные для хождения по снегу и льду, рвались на шероховатостях этой металлической почвы.

Пожираемые любопытством, мы все же продолжали подвигаться вперед, не обращая внимания на приближающиеся сумерки.

Но, по прошествии получаса этого убийственного подъема, матрос, шедший впереди в качестве разведчика, испустил крик бешеного отчаяния: проход упирался в вертикальную стену, с которой каскадом ниспадала красная вода, смешанная с подскакивающими самородками. Стены были гладкие, как ладонь, и достигали высоты ста метров. Не было никакой возможности преодолеть это препятствие. Пришлось отступить. Подобрав несколько зерен золота, мы спустились обратно по ущелью, окутанному почти абсолютным мраком. Промокшие, разбитые, с израненными ногами (потому что наши амиантовые подошвы превратились в лохмотья), мы заняли места в шлюпке, а пятью минутами позже были опять на «Эребусе II», где каждый поспешил в свою каюту, чтобы переодеться.

V. УРОК АСТРОНОМИИ.

Все сошлись в кают-компании с восклицаниями благодушного удовлетворения. Электричество блестело, радиаторы, наполненные горячей водой, поддерживали температуру, приятно контрастировавшую с холодом и и сыростью снаружи. Крепкий грог окончательно вернул нам душевное равновесие, и когда задымились трубки и папиросы, разговор, доселе обрывистый и беспорядочный, стал наконец более связным. Мы рассказали оставшимся на борту товарищам о нашем открытии. Каждый выражал нетерпение. Всем хотелось поскорее дождаться завтрашнего дня, чтобы снова попытаться подняться на верхнее плоскогорье железного утеса, добраться до снежной вершины и убедиться, что из нее именно происходит золото, катящееся по красному ручью.

Но никто не решался верить в это сказочное богатство. Несмотря на образцы, которыми каждый любовно побрякивал на ладони, нас не оставляли сомнения. Остров из железа и золота, вынырнувший из пучины при извержении и остывший после восьми дней существования до температуры окружающей атмосферы… Нет, это абсурд! Капитан явился выразителем общего желания: — Господин Грипперт! Вы, несомненно, составили себе определенное мнение на этот счет? Я буду вам очень обязан, если вы нам его сообщите.

Минералог, со вторым стаканом грога в левой руке, грел у радиатора правую, обожженную кислотой. Он повернулся к нам:

— Охотно, капитан! Я убежден твердо и могу вам резюмировать в двух словах. Этот остров не есть результат вулканического извержения. Он даже не земного происхождения. Лишь кислород, который облек его поверхность тонким слоем железистой окиси, заимствован у газа, которым мы дышим, впродолжение нескольких секунд, когда его поверхность — только она — была раскалена добела, вследствие своего трения об атмосферные слои… Другими словами, господа, если не замечается никакого повышения температуры на почве этого острова, состоящего из массы железа и золота, повидимому, оторванной от геологических слоев, существующих уже втечение сотен или тысячи веков, то это потому, что в этом острове мы имеем глыбу вещества, явившегося из глубин пространства. Осколок какой-нибудь неведомой планеты, крошечное светило, упавшее с небес… гигантский аэролит… болид!

Последовал общий взрыв негодования:

— Что вы хотите сказать? Это абсурд! Болид таких размеров? Да он бы проломил земную кору! Видали вы его падение? Его бы заметили, как всякое другое светило, в предшествующие ночи…

Но Грипперт выдержал бурю.

— А почему бы нет? Если этот болид упал в море наискось, рикошетировал, как камушек? Перевернувшись, быть может, несколько раз вокруг собственной оси, он истощил первоначальную силу падения до того еще, как достиг дна океана и земной коры, которая к тому же имеет добрых пятьдесят километров толщины.

— Господин Грипперт, — подхватил капитан, — не можете ли вы выражаться понятнее?

— Так вы желаете лекцию?

— Да, да! Просим, просим! Начинайте, Грипперт!

— В таком случае я попрошу немного внимания, господа, — заявил минералог, скрестив руки и приложив указательный палец к губам.

Он сосредоточился. Всё замолкли. И, как в аудитории, он начал, протянув обе руки на стол:

— Разрешите мне сначала маленькое отступление в область астрономии, науки, которая, по счастью, мне не чужда: преимущество, которым я особенно горжусь в наш век узкой специализации, затрудняющей научный синтез…

«Господа, межпланетное пространство не есть абсолютная пустота, как представляет себе обыватель. Не говоря уже о множестве энергий, которые непрестанно скрещиваются в эфире — электромагнитные волны, линии сил, поля тяготения, — пространство населено более или менее рассеянными частицами материи о существовании коих свидетельствуют падающие звезды, знакомые, вероятно, каждому из вас. Они следуют в общем вокруг солнца по определенным орбитам и путям комет. Это— течения частиц, которые следуют друг за другом, как четки; земля проходит через них в определенные периоды года. Так нами видимы созвездия: в августе — Персея, в ноябре — Льва, в декабре — Близнецы… Но падающие звезды относятся к величинам самого ничтожного порядка (самое большое в несколько) граммов), и вспышки вследствие трения о верхние атмосферические слои достаточно, чтобы превратить их в газ… улетучить их без остатка.

«Есть и другие, более значительные частицы небесной материи: осколки мертвых светил, бывший ли маленький спутник раздробленной земли, как думает Станислав Менье, скалы, отброшенные вулканами луны или других планет — по Эмилю Бэлло… или материя, существующая со времен первобытной туманности происхождения, — наука окончательно не высказалась. Материя эта движется в пространстве без нашего ведома. Пространство населено ею. Но мы замечаем ее лишь тогда, когда ей случается проникнуть в земную атмосферу, где она поверхностно накаляется добела, как падающие звезды. Одни, блеснув лишь минуту, ускользают из зоны притяжения земли и, катясь по касательной, продолжают свой беспорядочный бег. Их больше никогда не приходится видеть. Другие — несколько сотен в сутки для всей земли, — удержанные притяжением, или целиком доходят до почвы и внедряются в нее или разряжаются в воздухе и падают в виде осколков. Земля от самого начала своего существования, по подсчету ученых, получает их по несколько кубических километров в столетие. Также, конечно, и другие планеты. И со времени открытия радиоактивности думают, что даже солнце извлекает из этих внешних сил материалы, необходимые для поддержания его радиоактивности… «Солнце, — писал Аррениус, — питается аэролитами, как животные — травами».

«Лишь сотню лет тому назад, слишком осторожная в определениях, официальная наука признала внеземное происхождение болидов — после замечательного падения, имевшего место в Л'Эгле в начале девятнадцатого столетия. С тех пор были констатированы тысячи случаев, и все общественные и частные музеи обладают более или менее значительными обломками железа метеоритов. Потому что чаще всего, господа, эти маленькие небесные светила состоят из железа. И греческое название этого металла — «Сид ерос», которое означает равно «металл-железо» и «светило и звезду», также служит нам доказательством того, что интуиция первобытных людей не дожидалась декретов Академии наук, чтобы отождествить болиды с глыбами железа и метеоритов; из них они охотнее всего выковывали свое оружие и орудия производства вследствие легкости, с которой они поддавались обработке, а также вследствие их особых качеств, обусловленных заключавшимися в них следами никеля и марганца.

Величина метеоритов, собранных или обнаруженных до сего времени, простирается от нескольких граммов до сотен тысяч кило. Вы можете видеть в Парижском музее железную глыбу в шестьсот двадцать пять кило, найденную в Кайле, в Приморских Альпах. Норден Шмидт открыл их пятнадцать штук на острове Диско (юг Гренландии) весом от восьми до двадцати тысяч кило. В канионе Диабло (Арризона) есть кратер в семьсот метров в диаметре или два километра в окружности, вырытый метеоритом в сто пятьдесят метров в диаметре, но этот последний разорвался вдребезги, и осколками его осыпаны все окрестности кратера. Даже a priori[17] и не видав этого острова, который является неопровержимым доказательством, было бы нелепо отрицать, что могут существовать и даже существуют еще более крупные болиды. Мы не знаем ни всей поверхности земли (а главное еще более обширного дна морей, которое, вероятно, поглотило четыре пятых всех упавших болидов), ни всех возможностей межпланетного пространства. Некоторые области пространства должны быть более богаты странствующими материями, чем другие; одного вида луны достаточно, чтобы заставить нас допустить это, если верить новейшей гипотезе, которая приписывает массовому притоку болидов «кратеры» нашего спутника, до странности похожие на воронки от снарядов.

Надо ли ожидать когда-нибудь такой небесной бомбардировки, первым вестником которой и является, быть может, болид, образовавший остров N? Очень возможно, и будущее это покажет нашим потомкам. Во всяком случае, не подлежит сомнению следующий факт: обломок светила — глыба из железа и золота в несколько километров в диаметре — подвигалась 5 сентября, восемь дней тому назад, в той же части пространства, что и земля. Эта глыба свалилась в Атлантичесий океан по наклонной траектории, направленной с востока на запад, — обстоятельство, которое странным образом усилило действие воздушных и морских волн на Новую Землю и на американское побережье, расположенное значительно ближе к месту падения, чем старый континент. Человеческие глаза видели падение этой глыбы, господа, и если бы вы не были загипнотизированы, как весь мир, этими анекдотическими известиями об урагане (так квалифицировал минералог гибель ста пятидесяти судов и нескольких сот тысяч человеческих жизней), вы обратили бы больше внимания 6 сентября на радиограммы, переданные тремя судами, избежавшими рокового вала, которые указывали на появление необычайно яркого болида, в диаметре превышающего двойной диаметр луны. За час до того, как обрушилась на них губительная волна, они среди бела дня видели, как он упал за горизонтом.

«А теперь, господа, я не буду больше утруждать вашего внимания. Но, если капитан разрешит, я буду просить господина Мадека передать по радио весть Академии наук, чтобы зафиксировать дату и объявить донесение, которое я почту своим долгом написать о болиде Атлантики… об острове N.

— Об острове Фер-е-ор[18],—крикнул смешливый Лефебур.

Громкое ура приветствовало этот экспромт.

— Да, да! Именно! Остров Фереор! Остров Фереор! — Но звучный голос капитана корвета водворил тишину:

— Остров Фереор? Пусть так. Название красивое и гармоничное. Но временно оно только для нас одних. А вас, господин Грипперт, я попрошу не двигаться. Господин Мадек получил строжайшее приказание, — и я здесь публично подтверждаю его, — соблюдать строжайший секрет как относительно природы острова, так и точного его местоположения.

«Сегодня же вечером правительство республики будет информировано о том, что мы открыли остров и вступили во владение им, но вам известно, что Лига наций еще не высказалась окончательно относительно того, кому будет передан остров N. Передать по радио, что он из золота? Даже шифром? Ба! Мы знаем, чего стоят государственные секреты, со всеми этими случайными «утечками» в министерстве, где сейчас все шпионы на-чеку. Мы рискуем попасть впросак перед Лигой наций и привлечь сюда кучу золотоискателей. — Без них и так тут не обойдемся, — подтвердил капитан Барко. — И я присоединяюсь к вашему мнению, капитан, что надо соблюдать тайну. Но, во всяком случае, наше право на оккупацию острова неотъемлемо. Франция…

— Для Франции это единственный, незаменимый случай поправить свое финансовое положение. И на нас лежит обязанность помочь ей использовать этот случай, пока не поздно. Кто знает, что готовит нам будущее? Разработка должна начаться завтра же.

— Мы хорошо снабжены, к счастью, — пробормотал капитан Барко.

Объяснять ничего не пришлось, но ни для кого на «Эребусе II» не была тайной настоящая цель экспедиции. Лефебур, который давно угадал истину, дня два тому назад поделился с нами своими догадками.

Судьба оказала большую услугу правительству республики, остановив его выбор на «Эребусе II», который был совершенно готов и снаряжен для полярной экспедиции. В действительности капитан Барко, покрытый славой, но совершенно разоренный предыдущими плаваниями, добился субсидии у финансиста Жана-Поля Ривье, лишь согласившись сочетать свои научные цели с более практическими, конкретизированными в грузе серы.

По некоторым признакам, обнаруженным во время предыдущего плавания, около 82 параллели, к югу от вулкана Террор, существовала золотоносная жила. Вот почему кроме научного персонала «Эребус II» принял на борт четырех горных инженеров; вот почему под проницательными взорами Лефебура люки поглотили целое рудничное оборудование: бараки, взрывчатые вещества, переносной мост, экстракторы, рельсы, локомотивы и вагонетки Дековиля.

Когда по улыбкам присутствующих он увидел, что все в курсе дела, капитан Барко добавил:

— Господа, мы не только обогатим судовладельца, на что мне пришлось согласиться, чтобы получить возможность вернуться к полюсу, мы сделаем лучше того… Мы спасем кредитоспособность нашей родины, мы восстановим богатство Франции. С завтрашнего дня мы начнем грузить желтые камешки острова Фереор.

VI. НЕБЕСНОЕ ЗОЛОТО.

За ночь погода улучшилась. К утру дождь перестал, но черные тучи, гонимые норд-остом, все еще цеплялись за снежную вершину.

Предпринятое на рассвете круговое плавание у острова Фереор дало нам возможность лучше рассмотреть его геологическое строение и найти на западной его стороне удобное для высадки место.

Каменистая часть болида, выдающаяся над поверхностью океана, как цоколь, на котором покоился золотоносный конус, не была одной целой массой и не на одном уровне.

Можно было подумать, что это две гигантских плиты с соединенными концами, наклонные в противоположные стороны, будто линия соединения их — шалнер — подалась под тяжестью конуса, так что черные утесы в несколько сот метров вышины на южном берегу, к которому мы подъехали, постепенно опускаясь, исчезали под волнами у самого «шалнера». Потом они подымались симметричным склоном к северу, но в промежутке открывалась брешь, шириной в двадцать четыре метра и глубиной в двести метров, нечто вроде бассейна с тихими водами, защищенного от ветра, продолжением которого служила трещина приблизительно с полкилометра, доходящая до самого основания вершины.

В отверстии этого V чудовищные кровавокрасные склоны, снежная вершина которых была скрыта облаками, показались нам еще больше, чем накануне. Нельзя было ошибиться: в этих утесах желтые камешки всех размеров врезались, как кремень.

— Самородки! — сказал вполголоса Грипперт, указывая на них.

Никто не ответил. Странная тоска охватила весь штаб, собравшийся на верхней палубе; среди гробового молчания прозвучали слова команды и были произведены необходимые маневры.

Не без труда (пользуясь трещинами и выпуклостями железных берегов) удалось наконец укрепить «Эребус II» при помощи четырех канатов, предохраняющих его от сноса приливом. Левый борт судна находился всего лишь в трех метрах от края утесов, представлявших собой как бы естественную набережную; при помощи мостков установлено было сообщение с берегом— в ожидании прокладки подвижного моста для переноски материалов.

Отряд в десять человек, вооруженный кирками и лопатами, высадился первым, и боцман повел его в разведку. В свою очередь сошли с судна четверо инженеров, Грипперт и я, в сопровождение обоих капитанов.

В это время произошло замешательство. В глубине бухточки, при входе в овраг, красный ручей, как и накануне в ущельи, катил самородки по хлористому, грязному золотому руслу. Придя туда, все десять матросов побросали свои инструменты и ринулись собирать золото.

Видя это, их товарищи, оставшиеся на судне с остальными чинами штаба, с громкими криками стали требовать, чтобы их также спустили на сушу. Мы были встревожены и остановились. Но Лефебур, став на мостки, выхватил револьвер, угрожая раздробить череп первому, кто осмелится сойти с судна. Ему удалось сдержать людей и расставить их на покинутые посты.

Мы двинулись дальше, и капитан Барко сделал строгий выговор матросам, которые на берегу грязного ручья набивали свои карманы самородками.

Ему удалось внушить им, что настоящая жила гораздо дальше, над бухточкой, в этой красной стене, в которой самородки были вкраплены, как миндаль в фантастической нуге.

Собранные и увлекаемые боцманом, люди подобрали кирки и лопаты и гимнастическим шагом бросились вперед, громко стуча каблуками по железному грунту.

Мы, прочие, «цивилизованные», проявляли больше самообладания и сдержанности. Но, признаюсь, я чувствовал себя очень смущенным, щекотало горло, было какое-то абсурдное желание плакать и смеяться. Я видел уже себя обладателем несметных богатств и мысленно отдавал их Фредерике.

Инженеры возбужденно рассуждали о кубатуре, цепкости и относительном содержании хлористого металла и чистого золота: километры, кубы и миллионы тонн не сходили у них с языка; все четверо ожесточенно спорили, жестикулируя и размахивая руками, как пьяницы.

Де-Сильфраж и капитан Барко шли молча, сосредоточенные, с изменившимися чертами; крепко стиснутые губы придавали их лицам выражение решимости и гордости. Первый, не оставив вчерашнего намерения, принес с собой знамя, древко которого глубоко погрузилось в илистое хлористо-золотое русло красного ручья.

Равнодушнее других, кажется, был Грипперт. Чудесные золотые Альпы интересовали его не более, чем железный пейзаж, оба склона которого величественно распростерлись слева и справа отвратительной и скорбной пустыней, теряющейся в тумане вдали. Минералог с удовлетворенной улыбкой собственника обнимал любовным взором «свой» болид, делая на ходу заметки для будущего доклада.

Идя к стене по наклонным берегам красного ручья, мы встречались глазами, и какое-то смущение заставляло нас опускать взоры, которые золото влекло непреодолимо, как какое-то бесстыдное и в то же время соблазнительное зрелище, и мы тщетно старались принять «непринужденный» вид.

Но когда мы, наконец, достигли цели — хотя подобное количество золота, исключая всякое покушение эгоистического хищения, довело наше опьянение до чистого, так сказать, бескорыстного состояния, — все без исключения ощутили потребность поднять самородок (один единственный, но покрупнее) и положить его себе в карман на память.

Нам, впрочем, стоило только нагнуться. От дождя и даже соленого морского воздуха скалы хлористого золота как бы растворялись и превращались в тестообразную массу; целый слой самородков лежал уже у подножия стены под углублением, образовавшимся при плавлении их породы, совершенно как камешки у подножия скал.

Из какой-то стыдливости мы держали эти золотые камешки в кармане куртки и взвешивали их, мускульным удивлением чувствуя, что эти осколки, умещавшиеся в ладони на вытянутой руке, весят несколько кило. Это тайное прикосновение, гладкое и холодное, как бы напитало нас потенциальным блеском золота.

У матросов инстинкт определенно брал верх. Колоссальные размеры россыпи не внушали им практического отвращения к «презренному металлу». Этим только были предотвращены споры и драки, которые были бы неизбежны, если бы золота оказалось меньше. С радостным рычанием удовлетворенных животных, с бесконечными богохульствами, дикими взрывами хохота или молчаливым ожесточением они хватали самые крупные самородки (некоторые весили от 70 до 80 кило) и обеими руками, прижимая к груди ношу, бегом относили ее подальше в сторону и складывали каждый свою кучу.

Понадобилось энергичное вмешательство начальства, чтобы вернуть матросов на борт и добиться от них и их товарищей работы менее примитивными способами. Я подозреваю даже, что боцман спекульнул— средство не предусмотренное уставом, но оказавшееся действительным, — на жадности, внушив матросам, что работа будет легче и продуктивнее, если они будут пользоваться при разработке орудиями, что они ничего не потеряют, если, позаботятся о том, чтобы припрятать несколько тонн добытого золота, и перенесут его в помещение команды, как личный заработок последней.

С полудня разработка пошла полным ходом. Под утесом электрический подъемный кран черпал самородки, вырывая их из скалы экстрактором, и нагружал вагонетки Декавильи. Последние по наклонно проложенному пути спускались на край «набережной», где содержимое их высыпалось на подвижную платформу, Минута за минутой полтонны самородков, как живой водопад, исчезало в переднем трюме «Эребуса II». Естественно, нужно был место для этого неожиданного груза. Но, так как рудничное оборудование помещалось на самом дне трюма, пришлось предварительно выгрузить бочки с серой.

Проще всего было бы, конечно, бросить их за борт, но (по совершенно неуместней, по общему мнению, щепетильности) капитан не захотел этого позволить и приказал аккуратно сложить их на берегу. Это дало мне случай впервые применить свои медицинские способности и открыть лазарет. Два матроса были ранены при. падении бочки с серей, плохо прикрепленной к крючьям подъемного крана; у одного была вывихнута нога, у другого широкая головная рана.

Было уже темно, когда я кончил перевязки; но деятельность новоявленных рудокопов не прекращалась. Была составлена ночная смена из добровольцев, которая продолжала работу при свете судовых прожекторов и установленных на берегу ацетиленовых фонарей. По железному склону с грохотом катились вагонетки; раздавались крики команды, свистки паровозов, поднимавших вверх пустые составы, рев машины, глухой шорох ссыпаемых в трюм самородков…

Мы сидели за обедом. Через иллюминаторы виднелись движущиеся в ярких снопах электрического света тени рабочих; ослепительно сверкала снежная вершина конуса.

— Два миллиона франков золотом в минуту! — провозгласил Сильфраж, который отодвинул от себя тарелку риса с шафраном, чтобы нацарапать на скатерти какой-то подсчет. Вот что мы грузим. Когда трюмы будут наполнены «Эребус II» увезет более восьми миллиардов… И если все будет благополучно, это золото меньше чем через три дня направится в Шербургский порт… и французский банк!..

VII. ТАЙНА.

Воспоминание о Фредерике Кобулер естественно занимало меня втечение всего путешествия, и все мои часы одиночества проходили в мечтах о ней; но не только в часы одиночества — и в другое время дорогой образ расцветал в моей памяти. Почему же по прибытии на остров Фереор — будь то на борту «Эребуса II», на якорной стоянке у бухточки, или на железном берегу, между серым океаном и бесконечной безнадежностью железного пейзажа; перед красной стеной, исчезающей в мелкой сетке падающих снежинок, и перед ущельем, наполненным шумом и грохотом работ, почему же он, этот идеальный образ; с такой ясностью и неотступностью ежеминутно «наплывал» (употребляя кинематографический термин) в моем подсознании… Это феномен, которому я часто, но тщетно искал объяснение.

Или соседство золота, возбуждавшее жуткие страсти матросов, делало рельефнее и сильнее мое влечение к той, которая составит счастье моей жизни? Это оно обеспечивало мне, как результат авантюры, богатство и положение, которые окончательно должны закрепить ее любовь? Или это очевидная невозможность наслаждаться одному этими богатствами и этим счастьем заставляла меня еще сильнее жаждать ее присутствия и бесконечно вызывать в своем воображении ее образ, как некогда я болезненно желал разделить с родственной душой восторг перед красотой райских берегов Средиземного моря.

Или, наоборот, это было впечатление, вызываемое самой природой болида: смутное ощущение, когда наблюдаешь работников, с бешеной энергией рвущих на части падшее светило, — зрелище, противное гармонии космоса?

Я предоставляю экспертам-психологам решить эту проблему. Но факт тот, что втечение последних трех дней, даже в часы самой интенсивной работы, когда серьезность положения должна была, казалось, поглотить все мое внимание, мысль о Фредерике вклинялась во все мои мысли. Ухаживая за ранеными в лазарете, беседуя с офицерами или моими учеными собратьями в теплой атмосфере кают-компании, в дождь и холод на тяжелой и непревычной работе (как мы увидим дальше) или стоя на часах на юте, я мучительно думал о ней.

Вместо того, чтобы благословлять судьбу, которая, избавляя меня от бесконечной полярной экспедиции, сводила мое отсутствие из Парижа к трем неделям, я думал лишь об одном: Фредерика не подозревает о моем скором возвращении, — она, как и все, считает меня по пути к Антарктиде. Запрещение послать ей весточку страшно мучило меня и, несмотря на радужные надежды на будущее, отравляло настоящее. Проходя мимо каюты с радио, я со злобой смотрел на оператора Мадека, склонившегося над своими щелкающими и потрескивающими аппаратами, которые цвиркали, как гигантские аисты. Строжайше запрещено было передавать частные радиограммы, которые могли бы открыть публике настоящее местонахождение «Эребуса II»… Да, я завидовал этим посланиям, передаваемым антенной судна раз двадцать на день во Францию, в Париж.

Там, в Женеве, делегаты разных стран собирались обсуждать судьбу нашего острова. Его все еще считали, на основании донесений «Шамплайна», скалой, затерявшейся на севере Атлантики, бесплодной массой золы и продуктов вулканического извержения, и в полном неведении его ценности (или, вернее, полной уверенности в его бесценности) собрались распорядиться им «в духе Локарнского договора». Поговаривали об интернационализации его и об устройстве на нем гавани и склада продуктов для авиофлота.

Еще с вечера 15-го числа оба капитана известили шифрованной радиограммой министерство и Жана Ривье, владельца судна, что мы вступили во владение островом; оба капитана в своих донесениях настойчиво намекали на большое значение острова и на необходимость, хотя бы ценой крупных жертв, закрепить его за Францией. Кроме того, капитан Сильфраж требовал срочной присылки контр-миноносца и транспорта.

После целого дня пререканий присылку судов утвердили. 18-го числа оба судна — «Эспадон» и «Корнуэль» — вышли из Бреста[19]. Но этим ограничилась политическая смелость правителей. В новостях, передаваемых Эйфелевой башней, ни звука не говорилось о занятии нами острова. Председатель Совета министров выжидал и держал эту карту про запас как решающий козырь, чтобы воздействовать им в случае надобности на женевские переговоры.

Допустимая политика. Но каждая минута промедления или ускорения нашего прибытия в Париж могла оказать самое неожиданное влияние на эти переговоры. Потому что французское правительство не могло оценить действительного значения острова до тех пор, пока ему не станут ясны результаты нашего обследования во всех подробностях… в тех подробностях, которые Сильфраж не решился доверить даже воздушным волнам.

С одной стороны, надо было, чтобы весь мир оставался в неведении относительно богатств острова Фереор до тех пор, пока Лига наций не выскажется. С другой стороны, переговоры не будут вестись Францией с должной энергией (отказаться в случае надобности от одной из колоний, взамен острова, говорил капитан корвета), пока правительство не узнает об открытых богатствах.

Вот почему мы дрожали, чтобы какое-нибудь судно не появилось в виду острова и не вздумало сделать десант; вот почему вопрос шел о том, чтобы поскорее закончить погрузку и сняться с якоря, не дожидаясь даже прибытия вызванных судов.

С точки зрения неожиданного посещения, снег, который опять усиленно стал падать 15-го числа, представлял для нас временное успокоение — на море появилась беспросветная мгла, — чтобы заметить силуэт вершины, судну надо было бы пройти не далее двух миль от нас.

В смысле быстроты все шло хорошо. Работы шли успешно, в хорошем темпе. Они должны были окончиться втечение предусмотренных трех дней.

У матросов рвение к работе не ослабевало, но вместе с тем признаки деморализации все усиливались У нас, «цивилизованных), первое опьянение превратилось в лихорадочный патриотизм и интенсивное желание работать; на наших же людей близость золота, казалось, усиливала свое растлевающее влияние. Мрачные, суровые, грязные и потные, несмотря на мороз, они подчинялись лишь приказаниям инженеров, да и то только относящимся к разработке, отказываясь принимать участие в каких бы то ни было других работах. Так, для возведения бараков, предназначенных под жилище той части экспедиции, которая должна была остаться на суше, нам пришлось самим приняться за работу (я говорю о штабе и ученых), и я все утро 16-го числа провел под дождем и снегом, вскрывая ящики и привинчивая доски разборного домика. После этого втечение недели я ходил с отмороженными, покрытыми пузырями руками.

Того же 16-го числа завтрака не оказалось: повар, поваренок и буфетчик покинули свои посты, чтобы присоединиться к золотоискателям.

Пришлось достать из камбуза консервы, которыми мы и позавтракали в боязливом молчании. От времени до времени, когда взрывы возбужденных голосов доносились с берега, мы бросали еду и хватались за револьверы.

Повидимому, команда собиралась покинуть нас на берегу и, захватив груз, отправиться в страны, где таможню и властей легче подкупить, чем в Европе: Чили, Эквадор или южно-американские республики! Их бешеная работа объяснялась надеждой на скорое получение заранее распределенной добычи. Боцман (который оставался нам верен до конца) рассказал нам, что они действительно объединились в синдикат и выбрали инспекторов, которым поручено было учитывать число вагонеток, выработанных каждым взводом.

Но бдительность капитана и всего штаба помешала выполнению этого преступного плана. Не было даже открытого возмущения. Люди чувствовали свое бессилие: их было сорок человек, а нас семнадцать, но у нас в руках было все огнестрельное оружие, а маленькая картечная батарея на юте превращала заднюю часть судна в настоящую крепость.

17-го вечером, под весом двух тысяч тонн самородков, ватерлиния судна касалась поверхности моря. Трюмы казались полупустыми ввиду большого удельного веса золота, и капитану Барко пришлось призвать на помощь все свое благоразумие, чтобы назначить отплытие на следующее утро, не заполняя свободного пространства лишним грузом золота.

Не могло быть и речи о том, чтобы уйти в Европу, оставив остров и материалы на произвол судьбы, хотя бы даже под охраной французского флага и официальной декларации о занятии — документа, вложенного по обычаю в запаянную и запечатанную коробку.

Часть персонала должна была остаться на острове, хотя бы до прибытия контр-миноносца, чтобы продолжать эксплоатацию и сделать из добытых самородков штабеля, готовые к погрузке на транспорт, который должен был сопровождать военное судно.

Этим занялись капитан корвета, четверо инженеров, все ученые, Грипперт (который не закончил еще изучения «своего болида») и кроме того Лефебур и второй лейтенант с пятнадцатью матросами из экипажа «Эребуса II».

Но как выбрать последних? При том отсутствии дисциплины, которое замечалось среди матросов, не могло быть и речи об официальном назначении. Боцман, который был приглашен на совет, предложил вызвать охотников и через четверть часа принес нам список в четырнадцать человек: десять матросов, плотник, буфетчик и два вестовых. Каким способом убедил он их? Обольстил ли он их надеждой завладеть моторной шлюпкой и удрать с более скромным, но и более удобным для продажи грузом золота? Возможно… Во всяком случае, теперь представлялось возможным составить список отъезжающих, а именно: восемь матросов, восемнадцать механиков, шоферов и кочегаров, камбузник и кок[20], а при них из состава штаба: первый лейтенант (произведенный во вторые), четыре офицера-механика, радиотелеграфист и боцман (исполняющий обязанности первого лейтенанта); наконец капитан Барко и я.

Было девять часов вечера, когда решение было окончательно принято и сообщено заинтересованным лицам. Ибо не вообразите себе, что мы, как добрые буржуа, уютно сидели за столом кают-компании и покуривали, наслаждаясь последним стаканчиком коньяку на сон грядущий! О нет! На судне продолжалось осадное положение, а на суше продолжала работать ночная смена. По этим двум причинам с нами не было вахтенных офицеров, инженеров, руководивших эксплоатацией, ученых, которые дежурили на мостике и на юте, и телеграфиста Мадека, который не покидал больше каюты с радио с тех пор, как его аппараты сделали попытку саботировать. Следовательно, в кают-компании были только оба капитана, Лефебур, Грипперт и я, все истомленные бессонными ночами, потому что мы почти беспрерывно были на ногах и не ложились с тех пор, как произошла попытка бунта команды.

Тем не менее надежда на скорое избавление от этого кошмара придавала нам бодрости. После принятого решения все вздохнули свободнее. Только флотский офицер продолжал хмурить брови.

— В чем дело, де-Сильфраж? — спросил его капитан. — Вы, кажется, озабочены? Быть может, вам не нравится перспектива оставаться на острове? Но ведь ничто вас не обязывает. Ваша миссия…

— Я считаю, что мое место на острове, где я буду поддерживать порядок до прихода миноносца. Что касается моего рапорта в министерство, капитан, вы сумеете доставить его по назначению… Нет, меня беспокоит то, что мы рискуем получить какой-нибудь неожиданный визит. Достаточно какому-нибудь судну пройти в виду острова…

— Очевидно, — прервал капитан Барко. — Это — риск! Но риск неизбежный. Если бы, по крайней мере, можно было замаскировать разработки…

— Или покрыть парусами штабеля самородков, которые очень издалека видны в бинокль, — предложил я.

— Вот что значит иметь дело с болидом, — засмеялся Грипперт, — вместо вулканического острова!

Против обыкновения, говорливый Лефебур не проронил еще ни слова.

Он немного поодаль покуривал свою старую трубку, тихонько посмеиваясь, как будто забавляясь своими собственными мыслями. Когда Грипперт замолчал, он поднял голову:

— Вулканический остров! Ба! Достаточно было бы симулировать маленькое извержение.

— Что? Что вы хотите сказать?

— Объяснитесь!

Никто не понимал. Но во мне вдруг мелькнула догадка. Я вспомнил, как Лефебур несколько раз останавливался в раздумьи перед бочками с серой, сложенными на берегу.

— Браво, Роберт — воскликнул я. — Совершенно верно! Ты нашел выход. Да, пары искусственного извержения!

По настоянию остальных помощник капитана продолжал:

— В чем заключается вопрос? Выиграть время: две недели, месяц до того момента, как Лига наций передаст остров N Франции. Ладно. Поскольку самое существование острова находится под сомнением и точное местоположение его никому неизвестно, мало шансов к тому, чтобы какая-нибудь экспедиция отправилась на его поиски, в особенности там, где он расположен, значительно севернее места, указанного в донесении «Шамплайна», и в стороне от обычного торгового пути. Следовательно, если мы должны проследить отсюда время женевского решения, за это время вряд ли здесь пройдет больше двух-трех случайных судов. А что скрыть от них? Не существование острова — эта острая скала и снежный конус вряд ли привлекут их, — надо скрыть единственно удобное место высадки и наши разработки.

— Ну что ж, капитан, это я беру на себя, особенно если мы будем иметь дело с людьми слишком любопытными и торопливыми, как капитан одного трансатлантического парохода, например. У нас есть сера…

На этот раз все поняли. Но Лефебур, увлеченный своей мыслью, продолжал:

— Эти священные бочки серы, над которыми мы так трудились, которые вы сами, капитан, проклинали, как бесчестье вашего судна! Ну вот! Они-то нам теперь и пригодятся, и если бы их у нас не было, мы готовы были бы заплатить за них чистым золотом десятикратно, стократно!

«Итак, это очень просто! На берегу, вокруг бухточки, вы расставляете в ряд штук двадцать откупоренных бочек, прикрытых брезентом, и если появится какое-нибудь судно, вы раскрываете их и поджигаете. В одну минуту вся бухточка наполнится белым дымом, который великолепно симулирует, до запаха включительно, вулканическое извержение. Скрытая таким образом разработка не будет обнаружена, а чтобы отбить у такого судна охоту подойти ближе, ничто вам не мешает взорвать на берегу несколько гильз. Держу пари на бутылку Кюрасао, по возвращении в Париж, что любой капитан удерет полным ходом, опасаясь, чтобы вулканическая бомба не попала в трубу или чтобы дно океана не поднялось под ним и не высадило его на скалу, подобную этой!

Это предложение было принято с энтузиазмом, и, благодаря изобретательности Лефебура, мы были более спокойны как за отъезжающих, так и за остающихся, когда на следующий день, 18-го числа, около двенадцати часов дня «Эребус II» снял причалы и вышел из бухточки.

На суше, одержимые золотой лихорадкой матросы даже не приостановили своей работы, чтобы присутствовать при нашем отъезде, и грохот вагонеток, ссыпавших теперь свой золотой груз в кучи, расположенные на берегу бухточки, доносился до нас, как отдаленное эхо, постепенно заглушаемое стуком наших машин.

Стоя на набережной, группа наших товарищей махала платками; они оставались видимы несколько минут, но вскоре слились со снежным конусом и черными утесами за частой сеткой падающего снега.

Танцуя и перекатываясь по широким волнам Атлантики, «Эребус II» со своей максимальной скоростью 18 узлов в час, шел на юго-запад, мчался прямо в Шербург.

VIII. ДОЧЬ И ОТЕЦ.

Отель «Кларидж». Комнаты профессора Ганса Кобулер и его дочери. Третий этаж, окна на авеню.

Фредерика-Эльза одна в конторе-гостиной. Ей нехватает мрачного света, проникающего сквозь тонкий рисунок тюлевых занавесок, изображающий летящих уток, она только что зажгла электрическую лампочку под бирюзовым фарфоровым абажуром, освещающую американскую конторку, за которой она работает. Обрамленный белокурыми локонами лоб с вертикальной морщинкой и синие глаза с черными ресницами и бровями изобличает силу интеллекта и некоторую нерешительность характера.

В настоящую минуту проявляется полностью лишь первая черта, потому что юная кандидатка математических наук разжимает покрытые тонким слоем кармина губы. Эта гримаска выражает презрение к нетрудной ее работе, которую с тем же успехом выполнил бы самый рядовой работник по шифру, раз ключ был найден.

Этот ключ, с которым она справляется ежеминутно, в маленькой книжечке красного сафьяна, нечто вроде рукописного лексикона, и, после каждой перевернутой страницы, ее стило[21] записывает лишнее французское слово меж строчек бумаги, испещренной короткими непонятными словами, не относящимися ни к какому языку, но, в которых посвященный узнает условный «шифр» секретных телеграмм.

Наконец она, отложив книжечку и стило, перечитывает в межстрочии документа «свой перевод начисто»:

«Эребус II… Эребус II… Положение серьезное. Не можем ждать обещанных контр-миноносца и транспорта. Капитан, офицеры, доктор возвращаются с судном. Дадут отчет о моей миссии через шесть, семь дней. Пока подтверждаю срочность передачи самый короткий срок острова N в ведение Франции даже ценой больших жертв.

Де-Сильфраж».

Расшифровщица криптограммы поднимает глаза к часикам, которые протягивает ей бронзовая нимфа: 18 сентября, 15 часов. Вертикальная складка на лбу расправляется, она улыбается с нежной и тревожной меланхолией, вытаскивает из сумки, лежащий на конторке, кошелечек и, вынув из него журнальную вырезку, расправляет ее: это снимок «Эребуса II», сделанный в Марселе представителем «Эксцельсиора»[22]. Среди штабных офицеров, окружающих помощника капитана, можно различить бритую физиономию доктора Маркэна.

На него-то и смотрит Фредерика-Эльза — на этого честного и искреннего человека, к которому она питает необъяснимый интерес, на человека, которого она любит, — отныне это несомненно, — и любовь которого перевернула ее душу, а быть может и жизнь. Но внезапно она вздрагивает и бросает боязливый взгляд на дверь, ведущую в комнату ее отца: из-за портьеры доносится шум шагов, заглушенный мягким ковром.

Ее отец? Нет. Тот, которого она по привычке называть этим именем, но с которым чувствует себя такой слабой, одинокой и заброшенной? Этот человек, на которого она так непохожа… и как она напоминает мать, которую он убил своей тиранией.

Для нее уже не тайна двойное существование Ганса Кобулера. Официально — швейцарский профессор, ученый и покровитель медицинских открытий, находящийся в близких отношениях со всеми знаменитостями Европы, которых он посещает с привычной непринужденностью богатого человека, в действительности — немец, начальник экономического шпионажа во Франции. У такого «отца» она исполняет уже втечение двух лет роль секретаря-расшифровщицы.

Почему же работа эта возбуждает в ней сегодня такое отвращение?

До сих пор у нее был технический интерес: в девятнадцать лет — кандидат математических наук, увлекаясь упражнением своего не по летам развитого ума, она считала себя навсегда освобожденной от патриотических предрассудков и работала, как все руководители тайных организаций, ради одной радости успеха в разрешении трудных задач, ничуть не интересуясь влиянием, которое могут оказать эти задачи на судьбу той или иной страны. Моральные условности? Она видела столько стран, переехала столько границ, жила под столькими различными небосклонами с самого детства, а необыкновенные математические способности…

В этом интернациональном, бродячем существовании без привязанностей, в банальной роскоши наемных дворцов вместо домашнего очага она превратилась в маленькое бесчувственное чудовище, нечто вроде апостола чистого разума, — беседуя с которым в прошлом году, Энштейн пришел в восхищение, — небесного ангела вне добра и зла, чуждого обычным интересам человечества, живущего в сфере, где умственное опьянение заменяет и парализует все другие страсти.

Вот почему она без возмущения подчинилась скрытому влиянию этого псевдоотца (она знала — на смертном одре мать открыла ей, что он в действительности не был ее отцом). Вот почему она также без возмущения некогда согласилась в качестве расшифровщицы помогать ему в производстве фальшивых билетов французского банка, которое продолжается с успехом четыре месяца и наводнило Европу тысячефранковыми билетами, напечатанными в бетонных подвалах виллы, которой владел профессор в Одресселле, близ Вимеро; билеты эти были напечатаны на бумаге, принадлежащей банку, краской, идентичной с настоящей, на прессах, в точности, до малейшей черточки копирующих подлинник.

Но откуда же тогда такое отвращение сегодня?

Она всегда пожимала плечами, подсмеиваясь над глупостью людей; красивая и элегантная — потому что, несмотря ни на что, эта амазонка чистой спекуляции все же была женщиной, но, не зная собственного сердца, она всегда отстраняла от себя светские ухаживания. Когда же на вилле Вимеро у супругов Жолио она увидала доктора Маркэна, какие-то неведомые струны задрожали в ней. Она любит, нет сомнения! Новая душа возродилась в ней, захватывающая, деспотическая, любящая и чувствительная, душа ее матери-француженки, о чем с презрением говорил Кобулер. Да, француженка, да еще и влюбленная, — вот в кого превратилась Эльза-Фредерика Кобулер.

Вот уже несколько дней, как она, пока еще послушный секретарь, занимаясь расшифровкой «секретных» государственных телеграмм, адресованных морскому министерству и бессовестно перехваченных ее отцом, испытывает незнакомое доселе смущение, настоящее отчаяние: она проникала в тайны, раскрытие которых может повредить стране, которая была родиной ее матери. Но она испытывает также тайную радость, получая вместе с тем сведения о докторе Маркэне, который не отправился к полюсу, который плывет вдоль берегов Франции, которого она, быть может, скоро увидит.

В соседней комнате шаги приближаются к двери. Фредерика схватывает документ, чтобы уничтожить его. Ho к чему? Она отказывается от этого намерения и ограничивается тем, что прячет вырезку «Эксельсиора». Входит Кобулер и обращается к ней на своем убийственном французском жаргоне:

— Ну что ж, Эльза (он никогда не называл ее Фредерикой из ненависти к покойной ее матери), что ж телеграмма? Ну, и возишься ты с ней!

Он смотрит на дочь своими малахитовыми глазами с нежностью собственника и некоторым беспокойством: он смутно чувствует, что она от него ускользает, что она не оправдает его надежд, если он не будет достаточно ловок.

И он, беспощадно ворочающий людьми и мировыми событиями, — он колеблется перед некоторыми колесиками этого сложного психического механизма, которым до сих пор еще не решается пользоваться.

Она молча протягивает ему документ.

— Так! Превосходно! Но что могла она обнаружить на этом острове? И опять не указано географическое положение. Чутье не даром подсказывало мне, что нужно посадить «своего» человека на «Эребус II». Но эта история с якобы научной целью экспедиции сбила меня с толку. Этот Маркэн хитрее, чем кажется. А может, он сам ничего не знал? Но у него была научная цель, у этого крестового похода… Это очевидно. Еще шесть дней! Раньше Лига наций не выскажется, а в случае надобности, можно будет отсрочить ее решение. Пойдите на жертву, чтобы получить этот остров. Гм-м!.. Надо узнать, в чем тут дело, прежде чем вмешиваться в эту историю. Мы, очевидно, прозевали важные сообщения. Они, вероятно, получены морским министерством, но наш агент К. 12 уволен, а его заместитель не успел еще освоиться. Ривье, вероятно, тоже в курсе дела. Нам надо заставить его говорить. Ты поедешь к нему, Эльза, и употребишь все силы… все. Ты можешь сказать в виде вступления, что интересуешься доктором Маркэном.

Кобулер произнес последние слова с подчеркнутой уверенностью. Но он отлично видит, что какое-то новое чувство является противовесом его влиянию и что в душе его дочери появляются первые признаки возмущения.

Она встает, как будто борется с обычной покорностью, и отвечает равнодушным тоном, в котором чувствуется, однако, решительная твердость:

— Отец, мне очень неприятно говорить вам, что вы делаете ошибку… ляпсус, предлагая мне это расследование. Вы говорите с вашей дочерью, с вашим секретарем-криптографом, а не с одной из светских сотрудниц службы — Лоттой Шмубах, Грегорией Гротеску и прочими. Вот подходящие личности для этой специальной работы, которую вы мне предлагаете. Я отдаю службе только свой разум. А главное, я не обладаю профессиональными способностями этих дам. Подумайте, отец, посылая меня к Ривье, вы нарушаете правила справедливого тейлоризма и разделения труда. Каждому его специальность!

— Эльза, — произнес Кобулер с деланным добродушием, — ты меня напугала. Мне показалось, что тебя охватил приступ той вульгарной и условной морали, от которой я всеми силами старался тебя освободить с тех пор, как твоя покойная мать пробовала привить ее тебе. Но, слава богу, это еще не то. У тебя, однако, опасная наклонность к самостоятельности, к уклонению от нужд службы. Они могут потребовать большего, чем утилизации твоих аналитических способностей. Но в данном случае я не хочу принуждать тебя. Мы подождем приезда Маркэна. Он не замедлит явиться к тебе, через него мы, по крайней мере, узнаем правду… Это нас задержит на шесть, восемь дней. Ну что ж! Придется устроить маленькое возлияние, чтобы затянуть на это время женевскую конференцию. Да, кстати, мы едем завтра в Одресселль. Эта тупица Гедеон делает промах за промахом: мне надо было оставаться на месте, чтобы, как и в прошлые разы, самому следить за тиражом бумаг. Последний выпуск не соответствует образцу. Он не принимает краски, как предыдущий… или Гедеон не умеет с нею обращаться. Во всяком случае, эти деньги нельзя пустить в обращение. Следовательно, повторяю, надо ехать в Одрессель. Ты поедешь со мной, само собой разумеется, ты нужна мне там так же, как и здесь. Я надеюсь, что мы справимся дней за восемь. Таким образом, на другой день после его приезда, мы сможем принять доктора Маркэна, если он, как я полагаю, посетит нас. Ты не откажешься принять его, не правда ли? У этого дурака Жолио он смотрел на тебя с таким видом… И ты заставишь его рассказать.

И малахитово-зеленые глаза впиваются в синие глаза с черными ресницами. Еще лишний раз пробует профессор на своей дочери эту силу высшего обольщения, которая сочетается иногда с отсутствием совести и делает из людей великих преступников, так же, как в соединении с благородством души или добродетели, создает героев и святых.

Фредерика-Эльза отвечает:

— Хорошо, я повидаю доктора Маркэна.

Но Кобулер понимает, что если бы он повторил, как ему хочется: «и ты заставишь его рассказать», она бы решительно ответила: «нет». Он не повторил приказания и ограничился улыбкой.

IX. В ПАРИЖ.

Благодаря принятым мерам предосторожности и неусыпной бдительности капитана, не явившееся неожиданным, действительно произошедшее на третий день плаванья, возмущение команды кончилось ничем. Капитан Барко, помешанный на строгой дисциплине, взял правильную линию, сделав вид, что не замечает двух-трех тонн самородков, припрятанных матросами у себя. Команда смотрела на эту добычу, как на личную собственность, и ее вожделение к грузу, наполнявшему трюмы, было частью нейтрализовано обладанием нескольких сот тысяч франков. Матросы, с этим колоссальным для них богатством в руках, предвкушали бездну удовольствий по прибытии в порт; надежды этих первобытно-ограниченных людей на будущие наслаждения ослабили на короткое время смелость, с которой они в противном случае не преминули бы завладеть судном.

Кроме того, им нехватало вожака. Кок, индо-китаец, вздумал было взять на себя эту роль, на цвет его кожи очень вредил ему в глазах его сообщников, которые с ним не считались.

Все дело ограничилось попыткой овладеть тремя постами — штурвальным мостиком, машинным отделением и помещением радио. Залп картечи с капитанского мостика заставил разбежаться четырех мятежников, нападавших на первый пост; старший механик отстоял машинное отделение, а в помещении радио телеграфист Мадек, с револьвером в руках, самоотверженно отбил нападение третьей группы. К несчастью, какой-то тяжелый предмет, брошенный нападающими (топор, кажется), попал на аппараты радио и причинил им такие повреждения, что до конца путешествия мы лишены были возможности пользоваться ими. Последняя радиограмма, принятая нами, была от контр-миноносца «Эспадон», который вместе с транспортом «Корнуэль» проходил в это время к острову двумястами километрами южнее нас.

Это было единственное неприятное последствие неудавшегося восстания. Через четверть часа после свистка, по которому мятежники бросились в атаку, порядок был восстановлен и побежденные бунтари стали на работу.

Должен заметить, что в эти критические минуты я находился в лазарете и надо мной не было учинено никакого насилия. Мятежники ограничились тем, что заперли меня на ключ на все время свалки.

Мое специальное положение врача и кажущееся спокойствие, с которым я исполнял свои обязанности — как будто лечил обыкновенных мирных граждан в своей больнице на суше, — сделали то, что команда относилась ко мне особенно снисходительно, с почтительной фамильярностью и доверием.

Доверие сыграло решительную роль в сохранении тайны, которую необходимо было соблюсти втечение некоторого времени по прибытии в порт, о фактической природе острова и груза, наполнявшего наши трюмы.

Торжественная клятва, данная капитану мною и офицерами, гарантировала наше молчание. Но матросы… Сойдя на берег, они немедленно станут хвастаться своими самородками и расскажут все.

Если бы не высшие интересы Франции, которыми продиктовано было мое поведение, я бы чувствовал угрызение совести за свою хитрость, которая в сущности была злоупотреблением доверчивостью матросов. Но я думаю, что поступил правильно, и да поможет мне бог He совершить никогда более тяжкого греха.

Надежда (которую питал капитан Барко) взять людей под стражу по обвинению в мятеже, помоему, ничуть не спасала положения: ведь по пути в тюрьму, на людных улицах, окруженные толпой любопытных и журналистов, матросы несомненно станут болтать.

Дружба с камбузником, — славный парень, уроженец Лилля, как и я, с которым я частенько ходил беседовать в отсутствии индо-китайца кока, чтобы насладиться родным наречием, — дала мне возможность привести в исполнение свой план.

Надлежащая доза хлорал-гидрата с морфием, который я всыпал в суп команды в последний день пути, когда мы проходили у мыса Хааг… и при входе в Шербургский рейд вся команда, которую, предупрежденный мною капитан позаботился вызвать на палубу, спала вповалку тяжелым, глубоким сном.

Что же касается машинистов и кочегаров, — два офицера-механика, уложив их поудобнее на угольных ящиках, сами заняли места у аппаратов и топок.

Другие два поднялись наверх, где оказались не лишними, так как для всех служб нас было только четверо: первый лейтенант, оператор радио, капитан и я.

До сих пор не могу без смеха вспомнить удивленных физиономий лоцмана и морского офицера, которые выехали нам навстречу (потому что семафор уже сигнализировал о нашем пароходе), когда они взошли на борт и увидали палубу, усеянную телами, которые они приняли сначала за трупы. Они с нескрываемым беспокойством посмотрели на шестерых «уцелевших» офицеров, без помощи команды управляющих судном.

Но для объяснений времени не было.

Первые слова капитана, обращенные к морскому офицеру, были:

— В котором часу скорый на Париж?

— В 13 часов 30 минут, через полчаса, — ответил тот, немного озадаченный.

Еще на острове Фереор мы решили накануне прибытия в Шербург по радио заказать Обществу воздушного флота аппарат (и это была причина, побудившая нас держать путь на Шербург, а не на Брест, где не было аэродрома); но порча радио-аппаратов лишила нас этой возможности. Для приготовления аппарата к полету теперь понадобилось бы несколько часов. За это время скорый поезд доставит нас в Париж. Надо было во что бы то ни стало воспользоваться им.

— Мы только-только поспеем на вокзал, — обратился капитан Барко к морскому офицеру. — На откажите помочь моему первому лейтенанту ввести судно в порт и выполнить оставленные мною предписания: отправить в военную тюремную больницу всех тех, которые храпят на палубе, и изолировать их там… Офицеров не пускать на берег до моего возвращения завтра… Никаких сообщений с городом и особенно с журналистами… Вы меня понимаете? Это очень важно в интересах нации.

Морской офицер поклонился.

— Я получил предписание предоставить себя в полное ваше распоряжение, капитан. Лоцман поведет ваше судно малым ходом до военного рейда, где вы получите подкрепление — нескольких флотских моряков, чтобы закончить маневры. Но если угодно, я отвезу вас на берег в своем катере, через десять минут мы будем в коммерческой гавани, в двухстах метрах от вокзала.

— Действительно, так будет лучше, — согласился капитан.

Потом, повернувшись ко мне:

— Вы поедете со мной, доктор, как было условлено. Ваши оправдательные камешки при вас? Ладно! Чорт с ним, с багажом. Обойдемся как-нибудь до завтра. Едем.

И после короткого прощального приветствия мы с капитаном последовали за морским офицером на катер, который со скоростью пятнадцати узлов в час понес нас к берегу и скоро оставил далеко за собой «Эребус II».

Капитан Барко воспользовался коротким переходом (под мелким, обычным в Шербурге, дождем, от которого нас спасали плащи — единственный взятый с собою багаж), чтобы передать офицеру версию, которую он решил распространить для объяснения преждевременного возвращения судна: вследствие порчи машин, которая произошла в открытом море у Азорских островов, решено было возвратиться во Францию для необходимого ремонта. В свою очередь морской офицер сообщил нам последние новости, которые больше всего интересовали нас: в Женеве конференция продолжалась, и судьба острова еще не была решена.

В 13 часов 23 минуты капитан и я высадились на берег и бегом пустились к вокзалу. Наружные часы показывали 13 часов 26 минут. Капитан бросился к кассе, пока я покупал пачку газет. Поезд двинулся, когда мы вскочили в вагон.

Даже сняв плащи, мы со своими бронзовыми лицами, обтрепанными морскими фуражками и не особенно опрятными куртками, носившими еще следы хлористого золота, являли собой странное зрелище в нарядном купэ первого класса, обитом бледносерым сукном. Не знаю, за кого приняла нас старая англичанка, единственная наша соседка по купэ, но она поторопилась, захватив все свое имущество, перейти в соседнее, что очень позабавило и обрадовало нас, потому что теперь мы могли говорить совсем свободно.

Но сначала газеты. «Матэн», «Фигаро»… «Подписка в пользу жертв циклона, десятый список»… Спектакль-гала в опере с участием Иды Рубинштейн, Сильвэна, Грог и Фрателлини[23] в «Цирцее»… Матч Гудрши — Леонард… Фунт в 464… В Лиге наций… Наконец-то:

«В Лиге наций, кажется, собираются отказаться от первоначальной мысли об интернационализации острова N, чтобы приняться за составление мандата. Мандат этот, возобновляемый через известный период времени, будет вручен на десятилетний период Франции с условием, чтобы она устроила на нем гавань для (вновь открываемой) воздушной линии Париж — Нью-Йорк…»

Недурно для начала, она недурно действовала…

— Хо-хо, капитан, посмотрите-ка, «Эхо Шербурга»: «Датское судно видело новый остров. Всем известны сомнения, высказанные некоторыми газетами относительно самого существования вулканического острова, о котором сигнализировал «Шамплай», судно Canadian Line[24], вскоре после подводного извержения, наделавшего столько бед. Для этих скептиков остров N существовал лишь в воображении капитана «Шамплайна». Другие, более сдержанные, предполагали, что этот остров, состоявший из остывшей лавы, вынырнув ненадолго на поверхность, вновь погрузился в волны, как это часто происходит после нескольких дней или месяцев существования с этими непостоянными, эфемерными образованиями. Эта точка зрения была принята окончательно. На прошлой неделе действительно пакетбот «Везер», линии Гамбург — Америка, первое после циклона идущее в Европу судно, «уклонилось с пути», чтобы по предписанию своего правительства осмотреть новый остров. Но в месте скрещения географической долготы и широты, указанных «Шамплайном», «Везер» не обнаружил ни малейших следов вынырнувшего острова. Однако сегодня утром радиограмма, переданная Воленсианской станцией (Ирландия), окончательно установила действительность. Остров N существует, но положение его значительно разнится от предполагаемого: оно на сто пятьдесят миль (около трехсот километров) севернее. Датский пароход «Зееланд» (капитан Закнусеем), который каждое лето ежемесячно совершает рейс между Гренландией и Копенгагеном, сигнализирует, что он прошел вчера, 23 сентября, в виду острова N.

«Это — плоская глыба лавы, мрачная и обнаженная, над которой возвышается вершина. Обильные пары, очевидно вулканические, вырываются из побочного кратера, расположенного у подножия конуса почти на уровне моря с западной стороны острова. Капитан «Зееланда» направился было к этому пункту, но в это время последовал ряд взрывов, и господин Закнусеем, боясь нового извержения, быстро свернул в сторону и усилил пары, чтобы скорее удалиться от этого опасного места.

«Мы вернемся завтра к этому известию, но сегодня уже можем сказать, что оно подтверждает то мнение, которого мы придерживались все время. Очевидно, этот вулканический остров, обреченный на скорое исчезновение, не представляет собой выгодного приобретения. Даже десять бумажных франков за гектар, т. е. двести или триста тысяч франков за весь остров, было бы слишком дорогой ценой; и если Лига наций объявит на него торги, мы надеемся, что делегат Франции воздержится от уплаты начальной цены».

— Превосходно, превосходно! — воскликнул Барко. — У Лефебур оказался хороший нюх с этой серой. Но какой олух этот датский капитан!

И он хохотал от души.

Я вторил ему. Радостная весть безмерно веселила нас. Беда не велика еще, если установлено точное расположение острова. «Плоская глыба лавы с вулканическим конусом…» Мало вероятий, чтобы особенно торопились посылать туда суда, после донесения капитана Закнусеема. И мы долго смеялись над добродушными гренландцами, проведенными хитростью Лефебура.

— А этот журналист, который хочет убедить правительство не покупать острова Фереор!

— Какое счастье, что вы тут, капитан, чтобы поправить мысли министерства.

— И вы, доктор, чтобы объявить вашему другу Жану-Полю Ривье, что возвращение «Эребуса II» делает его восьмикратным миллиардером, да еще золотым миллиардером, поскольку он владелец судна…

После Канн разговор потух. Утомленный предыдущими днями, капитан Барко закрыл глаза: вскоре трубка вывалилась из полураскрытых губ. Он спал. Меня же, наоборот, возбуждение волновало и не давало заснуть. Я вышел в коридор покурить и помечтать о Фредерике. В Париже ли она? Что скажет она мне, когда мы увидимся? Добрый вестник для Жана-Поля Ривье, я сумею добиться от него какого-нибудь завидного назначения. Теперь, когда состояние мое равно тому, какое я предполагал у Кобулера, я смогу жениться на юной кандидатке математических наук. Но отец! Я старался обойти его, не обращать на него внимания. Тщетно! Он упорствовал, сопротивляясь, как предательская косточка в нежном плоде, каким являлась для меня наша любовь. Когда я пытался откусить мякоть, мои зубы встречали косточку.

Поезд шел среди широких полей Нормандии. Дождя больше не было. Среди облаков проглядывала яркая лазурь. Стоя у открытого окна, я подставлял свой разгоряченный лоб свежему ветру и, вдыхая его, старался вызвать в своей памяти милый запах «Ремембер» и любимый образ с белокурыми локонами флорентийского пажа.

Я мечтал, погруженный в какой-то гипноз легким галопом «скорого».

Надвигались сумерки. Внезапно я опомнился, прочитав на лету на каком-то вокзале: «Мант» и на каменной стене: «Париж, 17 километров».

И я вернулся в отделение, чтобы разбудить капитана Барко.

X. ФИНАНСЫ И ПОЛИТИКА.

Париж, Сен-Лазар. Освещенный вокзал. Толкотня на перроне. Время: 18 часов 30 минут. Билеты отданы. Выход. Два такси подкатили к тротуару. Рукопожатие. И первым капитан бросает своему шоферу:

— Улица Сен-Флорентэн, в морское министерство. Я вошел в другой авто:

— Авеню де-Вилье, 80 бис.

Квартира Жана-Поля Ривье.

Этот короткий переезд наполнился целым миром ощущений. Париж, Париж в вечернем освещении!..

На острове, на «Эребусе II» я, конечно, был наэлектризован золотом, но в непосредственной близости к нему я предполагал впереди, в будущем, часы высшей напряженности, когда мне придется как бы вновь пережить грандиозное приключение, в котором я принимал участие. Шербург я видел лишь мельком, как декорацию, поглощенный заботой не опоздать на поезд. Часы, проведенные в скором? Атмосфера чего-то проходящего, чувство разобщения с миром… Теперь же ощущение было полное… Я как бы наклонился над Парижем, непосредственно над центральным очагом цивилизации… над мозгом — энергией Франции — живой Франции, которую я интуитивно представлял себе в этой сотне больших и малых городов, в этих тысячах деревень с полями, реками, горами — на протяжении более двенадцати часов хода скорого поезда, как в длину, так и в ширину… Париж — прототип, синтез, высшее выражение необычайного успеха Франции — насыщал, переполнял меня.

Автомобили и прохожие. Кипучая жизнь мчалась вперед в триумфальном ритме нашей стремительной эпохи — все-таки величайшей, какую когда-либо знала земная планета. Великолепные световые рекламы, оживляя лица толпы, как бы окружали ореолом эту восхитительную машину в движении, какой является столица двадцатого века.

Мне казалось чудовищным, что вся эта столь щедрая и богатая усилиями деятельность стала теперь жертвой медленного разрушения монетной системы — падения франка, которое точило ее, как позорная болезнь, еще незаметная, но готовая нанести неизлечимые и уродливые повреждения…

Но я буду ее спасителем! Я привез лекарство, я рассею этот мрачный кошмар, который несмотря на кажущееся веселье, на роскошь цивилизации, угнетал всех этих мужчин и женщин. Он омрачал их жилища, когда они возвращались в них, эти остроумные и легкомысленные парижане, которых возбуждает честь представлять сверхцивилизацию пред лицом мира и вселенной.

И я судорожно сжимал поручни такси; нечеловеческое волнение охватило меня при мысли, что, запертый в этой движущейся коробке, никому не ведомый, я являюсь орудием их освобождения, посланцом финансового выздоровления.

На Авеню де-Вилье мой непромокаемый плащ и помятая морская фуражка вызвали сначала довольно «прохладный» прием, но, узнав мое имя, швейцар стал человечнее.

Даже для этого лакея, не имевшего понятия о моей миссии, я был уже «особой», потому что телеграф, вероятно, уже поработал после нашего отъезда из Шербурга, и Жан-Поль Ривье, великий финансист, вернувшийся из банка на бульваре Осман полчаса тому назад, ожидал меня «с нетерпением», — добавил швейцар с оттенком почтения.

Лакей в коричневой ливрее повел меня по лестнице, крытой толстым ковром, по длинной светлой галлерее — настоящему музею статуэток и картин — и наконец впустил в библиотеку-кабинет, светлую, простую комнату, где я увидел своего друга, державшего телефонную трубку…

Он не встал и не прервал разговора; но при моем появлении его суровое лицо; выражающее непреклонную волю, осветилось милой, приветливой улыбкой, и меня лишний раз поразил этот ворочающий миллионами человек, который на высоте своего величия, среди утомительной работы, сумел сохранить неприкосновенным чувство благодарности и дружбы.

Несколько возражений, доносящихся из аппарата, прерываемые короткими «да… нет… хорошо… до свиданья…» Потом он вешает трубку, подвигается в кресле и горячо пожимает мою руку обеими руками. Его карие пронизывающие глаза с любопытством осматривают мой морской костюм.

— Дорогой Антуан! Так вы все-таки благополучно добрались… Мы считали вас погибшими, не получая уж целых три дня вестей с «Эребуса II». И вот два часа тому назад я получил в банке телеграмму от второго лейтенанта… Барко в Париже, тоже? И в таком же виде, как и ты? Это действительно спешно?(А ваш стремительный отъезд с Острова N, а эта настойчивость де-Сильфража?.. Там что-нибудь не совсем обыкновенное, о чем не договаривал радио? Почему он не объяснил?

В этот страшный час, представлявшийся мне таким драматичным, час, когда слова мои должны решить спасение Франции, я сам удивляюсь своему спокойствию. Я почти забавляюсь, будто я наблюдаю все сцену в качестве зрителя.

— Почему?

Я приподнимаю край плаща, чтобы вытащить из кармана пальто слиток золота, величиной в кулак и весом около трех кило, который передаю де-Ривье.

Удивленный его тяжестью, он взвешивает его на руке. Быстро осматривает предмет. Его ум дельца сразу охватывает истину, как будто он прочел мои мысли. Глаза загораются. Он лаконично спрашивает:

— С острова N?

— С острова Фереор… Фер-е-ор, ты понимаешь?.. Жила самородного железа, как в аэролитах… потому что ведь это аэролит… А сверху золотой утес, гора в девятьсот метров вышины… Вот такими камешками (и с этими словами я вытаскиваю из другого кармана: один, два, три других самородка, немного помельче, и кладу их на стол), вот такими камешками наполнены трюмы «Эребуса II». Две тысячи тонн. Восемь миллиардов франков золотом.

Я слушал свои слова и наблюдал свои жесты, как посторонний равнодушный свидетель.

Магические слова и вид желтых камешков, носящих еще на себе следы хлористого золота, заставили банкира только слегка нахмурить брови. Он внимательно смотрит на меня, изучает мое лицо. Он видит, что я не сумасшедший и говорю правду.

— Рассказывай! — приказывает он.

В пять минут, с поразившей меня самого точностью и ясностью, рассказал я ему подробно то, о чем наш беспроволочный умолчал из осторожности.

— Если вы только не были все жертвой коллективной галлюцинации. Но нет, эти самородки слишком реальны…

Концом пальцев он перекатывает их по столу, потом продолжает:

— Скажи мне, где сейчас Барко?

— У морского министра, адрес которого он поехал узнать в министерстве.

Торопливо Ривье смотрит в телефонную книжку и звонит:

— Алло, господин министр. У телефона Жан-Поль Ривье. Вы одни? А! У вас капитан Барко? Отлично! Он вам рассказал? И показал свои самородки? Нет, больше ничего, спасибо. Мы поговорим об этом позже. Да!

Когда вы кончите с капитаном Барко, пришлите его ко мне.

И теперь, как будто он только теперь осознал всю важность положения, он встает, наклоняется ко мне, целует крепким мужским поцелуем:

— Ах, мой старый друг! Ты заслуживаешь благодарности нации и получишь ее сверх той, которую я готовлю тебе… Ты приносишь Франции золото, в котором она так нуждается.

Это был единственный признак нервности, который я заметил в этом человеке, ставшем в несколько часов самым богатым человеком в мире, потому что несмотря на официальную реквизицию «Эребуса II», которая давала правительству право потребовать свою часть сокровища, Жан-Поль Ривье все же оставался владельцем судна: половина груза принадлежала ему по праву… Четыре миллиарда золотом! Но он сам считал, что такая сумма несовместима с частной собственностью, и предназначил ее целиком Франции.

— Это золото послужит поднятию франка… При посредстве моего банка, с одной стороны, и при содействии Французского банка, с другой… Что ж, теперь семь часов…. Мы немного подкрепимся, а потом за дело.

Несмотря на доверчивость, которую проявляют некоторые политические и финансовые учреждения, не могло быть и речи о том, чтобы сразу предпринять что-нибудь. Прежде всего необходимо было показать, за отсутствием острова, который был слишком далеко, груз «Эребуса II» двум лицам, предназначенным стать союзниками Жана-Поля Ривье в его работе по поднятию франка, т. е. управляющему Французским банком и премьер-министру.

Как и самого Ривье, неоднократные и таинственные послания капитана корвета подготовили их обоих к важному событию, и они с большим самообладанием выслушали в кабинете банкира мой рассказ и осмотрели самородки и снимки острова, которые в виде дополнительных доказательств продемонстрировал им капитан Барко. Во всяком случае, доказательства эта были приняты, как временные и некоторым образом условные. Я видел это по тому, с какой поспешностью они приняли предложение Ривье поехать взглянуть на трюмы «Эребуса II».

— Ночной полет в Шербург не страшит вас, господа? И вас также, капитан? Ни тебя, Антуан? Хорошо… Я только позвоню в Бурже и везу вас всех четырех в моей машине на аэродром.

В девять часов вечера мы были в Бурже. На широком плацу, освещенном снопами света прожектора, огромный аэробус поднимался в высь, в тот момент, как мы подъехали.

— Это англичане, которые очень торопятся вернуться в Лондон, — объяснил нам служащий. — Пожалуйста сюда, господа.

Весь белый при свете электричества гудел уже ожидающий нас авто-лимузин.

Конечно, из всей компании, только мы, Барко и я, впервые пользовались этим ультрамодным способом передвижения. Остальные трое — магнаты власти и финансов — давно привыкли к нему и так же спокойно устроились в креслах нарядной кабины, как в спальном вагоне.

Барко скромно уселся в самой глубине кабины, его смущало не столько воздушное путешествие, как социальное положение спутников. Я же благодаря независимости моего характера чувствовал себя одинаково свободно в любом обществе; кроме того, обстоятельства минуты уравнивали нас более или менее всех пятерых… и даже всех шестерых, считая пилота впереди, запертого в своей стеклянной клетке. И лишь простое уважение к людям помешало мне обнаружить мои первые впечатления от воздушного крещения.

Оттого ли, что мне пришлось их затаить, впечатления эти неизгладимо врезались в мою память на всю жизнь.

Какое божественное наслаждение, в ту минуту, когда в гудении мотора вдруг чувствуешь, что отделяешься от земли и летишь!

Какое торжествующее опьянение, — видеть сквозь стекла закрытой кабины освещенное поле, когда все огни окрестного пейзажа опускаются, отодвигаются все дальше и дальше, исчезают у вас под ногами!

Ах, как бы мне хотелось быть одному в открытой гондоле, на вольном ночном воздухе, встать во весь рост с развевающимися по ветру волосами, протянуть руки в этот простор, кричать о восторге человека, торжествующего над воздухом, о счастьи жить в этот век чудес!

Но я скрывал в себе это смятение чувств. Мои спутники, прочно усевшись в легких кожаных креслах, закурили сигары и папиросы и спокойно беседовали. Не приходилось даже повышать голоса в этой кабине, куда проникал лишь очень заглушенный шум моторов. Даже капитан Барко перестал смотреть на громадную светящуюся площадь Парижа, исчезающего на горизонте «с левого борта сзади», и прислушивался к разговору. Вскоре я увлекся этим разговором и лишь урывками думал о нашем полете, например при поворотах, когда ночной пейзаж, казалось, поворачивался вокруг собственной оси, и внутри было такое ощущение, будто «обрываются кишки», пo картинному выражению капитана Барко.

Я наивно воображал себе, что немедленная утилизация восьми миллиардов вызовет единогласное одобрение всех трех властелинов. Но мне пришлось очень скоро разубедиться. Только один Жан-Поль Ривье стоял за этот способ. Господин Хото (управляющий Французского банка) хотел действовать постепенно. А премьер опасался последствий револьвации франка и проповедывал постепенный и очень медленный выкуп банкнот.

Мне, как профану, доводы каждого из собеседников по очереди казались самыми убедительными. Я понял вскоре, что задача была не из простых.

— Если вы оставите в обращении то количество банкнот, которое имеет хождение в настоящее время, — воскликнул на своем южном акценте господин Жермен-Люка, — то Франция, при таком исчезновении ходовой монеты будет чувствовать себя, как бывший толстяк в платье, ставшем ему слишком широким.

— Я допускаю такое затруднение, — согласился господин Хото. — Сначала будет заторможен экспорт и произойдет падение рыночных цен, что втечение нескольких недель, а быть может и месяцев будет тормозить торговлю… Но неужели из-за этих затруднений вы не решитесь вылечить вышеупомянутого толстяка?.. Возвращаюсь к вашему сравнению.

— Тут срочно требуется хирургическое вмешательство, — заявил Ривье.

— Срочно? Гм! Мы ужа шесть лет ежеминутно ждем катастрофы, а все остается попрежнему… Общественная жизнь не нарушается.

— Но это не может длиться бесконечно. Смотрите пример Германии…

— Это совсем другое дело.

— Неважно. К счастью, на этот раз мы не совсем подчинены вам, чтобы действовать по вашей доброй воле, господа политики. Техники берут дело в свои руки под свою исключительную ответственность, вам надо будет только поддержать их перед страной.

— Это хирурги, которые будут оперировать больного, не спрашивая его согласия.

— Так вы бы хотели плебисцита?

— Это невозможно при настоящем положении вещей! Вы сами понимаете. Мы не можем рисковать успехом, допуская проволочку.

— А если правительство наложит «veto»[25] на операцию?

— Плебисцит свершится сам собой. Вся нация стала бы вас порицать… Вы были бы сброшены… А потом, если правительство имеет власть над Французским банком, то ведь банк Ривье свободен в своих действиях. Впрочем, операция, как вы говорите, т. е. выпуск золота «Эребуса II», лишь немногим ускорит ход событий. Одного объявления о том, что в хранилище банка имеется восемь миллиардов золота и такое же количество находится в пути, достаточно, чтобы поднять ценность бумаг до золотого уровня.

— Довести бумаги до ценности золота? Так вы хотите опрокинуть национальную экономику, вызвать катастрофу, разорить сотни тысяч французов?..

— Неважно, если мы спасем Францию, если восстановлением франка мы создадим легкую и счастливую жизнь остальным французам… Наши действия должны следовать естественным законам, они должны быть велики, как сама природа, которая считается только с целыми народами и жертвует ради них отдельными личностями. Я скромно прервал его:

— Но не боитесь ли вы также, господа, что такой чрезмерный наплыв золота в конце концов понизит цену самого золота, как металла?

Все три магната посмотрели на меня с жалостью:

— Это очевидно, старина! — сказал Ривье, — Поэтому-то я и хочу начать действовать быстро. Господин Хото немного сдержаннее. Задача в том, чтобы дать Франции возможность использовать свое первенство, погасить долги, поднять свое финансовое положение, пока золото еще что-нибудь стоит, поставить нашу родину на ее место — во главе наций. Не важно, если потом ценность золота аннулируется во всей Европе, во всем мире, и возникнет необходимость в другом основном металле, например, в платине. Так как неудобство это будет одинаковым для всех стран, то Франция, испытывая его наравне с другими, все же сохранит свое первенствующее положение.

— Во всяком случае, — подхватил господин Жермен-Люка, — будете ли вы действовать медленно или быстро, постепенно или сразу, вы возбудите внимание Лиги наций. Вам все равно придется выявить происхождение этой массы золота, которую вы бросите на рынок.

— Нет, — возразил Ривье. — До передачи острова, которая не замедлит состояться, потому, что мы постараемся ускорить ее всеми возможными мерами, груз «Эребуса II» не будет пущен в обращение. Мы сделаем вид, что утилизируем запасные фонды государственного банка.

— Скажут, что вы действуете непозволительно поспешно и легкомысленно. Подумайте только, что, когда правда станет известна (ведь она когда-нибудь обнаружится), Лига наций отменит свое первоначальное решение, отнимет остров у Франции, чтобы его интернационализировать, и потребует от нас вознаграждения за то, что мы его использовали.

— Она все же не отнимет у нас золота, которое будет пущено в оборот до того времени. И это лишняя причина, чтобы заставить нас торопиться. Ваша политика недостаточно смела, господин премьер, и вы слишком далеко загадываете вперед… Неужели же за время войны и в последующие годы мы недостаточно изучили относительность человеческих поступков, не поняли, что невозможно узнать заранее, что будет разумно, что неразумно? А потому постараемся поступать так, как нам кажется лучше и как подсказывает нам совесть. Будущее покажет. Сначала надо действовать. Действовать — это все.

Пилот не обманул нас. Без пяти минут одиннадцать вдали показались огни Шербурга, а ровно в одиннадцать, как он нам и обещал, мы выходили из кабины на ярко освещенный аэродром.

У роскошного шестиместного автомобиля ожидал нас морской офицер, тот самый, который утром встречал «Эребус II». Он явился, чтобы приветствовать премьера и облегчить нам запрещенный в ночную пору вход в военный порт.

Действительно, «Эребус II» хорошо охранялся: от ворот арсенала и до набережной бухты, где он стоял на якоре, нас не менее трех раз останавливали часовые. У герметически закрытых люков, ярко освещенных электрическим светом прожекторов, стояла морская стража о ружьями на плечо.

Второй лейтенант и пять офицеров, остававшихся на судне, приняли нас в рубке; потом капитан Барко, вступивший опять во владение своим судном, хотел сначала предложить нам в кают-компании по бокалу портвейна в честь дорогих гостей. Но парижанам не хотелось ни задерживаться, ни выслушивать рапорта второго лейтенанта о выполнении данных капитаном инструкций: «все матросы в одиночках в тюрьме, помещение команды, так же, как и все люки, опечатано, журналисты спроважены и т. д.».

— Капитан, — сказал господин Жермен-Люка, вставая, — вы нас простите, но если мы хотим сегодня же ночью вернуться в Париж…

— Совершенно верно, господа… Сюда, прошу вас…

И в сопровождении обоих начальников, которые освещали путь электрическими фонариками, мы двинулись по внутренним коридорам судна к большой водонепроницаемой перегородке.

— Вот трюм № 1,—произнес капитан Барш. — Его только что открыли для вас, господа. Осторожнее, здесь железная лестница.

Электрические фонари осветили на глубине двух метров под нами смутную массу желтых камешков с красными пятнами — самородки с острова Фереор.

Без единого звука все три магната политики и финансов спустились один за другим на это ложе золотых камешков. Но когда под ногами их эти камешки заскрипели, обнаружилось их волнение. Ривье выпрямился и, глубоко дыша, отбросил каблуком несколько камней, чтобы проверить толщину слоя. Управляющий Французским банком осматривал трюм с каким-то беспричинным смехом, который странно звучал в гулком пространстве и ежеминутно грозил перейти в нервный припадок. Премьер крепко выругался на лангедокском наречии. После чего, овладев собой, эти трое, обладавшие такой большой силой интеллекта, эти три высшие представители человечества, эти носители цивилизации с непринуждённой улыбкой нагнулись к богу-золоту и дрожащими пальцами подняли каждый по одному камешку… так же, как и мы некогда, — на память.

Капитан Барко, выполнив свою миссию в Париже, остался на судне, чтобы лично охранять его до того момента, когда выгрузка станет возможна. Я же, прежде чем сесть в адмиральский автомобиль с господами Жермен-Люка, Хото и Ривье, воспользовался своим путешествием на «Эребус II», чтобы забежать в свою каюту и взять чемодан.

В два часа утра, ровно через пять часов после нашего отлета из Бурже, мы выходили на его аэродроме из своего воздушного экипажа.

XI. ФРАНК ПОДНИМАЕТСЯ.

— Ты остановишься у меня, — сказал мне Жан-Поль Ривье тоном, не допускающим возражения, когда мы подъезжали к Парижу. Моя жена и дочь пробудут еще недели две в Биаррице, но домашний распорядок не пострадает от этого, надеюсь, что тебе будет не плохо… Если ты хочешь присутствовать при исторических событиях, вызванных привезенной тобой новостью, вставай пораньше.

В доме со мной обращались, как с почетным гостем. Особняк на авеню Вилье был не велик и не отличался кричащей роскошью «нувориша»[26]: у Ривье было много вкуса, и у него можно было чувствовать себя спокойно и удобно. Моя комната с кроватью под балдахином и приподнятым альковом напоминала мне комнату Людовика XIV в Версали.

Благодаря сильному утомлению, я спал «поцарски», и лакею стоило не малого труда разбудить меня в 8 часов.

Я застал Ривье в столовой за просмотром телеграмм.

— Здравствуй, мой дорогой, четырежды миллиардер! — пошутил я по праву нашей старой дружбы.

Финансист пожал мне руку, не отрываясь от телеграмм; потом со снисходительной иронией сказал:

— Я миллиардер? Что ты себе вообразил, друг мой? Но это ничуть не интересует меня. Я бы не знал, что с ними делать, с миллиардами. Я способен жить на сто су в день. Эти миллиарды, половина которых причитается мне, я дарю Франции. И с сегодняшнего утра банк Ривье бросит их в битву, как с своей стороны тоже сделает Французский банк, чтобы способствовать поднятию франка. Хочешь присутствовать при этой операции? Ты заслужил это!

— Конечно, — согласился я. — Но такой профан, как я, не поймет ничего.

— Я тебе объясню.

И с той необыкновенной способностью раздвоения внимания, которая замечалась у него еще в школе и еще более развитою им методическим упражнением, он стал объяснять, не переставая есть и просматривать корреспонденцию:

— Как ты видел, управляющий Французским банком такой же сторонник ревальвации, как и я. Уже втечение многих месяцев он готовился к атаке, ожидая лишь удобного случая. Ведь в этом все. Итак, в 2 часа сегодня ночью, убедившись в существовании золота в Шербурге, он начал наступление в Нью-Йорке (где в то время благодаря разнице долготы было восемь часов утра). Артиллерийская подготовка перед наступлением. В несколько часов фунт упал на 25 пунктов: вчера вечером он котировался 460, сегодня утром 435.

— Но почему вы не начали действовать раньше, раз это так просто?

— Вот именно! Да потому, что, если не поддержать усилия, за этим искусственным повышением франка последует реакция, при которой он падет еще ниже, как каждый раз, когда пытались проделать такую же штуку, не решаясь пользоваться резервами банка… Но теперь можно действовать слепо, и должно удасться. Ты кончил есть? Да? Тогда бери пальто, шляпу и едем.

Через десять минут «Испано»[27] финансиста покатил нас по бульвару Осман к банку Ривье и К°.

Этот храм божества спекуляции (более современного, более могущественного, чем бог золота, помещающийся в том же храме) соперничает с Лионским кредитом и «Сосиетэ женераль» и блещет еще большим великолепием. Его лестница и центральная зала облицованы мрамором, желтым с черными прожилками, которые особенно выделяют его блеск и придают помещению вид особенного благородства. Стеклянный купол вместе с невидимыми электрическими лампами проливает какой-то особенный, неземной свет. Никаких перегородок между служителями божества и публикой: они встречаются лицом к лицу. Один только жрец банкнотов со своим сундуком, из которого выходят пачки кредиток, заперт в клетку из прозрачных стекол, где он и совершает жертвоприношения.

Чувствуется, что это святая святых Парижа, что люди, попадая сюда, испытывают больше благоговения, чем в часовнях: верующие и неверующие соединяются в одной общей религии — религии богатства.

Наоборот, котировочный зал, недоступный для публики, но куда Ривье провел меня после небольшой остановки в его конторе, поражал своей строгой простотой, напоминая собой электростанцию, распределительницу токов.

Действительно, как мне предстояло узнать, здесь определялись курсы дня. Устен две дюжины телефонных аппаратов, снабженных особыми звонками, гудками и т. д., все разных звучностей и тонов, достаточных для того, чтобы тронуть инструмент в мозгу «биржевого маклера», их капельмейстера, и рефлекторно открыть в его мозгу полиглота[28] клетку соответствующего корреспондента.

— Позвольте представить господина Гардюэна, нашего главного маклера, — сказал Ривье, указывая мне на маленького, толстенького человека, с седой головой и усами, который с необычайной быстротой двигался перед своим аппаратом. — Он говорит на восемнадцати языках.

Как и его патрон, господин Гардюэн обладает способностью разделять свое внимание между несколькими предметами. Он раскланялся и выслушал приказания банкира, ни на минуту не прерывая своего занятия. Раздался резкий звонок.

— Лондон, — прошептал Ривье.

— Алло Лондон, — говорил маклер в один из двадцати четырех аппаратов. — You say hundred and twenty five to late and twenty this morning. Вы говорите 425… слишком поздно, 420 сегодня утром.

Потом, повесив трубку и переходя к соседнему аппарату, который дребезжал разбитой октавой:

— Алло Брюссель. Никаких дел. Даю стерлинг 420. Потом настал черед других аппаратов… Мадрид,

Флоренция… и на соответствующих языках.

Но ворвался телеграфист и бросил на стол целый поток синих и белых листов.

— Теперь Америка, — объяснил Ривье. — Синие — это радио, а белые — западный кабель.

И в то время как маклер слушал, отвечал, читал телеграммы, отмечал, распределял, шифровал, летал по комнате, мой друг продолжал объяснения:

— В Париже около дюжины больших банков, допущенных к котировке, что происходит сейчас. В настоящую минуту триста аппаратов сносятся с иностранными столицами и распространяют по всему миру новые курсы: понижение или повышение.

— Алло Франкфурт. Yier hundert und zwanzig?[29]

— Как, они не спускают? — воскликнул Ривье.

— Сударь, — отвечал маклер. — Франкфурт и Берлин продают во-всю бумажные франки последние дни. Я не смею…

— Они дорого заплатят, чтобы возместить свои расходы, если продают на срок, но совершенно невозможно, чтобы в их распоряжении было то количество бумаг, которое они предлагают. Не важно: продавайте и продавайте фунты и доллары. Повторяю вам, что мы действуем сообща с Французским банком.

— Я хотел бы все же, чтобы вы указали мне границу, сударь, потому что они продают не в кредит, но за наличные. До двенадцати часов у нас уже может быть обязательств на восемьдесят или сто миллионов франков, которые нам придётся оплачивать золотом. У нас ведь нет золота, так же как пока и у Французского банка.

— Оно у нас будет. Предоставляю вам полную свободу действий.

— Даже, если мы дойдем до миллиарда?

— Даже. И даже больше. Валяйте!

Маклер посмотрел на своего патрона и, видя его совершенно серьезным, потер себе руки.

— О, тогда, сударь…

И он с новым жаром принялся за операцию.

Согласно законам сообщающихся сосудов, приток фунтов и долларов, фиктивно брошенных на рынок этим сухим голосом, так же, как на расстоянии одного километра от нас Французским банком, поколебал и понизил курс. За два часа таких упражнений, которые я наблюдал с таким страстным интересом, что даже не заметил ухода Ривье, фунт упал до 320.

В половине двенадцатого Жан-Поль вернулся и похлопал меня по плечу.

— А теперь, если ты хочешь видеть второе действие, поедем завтракать в районе биржи. Там будет продолжение сражения.

Я последовал с ним в его кабинет, чтобы взять пальто. Но перед выходом попросил у него разрешения позвонить по телефону.

— Пожалуйста, старина!

И кончая разборку бумаг одной рукой, другой он подвинул мне аппарат, стоявший на столе. Я спросил:

— Елисейские 29–81.—Алло, отель «Кларидж». Говорит доктор Маркэн. Я хотел бы говорить с профессором Гансом Кобулеррм или, если его нет, с мадемуазель Кобулер.

Я хотел предупредить их о том, что собираюсь к ним перед вечером, но прозвучал в ответ металлический голос:

— Господин профессор и мадемуазель Кобулер покинули Париж дней восемь тому назад, но они оставили комнаты за собой и должны вернуться со дня на день… Прикажете передать им, что вы звонили?..

— Да.

Я повесил трубку, разочарованный, огорченный и внезапно смущенный, почувствовал на себе взгляд моего друга.

— Кобулер? — спросил он. — Откуда ты знаешь этого типа?

Я старался принять непринужденный вид.

— О, я его встречал как-то у Жолио, его и его дочь… Но я чувствовал себя «задетым за живое», как школьник, пойманный учителем на месте преступления.

Ривье сделал дружеский жест протеста:

— Ладно, ладно, не волнуйся. Я не мировой судья, чтобы допрашивать тебя относительно гражданина Ганса Кобулера, а если тебя интересует его дочь, то ты прав, чорт возьми: говорят, что эта маленькая докторесса недурной кусочек, что она так же прелестна, как и безупречна. У нее столько же достоинств, сколько у ее папаши…

— Можешь продолжать, — заметил я, видя, что он замолчал. — Папаша не внушает мне никакой симпатии.

— В таком случае, слушай, Антуан. Я скажу тебе по секрету, как старому другу. Я никогда не видал Кобулера, но слышал о нем много нелестного. Да, от лиц, занимающих высокие посты в префектуре. Постарайся не болтать и не увлекайся слишком мадемуазель Кобулер, потому что ее папаша, так называемый швейцарский профессор, может оказаться совсем другим… Полиция начала следить за ним. Много путешествует. Слишком много. Живет в отеле «Кларидж» как миллиардер-янки и сорит кредитным билетами, как будто они ему ничего не стоят.

Я не стал симулировать удивление: мне вспомнились глаза этой личности, его немецкий акцент, непроходимая антипатия, которую он возбудил во мне. Я ответил:

— Тем хуже для него. Пусть его сажают в тюрьму или высылают, это мне не помешает жениться на его дочери, если она согласится. Она-то не рискует тюрьмой, надеюсь.

— Нет, не думаю… Но я и так уже слишком много тебе наговорил. О, типик! Но смотри не проговорись Кобулеру, что за ним следят. Ты хороший француз, чтобы понять это, даже если влюблен в дочку. Но едем завтракать. Без четверти двенадцать. А мы должны быть на бирже к моменту ее открытия, звонок дают в половине первого.

Переезд на автомобиле занял больше времени, чем понадобилось бы, чтобы пройти пешком среди потока, переполняющего артерии парижского центра. Биржевая площадь, ресторанчик маклеров, где мы с трудом нашли свободный краешек стола…

Пока нам подавали, я осматривал своих соседей. На лицах читалось сильное возбуждение: тревожная лихорадочность или торжество, но, за исключением нескольких возгласов, брошенных цифр, большинство сберегало свои голосовые связки; они переговаривались шопотом или ели с молчаливой поспешностью.

— Скажи-ка, — прошептал я, наклоняясь к банкиру, — эти вот… они тоже с биржевого рынка?

Моя наивность рассмешила Жана-Поля.

— Биржевого рынка? Да ты как настоящий обыватель воображаешь, что биржевая котировка происходит публично в вестибюле биржи или ее кулуарах. Ты жестоко ошибаешься. Второе действие еще скромнее, чем первое, на котором ты только что присутствовал. Я проведу тебя в святилище, где заваривается вся эта каша.

Раздался обычный звонок.

Ривье провел меня через волнующуюся толпу, которая запрудила все углы здания биржи, и мы поднялись во второй этаж. «Святилище» хорошо охранялось: привратники неоднократно останавливали нас, и Ривье не без труда удалось добиться пропуска для меня.

В обычной комнате, со стенами, выкрашенными кремовым риполином, украшенной одной лишь черной доской, вокруг стола сидели двенадцать человек, среди которых я узнал старшего маклера банка Ривье. Он обменивался вполголоса цифрами, перелистывая записные книжки, списки и кучу телеграмм, которые входившие стремительно телеграфисты сыпали перед ними дождем.

— Официальный ареопаг, — сказал мне на ухо Ривье — старшие маклера крупных парижских банков… Они сосредоточивают в своих руках котировки мелких банков. Служащий у доски записывает результаты, которые изменяются с новыми поступлениями ордеров.

Маркер каждые пять минут подходил к столу, получал цифру и записывал ее на доске, зачеркнув предыдущую. Рядом с ним другой служащий приводил в движение клавиатуру.

Даже для меня, полнейшего профана в биржевом деле, было очевидно, что кризис громадный, и я невольно вздрагивал при каждом новом понижении, указывающем на все большее падение фунта; в двадцать минут, последовательными скачками в пять, десять франков, он упал с 300 до 275.

Ривье торжествовал; но кроме сочувственных улыбок, которыми обменялись с ним маклера обоих союзных банков, все «двенадцать» в своей сосредоточенной деятельности сохраняли флегматичность математиков. Их сдержанность и лоск возмущали меня.

— Но они ничего не чувствуют, эти типы, — прошептал я на ухо своему другу. — Это какие-то автоматы.

— Ах ты профан! — засмеялся он. — Ты не можешь понять чистых волнений нашей превосходной алгебры. Тебе нужно импозантное зрелище, ротозей! Ладно, пойдем вниз. Но не забывай, что все движение исходит отсюда. Человек, который оперирует с клавиатурой рядом с маклером, переносит все цифры с черной доски на доски «корзинки»[30].

Как только мы вышли из «святилища», нас встретила волна звуков — могучий гул возгласов и криков, наполняющий коридоры. На лестнице гул этот напоминал растревоженный улей. Галлерея, кулуары, залы, — все эти теоретические отделения биржи, сливали воедино через открытые двери возгласы и крики, которые достигали кульминационной точки бешенства в центральном зале, около «корзинки».

Я стоял, ошеломленный и оглушенный, в этой толпе, среди потерявших всякое самообладание людей, которые во все горло старались перекричать друг друга, помогая себе жестами там, где голос окончательно терялся в общем гаме.

Здесь это была паника и бешенство, — такие именно, какими я себе их представлял, — низвергнутые на трепещущее человечество двенадцатью олимпийцами второго этажа.

Все взоры обращались ежеминутно на автоматические доски, размещенные вокруг «корзинки» в двадцати сантиметрах от потолка, на которых белым по черному обозначался официальный курс. Каждый раз как менялись цифры, возгласы становились все яростнее, голоса звучали визгливо и хрипло.

«Фунт = 260»… Багрово-красные и потные или скрежещущие зубами и зеленые от бешенства, с тем выражением животного уродства, которое бессильная злоба при неожиданном стихийном бедствии или радости несказанного торжества может положить на человеческие лица, представители меняльных контор тщетно старались удержать падение курса иностранных ценностей, которые, казалось, катились по навощенной наклонной плоскости вслед за фунтом. «Уже… — нацарапал мне Ривье на бумажке, потому что услышать друг друга не было никакой возможности. — Уже Рояль-Дейч упал с 190000 до 110000, Рио — с 18000 до 9500. Французские же ценности возрастают: «облигации отца семейства», рента, займы возвращают свою первоначальную солидность».

Однако Жана-Поля Ривье узнали. Стало известно также, какую роль сыграл его банк вместе с Французским банком в операции ревальвации франка. Завистливые и восхищенные взгляды провожали его. Встречались, однако, и едкие улыбки людей, рассчитывающих на скорую реакцию. Но враждебность преобладала в окружавшей нас толпе, и я расслышал сквозь адский шум брошенные ему в лицо яростные слова: «переворот… катастрофа… разорение… мерзавец… дорого заплатишь…».

Но слышал ли он? Храбрая душа, не обращал ли он внимания на эти угрозы? Ссылаясь на охватившее меня в этой ужасной толпе беспокойство и невозможную духоту, царившую в зале, я увлекал его мало-помалу поближе к выходу из зала, потом на лестницу, потом за ограду из гущи толпы.

Когда стало возможно разговаривать, он презрительно засмеялся:

— Переворот? Катастрофа? пусть кричат… Дураки! наоборот, поднятие франка до ценности золота, к которому я стремлюсь и которого добьюсь, чорт возьми, это восстановит равновесие… нормальное состояние. С начала войны, по мере того, как падал франк, жизнь у нас переворачивалась вверх дном все более и более. Так вот я хочу поставить ее на место. Очевидно, некоторые при этом поломают себе ребра… Но это лишь те, которые сочли новое положение вещей окончательный, те, которые прилипли к иностранной валюте или скрыли свои капиталы, — мелюзга, спекулировавшая на падении нашего франка. Тем хуже для них. Зато другие, вся масса французов, будут счастливы вернуться к нормальному укладу. Конечно, будут некоторые затруднения… Потом новое распределение богатства… Но это неизбежно должно было когда-нибудь случиться. А это, быть может, избавляет нас от худшей революции…

В эту минуту один из исступленных, ругавших Ривье, которого я заметил еще на лестнице, отделился от беснующей толпы, запрудившей всю площадь перед зданием, и пошел прямо на нас с свирепо-решительным видом.

— Вы банкир Ривье? — спросил он моего спутника. Я хотел вмешаться.

— Берегись, Жан-Поль!

Но Ривье тихонько отодвинул меня и обратился к субъекту:

— Да, это я. Что же?

— Это ты мерзавец, ты вызвал всю эту бурю и стремительное падение стерлинга, ты меня разорил, бандит, преступник!

Я видел, как в пальцах поднятой руки блеснула сталь американского кастета, и, бросившись вперед, хотел удержать руку…

Но мне удалось только отклонить ее: оружие скользнуло по моей вытянутой руке и со всей силой ударило меня в верх живота, там, где солнечное сплетение…

Я закачался… как в тумане видел схваченного публикой злодея… и без чувств повалился на руки Жана-Поля Ривье.

XII. ФАЛЬШИВОМОНЕТЧИК.

Профессор Ганс Кобулер только что вернулся в «Кларидж» со своей дочерью.

Внезапный подъем франка застал его четыре дня тому назад, 25-го числа, в его вилле Одрессель, где он трудился над изготовлением идеальных банковых билетов, без тех дефектов, которые не позволяли утилизировать серию, выпущенную в его отсутствии его поверенным Гедеоном.

Кобулер сначала не обеспокоился: он думал, что это одна из тех эфемерных спазм, которые не раз повторялись за последние семь-восемь лет благодаря акциям Моргана и других и которые каждый раз предшествовали еще большему падению франка.

26-го подъем казался головокружительным — фунт упал до 90, и он рассердился, видя, что таким образом одним ударом уничтожаются результаты его работы последних месяцев.

Из Берлина и Франкфурта на него посыпались упреки, а он сам изливал свой гнев на подчиненных ему агентах, которым поручено было распространять фальшивые билеты Французского банка.

27-го, когда запрос Палаты вызвал следующий ответ премьер-министра Жермен-Люка: «Французский банк решил употребить на борьбу все, до последнего луидора, золото запасного фонда» — он назвал французов безумцами: через неделю, через два дня, через двадцать четыре часа фонд этот будет исчерпан, и франк будет катиться в бездну.

А пока что фунт падал и падал… В этот день он котировался уже в 30 франков.

По сконцентрированным во Франкфурте подсчетам всех биржевых операций, знаменитый металлический фонд был уже весь поглощен с избытком, а между тем на всех рынках Европы и Америки Франция продолжала предлагать золото, золото и золото… Это было настоящее наводнение, которое поглощало и топило жалкие усилия иностранных агентов продать бумажные франки.

Приходилось верить, что во Франции оставалось еще золото, потому что 29 сентября последний шаг был сделан, невозможное осуществилось: бумажный франк сравнялся с золотым — стерлинг стоял 25,25!

Тем хуже! Лишившись уважения своего начальника, профессор сегодня утром решил поставить свою последнюю карту.

Почтовые посылки, набитые фальшивыми билетами, безупречными и подозрительными, — теперь это уже не важно, — отправлены из Булони всем его агентам. А сам он в чемоданах привез в Париж остальное: двадцать псевдомиллионов бумажных франков.

Среди всех гипотез, которые он построил и рассмотрел, чтобы объяснить себе причину успеха этой «сумасшедшей выходки французов», ему ни разу не пришло в голову сопоставить возвращение «Эребуса II» с отчаянной на первый взгляд выходкой Французского банка. Он знал, что «Эребус II» возвратился в Шербург; но поскольку безоружное и бездейственное судно стоит в Шербурге в ожидании отправки, оно перестало интересовать его.

Озабоченный денежными операциями профессор забыл даже о докторе Маркэне, о звонке которого ему однако, сообщили в конторе. Остров N отошел на второй план, и он почти равнодушно читает газетные сообщения о том, что завтра Лига наций по интернациональному соглашению, передает Франции юридически и фактически право на то, что она считает со времени последнего сообщения «Зееланда» кучей вулканических холмов.

Но Фредерика-Эльза, та не забыла!

Всего два часа тому назад вернувшись в Париж, она надеется, она ждет, что еще сегодня вечером, быть может, придет тот, кого она любит… Лишь бы отца не было дома во время этого визита.

Франк держится на одном уровне, — и повидимому, стабилизирован понастоящему. И профессор, которому только что передали с биржи последний курс, с бешенством вешает трубку.

Он сделает последнюю попытку при содействии банкира Генриха Гольдзхильда. Он целует дочь, проходит через внутреннюю дверь, которую запирает за собой на ключ, в свое личное помещение (№ 203), наполняет карманы пачками банкнотов и спускается по лестнице… потому что ему необходимо пройтись, успокоить расходившиеся нервы.

На полдороге между вторым и первым этажами ему встречается поднимающийся лифт. Доктор Маркэн, замеченный на лету Доктор Маркэн, который смотрел в сторону и не видел его.

Пораженный внезапной мыслью, профессор Ганс Кобулер останавливается, как вкопанный, потом, круто повернувшись на каблуках, взбирается на свой третий этаж. В конце коридора спина доктора Маркэна исчезает в дверях № 204, которые захлопываются за ним.

Затаив дыхание, профессор останавливается у соседней двери — двери № 203. Он входит потихоньку, идет прямо к одному из телефонных аппаратов и прикладывает приемник к волосатым ушам…

На другом конце провода, в гостиной, где Фредерика-Эльза беседует с доктором Маркэном, под художественной модной апликацией в форме химеры скрыт микрофон.

XIII. ИСКРЕННОСТЬ ВЛЮБЛЕННОГО.

В обыкновенное время удар кулака, полученный от сумасшедшего маклера на площади перед биржей, задержал бы меня не более чем минут на пять-десять. Но теперь, после бессонных ночей на острове, чрезмерного утомления на «Эребусе II», пяти часов пути в скором поезде и четырех на аэроплане, я был в состоянии наименьшего сопротивления. Все это накопившееся утомление разрешилось под влиянием травмы сильным гастрическим заболеванием, удержавшим меня в кровати целых три дня.

Это был для Жана-Поля новый случай доказать мне свою дружбу.

Ораторские излияния были не в его духе, и он намекнул на происшедшее лишь для того, чтобы сказать мне, что привел меня в чувство знаменитый невропатолог Рагинский, вызванный им на место происшествия:

— Вот я опять здорово у тебя в долгу, старик! Ты уже второй раз спасаешь мне жизнь. Если бы мне представился случай отплатить тебе той же монетой!

Но истинным проявлением его преданности было то, что он уделял мне много часов своего времени, часов, особенно ценных теперь, когда он ставил на карту свое состояние, существование своего банка. Он, ненавидевший комнаты больных и болезни, теперь раза по три, по четыре в день заходил меня проведать и, сидя у моей кровати, рассказывал последние новости:

— Фунт уже по 191… по 92… по 74,—объявлял он. — Это хороший темп, мы выиграли сражение. Но самое трудное впереди. Ибо, чтобы добиться появления золотой монеты, придется сделать бумажный франк выше золота. Ах, если бы можно было теперь же опубликовать, что у нас в Шербурге восемь миллиардов золота и восемь других уже в пути, потому что, кстати, я забыл тебе сказать: контр-миноносец и транспорт прибыли на остров в тот же день, как ты высаживался во Франции. Контр-миноносец остался там, но транспорт с полным грузом уже вышел в море, не считая того, что вчера еще два грузовых судна отправились туда через Брест.

28-го вечером, когда я обедал у себя в комнате, я узнал от Жана-Поля, что Жолио приходил справляться о моем здоровьи.

— Он в Париже со вчерашнего дня. Он увидел твое имя в газетах, читая о происшествии на Биржевой площади. Но не зная, будет ли тебе приятно его видеть, я сказал ему, что ты сам зайдешь к ним, когда поправишься. Когда пойдешь, держи язык за зубами, — он страшный болтун, твой приятель, я это сразу почувствовал.

По чрезмерной стыдливости (потому что Ривье сделал бы это от души и безо всякой насмешки) я не посмел попросить его протелефонировать в отель «Кларидж», чтобы узнать, вернулись ли Кобулеры из своего путешествия.

В день первого своего выхода после болезни, 29-го, я пошел пофланировать по Парижу на правах выздоравливающего.

Как будто сама природа принимала участие в празднике воскресения Франции — новое тепло пролилось на столицу в эти осенние сентябрьские дни. Метеорологическая пертурбация, вызванная падением болида, после трех недель бурной погоды и холода, вызвала теперь на время такое же неожиданное подобие лета. Уже три дня светило жаркое, июльское солнце: снимались пальто, меха; проходили женщины в легких платьях.

Париж веселился. Давно забытой радостью насыщен был воздух, как в прошлые счастливые времена. Втечение многих лет — я понял это теперь — послевоенная тревога и неуверенность помимо нашей воли угнетали нас; к этому привыкли, приспособились; но то, что всего несколько дней тому назад казалось нормальным, было лишь хронической меланхолией, в которую втянулись. Это утро было совсем иным. В Париже царило особенное веселье; новым блеском светились все глаза. Я невольно вспомнил довоенный золотой век; в этом Париже, преображенном тринадцатью годами механического прогресса и интенсивной цивилизации, я снова обрел свою молодость.

На тротуарах — только радостные лица. В легком воздухе — одни лишь оптимистические фразы, комментирующие триумфальный подъем франка.

Я слышал, как маленькая мидинетка с легкомысленной мордочкой говорила своей товарке, нагруженной огромной шляпной картонкой:

— Ты говоришь, малютка, что франк сегодня уже 28, ах, если бы этого хватило на шелковые чулки!

Но это была лишь юношеская болтовня, симптом общей веры, столько раз обманутой, а теперь вновь обретенной — полной и радостной. Действие подъема франка, как говорил Ривье, было еще только чисто моральное, лишь удовлетворяло сознание, что бумажный франк стоит почти столько же, сколько и золотой, как было когда-то. Так же, как при постепенном падении франка торговый механизм ослаблял и как бы поглощал грубость девальвации, подымая цены медленно и постепенно, так и теперь понадобятся недели, а может быть, и месяцы, чтобы приспособить новые цены к новой ценности франка.

В «Кларидже» я обрадовался ответу:

— Господин профессор и мадемуазель Кобулер вернутся сегодня днем.

Я чувствовал потребность поделиться с кем-нибудь своей радостью. Ривье сегодня завтракал где-то вне дома. Оставался Жолио. Я взял такси и отправился к нему на авеню Обсерватоар, 12 бис.

Но он совещался с каким-то американским предпринимателем; я разговаривал с ним всего пять минут, в дверях кабинета.

— Но он тебя не очень попортил, этот сангвиник. Ты выглядишь великолепно. Да, Сиена дома, она одевается, чтобы бежать на фабрику… Мы с ней думали зимой совершить турне в Лос-Анжелос… Но ангажемент, который нам предлагают, ничего не стоит теперь, в связи с вашей проклятой биржевой комбинацией и падением доллара. Что это ему взбрело в голову, твоему каналье Ривье? Они вдруг вздумали вытащить резервные фонды банка, после того, как клялись в их неприкосновенности. Какая нелепость! Какая хитрость! Куда мы идем?

Он стал расспрашивать меня о моем путешествии. Но так как он читал официальную версию о порче машин у Азорских островов, то сам отвечал себе в торопливом потоке слов. На его вопрос: «Когда же ты едешь?» я ему ответил:

— Ничего не знаю!

— Ну, старина, — заключил он, — нужно итти к моему янки. Но мы еще увидим тебя? Когда ты у нас завтракаешь? Послезавтра? Идет. Мы тогда поговорим…

Я завтракал один в студенческом ресторанчике на бульваре Сен-Мишель. Цены не изменились: попрежнему двадцать два франка пятьдесят сантимов — prix fixe[31], которая, я помнил, до войны была один франк двадцать пять сантимов, и нигде в магазинах на бульваре, куда я пошел побродить от нечего делать, не замечалось симптомов настоящего снижения цен. Правда, на окнах «Самаритен»[32] висели коленкоровые полосы с надписью: «Двадцать процентов скидки на все товары», но — увы! — это была мифическая скидка.

Я шел к отелю «Кларидж» кружным путем по берегу Сены, роясь в палатках букинистов, чтобы как-нибудь убить время, потом поднялся на Елисейские поля, в тень зеленых еще платанов. Было жарко. Поливальщики освежали блестящее шоссе, по которому мчались автомобили. Доверие и надежды, выражаемые всеми прохожими проникали в меня, и мой мозг, как ультрачувствительный приемник, жадно их воспринимал и развивал еще дальше.

Занимая место в лифте отеля «Кларидж», я был взволнован, как гимназист, который вопит у дверей своей первой любовницы. «Господин профессор и мадемуазель приехали два часа тому назад». И элегантная кабина лифта, сверкающая крокодиловой кожей и никелем, поднимала меня па третий этаж, как в эдем.

Фредерика!.. Да, она сама открыла мне дверь № 204… Она сама, в темносинем платье, подобном цвету ее глаз, с золотыми искорками… Она, со своими белокурыми локонами флорентийского пажа, открытой и ласковой улыбкой и запахом духов «Ремембер», который, окутывая ее, вызвал представление о солнце над пляжем и безбрежном море…

— Господин Маркэн… Отец только что вышел. Он будет очень огорчен, что вы не застали его…

Но она сама, казалось, была в восторге. Ни секунды у меня не было сомнения, что она меня не примет.

С соответствующими обстоятельствам словами я последовал за ней в кабинет-гостиную, белую лаковую в золотую полоску с тюлевыми занавесями на окнах, рисунок которых изображал летящих уток…

Я не ребенок, мне тридцать четыре года, и мне знакомы женские чары, но то, что я испытывал в этот день, было неописуемо.

Как в победном сне, в апофеозе осуществившегося счастья, где новая любовь сметала всю мою старую жизнь, обновляла меня и наполняла абсолютным доверием, я сел в кресло, которое она мне указала, и взял предложенную папироску.

Лицо ее выделялось в ярком свете, я не видел ничего кроме него.

Что мне до вежливых фраз, которыми мы механически обменивались! Я следил, охваченный чудесным волнением, за выражением ее подвижного лица, которое менялось ежеминутно, воплощая попеременно тысячи образов моих старых, самых дорогих мечтаний, которые счастливая любовь всегда находит в «избранной».

Мы светски поддерживали беседу. Но другой обмен мыслей, бесконечно более серьезный и патетический, возникал между нами, как будто волны текучего и нерасчлененного языка — первичного языка душ — погружали нас в атмосферу взаимного понимания, соединяли бывшие в нас тайные магнетические силы.

Я не сделал ни одного движения, мне не хотелось даже взять ее за руки, но это общение создавало атмосферу священной драмы, не требующей лишних слов.

Я проснулся, если можно так выразиться, при ее просьбе:

— Расскажите мне, милый, пока мы одни, о своем путешествии.

Лицо ее, как бы озаренное чудесным светом, раскрывало передо мной всю глубину ее чистой, родственной души. Казалось, между нами не могло существовать никаких секретов. Клятва о молчании, данная мною капитану Барко, не касалась ее, этой вновь обретенной мной родной души, второй половины моего существа, составлявшей вместе со мной одно целое.

Я рассказал ей все: плавание на «Эребусе II», исследование острова Фереор, мятеж, мой полет из Парижа в Шербург в обществе владык…

Выражение тревоги появилось на ее лице:

— Говорите тише, дорогой, — приказала она.

И подвинув свое кресло, она облокотилась на ручку моего, придвинувшись ко мне, чтобы хорошо слышать.

Я опьянел от аромата ее волос. Шелковистое обнаженное плечо вызывало головокружение. Я на мгновение закрыл глаза.

— И вы клялись, что будете молчать! — прошептала она еле слышно. Вы — честный человек! Какая честь для меня ваше доверие, мой друг! А все же, — сказала она вдруг, — представьте себе, что я шпионка.

И она посмотрела мне прямо в лицо, так близко, что я почувствовал на своих губах ее горячее и чистое дыхание…

У нее было такое странное выражение, что я замолчал и вздрогнул, вспоминая в страхе обвинение Ривье против Кобулера.

Но доверие вернулось ко мне еще больше, чем прежде, и захлестнуло меня.

— Даже если вы то, что говорите, Фредерика, я чувствую, что вы не предадите меня.

Она улыбнулась болезненной и в то же время восторженной улыбкой.

— Ах, вы это чувствуете?.. Спасибо!

И в наготе этих слов, простых, но сказанных с особенней серьезностью, было и признание в любви и полное, окончательное согласие отдать свою жизнь.

В соседней комнате глухо закрылась дверь. Она быстро поднялась и сказала пугливо:

— Отец возвращается. Вам не следует его видеть, Антуан. Уходите скорее.

— Я повинуюсь вам, не спрашивая причины. Мы еще увидимся, Фредерика?..

— Если хотите, завтра вечером, после обеда, в девять часов. Я постараюсь быть одна.

И в темном вестибюле мы обменялись первым торопливым и беспокойным поцелуем…

XIV. ТОРЖЕСТВО ФРАНКА.

Меня не было в Париже в ноябре 1918 года, со времени перемирия, но я не совсем доверяю утверждению что те, которым не пришлось быть в Париже в тот исторический день, когда франк бумажный сравнялся с франком золотым, могут составить себе о нем приблизительное представление, вспомнив день перемирия.

Гамма человеческих чувств не особенно разнообразна, и выражаются они все почти, одними и теми же жестами и словами… Торжествующая радость была аналогична в обоих случаях; но между окончанием войны и победой франка была слишком существенная разница, чтобы в этих двух случаях не обнаружилось различие в проявлении радости. Во втором случае праздновалась мирная победа, положившая предел долгим годам смут и неурядиц, а не убийств. Кроме того, ему не хватало чего-то ясного и окончательного, как в день перемирия, — договора, подписанного полномочными представителями немцев и союзников. Не хватало солдат, которых можно было обнимать и торжественно нести на руках. Франк торжествовал, но враги его не капитулировали; всегда можно было ожидать возобновления враждебных действий… Наконец цены, оставшиеся без перемен, способствовали сначала подозрению, что все это лишь ложные слухи; негде было взять уверенности в завтрашнем дне.

В таком состоянии я застал столицу, выходя из отеля «Кларидж». Но втечение следующих часов, которые я профланировал по Парижу (Ривье обедал у господина Жермен-Люка, а мне, трепещущему еще после свидания с Фредерикой, не хотелось обедать одному в отделанной золотом столовой особняка, на авеню Вилье, где суровые и строгие слуги напоминали судей), неудовлетворение этой победой франка постепенно ослабевало и исчезло.

Великая новость, повторяемая каждым встречным и поперечным: фунт наконец «аль-пари»[33]—перед закрытием биржи наполняла улицы Парижа веселым говором и возникала в витринах газет. На фасадах домов горели белые и цветные гирлянды лампочек, прибавляя к обычному блестящему освещению иллюминацию дней торжеств; на переполненных террасах кафэ оркестры играли «Марсельезу» и «Маделон»; неисправимые «камло»[34] распевали новые песенки, сочинение какого-либо неведомого барда в честь победы франка…

На бульваре Маделен я заметил, что движение мало-помалу затихает, а пока я дошел до оперы, оно совсем почти прекратилось: автобусы возвращались в депо, такси — в гараж. Это была общая радостная забастовка, которую Париж разрешил себе сегодня на вечер. И вскоре бульвары наполнились исключительно одними пешеходами; запах пыли смешивался с запахом пороха от бенгальских огней, вспыхивающих то здесь, то там… Потом начались танцы под открытым небом от бульвара Бон-Нувель до площади Республики, причем целый оркестр разместился на подножии колоссального памятника, наполняя воздух ритмическим весельем своих медных инструментов. Полиция исчезла, а может быть, присоединилась к общему веселью, но порядок от этого ничуть не пострадал: толпа сама выполняла функции полиции, потому что в этот день она была добра и великодушна. Несколько буянов, которые выкинули плакаты с требованием смерти «биржевикам», были окружены, добродушно схвачены и вовлечены в хоровод, поглотивший даже целую семью англичан; несчастные иностранцы, высаженные из такси, визжали, вообразив себе, что настал страшный суд.

На несколько часов Париж превратился в утопическую планету веселья и добродушного пьянства, где благодаря изобилию, даже избытку, все были великодушны.

Что бы это было, если бы можно было открыть публике существование золота на «Эребусе II» и острове Фереор?

Ни одной минуты за весь вечер не мучила меня совесть за мою неискренность. Затертый толпой или вовлеченный в цепь танцующих, я все время испытывал желание поднять руки и закричать:

«А, добрые люди! Если бы вы знали то, что я знаю, что вам нельзя сказать ни сегодня, ни завтра, но что вам, вероятно, объявят послезавтра, если завтра в Женеве подпишут договор, передающий нам остров N. Если бы вы знали…».

Я сдерживался не без труда. Я был немного пьян, пьян как весь Париж, как вся Франция.

На другой дань я встал поздно (Ривье был уже в своем банке), позавтракал в одиночестве и отправился к Жолио, пройдя пешком вторую часть пути от площади Сен-Мишель до авеню Обсерватуар.

Веселый, яркий под синевой октябрьского ясного неба Париж сам осмеивал свой вчерашний энтузиазм, как бы для того, чтобы избежать слишком жестокого разочарования, если обетованная земля исчезнет, как она исчезала уже не раз.

Так как было еще слишком рано, чтобы подняться к Жолио, я посидел полчасика в Люксембургском саду, удрученный заранее мыслью о бесконечном числе часов, которые придется пережить до желанного момента свидания с Фредерикой.

Я застал Люсьену Жолио в гостиной одну; муж ее, как всегда, опаздывал. Мне пришлось выдержать беседу со «звездой» — одна из самых трудных задач в мире, потому что кинематографическая знаменитость пользовалась исключительно фототехническим словарем. Я мучительно старался придумать какие-нибудь безобидные подробности к истории об «Эребусе II» и Азорских островах, когда дверь в переднюю быстро распахнулась и с треском захлопнулась за влетевшим в комнату, как ураган, кинорежиссером.

Не здороваясь, он бросил на стол развернутый номер «Пари-Миди».

— Сто чертей! Они нас поймали. Боши! Я же говорил, что это долго не продлится. Теперь опять можно подтянуть пояса. Остров N… Остров Фереор… Чорт возьми… Он ускользнул от нас из-под носа.

Не слушая его бессвязных восклицаний, я быстро пробежал заголовки, от которых у меня волосы стали дыбом:

«Германские разоблачения. Остров N оказался золотым утесом. Решение в Женеве откладывается». И я читал:

«Сегодняшние утренние берлинские газеты публикуют сообщение, которое, если оно справедливо, может иметь для нас самые серьезные последствия.

Это рассказ бывшего матроса «Эребуса II», который, говорят, был переодетым журналистом, корреспондентом «Берлинер цейтунг». Со слов рассказчика, преждевременное возвращение судна капитана Барко тесно связано с поднятием франка и с той настойчивостью, с какой французское правительство добивалось передачи ему знаменитого острова N… Другими словами, «Эребус II» из Марселя взял курс не на южный полюс, а на север Атлантики, где и стал на якорь у острова N. Вопреки общему мнению, высказанному и подтвержденному донесениями капитана «Зееланда», остров N не вулканического происхождения, а оказался огромным болидом, гигантским аэролитом, падение которого 5 сентября вызвало метеорологический переворот и всем известные бедствия. Геологи экспедиции Барко констатировали, что болид этот состоит частью из минерала, богатого золотом и содержащего даже самородки чистого золота. Отсюда и название острова— Фереор. Представитель французского правительства, тайно, выехавший на «Эребусе II» из Марселя, заявил о присоединении острова-болида к нашей стране.

По сообщению того же «Берлинер цейтунг», половина экипажа осталась на острове для дальнейшей эксплоатации золотоносной жилы под руководством инженеров-специалистов, а капитан Барко, погрузив на судно одну-две тонны золота, как доказательство своего открытия, вернулся в Шербургский порт, где мнимый матрос сначала был интернирован в арсенальской тюрьме, потому что власти хотели сохранить в тайне все, касающееся острова Фереор, но потом ему удалось обмануть бдительность стражи, он бежал и благополучно возвратился в Германию.

Мы приводим здесь, не ручаясь, однако, за их достоверность, эти сообщения, которые газеты по ту сторону Рейна сопровождают возмущенными коментариями. Они указывают на двуличность нашего правительства, которое держало в секрете открытие золотых россыпей и завладело островом, собираясь объявить об этом лишь да другой день после того, как Лига наций присоединила бы к Франции остров N и его богатства…»

Жолио, нагнувшись, громко читал, через мое плечо, своей жене и вскрикивал от времени до времени:

— Ну, Антуан, отвечай! Правда это? Если правда, так ты должен это знать.

Я был ужасно смущен. Я отвечал смутным ворчанием, делая вид, что поглощен чтением следующей статьи:

«Сегодня после полудня в палате будет сделан запрос. Господин Зербуко от группы социалистов потребует у правительства отчет о политике в данном случае. В ожидании мы остаемся при прежнем мнении относительно правдивости германских сообщений. Но надо согласиться, что выдвинутые ими аргументы не лишены правдоподобия.

Прежде всего финансовая операция Французского банка, выбросившего на рынок, с места в карьер, все золото своего запасного фонда, которое до сих пор считалось неприкосновенным и священным, была бы непонятна, если бы названный банк не чувствовал за собой богатств золотого утеса, которые в ближайшее время должны поступить в его распоряжение.

Кроме того торопливость и настойчивость (которую за Рейном сочли империалистической политикой, преисполненной подлой хитрости), с которой французское правительство добивалось передачи ему острова N, ничем бы не были оправданы, если бы этот остров был простой глыбой лавы, годной, в лучшем случае, лишь для устройства пристани для аэропланов, курсирующих между Парижем и Нью-Йорком.

Ярость тевтонских газет до некоторой степени понятна, но, если это сообщение справедливо (чему мы с своей стороны склонны верить), с патриотической точки зрения, приходится лишь пожалеть о том, что оно в последнюю минуту внесет смятение в переговоры в Женеве. Потому что слишком очевидно, что договор, в силу которого остров N должен был быть передан

Франции, не будет подписан сегодня, как это было объявлено.

Нам приходится только сожалеть о печальных экономических последствиях, которые будет иметь это преждевременное известие для нашего франка. Ибо этот остров, этот золотой утес, который счастливый случай и смелая инициатива наших моряков подарили Франции как компенсацию за все те страдания, которые пришлось ей претерпеть во время недавней войны, будет вероятно у нас отобран Лигой наций.

В случае если, как весьма вероятно, остров будет интернационализирован, смелая, но безрассудная операция банка послужит лишь к тому, что мы лишимся резервного фонда.

Крупного притока золота, на который мы были вправе рассчитывать, не будет, и франк после нескольких дней подъема падет еще ниже, чем прежде, вследствие уничтожения металлического обеспечения наших банковых билетов. Германия торжествует при этой перспективе и предсказывает нам все те муки, которые она сама терпела из-за инфляции».

Я все читал и читал, чтобы иметь время справиться с собой и скрыть свое смущение. Отчаяние сжимало мне сердце. Фредерика? Неужели это она? Потому что ни на минуту я не поверил этой басне о матросе-корреспонденте. Были некоторые подробности, которые команда знать не могла, и некоторые выражения были точно взяты из моего разговора с Фредерикой. Это интервью было стенографировано с нашего разговора и лишь незначительно изменено. Я был невольным изменником, своей откровенностью я причинил непоправимое зло Франции… Но, значит, Фредерика… Буквы прыгали у меня перед глазами, и мне было очень трудно сосредоточиться, чтобы одновременно вникнуть в смысл прочитанного, разрешить мучительный вопрос о Фредерике (о нет! невозможно! не она!) и ответить наконец Жолио. Он наседал на меня:

— Ну, старина, ну? Отвечай же, чорт возьми! Так это правда? Ты-то знал, раз был там, на этом острове… этой золотой скале? И ты ничего не рассказал мне позавчера?

Что ответить? Будет ли правительство отрицать, стараться оправдаться. Но к чему? Теперь уже невозможно затушить скандал, и, во всяком случае, теперь Женева не выдаст Франции мандата на остров N.

Кончилось тем, что я сознался, оправдываясь необходимостью держать это дело в тайне.

— Да, очевидно, — продолжал Жолио, — тебе приказали молчать… Но все-таки это с твоей стороны не хорошо. С таким старым другом! Со мной! Ведь ты меня знаешь… ведь ты знаешь, что я нем, как могила!

Он приводил меня в неистовство. Даже «звезда», изменив на этот раз своей роли декоративной и немой статистики, даже «звезда» присоединилась к его упрекам. Еще немного, и я бы не выдержал.

Втечение всего завтрака я испытывал настоящие муки: меня терзали угрызения совести и страстное желание бежать к Фредерике, чтобы, глядя в ее честное лицо, укрепить свою веру в нее, сказать ей, что я не сомневаюсь в том, что она не виновна, узнать, быть может, о той ловушке, в которую я попал… А тем временем несносный болтун Жолио продолжал самые невозможные предположения, диктовал поведение правительству, объявлял войну Германии.

Сославшись на необходимость в эту тяжелую минуту, предложить свои услуги Ривье, мне наконец удалось удрать. Мои нравственные страдания, казалось, уменьшились, когда я очутился один среди безыменной толпы.

Куда итти? К Фредерике? Но теперь я боялся встречи с ней… Бессознательное опасение удостовериться в ее виновности? Страх встречи с ее отцом, несомненным предателем? Как бы то ни было, я решил не итти к ним до назначенного часа.

Яркое солнце казалось мне злой иронией над моими страданиями. Каштаны бульвара и деревья Люксембургского сада были полны щебечущих воробьев, и голубой небосклон царственно расстилался над перспективой садов.

Я спустился по бульвару Сен-Мишель. В воздухе чувствовалось беспокойство. На перекрестках группы студентов-иностранцев горячо рассуждали на своих гортанных наречиях и возмущенно размахивали палками.

Я согнул спину, как будто ко мне именно относились их нападки, как будто я был предметом их возмущения, я, который только что разорил, быть может, Францию или, во всяком случае, лишил ее неоценимой находки…

И все же, нет! Я не избегал риска быть узнанным. Ни сам Ривье, ни кто другой не станет подозревать меня, поскольку сообщение приписывалось матросу-журналисту. С какой целью это было сделано? Чтобы вызвать подозрение во Франции? Или это был блеф, чтобы показать всеведение германского шпионажа?

Преследуемый пытливыми взглядами, но страшась одиночества в такси, я сел в автобус, доехал до площади Оперы и пошел по бульварам в восточном направлении, замешавшись в толпу, со страстным желанием отрешиться от своей личности, растворить ее в безличии социальной атмосферы. На переполненных, как летом, террасах кафэ виднелись озабоченные лица, развернутые газеты. На тротуарах веселье предыдущих дней исчезло. Даже жалкие проститутки, прогуливавшиеся в кричащих то слишком новых, то обтрепанных туалетах, сообщали друг другу последние новости биржи. С 9 часов утра франк перестал держаться альпари, фунт опять поднимался. Он только что достиг 42… Ha углу улицы Ришелье я думал было повернуть к бирже, но потом пошел прямо.

Перед красным фасадом «Матэн» была страшная давка; все хотели прочесть последние новости. Как в дни восстания, гул возбужденных голосов заглушал механический шум автомобильного движения.

И вдруг недавно установленный громкоговоритель газеты бросил в толпу сенсационные слова:

«Десять минут тому назад в палате, запрос господина Зербуко относительно сообщения берлинских газет. Господин Жермен-Люка, премьер-министр, взял слово в оправдание политики правительства.

С необыкновенным красноречием и неожиданной смелостью он заявил:

«— Да, остров Фереор существует. Он содержит золото в громадном количестве. Да, экспедиция «Эребусa II» пятнадцать дней тому назад овладела им от имени нашей страны. И с тех пор, чего не сообщили немецкие газеты, «Эребус II» доставил в Шербург первый груз золота. Он будет завтра в Париже…».

Вдали, на бульваре, воцарилась благоговейная тишина. На тротуаре толпа замерла; на сколько хватал глаз, автобусы, такси, автомобили остановились. Даже полицейские на перекрестках со своими белыми палочками забыли об управлении звуковыми и световыми сигналами.

Громкоговоритель продолжал:

«Парижане, французы! Будьте спокойны! Судьба франка обеспечена. Франции чужд империализм. Если Лига наций откажет Франции, несмотря на ее преимущества, как первой занявшей остров, в мандате, Франция склонится перед этим решением. Но Франция считает себя вправе до того времени продолжать разрабатывать россыпи и пожинать плоды своего открытия, которые помогут ей залечить финансовые раны, последствие войны…

Французы, парижане! Кроме «Эребуса II» еще три судна, нагруженные самородками, находятся в настоящее время на пути в наши порты… Французскому банку обеспечен в ближайшее время новый запасный фонд в тридцать миллиардов франков золотом. Вы слышали, я повторяю — тридцать миллиардов франков золотом».

Громкоговоритель замолк, и дружное «виват» вырвалось из тысячи глоток — овация золоту, поддержанное трубами, барабанами и всякого рода инструментами. Потом движение возобновилось с обычным гулом, разнося по Парижу радостную весть.

Гордость вспыхнула во мне. Я уже не чувствовал себя виноватым. Благодаря блестящему ответу господина Жермен-Люка на запрос германских газет моя нескромность не имела дурных последствий, которых можно было ожидать. Она лишь ускорила объявление которое все равно, рано или поздно, должно было появиться, после чего Лига наций несомненно аннулировала бы интернациональный договор, передающий остров N Франции, если бы он и был подписан.

Чтобы окончательно успокоиться, я вернулся на площадь биржи. Несмотря на то, что давно уже прозвучал звонок, возвещавший закрытие биржи, у решотки здания сделки продолжались.

Известие о твердой позиции, занятой правительством, эта великолепная и неограниченная смелость, внушенная, можно было подумать, мощью золота и бросившая вызов всему свету, оживила рынок. В несколько минут не только прекратилось падение франка, но курс его превысил даже аль-пари…

Когда я дошел до угла Нотр-Дам-де-Виктуар, раздались звуки «Марсельезы»: толпа биржевиков, обнажив головы, пела, охваченная могучим порывом, а какой-то старичок-стряпчий, в потертой ластиковой куртке, сказал мне со слезами радости на глазах:

— Двадцать три семьдесять пять, сударь. А-а! Боши здорово ошиблись, думая погубить нас своим преждевременным разоблачением. Они, наоборот, внушили нам правильную, откровенную и сильную политику. 23,75! Будут еще красные денечки у Франции! Стерлинг на один франк двадцать пять сантимов ниже аль-пари! Бумажный франк дороже золотого!

XV. ЛИГА НАЦИЙ

В Женеве, во дворце Лиги наций, царит всеобщее возбуждение, и господин Де-ла-Мейере (Франция) мужественно выдерживает насмешки своих коллег.

Прилив возвышенной, альтруистической добродетели возносит делегатов на вершину бескорыстия, и оттуда они строго осуждают поведение Франции.

Вот они, во время перерыва, сидят в этом большом курительном зале, который, вероятно, всем известен по фотографиям и кино. Резной дубовый потолок и гобеленовые обои создают атмосферу строгой официальности; широко раскрытые окна выходят на озеро, синее, как клочок Средиземного моря. Как в Ницце, вьются чайки. Косые лучи осеннего солнца напоминают театральный прожектор. Если бы не некоторая замкнутость пейзажа, можно было бы подумать, что находишься на южном побережьи Франции; в парке есть пальмы (положим, они в кадках), агавы, индийские смоковницы, Бугенвилья в цвету, как в садах Монте-Карло. Но может быть, этот Дворец наций — тот же игорный дом, где гаолиновым жетонам соответствуют интересы народов? Игорный дом или общественный театр? Интернациональный «Петрушка»?..

Приближалось время, назначенное для подписания договора, в силу которого остров N должен был быть передан Франции. Делегаты знали, что договор сегодня подписан не будет и совещание не даст никаких положительных результатов; председатель (господин Герониус Маессейк — Голландия) будет сокрушаться о том, что неожиданные факты препятствуют подписанию договора и возбуждают новые сомнения; в основу обсуждений он поставит «интернационализацию острова». Пустые формулы замаскируют перед всем светом фиктивные торги, до тех пор пока не придут к какому-нибудь соглашению и дипломатия не уладит всего.

Можно было подумать, что находишься в вестибюле клуба… скажем, английского, в предобеденный час. Встречаются, однако, и женщины: машинистки, секретарши, журналистки снуют среди групп; не о спорте ли беседуют все эти корректные, равнодушные мужчины— светские люди? Да, и еще о каком спорте! Игра никого не вводит в заблуждение, но надо следовать ее правилам… Многие иронически улыбаются. Другие, более ловкие, стараются скрыть свои настоящие ощущения. Некоторые (самые хитрые) откровенны и ясны; их считают вероломными.

Они беседуют вдвоем, втроем, расхаживая взад и вперед, переходя от группы к группе с видом порхающих бабочек.

Больше всего публики вокруг Дуркхейма (Германия): лысого гиганта с большим животом. Ведь это его родина раскрыла истину и подняла шум. С лицемерным добродушием он намекает на то, что мандат следовало бы передать добродетельной Германии, а не противозаконной захватчице — Франции. Нормальное право первенства не имеет здесь значения; болид не есть «res nullius»[35], это дар, принесенный божеством человечеству, на который принципиально имеют право все народы. Но они не могут сами осуществить его — им нужен один уполномоченный… Так почему же не отдать Германии мандат на этот малюсенький островок, взамен колоний, которых она лишилась.

«Да, почему же?» — вопрошают, попивая прохладительные напитки, делегаты Австрии, Болгарии, Венгрии, Дании, Норвегии и другие, которые надеются тоже получить крохи с барского стола. Даже господин Де-Сюсси не отказывается. Он задумчива потягивает через соломинку свой замороженный лимонад.

Господин Мейере (Франция), окруженный господами Эттербэк (Бельгия) и Вронским (Польша), счастлив, видя направляющегося к нему сэра Артура Грея (Англия — физиономия кирпичного цвета, монокль в глазу — настоящий джентльмен). Сэр Артур, презиравший некогда мягкотелую политику Франции, проникнут почтением к ловкости, какую она проявила, проведя все нации, и к тому, как гордо она призналась в этом. Он говорил господину Мейере о возможном соглашении: Франция сохранит незаконно приобретенное золото и даже будет продолжать разрабатывать болид… при условии совладения им (мандат будет выдан для проформы) на паритетных началах с Англией.

Господин Мейере оценил по достоинству это предложение. Он знает, что даже при поддержке Бельгии и Польши (не считая Чехо-Словакии, Румынии, Югославии) Франция не может противостоять притязаниям всех остальных наций. В союзе же с Англией — другое дело…

А Бельгия храбро предлагает кусок Конго, если ее примут в проектируемый синдикат.

Но вот господин Т. М. Феррик (Соединенные штаты, — он не делегат, а только наблюдатель, но это не важно) пробирается между группами на своих толстых подошвах и, с восхитительной сознательностью янки, как настоящий «enfant terrible»[36], кладет ноги на стол. Его правительство по подводному кабелю только что передало ему следующее: «Болид упал западнее 40 градуса долготы западного меридиана от Гринвича, т. е. ближе к Америке, чем к Европе, другими словами, в водах Соединенных Штатов (так как, согласно общепринятой доктрине Монрое, Канада в счет не идет). Следовательно, болид принадлежит Соединенным штатам».

В виде премии и утешения Франции остается добытое уже ею золото, и она будет освобождена от уплаты военных долгов.

Впрочем, Соединенные штаты не станут разрабатывать золотоносной жилы острова Фереор. Их интересует исключительно железо. У них достаточно золота для своих потребностей, и они не хотят, чтобы золото обесценилось вследствие чрезмерного избытка его.

Но кто принимает всерьез Америку, так сильно пострадавшую от циклона, у которой уцелело не более двадцати судов в портах Атлантического океана?.. А оставшиеся у ней дредноуты (эти дредноуты со странными железными решетчатыми башенками) находятся все в Тихом океане, где им и надлежит оставаться, потому что ведь есть еще Япония.

Япония, почтенная Япония, — здесь это господин барон Каки. Улыбающийся и вежливый, вежливый, всегда вежливый, слишком вежливый, почтенный японец утверждает, что он совершенно не интересуется болидом. У Японии, конечно, такие же права, как и у всех (разве его величество микадо не сын неба и не с неба ли болид?), но ей нечего делать а этим золотом… поскольку в Японии утвердилась серебряная система. Каково бы ни было решение, Япония очень вежливо скажет да и смирно останется в своем уголке.

Можно ли довериться господину барону Каки? Нет ли какой-нибудь задней мысли в его желтом мозгу, за этой маской, которая улыбается, вежливо, вежливо, всегда вежливо и заверяет весь свет в своей дружбе?

Есть еще и другие делегаты, но — мелкие сошки— они не принимают участия в игре.

Делегаты в ожидании начала заседания слоняются по залу, записывая на ходу (можно было подумать мадригалы какой-нибудь хорошенькой машинистке), царапают что-то своими вечными перьями на вырванных из блокнота листиках, которые тут же отсылают в соседний зал для зашифровки.

Это уголок дворца, где каждая официальная небрежность становится достоянием всего мира. Потому что дипломатия работает полным ходом, и каждый просит инструкций у своего правительства. Шифровщики завалены работой. Все аппараты потрескивают, как в столичном центральном телеграфе. Каждый специальный провод безостановочно передает сообщения туда и обратно, доводя до истощения молекулы металла.

А па другом конце каждого провода, исходящего из Женевы, этого искусственного мозга человечества, там, в этих нервных центрах каждой страны, золотая лихорадка усиливается с часу на час. Гипнотизирующий болид сверкает на горизонте всех алчных мечтаний.

XVI. ФРЕДЕРИКА.

Если бы у меня оставались угрызения совести от моей нескромности, они бы исчезли после обеда на авеню Вилье с Жаном-Полем и управляющим банком. Оба они положительно ликовали, радуясь этой неожиданной развязке.

— Никогда невозможно предвидеть, что кончится хорошо, а что плохо, — говорил господин Хото, накалывая анчоус на вилку. — Вот, например, этот секрет, который мы считали необходимым: если бы он не был нарушен, Жермен-Люка не реагировал бы таким образом, он бы продолжал политику своих предшественников… Если бы не этот матрос-журналист, бош…

— А вы этому верите?

— Почему же? Это довольно правдоподобно.

— Ну-у… Я телефонировал сегодня утром в Шербург, капитану Барко. Ни один из матросов не бежал из военной тюрьмы. Следовательно, бежал кто-либо другой… из стражи… из штаба судна.

Я сидел, как на иголках… Но мое смущение продолжалось недолго. Вскоре разговор принял другой оборот.

Оба дельца, сидевшие перед мной, не задумывались над прошедшим, в особенности когда оно было непоправимо и даже не могло ничему научить. Их интересовало только будущее и настоящее как подготовка этого будущего.

Они полагали, что несомненно состоится англо-французское соглашение. Англия для эксплоатации острова охотно образует с Францией нечто вроде синдиката, где обе дружественные союзные державы будут сотрудничать сообразно своим средствам. Это было единственное возможное, единственное выгодное для Франции решение Лиги наций.

Во всяком случае, дебаты последней займут еще несколько дней, и надо максимально использовать эту отсрочку.

До сих пор времени не теряли.

В полдень пришло сообщение по радио о благополучном прибытии на остров Фереор обоих транспортов— «Жирондэн» и «Сен-Тома», отправленных из Бреста в день нашего прибытия в Шербург. Они уже начали грузиться.

По счастливому совпадению, почти в тот же самый час транспорт «Корнуэль», который по настоянию де-Сильфража был послан на остров вместе с контр-миноносцем «Эспадон», только что вернулся в Шербург с полным грузом самородков и стал на якорь вместе с «Эребусом II».

В секрете необходимости больше не было, разгрузка обоих судов уже началась. Первые грузовики с золотом прибыли в банк в полдень следующего дня.

Чтобы предупредить какие бы то ни было случайности, два новых контр-миноносца, — «Эмерода» и «Белуга» — в тот же день снялись с якоря в Тулоне и отправились на остров.

Это все, что я узнал в этот вечер.

Мы перешли еще только к десерту, а часы показывали уже без пяти минут девять, и меня разбирало нетерпение повидать скорее Фредерику. Сославшись на очень важное, неотложное свидание, я извинился и откланялся в ту минуту, как мой друг и господин Хото перешли к вопросу об организации научной экспедиции, которую надо будет как можно скорее послать туда в случае вероятного соглашения с Англией и образования англо-французского товарищества…

— Не хотелось ли бы тебе принять участие в этой экспедиции? — спросил Ривье, провожая меня в переднюю.

Из-за Фредерики я хотел было сказать «нет», но одумался. Может быть, после предательства ее отца (я теперь в этом не сомневался) она его покинет и согласится ехать со мной?

И я ответил:

— Это очень мило с твоей стороны, Жан-Поль, но ты застал меня врасплох. Я должен подумать. Дай мне часа два на размышление.

— Это вполне основательно. И если у тебя есть друзья, которых ты бы хотел устроить… даже Жолио… им найдется место в этом предприятии…

В вестибюле «Клариджа» швейцар показался мне смущенным: я нашел, что у него очень странный вид, когда он мне ответил, что профессор Ганс Кобулер у себя. Кроме того, два субъекта, стоявшие у лестницы, люди в круглых шляпах и грубых башмаках, которых во всяком другом месте я принял бы за агентов тайной полиции, подозрительно осмотрели меня с ног до головы.

Лифт… коридор третьего этажа… Дверь номера 204…

Я опешил, когда вместо Фредерики или ее отца появился молодец с густыми рыжими усами, очевидно, тоже из этих…

Предчувствие катастрофы сжало мне сердце. Проснулось чувство виновности. Но отступать было поздно:

— Господин профессор Ганс Кобулер?

— Здесь. Войдите.

Человек пропустил меня и быстро захлопнул дверь. Через открытую дверь передней в ярко освещенной гостиной я увидел Фредерику; она стояла посредине комнаты, бледная, как смерть.

Я вошел в помещение и, переступив порог, инстинктивно оглянулся

В комнате по обе стороны двери стояли два полицейских в штатском и вызывающе посматривали на меня; в кармане одного из них явственно позвякивало железо, — это было не что иное, как ручные кандалы.

Не обращая внимания на субъекта (очевидно, комиссара), расположившегося перед американским бюро, я подошел прямо к Фредерике и взял ее за обе руки.

— О-o! Фредерика, что здесь происходит?

— Только что арестовали моего отца, час тому назад… Он покончил с собой… А я…

— Ну-с, сударыня, — прервал комиссар резким тоном, — довольно разговоров. А вы, сударь, не откажите сказать мне, кто вы такой и каковы были ваши отношения с покойным Гансом Кобулер?

Я назвался и рассказал правдиво, что видел профессора всего лишь раз, у общих друзей. Чиновник смягчился, заглянул в свои бумаги.

— Ну, хорошо. Вы можете итти. Но надо будет, чтобы вы были готовы предстать пред правосудием. Судебный следователь вызовет вас.

В это время из соседней комнаты вошел полицейский и положил на пол толстую пачку, рядом с другими подобными же.

— Господин комиссар, вот еще банковые билеты. И разрешите доложить, что, приложив к уху телефонный приемник в той комнате, я слышал все, что говорилось в этом помещении. Несомненно, здесь где-нибудь есть микрофон для подслушивания…

И полицейский, профессиональным нюхом, проследив глазами ход электрических проводов, скрытых золоченным багетом, подошел прямо к модной стенной апликации, в форме химеры и, шаря, сунул палец в ажурный прибор.

— Вот он!

Мои последние тайные сомнения относительно Фредерики теперь рассеялись. Что же касается последней, я читал в ее сухих, но горящих трагической гордостью глазах стыд за отца. Она даже прошептала:

— Несчастный!

Между тем при имени Жана-Поля Ривье, на которого я энергично ссылался, комиссар спустил тон. Он стал менее резок, и после моего разговора по телефону с авеню Вилье (который он мне разрешил), услыхав по второму приемнику голос великого финансиста, который дружески отвечал мне и предоставлял себя в мое полное распоряжение, он стал совсем сговорчивым. Еще немного, и укрощенный комиссар сделал бы то же.

— Не волнуйтесь, сударь. У вас еще есть время. Следствие кончится не раньше полуночи, и барышня не будет ночевать в тюрьме, даю вам честное слово, — заключил он.

Немного успокоившись, я оставил Фредерику и помчался на авеню Вилье. Господин Хото только что ушел. Ривье был один, и я мог свободно изложить дело своей невесты.

Жан-Поль не скрыл от меня всей трудности, даже для него, той услуги, которую я просил у него.

— Этакий старый негодяй! — говорил он о Гансе Кобулер. — Я тебя предупреждал. Отчего ты не доверился мне? Мы бы, может быть, могли предотвратить арест этого прелестного ребенка и твои волнения. Ну, да ладно, ты не сможешь сказать, что даром взывал ко мне для спасения твоей Дульцинеи. Я обязан сделать для тебя это, да и еще гораздо больше.

Благодарность Ривье не была пустым звуком. Он употребил всю свою энергию, чтобы освободить Фредерику.

Роль немого свидетеля, которую играла дочь Ганса Кобулера, — роль эта выяснилась с первых моментов следствия, — допускала ее освобождение без ущерба для правосудия. Смерть Кобулера, делая процесс ненужным, способствовала, между прочим, намерению высших сфер замять это дело.

Но были препятствия чисто административного характера, которые даже сам всемогущий Ривье не способен был устранить в этот поздний час. Лишь в 8 часов утра могла покинуть Фредерика полицейский участок, где она, в качестве арестованной, провела остаток ночи в кабинете комиссара… «на довольно удобном волосяном диване» — уверяла она меня, пудрясь перед карманным зеркальцем.

Во всяком случае, когда, торжествующий, я уводил ее, провожаемый угрюмыми и насмешливыми взглядами дежурных агентов, она ничуть не казалась расстроенной, и лишь глубокая складка на лбу свидетельствовала о драме, которую она только что пережила.

Часа два мы бродили по Парижу, почувствовав потребность побыть в безличной толпе. Фредерика взяла меня под руку внезапным и нежным движением, которое выражало больше, чем длинная благодарственная речь.

Я боялся спросить ее о ее чувствах: выражение ее глаз, как только она отворачивалась от меня, вспоминая вчерашнее событие, становилось жестким и беспощадным, и я видел, что смерть Ганса Кобулер не вызвала в ней того столь частого явления, когда вдова, например, проклинавшая втечение десяти лет супружеской жизни своего мужа, как только он умирает, вспоминая лишь редкие счастливые часы, мысленно обожествляет его.

Помимо своей воли, я выказал, быть может, удивление, или она сама испытала потребность довериться мне, потому что сказала мне вдруг:

— Кобулер не был моим настоящим отцом… Мать моя призналась мне в этом на смертном одре. Мне ничего не стоило подчиняться этому человеку, пока я увлекаясь наукой и чисто умственными проблемами, не знала других чувств кроме радости в разрешении проблем… Да, мне ничего не стоило проводить жизнь за расшифровкой тайных донесений. Душа моя как бы спала. Она еще не родилась. Она начала жить, лишь в последнее время, после того, как я встретила в Вимеро тебя, дорогой Антуан… Когда я тебя впервые увидала, затрепетало мое сердце и возродилась во мне нежная и благородная душа моей матери. С тех пор я с трудом подчинялась приказаниям Кобулера: обиды моей матери просыпались во мне, я с каждым днем все больше и больше ненавидела агента Германии, заставлявшего меня вредить Франции, стране, которая, я чувствовала, была моей родной страной, поскольку она была родиной моей матери, поскольку она была твоей родиной, мой Антуан! Теперь мое прошлое вызывает во мне отвращение. Ты видишь, я покинула «Кларидж», унося с собой лишь то платье, что на мне, и сто франков в ридикюле… Я хотела бы отбросить от себя это прошлое, как я отбрасываю сегодня все, что пронадлежало мне в то время, когда воля моя, по милости Кобулера, служила его гнусному делу. Возьми меня с собой, мой дорогой, уведи меня подальше, в какую-нибудь страну, где я могла бы забыть, что была когда-то Эльзой Кобулер, дочерью этого негодяя… Мое настоящее имя не было загрязнено им… Но — увы! — куда я пойду. Нет ни одной столицы в Европе, куда бы он не таскал меня за собой, чтобы я помогала ему в его махинациях. Я мягко возразил ей:

— Есть очень простое средство, чтобы заставить тебя забыть это имя, самое легальное средство, милая Фредерика. Я женюсь на тебе.

Она стоически выпрямилась.

— Я ведь твоя, любимый, вся целиком твоя. Сделай из меня любовницу… но твою жену… Нет! Ты бы краснел из-за меня…

С нежным насилием я зажал ее губы рукой и стал объяснять ей предложение, сделанное мне накануне Ривье. Потом сказал:

— Итак, решено. Я представлю тебя своему другу Жану-Полю в качестве кандидатки. Мы уедем, я думаю, через три-четыре дня. Доктор Маркэн и его жена, из франко-британской научной экспедиции на остров Фереор.

XVII. БОГАТСТВО ФРАНЦИИ.

Дело сделано. Ривье принял Фредерику и меня в своем кабинете на бульваре Осман, и все было закончено в десять минут. Он назначил меня комиссаром делегатом банка Ривье и К°. Я тщетно протестовал:

— Но у меня ведь нет ни знаний, ни особых способностей к этому делу! Ведь я только доктор медицины.

— Ты — мой друг. Я могу вполне довериться тебе, и ты точно и честно будешь выполнять мои инструкции, я это знаю. Вопрос заключается в том, чтобы установить с англичанами месячную продукцию золота. У тебя в качестве сотрудников будут техники. Тебе достаточно здравого смысла. А жалованье? Ну что ж… Шестьдесят тысяч в год тебе хватит? Да брось, не благодари меня, ведь это дело. Ты, конечно, знаешь английский язык? — Да.

— Ладно. Все в порядке. Перейдем теперь к мадемуазель… нет, к твоей жене. Потому что, раз ты намерен жениться на мадемуазель Кобулер, то не лучше ли сделать это теперь же? Вы того же мнения, не правда ли, мадемуазель? Это избавит вас от ложного положения на борту «Иль-де-Франс», этого великолепного пакетбота, на котором вы отправитесь. Дальше. Отъезд назначен на 6-е число, т. е. через пять дней. Во Франции брак невозможен в такой короткий срок. Следовательно, вам придется сделать прыжок в Лондон на аэроплане и обратиться в министерство по церковным делам. Когда вы поедете? Вам все равно? Тогда завтра. Я закажу вам места в Воздухоплавательном обществе. Банк оплатит вам это маленькое путешествие. С рекомендательным письмом, которое я вам дам, вы получите в морском министерстве специальные паспорта… Так мы скажем: госпожа Фредерика Маркэн… Вы знаете английский язык?

— Я знаю и свободно говорю на английском и шести других языках.

— All right. Вы будете секретарем вашего мужа. То же содержание, что и тебе, Антуан. Будем феминистами. Шестьдесят тысяч… Кроме того, на расходы по представительству каждому да вас: вам придется не ударить лицом в грязь перед нашими британскими друзьями.

Дело сделано…

Уверенные в будущем, забывая прошлое, довольные настоящим, мы позавтракали вдвоем, как во время таинственной увеселительной прогулки, и вот мы на бульварах, увлеченные нашей любовной болтовней, в ожидании открытия канцелярии министерства.

Атмосфера этих исторических дней наполняет Париж новыми волнами, гармонирующими с нашей горячностью: у нас создается иллюзия, что мы больше не в Париже, а в столице какой-то чуждой, неведомой Франции. Физиономия предметов и существ как бы расплывается под действием тайных радиальных сил. Вид их удивляет нас и создает иллюзию, что мы впервые видим эти фасады домов, к которым поднимаем головы.

Мы приходим на площадь Маделен. На улице Рояль мы поражены тем, что движение на ней прекращено! от улицы Фобур-Сент-Онорэ, где конная полиция не пропускает экипажей. На площади Конкорд, которая начинает наполняться молчаливой толпой, цепи национальной гвардии охраняют свободный проход, ведущий от Елисейских Полей до улицы Риволи, также очищенной от публики.

Это удивляет Фредерику. Меня тоже сначала, но потом я понимаю:

— Золото Шербурга! Золото острова Фереор! Здесь с триумфом проедут грузовики. Мы не читали утренних газет, в которых, вероятно, есть маршрут шествия. Войдем в министерство, оттуда мы лучше будем видеть.

Действительно, имя Жана-Поля Ривье на рекомендательном письме, приложенном к нашему заявлению, дало нам доступ в кабинет управляющего отделом — к тому же другу капитана Барко, который поместил нас у окна первого этажа, выходившего на площадь Конкорд. Как раз под нами, на помосте, кинематографические операторы усиленно вертели ручки своих аппаратов.

Прорывая гул ожидавшей толпы, приближается рев громкоговорителей и металлический голос доносятся с Елисейских Полей, с двух автомобилей, ощетинившихся антеннами беспроволочного: «Алло, алло, грузовики с золотом прибыли из Шербурга, они проследовали мимо Триумфальной арки и спускаются по авеню… через две минуты они будут здесь…». И к взволнованному говору толпы примешиваются смех и шутки по поводу злободневного продолжения: «Алло, алло, лампа Фебус — домашнее солнце… Алло, алло, пейте только аперитив Кишоф…».

Рекламные авто проехали и удаляются по улице Риволи. Но вот, гул снова растет, ширится, подобно гулу прилива, к нему присоединяется гудение аэропланов, украшенных кокардами, которые вьются, как бы играя в небесах. А ниже, под деревьями авеню, рождается в торжествующей синеве желтая масса, сверкающая на солнце: на уровне крыш расположенных вблизи зданий, увешанных флагами, тихонько скользит к нам огромный дирижабль, в свою очередь бросающий в толпу крики громкоговорителей.

Но их апокалипсические голоса тонут в ураганном реве толпы (на площади, сплошь усеянной движущимися головами по обе стороны прохода, собралось около пятнадцати тысяч зрителей), любующейся этим потрясающим шествием. Три броневика в ряд, занимая всю ширину авеню, ползут по деревянной мостовой. Из-за их брони, украшенной цветами, выглядывают дула семидесятипятимиллиметровых орудий. За ними взвод конной республиканской гвардии, с трубачами впереди…

Боевое снаряжение! Но ни один француз не ошибется. Это не нелепое опасение совершенно неправдоподобного нападения, попытки экранного бандитизма овладеть миллиардами, — это символ, ясно выраженное намерение защищать золото от внешних врагов. Трубы звучат, как эхо, распространяя энтузиазм.

Вся толпа чувствует: кончена колеблющаяся, несвязная политика слабости и двусмысленностей, которая привела страну на край гибели. Кончено! С поднятием франка восстановилось полное доверие верхов и низов. Бедняк, долго гнувший спину под бременем нищеты и вдруг неожиданным поворотом судьбы осыпанный золотом, выпрямляется с непринужденной авторитетностью; так же выпрямлялись политики, некогда парализованные и бестолковые, сразу сумевшие действовать и управлять.

Вся толпа чувствует это и радостно приветствует небесного цвета каски гвардейцев, которые в полной походной форме тесным кольцом окружают броневики. Крики «Да здравствует армия! Да здравствует Франция!» прорываются сквозь волны торжественных маршей, гудят, как ураган, в то время, как по два в ряд тянутся военные грузовые автомобили… Под их парусиновыми чехлами скрывается золото, невидимое, но как бы излучающее славу.

— Возвращение заимфа! — прошептала Фредерика.

Да! Как и она, я вспомнил эту сцену из «Саламбо», где карфагеняне, стоя на стенах своего города, провожали глазами Мато, который с покрывалом Таниты уносил сокровища Карфагена… Это было как бы возмездие, по прошествии двадцати веков… Париж толпится от Этуаль до банка и в прибывающих грузовых автомобилях приветствует возвращение благополучия Франции.

Там, вверху, аэропланы продолжают кружиться, как ласточки. Второй дирижабль — суровый, серо-стальной эксцеппелин «Средиземное море» — планирует над фургонами… Грузовые авто! Сколько их проходит и проходит, сколько гвардейцев, броневиков, танков… Это длится добрых полчаса, а непрерывные возгласы, обращенные к золоту… золоту… золоту… к этим авто, затянутым парусиной, как при проезде царей и властителей, как при возвращении победоносной армии!

Когда мы спускались по лестнице в министерстве, вдруг радостный возглас: «Ге! Антуан!» раздавшийся сверху, заставил меня вздрогнуть.

Я обернулся.

— Лефебур! Роберт! Ты здесь, в Париже? Моряк, в штатском, с рукой на перевязи, догнал нас.

— Да, всего час времени… Прибыв в Версаль с золотой процессией под покровительством танков… Но ты с мадемуазель, я не хочу…

— Нет, нет, ты пойдешь с нами, Роберт… Фредерика, позволь тебе представить моего старого школьного товарища Роберта Лефебура, о котором я тебе уже рассказывал. Роберт — Фредерика, моя жена. Но скажи на милость, почему это рука на перевязи? Ты ранен?

— Раздроблена кисть. Я тебе расскажу эту историю. Но пойдем, сядем где-нибудь и выпьем по рюмке вина.

Толпа медленно расходилась. Сквозь густые волны ее мы наконец добрались до кафэ «Рояль» и с трудом разыскали в самой глубине залы свободный столик и стулья. Лефебур стал рассказывать:

— Как ты можешь себе представить, старина, на острове после вашего отъезда не замедлило начаться брожение. Я оставался единственным офицером у де-Сильфража, чтобы командовать людьми, ученые в счет не шли, а инженеры были заняты по горло на разработках, потому что готовился груз для ближайшего судна и на набережной складывался штабель самородков, готовых к отправке. Но эти типы не дали себе труда подождать конца работ. С них было уже довольно, по их мнению. Подстрекаемые Ле-Мулеком (ты помнишь этого большого, рыжего), мои молодцы, не долго думая, нагружают золотом моторную шлюпку, нагружают ее до отказа, и собираются удирать на ней. Я спал в моей палатке. Этот идиот Грипперт, видевший их манипуляции, предупредил меня только тогда, когда они уже собрались отчалить. Я бегу туда со всех ног, всячески стараюсь их удержать, стреляю даже дважды из браунинга (двоих ранил). Но, чорт! Они все побесились (в эту-то минуту и пострадала моя рука: удар багром), и кончилось тем, что они полным ходом удрали к югу.

Осталось только четыре инженера, четверо ученых, де-Сильфраж и я. И вот мы десятеро, — как могли, продолжали разработку? Не весело, а? Но нужно было, не правда ли? Ну и здорово же поработали, уверяю тебя, даже Грипперт.

21-го — это была тревога из-за датского парохода. По счастью, мы заметили его рано, когда он был еще в открытым море за северным мысом острова, и у нас было еще достаточно времени, чтобы выполнить задуманный мною фокус — поджечь дюжины две боченков с серой, расставленных рядами на утесах, так что эти идиоты не посмели приблизиться к порту Эребус (бухточка, где происходят разработки), тем более, что ветер гнал к ним чертовский дым. Прибавь к этому шум от нескольких сот пироксилиновых патронов: они вообразили себе, что вулкан совсем готов начать плеваться, и, повернув налево кругом, удрали во все лопатки. 22-го — еще два других судна. Но эти были под французским флагом и шли прямо на нас: это были суда, вытребованные де-Сильфражем, — контр-миноносец «Эспадон» и транспорт «Корнуэль».

«Ну и вытворял он фокусы, мальчишка, который командовал «Эспадоном», чтобы решиться подойти к набережной. Он боялся, что не найдет достаточной глубины б бухточке. Но главное — ох, Антуан, старина! — морды всех этих типов… Извините, простите меня, сударыня, но ваш муж, вероятно, предупредил вас, что я очень груб. Выражение лиц у всех этих типов, при виде штабеля золота, собранного для них! Куча самородков в беспорядке, точь-в-точь как угольный склад. А когда я повел их на первую линию разработок у подножия утеса хлористого золота, они обалдели! Но это все были моряки-военные, парни с обоих судов, а дисциплина там строгая. Их поставили на работу. И их было около трехсот пятидесяти человек. И меньше чем в два дня транспорт был погружен и отправлялся в обратный путь. Контр-миноносец остался охранять остров. Так как я там не был ни на что пригоден со своей рукой на перевязи — да и что такое офицер без матросов? — я вернулся обратно на «Корнуэле» с де-Сильфражем и тремя учеными (инженеры все пожелали остаться, так же как и Грипперт). Вчера утром мы высадились в Шербурге. Там как раз получили радиограмму «Эспадона», извещающего, что два новых транспорта — «Жирондон» и «Сен-Тома» — вошли в порт Эребус.

«Там же мы узнали, что какой-то подлый бош утверждает, будто служил в команде «Эребуса II», и продал секрет. Ну это — враки. Капитан Барко тотчас произвел обследование военной тюрьмы. Все матросы, которых ты, между нами говоря, чуть не отправив на тот свет своей микстурой, оказались налицо… Шикарная выдумка, но они до сих пор не могут от нее опомниться.

«А кстати, ты знаешь, что он проваливается, остров Фереор. И во-время догадались послать туда новое оборудование для ускорения разработки: электрические драги, провода для воздушной железной дороги, чтобы «дублировать» декавилью. Да, он проваливается к… Он может, по словам Грипперта, изучающего его «геологическую структуру», продержаться не долго. Скала хлористого металла тает, как сахар, вершина похожа теперь на оплывшую свечу, и на передовой линии разработок постоянно бывают обвалы. Об этом, естественно, официально не говорят, я говорю это тебе — я ведь был там всего шесть дней тому назад. Золотая скала (раз ее теперь так называют) качается у основания, и кончится тем, что она свалится на спину этим типам в порте Эребус.

«В сущности, Антуан, ты это скоро увидишь сам… и вы тоже… мадам Маркэн. Мне только что сказали в министерстве, что вы оба собираетесь ехать «основывать базы французско-британского товарищества». Ведь это так произносится, а? Что это за новая история? Расскажите мне, пожалуйста, — я не в курсе дела.

Расплачиваясь за завтрак (Лефебур покидал нас, чтобы ехать на Северный вокзал встречать жену, которая должна была приехать в 19 часов), я впервые после августа 1914 года увидел опять луидоры. Лакей дал мне их с ассигнациями в сдаче со ста франков. Простой вид этих маленьких желтых кружков (одна монета была времен Наполеона III, другая — Республики 1807 года) взволновал меня больше, чем некогда, в Шербурге, золотые самородки, нагроможденные в трюме «Эребуса II». Лефебур тоже задержался на минуту и рассматривал их с умилением и боязливым почтением. Фредерика же выказала мало любопытства. Она была еще слишком молода в 1914 году, да и вряд ли помнила золотой век…

XVIII. СИЯНИЕ ЗОЛОТА.

Звучная и грандиозная, как удар гонга, подчеркивающий ответ Франции на вызов Германии, распространилась по всему свету весть о торжественном ввозе в Париж золота под экскортом дирижаблей и броневиков.

Париж передает эту новость по электрическим проводам, и она звучит в городах больших и малых, в провинции и за границей. По подводному кабелю перескакивает она с континента на острова и на другие материки… С антенн Эйфелевой башни, с пилонов Сен-Ассиз и Круа д'Хин в ту же минуту она передается ритмическими волнами эфира во все концы света одновременно, во все часы дня, вечера и ночи, в приемники всего мира, так как слуховые волокна проходят до всем странам. Она падает, как снег, над всей землей, кружась, как рой бабочек, сбрасываемых с аэропланов. На всех антеннах Европы, Африки и Средней Азии она объявляет новость на французском языке. Слышит Лондон, слышат Берлин и Брюссель, и Осло, Гельсингфорс, Ленинград, Москва, Рим, Вена, Константинополь, Смирна, Алеппо, Дамаск, Мадрид… Передаточные станции подхватывают ее, усиливают звук, переводят, и она над всем земным шаром, и над морем и над сушей, в обеих Америках и в Австралии, и в южных морях, в Японии, Китае, Сибири, Индии, Афганистане, Персии…

Газеты всех стран овладевают ею через антенны своих зданий, она проходит из громкоговорителя в ухо редактора, она радиоактирует его мозг; средактированная для пяти частей света на французском, на английском, на китайском, на финском, коптском, персидском… трех стах языках, комментированная, обработанная, украшенная соответствующими заголовками, она будет наконец составлена, потом набрана, перенесена на клише, и вот застучали машины, десять тысяч, двадцать тысяч, тридцать шесть тысяч в час, и листы наконец в руках публики…

И вот она также в городах и деревнях — в Бордо, Пантэне, Касси, Ландерно, Роншене, Марселе, Алжире; в Гибралтаре, Клэпгеме, Ельсенере, Сиракузах, Эскуриале, в самых мелких деревушках; живую, ее черпают из источника волн в десятиламповом приемнике у господина нотариуса или из антенны с жалким ящичком в квартире учителя, она говорит о себе всюду, опьяняя все человечество до самых захолустных деревень включительно. Даже на Таити, маленькие таитянки, возвращаясь из школы или яслей, украшенные красными цветами кетмийника, слушали в громкоговорителях передачу из Нумеа.

Все человечество думает о Франции.

Ах Франция! Париж — это земля изобилия! Предмет всех форм зависти: наивного восхищения, жестокой ревности. Видят золото под Триумфальной аркой, скатывающееся бурным потоком на Париж и Францию, чудесное золото, золото и богатство.

Франция стала скинией всего света.

Но еще этот болид! Эта золотая скала!

С тех пор как стало известно, что она на земле, вся земля кипит, как муравейник, около которого упал целый хлебный сноп. Все газеты полны «научных статей», сфабрикованных при помощи ножниц и ложных интервью астрономов. Все газеты пишут о том, что какой-то американский директор обсерватории предсказывает новые явления в том же роде. И по вечерам, во мраке, по всей земле, во всех странах, которые видят Медведицу и Полярную звезду, и в тех, которые видят Южный крест и Млечный путь, от экватора до обоих арктических полюсов — все народы дрожат в золотой лихорадке…

Народы… то есть два миллиарда людей белых, черных, красных, желтых, бронзовых, которые дышат, едят, живут, борются на обитаемой земле.

Богатые и бедные дрожат в золотой лихорадке.

Банкиры омрачены этим избытком золота, которое не лежит в их кассах… Рабочие фабрик и заводов мечтают о том, что их заработок увеличится десятикратно, стократно, выплачиваемый осколками болида. Хозяйки, рассчитывая каждый грош, убивая на это всю свою жизнь, с более легким сердцем расплачиваются с торговцами, в надежде, что все скоро подешевеет и каждый получит свою долю золотой скалы.

Золотопромышленники в Южной Африке, Аляске — на берегах ледяного Юкона, золотопромышленники Кулгардии под австралийскими эвкалиптами, гвинейцы, дрожащие от желтой лихорадки у реки с кайманами[37]—все при мысли о чудовищном золотом утесе обескуражены, проникаются отвращением к своей повседневной работе и жалкой добыче в несколько унций золота, вырванной у амальгамы.

*

Золотая лихорадка…

В каждой стране, внутри пограничных линий, образующих географию земли, это — основное желание, идущее навстречу патриотическому эгоизму; все нации помышляют о том, чтобы получить большую или меньшую долю золота.

В Берлине большая манифестация спускается по Унтерденлинден с пением «Deutschland über Alles», дефилируют вперевалочку в захолустных городах, говорят о том, чтобы итти в Париж за золотом острова Фереор…

В Лондоне, Эдинбурге, Кардифе, Манчестере во всей Англии Джон Буль, со своей «пенковой» трубкой в клюве, хорохорится у прилавков баров со стаканом любимого джина в руках: «Hy-с, эти французики! Они воображают, что им все дозволено! Но стоп! Все пополам. Rule, Britannia! Теперь более чем когда бы то ни было хозяйка морей… Для нас нашла Франция этот остров Фереор…»

В Дублине, в караулке, милиционеры независимой Ирландии измеряют на карте предполагаемое расстояние до острова Фереор: «Ирландии ближе всего».

В Мадриде на улице дель-Солль обтрепанные гидельго[38] важно рассуждают об этом новом, удивительном галлионе[39]: «Не найдется ли несколько самородков для доблестного испанца!..»

«Ого! Наши братья-латиняне! говорят лацарони[40] смакуя лапшу или жареных осьминогов, в часы, когда Везувий мирно дымится на фоне лилового заката, — наши заальпийские братья недурно хватили!»

«Нам принадлежит по праву это скала из железа и золота», — говорят в Чикаго, в Нью-Йорке, в Сан-Луи.

«А почему не нам!..» — размышляет метис — докер, нагружая на спину мешки кофе.

«А! Нам повезло хоть раз в жизни, ведь мы французские граждане», — вздыхает и курчавый Хова из Тенерифа и бронзовый индус в Пондишери, повязывающий свой тюрбан после омовения, и вшивый негр, чистильщик сапог на набережной Сфакса.

И везде начинают говорить о насилии, к которому, быть может, придется прибегнуть, чтобы разрешить этот вопрос.

Говорят, глупо смешивая данные о действительных силах и предположения.

Все, что здесь говорится, в сущности не имеет значения. Это лишь фонографическое отражение мнений, высказанных газетами, которые являются законодателями мнений.

Чтобы следить за судьбой страны, существуют правители.

Берлинские чувствуют, что Германия бессильна перед Францией, опирающейся на свое золото. На Рейне есть черные войска. При первом неприязненном движении они станут бомбардировать и разрушать Кельн, Майнц, Карлсруэ, десять крупных германских городов а потом есть еще Англия, которая завтра вступит в союз с Францией, — две разбойницы, готовые лишить Германию ее доли золотой скалы.

На земле, по крайней мере в настоящее время, делать нечего. На море еще видно будет. За отсутствием броненосцев есть новые подводные суда. А для грозного нападения на Париж или Лондон, — две тысячи аэропланов в Шварцвальде и цеппелины шведских и голландских заводов, готовые притти на помощь по первому зову.

И на всякий случай Германия вооружается, тайно пускает в ход заводы, делает запасы газов, орудий и амуниции.

Вооружаются на всем земном шаре, готовятся на всякий случай к войне.

Ученые в своих лабораториях испуганы. Они размышляют о том, как будут применяться их изобретения, колеблятся минуту… и продолжают, подстрекаемые демоном современной науки, беспощадным движением прогресса, этим потоком открытий, то благодетельных, то смертоносных…

Кто знает? Нет права выбора. Ученый считает, что ему довольно знать, находить и раскрывать человечеству тайны природы и как пользоваться ими… Тем хуже, если они послужат инстинктам жестоким и диким!

Вот новые, чудовищные продукты, порожденные кровосмешением человеческого гения с матушкой-природой, которая и не предвидела их в этой стадии планетной жизни. Вот взрывчатые вещества, магией физических формул вызывающие из глубины планет остатки энергий хаоса мирозданий. Вот покорные рабы разрушителя человека, космические силы, которые должны были проявиться лишь при крупных столкновениях метеоров. Вот конденсированное электричество, подражание шаровидной молнии, яркое сгорание которого производит действие в четыре раза сильнее того же количества динамита. Вот новые виды пороха, удушливые газы, гранаты, начиненные микробами. Вот воспламеняющиеся лучи.

Все это, быть может, скоро будет пущено в ход.

Вооружаются на суше. Еще энергичнее вооружаются на море. Потому что если будет война за обладание островом Фереор, то важнее всего иметь возможность положить на него лапу… Иметь наготове несколько судов вблизи болида…

И уже теперь болид, как магнит, притягивает военные суда, снимающиеся с якоря во всех портах. Портсмут, ла-Спецция, Кадикс, Киль, Кронштадт, Одесса спускают свои эскадры. И под форштевенем броненосцев и миноносцев пенятся воды: серые — Ла-Манша, синие Средиземного моря, изумрудные — Атлантики и нефритово-зеленые — Балтики. Национальные флаги гордо развеваются по ветру. В минуту истребляется бесчисленное количество тонн угля и мазута для поддержания нужного давления в котлах сотни судов, которые держат курс на золотую скалу.

Каждый самостоятельно, но найдет остров, даже если он не на указанном газетами месте… Нюх к золоту, не правда ли? А потом не окажется ли скоро вокруг него достаточного количества эскадр, чтобы дым их виден был миль на пятьдесят в окружности?

Практичная Америка начинает с поисков. Авиоматка «Ленгзингтон» была в водах Техаса, защищенная во время циклона полуостровом Флорида; она прибыла первой — двести семьдесят метров длины, емкость тридцать три тысячи тонн, стоит сорок пять миллионов долларов (двести двадцать миллионов золотом). И еще от отмели Ньюфаунленда четыре катапульты по двадцать метров длины каждая выпускают по четыре, раз за разом, семьдесят два судовых аэроплана, которые разлетаются веером.

И так как Америка в лихорадке алчности отвечает на милые улыбки Японии, она, кроме того, для наблюдения за морями посылает в Атлантический океан обе свои тихоокеанские авиоматки — «Саратога» (однотипный с «Ленгзингтоном») и «Ландле», карлика емкостью в двадцать тысяч тонн. И еще тридцать четыре аэроплана… Но нужно все предвидеть… А между тем, эскадры покидают берега Тихого океана, Гавайю, и Филиппины, направляясь к Панамскому перешейку…

Япония не подает признаков жизни. Болид ей, правда, не важен. Но между тем арсеналы Сасебо, Куры, Накосуки, Мурораны, Майдзури тайно работали день и ночь, дабы обеспечить империи славу на суше, на море и в воздухе. Теперь или никогда. После ухода американцев, какое будут иметь значение британские суда в Гон-Конге и Индии, голландская канонерка в Батавии и старый французский крейсер, охраняющий Индо-Китай?

XIX. МИССИЯ «ТОВАРИЩЕСТВА».

Наше путешествие в Лондон? Ба! Прыжок на аэроплане через Па-де-Кале: меньше двух часов каждый конец из Бурже в Крайдон и из Крайдона в Бурже… Стоит ли об этом говорить? Для Фредерики, привыкшей к кабине аэроплана, так же, как и к международному спальному вагону, это было сущим пустяком. Да и я сам начинал привыкать ко всему этому.

Наша свадьба? Коротенький эпизод в боковом приделе старенькой церкви Святого Мартина, при бледном, тусклом свете…

Ничто не мешало нам уехать обратно в тот же день. Но когда я высказал это предложение (мы проходили по Трафальгар-скверу, мимо колонны Нельсона), Фредерика сказала мне тоном просьбы:

— О мой дорогой, останемся еще. Проведем вечер в Лондоне. Пойдем посмотреть английский дансинг… Коллизеум… Я видела только светские балы.

— Ты, дорогая моя? Ты хочешь видеть дансинг? — бормотал я. — Но ты очень скоро соскучишься, если не будешь танцевать со мной.

— А почему бы мне не танцовать с вами, сударь? спросила она, зажмурив черные ресницы синих, цвета морской воды, глаз, полных очаровательного кокетства. — За кого же ты меня принимаешь, любимый? Ты воображаешь, что потому, что я кандидатка математических наук и что меня похвалил Эйнштейн, я должна быть букой? Успокойся, радость разума удовлетворяла меня до сих пор, но хотя и литература мне не чужда, это ничуть не мешало мне заниматься спортом, для здоровья. Я умею танцовать, и плавать, и ездить на велосипеде, и играть в теннис. Это, быть может, в сущности для того, чтобы начать жить, если случай представится. Так вот он представляется, ты мне его доставил, мой любимый! Ты увидишь мне нужно восполнить годы «нежизни».

В этот вечер в большом лондонском дансинге Фредерика явилась мне в новом, неожиданном свете, как воодушевительница нашей новой жизни: гибкая и страстная в наслаждении, восхитительно женственная и очаровательнее всех красавиц, благодаря своему поразительному уму.

Она «не узнавала себя больше».

— Ну что, дорогой мой, что ты на это скажешь!? Не так уж плохо для математички? — шептала она мне, нежно, в два часа утра в такси, который вез нас в отель «Савой».

Я ответил ей лишь страстными поцелуями; прижав ее к себе, чувствуя как ее нежное тепло проникает в меня, я чувствовал себя владыкой мира…

Два последних дня, проведенных нами в Париже, пролетели в каком-то вихре.

В эти дни горячечное веселье охватило всю Францию, и мы с наслаждением присоединились к нему: никакая атмосфера не могла лучше подойти к нашему медовому месяцу.

Это необузданное опьянение было обязано отчасти, присутствию болида, как будто небесный посетитель принес на нашу планету радость неземного счастья, расцветающего в мире, созданном исключительно для счастья.

К этому примешивалась еще гордость сознания, что в несколько дней из нации, обреченной скорому разорению, мы вновь превратились в самый богатый народ на всем земном шаре.

Но это особенно заостряло, мне кажется, предчувствие огромной опасности. Мысль, что переживаются последние, быть может, дни цивилизованного мира, делала мгновения более ценными. Это заставляло извлекать из них максимум наслаждения.

Газеты, проповедуя целесообразность франко-британского союза для сохранения мира, намекали, однако, на угрожающие возможности: завистливая и враждебная Германия обдумывала какую-то измену. Америка заявляла свои претензии не на золото — им она обладала в избытке, — а на железо болида. Американские аэропланы кружились над островом Фереор, несколько судов — бразильских, итальянских, испанских, — даже были замечены в его краях.

Конечно, всего не знали; цензура новостей действовала во-всю и режим сообщений, напоминая дни войны, разливал как бы смутную тревогу в это достигающее высшей точки напряжения, безумное стремление насладиться напоследок.

Среди веселья Парижа внезапно мелькали воинственные картинки: войска с музыкой проходили по городу, батальоны сенегальцев, прибывая с Лионского вокзала, грузились на Восточном вокзале, отправляясь на подкрепление рейнской стражи. Каждый день эскадрильи аэропланов прорезали воздух, а дирижабли шныряли, как патрули.

Маяк Эйфелевой башни тщательно ощупывал ночное небо, как будто в ожидании ночного воздушного нападения.

Настойчиво носился слух, что один из транспортов Жирондэн или «Сен-Тома» был потоплен подводной лодкой при возвращении с острова. Ривье, когда я его спросил, не отрицал этого…

Все эти зрелища и новости доходили к нам и как бы проходили мимо нас, потому что у нас — у Фредерики и у меня не было времени не только думать, но даже говорить об этом, — так мы были все время заняты…

По совету Ривье, я продал, не откладывая, мои несколько кило золота, привезенные с собой с острова, и выручил за него двадцать восемь тысяч франков, потом получил жалованье— с «Эребуса II» три тысячи и новое свое жалованье за шесть месяцев вперед по шестьдесят тысяч в год и Фредерика столько же. После этого, за исключением нескольких драгоценностей, купленных в Лондоне, нам предстояло побегать по магазинам для приобретения чемоданов, экипировки, приданого — выходных платьев и туалетов для будущих вечеров и приемов на пакетботе «Иль-де-Франс».

Отправление из Гавра «Иль-де-Франс» назначено было на 6 октября в 14 часов. Мы покинули Париж в 8 часов утра экстренным поездом, который был предоставлен членам французской миссии и знати, пожелавшей присутствовать при отплытии судна, в том числе Ривье. В нашем отделении находились и Жолио, потому что, должен сказать, при первом известии об организации миссии «звезда» и ее муж просили меня помочь им также туда устроиться.

Наше судно было лучшим судном Трансатлантической компании. Нормально обслуживая линию Гавр — Плимут — Нью-Йорк, «Иль-де-Франс» вмещает сорок тысяч тонн. Это, спущенное в 1926 году судно, имеет двести сорок один метр длины, тридцать ширины (по верхней палубе), глубина двадцать один с половиной метр, глубина по ватерлинии — девять и три четверти метра. Оно приводилось в движение четырьмя турбинами Парсона, развивающими пятьдесят две тысячи лошадиных сил; пары для этих турбин поставлялись двенадцатью двойными и восемью простыми котлами, работающими на мазуте. «Иль де-Франс» вмещает в своих трех классах тысячу семьсот сорок пассажиров и обслуживается экипажем в тысячу человек руководящего персонала, матросов, истопников, механиков, официантов, всякого рода других служащих. В общей сложности приблизительно население целого квартала. Но в этот рейс, на остров Фереор, он увозит из Гавра всего сто двадцать пассажиров первого класса: французскую миссию товарищества и несколько бельгийских, польских, румынских, чехословацких, и югославских делегатов. В Плимуте мы примем на борт наших коллег англичан, едва ли более многочисленных… В третьем классе помещается рота колониальной инфантерии, офицеры которой занимают второй класс, с сотней журналистов и репортеров-кинооператоров.

Какая разница между настоящим моим отъездом и таинственным, рискованным отъездом прошлого месяца, когда одинокий, маленький докторишка отправился с экспедицией Барко к неизвестности.

На этот раз нас двое молодых людей, обеспеченные завидным положением, отправляющиеся в экспедицию, на которую обращены взоры всего мира, в торжественном великолепии официальной церемонии…

14 часов. Под председательством господина Жермен-Люка состоялся в Отель де-виль[41] банкет с речами. И вот мы на борту.

Облокотившись на перила палубы-галлереи первого класса, среди наших новых коллег, мы, как бы с высоты пятого этажа, смотрим на набережную, где Ривье, его жена и дочь приветливо машут нам с трибуны.

Вокруг них духовые оркестры, гвардейцы в небесно-голубых мундирах, отдающие честь, бесчисленные толпы народа… Наклонившись, мы видим на нижней палубе головы колониальных солдат; они машут цветами, которыми их буквально засыпали городские дамы. Музыка играет «Sambre-et-Meuse», звонят гаврские колокола… Гидропланы вьются в сияющей осенней лазури, окружая кольцом дирижабль «Средиземное море», провожающий нас до выхода из Ла-Манша. Из четырех труб судна вьется белый мазутный дым, расплываясь в небесах; металлические звуки рупора передают приказания с мостика в машинное отделение. Продолжительный рев сирены наполняет пространство: это сигнал к отправлению. Сирены всех судов, находящихся в порту, ревут в ответ.

Оркестры играют «марсельезу», толпа обнажает головы, машет платками. И в то время как начинается салют из двадцати одного орудия гаврской батареи, монументальный «Иль-де-Франс» удаляется от набережной, скользя по желтым водам устья Сены со скоростью восемнадцати узлов в час и скоро оставляет за собой группу разукрашенных флагами и переполненных любопытными малюток-буксиров, которые некоторое время следуют за нами. Два контр-миноносца пошли вперед в качестве разведчиков…

Для нас это было настоящее свадебное путешествие. Потому что, хотя мы были оба делегатами банка Ривье и К°, обязанными охранять громадные интересы, в настоящее время, на борту «Иль-де-Франс», обязанности наши были совершенно мифическими.

Главная цель нашей миссии была разделить остров Фереор, распределить его по старшинству наций, под опекой товарищества, и нам надо было быть на месте, чтобы судить о положении вещей. У нас не было карты острова, не было планов, одни лишь фотографические снимки, привезенные «Эребусом II» и «Эспадоном», которые переходили из рук в руки в большом зале первого класса, где мы после обеда стараемся завязать знакомство со своими спутниками…

До выхода из европейских вод наша пловучая свита удивительно разрослась. Сначала, в 18 часов, против Шербурга два миноносца — «Париж» и «Портос» — появились у нас по бокам, в сопровождении самого «Эребуса II», который поместился у нас за левым бортом, напоминая собой маленькую лодочку. И Лефебур в рупор радостно приветствовал меня.

Потом, в 23 часа, мы бросили якорь на Плимутском рейде, чтобы под перекрещивающимися прожекторами военных судов, из коих два — «Трафальгар» и «Король Эдуард VII» — принять на борт присоединявшихся к нашей свите английских делегатов.

На другой день мы покинули европейские воды. Дирижабль, сделав полуоборот, отправился обратно, и наша флотилия двинулась дальше в боевом порядке: контр-миноносцы впереди, броненосцы по бокам «Иль-де-Франс», «Эребус II» в арьергарде… Втечение трех дней мы не переставали любоваться этой экспедицией аргонавтов торжественно плывущих на завоевание своей золотой скалы. Каждый вечер в часы заката мы восхищались феерическим зрелищем: все восемь судов стремились, казалось, прямо на красный шар заходящего солнца, и за ними по зеленоватой, отливающей пурпуром поверхности тянулись длинные борозды белой пены… А 7-го числа нам вдобавок посчастливилось увидеть обаятельный и редкий феномен — зеленый луч…

Дни наши по большей части проходили в прогулках по палубе-галлерее (в двести метров длины), где, наслаждаясь свежим морским воздухом, мы охотно обменивались впечатлениями с другими гуляющими — французами и англичанами. Я немного боялся, признаться, что экспансивность Жолио будет надоедать нам, но, хотя он официально и принадлежал к миссии, весельчак предпочитал проводить время во втором классе с журналистами и «камерменами» — кинематографическими операторами, которым поручено было снять виды острова. «Звезда» же, страдавшая морской болезнью, хотя океан был почти спокоен, во все время переезда не показывалась вовсе.

Тотчас после захода солнца мы спускались в зал пить чай, слушая новости; потом был обед, и вечер заканчивался двумя-тремя часами танцев… чаще всего под звуки джаз-банда ковбоев, которых мы приглашали из третьего класса — военный оркестр казался нам слишком пресным.

Новости?

Нас обильно снабжали ими громкоговорители зала и столовой. Шесть радиотелеграфистов в две смены, не переставая, работали на антеннах судна, особенно «Сан-Ассиза» (Мелун… 500 килоуатт), которые передавали новости с Эйфелевой башни.

Новости с острова, которые с трудом удавалось разобрать среди перекрещивающихся звуковых волн, на разных языках неслись с десятка судов, находившихся в пути, как и мы, в этой части океана, и наконец с вечера 8-го числа стали доходить к нам непосредственно.

После американских разведочных аэропланов остров Фереор посетили суда со звездными флагами: авиоматка «Ленгзингтон», четыре миноносца, три транспорта… Так как они не направлялись к порту Эребус, французские контр-миноносцы не мешали им пройти и пристать в четырех километрах от порта в южной части острова, где они выгрузили машины и целую армию японских кули, которые при помощи оксициленовых пилюль принялись обрабатывать железный утес, как несгораемую кассу.

9-го (мы должны были прибыть на остров на следующий день утром) два гидроплана, спущенных с броненосца «Портос», произвели разведку до самого острова и доставили нам снимки и фильмы, которые тотчас были проявлены и вечером демонстрировались в зале на экране.

«Нам идеально видно около двух тысяч метров морской поверхности, слегка бурлящей, испещренной солнечными бликами, покачиваемой монотонным движением перемещающихся воздушных волн. Суда, подобны спинам болотных жуков, но на большинстве из них рисуются маленькие кружки башенок с тонкими черточками орудий… Вот длинная американская авиоматка, с пустой верхней палубой, две трети длины которой занимает платформа катапульт… И шесть других, тоже американских судов, полукругом расположившихся перед южною частью острова, где трещины бороздят край скалы.

Весь остров появляется, как на рельефной карте: у него форма подошвы, узкой в своей средней части, где золотой утес образует мраморное пятно, как бы источенное по краям потеками. Это пятно распространяется к северу, как будто бы вершина утеса давит главным образом на железную плиту, представляющую собой переднюю часть подошвы…

Американцы (продолжая сравнение) высадились у пятки. Различается как бы блестящая выемка — проход, пробитый в верхней части ущелья, где некогда высадилась первая разведка «Эребуса II». Там уже началась деятельность муравейника: малюсенькие кули копошатся вокруг машин… Клубы белого дыма отмечают взрывы, раскалывающие железную массу в направлении трещины.

Крики возмущения раздались среди зрителей, когда на наших глазах произошли другие бесшумные взрывы… Но эти уж не на земле — в воздухе… Разрывались шрапнели перед объективом… Очевидно, направленные на гидроплан!

И мы поняли тогда, почему наблюдатель делал снимки на такой высоте и на таком неудобном расстоянии.

Впрочем, сам наблюдатель (де-Сильфраж) вошел в эту минуту и рассказал нам, что по мегафону[42] американцы приказали ему удалиться.

Не ускорит ли конфликт вместо того, чтобы избежать его, эта терпимость в отношении американцев, расположившихся на острове?

Не придется ли эту партию, выигранную в Европе благодаря франко-британскому союзу, переигрывать сначала вокруг болида? На этот раз при помощи пушечных выстрелов?

Угроза это или ультиматум — сообщение из Нью-Йорка, переданное нам громкоговорителем тотчас по окончании киносеанса: «Тихоокеанская эскадра собирается пройти в Панамский канал и направиться к острову Фереор. На ее прибытие можно рассчитывать через пять-шесть дней…» И тогда?

Опасность понята Европой.

Антенна «Сен-Ассиз» передает, что радиостанция Ватикана обращается к христианству с «Энцикликой»[43] папы римского. Папа заклинает своих духовных детей остерегаться злых сил, которые стремятся поселить между ними раздор. Он призывает их к миру, к единению перед неверными. Неверные! В переводе желтые, японцы!

И несмотря на единодушное молчание воздушных волн относительно поведения соперничающей расы, мы, кажется, чувствуем, как она, отделенная от нас толщей планеты, замышляет какой-то предательский удар, пользуясь неосторожностью Америки.

Как бы Соединенные штаты ни старались выставлять себя нашими конкурентами, мы по отношению к ним испытываем меньше вражды, чем возмущения: жажда золота (потому что эта разработка железа была просто блеф или хитрый дебют) заставляет их забыть об их обязанностях «чемпионов белой цивилизации» перед желтыми, непримиримыми врагами, загримированными ревнителями прогресса. Настоящей гарантией мира на крайнем Востоке был американский флот, гораздо больший, чем несколько военных судов, посланных Францией в Индо-Китай и Англией — в Индию. Даже грозный Сингапур, этот запор, ценою миллиардов положенный на Молуккский пролив, устоит ли он перед неожиданной атакой «япошек»?

Но отложим до завтра серьезные мысли!

Звуки ковбойского джаз-банда привлекают нас в большой зал, и до трех часов утра продолжаются танцы на «Иль-де-Франс», плывущем к золотой скале.

XX. ПРОЩАЙ, «КОРЗИНКА».

Рев сирен «Иль-де-Франс», которому отвечал разнообразный вой его «охраны» и других судов, грозное рычание этих машин-зверей века индустриализации, заставили и меня с Фредерикой вскочить с постелей. Осветив каюту и наскоро одевшись, мы побежали к лифту и вскоре очутились на палубе-галлерее.

В бледном октябрьском рассвете флотилия наша замедлила ход среди судов, освещенных красными, зелеными, белыми огнями и яркими лучами прожекторов.

В двух километрах от нас из волн поднимался сияющий огнями город, окутанный туманом паров и дыма, который смягчал контуры острова.

— Порт Эребус, — указал мне де-Сильфраж.

— Ну, и поработали со времени ухода «Эребуса II»! Там, где мы оставили экскаватор и декавилью, теперь настоящий заводский городок поражал кипучей деятельностью. С редкими промежутками по морской поверхности явственно доносился до нас грохот машин и шорох золота, которое из смутно поблескивающих куч штабелей ссыпали в трюмы двух стоявших на якоре транспортов.

Светало. Мы приближались.

Я невольно вскрикнул и схватил Фредерику за руку, когда глаза мои наконец различили силуэт золотой скалы, черным пятном выделявшейся на сером фоне неба. И если бы я не считал риторикой выражение, которое никогда, даже при самых поражающих зрелищах, не казалось мне реальным, я бы сказал: «Я протирал себе глаза», потому что силуэт скалы совершенно преобразился.

Я видел его еще перед глазами таким, каким он был месяц тому назад: остроконечная гора, снежно-белая — сверху, красная — снизу, имевшая форму конуса с почти ровными боками. Теперь не было и следа снега, чуть-чуть белела только вершина, высота которой уменьшилась на одну треть. Южный склон прорезан вертикально, а на боках всюду потоки золотоносной грязи.

Это была действительно «оплывшая свеча», о которой говорил нам Лефебур в Париже.

Артиллерийский салют встретил «Иль-де-Франс», который остановился внутри линии блока, образованного пришедшими раньше судами, к которым присоединились «Париж», «Трафальгар» и «Король Эдуард VII», а «Эребус II» продвинулся ко входу в порт, и его экипаж тотчас же высадился на берег.

Для нас, членов миссии (единственных, которым разрешено было покинуть в этот день судно), с первой высадкой на остров должна была начаться методическая работа. Но ввиду царившего среди нас веселья, она не исключала возможности забавы. Жолио и еще несколько сорви-голов организовали пикник. Трудами «стюартов»[44] все двести сорок членов «Товарищества» были снабжены провизией: коробками консервов, жестянками с паштетом, бутылками шампанского. Разбились соответственно симпатиям на группы. Жолио захватил с собой малюсенькую «камеру», нечто вроде Патэ-малютки. Англичане — каждый по кодаку. Фредерика и я, в разгаре медового месяца, счастливые настоящим и будущим, пренебрегали этими предосторожностями против возможного забвения.

Моторной лодки, величиной с маленький буксир, было достаточно, чтобы перевезти в два приема всех пассажиров на берег. Мы отправились первым рейсом, который состоялся в 11 часов.

Бухточка была полна чисто демонического грохота. Машины с длинными рукавами, нагроможденные на станки из металлических балок, напоминали видение марсиан, описанное Уэльсом в «Войне миров». Мы высадились у менее загроможденного входа в бухточку.

На берегу я узнал Лефебура, подававшего нам знаки. Немного дальше, в сопровождении двух вооруженных сенегальцев, показался инженер, который должен был служить проводником всей компании; помахивая флажком, он кричал:

— Сюда, сюда, причаливай!

И не успели еще все высадиться из лодки, как он увлек уже целую группу, объясняя в мегафон:

— Пожалуйста, месье, мадам, go on please, ladies and gentlemen… Пожалуйста, лэди и джентльмены… Сюда, направо, вдоль полотна и не идите по путям, остерегайтесь поездов! Берегитесь также, когда будете проходить под воздушной дорогой — из вагонеток часто падает грязь. Стоп! Вот прежде всего склад самородков № 1, Это резервный склад, вместимостью приблизительно…

В первом ряду группы защелкали кодаки; Жолио начал работать своим Патэ-малюткой; «Звезда» положительно не знала, куда поставить ногу в красной хлористой слякоти, покрывавшей железную почву.

Но Лефебур увлек Фредерику и меня:

— Да идите скорее. Вам нечего здесь шлепать. Я покажу вам что-то поинтереснее.

И он потащил нас к казармам, расположенным справа на железном склоне. На полдороге мы остановились.

— Ах! — воскликнула Фредерика, — как дрожит почва. Даже здесь еще чувствуется сотрясение машин!

Моряк загадочно улыбнулся:.

— Вот. Вы замечаете? Это уже хорошо! А ты, Антуан, ты больше ничего не замечаешь? Посмотри-ка на бухточку.

Тогда только двойное превращение бросилось мне в глаза. Ущелье, служившее некогда продолжением бухточки, стало теперь настоящим фиордом, воды которого доходили до самого основания разрабатываемого конуса. Кроме того, водное пространство между двумя «набережными» значительно расширилась: раньше «Эребус II» был стеснен в ней, как в маленьком пресноводном заливчике, теперь там стояли два транспорта, один направо, другой налево, и вместе занимали не более трети всей ширины.

— Чорт! — вырвалось у меня просто.

— Как разработка скалы могла произвести такой эффект? — спросила Фредерика.

— Я же вам говорил, в Париже, а? — продолжал Лефебур. — Остров Фереор проваливается к… Но давайте поднимемся к Грипперту, он вам даст нужные объяснения, сударыня.

Мы продолжали подниматься вверх и застали Грипперта в каком-то сарае; ученый рассматривал в бинокль сделанную на другой стороне бухточки зарубку в виде белого креста. Он встретил меня с видимым удовольствием и выказал большую симпатию Фредерике, узнав о ее кандидатской ученой степени. И обращаясь к Лефебуру:

— Вы знаете, ускоряется. Темп сдвига удвоился со времени вашего отъезда.

— Удвоился? Ты слышишь, Антуан? Впрочем, надо раньше объяснить тебе… Расскажите-ка нашим друзьям, Грипперт, они не в курсе дела.

Грипперт презрительно пожал плечами и бросил:

— Вы чувствуете содрогание почвы, сударыня, и вы, доктор?

— Да, Лефебур уже обратил на это наше внимание. Здесь уже ясно было, что глухое непрестанное сотрясение, которое приводило в движение всю массу болида, происходит не от машин: мы были на расстоянии более пятисот метров от места разработок, где действовал эскаватор, и почти на таком же расстоянии от набережной, где катились поезда декавильи, гудели тракторы, звенели подъемные мосты и элеваторы.

— Ясно, не правда ли? Здесь и ребенок не ошибется — остров собирается распасться. А все-таки никто не хочет мне верить, и Академия до сих пор не опубликовала моего сообщения относительно геологической структуры острова… Ну, да мне все равно. Так вот. Согласно моим последним изысканиям, остров этот состоит из двух громадных глыб, спаянных «пудингом» из хлористого металла и самородков золота, который наполняет вертикальную трещину, представляющую в разрезе порт Эребус. Надо думать, что болид происходит из абсолютно безводной планеты, где этот хлористый металл, не соприкасаясь с водой, мог бы просуществовать целые тысячелетия… Во всяком случае, с тех пор, как болид упал в океан, эта спайка хлористого металла стала таять, и вы видите, что «талнер» ущелья исчез.

Это было бы еще ничего, если бы обе глыбы острова покоились на дне океана. Но измерения, которые мне удалось сделать с помощью моих неспециальных инструментов, дали мне возможность определить форму находящейся под водой части болида и толщу ее. Обе эти глыбы в нижней своей части имеют форму косяка и опираются на дно своими остриями. Пока они спаяны, сооружение держится как будто крепко, — но отнимите спайку, снимите вершину, которая является как бы ключом свода, и обе пирамиды рухнут, каждая в свою сторону… Итак, повторяю, спайка растаяла, как сахар, и теперь уже недель пять как между глыбами, до самого дна, нет ничего, кроме воды. — Но, господин Грипперт, — прервала Фредерика, — остался еще ключ свода… сама вершина. Вы только что это говорили… Она продержится еще долгие месяцы…

— Нет. Посмотрите, как она изъедена, глубоко разработана. Она держится уже почти на весу и каждую минуту может обрушиться всей массой на южную часть острова, что вызовет окончательный распад глыб. Для этого, впрочем, достаточно самого незначительного обвала. Да они и происходят почти каждый день, вчера на первой линии разработок убило двух рабочих… Даже при настоящем положении расхождение подвигается быстро. Южная глыба отодвигается мало-помалу, медленно соскальзывая… Да вот, судите сами. Вот вам подзорная труба с рефлектором, в котором, я уверен, пройденный ею путь…

Он навел объектив инструмента, и но очереди Фредерика, я и Лефебур смотрели в окуляр.

С медлительностью часовой стрелки, еле заметным движением белый крестик зарубки перемещается за сеткой подзорной трубы.

— Угловое движение, — продолжал Грипперт, — то есть вращение обеих глыб вокруг их собственной оси, расположенной на дне океана, сильно ускоряется. До вчерашнего вечера оно равнялось лишь полминутной дуге, и движение ускорялось приблизительно на один метр в час. А теперь дуга достигает полутора минут, то есть три метра расхождения в час…

— Значит катастрофа неизбежна? — спросил Лефебур. — Через сколько дней, думаете вы?

— Теперь уж только вопрос часов.

— Но надо эвакуировать остров! — воскликнула Фредерика как раз в ту минуту, когда я произносил ту же фразу.

Грипперт пожал плечами:

— Инженеры не хотят и слышать об этом.

— Однако, — возразила моя жена, — ведь нельзя подвергать опасности жизнь всех этих бедных людей… трехсот или четырехсот рабочих… команды обоих транспортов…

— Что вы хотите? Государственные интересы!

В эту минуту из моторной лодки «Иль-де-Франс» высаживалась вторая группа пассажиров. Первая, окончив осмотр порта Эребус, рассыпалась по склонам. Супруги Жолио заметили нас и направились в нашу сторону.

Фредерика продолжала:

— Надо всех предупредить.

— Чтобы посеять панику? — возразил я. — Нет, невозможно. Иным путем…

— Я поеду предупредить капитана Барко, — решил Лефебур. — Это человек энергичный. Он решит… Хотите ехать со мной, сударыня, и ты, Антуан? Я отвезу вас на борт «Иль-де-Франс».

— Хочешь, Фредерика?

— Нет. Это было бы подло. Мы уедем с друзьями. А вот и Жолио! Они нас заметили. Мы не можем избежать их.

— А вы, Грипперт?

— Я? Ни за что на свете. Я никогда еще не видал распадения острова, а тем менее болида. Я останусь до последней минуты, последней секунды…

— На здоровье! Но главное, никому ни слова о грозящей опасности!

И Лефебур быстрыми шагами спустился к лодке «Эребуса II».

Жолио присоединились к нам. Кино-режиссер, пришедший в восторженное настроение от всего виденного, вспотел под двойной тяжестью своей камеры и корзинки с провизией, «Звезда» заявляла, что умирает от голода.

О, этот пикник! Этот час смертельной тоски, впродолжение которого нам пришлось симулировать веселье, есть, стаканами пить шампанское по примеру других групп, рассеянных по железному склону под чудным небом с медленно плывущими молочно-белыми облаками.

К счастью, колючая проволока препятствовала доступу в опасные места на северной стороне вершины, где обвалы нагромоздили кучи осколков у подножия утеса, вершина которого начала уже склоняться. Вторая группа пассажиров, приехавших в лодке, также кончила осмотр порта Эребус и в свою очередь искала удобного местечка, чтобы приняться за еду. Как могли они так беззаботно кушать свои паштеты и пить шампанское на этой колеблющейся почве, готовой провалиться под ними?

Фредерика, видимо, страдала. У нее было как бы физическое предчувствие катастрофы, и она не сводила глаз с вершины золотой скалы, лишь изредка с опасением посматривая на меня. В этой атмосфере шутки Жолио были просто мучительны.

Внезапно, остановившись на полуслове, жена моя замерла с застывшими от изумления и ужаса глазами; машинально я обернулся. В это время в воздухе раздался глухой гул и сильный толчок поколебал почву… Отвесный хребет вершины только что обрушился на северный склон, не далее километра от нас, осыпав своими обломками железную долину.

Из всех групп доносились крики; публика вскочила в нерешительности, готовая бежать. Но так как она не знала ужасной угрозы этого обвала, а последний больше не повторялся, экскурсанты понемногу успокаивались. В порте Эребус машины работали, поезда катились по рельсам, вагонетки воздушной железной дороги скользили по кабелю, груды золота с глухим шорохом сыпались в люки обоих транспортов.

Допивали шампанское… Новые четверть часа тревоги… Фредерика и я с беспокойством прислушивались к сотрясению почвы, которое, казалось, не усиливалось. Неужели Грипперт ошибся? Что делает Лефебур?

А! Наконец! Лодка «Эребус II», побывавшая на «Иль-де-Франс», причалила к порту Эребус. На берег выходят Лефебур и капитан Барко в сопровождении дюжины солдат колониальной инфантерии.

И в ту же минуту тонкоголосая сирена лодки трижды гудит — условный сигнал возвращения на борт…

— Хо! Чего они от нас хотят? — воскликнул Жолио. — Говорили, что возвращение назначено на 17 часов, а теперь и 14 нет…

— Мы даже не кончили есть, — протестовала «Звезда», уписывавшая за обе щеки ананасный компот.

— Тем хуже для них, пусть свистят. Никто не двигается с места. Мы можем спокойно сидеть.

Но это было предусмотрено: гимнастическим шагом бросаются солдаты на склоны к группам туристов, принуждая их немедленно сняться с места. По возмущенным жестам последних видно, что их бесит вмешательство manu militari[45].

Прибегает запыхавшийся Лефебур и шепчет мне на ухо:

— Оползни увеличиваются… Они доходят уже до пятидесяти сантиметров в минуту.

Сотня наиболее покорных экскурсантов вернулась к лодке. Она была переполнена, когда мы подошли к набережной, где капитан Барко словами и жестами старался подогнать отстающих. Они подходили в тревоге, требовали объяснения у капитана.

— Спокойствие! — отвечал последний. — Вас требуют на борт, вот и все. Подождите лодку.

Но новое происшествие сразу усилило волнение. В глубине порта Эребус целый ряд обвалов скатился на первую линию разработок, как занавес красной грязи.

Работа остановилась. Несмотря на уговоры инженеров, началось паническое бегство. Рабочие бежали прятаться на оба транспорта. Один, снабженный мотором Дизеля, который тотчас был пущен в ход, снялся с якоря и ушел немедленно. Труба другого усиленно задымила.

Испуганные члены миссии волновались. Подобно мне они должны были видеть простым глазом, как отодвигалась противоположная сторона бухты. Разрыв, очевидно, происходил под водой. Почва дрожала, как листовое железо котла под высоким давлением. Там золотоносные массы продолжали скатываться с вершины. Лопнул электрический кабель далеко разбросав свои вагонетки. Одни из них упали на палубу проходившего в это время мимо нас к выходу из бухточки транспорта, переполненного воющими людьми. Экскурсанты отвечали таким же воем.

— Спокойствие! Спокойствие! — повторял капитан Барко. — Вот лодки.

— Двадцать пять сантиметров в секунду! — вопил Грипперт, вырываясь из рук двух солдат, которым поручено было хоть силой посадить его в лодку. — Двадцать пять сантиметров в секунду! — повторял он, не переставая, взбешенный тем, что его оторвали от любимых инструментов.

— Завяжите ему рот! — приказал капитан Барко.

С вершины обвалы становились все значительнее.

Глыбы докатывались до палубы второго транспорта, который теперь только снимался с якоря. На море был подан сигнал тревоги. «Иль-де-Франс» тронулся с места и немедленно удалялся.

— Мы пропали! Нас покидают! Мы все погибаем! — кричат женщины, ломая себе руки.

— Спасайся, кто может! — орут мужчины, проталкиваясь к приставшей в эту минуту к берегу лодке.

— Я положу на месте первого, кто пройдет без очереди! — объявил капитан Барко. — Лефебур, следите за порядком! Четыре человека к мосткам и чтобы пропускали только по одному.

— А вы, капитан?

— Лефебур и я останемся, чтобы увезти инженеров на катере «Эребуса II». Садитесь, садитесь! Так, ну теперь солдаты. Отдавайте якорь! Пускайте машину!

И под трескотню мотора наше суденышко скользит к открытому океану, сотрясаемое водоворотами, которые образует в водах бухточки подводное движение падающих глыб.

А там, наверху, вершина тает на глазах; по склонам безостановочно дождем сыплются осколки. Лопается второй кабель воздушной железной дороги, валится в свою очередь передвижной мост.

— Скорее! — кричит офицер у руля. — Полный ход!

В лодке члены миссии, почти лишившись сил, замолчали. На скамье! у левого борта, лежит англичанка: одна рука ее безжизненно свесилась в воду. Фредерика жмется ко мне. Мы тревожно следим за поворотами, второго транспорта, который, отделившись от набережной, собирается удирать.

Но он не успел. Вся оставшаяся вершина золотого утеса, тысячи тонн хлористого металла и самородков, обрушивается с грохотом и покрывает, горой обломков кормовую часть транспорта. Судно на минуту встает дыбом, сбрасывает с себя, как насекомых, сотни людей, показывая свой форштевень, свой кузов, окрашенный суриком, с налипшими на нем водорослями.

— Берегитесь толчка! Держитесь крепче!

Водяной вал, устремившись из бухточки, срывает по дороге катер «Эребуса II», смывает и катит в своем сумасшедшем водовороте дюжину людей, которые собирались садиться в катер. Инженеры, Лефебур, капитан Барко… Потом он докатывается до нас, поднимает, обливает кричащих, обезумевших и бешено мечет в стороны…

Но мотор все стучит, и мы продолжаем скользить к «Иль-де-Франс», который удаляется, удирает безнадежно медленно от этой проклятой земли — жертвы разрушения…

Мы были на расстоянии одного километра от порта Эребуса, когда это произошло.

Это произошло в два приема и продолжалось шестьдесят секунд, позволяя нам, таким образом, сделать еще четыреста метров… Обезглавленная и растаявшая вершина окончательно обвалилась… и разлилась полужидкой массой на северной части острова… Последняя покачнулась под этой тяжестью и стала медленно погружаться в океан, с такой постепенностью, что не вызвала даже волнения на поверхности.

Южная часть острова оставалась нетронутой, и одну минуту могло показаться, что она уцелеет; ее железные утесы попрежнему производили обманчивое впечатление берега, крепко опиравшегося на дно океана.

Чудовищная минута ожидания, когда наша лодка несется полным ходом по волнам, стремительно, как выпущенный снаряд.

Фредерика схватила меня за руку, и я чувствую, как ногти ее впиваются мне в тело. Мы смотрим на длинный черный и правильный гребень утеса, который тянется на протяжении четырех километров, до самого лагеря американцев, дымки которого и суда, постановленные на ширинг вблизи берега, отмечают его местоположение. И вот в этом месте вздымается сноп пены, в то время как линия гребня, вырисовывающаяся на горизонте, уменьшается, как в театральном трюке… В смертельной тоске мы понимаем, что это конец для сотен, тысяч живых существ, оставшихся там, и в то же время растет эгоистическая надежда: мы радуемся, что спаслись среди всего этого разрушения. Поверхность острова уравнивается с поверхностью вод — зловещий черный риф… Она погружается, погружается… исчезает. Но благодаря гигантской силе всасывания, на том месте, где несколько мгновений назад был остров Фереор, в полутора тысячах метров от нас, на наших глазах поднимается чудовищная буря, внезапно взволновавшая поверхность океана, вздымая волны, образуя губительные водовороты.

Бешеные валы обрушились на нашу лодку.

Уцепившись одной рукой за поручни, другой я крепко прижал к себе Фредерику, чувствуя под пальцами биение ее сердца; я отвожу взоры от грозных валов, чтобы в последний раз, перед роковым концом, заглянуть в дорогие глаза.

Тонем! Гигантская сила поглощает нас, вырывает из моей руки поручни, и, потеряв чувство времени, сознаю, что бездна играет мною, пьет, затягивает в мутную зелень волн.

Я не выпустил из рук Фредерику, и среди борьбы нечеловеческих сил вся душа моя в этом объятии… Обморок… Калейдоскоп мыслей — предвестник смерти…

Но нет! Не вниз, а вверх тянет меня все с той же бешеной силой… Зеленая муть проясняется, и мы пробиваемся на поверхность, измученные, задыхающиеся… но воскресшие!

Ах, этот воздух! Воздух, который мы вдыхаем полной грудью! Мы плывем полуослепленные соленой водой… О восторг избавления! Когда я чувствую, что жена моя тоже жива и плывет, плывет энергично, как я, несмотря на парализующую движения одежду…

Но какая-то масса, громадный утес, заслоняет от нас корму «Иль-де-Франс»… В двадцати метрах… И наши крики о помощи смешиваются в странном дуэте. Ее крики — звучные, музыкальные, мои — хриплые, дико-злобные…

Нас заметили там, наверху: буек падает в воду, обдавая меня брызгами. Я хватаю его, этот упругий круг который плавает, поддерживая меня на поверхности, толкаю его к жене, она тоже цепляется, и мы ждем; чтобы нас вытащили, дрожащие, задыхающиеся, но спасенные, спасенные!..

Я целую эти милые губы, которые, если бы не воля слепого рока, были бы теперь холодной и безжизненной добычей волн.

— Ого! Держитесь! — раздается голос совсем близко от нас.

— Браво, влюбленные! — пищит другой.

И, подняв голову, я начинаю истерически хохотать.

На носу приближающейся, танцующей по волнам лодки, друг Жолио, стоя, на коленях со своим кинематографическим аппаратом в руках, крутит, крутит… накручивает эту жизненную сцену кораблекрушения.

XXI. ОСВОБОЖДЕНИЕ

Как падает голова змеи, когда умолкает вдруг флейта укротителя, алчное желание, направленное к острову Фереор, пало само собой, как только исчез болид.

В 19 часов в Париже эта новость появилась на сверкающем экране «Париж — Прожектор».

Прохожие на ходу и торопившиеся к обеду с задней площадки автобусов читали:

…перетив… Золотая скала поглощена катаклизмой…

И тогда, среди света и толпы, каждый, как в черной пустыне… и у него замирает сердце, и он чувствует себя сразу обедневшим.

Но они должны были бы скорее радоваться, если бы знали, эти парижане и там, по ту сторону Ла-Манша, их союзники лондонцы, потому что эта гибель позволит им спокойно спать, в эту чудную, тихую ночь, когда Париж, как ореолом, окружен красным заревом своих огней… потому что эта ночь — среди всех ночей — особенно благоприятствует воздушной атаке немцев.

Приказ отменен. И в Шварцвальде закатывается в ангары две тысячи четырехсильных бомбометов, снабженных каждый четырьмя адскими машинами (торпедами) в пятьсот кило.

И цеппелины, находившиеся уже в пути к сборному пункту в Таунусе, повернули обратно и возвратились в. свои ангары.

XXII. ЭПИЛОГ

Европейские суда (и даже первый транспорт, который вышел из бухточки) успели достаточно отдалиться от острова, и не одно из них не потонуло и не получило серьезных повреждений.

Водовороты и волны улеглись минут в десять, и судовые катеры, обследующие мрачные воды, выудили еще несколько пассажиров лодки, счастливо уцелевших в волнах. Но не спасся никто со второго транспорта, погибли все оставшиеся на острове… в том числе Грипперт, мужественный капитан Барко и мой друг Лефебур…

Число жертв осталось нам неизвестным. Не доставало восемнадцати членов миссии, — вот все, что нам удалось точно установить.

У американцев потери были еще значительнее. Находясь слишком далеко от вершины, чтобы самим понять грозившую опасность, и не послушавшись тревожного сигнала, поданного им «Иль-де-Франсом», они по радиограмме «Ленгзингтона», потеряли два транспорта и истребитель… и кроме того весь персонал «Айрон-Сити», несколько тысяч человек инженеров, моряков и кули.

Так как всякое соперничество с исчезновением болида иссякло, мы послали им свои соболезнования, и громкоговоритель зала вскоре передал нам их благодарность. В знак траура в этот вечер танцев не было. Лихорадочно-возбужденное веселье, поддерживаемое золотой лихорадкой, теперь пало. Чувствовалась растерянность и грусть, и публика сидела, переговариваясь вполголоса, как в комнате покойника.

По взаимному соглашению флотилия провела ночь на том месте, где так недавно высилась золотая скала. Ожидали… Чего?

Днем, с двадцатиминутными промежутками, американское радио сообщило нам и о продвижении японских эскадр к Гавайе, Филиппинам и Индо-Китаю… и о том, что Тихоокеанская эскадра, не успевшая еще вся выйти в Атлантику, спешно повернула обратно и проходит Панамский канал.

Втечение этого дня, 12 октября, когда «Иль-де-Франс», оставив военные суда для наблюдения, пустился в обратный путь в Гавр, судьбы белой и желтой рас были неопределенны висели в воздухе.

Но Япония боялась, очевидно, что европейский флот присоединится к американцам… Враждебные действия только было наметились, и теперь же все кончилось без единого выстрела. Японские эскадры вернулись в свои базы, после этих, так называемых, маневров…

Последствием этой «авантюры» было лишь осознание белыми их солидарности, ввиду угрозы, которой они до сего времени не хотели верить..

Тем не менее какая-то холодность и неловкость царила на «Иль-де-Франс».

Все как бы стыдились этой «авантюры». Англичане и французы избегали встреч: первые избрали своим убежищем зимний сад, вторые — музыкальный зал. Упразднение задачи заставило распасться единодушный блок нашей миссии. Отныне мы были на судне случайным сборищем людей, которые ждут только момента, чтобы разойтись по домам.

Перед многими из нас вставал вопрос о будущем. Искать новую работу? А как разрешится вопрос с ликвидацией миссии? Останется ли в нашу пользу, полученный шестимесячный аванс?

Жолио рассчитывал получить крупную сумму за сделанные им снимки, и во все время путешествия занимался составлением сценария, где «звезда» играла немаловажную роль, а мы с Фредерикой фигурировали под видом несчастных пловцов, уцепившихся за буек в ожидании помощи.

Мы же были уверены, что Ривье предложит нам выгодную службу, но (и Фредерика вполне сочувствовала мне) я предпочитал возобновить свою практику где-нибудь на юге. На юге, казавшемся мне некогда слишком красивым для меня одного, но где отныне, с женой, будет настоящий рай…

Прошло шесть месяцев, и я пишу эти строки на своей вилле Цимиец, где открыл клинику, которой жена моя, идеальная хозяйка и сестра милосердия, помогает мне руководить. Наша роль в истории острова Фереор кончилась по прибытии «Иль-де-Франс» в Гавр, и дальнейшее наше существование не может интересовать публику.

Золотая скала… Болид… Незначительный эпизод в планетной истории земного шара, который переварил его в один месяц. Но это «переваривание» не кончилось еще для человечества. Франция опять стала самой богатой страной в мире: луидоры, как в старину, имеют в ней хождение, остальные нации завидуют ей больше чем когда бы то ни было…

Однако благодаря неприятному для них курсу иностранной валюты англо-саксонские, немецкие и американские туристы перестали посещать Францию. Они заявляют, что их «добродетель» не позволяет им совращаться с пути истинного в развратном Париже — этом доме терпимости, современном Вавилоне.


Примечания

1

Страны, расположенные вокруг южного полюса. (Так в оригинале — Гриня.)

2

Еще раз напомню, что при создании fb2 сохранена грамматика оригинала. Кофе — оно, такси — он, и многое тому подобное. Исправлял только явные опечатки. — Гриня.

3

Грузовой пароход.

4

Порт в Бретани.

5

Рыба.

6

Отели «Терминус» — привокзальные гостиницы, принадлежащие французским железнодорожным компаниям.

7

Сокращенное «Энтранзижан» — распространенная газета (национального блока).

8

Аперитивами называются разнообразные напитки, возбуждающие аппетит.

9

Латинское выражение: в последний момент.

10

Около Северного вокзала.

11

«Пари-Миди»— парижская газета, выходящая в полдень,

12

Via — линия.

13

Французский ликер.

14

Суп, в роде ухи.

15

Великий французский художник Энгр играл на скрипке очень средне, но сам считал себя большим мастером смычка, чем кисти. «Скрипка Энгра» сделалось поговоркой для характеристики тех или иных слабостей не-профессионалов.

16

Уроженец севера Франции.

17

Заранее, на основании известных соображений.

18

Составное слово: fer (фер) — железо, or (op) — золото.

19

Французский военный порт на Атлантическом океане.

20

Пароходный повар.

21

Вечное перо.

22

Иллюстрированная бульварная газета.

23

Ида Рубинштейн — сильно рекламировавшая себя драматическая актриса; Сильвэн — знаменитый артист «Комеди Франсез»; Грог и Фрателлини — клоуны.

24

Линия между Францией и Канадой,

25

Запрет; римская формула.

26

Спекулянта.

27

«Hispano» — одна из лучших в мире автомобильных марок.

28

Знающий много языков.

29

Понемецки 420.

30

Место на Парижской бирже, где биржевые маклеры совершают сделки с ценными бумагами.

31

Твердая цена.

32

Универсальный магазин, имеющий много отделений в разных районах Парижа.

33

Фунт стоит номинальную цену.

34

Монархическая молодежь.

35

Вещь, никому не принадлежащая — термин римского права.

36

Человек, совершающий с молчаливого соглашения общества то, что другим в данных обстоятельствах делать не было бы разрешено.

37

Американский крокодил.

38

Обедневшие дворяне.

39

Суда, служившие в средние века для перевозки золота.

40

Нищие в Неаполе.

41

Парижская городская дума.

42

Аппарат вроде рупора.

43

Папское послание.

44

Лакей на судне.

45

Посредством военной силы.