sci_history sci_economy Дмитрий Травин Отар Маргания Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара

Новая книга Дмитрия Травина и Отара Маргания — это рассказ о государственных реформах через биографии людей, их осуществлявших. В коротких историях просто и доходчиво рассказывается о том, как и почему изменялся мир.

Книга охватывает громадный временной промежуток от эпохи английской королевы Елизаветы до российских реформаторов конца XX века. Географически книга представляет весь мир: в ней представлены все значимые мировые реформаторы Европы, Азии и Америки. И главное — внимание авторов уделено не только практикам государственного реформирования, но и великим ученым, без трудов которых трудно представить себе модернизацию.

ru ru
plowman FictionBook Editor Release 2.6.6 09 March 2014 Скан - Vitautus & Kali 2DDA2BD8-7ABF-45E0-BDBF-3D83CE15E1C5 1.0

1.0 — создание файла

Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара АСТ, Астрель, Terra Fantastica Москва 2011 978-5-17-074320-9 («ACT»), 978-5-271-35920-0 («Астрель»), 978-5-7921-0823-3 («Terra Fantastica»)

Дмитрий Травин

Отар Маргания

МОДЕРНИЗАЦИЯ: ОТ ЕЛИЗАВЕТЫ ТЮДОР ДО ЕГОРА ГАЙДАРА

Памяти Егора Гайдара

АЛЕКСЕЙ КУДРИН

МИНИСТР ФИНАНСОВ РФ

ПРЕДИСЛОВИЕ: ТРУДНО БЫТЬ РЕФОРМАТОРОМ

Одна из наиболее трудных задач для любого государственного деятеля — это осуществление реформ. Реформатору приходится не только проводить новые законы, но также ломать устоявшиеся общественные институты и давно сложившиеся представления людей. Политик, который решается на радикальные преобразования, всегда оказывается в довольно сложной ситуации. Порой эта ситуация даже превращается в трагическую.

В книге Дмитрия Травина и Отара Маргания рассказывается о реформаторах, сумевших преодолеть как объективно существующие трудности, так и свои субъективные страхи. Эти люди сумели начать важнейшие преобразования. В ряде случаев реформы удалось довести до конца. В ряде случаев реформаторов постигли неудачи. Но как победы, так и поражения стали важнейшими шагами в развитии общества. Без тех героев, о которых повествуется в книге Травина и Маргания, не было бы современного общества, не было бы высокого уровня развития экономики и не было бы того уровня потребления, который характерен для цивилизации XXI столетия.

Шесть лет назад мне уже довелось написать предисловие к книге Травина и Маргания «Европейская модернизация». Она представляла собой солидный, фундаментальный двухтомник, где чрезвычайно обстоятельно исследовались преобразования во Франции, в Германии, в Австро-Венгрии и в молодых государствах, возникших на развалинах империи Габсбургов.

Новая книга этих же авторов сохранила основательность «Европейской модернизации», но явно рассчитана на более широкий круг читателей. Биографии ведущих героев модернизации читаются с огромным интересом. На страницах книги можно обнаружить множество увлекательных, героических и трагических историй. Но вместе с тем читатель получает чрезвычайно важную, полезную информацию о том, что сделали эти люди для своих стран. Развлекательность у Травина и Маргания не подменяет, а дополняет содержательность.

Возьмите хотя бы повествование о реформах Тюрго. Я помню это имя еще по учебникам истории экономической мысли, которые мне довелось читать в университете. Но со страниц книги «Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара» Тюрго предстает в совершенно ином виде. Это не просто великий ученый и яркий мыслитель. Это мудрый государственный деятель, который не побоялся осуществить либерализацию хлебного рынка Франции в ситуации, когда слишком многие влиятельные силы хотели сохранения старой системы.

А вот портрет нашего современника — сингапурского политического лидера Ли Куан Ю. Этот человек показал, как можно слабое, отсталое государство вывести в мировые экономические лидеры чуть ли не на протяжении жизни одного поколения. Чрезвычайно поучительно знакомиться с тем, как осуществляется модернизация в государствах XX и XXI столетий. Такое знакомство может многое дать России. Оно позволяет изучить прогрессивный зарубежный опыт и использовать его в осуществлении отечественных реформ.

Самые важные страницы книги — это рассказ о современных российских реформаторах. Особенно о моих предшественниках на посту министра финансов — Егоре Гайдаре и Борисе Федорове. Увы, этих ярких людей сегодня уже нет с нами. Их биографии в книге Травина и Маргания дают представление о том, что сделали для страны Гайдар и Федоров, какие важные преобразования осуществили. Вместе с тем их политические портреты не односторонни. Авторы анализируют успехи и неудачи. Отмечают, что реально удалось сделать, а где пришлось согласиться на отступление.

Именно так и складывается жизнь государственного деятеля. Порой приходится годами работать для того, чтобы провести одно, казалось бы, незначительное, но очень важное преобразование. Мне представляется очень важным, что благодаря книге, которую я сейчас представляю читателю, образы Гайдара и Федорова останутся в памяти читателя вместе с образами всех величайших реформаторов мира последних столетий.

«Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара» имеет много достоинств. Но, надеюсь, авторы не обидятся на меня, если скажу и об определенном недостатке. Жаль, что Травин и Маргания в своей книге уделили не так много внимания героям модернизации последних лет. Кроме российских реформаторов здесь рассказано о польских лидерах — Лехе Валенсе и Лешеке Бальцеровиче, о венгерском ученом Яноше Корнай, об английском премьер-министре Маргарет Тэтчер. Но нет, увы, биографий реформаторов из других стран постсоветского пространства, хотя читателю было бы интересно подробнее узнать о том, что происходило, скажем, в странах Балтии, на Украине и в Закавказье. Интересно было почитать о нынешнем президенте Чехии Вацлаве Клаусе и о том, как преобразовывают свою мало известную нам страну лидеры Новой Зеландии.

Впрочем, нельзя все вместить в одну книгу. Возможно, мы еще получим продолжение данного труда. А пока хочу рекомендовать читателям книгу, которую они сейчас держат в руках. Полагаю, вы не пожалеете о потраченном на чтение времени.

ОТ АВТОРОВ

В 2004 г. в издательствах ACT и Terra Fantastica вышло в свет наше двухтомное исследование «Европейская модернизация». Та книга была рассчитана как на специалистов, так и на всех образованных читателей, интересующихся экономическими реформами и социально-политическими преобразованиями, благодаря которым ведущие европейские государства стали современными в полном смысле этого слова.

Новая книга, предлагаемая вниманию читателей, является логическим продолжением «Европейской модернизации». Это рассказ о реформах через биографии людей, их осуществлявших. Мы стремились на сей раз максимально просто и доходчиво рассказать о том, как и почему изменялся мир.

Среди героев новой книги немало тех, которые появлялись на страницах «Европейской модернизации». Читатель; желающий узнать подробнее о том, как осуществлялись преобразования этими реформаторами, может обратиться к нашему старому, более фундаментальному исследованию, снабженному подробной библиографией на русском и английском языках.

Но «Модернизация: от Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара» ни в коем случае не является сокращенным вариантом «Европейской модернизации». Основная часть очерков новой книги написана была именно для нее. Во-первых, мы начали нашу историю с более ранних времен. Во-вторых, мы включили в нее те европейские страны, которые раньше специально не анализировали — в первую очередь, Россию. В-третьих, мы расширили географию исследования на другие континенты, рассказав о наиболее интересных реформаторах Азии и Америки. В-четвертых, мы уделили внимание не только практикам реформирования, но и великим ученым, без трудов которых трудно представить себе модернизацию.

Бесспорно, здесь следовало бы описать еще жизнь многих других реформаторов. А жизнь некоторых из героев этой книги явно заслуживает значительно более подробного рассказа. Однако мы ограничились ровно пятьюдесятью очерками одинакового размера, чтобы сделать книгу информативной и в то же время доступной для каждого читателя. Более подробную информацию можно получить не только из «Европейской модернизации», но и из тех легко доступных читателю книг на русском языке, которые отмечены в библиографии в конце данного тома.

ЕЛИЗАВЕТА ТЮДОР.

У ИСТОКОВ МОДЕРНИЗАЦИИ

Английской королеве Елизавете I в некотором смысле повезло. Немного найдется в мировой истории истинных реформаторов, которых народ на протяжении веков вспоминает с благодарностью. Об исторической роли известной части героев этой книги широкие массы даже не подозревают. Некоторых они просто ненавидят. А вот Елизавета Тюдор уже более четырех столетий входит в условный список наиболее ярких и наиболее заслуженных монархов Великобритании. Парадокс?

Скорее всего, нет. Почитают Елизавету Английскую за то, что при ней страна отстояла свою независимость, разгромив испанскую «Непобедимую армаду» в тяжелейшем морском сражении. Почитают Елизавету и за то, что период правления этой королевы стал временем внутреннего успокоения, наступившего после жутковатых лет царствования ее отца Генриха VIII и ее сводной сестры Марии, прозванной в народе Кровавой. Почитают Елизавету, наконец, и за то, что в отличие от Марии она твердо встала на путь протестантизма, не пытаясь вернуть Англию к католицизму, отринутому еще Генрихом. Как это ни курьезно, почитают нашу героиню сегодня, пожалуй, и за то, что именно в елизаветинскую эпоху творил Уильям Шекспир, хотя уж в этом никакой заслуги королевы точно не содержится.

Однако наиболее важными достижениями во времена Елизаветы Тюдор были, возможно, не военные, не политические и не идеологические успехи, а экономические преобразования. Многие историки полагают, что именно они заложили основы последующего процветания страны, а также превращения ее в так называемую «мастерскую мира». Хотя эпоха экономического доминирования Англии пришлась на XIX век, а период технологического прорыва — на XVIII, существует несомненная связь между реформами Елизаветы Тюдор и результатами, полученными во времена правления Ганноверской династии.

Обычно именно так всегда и бывает в эпоху модернизации. Результаты приходят не сразу. Усилия модернизаторов дают отдачу спустя десятилетия и даже столетия. Часто бывает так, что общество благодарит за достижения тех монархов, президентов и премьеров, на период правления которых пришлись успехи, тогда как истинных инициаторов преобразований забывает или — хуже того — проклинает за трудности, которые пришлось перенести народу в связи с началом реформ. Елизавету же миновали как забвение, так и проклятия. Память о ее царствовании оказалась светлой, хотя начало жизни будущей королевы пришлось на чрезвычайно темные времена.

Член семьи изменника родины

То, что Елизавета Тюдор оказалась английской королевой, в известной мере было случайностью. Более того, случайностью было даже то, что она вообще появилась на свет.

Ее отец Генрих VIII женился на испанской принцессе Екатерине Арагонской. Королева произвела на свет дочь Марию, которой, возможно, предстояло бы спокойно править и продолжать род Тюдоров, если бы ее папаша не стал вдруг чудить. Генрих развелся с Екатериной и взял себе в жены красавицу Анну Болейн.

«Побочным результатом» столь нетрадиционной для XVI века королевской ориентации на смазливую, юную девушку стал разрыв Англии с Римской католической церковью, не поощрявшей развод и уход от живой жены на сторону. Даже монарху подобная легкость поведения не дозволялась. Естественно, у английской реформации имелись не только внешние, но и глубокие внутренние причины, однако применительно к теме данного очерка они сейчас не слишком важны. Важно то, что Анна в 1533 г. родила Генриху еще одну дочь — Елизавету.

Королю, однако, требовался сын, наследник престола. С этим делом у Анны, как ранее у Екатерины, увы, не задалось. Молодость и красота быстро уходили, а задача государственной важности оставалась не выполненной. И тогда Генрих пошел вразнос. Один раз нарушив установленный церковью порядок правил, он перестал себя сдерживать. Ему понадобилась очередная супруга.

В общей сложности у него их за время царствования перебывало аж шесть. Одна из жен даже родила сына Эдуарда, которому, впрочем, по причине слабого здоровья и ранней кончины недолго довелось царствовать. Для Елизаветы же развод папы с мамой оказался трагедией.

Дело в том, что просто так развестись Генрих уже не пожелал. Неспособность Анны Болейн родить ему сына была воспринята королем как государственная измена. Он ведь ради нее, можно сказать, самого папу римского обидел, страну на уши поставил, монастыри разорил, мощи святые осквернил… А она, негодная, посмела ограничиться дочерью и несколькими выкидышами.

Специально созданная для расследования тайная королевская комиссия подсуетилась в интересах монарха и вынесла вердикт о том, что «презирая брачный обет, злоумышляя против короля, уступая низменной похоти, она (Анна. — Авт.) предательски вступала в мерзкие разговоры, обменивалась поцелуями, ласками и иным непотребством со слугами короля, понуждая их вступать в преступную связь». Если бы на месте Генриха был тов. Сталин, Анна, наверное, оказалась бы еще ренегатом, ревизионистом, право-левацким уклонистом и агентом всех иностранных разведок, однако в XVI веке для смертного приговора хватило похоти и мерзких разговоров. Королеву казнили. А ее дочь вмиг из счастливой принцессы оказалась, как сказали бы в сталинские времена, — ЧСИР. Член семьи изменника родины. Со всеми вытекающими из этого печальными последствиями.

Превращение Золушки

В тот момент трудно было, наверное, представить, что Елизавета когда-либо взойдет на престол. Тем более что законность ее происхождения от Генриха ставилась под сомнение выводами комиссии о преступных связях Анны со слугами. Досужие сплетники перебирали даже имена возможных «отцов» этой дочери Генриха VIII.

Впрочем, пока был жив сам Генрих, Елизавета все же оставалась, скорее, принцессой, нежели Золушкой. Монарх, по-видимому, не слишком верил в прелюбодеяния Анны Болейн и расценивал обрушенные на нее репрессии как исключительно политический акт. Надо было найти возможность для очередной смены королевы — вот и нашли, как сумели. «Ничего личного — только бизнес».

Однако, когда Генрих умер, пятнадцатилетняя девочка вмиг попала в сложное положение. Она не стала служанкой у своей мачехи, но в некотором роде положение Елизаветы оказалось даже хуже. Оставаясь наследницей престола (хоть и с малыми шансами на успех), она являлась теперь для кого-то прямой помехой, а для кого-то даже объектом своеобразных любовно-политических игр. Ведь женившись на несчастной сироте, тот или иной влиятельный человек мог теоретически прорваться непосредственно к трону.

Елизавета прошла буквально по острию бритвы и постепенно превратилась в настоящую принцессу. Девочка она была способная. По-итальянски говорила столь же свободно, как по-английски. Латынью владела великолепно, греческим — довольно прилично. Но то, что она — беззащитная и никому не нужная — уцелела и смогла вырасти, оказалось в общем-то неожиданностью.

Особенно опасным стало ее положение в годы правления Марии, вышедшей замуж за Филиппа Испанского. Филипп стал даже соправителем королевы. Царствование католички, в которой (ко всему прочему) текла кровь Екатерины Арагонской, угрожало поставить Англию в зависимость от Испании. Национальные элиты, естественно, этого опасались. Теоретически они могли сделать ставку на Елизавету, а потому Мария не могла не опасаться своей сводной сестры. Не могла не видеть в ней потенциального политического соперника.

В какой-то момент Елизавета стала фактически пленницей королевы. Заключенная в одной из башен Тауэра, она вряд ли могла быть уверена в том, что когда-нибудь вернет себе волю. Впрочем, Мария Кровавая, несмотря на свое страшное прозвище, сохранила жизнь и относительную свободу своей сводной сестре.

Возможно, в этом была заслуга не столько Марии, сколько Филиппа. Королева никак не могла родить наследника. Если бы она вдруг скончалась, Испания потеряла бы возможность установить свой контроль над Англией, поскольку Филипп переставал быть соправителем. Но если бы в случае смерти Марии он женился на оставшейся сестре, шанс произвести наследника, находящегося в орбите испанского влияния, сохранялся.

Словом, живая Елизавета давала Филиппу политический шанс. Но в случае, если бы Мария все же родила, сводная сестра, напротив, оказывалась опасной соперницей и могла подвергнуться устранению.

Тем не менее Елизавета все же выжила и в 1559 г. стала королевой, поскольку Мария вслед за своим братом Эдуардом скончалась. Других детей у любвеобильного Генриха, несмотря на усилия целых шести его жен, так и не образовалось. А сама Мария родить от Филиппа не смогла.

Наследие Генриха

Оказавшись во главе государства, Елизавета вынуждена была разгребать весьма проблематичное наследие своего отца. Унаследованное ею королевство находилось в чрезвычайно плохом состоянии.

Генрих VIII вел себя во многом как типичный ренессансный монарх. Война, интриги, схватки с противниками были делом всей его жизни. Методичное выстраивание государства, забота о благосостоянии своих подданных не находились в сфере его интересов. Ведь в XVI веке еще далеко было до эпохи, когда абсолютные монархи, ориентируясь на установившиеся в обществе традиции и интересы процветания своих народов, стремились рационализировать все вокруг и добиться успехов в развитии хозяйственных систем. В отличие от абсолютного монарха ренессансный правитель, как волк, готов был вцепиться в горло противника даже ради мелкой добычи, руководствуясь при этом представлениями, которые Никколо Макиавелли довольно точно выразил в своем знаменитом «Государе».

В чем Генрих отличался от некоторых своих «коллег по цеху», так это в том, что помимо всего прочего устроил в стране Реформацию, которая на первых порах внесла сумбур в жизнь общества, разорила монастыри, погубила многочисленные произведения искусства и привела к переделу огромных массивов собственности. Сильные мира сего грабили слабых без зазрения совести. Незащищенность имущества делала весьма проблематичным экономическое развитие. Сочетание откровенного авантюризма во внешней политике с разрушительными действиями в политике внутренней обусловило развал финансовой и денежной системы государства. Денег в бюджете не имелось, и для того, чтобы как-то свести концы с концами, Генрих впадал «во все тяжкие».

Даже смерть монарха не могла остановить наметившийся развал. И при Эдуарде, и при Марии старые проблемы сохранялись.

Для того чтобы повысить доходы королевской казны, власть сознательно прибегала к так называемой порче монеты, которую даже прозвали «великой порчей» — столь сильно она повлияла на платежеспособность населения. Поскольку бумажных денег еще не существовало, монарх не мог просто напечатать ничем не обеспеченные купюры. Зато он прибегал к иным средствам — по сути дела воровал благородные металлы. Реальное содержание серебра в монетах быстро сокращалось. Если в 1541 г. оно составляло почти 93%, то в 1551 г. — лишь 33%.

Последствия порчи монеты для населения были примерно такими же, как последствия неумеренной бумажно-денежной эмиссии в наше время. Инфляция в полной мере охватила общество. Платежеспособность каждой отдельно взятой монеты снижалась. Для того чтобы купить себе товар, англичанам требовалось все больше и больше «порченных» денег. Цены выросли в два-три раза буквально за несколько лет. Торговля страны оказалась разрушена. На этом фоне производство знаменитых английских тканей резко сократилось. Разоряющимся английским купцам перестали доверять. Курс их векселей в Антверпене — ведущем финансовом центре Северной Европы — резко упал. Наконец, население фактически стало отказываться принимать к уплате быстро обесценивавшуюся монету.

Реформы Томаса Грешэма 

Имя сэра Томаса Грешэма далеко не столь известно, как имя Елизаветы Тюдор. В стандартных экономических учебниках оно встречается обычно лишь раз. Так называемый «закон Грешэма» гласит, что плохая монета вытесняет из обращения хорошую. С действием этого закона мы в России столкнулись, например, в период высокой инфляции 90-х гг. XX века, когда каждый разумный человек пытался быстрее избавляться от рублей («плохой монеты»), пуская их в обращение, тогда как доллары («хорошую монету») использовал в качестве средства накопления и тратил лишь в меру острой необходимости.

Открыл свой закон Томас Грешэм, естественно, наблюдая за тем, как похожие процессы с деньгами происходили в Англии середины XVI века. После восшествия Елизаветы на престол именно он стал идейным вдохновителем финансовой стабилизации 1560-1561 гг.

Грешэм был английским купцом, много работавшим в Нидерландах и наблюдавшим за тем, как функционирует передовая по тем временам экономика Фландрии. Уже в 50-х гг. он стал советником английских властей по финансовым вопросам. Ключевым положением в проекте реформ Грешэма было восстановление традиционного веса английской валюты. Однако до восшествия на престол Елизаветы ему не удавалось воплотить в жизнь свои идеи.

Только при Елизавете был восстановлен старый вес монеты, как в прямом, так и в переносном смысле. Она вновь стала серебряной с небольшим лишь процентом примесей. Наверняка это было нелегким решением, поскольку денег короне всегда не хватало, а потому велик оказывался соблазн вновь прибегнуть к их порче. Однако Елизавета продержалась и не стала подрывать свою экономику, даже несмотря на все проблемы, связанные с укреплением обороноспособности страны на фоне нараставшей испанской угрозы.

В дальнейшем стабильность денег долго удавалось сохранять, и лишь в смутные времена второй половины XVII столетия платежеспособность английской монеты вновь оказалась под угрозой.

Преобразования, инициированные Грешэмом, не ограничились одной лишь финансовой стабилизацией. Как истинный купец, он озаботился идеей создания в Лондоне крупнейшего в Северной Европе торгового и финансового центра, который мог бы конкурировать с Антверпеном. К концу 60-х гг. ему удалось создать в английской столице биржу на манер антверпенской, и Елизавета, посетив это детище Грешэма, благословила его. Биржа получила наименование Королевской. С этого момента, по сути дела, между властями страны и деловым миром впервые установились нормальные отношения сотрудничества, каковых никогда раньше не имелось.

«Овцы съели людей»

Нормальным отношениям бизнеса и власти содействовало также то, что Елизавета не сильно напирала на налоги. На военные действия она тратила лишь 3% национального дохода Англии, тогда как Филипп Испанский извлекал из Кастилии все 10%. Покрывать дыры в английском бюджете удавалось за счет займов и приватизации королевских земель. Заметим попутно, что такая политика лишала корону собственной финансовой базы в будущем, а значит, все больше ставила ее в зависимость от парламента, вотировавшего налоги. Не исключено, что это стало одной из важнейших причин будущей демократизации страны.

Нормальные отношения бизнеса и властей оказались чрезвычайно важны для Англии, поскольку к елизаветинскому времени там уже начались позитивные процессы в сельском хозяйстве, которые со временем должны были сильно преобразить структуру экономики страны. Речь идет о так называемом огораживании.

У огораживания в экономической истории — плохая репутация. Особенно в марксистской науке. Суть этого процесса состоит в том, что энергичные помещики-джентри, начинавшие мыслить по-новому, огораживали большие земельные участки под пастбища для того, чтобы развивать в своих хозяйствах овцеводческую специализацию. Благодаря этому Англия сначала стала важнейшим поставщиком шерсти для бурно развивавшихся фламандских шерстяных мануфактур, а позднее сама оказалась одним из европейских лидеров в производстве сукна.

Огораживание сделало из убогого северного английского сельского хозяйства (где невыгодно хлеб сажать, а виноград вообще расти не станет) основу мощного агропромышленного комплекса. Однако попутно огораживание  прошлось катком по судьбам тысяч крестьян, которые теряли возможность арендовать у джентри клочки земли, а потому стали нищими бродягами или обитателями работных домов с тяжелыми условиями существования. Великий гуманист Томас Мор по этому поводу грустно заметил, что «овцы съели людей».

Однако, как часто бывает в экономике, бесчеловечный процесс структурной перестройки заложил основы будущего процветания. Причем «съеденные» люди (или их потомки) стали базой для формирования городского пролетариата, без которого не смогла бы появиться знаменитая английская промышленность.

Простым людям в елизаветинское время жилось трудно, зато коррупционеры процветали. В частности, представители власти охотно раздавали монопольные права на ведение отдельных видов бизнеса. Цены от этого увеличивались, прибыли возрастали, а чиновники получали откаты. При всех очевидных минусах данного явления надо заметить, что коррупция является косвенным признаком развития денежной экономики. Общество постепенно менялось, Англия модернизировалась, новая жизнь обретала как позитивные, так и негативные черты рыночного хозяйства.

Полтора столетия модернизации

Елизаветинская финансовая стабилизация, естественно, не могла сразу же привести Англию к экономическому расцвету. Модернизация любой страны никогда не совершается посредством одной — пусть даже чрезвычайно эффективной — реформы. В частности, потому, что общество должно постепенно созреть до жизни по-новому. Общество должно сформировать политическую систему, позволяющую гарантировать стабильность экономических преобразований.

В 1603 г., после смерти королевы-девственницы (естественно, не оставившей прямых наследников), английский трон перешел к династии Стюартов. У них правление Англией явно не задалось. В середине XVII века страну поразили революция и гражданская война, надолго подорвавшие нормальные основы функционирования экономики. Религиозные, социальные и межнациональные конфликты целиком поглощали энергию англичан.

Наверное, в тот момент современникам казалось, что они живут в несчастной стране-неудачнице, обреченной на вечные раздоры и лишенной мудрого правителя, способного вести государство к процветанию. Точно также впоследствии представления об обреченности на несчастья поражали Францию, прошедшую через четыре революции, и Россию, не знавшую покоя на протяжении всего XX века. Модернизация, растянувшаяся на полтора-два столетия, — нормальное явление для европейских государств.

Социально-политическая нестабильность в Англии сменилась реставрацией Стюартов в 60-х гг. XVII века. Период правления «веселого короля» Карла II стал временем своеобразного олигархического расцвета, когда люди, имевшие деньги, жили — не тужили, но при этом никто не думал о перспективах развития страны. И лишь после так называемой «Славной революции», совершившейся в 1688 г., когда к власти пришли Вильгельм и Мария Оранские, вновь начались серьезные экономические преобразования.

Вильгельм III Оранский — выходец из Голландии, где капитализм активно развивался на протяжении всего XVII столетия, — имел сравнительно четкие представления о том, что нужно для процветания «несчастной Англии», в которой он внезапно добился трона. Центральным пунктом очередного этапа преобразований вновь стали деньги и финансы. Именно при Вильгельме в 1694 г. был создан Банк Англии — первый в мире Центральный банк, продолжительность существования которого к настоящему времени уже насчитывает более трех столетий.

Банк Англии организовал нормальный кредит, при котором, с одной стороны, формировался денежный поток, поддерживающий экономическое развитие, а с другой — не повторялись те безобразия, с которыми приходилось бороться во времена Елизаветы. Теперь, если государству требовались деньги, оно получало займы цивилизованным путем, не прибегая к порче монеты и к дестабилизации всего денежного механизма страны, как это было при Генрихе VIII. Деловой класс страны через центральный банк кредитовал правительство, а сам «в обмен» получал гарантии сохранности частной собственности и стабильности денег. В общем, Англия вступила в XVIII век, имея под ногами твердую финансовую почву.

Конечно, не следует идеализировать британскую экономику того времени. В частности, афера с Компанией Южных морей стала прообразом многочисленных «финансовых пузырей», которые вплоть до настоящего времени вздуваются и лопаются то в одной, то в другой стране мира. Однако помимо спекулятивного бизнеса в Англии XVIII столетия уже развивался и бизнес созидательный. Одно за другим стали появляться изобретения и технические усовершенствования, повышающие производительность труда и выводящие страну на передовые позиции в международной конкуренции. Словом, примерно через полтора столетия после Елизаветы модернизация дала свои очевидные плоды.

МАКСИМИЛЬЕН ДЕ БЕТЮН, ГЕРЦОГ СЮЛЛИ.

КУРИЦА В ГОРШКЕ

К концу страшного XVI столетия цветущая некогда Франция оказалась фактически разорена. Междоусобные религиозные войны длились не одно десятилетие, причем резня, случившаяся в Варфоломеевскую ночь, была лишь одним из ее трагических эпизодов. Гибли люди, нищали города, разорялись крестьянские хозяйства. В те годы вряд ли кто мог представить себе, что пройдет еще несколько десятилетий и Франция, ведомая кардиналом Ришелье, вновь станет доминирующей державой Европы. Впрочем, великий кардинал, хоть и был тонким политиком, в деле возрождения экономики пришел на готовое. Он лишь использовал ту финансовую базу, которую создал герцог Сюлли, ближайший сподвижник короля Генриха IV.

Новая экономическая политика

Пожалуй, Максимильен де Бетюн, барон де Рони, получивший впоследствии от своего короля титул герцога Сюлли, может считаться первым реформатором финансов в истории Нового времени.

До эпохи Генриха IV экономика практически всех европейских стран развивалась сама по себе, тогда как разнообразные правители концентрировали свои усилия преимущественно на ведении войн и на политическом манипулировании, являвшемся не более чем продолжением войны мирными средствами. В расширении границ преимущественно и состояло искусство государственного управления. А для того чтобы иметь сильные армии, способные осуществлять это самое расширение, европейские монархи облагали налогами крестьян и брали крупные займы у горожан. Экономика жила своей собственной жизнью, но, развившись до приличного уровня, начинала использоваться в качестве дойной коровы, питающей своим «молочком» разного рода милитаристские планы.

В крестьянской Франции со времен короля-централизатора Людовика XI быстро возрастало налоговое бремя. Испания после открытия Америки налегла на использование заморского золотишка. Англия под покровительством матушки Елизаветы по мере своих пиратских сил это золотишко перехватывала в Атлантике. Причем монархи всех стран не упускали возможности еще и грабануть собственных подданных, не вписавшихся по какой-то причине во властную вертикаль. Филипп Красивый экспроприировал тамплиеров, Генрих VIII — английские монастыри, Фердинанд и Изабелла — испанских евреев.

Словом, каждый богател как мог, но никому не приходило в голову сменить охоту за чужим добром и собирательство легких денег на целенаправленное методичное выращивание экономики. И вдруг Генрих IV Бурбон, озаботившись бедствиями своего многострадального народа, провозгласил принципиально новый тезис. Он заявил о том, что у каждого крестьянина Франции должна быть курица в горшке[1].

К моменту возникновения этой монаршей инициативы вопрос о заполнении горшка решался исключительно посредством развития личных взаимоотношений крестьянина с курицей. Теперь же король декларировал необходимость формирования определенной государственной политики в отношении совершенно обнищавшего налогоплательщика. С тех пор Генрих IV прослыл великим королем. Естественно, не только в связи с его экономической инициативой, но также благодаря Нантскому эдикту, обеспечившему многолетний мир католиков с протестантами, и по причине трагической гибели в расцвете сил от руки убийцы. Реализовывать же новую экономическую политику Бурбонов пришлось герцогу Сюлли, на которого легла основная нагрузка в отношении курицы и горшка.

Судьба гугенота

Максимильен появился на свет в 1560 г. в знатной, аристократической семье. Он являлся прямым потомком графов Фландрских и вряд ли предполагал в детстве, что знаменит станет не столько своими ратными подвигами, сколько экономическими преобразованиями. Однако судьба его сложилась ьесьма нестандартно.

В 12 лет он попал в ближайшее окружение Генриха Наваррского и отправился вместе с ним в Париж. Здесь, возможно, Максимильен окончил бы свои дни, так и не став герцогом Сюлли, поскольку летом 1572 г. случилась Варфоломеевская ночь, в ходе которой было вырезано порядка трех с половиной тысяч гугенотов — французских протестантов-кальвинистов. А наш герой был самым что ни на есть типичным гугенотом.

Пожалуй, именно протестантская этика во многом определила его судьбу и карьеру. Как отмечал, характеризуя Сюлли, французский историк Эммануэль Ле Руа Ладюри «это один из тех кальвинистов, одновременно деятельных и многосторонних, чей незабываемый портрет позднее даст в своем эссе о протестантской этике и духе капитализма Макс Вебер».

В каком-то смысле, наверное, можно сказать, что плавное, неторопливое течение жизни было адекватно католицизму, тогда как энергичная, целеустремленная деятельность по обустройству общества оказалась характерна для гугенотов. Кальвинисты были всерьез озабочены проблемой своих отношений с Богом. Если для послушных сынов Римского престола эти отношения урегулировали священники, определяя, как нужно себя вести, чтобы не грешить, и как следует поступать, чтобы уже имеющиеся грехи были отпущены, то протестантам следовало определяться самостоятельно. Они верили в то, что Бог разделил всех людей на тех, которые предопределены к спасению, и тех, чьим душам суждена погибель. Причем личные заслуги в данном вопросе не имели никакого значения. Решения Господа не подлежали пересмотру.

Однако понять свою судьбу и свое место в мире кальвинист мог. Он судил о предопределении по тому, как складывалась его будничная жизнь. Успех в следовании своему делу был признаком грядущего спасения, тогда как неудача свидетельствовала о том, что данный человек, скорее всего, не угоден Всевышнему.

Истинно верующие протестанты отдавали себя целиком труду, причем делали это не из жадности, не из стремления побольше заработать и, тем более, не из стремления нажиться на эксплуатации других, а для того, чтобы ощутить душевное спокойствие. Успех в бизнесе, прибыль и приращение капитала оказывались при таком отношении к делу побочным продуктом. Соответственно, и государственная, реформаторская деятельность Сюлли во многом определялась, по всей видимости, его протестантским мировоззрением, его стремлением ощутить себя в числе тех, кто предопределен Господом к спасению.

Но вернемся к биографии нашего героя. Чудом избавившись от мечей католиков в мрачную Варфоломеевскую ночь, Максимильен бежал и затем воспитывался при королевском Наваррском дворе, изучая историю и математику. Впрочем, война настигла его и там. В 16 лет юный барон де Рони начал сражаться на стороне протестантов, на стороне своего любимого короля. В ходе войны стали постепенно проявляться его особые таланты. Экономистов, правда, на поле битвы не требовалось, и Рони зарекомендовал себя сперва как толковый военный инженер.

Со смертью Генриха III — последнего из Валуа — король Наваррский унаследовал французский трон под именем Генриха IV. Однако католики (особенно парижане) несколько лет не воспринимали этого протестанта как своего монарха. Война продолжилась. В одной из битв де Рони был серьезно ранен, однако сумел впоследствии встать на ноги.

Наконец, в 1593 г. король отрекся от протестантизма со словами «Париж стоит мессы» и на следующий год завершил долгожданным миром бесконечную череду междоусобных войн. Верный де Рони поддержал переход Генриха в католицизм, руководствуясь государственными соображениями, однако сам при этом остался гугенотом. Смена вероисповедания могла стать для этих людей важным политическим ходом, но отнюдь не способом обустройства личной карьеры.

Впрочем, при добром короле Генрихе протестанты не подвергались дискриминации. Напротив, Максимильен вошел в самый ближний круг сподвижников монарха и занялся наиболее важными после окончания войны экономическими вопросами. Фактически все государственные дела, кроме дипломатических, оказались в его ведении. С 1597 г. он руководил финансами Франции, с 1599 г. — системой путей сообщения, ас 1601 г. — артиллерией и фортификацией, которые являлись в гораздо большей степени экономическими проблемами, нежели военными. Во всех сферах, которыми ему довелось руководить, наш герой расставлял свои кадры, формируя зачатки будущей мощной бюрократической системы.

Даже женитьба короля на Марии Медичи не обошлась без Максимильена. Генрих был должен Великому герцогу Тосканскому миллион экю. В приданое за Марией тот предлагал полмиллиона. Причем дело, по всей видимости, шло просто о зачете этой суммы в счет погашения долга. Однако вмешался Рони и выторговал еще сотню тысяч. Причем из общей суммы более половины Генрих получал за Марией наличными и лишь остальное засчитывалось в счет долга.

В 1606 г. за свою верную и — что самое главное — эффективную службу де Рони был удостоен титула герцога Сюлли. Король часто приезжал к своему любимцу в Арсенал, который был одновременно дворцом, министерством, крепостью, фабрикой и банком. Кстати, и погиб Генрих в 1610 г. именно по дороге в Арсенал. Убийца вскочил в королевскую карету и нанес удар кинжалом.

Сюлли пережил своего монарха на 31 год. Однако после смерти великого короля он вскоре оказался не у дел. Тем не менее за сравнительно короткое время реформ герцог сумел сделать чрезвычайно много.

Курсом реформ

Главным направлением деятельности этого «министра всех возможных дел» стало снижение бремени прямых налогов. Ставка оказалась уменьшена в среднем более чем на 10 процентных пунктов. По тем временам подобный либерализм был совершенно необычным делом. Типичный монарх ведь думал лишь о том, как бы налоговое бремя усугубить, поскольку экономика не рассматривалась им в качестве сферы приложения своих сил. Экономика являлась своеобразной «дойной коровой», с помощью которой велась война — основное творческое занятие государственного деятеля той эпохи. И в этом смысле снижение налогов «покушалось на святое». Подрыв собственной военной мощи таким «гнилым либерализмом» можно уподобить, наверное, отказу современного предпринимателя от стремления к максимизации прибыли.

Однако Сюлли понял, что разоренное длительной войной крестьянство нуждается в передышке. Только так оно сможет наконец подняться на ноги. Герцог включил экономику в сферу деятельности государства, перестав рассматривать ее в качестве некой объективно заданной внешней среды, в качестве «природы», где занимаются лишь охотой и собирательством, но не возделывают почву под будущий урожай. Снижение налогового бремени стало именно таким возделыванием почвы, способным принести через некоторое время богатые плоды.

Впрочем, Сюлли не только снижал прямые налоги, но и повышал косвенные (в частности, габель — налог на соль). Дело в том, что такого рода подати лучше собираются в условиях неразвитых административных систем, т.е. тогда, когда власть не обладает достаточной информацией о состоянии дел налогоплательщика. Узнать, сколько способен заплатить крестьянин со своего участка земли, Сюлли вряд ли мог. Ведь у него не имелось даже самого примитивного чиновничьего аппарата. Но взимать деньги, скажем, при продаже соли оказывалось намного проще. Тем более что косвенные налоги были объединены в пять крупных откупов, т.е. передавались для сбора частным предпринимателям, которые обязывались заплатить в королевскую казну некую сумму вне зависимости от успеха своей фискальной деятельности.

Благодаря косвенным налогам удавалось худо-бедно наполнять королевскую казну. Сюлли даже сумел погасить значительную часть накопленного в период междоусобиц государственного долга. Королевская казна стала меньше зависеть от жадных кредиторов. Процентная ставка по займам снизилась. Тем самым бюджет получил возможность экономить средства, которые раньше уходили на обслуживание долга. Королю становилось легче сводить концы с концами.

Правда, жизнелюбивый Генрих часто злоупотреблял теми возможностями, которые возникали благодаря экономному ведению хозяйства герцогом Сюлли. Король любил перекинуться в картишки и проигрывал порой довольно крупные суммы. Сюлли ворчал на него, но платил королевские долги. К 1608 г. положение дел стало нестерпимым, и герцог добился от короля обещания не играть по-крупному. Однако страсть Генриха оказалась сильнее его благоразумия. На следующий год он снова проиграл 150 тысяч ливров.

Наверное, никакая экономия средств не помогла бы сохранить в целости королевскую казну, если бы разоренная религиозными войнами экономика благодаря снижению налогового бремени не начала постепенно выходить из кризисного состояния. Кстати, происходило это не только благодаря либеральной фискальной политике. Сюлли проявил заботу об охране имущественных прав, изрядно страдавших в период военных беззаконий. Несколько королевских указов защитили собственников и, в частности, ограничили возможность продажи земли за долги. Данная мера, впрочем, может с позиций дня нынешнего считаться спорной, поскольку препятствовала укрупнению земельных владений. Однако на рубеже XVI-XVII столетий после длительного этапа нестабильности такой подход, наверное, способствовал развитию крестьянского хозяйства.

Сюлли покровительствовал не только производству, но и торговле. Он снимал ограничения, препятствовавшие вывозу хлеба и вина из одной провинции в другую. Много лет спустя такую политику назвали бы фритредерской, т.е. основывающейся на принципе свободы торговли. Но во времена Генриха IV фритредерства как теории еще не существовало, а потому Сюлли не смог кардинальным образом решить данную проблему. Сильные мира сего в начале XVII века в основном склонялись к ограничительной политике. В итоге освобождать торговлю во Франции пришлось спустя более чем полтора столетия Жаку Тюрго, а затем — деятелям Великой французской революции.

Начало дирижизма

«Свобода лучше, чем несвобода», — считал, по всей видимости, Сюлли. Однако одного лишь либерализма в те времена было недостаточно для того, чтобы Франция превратилась в успешную, высокоразвитую страну. Существовала, например, такая проблема, как отсутствие нормальных дорог. Формированию единого французского рынка препятствовали не только нормативные ограничения торговли между провинциями, но и ограничения физические. Попробуй поторгуй вдали от своего города, если не знаешь, как отвезти мешок зерна или бочку вина!

Чтобы разрешить эту проблему, герцог попытался воздействовать на экономику не только финансовыми методами, но и путем прямого государственного вмешательства. «Сюлли в конце правления Генриха IV, — отмечает Ле Руа Ладюри, — тратил до 5% общей суммы ежегодных государственных доходов на строительство и ремонт дорог и бакенов, на развитие водного и особенно наземного транспорта <…> Подобные усилия в истории Франции были беспрецедентными». Герцог формирует целую систему надзора за путями сообщения. На него работает большой штат географов, картографов, математиков, руководителей строительных работ, каменщиков и инженеров.

Частный бизнес в те годы мог развивать ремесло и торговлю, но вряд ли способен был создавать инфраструктуру. На эти цели требовались слишком масштабные вложения. Их взяло на себя государство. Правда, нельзя сказать, что оно это делало чрезвычайно успешно. Много лет спустя, уже перед самой революцией один молодой англичанин, путешествуя по Франции, обнаружил, что дороги здесь в среднем лучше и шире, чем у него на родине, однако эффективность их использования невелика. В ряде случаев по ним просто некому было ездить. Казна явно могла бы потратить свои средства с большей пользой, однако в XVII веке, как и в наши дни, то, что делает чиновник (даже самый благонамеренный), редко оказывается эффективным. Ведь чиновник этот не рискует своими личными средствами и руководствуется в решениях не собственным опытом ведения хозяйства, а общими философскими соображениями о необходимости путей сообщения.

Франция впоследствии неоднократно и очень сильно страдала от так называемого дирижизма — склонности чиновников к планированию развития и к вмешательству в дела бизнеса. Справедливости ради нам надо признать, что не только освобождение экономики от тяжкого бремени, но и тенденция к дирижизму берет свое начало во времена Сюлли.

Как сочеталось одно с другим? Скорее всего, либерализм той эпохи не был сознательным стремлением к свободе от пут, сковывающих человека. Напротив, доминировало представление о возможностях рационального устройства общества сверху, о том, что эффективное государство все рассчитывает, оценивает, благоустраивает, что оно должно заботиться о человеке, даже если он сам по глупости не понимает своих настоящих интересов. Поэтому либерализм оказывался, скорее, тактическим оружием государства, тогда как дирижизм — стратегическим. В эпоху Генриха IV такая ключевая форма дирижизма, как содействие развитию мануфактур, еще только зарождалась (достигнув пика при Людовике XIV), но в некоторых иных сферах жизни рационализм, спускаемый сверху, уже торжествовал.

Яркий пример того, как Сюлли вместе со своим монархом пытался красиво обустроить жизнь, — это планировка городов, и прежде всего Парижа. Средневековый город, доставшийся в наследство Новому времени, был по природе своей стихиен — узкие и кривые улочки, теснящиеся на ограниченном пространстве дома, две-три площади строго функционального назначения (рынки и церемониальное место перед собором). Сюлли по сути дела впервые во Франции начал планировать городское развитие. При нем был построен прекрасный ансамбль площади Вогезов (первоначально называвшейся Королевской), который по сей день поражает гармонией и единообразием. Тогда же возникла площадь Дофина, не сохранившая свой исторический облик до наших дней, а также была задумана так и не осуществленная площадь Франции.

Центры такого рода предназначались по замыслу Генриха IV и Сюлли для народных гуляний, т.е. для организации общественной жизни, которая раньше проходила стихийно. Одновременно с новыми центрами реконструировались старые, естественным образом существующие вокруг королевских дворцов. Политический блеск французской монархии был подчеркнут большими строительными работами, осуществлявшимися в Лувре и Тюильри.

Первый олигарх

Сюлли не был бескорыстным служакой, заботящемся с утра до ночи лишь о благе государства. Параллельно с королевской казной наполнялась и его собственная мошна. Личное состояние Сюлли за годы его службы было изрядно преумножено более или менее законными спекуляциями. К концу своей государственной карьеры герцог имел порядка 5 млн. ливров. Для сравнения можно отметить, что состояние крупного финансиста того времени оценивалось примерно в 2-3 млн.

Таким образом, герцог был не только высокопоставленным государственным служащим, определявшим ход политических дел, но и богатейшим человеком своего времени — своеобразным олигархом XVII века. Правда, герцог Ришелье, взявший в свои руки бразды правления при Людовике XIII — сыне Генриха IV, примерно в четыре раза обошел Сюлли по размерам личного состояния. Да, пожалуй, и по размерам личных властных полномочий, а также по масштабам дирижистской, централизаторской деятельности. С приходом Ришелье романтический период «курицы в горшке» кончился. Власть снова стала однозначно использовать народ в интересах государства, даже не думая о том, что и государство могло бы тем или иным образом служить своему народу.

Один из историков назвал налоговым терроризмом методы пополнения королевской казны, применявшиеся во времена Ришелье. Власть пыталась всеми возможными средствами выжать из населения деньги, благо при Сюлли народ успел несколько «обрасти шерсткой». Людовик XIII очень сильно нуждался в деньгах, поскольку Франция вступила в страшную и дорогостоящую Тридцатилетнюю войну, в которой по образному выражению одного историка против Габсбургов сражался шведский король Густав Адольф, нанявший немецких ландскнехтов на французские деньги. Неудивительно, что в итоге Густав Адольф погиб, Германия обезлюдела, а Франция разорилась.

Не помогали даже широкомасштабные займы. Королевство влезло в огромные долги, что приносило неплохие барыши кредиторам. В 1639 и в 1640 гг. были заключены договоры о займах на 15,9 и 37,6 млн. ливров. В то же время налоговые поступления от разоренного непосильными поборами народа ожидались в размере лишь примерно 12 млн. ливров в год. На юго-западе Франции фискальная система фактически развалилась полностью. С крестьян драли три шкуры, а они бунтовали и отказывались платить вообще. По сути дела это уже было государственное банкротство.

Умирающий герцог Сюлли вынужден был наблюдать, как страна оказалась поглощена самым крупным за всю историю Франции народным восстанием, причем направлено оно было против налоговых чиновников, стремящихся изъять из горшка крестьянина последнюю курицу.

ЖАН БАТИСТ КОЛЬБЕР.

ВОЙНА ДЕНЬГАМИ

Если герцог Сюлли вынужденно стабилизировал экономику после длительного периода войн и дезорганизации, то Жан Батист Кольбер был одним из первых в Европе государственных деятелей, попытавшихся осознанно трансформировать ее в заданном направлении. По сути дела, именно к нему восходят идеи государственного дирижизма, когда власть, как руководитель большого оркестра, стремится обеспечить гармоничное звучание множества инструментов. При этом кто-то из оркестрантов сам следит за руками «экономического дирижера», кто-то получает внятное указание палочкой, а кто-то — особо непонятливый — получает этой палочкой по голове.

Мерсье купец

Жан Батист Кольбер появился на свет в 1619 г. в семье реймского купца. Подобное неблагородное происхождение было необычно для чиновника столь высокого ранга, какого он в конечном счете достиг. В сравнении с герцогами Сюлли и Ришелье мсье (или мерсье — так называли во Франции крупных купцов-оптовиков) Кольбер оказывался просто плебеем.

Наш герой стремился как можно скорее вырваться из круга, к которому принадлежал по рождению, и это ему действительно удалось. Для восхождения по карьерной лестнице Кольберу не пришлось ни сражаться, ни следовать за своим господином в дни опасностей и невзгод, как это делал, скажем, Сюлли. Кольбер для продвижения по службе использовал умеренность, аккуратность, личные связи и протекцию благоволивших к нему вышестоящих лиц.

Для нарождавшейся бюрократической Франции, постепенно вытеснявшей «Францию мушкетеров», подобный подход был, наверное, единственно возможным. Впоследствии сам Кольбер расставлял на различные посты в администрации своих многочисленных родственников.

Поначалу ничто не предвещало для юного Жана Батиста великого будущего. В молодые годы он трудился не на короля, а — как и положено купецкому сыну — на другого торговца, учившего его помаленьку уму-разуму. Затем наш герой был помощником у нотариуса, у прокурора, у казначея. Видимо, искал, где лучше и сытнее. В конечном счете понял, что сытнее всего — на государственной службе.

Кольбер стал военным комиссаром в ведомстве, возглавлявшемся одним из дальних родственников его семьи. Задачи французского военкома XVII века существенным образом отличались от задач российских военкомов XXI столетия. Нашему герою было, пожалуй, тяжелее, чем сотрудникам современных военкоматов, кормящихся с нежелающих служить призывников. Кольбер должен был заниматься расквартированием солдат, сверять списки, инспектировать хозяйственную деятельность армии и т.д. Кормиться с этого тоже было возможно, однако приходилось еще и работать.

На данном поприще его интересы внезапно пересеклись с интересами самого Джулио Мазарини. Если взглянуть на то, что кардинал написал по этому поводу патрону нашего героя, то вызывает удивление, почему карьера Кольбера не оборвалась в самом начале. «Ваш агент, — отметил первый министр короля, — в разговоре употреблял слова, столь мало сообразные с тем, кто такой он и кто такой я, что я поневоле рассердился и ответил ему сотой долей того, что он сказал мне».

В общем, случилась перебранка. Если бы любой наш военком вступил в перебранку с начальством, то мигом бы помчался собирать призывников куда-нибудь в тундру. Но Мазарини ценил таланты. Кроме того, годом позже, когда всесильный министр отправился в изгнание, Кольберу довелось управлять его имуществом. И делал он это, судя по всему, столь успешно, что в итоге остался при кардинале после его возвращения. В 32 года наш герой стал управлять хозяйством первого министра Франции и сделал ему самое большое состояние во всем королевстве.

Мещанин во дворянстве

Каким образом формировалось гигантское состояние Мазарини, а заодно и «скромное состояньице» Кольбера, мы сегодня хорошо понимаем. В России подобная практика весьма распространена и по сей день.

Недоброжелатели обвиняли нашего героя в получении взяток от откупщиков, а также в том, что он негласно становился участником их деловых операций. В современном российском лексиконе это называется «откатом». Чтобы получить от первого министра выгодные условия по сбору средств в королевскую казну, откупщики некоторую долю этих самых средств проносили мимо казны в карман влиятельного лица, а также его завхоза.

Обвиняли Кольбера и в скупке обесценившихся казначейских билетов. Здесь нам опять-таки все понятно. Огромный государственный долг, накопившийся во Франции за время длительных войн и Фронды, рядовые кредиторы уже не надеялись получить назад, а потому продавали бумаги по дешевке, пытаясь выручить хоть сколько-нибудь. Но вот влиятельное лицо имело возможность эти бумаги скупить, а затем принять решение об осуществлении выплат из королевской казны.

Изрядно разбогатевший Кольбер в 1655 г. купил должность королевского секретаря, которая давала ему право на дворянство. А вскоре он приобрел себе еще и поместье, с помощью которого стал бароном. Примерно в те же годы, во времена Фронды, небезызвестный мсье Портос зарабатывал себе баронство с помощью шпаги. Романтичный Александр Дюма здесь явно присочинил. На деле сотни французских бюрократов превращались в дворян без всяких битв и скачек. Исключительно с помощью кошелька.

Кольбер, конечно же, не вписывался в рамки романов о мушкетерах. Как отметил один проницательный исследователь, это был явно бальзаковский персонаж. Кольбер в XVII веке делал то, до чего многие его соотечественники доросли лишь в XIX столетии. В том числе и по этой причине он оказался столь успешен.

Сотрудничество с Мазарини было столь выгодно, что свою личную преданность вчерашнему патрону Кольбер легко перенес на кардинала. Впрочем, если бы дело ограничивалось одной лишь личной преданностью, Кольбер так на всю жизнь и остался бы простым — путь весьма небедным — завхозом. Но у него имелись еще и личные взгляды на то, как следует организовать все государственное хозяйство в целом. Впервые он изложил их в аналитической записке, представленной первому министру в 1659 г., когда в связи с наступлением мирного времени потребовалось трансформировать всю финансовую политику государства.

В результате после десяти лет службы у Мазарини наш герой вновь пошел наверх. Умирающий кардинал в 1661 г. рекомендовал Кольбера королю — Людовику XIV. Тот принял решение сделать многообещающего чиновника интендантом финансов и своим советником во всех важнейших экономических вопросах. А чтобы у короля не было никаких сомнений относительно способностей Кольбера посоветовать своему новому патрону нечто умное, в королевскую казну из состояния Мазарини мигом перешло 15 млн. ливров наличными.

Равноудаление олигархов

В отношениях с монархом советник вел себя как человек, с одной стороны, всерьез заботящийся об интересах государства, а с другой — как четко осознающий дистанцию, существующую между ним и патроном. Как отмечает биограф Кольбера В. Малов, он «был способен говорить королю "горькие истины", подчас доходя до просьб об отставке. Исключалось другое — стремление навязать себя патрону как независимую, сильную собственной силой личность, иногда готовую даже оказать ему открытое сопротивление». Такое поведение было особенно ценно в условиях, сложившихся во Франции после Фронды, когда дворянство чересчур уж интенсивно и настойчиво отстаивало свои права. Возможно, именно то, что Кольбер четко осознавал свою вторичность в сравнении с «королем-солнцем», сделало его столь успешным и влиятельным государственным деятелем.

А кроме того, он оказался чрезвычайно полезен Людовику своими знаниями и опытом. Кольбер, в частности, прекрасно понимал, куда утекают королевские денежки (сам подставлял карманы под ручейки), а потому энергично взялся за затыкание бюджетных дыр. То, чем он занимался в 60-х гг. XVII века, в наше время называется равноудалением олигархов.

Крупные французские буржуа неплохо разжились за время войн, поскольку государство, нуждавшееся в средствах на содержание армии, одалживало у них деньги на самых невыгодных условиях. Теперь требовалось условия изменить и обеспечить в очередной раз финансовую стабилизацию. Двигаться в этом направлении можно было различными путями.

В отличие от своего основного оппонента сюринтенданта финансов Николя Фуке, полагавшего, что по мере сокращения масштабов заимствований стоимость обслуживания государственного долга сильно упадет сама по себе, Кольбер настаивал на необходимости «ускоренной модернизации». Он прекрасно знал, что за субъекты нажились на бедствиях государства (сам как-никак вместе с ними наживался), и отнюдь не считал, будто в данном вопросе следует разводить излишний либерализм. Короче говоря, Фуке являлся сторонником рыночных методов, тогда как Кольбер готов был прибегнуть к помощи «басманного правосудия».

Таковое не заставило себя ждать. Для суда над финансистами была создана специальная Палата правосудия. Впрочем, с точки зрения Кольбера, она вела себя мягковато. В конечном счете дело закончилось компромиссом. Лиц, назначенных «виновными», амнистировали, поскольку доказать их вину все равно не удавалось, но в благодарность за такую мягкость они должны были выплатить крупные штрафы в казну. Не пощадили даже покойников. За них пришлось расплачиваться наследникам, получившим выгоду от злоупотреблений своих усопших благодетелей. А собирать все эти штрафы стали финансисты, близкие к Кольберу, которых по какой-то причине «забыли» равноудалить от государственных средств.

Хуже всех обошлись с беднягой Фуке. Он не отделался одним лишь штрафом, а попал в пожизненное заключение. Подготовил ему такую судьбу не кто иной, как сам Кольбер. Фуке по наивности предоставлял королю бюджетные материалы с завышенными расходами и заниженными доходами. Тот затем все это показывал своему советнику, и Кольбер тщательнейшим образом разоблачал козни сюринтенданта до тех пор, пока тот не был устранен с пути восходящей звезды французских финансов.

Любопытно, что Кольбер всегда преклонялся перед авторитетом покойного Ришелье. Наш герой настолько часто прибегал к ссылкам на его мнение, что король даже в шутку на заседании Государственного совета поговаривал при решении важных вопросов: «А теперь мсье Кольбер скажет нам: "Сир, этот великий кардинал Ришелье…"». Однако при решении судьбы финансистов позиция кардинала оказалась кардинальнейшим образом пересмотрена.

Ришелье никогда не прибегал к преследованиям тех лиц, которым казна должна была деньги. Кольбер же на это пошел. Правда, в его оправдание стоит заметить, что опустошена казна оказалась в результате войн, в которые Франция ввязалась именно по инициативе кардинала.

Если завтра война? Если завтра в поход?

Помимо финансистов досталось еще и рядовым дворянам, в отношении которых была применена чистка сродни той, что столетия спустя постигла членов некоторых коммунистических партий. Дело в том, что во время дорогостоящих войн Франция, сильно нуждавшаяся в деньгах, распродавала грамоты об аноблировании направо и налево. Переход во дворянство был делом не только приятным, но и выгодным, поскольку благородное сословие сильно экономило на налогах. Зато казна вскоре обнаружила, что в некоторых приходах не собрать поземельный налог. Так много развелось дворян, что растворилось тягловое сословие.

Соответственно, чистка имела вполне экономический характер. В Бретани численность дворян сократили на 20, в Нижней Нормандии — примерно на 10%. Низвергаясь из князей в грязи, бывшие дворяне вновь вынуждены были поддерживать короля не шпагой, а карманом.

Впрочем, это все было еще не реформой, как таковой, а лишь прелюдией к ней. Разовое укрепление финансов королевства за счет «раскулачивания» не решало проблемы в целом. Если завтра война? Если завтра в поход? Если вновь придется, как при Ришелье, на десятилетия ввязаться в противостояние с сильным противником? Как быть тогда? Вновь занимать у тех финансистов, которых сегодня порастрясли?

Нет, необходимо было менять что-то самым радикальным образом. Кольбер не только брал деньги там, где они «плохо лежали», но и стремился сформировать такую систему, при которой экономика постоянно приносила бы монарху доходы, способные обеспечить армию. Система эта основывалась, в первую очередь, на протекционистских идеях. Пожалуй, главным начинанием из всего, сделанного Кольбером, стало введение таможенных тарифов.

Первый, умеренно-протекционистский, тариф появился в 1664 г. Он распространялся даже не на всю Францию, а только на ее центральную зону, не включавшую в себя ни Артуа, ни Лотарингию, ни Бретань, ни другие окраинные земли. Однако уже в 1667 г. Кольбер надстроил над своим первым тарифом второй — охватывающий всю территорию Франции и вводящий сравнительно жесткие ограничения на импорт промышленных товаров из-за границы.

Подобная защита рубежей понадобилась для того, чтобы не допустить утечки денег из страны. Мотоватые французские дворяне, привыкшие к роскошным итальянским одеждам, к полезным товарам, доставляемым вездесущими голландскими купцами, и ко всяким прочим «заморским диковинкам», из-за высоких пошлин вынуждены были теперь обратить свое внимание на внутреннее производство.

А это самое производство Кольбер по мере сил стремился поощрять. С одной стороны, он поддерживал отечественного производителя, развивая всяческие мануфактуры и прокапывая каналы для торговых судов. С другой же стороны, наш герой создавал крупные компании — Ост-Индскую, Вест-Индскую, Левантийскую и Северную — для того, чтобы заморская продукция, поступающая во Францию, приносила выручку монаршей казне.

В совокупности вся эта протекционистская система, по задумке Кольбера, должна была значительно повысить бюджетные доходы. Франция переставала кормить чужого производителя, выращивая вместо этого своего. А уж он, родимый, должен был кормить королевскую казну. Для этого и создавался.

Нечто похожее на кольбертизм постепенно распространилось и в других странах Европы. В целом подобная система, связанная со стремлением удержать в пределах своих границ как можно больше денег, получила название меркантилизм. Это была, пожалуй, первая, хотя далеко не последняя, в мировой истории разновидность дирижизма.

Продолжение войны иными средствами

Со времен классиков политэкономии к представителям меркантилизма сложилось уничижительное и даже презрительное отношение. Их протекционистская система и упор на государственный дирижизм были губительны для хозяйственной системы. Они отрицали рыночную конкуренцию, подрывали свободу внешней торговли и таким образом тормозили экономический рост. Они слишком много думали о том, как государству разжиться деньгами, тогда как народное благосостояние определяется отнюдь не только количеством накопленного в стране золота.

В смысле экономической критики, как таковой, подобный подход классиков, бесспорно, верен. Однако из этого не следует делать вывод, будто меркантилисты были просто дурачками, не способными додуматься до тех вещей, до которых впоследствии додумались Адам Смит и Давид Рикардо. Мировоззрение меркантилистов определялось задачами той эпохи, в которой они жили, а вовсе не тем, что мы сегодня считаем правильным.

Экономический рост и рост реальных доходов населения имели тогда не слишком большое значение. Король, герцог или курфюрст не проводили бессонных ночей в раздумьях о том, как бы снискать своими хозяйственными преобразованиями любовь широких масс, а их министр финансов не изыскивал способов повышения благосостояния. Министр должен был обеспечивать лишь одно — максимально возможный рост доходов казны, которая, в свою очередь, требовалась монарху для укрепления армии и ведения войн.

Имелось в Европе одно государство, обладавшее сравнительно легким доступом к золоту и серебру, — Испания. Благородные металлы постоянно текли из Америки в Мадрид по водам Атлантического океана. А вот государствам, не обладавшим столь высокодоходными колониями, требовалось каким-то иным образом поддерживать военный паритет с испанцами. Им требовалось придумывать что-то оригинальное для того, чтобы разжиться деньжонками. Особенно остро эта проблема стояла перед Францией, которая была главным европейским соперником Испании, да к тому же еще и не отделенным от нее (в отличие от Англии) никакими водными пространствами.

Именно необходимость решения вопроса о формировании военного бюджета государя породила экономическую мысль человечества, а вовсе не абстрактные размышления о процветании наций, появившиеся гораздо позже — примерно в то время, когда, собственно говоря, нации и возникли. Именно потребность «делать деньги» из чего-то иного, нежели американские рудники, заставила крутиться таких нестандартно мыслящих людей, как Кольбер.

Франция обладала в сравнении со своим грозным соседом одним важным преимуществом. Приток золота вздул цены в Испании. Впервые в мировой экономической истории произошло то, что впоследствии по разным причинам повторялось неоднократно: там, где больше денег, там выше темпы инфляции. А высокая инфляция сделала особенно привлекательным экспорт в Испанию разного рода товаров. Богатые гранды охотно скупали все, производимое остальной Европой.

Причем процесс перемещения товаров за Пиренеи усиливался еще и потому, что сама испанская экономика, которая во времена арабского господства была одной из лучших в Европе, теперь начинала хиреть. Высокая стоимость жизни снижала конкурентоспособность местного производителя, а высокая потребность короля в солдатах обусловливала отток людей из производственной сферы в армию. Настоящий испанец начинал бравировать своей воинской доблестью и одновременно ленью. Тяжкий труд теперь предназначался не для него, а для лишенного легкого доступа к деньгам француза, итальянца, англичанина, немца.

Товары отправлялись за Пиренеи, а деньги, соответственно, растекались из Испании по разным странам Европы. Эти деньги вполне могли использоваться для укрепления армии. Однако требовалось их каким-то образом мобилизовать на службу престолу. Требовалось не дать им уйти обратно за границу в уплату на всякие дурацкие безделушки. Именно эта логика породила меркантилистские представления о ценности для государства благородных металлов и о необходимости всяких протекционистских мер.

Великий германский стратег Карл фон Клаузевиц отмечал, что война есть продолжение политики иными средствами. Перефразируя это знаменитое выражение, можно сказать, что для меркантилистов экономика являлась продолжением войны с помощью средств, которые имеются в арсенале министра, управляющего хозяйственной системой, — налоги, субсидии, государственные инвестиции, таможенные пошлины, а также всякие нетарифные ограничения, с помощью которых можно вынудить частного предпринимателя действовать не в собственных интересах, а в интересах правительства. Задолго до Клаузевица Кольбер употребил выражение «война деньгами». Тем самым он лучше всего выразил суть эпохи, породившей меркантилизм.

Игра с нулевой суммой

За то время, когда Кольбер находился при власти, королевская казна существенным образом расширилась, а, самое главное, король получил возможность тратить больше денег на формирование армии и флота. С 1662 по 1671 г. доля военных расходов в бюджете выросла с 33 до 55%. По меркам современного государства всеобщего благоденствия тратить более половины бюджетных средств на войну — это ужас. Но по меркам того времени именно такого результата и следовало достигать умелым государственным деятелям.

По понятиям современной экономической науки международное разделение труда и мировая торговля являются важнейшим источником роста благосостояния всех участвующих в этих процессах наций. Но по понятиям, сложившимся в голове Кольбера, торговля между французами, испанцами, голландцами, англичанами и т.д. была игрой с нулевой суммой. Все то, что выигрывали одни, проигрывали другие. Все денежные средства, которые доставались Людовику XIV, не доставались его потенциальным противникам. И это вполне могло считаться успехом.

Людовик должен был бы непрерывно благословлять Кольбера, поскольку именно его политика позволила монарху превратиться в «короля-солнце». Но, увы, придворная жизнь — это тоже игра с нулевой суммой. К началу 70-х гг. наш герой потерял свое былое влияние. Все чаще поговаривали о том, что он запирается у себя в кабинете, никого не принимает и находится в удрученном состоянии духа.

Скончался Кольбер в 1683 г. от камней в почках. Хоронили великого практика меркантилизма ночью, тайком, под военной охраной. Народ считал его инициатором новых тяжелых налогов, а потому во избежание надругательств тело усопшего лучше было людям не показывать.

ФРИДРИХ ВИЛЬГЕЛЬМ ГОГЕНЦОЛЛЕРН.

НОВЫЙ ПРУССКИЙ

Кольбер являлся главной и самой яркой фигурой эпохи меркантилизма, но наиболее радикальным реформатором той эпохи оказался не он, а прусский король Фридрих Вильгельм I. Франция ведь была великой державой и до Кольбера, хотя, надо признать, этот реформатор создал серьезный экономический базис для расширения военной экспансии при Людовике XIV. Пруссия же до Фридриха Вильгельма I оставалась сравнительно мелким центральноевропейским государством, входившим наряду с разного рода герцогствами и курфюршествами в состав империи Габсбургов. Наш герой так сумел преобразовать прусскую хозяйственную систему, что его сын Фридрих II, прозванный Великим, мог вести длительные войны и даже одерживать впечатляющие победы над Империей.

* * *

Фридрих Вильгельм из династии Гогенцоллернов появился на свет через пять лет после смерти Кольбера — в 1688 г. Наш герой был всего-навсего вторым прусским королем, поскольку до его отца — Фридриха I — Гогенцоллерны именовались лишь курфюрстами Бранденбурга. Даже среди немецких земель Пруссия и Бранденбург были к концу XVII века отнюдь не самыми влиятельными и не самыми богатыми. Никому бы тогда в голову не пришло, что именно убогий, провинциальный Берлин через пару столетий объединит германские земли в единое централизованное государство — одно из сильнейших в мире. Никому бы ни пришло в голову, что роскошные южно-германские центры силы, богатые торговые города на Рейне и энергичные североморцы из Ганзы смирятся пред мощью аграрного юнкерского королевства Гогенцоллернов.

И все же это произошло. Фридрих Вильгельм I сумел сконцентрировать в своих руках столь крупные денежные суммы, что прусская армия стала непрерывно расти. Знаменитый германский милитаризм стал следствием не столько воинственного германского духа (вряд ли немцы более воинственны, чем французы, испанцы или русские), сколько активно примененной меркантилистской политики, влияние которой чувствовалось и через много лет после смерти Фридриха Вильгельма.

Если для Кольбера стимулом к осуществлению меркантилистских экономических преобразований являлось противостояние с Испанией, обладавшей американским золотом, то для Фридриха Вильгельма стимулом становилось быстрое укрепление соседней Франции, которая начинала угрожать германским государствам. Таким образом, можно сказать, что Кольбер как бы передал эстафетную реформаторскую палочку своему восточному соседу, и тот вынужден был с удвоенной силой взяться за накопление ресурсов и за развитие промышленности.

Фельдфебеля в Вольтеры

Распространенное представление о том, что великие люди должны быть одновременно еще и людьми приятными, развеивается полностью при изучении биографии Фридриха Вильгельма I. Этот король был приятен отнюдь не для всех своих современников. Можно даже сказать, что для многих подданных он был весьма неприятен. И если уж совсем честно — сей Гогенцоллерн в быту оказывался зачастую порядочной скотиной. Это был человек малообразованный, маниакально ненавидящий все французское, растолстевший от обжорства до безобразия и, наконец, жадный до неприличия. Король тиранил свою семью, поколачивал подданных, обожал халяву, но сам при этом страшно боялся, что кто-нибудь без веских на то оснований урвет у него хоть один грош.

Когда во дворце на обед подавали устрицы, Фридрих Вильгельм из экономии обходился лишь дюжиной, которую потреблял без лимонного сока. Но стоило ему узнать, что за угощение платит королева, он мог проглотить зараз больше сотни. С такой же охотой он поглощал чужое угощение, напросившись, скажем, на обед к кому-нибудь из своих подданных.

Духа Просвещения король напрочь не принимал. Интеллектуальные развлечения были ему абсолютно чужды. Великого Лейбница он считал безмозглым дураком, который и ружье-то толком держать не умеет.

Помимо обжорства и халявы истинное удовольствие Фридрих Вильгельм получал лишь от лицезрения строевой подготовки солдат и от проверки состояния зубов у лошадей в армейских конюшнях. Муштрой король занимался лично. Разминаясь на плацу, он отдыхал от государственных обязанностей, которые в остальное время дня ему приходилось выполнять за письменным столом.

Таких людей, как Фридрих Вильгельм, сейчас у нас принято называть новыми русскими. И наш герой вполне мог бы быть так назван с той лишь разницей, что был не русским, а прусским, и не новым, а довольно-таки старым — жившим три века тому назад.

Наверное, представить себе Фридриха Вильгельма I можно было бы по знаменитой роли Евгения Леонова в «Обыкновенном чуде», если бы артист полностью опустил всю иронию и играл бы короля-деспота всерьез. «Я страшный человек. Очень страшный… Я тиран… Деспот. А кроме того, коварен, злопамятен, капризен…» Впрочем, нет, коварен он не был. Скорее, слишком прямолинеен. И своими капризами доставал всех вокруг, нисколько не вуалируя злопамятства.

Английский король Георг II любил называть своего прусского «коллегу» братцем фельдфебелем. И впрямь, Фридрих Вильгельм с удовольствием бы, наверное, дал каждому германскому интеллектуалу фельдфебеля в Вольтеры, однако Вольтер был лишь младшим современником короля и не приобрел еще тогда достаточной известности.

А Георга английского Фридрих Вильгельм прусский сильно недолюбливал. Из «коллег по работе» он предпочитал своего старшего товарища, русского царя Петра I, на которого во многом старался походить. Хотя по двум важнейшим признакам эти реформаторы все же различались. Во-первых, русский был долговязым и худым, тогда как прусский — маленьким и толстым. Во-вторых, русский разорял свою страну непрерывными войнами, тогда как прусский копил талер к талеру, а возможность разорять державу предоставил своему просвещенному наследнику Фридриху II, который, как всякий безудержный разрушитель, получил прозвище Великий.

Палочная дисциплина

Папаша в отличие от сына предпочитал не убивать тысячи солдат на войне, а лупцевать «неправильных» подданных по одиночке в целях укрепления правопорядка. Дисциплина в армии поддерживалась шпицрутенами, причем солдат, трижды прогнанный сквозь строй, выходил из-под наказания полуживым.

Впрочем, не всегда король передоверял избиение людей солдатам. Зачастую он сам гонял высокопоставленных подданных палкой по дворцовым покоям и мог в случае удачного удара в кровь разбить человеку голову. Тоже самое Фридрих Вильгельм умудрялся делать и в чужих домах.

Если, прогуливаясь по улице, он слышал вдруг, как муж с женой где-то поблизости ссорятся, то врывался в дом и начинал лупцевать палкой обоих. Ведь крепкая прусская семья, согласно его философии, должна была существовать не для разборок, а для производства максимального числа будущих солдат.

Тяжкой оказывалась королевская доля. Нелегко ведь тучному, немолодому человеку регулярно метелить всех направо и налево. Иногда король утомлялся, садился в кресло, и тогда наведение прусской палочной дисциплины выражалось в том, что палка отставлялась в сторону, а «реформатор» в меру оставшихся у него сил стрелял по своим нерадивым лакеям из пистолета.

Особенно сильно доставалось некоему профессору Гундлингу, который, не имея возможности добывать себе хлеб насущный учеными занятиями, стал по сути дела шутом при его королевском величестве. Гундлинга могли на ночь запереть в одной комнате с медведем или, например, спустить зимой под лед замерзшей реки. Монарх очень потешался, видя, как профессор трудится «на благо науки».

Фридрих Вильгельм, скорее всего, получал особое удовлетворение от издевательств над людьми. Но если ему удавалось издевательства сочетать с получением коммерческой выгоды, удовлетворение удваивалось. Так было, например, в случае с королевской охотой на кабанов. Убитых зверей монарх навязывал евреям. Бедолаги вынуждены были изрядно поиздержаться, приобретая охотничьи трофеи короля, но они не могли по религиозным соображениям потреблять в пищу мясо «нечистых животных». Лавируя между требованиями царя земного и царя небесного, они сперва раскошеливались в пользу государя, а затем дарили кабаньи туши госпиталям и полковым кухням. Таким образом, Фридрих Вильгельм на манер Рабиновича из известного анекдота умудрялся «получить из одного яйца и цыпленка, и яичницу».

Но даже то, что происходило с Гундлингом и евреями, было всего лишь мелким инцидентом на фоне воспитания наследника. Король жесточайшим образом третировал принца Фридриха, который все больше впитывал в себя французский дух, постепенно становившийся духом Просвещения. Обстановка берлинского двора ему не нравилась, и Фридрих время от времени давал отцу это понять. Король же не допускал и мысли о том, что наследник имеет право быть самостоятельной личностью. Сын ему нужен был лишь для того, чтобы в будущем укреплять прусское государство и реализовывать начинания, которые не успеет до своей кончины реализовать сам отец.

Конфликт двух поколений оборачивался избиениями. Принц подвергался им как простой крестьянин или бюргер. И вот в какой-то момент Фридрих решил сбежать от тирании. Но намерения эти оказались раскрыты. Гнев короля был страшен. Он таскал сына за волосы и бил палкой до тех пор, пока у того не пошла кровь из носа. Возможно, в пылу гнева монарх просто проткнул бы наследника шпагой, но тут за Фридриха заступился один из придворных, сумевших на время образумить своего господина. И впоследствии, когда дело о побеге вынесли на трибунал, генералы, сохранявшие в отличие от короля здравомыслие, активно старались погасить конфликт в венценосной семье.

Конфликт угасал очень медленно. По ходу дела досталось и принцессе Вильгельмине, которую папаша лупил по щекам и охаживал палкой под крики о том, что найдется возможность казнить их с Фрицем.

Но все же в центре Европы, куда проникало влияние цивилизованных соседей, трудно было сотворить то, что Петр легко сотворил со своим сыном в России. Принц Фридрих долго находился в заключении, однако жизнь сохранил.

Шпаги вместо пудры

Фридрих Вильгельм, как мы видим, вытворял вещи, шокировавшие приличное общество. Но столь же шокировали приличное общество и его реформы. Тирания и преобразования являлись двумя сторонами одной медали. Скорее всего, если бы монарх не был скотиной и самодуром, то никогда не сумел бы реализовать свои хозяйственные начинания. Ведь для того, чтобы принудить страну к чудовищной экономии, требовалось столь же решительно идти поперек общественного мнения, как и в случае с избиением их королевских высочеств.

Богатая, мощная кольберовская Франция позволяла так высасывать из себя соки, что хватало и на роскошь для королевского двора, и на шпаги для королевских мушкетеров. В бедной маленькой Пруссии приходилось выбирать: либо шпаги с пистолетами, либо парики с пудрой. Рост армии мог осуществляться лишь посредством сокращения штата придворных. А рост национальной экономики требовал жесточайшего ограничения импорта предметов роскоши. Король в соответствии со стандартами меркантилизма не выпускал деньги из страны. Да и вообще не выпускал из поля своего зрения ни один талер. Вся Пруссия превратилась, по сути дела, в единое хозяйство, контролируемое сверху.

Экономическая политика Фридриха Вильгельма осуществлялась по четырем ключевым направлениям.

Первое направление — это строжайшая экономия, урезание неэффективных бюджетных расходов, перевод всех возможных ресурсов из гражданского сектора в военный. То есть, проще говоря, каждый сэкономленный талер в идеале должен был тратиться на наем, вооружение и обмундирование новых солдат.

Вряд ли когда-нибудь в мирное время экономика знала такое резкое секвестирование бюджета, какое осуществил Фридрих Вильгельм сразу же после восшествия на престол. Расходы на жалование и пенсии придворным были одномоментно урезаны в пять раз. Штат прихлебателей резко сократили, а те, кого нельзя было совсем уволить, очень сильно потеряли в зарплате.

Для того чтобы быстро увеличить доходы казны, король решительно приступил к приватизации конюшни, винных подвалов, мебели и буфетов с дорогими сервизами. Все, что можно, продали в частные руки, а освободившиеся дворцовые помещения были сданы в аренду.

Второе направление королевской политики представляло собой поощрение полезных ремесел и привлечение крестьян на пустующие земли. Для поддержки отечественного производителя король мог даже раскошелиться. Он давал налоговые льготы и выделял дотации переселенцам на обзаведение хозяйством. Например, иностранным шерстянщикам, прибывающим в Пруссию на работу, специальный королевский эдикт 1717 г. гарантировал освобождение от налогов в течение шести лет, обеспечение бесплатным лесом для строительства своих домов и защиту от призыва на военную службу. И вообще любому хозяину, строящему дом в Пруссии, государство возмещало значительную часть расходов.

При проведении своей экономической политики, правда, король столкнулся с тем, что ленивый и непредприимчивый немецкий мужик оказался мало заинтересован в развитии частного бизнеса в отличие от какого-нибудь ушлого итальянца или фламандца. Реформатору представлялось, что рыночного развития экономики недостаточно для успеха реформ. А потому он основывал государственные предприятия для снабжения армии необходимыми припасами.

Так были построены оружейные мануфактуры в Шпандау и в Потсдаме. Так, например, возник и берлинский Лагерхаус — огромный амбар, в который собирали привезенную из Испании шерсть. Это сырье затем перерабатывали ткачи и красильщики. Готовое обмундирование стабильно закупалось для солдат на бюджетные деньги. Таким образом, государственная мануфактура совершенно не зависела от колебаний рыночной конъюнктуры.

Третьим направлением прусского меркантилизма становилось ограничение импорта. Причем это касалось не только предметов роскоши, таких как дорогостоящие парики придворных модников. Это касалось, в первую очередь, шерстяных тканей, использовавшихся для пошива обмундирования. Таможенные пошлины стимулировали отечественного производителя, делали его продукцию сравнительно более дешевой, нежели зарубежные аналоги.

Понятно, что при таких ограничениях прусская продукция неизбежно проигрывала в качестве флорентийской или гентской. Но это мало заботило короля. Ведь в эпоху меркантилизма главной целью экономического развития становилось не удовлетворение разнообразных потребностей людей, а исключительно укрепление военной мощи государства. Для Фридриха Вильгельма не было важно, нравится или не нравится ткань берлинскому бюргеру. Главное, чтобы она оказалась достаточно прочной и удобной при пошиве солдатского обмундирования.

Четвертое направление, по которому распространялась энергия Фридриха Вильгельма, на первый взгляд, было не экономическим, а, так сказать, гуманитарным. Король-протестант поддерживал единоверцев в соседних землях. Причем не только на словах. Он давал им возможность переселяться в Пруссию и тем самым приобретал трудолюбивых работников и эффективных налогоплательщиков.

Сосед-меркантилист Людовик XIV мог позволить себе в отличие от Фридриха Вильгельма всякую дурь, благо денег у «короля-солнца» хватало. Французский монарх отменил знаменитый Нантский эдикт своего деда Генриха IV и тем самым уничтожил права гугенотов. Французские протестанты вынуждены были эмигрировать. Бранденбург еще при дедушке нашего героя приютил беглецов, и они с лихвой отплатили этой стране своими предпринимательскими способностями. Фридрих Вильгельм продолжал принимать гугенотов. Но главным его достижением стало то, что Пруссия приютила беглецов-лютеран из Зальцбурга, где местный католический епископ фактически стал измываться над ними. В числе переселенцев оказались и предки другого героя этой книги — Макса Вебера — ученого, глубоко исследовавшего роль протестантской этики в развитии духа капитализма.

Все для фронта, все для победы

Осуществленные Фридрихом Вильгельмом I экономические преобразования невиданного ранее масштаба отнюдь не сделали Пруссию страной, привлекательной для жизни. Прусские города оставались убогими даже на фоне западногерманских и южногерманских городов. Прусские заэльбские крестьяне страдали от крепостной зависимости. А прусские интеллектуалы имели в своем распоряжении лишь один по-настоящему солидный университет — Кенигсбергский.

Не следует думать, будто экономика, развивающаяся из-под палки, оказывается по-настоящему эффективной. Командные методы Фридриха Вильгельма оборачивались часто откровенными нелепостями. Так, например, когда решено было срочно застроить домами один из районов Берлина, король просто приказывал богатым подданным возводить там дома. Чиновники послушно транслировали приказ монарха, нисколько не думая о том, действительно ли можно строить на данном месте. Один «счастливый обладатель» будущего дома умолял разрешить ему не обзаводиться недвижимостью, поскольку в отведенном под застройку месте находится болото. Однако никто не мог сопротивляться приказу Фридриха Вильгельма. В итоге дома на болоте обошлись в изрядную копеечку.

При разумной организации экономики эти деньги могли бы быть с пользой истрачены на поддержку ремесел. Однако Фридрих Вильгельм не понимал, как можно управлять без приказов. До появления либеральных идей Адама Смита оставалось еще несколько десятилетий.

Все успехи меркантилизма обернулись в Пруссии значительным ростом размеров армии и радикальным перевооружением войск. Более того, развитие прусских вооруженных сил во второй четверти XVIII века отличалось не только количественными, но и качественными изменениями. Монарх, которого принято было назвать королем-солдатом, по сути дела первым в мире заложил основы системы всеобщей воинской обязанности, пришедшей на смену наемным армиям эпохи Ренессанса и начала Нового времени.

Конечно, в те годы речь еще не могла идти о призыве каждого подданного. Те, кто занимались бизнесом или обладали полезными профессиями, не превращались в пушечное мясо, а служили государству более эффективно. Однако крестьянская безземельная масса ставилась в Пруссии под ружье вне зависимости от желания конкретного человека.

Сейчас нам кажется, что переход к всеобщей воинской обязанности — это дело одного указа. Мол, решил король — и все. Но на самом деле военная реформа потребовала в Пруссии осуществления еще одной чрезвычайно важной реформы — перехода ко всеобщему начальному образованию.

Трудно ведь поставить под ружье обычного сельского недоросля. Он не понимает команд, не может взаимодействовать с другими солдатами и даже не знает толком, где право, где лево. Выстроить настоящую прусскую военную машину удалось лишь из детей, которые с пяти до двенадцати лет посещали школу по решению Фридриха Вильгельма. Более ста лет понадобилось для того, чтобы образование обернулось по-настоящему яркими военными успехами. Недаром в XIX веке говорили, что победу в знаменитой битве с австрийцами при Садовой одержал прусский школьный учитель.

Благодаря экономическим успехам страны и новому принципу комплектования войск армия Фридриха Вильгельма стала четвертой по численности в Европе, тогда как по численности населения Пруссия оставалась лишь на тринадцатом месте. В Пруссии жило людей примерно в десять раз меньше, чем во Франции, в то время как под ружьем стояло лишь в два раза меньше.

Формирование такой армии являлось уникальным достижением прусского монарха. Он насколько сроднился с ней, что полагал, видимо, будто и на том свете предстанет перед Господом в мундире. Когда ему сказали, что на аудиенцию к Богу являются наги, а армии на том свете вообще нет, Фридрих Вильгельм чрезвычайно удивился.

Без армии жизнь для него не имела никакого смысла. Однако удивительно то, что со всей своей огромной военной силой Фридрих Вильгельм почти не воевал. Он в основном держал солдат наготове. И перед смертью в 1740 г. наследнику своему король завещал не начинать ни в коем случае несправедливых войн.

Увы, вопрос о том, какие баталии считать справедливыми, а какие — нет, весьма сложен. Фридрих Великий полагал, наверное, что все многочисленные войны, которые он вел со своими соседями, были исключительно справедливыми. Однако итог его деятельности оказался плачевен. После ряда блестящих побед прусская армия надорвалась и потерпела сокрушительное поражение от российских войск в Семилетней войне.

К счастью для проигравших, новый российский царь Петр III заключил с Пруссией мир, и Фридрих сумел сохранить государство, созданное его отцом. Политика меркантилизма была продолжена, хотя к концу XVIII столетия на фоне новых идей, приходящих из Англии, и новых реформ, осуществлявшихся во Франции, она начинала выглядеть явно устаревшей.

ИОСИФ ГАБСБУРГ.

«ВТОРОЙ ШАГ ПРЕЖДЕ ПЕРВОГО»

Иосиф Габсбург и Леопольд Габсбург

В отличие от Франции, которую в 70-х гг. XVIII века пытался реформировать Тюрго, Габсбургская монархия страдала не столько от дирижизма бюрократов, сколько от нерешенности аграрных проблем. Проще говоря — от крепостного права. Решать вопрос ликвидации крепостничества довелось императору Иосифу II. 

«По профессии я роялист»

Иосиф был сыном Марии Терезии — последней в роду Габсбургов, и герцога Франца Лотарингского. Возможно, именно «свежая кровь», внесенная Лотарингским домом в вырождающийся род австрийских монархов, некоторым образом определила энергичный характер деятельности этого императора-реформатора.

Монархия Марии Терезии была для Иосифа как недостаточно абсолютной, так и недостаточно просвещенной. Император был типичным просвещенным абсолютистом и всеми своими силами стремился укрепить державу, не желая допускать никаких преобразований снизу. Говорят, что в ответ на вопрос о том, как он относится к американской революции, Иосиф заметил: «По профессии я роялист».

Иосиф был бесспорно одним из самых ярких людей своей эпохи, обладающим чудовищной энергией и работоспособностью. Новый император стремился к осуществлению активных преобразований во всех возможных направлениях. Это был человек, в характере которого удивительным образом сочетались основательность и энтузиазм. Он успевал порождать тысячи различных реформаторских декретов. Но та поспешность, с которой эта деятельность осуществлялась, обычно препятствовала успешной реализации замыслов. Как отмечал Фридрих II, досконально изучивший своего вероятного военного противника, «Император Иосиф — человек с головой; он мог бы многое произвести, но жаль, что всегда делает второй шаг прежде первого».

Работая порой по 18 часов в сутки, Иосиф доводил до слез окружающих. Мария Терезия даже грозилась уйти в монастырь, будучи не в силах совладать с энергией сына, требовавшего от нее все новых и новых преобразований. Родственникам, которых он считал «бесполезным бременем земли» (за исключением брата и наследника своего — Леопольда, чей ум уважал и с которым порой советовался), Иосиф создал такие условия жизни при дворе, что все они просто разбежались из Вены. Что же касается рано скончавшегося отца, то его будущий император в детстве просто презирал, поскольку Франц был простым герцогом Лотарингским, тогда как Иосиф — по матери — природным Габсбургом.

Этого человека отличали самостоятельность и прагматизм. Он выстраивал здание реформ по той схеме, по какой считал нужным, а не так, как было написано в книгах просветителей. К самим же французским просветителям, как к людям и теоретикам, он относился весьма скептически, делая, пожалуй, исключение только для экономистов — физиократов. Впрочем, их советы он тоже применял лишь в той мере, в какой они представлялись практически реализуемыми.

Иосиф не переставал учиться. На протяжении всей жизни император стремился модифицировать имевшиеся у него представления об экономике сообразно реальности, с которой приходилось сталкиваться. Он отказывался от подходов, казавшихся ему устарелыми, и легко становился на иную точку зрения.

Вот как сам он описывал эволюцию своих взглядов, произошедшую с того момента, когда он в возрасте 21 года был впервые допущен в Государственный совет. «Я подумал спроста, что увидевши в своем воображении денежные сундуки, размещенные в шести разных местах под сводами, что узревши одного президента, на котором лежало исключительное управление всеми отраслями государственной администрации, и другого президента, который должен был все контролировать, — да, я подумал тогда, что я почти также умен, как сам Кольбер… Но после целого года учения… я убедился, что система эта могла бы осуществляться, если бы люди были сотворены согласно ее принципам; но она не принимала в расчет слабостей человеческих».

Иосиф должен был в первую очередь думать о повышении доходов. Успехи его в этом деле были весьма противоречивы. В основном удавалось за счет строжайшей экономии, представлявшейся окружающим обыкновенной скупостью (в Вене ходил даже анекдот о том, что во дворце сдавались внаем апартаменты, освободившиеся после отъезда всех императорских родственников), держать бюджет бездефицитным. Но разразившаяся к концу его царствования турецкая война опять обременила государство колоссальным долгом.

Экономический атеист

Император понимал: одними лишь фискальными мерами ему не справиться со всеми своими проблемами, а, следовательно, главное изменение, происходившее в мировоззрении Иосифа, сводилось, пожалуй, к тому, что государство должно не только собирать налоги с подданных, но и создавать для них выгодные условия ведения дел, позволяющие разбогатеть. «Слабости человеческие», такие как, скажем, склонность к богатству и комфорту, в конечном счете могли обернуться силой государства, населенного зажиточными подданными.

«Общее благо, — отмечал П. Митрофанов, наиболее глубокий исследователь реформ эпохи Иосифа, — было, правда, единственной целью его жизни, ради него он работал не покладая рук, так что даже подорвал железное свое здоровье, но благо это понимал он по-своему, независимо от чьих-либо указаний, принимая советы лишь в том случае, если они ему нравились… Догматизма он был чужд и в экономической области: быть ли физиократом или меркантилистом, ему было все равно, лишь бы казна оставалась полна, а этого можно было достичь помимо беспощадной экономии и строго контроля за служащими усилением платежных сил населения, улучшением его благосостояния, размножением народонаселения по любой теории или системе: недаром Иосиф называл себя "атеистом" в области экономических вопросов».

Культурное заимствование для такого монарха играло огромную роль. В частности, большое значение для развития представлений Иосифа о том, какие преобразования требуется осуществлять в Монархии, оказала поездка во Францию, предпринятая в 1777 г.

Как раз в середине 70-х гг. там был осуществлен либеральный эксперимент Тюрго. Страна широко обсуждала проблему преобразований, и Иосиф имел хорошую возможность познакомиться с экономическим учением физиократов. Он не просто проводил время при дворе, но старался действительно узнать Францию. Император много ездил, изучал как народный быт, так и использовавшиеся французской бюрократией механизмы управления. Однажды ему довелось даже в каком-то местечке крестить ребенка:

— Как Вас зовут? — поинтересовался священник.

— Иосиф, — ответил будущий крестный отец.

— А фамилия?

— Второй.

— А род занятий?

— Император.

Но это все были частности. Главным, наверное, являлось изучение реформ и их последствий. Однажды в салоне император встретился с самим реформатором, и, как замечали наблюдатели, «с Тюрго он болтал очень много».

Под воздействием тщательного изучения зарубежного опыта Иосиф постепенно стал склоняться к необходимости снятия административных ограничений, препятствующих свободному развитию торговли и промышленности. «Император со времени возвращения из Франции только и бредит торговлей», — говорили в Вене.

Тем не менее реформы Иосифа были чрезвычайно противоречивыми. Таможенные преграды одновременно и снимались, и укреплялись. Власть цехов, заменялась властью бюрократии. Стремление ко всеобщему равенству оборачивалось игнорированием острых национальных проблем.

Кто не слушается, может убираться

Сам процесс преобразований начался еще до поездки во Францию. В 1775 г. в Монархии были в основном отменены внутренние таможни, что способствовало развитию торговли. Однако таможенная граница между Австрией и Венгрией продолжала существовать. Более того, сохранялась жесткая протекционистская защита от зарубежной конкуренции. Существовал большой список товаров, при импорте которых взималась пошлина, являвшаяся чуть ли не запретительной.

Ни до ни после времени правления Иосифа, если не считать периода наполеоновской континентальной блокады, система запретительных пошлин не была доведена до такой крайности. Некоторое смягчение протекционизма последовало лишь в 1809 г., когда министр граф Филипп Штадион провел Декрет о свободе торговли с немецкими государствами.

Противоречивость действий Иосифа объяснялась противоречивостью самой его натуры, тем что он отнюдь не был либералом, хотя и стремился к прогрессу. Настоящий либерализм в ту эпоху был еще немыслим. То, чего хотел добиться Иосиф, лучше всего передано в словах одного из современных ему публицистов. Тот сформулировал административный идеал императора: «Он хочет в буквальном смысле превратить свое государство в машину, душу которой составляет единоличная его воля…».

Даже министры Иосифа не имели никакой самостоятельности. Весь круг их деятельности определялся словами «доложить» и «исполнить». Когда аппарат осмеливался предлагать какие-то коррективы, чтобы ввести бурный поток императорских преобразований в более спокойное русло, Иосиф пресекал инициативу в зародыше. «Канцелярия хорошо бы сделала, — заметил он в ответ на предложение продлить срок изучения немецкого языка для чиновников в Венгрии, где этот язык вводился как государственный, — если бы оставила про себя свои советы… Мое распоряжение остается в силе… Кто же не хочет слушаться, тот может убираться подобру-поздорову, будь то канцлер или последний писец».

Император не терпел бездельников, что в принципе для экономического развития страны было довольно хорошо. Буквально через месяц после смерти Марии Терезии Иосиф приказал ликвидировать частный фонд императрицы, из средств которого выплачивались пенсии, являвшиеся кормушкой для многочисленных прихлебателей.

Однако представление Иосифа о том, что такое «бездельник», было слишком уж своеобразным. С одной стороны, он закрывал монастыри, с другой же — резко отрицательно относился к городам, считая их рассадниками паразитизма и дурных нравов. Закрыть города он, конечно не мог, но изыскивал меры для того, чтобы воспрепятствовать их развитию. Иосиф тратил средства из не слишком обильного госбюджета на субсидирование новых фабрик, однако получить поддержку мог только тот предприниматель, который открывал ее в деревне.

Всех под одну гребенку

Субсидирование бизнеса и осуществление контроля за ним вообще было одним из любимых занятий императора, обильно поглощавшим те средства, которые с таким трудом удавалось сэкономить на ликвидации других статей расходов.

В годы его правления практически все ремесла уже были объявлены свободными профессиями, независимыми от цеховых ограничений. Устранялись всяческие монополии, была обеспечена полная свобода хлебной торговли внутри отдельных имперских земель. Но для открытия своего дела требовалось разрешение чиновников. Более того, Иосиф полагал, что его аппарат сможет контролировать качество продукции, выпускаемой частными производителями. На всех почти мануфактурах вводилось то, что у нас сейчас назвали бы госприемкой.

Подданных Монархии нагружали и индивидуальными повинностями ради процветания национальной экономики. Так, в частности, «брачующимся парам было вменено в обязанность перед свадьбой посадить несколько фруктовых деревьев: без этого не дозволялось венчаться». 

Наконец, когда нельзя было ничего приказать, донимали советами. Народу разъясняли, как ухаживать за жеребятами, как кормить отелившихся коров, скрещивать шпанских овец с волошскими, как сажать тутовые деревья и устраивать живые изгороди, как избавиться от сорных трав. Сам император обожал вникать во всевозможные мелочи вплоть до опеки «зоопарка». Например, в самый разгар войны с турками Иосиф занялся привезенной в Вену зеброй.

Обратной стороной командной системы была финансовая поддержка. Немало денег расходовалось на то, чтобы поддержать бизнес. Кроме экспортных премий, стимулирующих вывоз товара за границу, с 1785 г. начали предоставляться ссуды и субсидии предпринимателям, открывающим новые предприятия. Причем Иосиф организовал дело на единых принципах в отличие от своей матери, которую нетрудно было разжалобить и вымолить посредством этого финансовую поддержку. Сын давал деньги скупее, но делал это более систематично. Тем не менее какой бы то ни было связи между финансовой поддержкой казны и эффективностью работы дотируемых предприятий обнаружить не удавалось.

Кроме поддержки экспорта товаров существовала еще и поддержка импорта специалистов. По всей Германии рыскали эмиссары императора с тем, чтобы привлечь немецких колонистов в Венгрию. Предполагалось, что они должны научить венгров жить и пахать землю. Колонисты в качестве поощрения на десять лет освобождались от налогов и рекрутчины. В итоге в страну толпой под видом квалифицированных землепашцев устремились бродяги, цыгане, нищие евреи. Пришлось потом тратить еще много денег и сил на выдворение из страны «специалистов», не способных принести ей какую бы то ни было пользу.

Еще одно важное противоречие в натуре императора касалось того, как он воспринимал становившееся все более модным в эпоху Просвещения равенство. По оценке П. Митрофанова Иосиф в определенном смысле был «демократом до конца ногтей и во всех жителях своих земель видел лишь равно послушных и платящих подданных. Лично он сближался больше со знатью, т.к. с детства вырос в этом кругу… но самые сословные притязания считал вредными для государства». Однако стремление к равенству, способствовавшее преодолению феодальных ограничений, в то же время порождало и совершенно фантастические устремления императора, скорее тормозившие развитие страны, нежели хоть сколько-нибудь способствовавшие ему. «Иосиф хотел из различных народностей, покорных его скипетру, создать единую нацию, одушевленную любовью к общему отечеству, как то было, например, во Франции, королю которой он искренне завидовал. По выражению ядовитого Гармайера, австрийского беженца и ненавистника Габсбургов, «Иосиф в порыве капральского своего либерализма, хотел остричь под одну гребенку венгерцев, чехов, немцев и ломбардцев».

Император значительно разумнее своей матери смотрел на роль различных религиозных конфессий в жизни страны. В 1781 г. лютеранам, кальвинистам и православным была дарована веротерпимость. Однако евреев Иосиф не любил, поскольку считал паразитами, склонными лишь к потреблению, а не к созиданию. Поэтому они были лишены важнейших прав, дарованных остальным подданным.

Цезарь сабору не указ

Непосредственным итогом хозяйственной деятельности Иосифа стало образование новых значительных долгов короны, неудачное субсидирование фабрикантов, свертывание международной торговли, обострение национальных проблем. Народ же вину за все бедствия возлагал на либералов. Люди, лишь понаслышке знавшие о физиократах, упрекали именно их в доведении страны до нищеты.

Тем не менее вклад Иосифа в дело австрийской модернизации трудно переоценить. Он добился главного.

Еще на протяжении 70-х гг. в Монархии были предприняты существенные шаги по сокращению использования барщины и ограничению прав помещиков в отношении крестьян. Последние получили право выкупать те наделы, которыми они пользовались, что создавало некоторые важные условия для организации капиталистического сельского хозяйства.

Со времен Марии Терезии крестьянские земли оказались разделены на купленные и не купленные. Первые могли передаваться по завещанию наследникам, тогда как вторые после смерти их пользователя отходили обратно к помещику. Понятно, что эффективное хозяйствование возможно было только в первом случае.

Кроме того, еще во времена Марии Терезии на значительной части территории Монархии был положен конец регулярно осуществлявшемуся ранее общинному переделу пашенных земель. Крестьянин оказался в известной степени защищен не только от волюнтаризма помещика, но и от неразумного вмешательства в хозяйственную деятельность со стороны своих же соседей.

Но по-настоящему качественные изменения произошли уже в 80-х гг. после смерти Марии Терезии. 1 ноября 1781 г. появился так называемый патент о подданных, которым ликвидировалась крепостное право в Чехии, Силезии и Галиции. Крестьяне из зависимых от помещика людей превращались в подданных монарха. Впоследствии патент о подданных был распространен на Штирию, Каринтию, Венгрию, Крайну и Трансильванию.

Однако отмена крепостного права не была еще решением земельного вопроса как такового. Поэтому важнейшим дополнением к патенту о подданных стал урбариальный патент 1789 г., в соответствии с которым барщина заменялась оброком — денежной компенсацией помещику, не превышающей 17% дохода крестьянина, а также выплачиваемым государству налогом, ограниченным 12%. Более того, поземельный налог становился единым и распространялся на дворянские земли, от чего аристократия в финансовом отношении сильно пострадала.

Однако эти благие начинания так и не были реализованы. Авторитарные преобразования нуждались в авторитарном реформаторе. Когда Иосиф скончался, исчезла и та сила, которая тянула монархию в сторону модернизации. Обнажились все слабости системы. Наследник Иосифа — его брат Леопольд II под давлением недовольных землевладельцев вынужден был отменить налоговые и оброчные начинания своего предшественника. Не в полной мере удалось провести в жизнь даже положение о личной свободе. Например, в Хорватии патент Иосифа фактически не исполнялся, т.к. не был принят местным парламентом — сабором.

В итоге степень эксплуатации крестьянства оставалась значительно более высокой, нежели та, какой она была в проектах Иосифа II. Единственное, что осталось от преобразований 1789 г. (помимо ликвидации личной зависимости), это разрешение крестьянам наследовать вдобавок к купленным еще и не купленные земли. Это, правда, не означало их перехода в крестьянскую собственность, а лишь несколько ограничивало права помещика.

Йозефинизм с человеческим лицом

Проблемы, выявившиеся при Леопольде, очень ярко подчеркнули своеобразную противоречивость той политики, которую в Австрии принято называть йозефинизмом. Сам по себе новый монарх мог, наверное, считаться идеальным просвещенным абсолютистом. При жизни своего старшего брата Леопольд — ученик французских физиократов и Монтескье — управлял Великим герцогством Тосканским. «Просвещенный абсолютизм» зашел в Тоскане значительно дальше, чем в самой империи. С 70-х гг. здесь осуществили ряд реформ, направленных на расширение свободы торговли и упразднение всех внутренних сборов. Был введен единый таможенный налог на границах, разрешена свободная продажа недвижимости. Сначала во Флоренции, а затем и в остальных городах упразднили цехи, упростили налоговую систему.

Однако то, что можно было сравнительно легко осуществить на территории развитой и просвещенной Италии (тем более в такой культурной ее части, как Тоскана), не так то просто оказалось внедрить в масштабах многонациональной Монархии. После смерти крутого императора Иосифа выяснилось, что народ не слишком-то доволен результатами его правления. «Если бы император, как он собирался, "по совести и чести" стал отчитываться перед своими подданными, последние вряд ли одобрили бы его хозяйствование», — заметил П. Митрофанов.

Личные качества двух императоров определили различие их подходов к преобразованиям, осуществлявшимся в столь сложной обстановке. И снова дадим слово П. Митрофанову: «Иосиф II, этот фанатик государственности и общественного блага, в своей idee fixe нашел силы стать выше обычных человеческих страстей и слабостей… Не то брат его Леопольд: он был человек в полном смысле этого слова со всеми достоинствами и недостатками, которые привили ему рождение, воспитание, общественное его положение и переживаемые им события. Ум у нового императора был скорее критический, нежели творческий. Он мог понимать значение нового, анализировать проходящие в Монархии процессы, но создавать что-либо самому, преодолевая встающие на пути преграды, для него было слишком трудно. В итоге Леопольд, с одной стороны, значительно более тонкий и осмотрительный, чем его старший брат, а с другой стороны — мягкий, уступчивый и тактичный, не имевший ни смелости, ни энергии Иосифа, предпочитавший ладить со всеми, вместо того чтобы вступать в разного рода столкновения, не мог игнорировать те факты, которые общество сообщало ему о последствиях недавних преобразований».

Оказавшись на троне, Леопольд пошел на уступки. Возможно, они должны были быть временными, но через два года после восшествия на престол новый император умер. В результате главные задачи так и не были решены.

АНН РОБЕР ЖАК ТЮРГО.

ПОМЕШАТЕЛЬСТВО НА ПОЧВЕ ОБЩЕСТВЕННОГО БЛАГА

Наше путешествие по эпохам великих реформ должно начаться во Франции XVIII века. Именно там люди впервые задумались о том, какое разрушительное воздействие на экономику оказывает административная система управления хозяйством.

Конечно, то, как управлялась экономика в те давние времена, заметно отличалось от хорошо известной россиянам практики администрирования, сложившейся в сталинские времена и разрушенной лишь к самому концу минувшего столетия. И тем не менее серьезный историко-экономический анализ позволяет обнаружить множество общих черт. Причем в принципиальнейших вопросах.

Так, в частности, во Франции XVIII века государство жестко регламентировало всю хлебную торговлю. А ведь если вспомнить, какое значение для жизни людей имел тогда хлеб, можно фактически констатировать, что это администрирование пронзало сердцевину всей хозяйственной системы. Относительно свободный рынок был явлением маргинальным.

Деятель Просвещения

В 1774 г. систему регламентации хлебной торговли попытался разрушить назначенный генеральным контролером финансов Франции Анн Робер Жак Тюрго, барон де л'Ольн — крупный ученый-экономист и талантливый государственный деятель. Наверное, именно он может считаться первым реформатором либерального толка в мировой истории. Людвиг Эрхард, Лешек Бальцерович, Вацлав Клаус, Егор Гайдар и многие другие экономисты, сочетавшие науку и практику реформирования, должны числиться его последователями. Более того, реформы Тюрго не только предшествовали всем другим либеральным реформам в мире, но и на два года опередили выход в свет знаменитого «Богатства народов» Адама Смита — теоретической основы либерального мировоззрения.

Тюрго вполне может быть отнесен к числу деятелей Просвещения, точнее, к их экономическому крылу—так называемым физиократам. Однако в отличие от большинства физиократов он не только писал статьи для энциклопедии Дидро и д'Аламбера, не только создавал научные трактаты, но в основном проявлял себя на административном поприще.

Тюрго появился на свет в 1727 г. в знатной и обеспеченной, хотя не слишком богатой нормандской семье. Впрочем, как младший сын своего отца, он не мог претендовать на фамильное достояние и должен был посвятить себя какой-либо службе. Поначалу предполагалось, что он по окончании Сорбонны станет священником. Тюрго действительно получил сан и некоторое время фигурировал как аббат де Брюкур. Но постепенно юный аббат пересмотрел старые взгляды и решил избрать себе иное поприще.

В течение нескольких лет он оставался в университете, где выступал со своими первыми научными трудами, в которых чувствовалось влияние Джона Локка. Однако Тюрго с самого начала был ориентирован не столько на философию, сколько на практические экономические вопросы. В частности, уже в 22 года он проанализировал знаменитый кредитный эксперимент Джона Ло и показал, к каким последствиям должен приводить выпуск большого количества бумажных денег. Тюрго пришел к выводу, что спасти бюджет при помощи денежной накачки невозможно, а потому надо иметь эффективно работающую экономику.

В 50-х гг. он познакомился с энциклопедистами и стал своим человеком в интеллектуальных салонах. Однако интеллектуальная атмосфера, которая, казалось бы, должна полностью захватывать такого человека, как Тюрго, окутывала его на самом деле лишь в свободное время. Уже в 1752 г. Тюрго переходит на административную работу. Все, что он напишет, будет делаться, так сказать, без отрыва от производства.

На «ручном управлении»

В 34 года Тюрго занял крупную должность интенданта, т.е. главного государственного чиновника, в провинции Лимузен и начал осуществлять свои первые преобразования. Он лично просвещал темные массы. Отдал дань даже идее распространения картофеля среди местного населения и лично поглощал этот экзотический овощ за обедом. Но главный вопрос, которым приходилось заниматься интенданту, — это, естественно, сбор земельного налога.

Тюрго полностью в духе просвещенного абсолютизма вел кропотливую работу по составлению земельного кадастра. Он собирал точные сведения о состоянии земледелия, дабы не мучить суровыми поборами налогоплательщика и определить, кто, как и сколько может реально платить в королевскую казну. Административный аппарат у либерала Тюрго начал работать как часы. Ежемесячно местные аббаты — единственные представители Просвещения в деревенской глуши — передавали в Лимож — главный город провинции — подробные сведения о доходах и убытках частных лиц, о том, кто и как пострадал от разного рода объективных обстоятельств.

В еще большей степени приходилось Тюрго заниматься «ручным управлением экономикой» в период голода, свалившегося на Францию в 1769-1770 гг. Рынок в хлебной торговле не работал, и интендант лично пытался обеспечить приток зерна в голодающую провинцию. Он организовал негоциантов и израсходовал государственные средства на закупку хлеба в нескольких портовых городах. Затем зерно из государственного фонда тщательно распределялось между голодающими. Одновременно для людей, не имеющих источника дохода, организовывались общественные работы на строительстве дорог и в благотворительных мастерских. Но по-настоящему поддержать жизнь провинции с помощью такого рода мер было практически невозможно, в чем интендант постепенно и убедился.

Тюрго пришел в отчаяние. Он стонал под тяжестью взятого на себя бремени, жаловался генеральному контролеру финансов на непосильность работы, но тем не менее тянул воз и даже отказался от предложенного ему повышения — перевода интендантом в Лион, второй по величине город страны. Постепенно вызрело убеждение: наладить работу администрации можно лишь в том случае, когда в стране действуют более либеральные принципы хозяйствования. Интендант начал писать из Лиможа в Париж докладные записки.

Прежде всего Тюрго обосновывал необходимость отмены ограничений, существующих в хлебной торговле. Он подготовил и переслал генеральному контролеру финансов проект эдикта о свободной торговле хлебом.

Но этими предложениями Тюрго не ограничился. Интендант сформулировал положение об ошибочности протекционистской политики во внешней торговле и о необходимости свободы международных хозяйственных связей. Наконец, он разработал и записку о том, что нельзя иметь нормальную кредитную систему, если государство преследует кредиторов, взимающих процент с заемщика.

Решение всех этих вопросов невозможно организовать в отдельно взятом Лимузене. Тюрго постепенно убедился в том, что реформы необходимы всей Франции. Тем не менее интендант получил возможность осуществить в своей провинции некоторые экономические эксперименты. Так, в частности, он отменил натуральные повинности по перевозке казенных грузов и ремонту дорог, заменив их на специальный налог. Второй эксперимент — предоставление возможности подданным, подлежащим рекрутской повинности, нанимать вместо себя добровольцев для службы в армии. Как в том, так и в другом случае Тюрго высвободил время и силы эффективно работающих крестьян для непосредственного производства, позволив им не отвлекаться на дорожные работы и армейскую службу.

«Место, на которое никогда не рассчитывал»

При застойном режиме Людовика XV ни наука, ни государственная деятельность не могли принести удовлетворения Тюрго. Только восшествие на престол молодого Людовика XVI и связанная с этим перетряска правительства предоставили интенданту из Лиможа внезапный шанс проявить себя как реформатора.

Быстрое выдвижение Тюрго произошло не столько благодаря его интенсивной деятельности, сколько благодаря удачному стечению обстоятельств и внезапно открывшимся личным связям. Его школьный товарищ оказался близок к фавориту молодого короля, и Тюрго вызвали из Лимузена для того, чтобы поставить на должность… морского министра. Это был внешне нелепый, но весьма эффективный в условиях административной системы ход. Тюрго вошел в состав высшей государственной администрации, получил личный доступ к королю и буквально сразу же оказался переведен на пост генерального контролера финансов, к занятию которого он фактически готовился всю жизнь.

Назначение Тюрго не означало сознательного стремления короля к либерализации экономики. Людовик хотел изменить положение дел в стране, но озабочен он был, скорее, проблемами пополнения госбюджета. Тюрго же прекрасно понимал, что перед Францией стоят экономические проблемы, далеко выходящие за рамки одной лишь фискальной сферы. Реформатор готовился действовать в крупных масштабах, однако король, который хотя и был умен, да к тому же неплохо образован, вряд ли мог взглянуть на состояние дел в стране по-настоящему широко. Он отличался работоспособностью, но не внутренней энергией.

Как отмечал биограф короля Д. Хардман, «Людовик любил физиократов, представлявших собой политическое и экономическое крыло Просвещения, не больше чем Просвещение в целом. Однако он решился сделать ставку на Тюрго (хотя и считал экономиста не более чем хорошим теоретиком), поскольку полагал, что его линия представляет собой линию реформаторского крыла королевской бюрократии, с которым он сам себя отождествлял». Но королевская бюрократия жила не теми идеями, которые были бы способны дать свободу экономике, а стремлениями все и вся поставить под свой контроль.

Таким образом, думается, что Тюрго с самого начала оказался случайным элементом в королевской администрации, человеком, которого система должна была отторгнуть. Министр сам это понимал. При первой же встрече с королем он сказал несколько льстивые, но весьма знаменательные и почти что пророческие слова: «Я должен буду бороться с Вашей врожденной добротой, с Вашим врожденным великодушием и с людьми, которые особенно Вам дороги. Меня будет бояться и ненавидеть большая часть придворных и тех, которые пользуются милостями. Мне будут приписывать все отказы; меня будут называть жестоким, потому что я говорю Вашему Величеству, что нельзя обогащать тех, кого любишь, в ущерб благосостоянию народа. Народ, которому я желаю себя посвятить, так легко обмануть: может быть, я заслужу и его ненависть теми мерами, которыми хочу его избавить от притеснений. На меня будут клеветать и, может быть, с таким правдоподобием, что я лишусь доверия Вашего Величества. Но я не боюсь потерять место, на которое никогда не рассчитывал».

Как бы ни был Тюрго скован своими опасениями относительно широкого противодействия, а также равнодушием короля к серьезным реформам, доставшийся ему пост генерального контролера давал огромную власть. Он был аналогом даже не министерского, а скорее вице-премьерского. Вся экономика страны — финансы, торговля, общественные работы — попала в ведение Тюрго.

Хотя новому генеральному контролеру не было еще и 50 лет («мальчик в розовых штанишках» по современной терминологии, введенной Александром Руцким), власть пришла к нему уже несколько поздно. Тюрго тяжело болел, с трудом ходил из-за подагры, и подобное печальное состояние здоровья, бесспорно, накладывало отпечаток на всю его деятельность, требовавшую как ни какая другая деятельность той эпохи полного сосредоточения сил.

И тем не менее планы преобразований были поистине огромными. В арсенале нового генерального контролера имелся целый комплекс реформ. Здесь были и отмена цехового строя, и ликвидация круговой поруки, существовавшей при взимании земельного налога, и создание некоего прообраза центрального банка, осуществляющего учет векселей наряду с кредитованием казны. Предлагал Тюрго и коренное изменение механизма управления провинциями, в соответствии с которым вместо назначенных из центра интендантов (в неэффективности работы которых он мог убедиться на собственном опыте), вводилась бы система ограниченного сословного самоуправления.

Осуществлял Тюрго и чисто административные преобразования, не связанные напрямую с либерализацией экономики. Прежде всего ему удалось увеличить доходы бюджета и сократить расходы, сведя дефицит к минимуму. Кроме того, он непосредственно занялся дорожным хозяйством, поглощавшим без пользы слишком много денег. Однако главным делом за время непродолжительного пребывания Тюрго на посту генерального контролера была, конечно, либерализация хлебной торговли.

Мучная война

Предшественник Тюрго — умный и прагматичный аббат Террэ, воспитанный в духе французского дирижизма, пытался решить проблемы административной системы посредством ее углубления. Он полагал, что высокие цены и диспропорции в снабжении хлебом можно устранить, если просчитать потребности каждого региона, оптимизировать на этой основе транспортные потоки и снизить таким образом издержки, одновременно увеличив размеры государственных хлебных закупок. Однако хозяйствование аббата привело к значительным убыткам казны. Красивая теория не сошлась с печальной финансовой практикой.

Становилось ясно, что никаких денег не хватит на проведение столь глобальных торговых операций. Террэ был отставлен. Но, думается, что даже если бы он смог довести свой эксперимент до конца, казнокрадство, устранить которое невозможно в столь глобальных этатистских системах, как та, которую создавал Террэ, сделало бы государственную хлебную торговлю неэффективной.

Тюрго энергично взялся за реформы совершенно иного толка. Королевским эдиктом от 13 сентября 1774 г. система регламентации хлебной торговли отменялась. Цены на зерно становились свободными.

Реформатор понимал, что вначале хлеб должен подорожать, и потому предусмотрел меры социальной защиты населения. Причем меры эти были выдержаны вполне в духе либеральных подходов XX века. Тюрго опирался на три важнейших принципа: поддерживать потребителя, а не производителя; поддерживать не всех, а лишь нуждающихся; поддерживать путем создания рабочих мест, а не посредством бюджетных субсидий. Всем этим трем принципам удовлетворяла идея создания благотворительных мастерских, в которых по-настоящему бедные люди смогли бы заработать себе на хлеб, продаваемый по рыночной цене.

Спорным в конструкции Тюрго является только одно. Государственное предпринимательство всегда заведомо менее эффективно, чем предпринимательство частное. Либерал XX века предпочел бы, наверное, общественным работам снижение налогов, стимулирующее частный сектор создавать новые рабочие места. Однако Тюрго меньше всего был теоретиком. Он ориентировался на практику тогдашней жизни. В условиях скованной цеховыми ограничениями Франции XVIII столетия налоговый стимул, скорее всего, не сработал бы. Возможно, благотворительные мастерские были единственным реальным способом решения социальных проблем. Правда, узнать о том, так ли это, мы уже не сможем. Реформы Тюрго оказались остановлены внешними обстоятельствами.

Преобразования были начаты в неурожайный год, что обострило проблему дороговизны. Весной 1775 г. во Франции разразилась так называемая «мучная война». Толпы людей громили рынки и хлебные лавки, порой разворовывая хлеб, а порой насильственно устанавливая на него «справедливые» цены. Народная «таксация» стала любопытным явлением, говорящим о том, насколько сильны во Франции того времени были идеи административного регулирования рынка.

Трудно сказать, мог ли генеральный контролер выжидать с реформами. Возможно, через год или два молодой король уже не был бы столь склонен к рискованным экономическим экспериментам. Тюрго использовал то, что через 200 с лишним лет Лешек Бальцерович назвал окном политических возможностей. Он рискнул сделать ставку на силу и, казалось бы, победил.

«Мучная война» была жестоко подавлена войсками. Реформатор подготовил новые эдикты, в том числе и об отмене цеховой системы. Считается, что Тюрго хотел качественным образом изменить не только экономику, но и всю общественную жизнь. Он стремился обеспечить религиозную терпимость, сформировать систему государственного просвещения и здравоохранения, создать систему местного самоуправления, уравнять в правах различные сословия.

Но обстановка в обществе была уже совершенно иной. Тюрго откровенно травили. Пасквилянты изображали Тюрго то злым гением Франции, то беспомощным и непрактичным философом, то марионеткой в руках «секты экономистов».

Надо сказать, что не только низы общества, но и верхи глубоко прониклись идеями дирижизма. Парламенты отдельных французских регионов, и прежде всего парижский, активно сопротивлялись отмене регламентации хлебной торговли еще до начала преобразований Тюрго. В частности, они самостоятельно налагали запреты на вывоз хлеба из региона, примерно так же, как через два с лишним столетия после этого действовали ничего не знавшие о французском опыте российские губернаторы эпохи Ельцина. Реформа столкнулась с отторжением преобразований на ментальном уровне, сказывавшемся позднее даже в ходе революции, когда, казалось бы, все традиционные перегородки уж были разрушены.

Фригийский колпак ему не подойдет

Тюрго приобрел так много врагов даже не столько из-за того, что он уже сделал, сколько из-за того, что от него ожидали впоследствии. Скорее всего, силы, имеющие влияние при дворе, не готовы были соглашаться на изменение фискальной системы, которая отрезала бы часть их доходов в пользу казны. Поэтому очень многим удобно было воспользоваться сегодняшними трудностями, случившимися в ходе либерализации хлебной торговли, для того чтобы не допустить крупных налоговых преобразований в дальнейшем.

На волне общественного отторжения реформ пришла к Тюрго высочайшая опала. Слабая власть шла на поводу у общественных настроений. Если в начале своего царствования Людовик говорил: «Только мы двое любим народ — я и Тюрго», то впоследствии, когда плодовитый на идеи генеральный контролер приносил ему очередной проект преобразований, монарх со скучающим видом замечал: «Опять мемуар?». В конечном счете король потерял интерес к деятельности Тюрго и в 1776 г. отправил его в отставку.

На данное решение самым непосредственным образом повлияли придворные интриги. Во-первых, «доброжелатели» показали королю подложные письма, в которых Тюрго якобы непочтительно отзывался о нем самом и Марии Антуанетте. Во-вторых, соответствующим образом интерпретировали наличие дефицита в бюджете, сверстанном Тюрго. На самом же деле этот дефицит возник из-за того, что генеральный контролер был чересчур честным и включил в расходы один старый долг, который необходимо было срочно погасить. Вскоре после ухода Тюрго огромный дефицит стал в бюджете нормой.

Почти все крупные реформы были аннулированы. Покидая свой пост, генеральный контролер заметил Людовику: «Я желаю, чтобы время меня не оправдало и чтобы Ваше царствование было спокойным». Больной и измученный неудачами Тюрго скончался в 1781 г. в возрасте 54 лет.

Как отмечает историк Е. Кожокин, «экономист и администратор в гораздо большей степени, чем политик, Тюрго мало занимался расчетами, какую оппозицию может вызвать та или иная предлагаемая им реформа, к тому же он слишком уповал на возможности убеждения. Ему казалось, что всех можно убедить и все можно объяснить. Лишь бы то, что ты доказываешь, было разумным и истинным. В просветительских иллюзиях заключались сила и слабость Тюрго и многих других энциклопедистов».

Общество, несмотря на формально значительный интерес к идеям Просвещения, не готово было принять то, что действительно было разумно и истинно. «Думаете, у Вас любовь к общественному благу, — говорил после отставки Тюрго его соратник Кретьен де Мальзерб. — Да у Вас помешательство на этой почве, только безумный мог надеяться осуществить все, что Вы задумали…»

После смерти Тюрго практически все стали его любить. Сегодня это одна из самых почитаемых фигур в истории мировой экономической политики и экономической мысли. Все авторы отмечают его высокие человеческие качества и крайне редко за что-либо критикуют.

Тюрго даже попытались тесно связать в духовном плане с разразившейся через 18 лет после его смерти революцией: мол, на должность генерального контролера он был поставлен по воле народа. Однако, как заметил выдающийся экономист Йозеф Шумпетер, «точнее было бы сказать, что Тюрго был возведен на министерский пост королем, а свергнут народом (хотя эта правда также была бы неполной)… Фригийский колпак не подойдет Тюрго». Реформатор ни в коей мере не отражал волю и взгляды народа. Он, напротив, как мог воевал с ним в прямом и в переносном смысле, пытаясь обеспечить преобразования, необходимость которых широкие массы совершенно не способны были в то время осознать.

АДАМ СМИТ И УИЛЬЯМ ПИТТ.

ВЛАСТЬ НЕВИДИМОЙ РУКИ

Адам Смит и Уильям Питт

Как-то раз в Лондоне пожилой университетский профессор Адам Смит приехал в дом одного знатного человека. В гостиной уже находилось много народу. При появлении Смита все встали, не исключая даже самого премьер-министра Уильяма Питта-младшего. Профессор поднял руку и сказал: «Прошу садиться, господа». На это Питт ответил: «Только после Вас, доктор. Мы все здесь Ваши ученики».

Жертва Аустерлица

Возможно, это легенда. Недостоверно известно, что через пять лет после описанных выше событий, когда Смит уже покоился в могиле, Питт вспоминал в парламенте того, чьи «обширные знания и философский подход» позволяли находить «наилучшее разрешение любого вопроса, связанного с историей торговли или с политэкономическими системами».

Питт-младший (сын известного политика середины XVIII века) был первым европейским министром, признавшим, что лучшей гарантией международного мира являются свобода и расширение товарооборота между нациями. В 1783 г., когда ему было лишь 24 года, Питт стал премьером и канцлером казначейства (т.е. министром финансов). Этот блестящий молодой человек смог доказать, что действительно является учеником Адама Смита, книгу которого прочитал еще на студенческой скамье в Кембридже.

Уже через четыре года после прихода к власти Питт заключил договор о свободной торговле с Францией, а затем снизил все таможенные пошлины, чтобы пресечь контрабанду. Для сбалансирования бюджета премьер активно сокращал расходы. А в политике отметился тем, что фактически ввел в Англии свободу слова.

Высокий, худощавый, неизменно серьезный, с повелительным взглядом и резкими чертами лица, на котором лишь ближайшие друзья видели подобие улыбки, Питт отличался холодностью в обращении с людьми и отталкивающими манерами. Политика была для него всем. Он умер, не дожив даже до 50, но практически всю свою жизнь стоял во главе правительства. Возможно, идеи Адама Смита восторжествовали бы уже при Питте, но война с Наполеоном разрушила как международную торговлю, так и финансы.

Премьер долго не хотел идти на конфликт с Францией, поскольку конфронтация разрушала всю его стратегию. Он из последних сил сдерживал антифранцузские настроения сограждан. Но постепенно пришлось втянуться в войну, отказавшись и от сбалансированного бюджета, и от свободной торговли.

Аустерлица Питт не пережил. Власть Наполеона над миром делала всю его жизнь бессмысленной. Перед смертью премьер приказал снять со стены карту Европы: «Через 10 лет она не понадобится».

Богатств он не нажил. Хоронить этого приверженца свободного рынка пришлось за общественный счет.

В тени Карла Маркса

Но вернемся к нашему главному герою. Смит занимает в истории особое место. Он — не просто ученый, но прежде всего реформатор. Один из тех, кто существенным образом изменил весь процесс экономического развития.

Преобразования в конце XVIII-XIX века четко делятся на те, которые были произведены «до Адама», и те, что возникли под влиянием его главной книги «Исследования о природе и причинах богатства народов» (или проще — «Богатства народов»). В отличие, скажем, от Иосифа II Габсбурга и Наполеона Бонапарта интеллектуалы, читавшие Смита, были основательнее подкованы и более последовательны в своих либеральных начинаниях.

В СССР у Адама Смита была сложная судьба. Он был у нас известен, пожалуй, больше, нежели в любой другой стране мира. Возможно, только в его родной Шотландии значение Смита было сопоставимо с тем, которое придавал ему советский официоз. У нас, однако, «смитианство» шло не от души народной, а от определенных разделов «единственно верного учения».

Карл Маркс строил свою концепцию во многом на воззрениях Смита, признавая и даже подчеркивая огромное значение шотландского мыслителя. Ленин назвал английскую политэкономию одним из трех источников марксизма. Соответственно у нас в эпоху доминирования марксизма каждый студент, изучавший в обязательном порядке историю КПСС, должен был знать имя основоположника. Дальше имени, правда, никто не двигался, поскольку интеллектуальные конструкции плохо увязывались с хозяйственными проблемами.

Шотландский мыслитель был нам скучен и непонятен. В марксизме Смит оказался представлен просто как предшественник Маркса, а потому с падением кумира должен был неизбежно пасть и один из тех, на чью спину сей кумир опирался. В пореформенный период его стали забывать, хотя по логике вещей именно на волне рыночных преобразований нам следовало бы вспомнить, что все мы «происходим от Адама». Ведь истинное значение этого профессора состоит совсем не в том, что его книгу перелопатил Маркс. Смит изменил воззрения целого поколения европейцев на то, какую роль играет в нашей жизни рынок.

До выхода в свет «Богатства народов» экономика играла в жизни европейцев весьма своеобразную роль. Мы сегодня привыкли уже к тому, что государство должно заботиться о развитии хозяйства. А хозяйство это существует для удовлетворения потребностей человека. Человек же есть некая самоценность. Но в XVI-XVIII веках логика вещей была совершенно иной: человек существовал для того, чтобы функционировало хозяйство; хозяйство должно было давать максимально возможные поступления в казну; казна расходовалась ради укрепления державного величия; держава же представляла собой самоценность.

Подобная логика определяла смысл экономической политики. Она предполагала, естественно, что хозяйство должно активно развиваться, но не ради максимизации народного потребления (на которое монархи плевать хотели с высоты своих Тауэров и Бастилии), а ради накопления денег. Так называемое учение меркантилизма советовало не выпускать деньги из страны, но продавать побольше товаров ради увеличения золотого запаса. Бессмысленное с нашей современной точки зрения накопительство в глазах человека той эпохи, напротив, было делом чрезвычайно важным: ведь золото — это оружие и провиант для армии, увеличение числа наемников, а в конечном счете расширение государственных границ.

До тех пор пока простой человек не заявлял о себе, о своих потребностях и о своем намерении жить полнокровной жизнью, меркантилистская политика представлялась власть имущим абсолютно естественной. Но времена сменились, идеи Просвещения стали распространяться во все более широких кругах, заговорило о своих правах третье сословие… и понадобилась принципиально иная теория. Теория, способная объяснить,

Как государство богатеет, И чем живет, И почему Не нужно золота ему, Когда простой продукт имеет.

Именно так Пушкин изложил то главное, что вынес Евгений Онегин из чтения Адама Смита. И надо сказать, русский поэт оказался чрезвычайно точен в кратком пересказе концепции шотландского мыслителя. За тем простым фактом, что теперь «не нужно золота», лежит целая смена эпох.

Пожалуй, можно сказать, что открытие границ нового мира было связано, прежде всего, с тремя именами — Жан-Жак Руссо, Иммануил Кант и Адам Смит. Но у последнего из этой «могучей кучки» имелась еще и особая роль. Он размышлял не столько о звездном небе над нами и внутреннем мире внутри нас, сколько о мире товаров и производств, о мире спроса и предложения. А потому имя Смита стоит у истоков не только нового интеллектуального течения европейской мысли, но и у истоков великих экономических преобразований.

Если попытаться выразить одним словом то новое, что прочно вошло в европейскую жизнь благодаря Адаму Смиту, то это, бесспорно, будет слово «фритредерство». От «free trade» — свободная торговля. Благодаря чтению книги великого шотландца люди стали привыкать к мысли, что правительства не должны ограничивать рыночные связи между государствами.

«Апологет дикого капитализма»

Адам Смит родился в 1723 г., т.е. он был на четыре года старше Тюрго, что фактически означало принадлежность обоих мыслителей к одному поколению. К поколению, отчетливо видевшему, что меркантилизм перестает работать.

В детстве Адам жил в небольшом шотландском городке Керколди близ Эдинбурга. Затем несколько лет учился в Глазговском университете. Рос слабым, болезненным и чрезвычайно рассеянным. С ранних лет был склонен к уединенным размышлениям. Мог глубоко задуматься средь шумной компании или начать вдруг говорить с самим собой, забыв об окружающих. На улице его порой принимали за сумасшедшего. Как-то раз, будучи уже известным человеком, он умудрился даже на званном обеде порассуждать вслух о недостатках виновника торжества.

Вообще о злоключениях Смита можно рассказывать анекдоты. Однажды он свалился по неосторожности в чан для дубления кожи. Другой раз за чаем клал сахар себе в стакан ложка за ложкой, чуть не опорожнив всю сахарницу.

Словом, при таком характере речь уже не могла идти о какой-либо государственной деятельности. Как интеллектуал Смит сильно отличался от практичного Тюрго. Рассеянного студента ждала не реформаторская, а профессорская карьера.

После Глазго он еще учился в Оксфорде. Часто болел, тосковал по дому, по маме, с которой потом уже не расставался практически всю жизнь, поскольку так и не обзавелся собственной семьей. Смит прочитывал множество книг и специализировался на нравственной философии. От бизнеса и вообще от какой-либо практической деятельности будущий «апологет свободного предпринимательства и основоположник дикого капитализма» (как назвали бы его, наверное, сегодняшние российские этатисты) был чрезвычайно далек. Первый свой цикл лекций он посвятил истории английской литературы. А первая его книга, вышедшая в свет в 1759 г., называлась «Теория нравственных чувств».

Тот, кто полагает, будто любой сторонник свободной рыночной экономики обязательно должен исходить в своих воззрениях из приоритета корысти как главного человеческого свойства, а также из личной жажды обогащения, ничего не поймет в жизни Адама Смита. Да и вообще вряд ли способен будет разобраться в том, каким образом Европа пришла к либерализму. Потому что либерализм этот проистекает не из стремления к наживе, а из стремления к свободе. Свободе мыслить, чувствовать, выражать свое мнение. А также, естественно, свободе действовать. В том числе свободно, без ограничений производить и торговать.

Для интеллектуала, как правило, свобода предпринимательства стоит в списке свобод на последнем месте. Неудивительно, что Смит долгое время испытывал интерес в основном к этическим проблемам. Но для любого серьезного ученого на первый план рано или поздно должна выходить не столько проблематика, порождаемая особенностями его личности, сколько проблематика, формируемая запросами времени, спецификой эпохи.

А эпоха Смита — особенно в Англии — была эпохой гениальных технических изобретений, активного первоначального накопления капитала и быстрого хозяйственного развития. Неудивительно, что профессор нравственной философии (каковым он стал де-юре, заняв кафедру в Глазговском университете) постепенно трансформировался де-факто в профессора политической экономии.

Смит начал работать в Глазго в 1751 г. Рядом с ним трудился Джеймс Уатт — изобретатель той самой паровой машины, которая создала принципиально новую основу для работы промышленности. Машина впервые была сделана в 1776 г. — как раз в тот год, когда вышло в свет «Богатство народов».

Одновременно осуществлялись и другие усовершенствования. Манчестер превратился в промышленную столицу Англии как раз в те четверть века, что прошли между началом профессорской деятельности Смита и изданием его главной книги. Неудивительно, что лекции Смита по нравственной философии постепенно (как свидетельствуют сохранившиеся конспекты одного из студентов) превратились в лекции по социологии и политической экономии.

Читал он их неровно. Всходя на кафедру, поначалу терялся, робел, что-то бормотал себе под нос. Но понемногу расходился и заражал аудиторию своим интеллектуальным напором. Смит не ораторствовал, но и не бубнил по учебнику, как было принято в те годы в Оксфорде. Он, скорее, рассуждал, импровизировал, вел за собой слушателей. Мышление было главным делом всей его жизни. «Это, казалось, был не человек с обыкновенной плотью и кровью, — писал один из биографов Смита, — а ходячая лаборатория, в которой неустанно перерабатывалась великим гением мысли масса сырого материала, доставленного со всех полей обширного человеческого опыта».

Памятник безвестному «олигарху»

Но вряд ли все же профессор из далекого, провинциального Глазго смог бы стать настоящим лидером экономической мысли столетия, если бы не годичное пребывание в Париже — центре интеллектуального движения Европы. Там Смит познакомился с Тюрго, который, несмотря на относительную молодость, уже занимал крупный административный пост. Там Смит посиживал на интеллектуальных тусовках физиократов — законодателей мод в области экономической теории.

Сидел он обычно тихо, больше молчал, как и подобает скромному провинциалу, плохо знающему к тому же разговорный французский язык. На ус, тем не менее, наматывал все то, что удавалось услышать. Физиократы в нем видели обыкновенного, хотя и весьма здравомыслящего человека. Но не более того.

В Париж Адам Смит попал как воспитатель одного юного аристократа. Работа на «олигарха», как часто бывает, оказалась доходнее, нежели работа на общество. Не менее важным, чем накопление интеллектуального капитала, стало для профессора накопление капитала денежного. Быстренько обучив своего воспитанника, он получил право на пожизненную пенсию, позволившую ему уже не возвращаться в Глазго. Смит уединился в своем родном Керколди и целых шесть лет полностью посвятил работе над главной книгой.

Кто знает, имелось бы сегодня в интеллектуальном багаже человечества «Богатство народов», если бы не забытый ныне «олигарх», спонсировавший работу малоизвестного на тот момент профессора? Вместо того чтоб растрачивать драгоценные силы на туповатых студиозусов, Смит в самом расцвете лет — в 44 года — обрел возможность полностью сосредоточиться на науке.

Наука эта, правда, его сожрала. Одиночество, однообразие жизни и упорный труд окончательно подорвали за шесть проведенных в Керколди лет и без того слабое здоровье. Жизнелюбивый Дэвид Юм — старший друг и великий шотландский мыслитель — пытался вытащить Смита из одиночества, но безуспешно. Даже в переписке тот не отличался аккуратностью, что для эпохи эпистолярного общения было совсем необычно. Позднее неунывающий Юм на своем смертном одре сострил по этому поводу, попросив Смита ответить на свое письмо поскорее, поскольку «состояние здоровья не позволяет ждать месяцами».

Впрочем, цель, пусть даже ценой здоровья, в основном оказалась достигнута. Еще три года, проведенных в Лондоне, были потрачены на доработку рукописи — и вот она вышла в свет, став одной из самых известных книг в истории экономической науки. А также став своеобразным памятником тому «олигарху», у которого хватило ума поддержать изыскания профессора.

В «Богатстве народов» Смит выступает за предоставление как бизнесу, так и наемным работникам максимума свобод, а также за отмену всяческой регламентации внутри страны и во внешней торговле. Но главное, пожалуй, чем запомнился сей труд, так это разработкой принципа так называемой невидимой руки.

Смит обосновывает невмешательство в экономику тем, что каждый человек, стремясь в своей будничной деятельности к личному и порой даже корыстному результату, силой естественного хода вещей (т.е. как бы силой невидимой руки) направляется к цели, не имеющей ничего общего с его исходными намерениями. И благодаря этому мир обустраивается более-менее прилично.

Так, например, бизнесмен стремится к получению прибыли, но для того, чтобы наживаться, он вынужден производить товары, пользующиеся спросом населения. Бизнесмен хотел бы, наверное, производить меньше, а получать больше, но рыночная конкуренция не дает ему «сачковать», заставляя постоянно стремиться к повышению эффективности и к учету развивающихся запросов потребителей.

Таким образом, получается, что невмешательство государства в экономику дает возможность невидимой руке обеспечить выгодное для всех регулирование, тогда как вмешательство может, наоборот, привести к печальным результатам, поскольку нарушит равновесие и создаст (вольно или невольно) преференции для отдельных конкурентов. «Мне ни разу не приходилось слышать, — писал Смит — чтобы много хорошего было сделано теми, которые создавали вид, будто они ведут торговлю ради блага общества».

Эффективность невидимой руки впоследствии была доказана мировой историей. Но сочетается ли эта «эгоистическая» концепция Смита с моральными принципами? Ответ на этот вопрос содержится в «Теории нравственных чувств».

Нельзя требовать от человека слишком многого. Он должен отвечать за себя, за свою семью. По возможности — за друзей и отчизну. За благоденствие вселенной отвечает Бог, пути которого неисповедимы. Мы все ему служим, как служат солдаты генералу, способному видеть помимо ужаса смерти отдельного бойца еще и общую картину сражения. И если суждено нам вдруг претерпеть невзгоды, покоряться судьбе следует со смирением.

Таможенный фритредер

В год выхода великой книги Смита скончался Юм. Перед смертью он успел прочесть «Богатство народов» и дал ему восторженную оценку. А в самый последний свой миг попросил младшего друга обеспечить издание своей последней рукописи. Но тот стал мяться, темнить. Практически отказал. Смиту не хотелось ссориться с церковью, которую вольнодумец Юм серьезно задевал.

После издания «Богатства народов» Смит прожил еще 14 лет (последние четыре — в состоянии тяжелой болезни). За это время он так ничего больше и не смог создать, хотя намеревался написать труд по всеобщей истории культуры и науки. Но, видимо, полувековой юбилей стал для потерявшего здоровье профессора своеобразным рубежом, отделяющим творческую жизнь от творческой смерти. На практике оставшиеся еще у него небольшие силы Смит прикладывал лишь к работе над новыми изданиями и переводами своей главной книги. От более амбициозных проектов пришлось отказаться.

Материально ученый был теперь прекрасно обеспечен, благодаря высокодоходной синекуре по таможенному ведомству в Эдинбурге. Есть, видимо, некая ирония судьбы в том, что на безбедную старость главный фритредер мира зарабатывал сбором пошлин и ловлей контрабандистов.

В благополучного, самоуверенного чиновника он, правда, так и не превратился. Много тратил на благотворительность. По-прежнему был задумчив и рассеян, по-прежнему разговаривал на улице с самим собой о чем-то недоступном простым смертным, не способным узреть за унылой суетой наших будней действия великой и могучей невидимой руки.

Впрочем, когда с момента издания «Богатства народов» прошло около четверти века, невидимая рука вошла в европейскую моду. Переводы книги появлялись по всей Европе один за другим. «В кругу знаний, необходимых для гувернантки, — отмечала современница, — политическая экономия заменила обычные дисциплины, и синие чулки стали считать за признак хорошего тона устраивать большие дискуссии по сему предмету».

А в самой Англии в это время расцвел талант Дэвида Рикардо — продолжателя дела Адама Смита. Это был уже совершенно иной тип либерала. Семьянин и многодетный отец, чрезвычайно далекий от университетского мира бизнесмен, успешный биржевой игрок, накопивший к концу свой жизни огромное по тем временам состояние — 1 млн. фунтов.

Впрочем, что, наверное, сближало его с шотландским профессором, так это потребность в свободе, доминирующая даже над деловыми интересами. В 21 год еврей Рикардо женился против воли семьи на христианке, был изгнан из иудейской общины и лишился возможности опираться на отцовский бизнес. Дальнейший жизненный успех этого либерала был успехом сэлфмэйдмена.

Образование его было исключительно практическим. Экономические познания Рикардо приобретал в процессе ведения семейного бизнеса, а «Богатство народов» обнаружил, по собственным словам, совершенно случайно — на отдыхе при визите в публичную библиотеку. Вскоре после этого Рикардо сам занялся теоретическими изысканиями, сблизился с кругом ведущих экономистов того времени и, наконец, издал собственную книгу.

С этого момента прошло еще примерно четверть века, и фритредерство победило. Сначала в Англии, а чуть позже на континенте. Победило — как, видимо, казалось в тот момент — однозначно и навсегда. Однако в 70-х гг. XIX века, когда либералы отмечали столетие выхода в свет великой книги, мир вдруг оказался совершенно иным. Таможенные барьеры и монополии стали вновь отвоевывать жизненное пространство у свободы.

А Смит в это время покоился на эдинбургском кладбище под холмом, вершину которого занимала могила Юма.

АЛЕКСАНДР ГАМИЛЬТОН.

ОТЕЦ ДОЛЛАРА

В середине лета 1804 г. в уединенном месте близ Нью-Йорка, прямо на берегу Гудзона встретились полковник Аарон Бэрр и генерал Александр Гамильтон. Встретились для решающего и окончательного выяснения отношений с помощью пистолетов. Думается, что во всей мировой истории дуэлей не было схватки столь высокопоставленных соперников. Стрелялись ни много ни мало действующий вице-президент Соединенных Штатов и бывший министр финансов в правительстве Джорджа Вашингтона.

* * *

После того как прозвучала команда, Бэрр поднял пистолет, но Гамильтон намеренно медлил. Потом, когда прочли его предсмертную записку, выяснилось, что медлительность сия не была случайной. «Мои религиозные и моральные принципы, — писал министр — решительно против практики дуэлей. Вынужденное пролитие крови человеческого существа в частном поединке, запрещенном законом, причинит мне боль… Если Господу будет угодно предоставить мне такую возможность, я выстрелю в сторону первый раз и, думаю, даже второй».

Но он так и не нажал на курок. Ни разу. После первого же выстрела Бэрра Гамильтон упал. На следующий день его не стало.

Прямое попадание

Умирающему Гамильтону не исполнилось еще и пятидесяти. Но в тот момент для Америки эта потеря уже ничего не значила. Эпоха Гамильтона прошла. Или, точнее, прошел тот период, когда он мог воздействовать на эпоху. Теперь, при президенте Томасе Джефферсоне, этому человеку оставалось лишь вести частную жизнь. Его ненавидел Бэрр, его опасался Джефферсон, его больше не поддерживал Джеймс Мэдисон, которому суждено было стать следующим главой Соединенных Штатов. Да и для бывшего президента Джона Адамса Гамильтон оставался постоянной головной болью.

Невозможно было вернуть то время, когда он чуть ли не заправлял всеми правительственными делами, тонко воздействуя на Вашингтона и проводя в жизнь свой радикальный курс. Никто теперь не дал бы ему порулить. А сам Гамильтон стать президентом был неспособен. Во-первых, потому, что родился вне территории Соединенных Штатов. А во-вторых, потому, что будь он даже уроженцем своего любимого Нью-Йорка, американцы все равно бы такого не избрали. Не выносит таких народ. Да и Гамильтон, надо признать, отвечал народу взаимностью. И это несмотря на то, что вышел он именно из самых настоящих низов общества.

Американская революция создала любопытный парадокс. Наиболее демократичные демократы были рабовладельцами, и революционный характер их государственной деятельности преспокойно сочетался с патриархальным бытом их поместий. А вот Гамильтон, имеющий репутацию защитника богатеев, с детства не имел за душой практически ни гроша.

Родился он в Вест-Индии в 1755 г. (по другим данным — в 1757 г.). Отец сбежал из семьи, когда Александр был еще маленьким. Мать же вскоре умерла. Кстати, повенчаны они не были, что позволило впоследствии президенту Адамсу грубо прохаживаться относительно происхождения бастарда Гамильтона.

Впрочем, по-настоящему важным было не происхождение, а то, что с 13 лет Александр заботился о себе сам, поступив на службу в крупный торговый дом. В 16 он уже замещал хозяина, пока тот уезжал на три месяца в Нью-Йорк. Что значит вести бизнес — Гамильтон испытал на собственной шкуре.

Парень не только работал, но и много читал. Как говорится, подавал серьезные надежды. А потому в 17 лет был отправлен на учебу в Нью-Йорк, благо люди добрые скинулись ради того, чтобы вывести его в люди.

Из книг он поначалу налегал на Макиавелли. Возможно, потому, что, вращаясь в истинно народной среде, знал цену людишкам и догадывался о том, как следует ими манипулировать. Позднее в колледже (будущем знаменитом Колумбийском университете) Александр взялся за других политических мыслителей, но закончить образование так и не успел. Пришла революция. Североамериканские колонии надумали воевать с британской короной, и Гамильтон, естественно, не мог оставаться в стороне. В 21 год он уже в чине капитана командует ротой.

Первый бой вышел для него не вполне удачным. Обстреляв из пушек британские корабли, капитан обнаружил, что одно из его орудий тут же взорвалось, тогда как вражеская флотилия осталась невредимой. Возможно, тогда он впервые задумался о том, что не может быть хорошей войны при плохой промышленности.

Зато один из последующих боев вышел на славу. Прямым попаданием он разрушил стену в Принстоне. И особое удовольствие доставило ему, по-видимому, не столько то, что за стеной этой сидели англичане, сколько падение колледжа, в который ранее его не приняли на учебу.

А затем было еще более прямое попадание. И не во врага, а в большую политику. К 22 годам подполковник Гамильтон стал адъютантом главнокомандующего — генерала Вашингтона. Это знакомство изменило всю его жизнь. Конечно, энергичный молодой человек взошел бы на вершины и без всякой протекции, но масштабы его последующего влияния на американскую политику наверняка оказались бы меньше, не обладай он доверием со стороны первого президента.

Не стоит и континентального доллара

Пока на фронте дела склонялись более-менее в пользу восставших колоний, экономическое положение Северной Америки становилось все хуже и хуже. Воевать было не на что, и лавина бумажных денег, с помощью которых отцы-основатели вынуждены были содержать армию, породила катастрофическую инфляцию. Хозяйственная система пока еще даже не созданной страны оказалась практически полностью разрушена.

Колонии, в которых полноценных металлических монет издавна не хватало, получили опыт бумажно-денежного обращения даже раньше, чем европейские государства. Уже перед войной более трети (а по другим данным — более двух третей) находящихся в обращении средств платежа приходилось на бумажные деньги. Когда же пробил грозный час, выяснилось, что не существует другого способа выживания, кроме как еще больше подналечь на эмиссию.

Централизованного налогообложения не имелось, и отдельные штаты не стремились предоставлять это право какой бы то ни было верховной власти. Поначалу они собирались вести войну в складчину, но не справились со своими обязательствами, поскольку не готовы были повышать налоги. Какие-то суммы, правда, удалось позаимствовать, а какие-то — выручить от продажи земель лоялистов (т.е. тех, кто оставался лоялен британской короне). Но все равно основная нагрузка пришлась на печатание бумажек — так называемых континентальных долларов, запущенных в оборот с 1775 г. Более того, помимо центра отдельные штаты вскоре также приналегли на эмиссию, что окончательно развалило денежную систему.

В народе появилась поговорка: «Не стоит и континентального доллара», соответствующая нашей русской: «Не стоит и ломаного гроша». За шесть лет такого денежного обращения 100 долларов превратились по рыночному курсу в 70 центов серебром. В мае 1781 г. континентальные доллары вышли из оборота, но новые бумажные купюры обесценились точно так же. А когда в 1782 г. прекратились выплаты процентов по облигациям государственного займа, они фактически тоже превратились в обычные, ничем не обеспеченные бумажки. В целом денежная масса возросла по сравнению с довоенным периодом в 20 раз.

Когда на обесценивающиеся деньги ничего нельзя купить, появляется желание вводить фиксированные цены, запрещать экспорт продукции и т.д. Америка прошла через все это, но такого рода попытки лишь усугубляли положение. «Наши соотечественники щедро наделены глупостью ослов и вялостью овец», — заметил как-то раз «друг народа» Александр Гамильтон.

Заметил он это не случайно, поскольку активно размышлял над создавшимся положением и приходил к выводу о том, что при такой демократии страну ожидает нищета. Сохранение самостоятельности штатов в вопросах денежной эмиссии и отсутствие у центра прав на взимание налогов порождают в экономике хаос. А, кроме того, отдельные штаты даже облагают товары соседей пошлинами, что подрывает конкурентоспособность. Глядя на все это, Гамильтон сформировался как убежденный федералист, стремящийся наделить центр максимально возможной властью. Шаткой конфедерации штатов он абсолютно не принимал.

И еще один важный момент отличал его от многих других деятелей революции. В ходе предстоящих реформ никак нельзя было ущемлять богатую, предприимчивую часть общества, поскольку именно с ней Гамильтон связывал будущий успех американской экономики.

Таким образом, на повестке дня стояла сложнейшая задача. Американскому реформатору в отличие, скажем, от француза Тюрго предстояло не ограничивать деятельность государства в экономике, а фактически создавать это самое государство с нуля, поскольку без правильно организованной денежной эмиссии и эффективно функционирующей налоговой системы никакое хозяйство (по крайней мере, со времен промышленной революции XVIII столетия) развиваться не может.

«Великий человек, но не великий американец»

Столь парадоксальным образом охарактеризовал Гамильтона более чем через сто лет после его смерти президент Вудро Вильсон. И вправду Гамильтон всеми силами боролся за то, что считал важным для государства, в значительной мере пренебрегая при этом демократическими началами, столь близкими сердцу американских отцов-основателей.

Армию он покинул прямо-таки курьезным образом. Как-то раз главнокомандующий ждал своего адъютанта. А тот в это время трепался с приятелем — маркизом Лафайетом. Когда Гамильтон все же добрался до кабинета Вашингтона, тот сделал ему замечание. На что сразу последовало прошение об отставке. На «гражданке» отставник занялся юридической практикой. Но не испортил при этом отношений со своим бывшим шефом.

А вот с гражданскими лицами — постепенно испортил. Гамильтон предлагал ограничивать демократию всеми возможными способами. Он не был монархистом, как порой про него говорили, но с большой симпатией смотрел на британскую систему власти, где чернь не имела возможности влиять на принятие решений. Механизм больших имущественных цензов и ступенчатость выборов президента, а также сената должны были, с его точки зрения, сконцентрировать демократическую власть в руках одной лишь ответственной части общества.

Другие отцы-основатели американского государства смотрели на демократию с гораздо большей симпатией. Поэтому они (особенно Джефферсон) по сей день являются символами этой страны, столь любящей акцентировать внимание на мифологических сюжетах своего прошлого. Из Гамильтона правильный отец-основатель не вышел. Зато вышел отец доллара. Это свое любимое дитя он холил, лелеял, оберегал от всяческих покушений со стороны и усиленно подкармливал ради быстрого роста.

Если быть точным, то стабильный доллар родил все же не Гамильтон, а Роберт Моррис. Инфляция в основном была приостановлена им еще до вхождения Гамильтона в министерскую должность. Моррис жестко сокращал общественные расходы, но имел при этом слабость энергично повышать собственные доходы. По сей причине славы великого государственного деятеля он не снискал.

Тем не менее Континентальный конгресс в 1786 г. основал новую денежную систему на базе успехов стабилизационной политики Морриса. Впрочем, система эта не могла бы стать по-настоящему прочной без тех мер, на которых настаивал Гамильтон, будучи еще простым депутатом от Нью-Йорка. И тем более без тех мер, которые он стал с 1789 г. осуществлять как министр. Поэтому не случайно в 1792 г., т.е. именно при Гамильтоне, был принят так называемый Coinage Act, в соответствии с которым именно доллар становился основной денежной единицей Соединенных Штатов.

Первое, на чем 35-летний министр настоял ради достижения стабильности экономики, это на том, чтобы весь накопленный в ходе войны государственный долг был признан и оплачивался государством с помощью стабильных, не обесценивающихся денег. Отвергнуты были как вариант экспроприации ценных бумаг, накопленных спекулянтами, так и вариант оплаты государственных обязательств очередными свеженапечатанными и быстро обесценивающимися бумажками.

Источник средств для погашения долга Гамильтон видел в федеральной системе налогообложения, право на которую постепенно «выбивалось» у штатов. В основу такой системы были положены таможенные пошлины и акциз на спиртное.

Последнего, казалось, свободолюбивый американский фермер никогда не перенесет. Но как только в одном из штатов возникли волнения, на их подавление была пущена мощная вооруженная сила. «Виски бойс» быстро разбежались, и над «победоносным» Гамильтоном, преувеличившим степень опасности, долго после этого посмеивались. Однако дело оказалось сделано — американский выпивоха с тех пор постоянно отдает часть своих денег на пополнение госбюджета.

Но все же аккумулирования средств посредством одного лишь сбора налогов было недостаточно. Второе, на чем настоял Гамильтон, — это на создании Национального банка. Хотя государство тоже вкладывало в него свои средства, но все же на четыре пятых он становился частным. Акционеры приобретали бумаги банка и формировали четыре пятых его правления.

Национальный банк становился главным центром для осуществления кредитных операций. В отличие от пустых бумажных денег, за которыми во время войны стояло лишь бессилие властей, этот центр осуществлял учет векселей и эмитировал банкноты в той мере, в какой они требовались для обеспечения хозяйственного оборота. Иначе говоря, усиливая государство, Гамильтон в то же время ограничивал его волюнтаризм, фактически ставя эмиссию не в зависимость от желаний депутатов и чиновников, а в зависимость от активности бизнеса.

«Чубайс при президенте Соединенных Штатов»

В 90-е гг. XX века у нас в России шутили, что есть такая должность «Чубайс при президенте РФ». Мол, Анатолий Чубайс уникален, неповторим и на любом занимаемом им посту он выполняет исключительно функции Чубайса, а не министра или руководителя кремлевской администрации. С определенными оговорками можно сказать, что Гамильтон при Вашингтоне был подобным Чубайсом, несмотря на формальную ограниченность своих функций одной лишь экономической сферой. Министр финансов пользовался особым доверием президента, и это какое-то время позволяло играть ему почти такую же роль, какую Уильям Питт-младший играл при короле Георге.

Одной из важнейших интриг Гамильтона стала консолидация долгов штатов в руках федерального правительства. Министр полагал, что такой подход надежно укрепит государство. Ведь все кредиторы будут теперь заинтересованы в предохранении Федерации от распада. А то с кого будет взыскивать долги?

Гамильтон решительно взялся за дело, однако некоторые штаты, находившиеся в лучшем финансовом положении, поинтересовались у него, с какой это стати Федерация должна платить за тех, кто сам не сводит концы с концами. Но справедливость экономических соображений министра уже не интересовала, если речь шла об укреплении государства. Он вступил со строптивцами в торг и пообещал южанам построить на берегах Потомака новую столицу Федерации (так возник город Вашингтон), а пенсильванцам — держать столицу в Филадельфии до тех пор, пока будет идти строительство. Так, «продав» два раза одну и ту же столицу, министр добился своего.

Постепенно желание иметь сильное государство вытесняло в сознании Гамильтона здравый смысл. Он верил во всемогущество хозяйственного центра и стремился с таким трудом аккумулируемые ресурсы пустить на широкомасштабную поддержку отечественных производителей. Протекционистская программа предполагала введение поощрительных премий для лучших предпринимателей, освобождение сырья и материалов от таможенных пошлин, запретительные тарифы для ряда иностранных товаров и т.д.

Апофеозом протекционистской программы стало создание Общества содействия полезным мануфактурам. С помощью государства ему удалось собрать значительный акционерный капитал, который предполагалось пустить на развитие промышленности. Однако руководство компании ударилось в спекуляции государственными бумагами и в конце концов обанкротилось. Гамильтон же, пытаясь спасти затею и с ней свою собственную репутацию, тратил огромные деньги на поддержание падающего курса бумаг.

Министр с его в юности еще полученным опытом частного предпринимательства полагал, что лучше других видит перспективы экономики и может ускорить ее развитие по сравнению с тем, которое определяется действием невидимой руки рынка. Ему казалось, будто он знает каждый «винтик» в огромном хозяйстве страны. Однако предусмотреть все не способен ни один, даже самый что ни на есть способный человек. Если в долгосрочной перспективе гамильтоновский курс на промышленное развитие Америки был, естественно, правильным, то в среднесрочной перспективе он себя не оправдал.

Два с лишним десятилетия непрерывных европейских войн обеспечили Соединенным Штатам процветание на поставках продовольствия. Торговля, судостроение и сельское хозяйство давали стране доход, тогда как «игры» в промышленную политику приводили к финансовым скандалам. Твердое положение доллара и американского бизнеса в целом, возникшее благодаря политике Гамильтона, стали важнейшей основной торговых успехов страны, тогда как его стремление ускорить развитие сверх объективных возможностей ничем хорошим не обернулось.

Как стать великой державой

Постепенно все больше проникая в мир бесконечных интриг, Гамильтон начал терять умеренность и в вопросах международной политики. Если раньше сильное государство было для него основой экономического процветания, то со временем хозяйственные успехи и приток поступлений в казну все чаще становились лишь средством для осуществления американской внешней экспансии.

Когда его политические противники хотели вовлечь Америку в европейские конфликты на стороне революционной Франции (под тем предлогом, что Франция во время американской революции активно содействовала борьбе колоний с английскими войсками), Гамильтон настаивал на нейтралитете и подчеркивал, что слабой стране для укрепления ее сил требуется мир. Более того, он настаивал на сближении с недавним противником — Англией, поскольку конфронтация со столь сильной в экономическом отношении державой негативно сказалась бы на американских торговых успехах.

Простым людям, недавно еще стрелявшим по английским солдатам, трудно было понять необходимость внезапной дружбы с врагом. На одном из митингов толпа закидала Гамильтона камнями, даже не пожелав выслушать его. «Они хотели вышибить Вам мозги, чтоб сравняться с Вами», — тонко охарактеризовал положение дел один из друзей побитого, хорошо разобравшийся в том, как «благодарный» народ реагирует на советы интеллектуалов.

Гамильтон не боялся идти против толпы. Но позднее, когда международный расклад сил изменился и обрисовалась вероятность конфликта с Францией, а также с ее союзником Испанией, он вдруг превратился из голубя в ястреба. Ведь теперь военный успех предоставлял возможность расширить территории за счет французских и испанских владений к югу от Соединенных Штатов.

В это время он уже не был министром. Но его влияние на политические процессы, пожалуй, даже возросло. В администрации Адамса все посты занимали сторонники Гамильтона, назначенные еще первым президентом по рекомендации бывшего главы финансового ведомства. А вскоре и сам Гамильтон получил новый ответственный пост — заместителя главнокомандующего в звании генерала-инспектора. Возглавлял армию при этом, естественно, Джордж Вашингтон.

Однако американская демократия оказалась сильнее умения генерала-инспектора выстраивать политическую интригу. Если Адамс, хоть и ненавидевший Гамильтона, вынужден был считаться с позицией Вашингтона, то в следующем президентском цикле народ отдал свои голоса за Томаса Джефферсона — человека, с которым уже невозможно было прийти к компромиссу.

Демократия часто «опускает» талантливых людей, разбирающихся в сложных вопросах лучше, чем малообразованная толпа. Но зато механизм регулярной смены политических лидеров не дает зарваться тем, кто утратил восприятие реальности. Гамильтон многими чертами характера и многими аспектами политики был чрезвычайно похож на своего младшего современника Наполеона Бонапарта. Однако авторитарный характер власти французского генерала позволил дойти до логического конца превращению здравого смысла в авантюризм и нетерпимость. Американская же демократия «подстрелила» Гамильтона на взлете.

Без его дерзких авантюр Соединенные Штаты развивались «скучно», незаметно, долгое время дистанцируясь от кровопролитных и дорогостоящих европейских конфликтов. Развивались, ориентируясь в основном на действие принципа невидимой руки рынка. Что и позволило Америке стать в конце концов по-настоящему великой державой.

НАПОЛЕОН БОНАПАРТ.

ИСТИННАЯ СЛАВА ИМПЕРАТОРА

О великом императоре написаны сотни книг и тысячи статей. Миллионы людей в разных странах мира любят читать о его многочисленных военных победах и редких, но поистине трагических поражениях. Однако в этой статье речь пойдет не об Аустерлице и Бородино, а о финансовой стабилизации и Гражданском кодексе. «Моя истинная слава, — говорил Наполеон, — не в том, что я выиграл сорок сражений: Ватерлоо изгладит воспоминания о всех этих победах. Но, что не может быть забыто, что будет жить вечно — это мое гражданское уложение».

«Мы хотим режима, при котором едят»

За годы революции Франция устала от политики. Инфляция, развал производства и коррупция всех утомили. «Казнокрадов было так много, — иронично замечал Е. Тарле, — что у историка иногда является искушение выделить их в особую прослойку буржуазии».

Один из администраторов времен Директории отмечал, что правительство на всех осуществлявшихся для государственных нужд поставках переплачивало около 50%, поскольку поставщики вписывали в финансовые документы фиктивные расходы, а чиновники сами становились соучастниками махинаций. В результате государство оставалось еще в долгу за то, чего реально не получало.

Наполеон возглавил страну в результате переворота, осуществленного 18 брюмера (9 ноября 1799 г.). Этот артиллерийский офицер достиг к моменту прихода во власть всего лишь 30 лет. Тем не менее он склонен был обратить серьезное внимание на такую скучную для молодого человека материю, как экономика.

«Мы хотим такого режима, при котором едят», — все чаще говорили в народе. Когда произошел переворот, с Наполеоном никто не спорил о размерах захваченной власти. От него ждали успокоения. И сам Наполеон прекрасно осознавал, какова его реальная функция. «Слабость высшей власти — самое ужасное бедствие… Когда в деятельности властных структур проявляются слабости и непостоянство… в обществе распространяется смутная тревога, им овладевает потребность в самосохранении, и обращая взор на самого себя, оно, видимо, ищет человека, который бы мог принести спасение».

Под спасителем генерал Бонапарт, естественно, подразумевал себя. Только он один имел возможность образовать сильное правительство. И генерал действительно намеревался сделать это. По сути дела, не было никакой узурпации. «Я взял себе меньше власти, чем мне предлагали», — отмечал сам император.

Несмотря на такое упоение Наполеоном, никто в момент переворота не знал ничего о том, как тот будет управлять Францией. Все лишь гадали, революционер ли он, роялист ли, а может, кто-то еще? Как тонко заметил А. Вандаль: «Каждый сочинял о нем свой собственный роман. Эта общая неуверенность относительно его намерений шла ему на пользу, позволяя возлагать на него самые противоположные надежды». Точно так же в нашей стране люди самых разных взглядов возлагали свои надежды сначала на Бориса Ельцина, а затем на Владимира Путина, создавая тем самым почву для утверждения авторитарного режима.

Рынок государственных бумаг сразу же позитивно отреагировал на 18 брюмера, что было лучшим свидетельством доверия, которое буржуазия испытывала по отношению к новой власти. Об этом прекрасно свидетельствует диалог, состоявшийся как-то между Наполеоном и князем Ш.-М. Талейраном. «Господин Талейран, что вы сделали, чтобы так разбогатеть?» — неблагосклонно спросил Наполеон. «Государь, средство было очень простое: я купил бумаги государственной ренты накануне 18 брюмера и продал их на другой день», — ответил тонкий льстец. И действительно, с 17 брюмера по 24-е государственная рента выросла почти в два раза.

Ведь дамы совершенно голые

По словам Бурьена — секретаря Наполеона — тот сразу же после прихода к власти проводил больше всего времени, планируя пути и средства для возрождения денежного обращения. Однако его увлечение хозяйственными вопросами было столь значительным, что, как правило, перехлестывало через край и наносило немалый ущерб именно тем, кого брали под покровительство.

Наполеон был антилибералом в самом глубоком смысле этого слова. Он не только закрывал газеты и придавливал оппозицию, но даже вообще не признавал того, что жизнь (хозяйственная, в частности) может устраиваться сама собой, т.е. благодаря действию управляющих ею естественных законов. Этим он, кстати, очень хорошо вписывался в устоявшуюся во Франции дирижистскую традицию.

Идеи, идущие от Тюрго, были отвергнуты Наполеоном полностью, хотя на практике он смог разгрести многие оставшиеся от революционеров завалы, действуя именно по тому сценарию, который предлагался либералами.

Император был прагматиком, сумевшим продвинуться вперед настолько, насколько позволял его врожденный здравый смысл. Однако выше той планки, которая была установлена ему эпохой, Наполеон подняться так и не сумел.

Порой поддержка отечественной экономики была скорее курьезна, нежели масштабна. Вот как, например, он решал проблему застоя в производстве дорогих тканей, связанную с переменой моды и стремлением аристократок одеваться в античном стиле.

Однажды на приеме в Люксембургском дворце Наполеон заставлял лакея усиленно топить камин, подкладывая в него неограниченные порции угля. В ответ на опасения гостей относительно возможного пожара, первый консул заметил, что присутствующие в зале дамы, включая Жозефину, совершенно голые. На следующий день патриотки бросились в магазины скупать платья, юбки, шали и прочие предметы одежды, производимые отечественной промышленностью.

Однако подобными милыми сценками дело не ограничивалось. Вот лишь некоторые примеры поистине сумасшедшей активности императора, приводимые в обстоятельном труде Е. Тарле «Континентальная блокада». «Готовится новая огромная и отчаянная борьба с Австрией — но Наполеон среди приготовлений находит время гневливо указать министру внутренних дел, что нужно выписывать баранов-мериносов, а не овец, ибо этого требуют нужды акклиматизации, нужды шерстяной промышленности… Очень часто он лично возбуждает дела и требует докладов. Не нужно ли запретить ввоз шелка-сырца из Италии в Германию, чтобы лионские мануфактуры не нуждались в сырье? Почему так медленно происходит засев полей свекловицей, хватит ли сырья для сахарных заводов? Чем именно пернамбукский хлопок выше того, что приходит из Джорджии?».

До чего же вся эта суета похожа на деятельность крупных советских хозяйственников, мечущихся по полям и заводам с раннего утра до позднего вечера, а потом констатирующих массу «объективных» причин, по которым хлеб не родится, а телевизоры воспламеняются непосредственно при включении!

Деньги видел только во сне…

И все же трудно усомниться в том, что вклад Наполеона в развитие страны был огромен. Несмотря на всю ограниченность своих взглядов, именно он создал ту базу, на которой впоследствии стало возможным динамичное развитие страны.

Деятельность Наполеона можно подразделить на три основных направления: во-первых, стабилизация финансов, во-вторых, успокоение страны и защита собственника, в-третьих, выработка стройного хозяйственного законодательства.

Что касается состояния государственной казны, то, по словам наполеоновского министра финансов 1Ьдена, «20 брюмера VIII года финансов фактически не существовало». А один из его предшественников времен Директории отмечал, что «деньги ему доводилось видеть только во сне».

Когда 26 брюмера (то есть через неделю после переворота) консулы вскрыли государственные сейфы, они обнаружили в них всего 60 000 ливров — сумму, которой оказалось недостаточно даже для покрытия почтовых расходов на оповещение населения Франции о смене правительства.

Велик был соблазн выпустить для пополнения бюджета какую-нибудь очередную разновидность бумажных денег. Однако первый консул не стал идти по такому скользкому пути. «Пока я жив, — отмечал он, — я не выпущу ни одной обесцененной денежной ассигнации, ибо политический кредит основан на доверии к деньгам».

Чтобы решить финансовые проблемы, Наполеон не погнушался «распродажей Родины». За 80 млн. франков он уступил американцам Луизиану. Но это, конечно, была лишь временная мера.

Наполеон пошел по пути строительства эффективно работающей фискальной системы. Францию надо было научить снова платить налоги. Была учреждена налоговая инспекция, имевшая подразделения в каждом департаменте страны. Особое внимание уделялось механизмам (порой курьезным) стимулирования работы этой новой государственной службы. В частности, Наполеон пообещал назвать одну из самых красивых площадей Парижа именем того департамента, который быстрее других выплатит всю сумму налогов. Так в столице Франции появилось название «Площадь Вогезов».

В период консульства Наполеону удавалось ежегодно собирать 660 млн. франков налогов, что на 185 млн. превышало поступления в казну французского королевства в последний предреволюционный год. Подобный рост доходов позволил в конечном счете сократить государственный долг. Причем добиться подобного порядка в финансовой сфере Наполеону удалось даже несмотря на то, что он постоянно вел широкомасштабные и дорогостоящие войны.

Конечно, финансы не могли быть благополучными в атмосфере общего неблагополучия. Ситуация во Франции заметно ухудшалась по мере того, как Наполеон втягивался в противостояние со всей монархической Европой. В 1807 г. на военные нужды шло примерно 60% государственных средств, а в 1813 г. — уже 80%. С 1811 г. бюджет опять стал дефицитным. И тем не менее финансы страны находились по европейским меркам того времени в относительно приличном состоянии.

Еще одним важным шагом в финансовой политике Наполеона стало установление своеобразной системы разделения финансовых властей. Наполеон сформировал наряду с министерством финансов генеральное казначейство, отвечающее непосредственно за поступление доходов. «Мой бюджет, — отмечал он — будет спасен лишь при условии, если министр финансов будет постоянно враждовать с генеральным казначеем… Один говорит: "Я обещал выплатить столько-то денег и должен это сделать", а другой возражает, говоря: "Мы собрали всего такую-то сумму". Только оценив и сопоставив эти требования, я смогу обеспечить безопасность финансов от разорения».

Библия нового общества

Не меньше внимания, нежели финансам, уделял Наполеон защите частной собственности. «Настоящие гражданские свободы, — отмечал он, — существуют там, где уважается собственность».

Правда, Наполеон не воспринимал собственные красивые заявления как догму и мог в некоторых случаях весьма решительно расправиться с отдельными олигархами, не вписавшимися в созданный им авторитарный режим. «Равноудаление» олигархов от власти, чрезвычайно близкой им во времена Директории, было повторено через 200 лет в России Владимиром Путиным.

Иногда Наполеон даже нарушал принцип неприкосновенности собственности. Так, например, он наложил секвестр на имущество Уврара — одного из финансовых столпов периода Директории — за то, что тот отказал ему в крупном кредите.

Подобный волюнтаризм, конечно, не укреплял авторитета власти, но все же он представлял собой явное исключение из общего правила. В целом же Бонапарт создал в стране принципиально иное отношение к частной собственности, нежели то, которое установилось в революционные десять лет, когда реквизиции и принудительные займы были нормой, а не разовым мероприятием.

Важно было не только прекратить новые поборы, но и защитить имущество, приобретенное гражданами в годы революции путем приватизации. Иначе говоря, важно было легитимизировать новых собственников. Уже в конституции VIII года, утвердившей власть Бонапарта в качестве первого консула, провозглашалось, «что каково бы ни было происхождение национальных имуществ, законно заключенная покупка их не может быть расторгнута и законный приобретатель не может быть лишен своего владения». Впоследствии даже режим реставрации не смог пересмотреть наполеоновские принципы отношения к собственности, хотя среди роялистов было много людей, пострадавших от перераспределения имущества.

Впрочем, помимо общих деклараций для Наполеона важен был конкретный договор с формальными претендентами на спорное имущество. Эта задача в основном была решена уже в июле 1801 г. посредством подписания конкордата с папой. Церковь, оговорив себе определенные права, отказывалась от претензий на конфискованные и распроданные владения. Кроме того, Наполеон принимал еще и специальные меры для облегчения возврата эмигрантов, которые вкладывали капиталы и способствовали тем самым развитию французской экономики.

Кроме формальной защиты собственности требовалась еще и неформальная. В годы революции никто не мог чувствовать себя защищенным от разбоя, реквизиций, принудительных займов и т.п. Наполеон же сделал ставку на обеспечение гражданского мира, предоставляя каждому возможность заниматься своим делом.

Он обеспечил правопорядок, прибегая для этого и к нестандартным средствам. В частности, выдвинул на роль руководителя уголовной полиции рецидивиста Видока. За один только год Видок всего с двенадцатью подобранными им сотрудниками смог арестовать 812 бандитов, а также ликвидировать в Париже все притоны.

Однако практические меры по защите собственности значили бы не так уж много, если бы Наполеон не предпринял мер для выработки всеобъемлющего хозяйственного законодательства. Принятый в марте 1804 г. Гражданский кодекс (составивший основу знаменитого кодекса Наполеона) стал образцом для многих хозяйственных законодательств в разных странах мира, поскольку то, что было сделано во Франции, не делалось ранее нигде. «Гражданский кодекс стал библией нового общества», — заметил историк Жорж Лефевр.

Если можно в двух словах выразить сущность Кодекса, то она сводится к защите собственника. «Право собственности, — отмечал Жозеф Порталис, один из авторов этого документа, — основное право, на котором покоятся все общественные учреждения, столь же драгоценное для человека, как и его жизнь».

Уже в первые годы консульства во французскую экономику стали вкладываться средства, припрятывавшиеся капиталистами на протяжении всего периода революционных смут. И все же при всей важности этой созидательной работы надо сказать, что воздействие Наполеона было весьма противоречивым.

Континентальная блокада

Стремление защитить французскую экономику от конкуренции иностранных, прежде всего английских, товаров появилось отнюдь не при Наполеоне. Можно сказать, что идеи протекционизма владели массами.

Наполеон в данном вопросе остался на уровне людей своего времени. В 1806 г. император установил континентальную блокаду Англии (т.е. ввел полный запрет на торговлю с этой страной для всех зависимых от него государств континентальной Европы) с целью подорвать ее экономическую мощь. Но, как отмечал Е. Тарле, «континентальная блокада оттого и сделалась любимой его идеею, основной пружиной его политики, что она, как ему представлялось, в одно время и губила английскую мощь, и способствовала развитию французской промышленности».

Позднейшим дополнением к континентальной блокаде стало принятое в 1810 г. решение о резком повышение таможенных тарифов на колониальные товары с тем, чтобы окончательно добить ненавистных англичан. С формальной точки зрения положение последних было безнадежно. Однако на практике в гораздо более тяжелой ситуации оказалась Франция. Законы рынка, основанные на стремлении людей к свободе, доказали, что они сильнее воли императора.

Уже в октябре 1809 г. в Министерстве иностранных дел констатировали самые безотрадные для Франции результаты применения политики континентальной блокады и настойчиво указывали на сильное вздорожание товаров. Дело в том, что национальная промышленность не смогла полностью заменить изгнанный императором импорт. Конкуренция сократилась, и цены выросли.

После того как Наполеон нанес удар по колониальным товарам, положение французов еще более ухудшилось. Как докладывал императору министр внутренних дел в середине 1810 г., «Франция теперь потребляет, несомненно, несравненно меньше колониальных товаров, чем прежде, но платит за них она настолько больше, что даже абсолютно сумма, истрачиваемая на покупку колониальных товаров, почти та же, что тратилась прежде».

Несли ли потери наряду с французами и англичане? Наверное, да. Однако у них нашлось множество лазеек для того, чтобы обойти континентальную блокаду.

Во-первых, хотя формально весь континент дрожал перед Наполеоном и клялся ему в верности, практически нигде в Европе не соблюдали блокаду столь строго, как в самой Франции. Об этом, например, свидетельствуют цены на сахар. Если в Париже фунт сахара стоил в 1812 г. 5 франков, то в Лейпциге и Франкфурте — лишь 2,5. Иначе говоря, предложение в этих городах было значительно более широким, скорее всего за счет обхода таможни.

Во-вторых, негласный бойкот континентальной блокаде объявили не только подчиненные Наполеоном народы, но и сами практичные французы, стремившиеся всегда купить товар подешевле. Поэтому контрабандистам часто даже не приходилось подделывать штемпели, используемые чиновниками для обозначения национальной продукции, разрешенной для продажи. Население втайне от контролеров с радостью приобретало товары без штемпеля.

В-третьих, постепенно сам Наполеон вынужден был отступать от им же сформулированных жестких правил. Уже с 1810 г. он стал все чаще допускать выдачу так называемых лицензий, позволяющих определенному лицу привезти из Англии определенное количество товаров с обязательством вывезти из империи на том же корабле эквивалентный объем продукции согласно специально согласованному с чиновниками списку. Подобные вольности давали дополнительный доход французской казне (за счет взимания таможенных пошлин), что в период ведения напряженных войн было для Наполеона чрезвычайно важно, а потому высокие принципы протекционизма были нарушены.

Однако любое исключение из правил сразу порождает массу возможностей для многочисленных злоупотреблений. Коммерсанты привозили дорогие английские товары и вывозили из Франции всякий дешевый хлам, давая чиновникам взятки за признание «истинной ценности» этого груза. Затем хлам сбрасывался в море, поскольку англичане Наполеона «в упор не видели» и французские товары к себе не пускали. Для обеспечения большей стабильности торговых связей в Лондоне даже возникла целая сеть контор, подделывающих наполеоновские лицензии.

Рост цен, вызванный континентальной блокадой и ограничением иностранной конкуренции, стал одной из важнейших причин широкомасштабного экономического кризиса, поразившего французскую экономику в 1810-1811 гг. Издержки производства выросли, спрос (в связи с военными бедствиями и обнищанием) сократился. Товары стало трудно реализовывать.

Трудности сбыта подвигли Наполеона на еще большее усиление государственного вмешательства в экономику. Он стал давать субсидии и льготные кредиты предприятиям, страдающим от отсутствия спроса. Однако, как всегда бывает в подобных случаях, реальный результат государственной поддержки был далек от ожидаемого.

Очень характерен в этой связи случай, относящийся еще к 1807 г. 27 марта Наполеон издал декрет, согласно которому ассигновывались крупные суммы на поддержку французских мануфактур. Заключение о том, кто был достоин получения кредита, давали префекты, а окончательное решение принимал министр внутренних дел. В итоге 25 промышленников получили от государства в общей сложности порядка 1,2 млн. франков. Залогом служили непроданные товары, которые по стоимости должны были на треть превосходить сумму кредита.

Казалось бы, государство все предусмотрело: и конкурсность, и залог, и контроль со стороны высших властей. Но результат этой акции оказался плачевен. Государство не только не смогло помочь промышленности, но и потеряло значительную часть своих денег. Лишь пять человек смогли полностью вернуть долг. Одиннадцать заемщиков вернули деньги частично. Девять промышленников не вернули ничего. Чиновники стали реализовывать залог, но оказалось, что они далеко не всегда могли таким образом выручить государственные деньги.

Немалый вред нанесла экономике континентальная блокада. Но все же самый главный удар по зарождающемуся национальному хозяйству был связан с беспрерывными войнами. Император не желал прислушиваться ни к каким советам. Впоследствии, находясь уже в ссылке и отвечая на вопрос о причинах своего поражения, Наполеон сказал: «Их было множество, но главное состояло в том, что я отвык выслушивать мнения, противоположные моему собственному».

ШТЕЙН И ГАРДЕНБЕРГ.

РЕФОРМАТОР «ЗЛОЙ» И РЕФОРМАТОР «ДОБРЫЙ»

Фридрих Карл Штейн и Карл Август Гарденберг

То, каким сильным и развитым государством стала Германия к концу XIX века, во многом определялось реформами, осуществленными в Пруссии начала столетия. Главной проблемой для реформаторов стали тогда земельная реформа и отмена крепостного права.

От Адама

У истоков преобразований стояли два человека — барон Фридрих Карл фом унд цум Штейн и князь Карл Август фон Гарденберг. Оба они были выходцами из западных немецких земель — Штейн из Нассау, Гарденберг из Ганновера, оба окончили Геттингенский университет, и оба перешли со временем на прусскую службу. Кстати, определяющее воздействие выходцев из наиболее культурных западных земель в целом было характерно для прусских реформ первой половины века.

Штейн и Гарденберг, родившиеся соответственно в 1757 и 1750 гг., принадлежали к поколению, которое следовало за поколением Тюрго. Они имели возможность изучить практическую деятельность французского реформатора и его научные труды. Исследователи высказывают мнение, что Штейн мог даже рассматривать Тюрго в качестве своего учителя на раннем этапе административной деятельности. Но самое главное — прусские реформаторы читали труд властителя дум той эпохи Адама Смита «Богатство народов». Сохранился даже принадлежавший Штейну изрядно потрепанный экземпляр этой книги, обильно испещренный пометками владельца.

Будущие немецкие реформаторы вырабатывали свое мировоззрение практически одновременно с французами, испытавшими шок от плодов собственной революции. Так, например, Гарденберг еще в 1794 г. сформировал свою политическую идеологию, которая очень сильно корреспондирует с мышлением Наполеона. Князь желал открыть возможности для карьеры талантливых людей, равномерно распределить налоговое бремя, обеспечить безопасность собственности и защиту прав личности, а также достичь сочетания свободы с религиозностью и гражданским порядком. Причем все эти изменения должны были быть достигнуты путем преобразований, идущих исключительно сверху.

Впрочем, судьба западного соседа не слишком привлекала немцев. К моменту начала прусских реформ отчетливо выявились уже первые успехи промышленной революции в Англии и многочисленные проблемы революционной Франции. Поэтому реформаторы ориентировались, прежде всего, на британские идеи и институты, стремясь обеспечить своей стране постепенность перехода к новому обществу, на чем особенно настаивал Гарденберг, и в то же время мобилизовать моральный дух масс для возрождения нации, на чем особенно настаивал Штейн.

Ключевую роль в немецкой англомании того времени играл Геттингенский университет, ориентированный на британскую культуру и дававший знания в области истории Англии на том же уровне, какой поддерживался в самих британских университетах. В частности, Штейн отмечал в своей автобиографии, что в Геттингене по желанию родителей он изучал юриспруденцию, но в то же время знакомился с английской историей, статистикой, политэкономией, политикой.

Штейн и Гарденберг не были столь одиноки в своих воззрениях, как Тюрго, у которого оставалась лишь пара верных соратников — Дюпон де Немур и Кондорсе. В Германии начала XIX века либеральные идеи были широко распространены.

Имелось уже несколько переводов книги Смита. Более того, в ряде университетов (прежде всего в Геттингенском и Кенигсбергском) читались курсы, основанные на теории Смита и предлагавшие ее интерпретацию применительно к условиям Германии. Из этих университетов вышла целая плеяда будущих сотрудников реформаторских министерств, самому младшему из которых в 1807 г. было 31, а самому старшему — 43 года. Они могут считаться своеобразной прусской группой младореформаторов. Особо следует выделить выходца из Кенигсберга Теодора фон Шёна (род. в 1778 г.) — наиболее образованного экономиста либеральной школы, отец которого дружил с самим Иммануилом Кантом и воспитывал сына по системе, предложенной философом.

Задачей прусских реформаторов стало создание нового образцового государства, но не посредством революции как таковой, а за счет комплекса правовых действий. Прусская бюрократия рассматривалась, в частности Гарденбергом, как создатель «орудия, предназначенного для формирования мирового правительства с целью обучения человеческой расы».

Специфический язык, героический пафос, явный утопизм и оптимистическая уверенность в своих возможностях — все это черты своеобразной революционности прусских реформаторов. Они тоже несли миру свободу. Но свобода эта не содержала в себе идею свободы политической, как было записано в американской и французской конституциях. Речь шла только о так называемой гражданской свободе. Она не предоставляла человеку права на участие в жизни государства, но скорее предоставляла ему возможность быть относительно независимым от этого самого государства, находясь внутри него. Это была не реализация идей Жан-Жака Руссо, но реализация идей Адама Смита, который мог даже рассматриваться в качестве своеобразного дедушки реформ.

Власть и реформаторы

Жесткому и решительному Штейну — опытному администратору, дослужившемуся до поста обер-президента провинции Вестфалия, — первому довелось начать реформы, заняв пост неформального главы правительства Пруссии (формально он был лишь министром финансов и внутренних дел). Однако пробыл Штейн на данном посту всего чуть больше года. Он имел неосторожность написать нелояльное по отношению к Наполеону письмо, которое попало в руки французов. Министр оказался смещен со своего поста и вынужден был эмигрировать.

После опалы Штейна его сменил на главном государственном посту (правда, не сразу) мягкий и гибкий Гарденберг, который возглавлял прусскую администрацию целых 12 лет вплоть до самой своей смерти. За это время начатый Штейном процесс реформ стал необратимым. Кроме того, именно Гарденберг создал эффективно работающую прусскую администрацию.

Оба реформатора оказывали воздействие на нерешительного и ограниченного Фридриха Вильгельма III, склоняя его к постепенным изменениям хозяйственного строя. А это, бесспорно, было нелегко. Король обладал менталитетом, существенно отличающимся от реформаторского.

Ценности национального государства не вытесняли из его сознания старые, традиционные династические ценности. В условиях наполеоновских войн ответственность в понимании короля предполагала лишь необходимость героически сражаться с врагом. В конечном счете задача политического самовыживания заставила его пойти на осуществление реформ, но он понимал их значительно более узко, нежели реформаторы. Главным для него было выживание династии, тогда как для реформаторов это представляло собой лишь частную задачу.

Эти люди воспаряли над государством. Они не были своими корнями привязаны именно к Пруссии и к данной династии, а, следовательно, их мышление не было столь уж специфически прусским и династическим. И все же между подходом короля и позицией реформаторов имелась важная точка соприкосновения. Король, так же как и реформаторы, признавал недостатки традиционной прусской администрации. Другое дело, что он отклонял дополнительные реформы. Особенно если они еще и не принимались консерваторами.

Совсем иным человеком была супруга монарха, сыгравшая, пожалуй, очень важную роль в реформах. Происходившая из мекленбургского дома, она по своему менталитету оставалась скорее германской принцессой, нежели прусской королевой, и думала не только о династии, но о Германии и о немецком народе в целом. Поэтому Штейн мог пользоваться при осуществлении своей деятельности поддержкой умной и энергичной королевы Луизы, которая, к несчастью для страны, скончалась в возрасте всего лишь 34 лет, через полтора года после отставки реформатора, успев, правда, настоять на замене очередного, «промежуточного» канцлера и открыть тем самым дорогу Гарденбергу.

И тем не менее при всем значении роли королевы на переднем краю реформ находились Штейн и Гарденберг. Трудно найти двух столь несхожих людей, как они.

Буря и натиск

Штейн фанатично верил в свое дело, пренебрегал опасностями, доверял людям и стремился видеть в них самое лучшее. Он ставил себе определенную задачу и не сворачивал в сторону до тех пор, пока не добивался ее решения, используя ради этого все находящиеся в его распоряжении рычаги власти. Впрочем, достоинства Штейна оборачивались порой его недостатками. В своих ошибках он упорствовал и становился тем самым даже опасен для нормального хода реформ.

Деятельность Штейна в значительной мере определялось его лютеранским мировоззрением. Развитие человеческой личности означало для него развитие способности к выполнению долга. Поэтому свою государственную службу реформатор рассматривал не просто как право сделать успешную карьеру, но как обязанность, возложенную на него свыше. В значительной степени именно этим можно объяснить ту самоотверженность и энергию, с которыми он шел к поставленной цели. Этим же можно объяснить и его стремление к тому, чтобы максимально возложить как права, так и ответственность за все сделанное на отдельных министров. Стремление к расширению прав правительства даже способствовало обострению отношений Штейна с монархом и было, очевидно, одним из скрытых факторов его слишком быстрой отставки.

Отвергая прусский бюрократический абсолютизм и опираясь на представления о ценности отдельной личности, Штейн все же не мог превратиться в законченного индивидуалиста, характерного, скажем, для британской традиции. В этом смысле он оставался, пожалуй, более адекватным своей эпохе, чем некоторые глубокие мыслители того времени — такие, например, как Фихте или Гумбольдт. Говоря о государстве, Штейн держал в уме коллективизм древних свободных германских воинов. И старое государство он критиковал не за подавление личности, а за выхолащивание духа общинности. Он подчеркивал, что его реформы направлены на возрождение отечества, независимости и национальной чести.

Со всей своей горячностью, нетерпеливостью и даже нетерпимостью Штейн на удивление органично вписывался в духовную обстановку эпохи. Его бескомпромиссная борьба с бюрократическим абсолютизмом стала частью того великого сражения против обыденности и механистичности жизни, которое было дано немецкими поэтами направления «Бури и натиска». Пожалуй, не слишком преувеличивая, можно сказать, что атмосфера реформ Штейна — это атмосфера шиллеровских «Разбойников», сражающихся за справедливость против предательства, за любовь против ненависти, за общность и единение против корысти и зависти. Эмоциональность восприятия окружающей действительности могла быть в те годы свойственна не только поэтам. Штейн реформировал общество так, как будто слагал стихи.

Но при всем этом он не был по-настоящему глубокой и разносторонней личностью, как, скажем, Гете. Характерно, что единственным его комментарием по прочтении «Фауста» было: «…эту книгу неприлично держать у себя в гостиной». Впрочем, важные для него вещи — например, английскую политическую историю — Штейн знал блестяще.

Не в дверь, так в окно

Гарденберг, ставший в отличие от Штейна государственным канцлером — главой правительства, а не просто министром, напротив, был чрезвычайно разносторонним человеком. Любезный и жизнерадостный, типичный кавалер XVIII столетия, он никогда полностью не отдавался какой-нибудь одной идее, легко учился и переучивался. Но при этом канцлер был более тесно связан со специфически прусскими интересами, в частности с интересами династии, чем, скажем, Штейн.

У Гарденберга любой политический опыт шел в дело. Он творил политику из всех составляющих, которые только имелись у него под рукой. В своих действиях он, казалось бы, сочетал несочетаемое. И административный опыт деспотизма XVIII столетия, и достижения Французской революции, и сильные стороны наполеоновской политики Гарденберг адаптировал для нужд прусского государства. И, что удивительно, вся эта адская смесь у него работала.

В отличие от ведущих деятелей Французской революции, использовавших демократические формы для прикрытия своей диктаторской политики, Гарденберг использовал авторитарные формы для того, чтобы дать обществу больше свободы. Наверное, многие реформаторы XIX и XX веков могут считать князя Гарденберга своим предшественником.

Хотя Гарденберг имел определенные принципы, но считал, что добиваться их реализации можно лишь в ходе сложного политического процесса, требующего маневрирования и временных отступлений. Власть для него имела все же самостоятельную ценность вне зависимости от того, какова ее природа и для какой цели она используется. Как откровенно заметил в отношении Гарденберга один из прусских реформаторов, «если того выставить через дверь, он на следующий же день пролезет через окно».

И все же, думается, что кажущаяся порой излишней гибкость Гарденберга играла огромную роль прежде всего для прусских реформ, а лишь во вторую очередь для него самого. Ведь как бы ни любил он власть со всеми ее атрибутами, надо признать, что использовал князь ее, в первую очередь, для осуществления комплекса экономических преобразований, столь необходимых стране. Политика для него была искусством возможного, но в рамках этих ограничений он желал не только для самого себя, но и для других сделать жизнь максимально приятной.

И еще в одном важном аспекте он принципиальным образом отличался от Штейна. Гарденберг был, наверное, наиболее космополитично настроенным человеком среди прусских реформаторов. Он никогда не понимал фанатизма Штейна, его безграничного патриотизма, его ненависти к Наполеону.

Фактически можно сказать, что Гарденберг поддержал отставку первого реформатора. Он считал всякую прямолинейность чрезвычайно вредной для дела преобразований. Под конец своей политической деятельности Гарденберг даже собирался как-то отдать Штейна под следствие.

Для сравнения заметим, что Штейн, напротив, оказал после отставки поддержку своему преемнику, хотя эта поддержка отнюдь не свидетельствовала о его теплых чувствах к князю. Напротив, Гарденберг в личностном плане был глубоко ему чужд. «Это помесь козла и лисы», — заметил как-то первый великий немецкий реформатор, характеризуя реформатора второго. А услышав о смерти Гарденберга, переживший на девять лет своего политического преемника Штейн поспешил поздравить «прусскую монархию с этим счастливым событием».

Штейн был прям и откровенен, но Гарденберг оказался гораздо более прагматичен. Весьма характерно, например, что он абсолютно не принимал присущего Штейну антисемитизма, но отнюдь не по принципиальным соображениям, а потому, что антисемитизм был не практичен и не политичен. Ведь у евреев можно было одолжить деньги, столь необходимые для выплаты репараций Наполеону.

Тем более не принимал Гарденберг той жесткости, с которой поначалу Штейн нацелился на проведение аграрной реформы. Юнкерам не слишком нравились намерения Штейна, что, может быть, сыграло свою роль в слишком быстрой отставке первого реформатора. Гарденберг уже не имел намерений ссориться с юнкерами и скорректировал реформу соответствующим образом.

Штейн и Гарденберг воплощали собой два классических типа реформатора, впоследствии постоянно встречавшихся в истории. Один — решительный борец, прорубающий дорогу новому, делающий это новое необратимым. Другой — тонкий политик, закрепляющий все достигнутое, добивающийся того, что результаты реформ становятся привычными и приемлемыми для широких слоев населения. Они были как «злой» и «добрый» следователи: один пугает «подозреваемого» всякими ужасами, другой же идет на некоторые уступки и в результате убеждает в том, что все предлагаемое не столь уж страшно.

Время великих реформ

Прусские реформы берут начало с королевского эдикта 9 октября 1807 г., подготовленного Штейном и представлявшего собой первый шаг в области аграрных преобразований. В соответствии с этим документом в страна уничтожались крепостная зависимость (для одной части крестьян сразу, для другой — с 1810 г.) и сословное деление. Вводился свободный рыночный оборот земель.

Впрочем, «разрешить рынок» было не так уж трудно. Главные проблемы при этом сохранялись. Если Французская революция дала народу землю в условиях, когда дворянство не могло оказать должного сопротивления, то прусской монархии надо было каким-то образом урегулировать отношения помещиков и крестьян. Эдикт 1807 г. фактически не решил проблему собственности. Все крестьянские повинности, обусловленные не личной зависимостью, а правом пользования землей или особыми контрактами, по-прежнему оставались в силе.

Пребывавшие в единой «хозяйственной связке» помещики и крестьяне по-прежнему мешали друг другу жить и работать. Завязывавшийся веками узел надо было так или иначе разрубать.

Похоже, сам глава реформаторов не собирался после отмены крепостной зависимости давать помещику возможность свободно распоряжаться крестьянской землей, тогда как все сотрудники реформаторского министерства считали охрану крестьянина мерой, не соответствующей требованиям времени. Учитывая значение, которое Штейн придавал необходимости единения нации в борьбе с Наполеоном, можно поверить в то, что он не хотел серьезно ущемлять крестьянство. Тем не менее еще до отставки Штейна началось движение в сторону помещичьего варианта решения земельного вопроса.

Уже через несколько месяцев после начала реформы помещики получили возможность в определенных случаях присоединять к своим имениям крестьянские наделы. Следующий кардинальный шаг был сделан в 1811 г. при Гарденберге. Значительной части крестьян (в основном владельцам крепких, жизнеспособных хозяйств) предоставлялось право собственности на землю с тем, однако, условием, что они половину или треть ее отдают помещику. Очередной этап войны задержал реформу, но 29 мая 1816 г. в практику регулирования аграрных отношений были внесены окончательные разъяснения, и начался процесс качественных преобразований, который в основном завершился к концу 30-х гг.

Несколько по-иному протекал процесс реформирования на Западе — в Рейнланде и в Вестфалии. При французах реформа там была проведена на французский манер, т.е. в пользу крестьян. Однако затем результаты ее были отменены. В итоге прусский путь преобразований сельского хозяйства возобладал все же и там.

В конечном счете аграрная реформа привела к тому, что значительная часть крестьянских земель перешла к помещикам и усилила мощь юнкерских латифундий. Германия стала страной крупного землевладения — одним из наиболее ярко выраженных государств подобного типа в Европе.

Важным этапом реформы стал также раздел общинного имущества, осуществленный в 1821 г. Община препятствовала становлению хозяйственной самостоятельности крестьянина, сохраняла зависимость отдельных производителей друг от друга. Превращение общинного имущества в частную собственность позволяло его продавать, закладывать, пускать в нормальный хозяйственный оборот.

Таким образом, реформа шла очень медленно и, казалось бы, неэффективно. Весьма распространенной в исторической литературе (особенно социалистической) является такая трактовка проблемы, согласно которой содержание аграрной реформы Штейна оказалось выхолощено последующими эдиктами, в результате чего выгоду получили лишь помещики. Франц Меринг, например, отмечал, что в Пруссии «понадобилось два поколения, чтобы в бесконечно жалкой мере достигнуть того, что Французская революция, во всяком случае, провела в одну ночь».

Такой подход можно было бы считать правильным, если бы целью аграрной реформы являлось именно наделение землей крестьян. Однако на самом деле первостепенное значение имеет не то, кому конкретно достанется спорное имущество, а сам факт четкого определения прав на него. Главное, чтобы был конкретный собственник, имеющий защищенную законом возможность как использовать землю в своих хозяйственных интересах, так и продать ее на сторону. Если такой собственник имеется, рынок перераспределит имущество и отдаст надел в руки эффективно работающего хозяина.

В Пруссии земля была в конце концов поделена, хотя на это и ушло больше времени, чем во Франции. Завершение раздела в пользу помещиков способствовало созданию крупных, эффективно работающих юнкерских хозяйств и оттоку безземельного крестьянства в город. «Удавшаяся» агарная реформа во Франции создала вялый рынок и усилила стимулы для экспорта капитала за рубеж. «Неудавшаяся» реформа в Пруссии создала прочную базу для бурного развития капитализма в будущей германской империи.

АЛЕКСАНДР ПЕРВЫЙ И МИХАИЛ СПЕРАНСКИЙ.

ВРЕМЯ И ВЕЧНОСТЬ

Александр Первый и Михаил Сперанский

С началом Отечественной войны 1812 г. народ русский в едином порыве поднялся против врага. Если же француза поблизости не было, супостата находили и среди своих. Все прелести формирования народного самосознания испытал на своей шкуре Михаил Сперанский, попавший в немилость к царю и сосланный поначалу в Нижний Новгород, а позднее в Пермь. Действительно, кого же считать главным врагом народа, как не реформатора?

Когда он ходил по улицам, мальчишки, подстрекаемые взрослыми, бегали вокруг с криком: «Изменник!», бросая в Сперанского комья грязи. Доставалось и родне бывшего высокопоставленного чиновника. Происходил Михайло Михайлович из скромной семьи деревенского священника, и патриотически настроенные крестьяне грозились раскатать по бревнам дом, где вырос предатель. Но еще больше народной ненависти пришлось на долю маленькой дочери Сперанского. Все время пока она ехала к отцу в ссылку, «героические труженики тыла» что было сил осыпали ее с бабушкой всевозможными бранными словами.

В высшем свете к реформатору относились по-иному. Там его называли не изменником, а взяточником. Подобный эпитет употребил, к примеру, министр финансов граф Гурьев, сам прославившийся, правда, реформированием не столько системы государственного управления, сколько системы приготовления манной каши с изюмом (гурьевской, как называют теперь его творение).

Брал ли взятки Сперанский, мы точно знать не можем, но известно, что в годы испытаний, когда в ссылке он не имел никакого государственного содержания, Михайло Михайлович вынужден был продавать вещи, дабы наскрести себе денег на пропитание. Ничего не скажешь — яркий пример взяточника из истории российского чиновничества. Больше не на кого было наехать «честнейшим» господам!

В общем, можно сказать, люди русские в час грозных испытаний ощутили себя народом. Нашли врага и сплотились против него. По иронии судьбы 170 лет спустя в ссылке в Нижнем Новгороде (тогда г. Горьком) находился еще один наш известный соотечественник — академик Сахаров. И его россияне травили за милую душу. И жене Андрея Дмитриевича немало доставалось «теплых слов».

Как Сперанский, так и Сахаров хотели дать народу закрепощенной страны хоть немножко свободы. А такое народ никогда не прощает.

Вольный воздух Швейцарии

История российских реформ начинается до Сперанского. Или, точнее, она начинается с восшествием на престол в 1801 г. императора Александра I. Сперанский был еще «на подхвате» в тот момент, когда 23-летний государь со своими друзьями замыслил осуществить серьезные преобразования, способные политически и экономически приблизить огромную восточную державу к западному миру.

Отставала ли Россия от Европы в тот момент, когда Александр I поставил вопрос об отмене крепостного права и решении земельного вопроса? Ответ зависит от того, что именно считать Европой. Или точнее — от нашей способности понять, насколько Европа неоднородна.

По отношению к Англии Россия действительно представляла собой глубокую европейскую периферию. В Лондоне на повестке дня стояли принципиально иные вопросы, нежели в Петербурге. Когда Александр думал, каким образом ему освобождать крестьян, англичане активно обсуждали идеи Адама Смита, т.е. решали вопрос о том, как сделать свою и без того свободную страну еще свободнее.

Отставала Россия и от Франции, принимавшей в тот момент Кодекс Наполеона, т.е. начинавшей регулировать гражданские и коммерческие отношения на основе четко прописанных юридических норм, а не по принципу Людовика XIV «Государство — это я». Впрочем, отличия нашей страны от наполеоновской державы были уже не столь существенны, как отличия от Англии, поскольку французская дирижистская традиция сохранила государственное вмешательство в экономику даже при формально провозглашенном приоритете закона.

Бесспорно, Россия отставала от Голландии — государства, возникшего не на эксплуатации крестьян, а на свободе торговли. Отставали мы в известной мере от западногерманских государств, копировавших французские либеральные начинания. Но вот от Пруссии и от Австрийской державы Габсбургов отставание было уже практически незаметно. Как в Берлине, так и в Вене на повестке дня стояли те же самые экономические вопросы — освобождение крестьян и раздел земли.

Пруссия начала решать их целеустремленно и последовательно, Австрия — нервно и неуверенно. Россия же в начале XIX века практически так и не смогла перейти от слов к делу. Именно это обусловило возникновение существенного разрыва между «Востоком» и «Западом».

Впрочем, наша неспособность решать социально-экономические вопросы не была случайностью. Она, в свою очередь, покоилась на существенных ментальных отличиях российского общества. Император, от всей души желавший перемен, столкнулся с проблемой преодоления сопротивления общества.

Отец Александра — Павел I — представляет свою страну еще полностью в свете той традиции, которая на Западе стала отживать за несколько десятилетий до его восшествия на престол. Он — жесткий централизатор, дирижист, уверенный в том, что диктат лучше всякой свободы способен решать государственные проблемы.

Павел принадлежит к тому же поколению, что прусские реформаторы Штейн и Гарденберг, однако идеи, вынесенные ими с передовых в культурном отношении западногерманских земель, остаются для российского императора чуждыми. Даже по отношению к Наполеону Бонапарту и Иосифу Габсбургу—императорам, весьма часто проявлявшим склонность к самодурству, — Павел безнадежно провинциален. Для французского и австрийского государей дирижизм — недолеченная болезнь в целом сравнительно здоровой натуры, тогда как для неудачливого российского монарха — это сама его натура.

Александр — не только по характеру, но и по уровню приобретенных знаний, уже совершенно иной человек. Он получает хорошее западное образование от своего свободомыслящего воспитателя швейцарца Фридриха-Цезаря Лагарпа, выисканного для внука матушкой (или в данном случае вернее — бабушкой) Екатериной. Но дело даже не только в Лагарпе. Меняется сама эпоха. Вольный воздух Швейцарии (а также Англии, Франции и т.д.) проникает в Россию, и отечественная элита не может не реагировать на происходящие вокруг изменения.

Дней Александровых прекрасное начало

Наследник престола с большим почтением относился к преподносимым ему знаниям. Однажды новый слуга, не знавший Александра в лицо, умудрился не пустить его к крайне занятому делами учителю. Великий князь послушно подождал, пока Лагарп освободится, а затем смиренно сказал тому: «Один час Ваших занятий стоит целого дня моего».

В 13 лет Александр дал обещание своему воспитателю «утвердить благо России на основаниях непоколебимых». Однако не будь Лагарпа, новые идеи все равно тем или иным образом проникли бы в головы пытливых молодых людей. Александр появляется на свет, когда во Франции Жак Тюрго уже осуществил попытку реформирования торговли и когда Адам Смит уже опубликовал «Богатство народов». Французская революция отменяет ограничения в экономике как раз тогда, когда Александр энергично впитывает преподносимую Лагарпом информацию. А Кодекс Наполеона разрабатывается именно в те годы, в которые сам российский император составляет проекты преобразований.

Впервые в России вопрос о реформах ставится всерьез людьми, находящимися на уровне современных им европейских идей. Но при этом сама Россия не оказывается на уровне, достигнутом передовыми реформаторами.

В октябре 1801 г. Лагарп подает молодому императору секретную докладную записку, намечающую план реформ. В ней содержится помимо всего прочего анализ соотношения сил, который реформаторам необходимо принять во внимание. Противниками преобразований в раскладе Лагарпа оказываются: дворянство, напрямую зависящее от крепостных отношений; чиновничество, держащееся за табель о рангах; иностранцы, боящиеся развития событий по примеру Французской революции; да и вообще «почти все люди в зрелом возрасте». За реформы — лишь образованное меньшинство, часть буржуазии, да несколько литераторов. Иначе говоря, народ изменений не хочет, а потому они возможны лишь под давлением сверху, лишь под давлением императорского авторитета.

Многие интеллектуалы той поры склонялись к подобным же выводам. Вспомним, например, как Александр Пушкин отмечал, что правительство у нас по-прежнему единственный европеец. Вспомним, как Павел Пестель, не желавший мириться с этим правительством, планировал введение жесткой диктатуры, единственно способной, по его мнению, осуществить прогрессивные преобразования.

Вопрос о том, как сделать реформы в стране, толком к ним еще не готовой, в первую очередь занимал головы кружка молодых друзей Александра, в который входили Адам Чарторыйский, Виктор Кочубей, Павел Строганов и Николай Новосильцев. По оценке Михаила Сафонова — ведущего исследователя реформ начала XIX века, — «силами самодержавной власти в условиях авторитарного режима Александр намеревался провести в жизнь те идеи, которые были выработаны эпохой Просвещения и затем торжественно провозглашены сначала Американской, а потом и Французской революцией».

Для чего был нужен авторитаризм? Для преодоления сопротивления всех тех, кто не желал преобразований. Но также и для поддержания порядка в то время, пока народ обучается пользованию свободой и собственностью. Именно в неумении народа уважать собственность заключалась, по мнению Новосильцева, главная опасность преждевременного освобождения крестьян и вообще любых поспешных мероприятий правительства в их пользу.

Поначалу эпоха передачи прав народу представлялась сравнительно короткой, и Александр даже мечтал, осчастливив страну, удалиться куда-нибудь на брега Рейна для наслаждения частной жизнью. Но по мере того как теория превращалась в практические действия, выявлялись многочисленные трудности. Реально сделать удалось лишь то, что не встречало серьезного сопротивления.

Так, например, в 1803 г. появился указ, на основании которого крестьяне с согласия своих помещиков могли выкупаться на волю целыми семьями. Но основная-то проблема была в тех, кто не мог выкупаться и кого не хотели отпускать.

В 1816-1819 гг. оказались отпущены на волю крестьяне сравнительно передовых регионов империи — Эстляндии, Курляндии и Лифляндии. Но основная-то проблема была в крестьянах российских.

Михайло попович

Молодые друзья императора начали реформы, но не сильно продвинулись вперед. Постепенно на российской политической сцене появляется новый человек. Сперанский принадлежал к тому же поколению, что и молодые друзья (чуть старше Строганова, чуть моложе Кочубея и Чарторыйского), но представлял собой совершенно иной тип государственного деятеля.

Окончив духовную семинарию, пробившись в столицу из глуши и безвестности, он сделал карьеру не свободолюбивыми беседами с императором, а усидчивостью и исполнительностью. «Умеренностью и аккуратностью» можно было бы даже сказать вслед за Чацким, если бы наш герой в отличие от Молчалина не отличался сильным интеллектом и феноменальной начитанностью.

Паренек, который в детстве даже не имел фамилии (Сперанским его наименовали в семинарии, останься он в деревне — звался б, скорее всего, Михайлой Михайловым), выучил языки, освоил труды просветителей и феноменальной работоспособностью завоевал право поступить на государственную службу. А кроме того, он обладал важным умением нравиться людям.

Как-то раз Наполеон после недолгой беседы со Сперанским в шутку предложил Александру променять этого чиновника на какое-нибудь королевство. Нетрудно представить себе, насколько рады были ухватиться за умелого помощника российские аристократы, не приученные к упорной работе и к систематическому мышлению. Тем более что королевств за него отдавать не требовалось.

Менее чем за три года гражданской службы наш герой достиг статуса, соответствующего генеральскому, хотя ему не исполнилось еще и тридцати. Современный биограф Сперанского Владимир Томсинов тонко подметил, что «ему было присуще также редчайшее умение превращать собственную мысль в мысль своего начальника посредством незаметного ненавязчивого внушения. Написав текст письма или доклада, Сперанский оставался целиком в тени — начальник его ставил под ним собственную подпись, и выходило так, будто бумагу написал лично он. Михайло предоставлял таким образом каждому из начальников возможность выглядеть в глазах знакомых, сослуживцев, а то и самого императора, умнее, чем он был на самом деле».

Но чем определялся интерес, проявленный самим Александром к Сперанскому и к его варианту преобразований? Обычно исследователями приводится здесь целый ряд объяснений. Порой обращают внимание на необыкновенные таланты Сперанского. Порой говорят о том, что императору просто наскучили молодые друзья, а следовательно, он вынужден был обратиться к поиску новых исполнителей для своих замыслов. Порой даже уточняют: молодые друзья не имели навыков упорной, кропотливой бюрократической работы, столь необходимой для осуществления глобальных преобразований, тогда как Сперанский выстраивал реформы профессионально, подходил к ним не наскоком, а всерьез.

Возможно, все это верно. Но есть и еще один важный момент, часто проявляющейся в деятельности тех реформаторов, которые сталкиваются с неготовностью страны воспринять преобразования. Если экономические реформы не имеют необходимой базы для поддержки, если они буксуют и переносятся на все более поздние сроки, реформатор ударяется в реформы политические, надеясь с помощью тех или иных комбинаций создать в обществе благоприятный баланс сил, свести к минимуму влияние консерваторов и поднять значение тех, кто действительно хочет изменений.

Именно так поступал в конце 80-х гг. XX века Михаил Горбачев. Похоже, что и император Александр почти за два столетия до генсека-реформатора попытался сместить центр тяжести своих преобразований, а для этого вынужден был прибегнуть к помощи чиновника, размышлявшего не столько об отмене крепостного права и земельном вопросе, сколько о трансформации государственной власти и государственного аппарата.

Военные поселения

Главная из задуманных Сперанским реформ предполагала трансформацию самодержавия в демократическую систему разделения властей с Министерством, выборной Государственной Думой и выполняющим судебную функцию Сенатом. Нельзя исключить того, что реформатор просто воспроизводил в своем проекте модные западные идеи ограничения тирании, но, скорее, он все же надеялся создать механизм, манипулируя которым можно обойти в социально-экономических преобразованиях косность господствующего класса.

Александр, однако, так на реформу и не решился. Скорее всего, потому, что понимал: в стране рабов демократия (даже относительная) могла лишь законсервировать отсталость.

Время шло. Император все больше скисал. Сперанский нервничал, терял осторожность, наживал врагов и даже позволял себе грубо отзываться об Александре. Наконец, вся многолетняя история с реформами завершилась ссылкой главного реформатора. А после завершения ссылки и относительной реабилитации Сперанскому пришлось провести еще долгое время в Пензе и в Сибири (губернатором и генерал-губернатором, соответственно).

В Петербурге же тем временем входил в силу граф Алексей Аракчеев. Этого государственного деятеля часто принято противопоставлять реформаторам Александровской эпохи. Мол, царь, расставшись со свободолюбивыми мечтаниями юности, стал к старости консерватором и предпочел опираться на махрового реакционера. Но многие факты (например, прекрасные личные отношения, сложившиеся у Сперанского с Аракчеевым) не укладываются в эту простую схему.

Скорее можно предположить, что знаменитые аракчеевские военные поселения должны были стать еще одной попыткой укрепления авторитарного режима. Попыткой сделать его независимым от всех сил, кроме вооруженной.

«Начинать крестьянскую реформу в России, не развернув поселения в полную силу, не создав запасной плацдарм, — пишет биограф императора Александр Архангельский, — было также невозможно, как затевать ее, не дождавшись положительных результатов остзейского эксперимента». Но, увы, военные поселения оказались примитивной и неэффективной машиной. Вряд ли ее можно было задействовать для реализации глобальных замыслов. Александру I суждено было всю жизнь мучаться в плену неготовой к реформам страны и остаться в истории России не столько великим реформатором, сколько великим мечтателем.

Почтенные старцы

И вот теперь, когда все явственнее становился провал преобразований, когда все отчетливее понимал император, что на серьезные шаги он так никогда и не решится, в полный рост встал вопрос об оправданности жертв, о том, какой ценой четверть века назад взошел молодой Александр на престол.

Натан Эйдельман в своем эпохальном труде «Грань веков» в деталях проследил весь ход подготовки убийства Павла и привел ряд свидетельств того, что наследник престола, скорее всего, знал о готовящемся перевороте, поддерживал его, а следовательно, объективно несет ответственность за смерть своего отца. Возможно, он надеялся на то, что убийство произойдет как бы «само собой», без его прямого приказа. Возможно, он даже обманывал себя тем, будто можно добиться отречения императора без лишения его жизни. Но участники заговора прекрасно понимали, что единственной гарантией успеха в условиях самодержавия может стать не филькина грамота о передаче престола, а лишь физическое устранение самодержца. И Александр должен был отдавать себе в этом отчет.

«Как вы посмели! Я никогда этого не желал и не приказывал», — воскликнул он в ночь с 11 на 12 марта 1801 г., узнав о трагическом финале. Но на самом деле он желал, хотя, скорее всего, впрямую и не приказывал. Пока ужас отцеубийства заслонялся великими идеалами и глобальными реформаторскими целями, об этом можно было не вспоминать. Когда ж завеса рухнула, жизнь императора вдруг оказалась грешной и бессмысленной. Недаром возникла легенда о том, что Александр на самом деле не скончался в Таганроге в 1825 г., а долго еще жил в «добровольной ссылке» в Сибири, замаливая грехи под именем почтенного старца Феодора Козьмича. Вряд ли эта романтическая легенда имеет под собой серьезную историческую основу, но логически такой конец жизни несчастного императора следовало бы признать наиболее естественным.

Для Сперанского, напротив, последние годы жизни прошли спокойно. Пережив ужас ссылки и длительной царской опалы, он превратился в почтенного старца совсем иного, нежели Феодор Козьмич, типа. Он стал обычным, хоть и весьма высокопоставленным, бюрократом. Много и полезно работал. Составил императору Николаю «Свод законов Российской империи». Получил даже перед смертью графский титул за свои многочисленные заслуги перед отчизной. Но о кардинальных преобразованиях уже не мечтал, ценя то немногое, что дает человеку простая будничная жизнь. Ведь значение такой жизни можно понять, лишь если ты родился не во дворце, а в домике простого сельского попа.

Один знакомый профессор посетил как-то вечером дом Михаилы Михайловича еще в годы пика его карьеры и неожиданно обнаружил, что тот в тесной каморке стелет себе постель на простой лавке, а рядом лежит овчинный тулуп, которым Сперанский готовится укрываться. В ответ на удивление гостя хозяин заметил: «Ныне день моего рождения, и я всегда провожу ночь таким образом, чтобы напомнить себе и свое происхождение, и все старое время с его нуждою».

Мог ли человек, столь ценящий достигнутое в личной жизни, бороться за реформы в любой, даже самой неблагоприятной ситуации? Нет, конечно. Сперанский умер в 1839 г., окруженный почетом и благоговением. А реформам пришлось ждать еще два с лишним десятка лет, пока люди нового поколения не придут сделать то, что оказалось не по силам их отцам.

Томясь в сибирской глуши, безумно тоскуя, отчаиваясь и почти совсем утрачивая надежду на то, что жизнь его войдет когда-либо в нормальную колею, Сперанский отводил душу лишь перепиской с дочерью и немногими друзьями. «Посылаю вам, любезный Петр Андреевич, — писал он одному своему корреспонденту, — время и вечность: часы и Библию. Пусть первые напоминают вам смерть и разлуку, а вторая верное наше соединение в Спасителе нашем».

Время жестоко и обманчиво. Оно часто предает нас, поверивших в случайный, сиюминутный успех. Его жертвой стали Александр I, Михаил Сперанский и другие реформаторы, время свое опередившие. Немногого удалось им достичь. Но в вечности, для которой нет пустых и суетных усилий, они заняли достойное место.

ЛУИ ФИЛИПП И ФРАНСУА ГИЗО.

КОРРУПЦИЯ НА СЛУЖБЕ ПРОГРЕССА

Луи Филипп и Франсуа Гизо

После бурного наполеоновского времени целых пятнадцать лет во Франции тихо правили Бурбоны. Режим Реставрации дал стране столь необходимый ей мир, но не продвинул вперед реформы. И вот очередная революция возвела на престол Луи Филиппа Орлеанского.

Красный герцог

Новый король был в отличие от последних Бурбонов человеком прагматичным и работоспособным, что стало следствием тяжких жизненных испытаний, выпавших на его долю. Луи Филипп встретил Великую революцию еще юношей. Несмотря на столь высокое происхождение, его почти ничего не связывало со старым режимом.

Поначалу казалось, что юному «красному герцогу» светит успешная карьера в рядах революционной армии. В девятнадцать лет он был уже генералом и героически сражался при Вальми. Но через год все изменилось. Луи Филипп сделал неправильный политический выбор и вынужден был отправиться в изгнание. Там, впрочем, ему пришлось немногим легче, чем если бы он остался во Франции.

Дело было в том, что его отец стал во время Великой революции своеобразным народным кумиром, отказавшимся от титула и принявшим имя Филипп Эгалите (равенство), что, впрочем, не помогло ему уберечь свою голову от гильотины. В 1793 г. Луи Филипп одновременно стал герцогом Орлеанским (в связи с кончиной отца) и начал под именем мосье Шабо преподавать в швейцарском колледже математику и иностранные языки, чтобы заработать себе на жизнь.

Своеобразный популистский финт отца (в свое время он поддержал казнь Людовика XVI) имел самые неприятные последствия для сына, оказавшегося в условиях эмиграции парией среди французских аристократов. Это, впрочем, лишь укрепило его характер. Отторжение от аристократических слоев и необходимость зарабатывать на жизнь собственным трудом привили юному герцогу и генералу новые привычки, очень пригодившиеся впоследствии.

Чисто буржуазный образ жизни стал для Луи Филиппа совершенно нормальным. Даже детей своих он, став королем, отдал учиться в коллеж Генриха IV, где они сидели за соседними партами с детьми богатых буржуа.

Впрочем, это было позднее. А с 1800 г. Луи Филипп осел в Лондоне, где получил пенсию от английского правительства и тем самым несколько поправил свои финансовые дела. Постепенно он становился привлекателен для некоторой части французской эмиграции, понимавшей, что Бурбоны с их упертостью и непримиримостью являются не слишком желательной перспективой для Франции. Сторонники Луи Филиппа желали конституционной монархии, и герцог Орлеанский с его умением выживать посредством компромиссов как нельзя лучше подходил для роли монарха, чья воля ограничена законом.

В период Реставрации Луи Филипп не занимался политикой и не стремился к власти. Приведя в порядок запутанные дела своего отца, герцог приобрел в среде буржуазии репутацию неплохого дельца. Росли симпатии к нему и среди широких масс населения. Реконструировав Пале-Рояль, он открыл его сады для гуляющей парижской публики, а салоны дворца стали заполнять представители буржуазии и либеральной интеллигенции. По вечерам же, когда во дворце не было никакого приема, супруга Луи Филиппа и юные принцессы занимались шитьем.

Когда свершилась Июльская революция, Луи Филипп — этот не слишком рвавшийся к власти человек — оказался идеальным кандидатом на трон, удовлетворявшим различные политические силы. Он согласился поцарствовать, но первым делом перевел все свое состояние на детей, чтобы не путать государственную казну с личными финансами.

Гражданин-король

К государственным средствам он относился также бережно, как и к своим. Франция при Луи Филиппе была самой дешевой монархией Европы. Содержание королевского двора обходилось стране примерно в две трети той суммы, которая тратилась на содержание английской короны.

Оказавшись вдруг королем, Луи Филипп не слишком сильно изменил привычный для буржуа образ жизни. Восшествие на престол стало для него чем-то вроде повышения по службе, приятного, почетного, но заставляющего при этом больше работать. Получалось, что Луи Филипп как бы сделал неплохую карьеру, начав в молодости трудовую жизнь простым учителем и к пятидесяти семи годам дослужившись до главы государства.

Король проводил большую часть времени в рабочем кабинете, иногда прогуливался по Парижу (впоследствии, когда на него стали готовить покушения, эти прогулки ради безопасности пришлось прекратить), дружески болтал с рабочими за стаканом вина, а доходы свои тем временем вкладывал в британские ценные бумаги, хорошо понимая, что превратности судьбы изгоняли из Тюильри уже многих правителей, а экономика Англии за это время становилась все крепче.

Однажды во время встречи с британской королевой он поразил Викторию своей предусмотрительностью и практичностью, внезапно достав из кармана перочинный ножик для того, чтобы очистить ей персик. «Не стоит удивляться, — заметил король — в моей судьбе все опять может повториться». И действительно, король скончался в Лондоне в 1850 г. через два года после того, как очередная революция переменила политический режим во Франции. Перед смертью он по-прежнему охотно общался с людьми, раздавая многочисленные интервью журналистам.

Луи Филиппу не удалось стать авторитарным лидером, сосредоточивающим на себе любовь толпы. Поэт Ламартин говорил про него в свое время, что «Луи Филипп был во многих отношениях замечательным человеком—умный, трудолюбивый, осторожный, добрый, человечный, миролюбивый, но в то же время храбрый, хороший отец и образцовый супруг. Природа дала ему все качества, которые нужны королю, чтобы быть популярным, кроме одного — величия». Примерно такую же характеристику дал французскому монарху и Виктор Гюго в «Отверженных».

В облике короля не было ничего королевского. Его полное лицо с отвисающими щеками вызывало у простонародья насмешки, и мальчишки частенько рисовали на стенах домов грушу в знак издевки над монархом. Существует анекдот, согласно которому король, прогуливаясь как-то по Парижу, застал одного паренька как раз за подобным делом. Луи Филипп не рассердился и дал ему монету со своим изображением, сказав при этом: «Посмотри, вот еще одна груша».

Король так и не смог стать символом нации, пробуждающим у людей гордость и самоуважение. Он оставался просто человеком. Сам себя называл не королем Франции и Наварры, как было принято у Бурбонов, а королем французов. В народе же его часто называли просто «гражданин-король». Это было демократично и вполне соответствовало духу нарождающейся эпохи. Однако страна нуждалась в лидере совершенно другого рода.

Луи Филипп не любил откровенного политического интриганства, хотя в конкретной ситуации вынужден был действовать при помощи разного рода обходных маневров. Но такого рода действия, по всей видимости, не доставляли ему в отличие от большинства политиков особого удовольствия. Король не читал французских газет, предпочитая The Times, где неизменно находил похвалы своей внешней политике. Читать похвалы было приятно. Другим неизменно приятным делом стала для него реставрация архитектурных памятников. Ради этого король часто посещал свои загородные дворцы — Версаль и Фонтенбло.

Власть олигархов

Экономическая политика короля-прагматика вполне соответствовала его биографии и образу жизни. Парламентская реформа снизила ценз и расширила число избирателей как раз настолько, чтобы ограничить роль старой аристократии, но не слишком сильно повысить политическое значение широких народных масс. К власти пришел наиболее созидательный класс того времени — буржуазия, правда представленная в основном лишь высшим своим эшелоном — парижской банковской элитой. Если применить для политической ситуации Франции терминологию, используемую в современной России, то можно сказать, что власть из рук реформаторской части старой номенклатуры перешла в руки олигархов.

Правительство страны впервые возглавил представитель деловых кругов — банкир Жак Лаффит. Однако новый глава правительства оказался не на высоте положения. Революция не желала останавливаться, в стране нарастали перманентные беспорядки, в экономике царила паника. Даже частный банк самого премьер-министра не избежал краха[2]. В этой ситуации от правительства требовалось в первую очередь установить абсолютный порядок. Лаффита сменил Казимир Перье — глава другого банкирского дома, человек решительный и твердый.

На долю Перье выпала неблагодарная задача. Он подавлял беспорядки, фактически взяв на себя роль могильщика революции. Но самым главным было то, что именно Перье начал выстраивать новую эффективно работающую государственную администрацию. Из коридоров власти устранялись как отъявленные радикалы, не желавшие останавливать революцию, так и генералы, которые «во имя патриотизма» провоцировали все новые беспорядки. При этом те представители старой администрации, которые продемонстрировали эффективность своей работы, вновь получали посты. Возникал бюрократический слой, в котором объединились представители как «реформированной номенклатуры», так и буржуазии.

Перье действовал жестко, но предпочитал опираться не на штыки, а на компромиссы с недовольными властью слоями населения. С подчиненными он бывал резок, порой даже груб. Не являлись исключением даже его отношения с самим королем. Луи Филипп должен был мириться с правительством, стараясь даже посредством своего добродушия придать отношениям фамильярный характер. Так, например, в частных беседах он мог подтрунивать над Перье, называя его Казимир Премьер (игра слов Perier-premier), но в целом король явно недолюбливал своего крутого главу правительства. Луи Филипп хотел иметь систему Перье, но без самого Перье.

В конечном счете король получил то, что хотел. Еще вступая в свою должность, Перье предчувствовал, что служба плохо для него кончится. «Я покину министерство вперед ногами», — заметил он тогда. И действительно, в 1832 г. премьер-министр стал жертвой холеры, внезапно обрушившейся на Париж. Но прежде чем уйти в мир иной, Перье успел наладить работу госаппарата, улучшить сбор налогов, дисциплинировать армию, успокоить деловые круги. Успешное экономическое развитие Франции не было бы возможно без этой важной работы по стабилизации положения.

Главный идеолог новой Франции

Жизнь во Франции постепенно входила в обычную колею. Излишний демократизм ушел. Элита общества, хотя существенным образом расширившаяся и модернизировавшаяся, вновь отделилась от основной народной массы. Дамы света теперь уже не могли внезапно обнаружить, что танцуют на приеме в королевском дворце со своим портным или сапожником, которые стали национальными гвардейцами и получили благодаря этому доступ в Тюильри. Словом, во Франции произошло примерно то же самое, что спустя более чем полтора столетия повторилось в ельцинской России, где за несколько лет образовалась новая элита, включившая в себя остатки осваивавшей иные подходы к жизни партийной номенклатуры, а также высший слой бизнесменов и политиков, пришедших к власти на волне реформ.

Похожим образом обстояло дело и с экономикой. Несмотря на «успешный политический старт», качественных перемен в экономическом механизме не произошло. Протекционизм во внешней торговле, столь привлекавший еще Наполеона, сохранился. Высокий уровень налогообложения тоже. Монархия Луи Филиппа стремилась адаптировать экономическую политику к требованиям хозяйственного развития страны, но многого сделать так и не смогла.

Однако у деловых кругов появилось больше уверенности в будущем. Если при режиме Реставрации их только терпели, понимая значение развития хозяйства для укрепления государственной мощи и социальной стабильности, то теперь Франсуа Гизо — министр иностранных дел и фактический глава правительства 40-х гг. (более известный сегодня как выдающийся ученый-историк XIX столетия) — открыто выдвинул лозунг «Обогащайтесь посредством труда и бережливости».[3] Более того, в высшие эшелоны общества проникли наконец люди, которые при старом режиме принципиально исключались из общественной жизни. Представители банковской элиты, а также крупнейшие судовладельцы Гавра, Бордо, Монпелье, хозяева ведущих хлопчатобумажных фабрик были кальвинистами. Из протестантских кругов вышел и сам Гизо, которого можно считать главным идеологом новой Франции.

Гизо видел в буржуазии цвет нации, был убежден в том, что именно она должна управлять обществом, и не считал при этом, будто подобная система отрезает широкие народные массы от управления государством. Он полагал, что «в обширном здании, которое она (буржуазия. — Д.Т.) занимает в современном обществе, двери всегда открыты и места хватит для того, кто сумеет и захочет войти». Важно лишь, чтобы личное стремление к успеху каждого сильного человека дополнялось просвещением, о котором должно позаботиться общество.

Недаром сам Гизо, будучи в 30-х гг. еще министром просвещения, подготовил серьезную реформу народного образования. Ему виделось, что на такой основе буржуазия станет сильным, многочисленным и ответственным классом общества. Классом, которому можно будет доверить управление страной без всякой опасности погрузиться в хаос. Подобный упор на просвещение является важнейшим условием постепенного превращения авторитарного общества, представляющего собой один из этапов на пути модернизации, в общество демократическое.

Помимо возрастания роли буржуазии большое значение для развития хозяйства имело и то, что по-прежнему сохранялся период сравнительно мирного развития. Франция не была вынуждена отвлекать свои ресурсы на ведение военных действий. Луи Филипп смотрел на самого себя как на барьер против войны и беспорядков. Он, в частности, говорил австрийскому императору, что его миссия состоит в спасении Франции от ужасов анархии и в сохранении европейского мира.

Примерно так же смотрел на вещи и Гизо, которого современники даже называли порой «Наполеоном мира».

«Поверьте мне, господа, — призывал он, — не будем говорить нашему отечеству о завоевании новых территорий, о великих войнах и о великом отмщении за прежние обиды. Пусть только Франция процветает, пусть она будет богатой, свободной, разумной и спокойной, и нам не придется жаловаться на недостаточность ее влияния в мире».

Именно Луи Филипп с Гизо фактически сумели подхватить то знамя, под которым Наполеон на ранних этапах своего правления строил буржуазное общество. Более того, они сумели избежать той катастрофы, которой завершил свою деятельность император, ввязавшийся в бесконечные баталии и переставший слушать умных людей. Поэтому и результаты работы Луи Филиппа были более значительными, чем результаты работы Наполеона[4], хотя последний до сих пор имеет миллионы поклонников, а второй за пределами Франции мало кому памятен, кроме специалистов.

Откачка бюджета

В условиях внутренней и международной стабильности во Франции практически завершился промышленный переворот. Новая техника стала приносить свои плоды. В результате на протяжении всего периода правления Луи Филиппа вплоть до кризиса конца 40-х гг. отмечался реальный экономический рост, правда весьма умеренный — не больше двух-трех процентов в год. С 1837 г. началось активное железнодорожное строительство, буквально преобразившее через некоторое время облик Франции. Страна наконец получила реальные плоды своей многолетней борьбы со старым режимом.

Впрочем, у олигархического периода развития капитализма всегда есть одна не слишком приятная особенность — высокая степень коррупции и увеличение государственных расходов на цели, отражающие интересы деловой элиты. Орлеанская монархия удвоила расходы на общественные нужды: на армию, школы, сельское хозяйство, но больше всего на осуществление общественных работ: строительство каналов, шоссейных и железных дорог. В результате государственный долг за этот период увеличился еще на 20%.

Сам по себе долг опасности пока не представлял, поскольку его доля в национальном продукте благодаря экономическому росту не увеличивалась, да к тому же число кредиторов существенно расширилось за счет размещения примерно трети государственных бумаг в провинции. Хуже было то, что государственные финансы все в большей степени использовались в интересах частных лиц, причем если при Бурбонах лишь эмигранты получали разовую компенсацию, то теперь перекачка денег из бюджета превращалась в дело постоянное.

Правительство само использовало государственные заказы и концессии для привлечения на свою сторону группы влиятельных депутатов, необходимой для формирования парламентского большинства. В течение семи последних лет существования монархии Гизо имел абсолютно лояльный парламент благодаря тому, что возвел подкуп в государственную систему. Так что российская Государственная дума времен нашего олигархического капитализма была не более чем несколько измененной копией французской палаты.

Отдельные высокопоставленные чиновники повторяли действия правительства по установлению своеобразных контактов с депутатами и бизнесом, но только в обмен на заказы и концессии получали крупные взятки. Например, министр общественных работ с помощью военного министра продал за 100 тыс. франков концессию на соляные копи. Министра внутренних дел обвинили в предоставлении незаконной привилегии на открытие оперного театра.

О всеобщей коррумпированности парламентариев знала вся страна. Показательна в этом отношении карикатура конца 40-х гг.: на ней изображены депутаты, вооруженные толстыми шлангами, по которым перекачиваются деньги. Опять напрашиваются аналогии с сегодняшней Россией. Только у нас говорят, что бюджет не откачивают, а пилят.

Удивительно то, что сам Гизо — главный организатор и теоретик данной системы — лично не был абсолютно заинтересован в распространении коррупции. Он покинул государственную службу, имея гораздо меньше денег, чем в тот момент, когда впервые занял правительственную должность. Он не имел никаких наград и прочих видов поощрений, но при этом активно стимулировал подкуп других.

Специфика стратегии, избранной Гизо, объяснялась как особенностями личности самого политика, так и характерными чертами той ситуации, в которой находилась Франция. Гизо был холодным, жестким протестантом, основывающим все свои действия не на чувствах и эмоциях, а на логике. Его не слишком любили, как и самого Луи Филиппа. Но нелюбовь общества в его понимании не должна была стать причиной слабости государства, и так уже неоднократно страдавшего в предшествующие десятилетия от бессилия сменявших друг друга правительств. Следовательно, на долю Гизо оставалась интрига в качестве единственного возможного средства управления обществом и осуществления прогрессивных преобразований в том виде, как он их понимал[5].

Будучи убежден в моральности основной поставленной им перед собой цели, Гизо уже не колебался в частностях. Король, воспитанный в иных традициях, во многом не сходился во взглядах со своим министром, но общее понимание задач текущего момента их сближало.

Еще одной характерной чертой, выделявшей из общей массы политиков именно Гизо, было его ораторское искусство. Речи министра всегда отличались энергией, куражом, уверенностью в провозглашаемых им подходах, и это сильно контрастировало с его реальной политикой, где прямоты и напора было слишком мало. Он всегда рисовал перед слушателями позитивную перспективу, заряжая их оптимизмом, причем сам министр при этом мог придерживаться значительно более пессимистических взглядов на реальный ход событий.

И действительно, на практике перспективы у монархии Луи Филиппа оказались не слишком радужными. Режим, с самого начала бывший незаконнорожденным в глазах многих французов, желавших то ли значительного расширения демократии, то ли, напротив, установления твердой авторитарной власти, становился по мере своего старения все менее популярен в широких слоях населения. Кризис конца 40-х гг. поставил крест на монархии, так по большому счету и не сумевшей решить проблему перехода к устойчивому экономическому росту.

РИЧАРД КОБДЕН И МИШЕЛЬ ШЕВАЛЬЕ.

ТЯЖКИЙ ХЛЕБ ГРАЖДАНСКОГО ОБЩЕСТВА

Ричард Кобден и Мишель Шевалье

Когда родился либерализм? Где и при каких обстоятельствах появился он на свет? Возможно ли определить конкретные год и место? Не все в мире поддается столь точному учету, но в данном случае, пожалуй, мы не ошибемся, если скажем —1846 год, Манчестер, отмена хлебных законов.

Конечно, сразу надо внести две важные поправки. Во-первых, у либерализма было много «отцов», «матерей», «бабушек», «дедушек» и прочих достойных лиц, так или иначе обеспечивавших его рождение. Из одного лишь нашего «экономического» цикла необходимо выделить по крайней мере двоих — Жака Тюрго и Адама Смита. Во-вторых, либерализм довольно долго «вынашивали». «Зачат» он был в 1838 г., а на божий свет вылез лишь восемь лет спустя.

Но сколько бы ни тянулся период подготовки, в конце концов настал принципиально важный, переломный момент. Именно в 1846 г. произошло то ключевое событие — либеральная идея восторжествовала не в отдельной великой голове и не по отдельно взятому случаю, а в масштабах целого государства, причем при решении вопроса, касающегося всех сторон жизни этого самого государства. Либеральными взглядами прониклось большинство англичан, так или иначе оказывавших влияние на политику. А несколько позже вслед за английской элитой стали свободомыслящими и господствующие слои других ведущих европейских стран.

Реформаторы XVIII — первой половины XIX столетия решали, как правило, какие-то важные, но все же частные вопросы хозяйственной жизни — отмена крепостного права, земельная реформа, финансовая стабилизация, налоговые преобразования, обеспечение прав собственности, снятие части торговых ограничений. Теперь же на повестку дня встал предельно общий вопрос: должно ли вообще государство мешать свободе торговли? Или, по сути дела, должно ли вообще государство тем или иным образом вмешиваться в экономику? Неудивительно, что центром фритредерской борьбы стала Англия — страна, давно уже решившая частные проблемы, а потому в полной мере ощутившая все бремя давления роковых вопросов хозяйственного бытия.

Законы для богатых

Главной английской проблемой 30-40-х гг. XIX века были хлебные законы — протекционистские ограничения, препятствовавшие свободному импорту хлеба из-за границы. На первый взгляд кажется, что протекционизм — это как раз вопрос несущественный в сравнении с землей или собственностью. Наверное, именно так думали многие английские парламентарии, не желавшие уделять ему пристального внимания. Однако молодой манчестерский фабрикант Ричард Кобден смотрел на проблему значительно шире. Как сказали бы сегодня — с макроэкономических позиций.

В сохранении хлебных законов были заинтересованы землевладельцы — главный электорат британских тори.

Они продавали свой хлеб довольно дорого, что объяснялось, с одной стороны, не слишком высоким плодородием северных почв, а с другой — использованием значительной части земель под чрезвычайно выгодное в Англии овцеводство. Германский и польский хлеб (а в перспективе русский и американский) обходились дешевле, но из-за протекционизма выгодами такой дешевизны английские потребители пользоваться не могли.

Казалось бы, что с того? Не лучше ли поддерживать отечественных производителей, нежели потребителей? Однако в реальной жизни все непросто. Значительная часть англичан каждый год перебиралась работать с полей на фабрики, из деревни в город. А следовательно, все большая часть населения превращалась из производителей в потребителей продовольствия. В этой ситуации дорогой хлеб плодил нищету. Даже рост заработков при монополизации хлебной торговли английскими лендлордами оборачивался лишь ростом цен. А при неурожае замкнутость внутреннего рынка могла обернуться голодом.

Более того, дорогой хлеб, искусственно завышавший цену рабочей силы, делал английские товары относительно дороже, что затрудняло их сбыт за границей. Получалась нелепая ситуация. В тех отраслях, где англичане умели работать лучше (промышленность), правительство хлебными законами сдерживало рост производства. А там, где из-за климатических условий эффективность в принципе не могла быть высокой (растениеводство), отечественный производитель зачем-то властями поддерживался. В итоге экономическое развитие страны в целом тормозилось. Малая часть населения от этого выигрывала, большая — проигрывала. Хлебные законы оказывались штукой отнюдь небезопасной.

Тем не менее политического решения у проблемы не было. В парламенте на более либеральных позициях, нежели тори, стояли виги, но сил у них для осуществления реформы не хватало. Ведь при высоких цензах основную часть избирателей составляли не едоки, а землевладельцы, заинтересованные держать цены на хлеб высокими. В этой ситуации судьба реформы впервые в мировой истории оказалась в руках не у политиков, а у активистов гражданского общества. В 1838 г. в Манчестере, который являлся тогда виднейшим центром индустриализации, несколько купцов создали Лигу против хлебных законов. Через год в нее вступил тридцатипятилетний Кобден, сумевший придать борьбе с протекционизмом общенациональный характер.

Безродные космополиты

Это был странный капиталист, обладавший прекрасными деловыми способностями, использованными, чтобы сформировать себе состояние. И обладавший склонностью к общественной деятельности, в ходе которой он это с огромным трудом добытое состояние фактически потерял.

Родился Кобден в 1804 г. в семье бедного крестьянина и детство провел в Лондоне у дяди-торговца, который взял его к себе из милости приказчиком. Дело пошло неплохо, и к двадцати годам Ричард уже разъезжал по стране, сбывая товары провинциальным потребителям. В начале 30-х гг. он достаточно разбогател для того, чтобы обзавестись на паях с компаньонами собственной ситцевой фабрикой в Манчестере. Работа предприятия пошла блестяще, и это высвободило время для дел более важных, нежели бизнес.

Систематического образования Кобден не получил, но много читал книг по истории и экономике. Практический опыт в сочетании с книжными знаниями и с впечатлениями, полученными в поездках по самым отдаленным уголкам Британии (а позднее — по Европе и Америке), привел к любопытному результату — бизнесмен лучше многих других англичан стал понимать, что происходит в стране и как следует приспосабливаться к быстро меняющейся ситуации.

В 1832 г. в Англии успешно завершилось общественное движение за расширение числа избирателей. Цензы снизились, и численность электората сразу удвоилась. Сама по себе подобная демократизация не могла еще сделать страну богаче и динамичнее. Но успех этот показал, сколь многого при наличии демократии можно добиться с помощью гражданской активности. Кобден и его друзья принадлежали к поколению, наблюдавшему в молодости борьбу за билль о реформе избирательного механизма, поэтому гражданская активность в их глазах представлялась делом естественным и перспективным.

Скинув текущее управление своим бизнесом на плечи родственников, Кобден с головой погрузился в дела общественные. Любопытна логика его прихода к борьбе за отмену хлебных законов. В основе интереса, проявленного к фритредерству, лежало отнюдь не стремление максимизировать прибыль своей фабрики, а невозможность добиться формирования высоких моральных качеств у рабочих. Сначала Кобден активно взялся за народное образование, завел при фабрике школу, стал публично призывать народ учиться. Но оказалось, что «голодное брюхо к учению глухо». Нужно было повысить благосостояние фабричного люда. Здесь-то и выяснилось, как мешают хлебные законы формированию нормальной обеспеченной жизни нации.

Лига пробудила Кобдена. Кобден развернул всенародную агитацию, центром которой стал Манчестер. Впрочем, поначалу борцы с хлебными законами оказались страшно далеки от народа. Нетрудно представить себе, что случается, если агитировать толпу выходит… даже не олигарх, а просто обычный капиталист. Понять, в чем состоит его реальная выгода, темный простолюдин не может, зато «твердо знает», что буржуи всегда заботятся лишь о своей собственной прибыли.

Так называемое «манчестерство», т.е. либерализм XIX века, стало с тех пор для многих, не слишком разобравшихся в сути проблемы людей символом корыстного, не скованного государственными рамками использования свободы. Борьба за социализм у нас в России впоследствии происходила в известной степени как борьба с «манчестерством». То-то много свободы мы добились!

Поначалу подобным же образом реагировали и англичане. Местами на агитаторов Лиги нападали, шумом и оскорблениями старались срывать их митинги. Особенно отличились студенты Кембриджа, доведшие дело даже до кровопролития. То ли их «глубокое» университетское образование не позволяло понять смысла отмены хлебных законов, то ли они просто были в массе своей детьми тех самых землевладельцев, которые от этой отмены проигрывали.

Порой против Лиги использовался административный ресурс. В одном городке марш не согласных с хлебными законами оштрафовали за то, что при организации митинга телегой (использованной в качестве трибуны) перегородили улицу, чем, видимо, помешали дорожному движению. Но мешать движению несогласные были вынуждены, поскольку под давлением городской администрации все владельцы пабов отказались предоставлять место для собрания.

Наконец, активно использовались и упреки в безродном космополитизме. Либералам предлагали заниматься свободной торговлей где-нибудь между Тобольском и Тимбукту, раз уж им непременно хочется есть иностранный хлеб. Заодно местные «писатели-деревенщики» обвиняли манчестерцов в том, что они хотят мир уютных сельских коттеджей с цветущими садиками и душистыми лугами заменить на зловонный мрак фабричной эксплуатации труда.

Сцена с раздеванием

Те страны, которые «цветущие садики» предпочли развитию промышленности, до сих пор пребывают в Третьем мире, и с экологией у них дела обстоят гораздо хуже, чем у тех, кто через индустриальное общество уже прошел в постиндустриальное. Англия, естественно, к их числу не относится. Кобдену и его друзьям постепенно удалось сформировать общественное мнение, благоприятное для осуществления радикальных преобразований.

Как бы ни препятствовали агитации сторонники протекционизма, перешагнуть через английскую демократическую традицию они не могли. Один иностранец, приехавший из страны с авторитарным правлением и наблюдавший за работой Лиги, отмечал: «Когда я увидел это громадное движение, невольно вспомнил о своем бедном отечестве, подумав, что если б у нас в Берлине собрались такие люди, они давно стонали бы в темных казематах».

Англичанина, даже самого несогласного, в каземат отправить было невозможно. И вот случилось невероятное. Хлебные законы оказались отменены усилиями даже не либерального, а консервативного премьер-министра — Роберта Пиля.

Сначала он существенным образом ослабил протекционизм, отменив более половины из 1200 статей таможенного тарифа. Но этого оказалось мало. Тогда Пиль ликвидировал подавляющее большинство оставшихся пунктов и, наконец, подошел к самому главному рубежу — к хлебным законам.

Для сэра Роберта это было поистине страшное испытание. Фактически ему пришлось идти против своей же собственной партии и своих же собственных избирателей. Однако противиться здравому смыслу было трудно. Либеральные идеи охватывали все более широкие слои общества, и наиболее трезвомыслящие, наиболее ответственные политики переходили в ряды фритредеров. Отмена хлебных законов стала объективно необходима, и политическая элита страны вынуждена была проводить ее вне зависимости от того, какая конкретно партия побеждала на данном витке электорального цикла.

Премьер-министр с помощью Кобдена, ставшего к тому времени депутатом, сформировал фритредерское большинство, объединившее людей различной партийной принадлежности. Сэру Роберту это стоило поста, карьеры, а по большому счету и самой жизни. В парламенте недавно еще всесильного Пиля освистывали. Порой казалось, что от отчаяния он вот-вот заплачет. Ведь самым страшным было даже не то, что пострадали землевладельцы, голосовавшие за тори. Пиль по сути дела ради торжества здравого смысла посягнул на основы английской демократии: его избрали для проведения протекционистского курса, а он, пренебрегая доверием электората, протекционизм похоронил. Многие задавались вопросом: как можно, чтобы парламент, избранный народом для проведения одной политики, наделе проводил совершенно иную?

Журнал «Панч» по этому поводу напечатал маленькую сценку под характерным названием «Двоеженство»: «Человек по фамилии Пиль предстал вчера перед судьей, мистером Булем, как обвиняемый в том, что женился на женщине, именуемой "Свободной торговлей", в то время как его первая жена "Земледелие" еще находится в живых». А ехидный депутат Дизраэли еще жестче высмеял премьера. «Достопочтенный джентльмен, — заметил он, выступая в палате, — застал вигов в бане и унес их одежду. Он оставил их наслаждаться либеральной позицией, а сам выступает как строгий консерватор, правда в одежде вигов».

С этой речи начался стремительный взлет будущего легендарного лидера консерваторов Бенджамина Дизраэли, лорда Биконсфилда. Характерно, однако, что никакой попытки восстановить хлебные законы он не предпринял. Протекционизм умер и был обществом проклят. А Роберт Пиль прожил после своей трагической победы лишь четыре года. Во время верховой прогулки старик упал с лошади и уже не поднялся.

«Завещание Наполеона»

Пиль умер, но Кобден продолжил свою деятельность и через 14 лет добился нового успеха, хотя собственные его дела тщанием нерадивых родственников оказались в ужасном состоянии. Спасло его от нищеты лишь то, что благодарные соотечественники по подписке собрали в его пользу изрядную сумму.

А сам бизнесмен, забросивший бизнес ради гражданской деятельности, в это время занимался международными отношениями. Свобода торговли ведь хороша, когда взаимна. Недостаточно самому отменить пошлины. Важно еще, чтобы твои торговые партнеры тоже сняли тарифные ограничения. Первостепенное значение для Англии в этом смысле имела политика Франции.

Как-то раз во Франции на банкете, устроенном в его честь Ассоциацией за свободу обмена (местным аналогом Лиги), Кобден познакомился с Мишелем Шевалье, которому суждено было стать главным фритредером в своей стране. Кроме возраста (француз был на два года моложе), их вроде бы ничто не сближало. Шевалье, выросшей в небедной еврейской семье, с детства имел все возможности для успешной карьеры. Однако сын акцизного чиновника, получивший образование в престижной Ecole Politechnique, предпочел не госслужбу, а карьеру горного инженера. В отличие от Кобдена он сформировался не в рамках движения за права избирателей (французы расширяли свои права не столько гражданской активностью, сколько революциями), а под воздействием сенсимонистских идей. Если передовых англичан того времени волновала проблема народной нравственности, то французов манило развитие техники.

Шевалье вступил в ряды сенсимонистов и стал помогать Огюсту Конту возрождать основанный Сен-Симоном журнал L'Organisateur. В 1832 г. он подвергся аресту за проведение митинга, а после освобождения занялся активной пропагандой свободы торговли и строительством железных дорог. В частности, Шевалье разработал гигантский и казавшийся в то время совершенно фантастическим проект железнодорожной сети вокруг Средиземного моря.

С 1840 г. Шевалье — профессор политэкономии в College de France. Там он проводил либеральную линию, берущую начало еще от Тюрго. В 1845 г. Шевалье стал парламентарием, однако вскоре потерял свое место, поскольку избирателям ближе была позиция протекционистов. Затем он чуть было не потерял и кафедру из-за слишком активной атаки на коммуниста Луи Блана. Тем не менее именно в этот период Шевалье стал самым известным фритредером Франции.

После прихода к власти Наполеона III Шевалье начал активно призывать нового лидера страны реализовать своеобразное завещание Наполеона I. Он процитировал слова, вроде бы сказанные тем на Святой Елене незадолго до смерти: «Мы должны вернуться к свободной навигации и свободной торговле». Призыв оказался услышан императором, и в 1852 г. Шевалье стал членом Государственного совета. Впрочем, это была единственная его официальная должность.

Шевалье в принципе мог бы ужиться с авторитарным режимом. В отличие от Кобдена он был лишь либералом, но не демократом, поскольку полагал, что успешное экономическое развитие может основываться лишь на системе твердой власти, которую в его стране демократия тогда обеспечить не могла. Тем не менее откровенным бонапартистом профессор не стал. Соответственно, он не занимал ни министерского, ни какого-либо иного поста в исполнительной власти. И все же важнейшая реформа того времени оказалась подготовлена именно им.

Свобода на экспорт

Авторитаризм во Франции действительно оказался более созидательным, нежели демократия. Шевалье пришлось готовить перемены совсем иным методом, чем тот, который ранее использовал Кобден. Ведь французское общество, и в частности парламентарии, признавать выгоды свободной торговли не стремилось.

В 1859 г. француз приехал к своему английскому другу. Они обсудили основные параметры торгового договора, который следовало бы заключить между Лондоном и Парижем. Кобден со своей стороны прощупал возможности развития международных коммерческих связей в британском правительстве, где канцлером казначейства (т.е. министром финансов) являлся тогда знаменитый либеральный лидер Уильям Гладстон. Только после этого план был представлен на рассмотрение Наполеону III и оказался полностью поддержан им. Возможно, дополнительным фактором, способствовавшим получению благоприятного результата, стало желание императора улучшить отношения с Англией в преддверии итальянской военной кампании, которая именно тогда назревала.

Таким образом, получается, что именно Шевалье и Кобден, а отнюдь не официальные государственные лица в строжайшей тайне подготовили договор между Францией и Англией, заключенный 23 января 1860 г. Парламентариям не оставалось ничего иного, как принять случившееся к сведению и санкционировать действия правительства. Ведь по конституции прерогатива в заключении международных договоров принадлежала императору.

Заключение англо-французского договора стало еще более ярким примером успеха гражданского общества, чем даже отмена хлебных законов. Ведь, несмотря на поддержку Гладстона и итоговую роль Наполеона, сам процесс выработки соглашения шел абсолютно вне официальных структур. Он основывался исключительно на инициативе частных лиц, понимавших значение свободной торговли и желавших блага своим странам.

Согласно данному договору Франция отказывалась от запретительных тарифных ставок и заменяла их умеренными ввозными пошлинами. Англичане приняли аналогичные меры по отношению к французским товарам. Впоследствии подготовленный Кобденом и Шевалье документ стал образцом для целого ряда договоров, заключенных другими европейскими странами.

Чтобы смягчить недовольство антилиберально настроенной публики, император одновременно с введением в силу договора оказал бизнесу крупную финансовую поддержку. Он постарался создать впечатление, что реформа осуществляется не ради свободы торговли как таковой, а ради победы отечественного производителя в международной конкуренции. На самом деле, конечно, такие дотации помочь не могут. Умелый бизнесмен пробьется сам, а слабый разорится. Поэтому все фритредеры были против халявной раздачи благ. Один лишь Шевалье поддержал Наполеона. Ведь он понимал, что политика — это искусство возможного.

На личной судьбе Шевалье успех торгового договора сказался двояко. Он получил статус сенатора, но в отличие от Кобдена, ставшего у себя на родине национальным героем, подвергся жесточайшей критике. Слишком уж различным было отношение к свободе торговли в Англии и во Франции.

Хоть парламент и вынужден был подчиниться воле императора, многие люди протестовали. В Париже 166 промышленников подписали петицию, направленную против договора. Впоследствии за три недели сторонниками протекционизма по всей стране было собрано еще более тысячи подписей. Гражданское общество во Франции работало, как и в Англии, но цели его оказались прямо противоположны. В стране, привыкшей за долгие годы дирижизма к постоянному покровительству властей, либерализм держался исключительно на доброй воле образованной и ответственной элиты.

РЕФОРМАТОРЫ «ЗЕМЛИ ФРАНЦА ИОСИФА».

ИМПЕРИЯ ГАБСБУРГОВ ОТ РЕВОЛЮЦИИ ДО МИРОВОЙ ВОЙНЫ

Император Франц Иосиф Габсбург

Пока Англия, Франция и Пруссия динамично развивались, империя Габсбургов, как и империя Романовых, находилась в состоянии застоя. Свою роль в этой печальной истории сыграл император Франц («убогий Франц», как называл его Наполеон).

Тигр в ночном халате

Франц — старший сын императора Леопольда — был наименее одаренным из всех его шестнадцати детей. Среди младших братьев были и талантливый полководец Карл, и энергичный хозяйственник, наместник Венгрии Иосиф, и известный ученый-естествоиспытатель Иоганн, отличавшийся наиболее либеральными убеждениями. Но, увы, они не имели права на престол.

Франц же был человеком ограниченным, предпочитавшим заниматься скорее тысячью бюрократических мелочей, нежели серьезными государственными преобразованиями. Он, в частности, сознательно ограничивал промышленность для того, чтобы в столице было меньше пролетариата и, следовательно, меньше революционных опасностей.

Еще более оригинальными были его взгляды на проблему коммуникаций. Когда императору представили план развития железнодорожного сообщения, он взял его в руки с откровенным отвращением, заявив: «Нет, нет. Я ничего не буду делать. Как бы по этим дорогам к нам не пришла революция».

Всякое слово, вызывающее какие-либо ассоциации с изменением общественного строя, бросало императора в дрожь. Однажды он простудился и пригласил к себе придворного врача. Тот, внимательно осмотрев императора, сказал:

— Не беспокойтесь, Ваше Величество. Это всего лишь простуда, и она не внушает мне никаких опасений. Кроме того, у Вас хорошая конституция.

— Что?! — вскипел Франц. — Не говорите мне никогда этого слова. У меня нет никакой конституции и никогда не будет.

Проблемы своей империи император умудрялся считать преимуществами. Вот как, например, Франц описывал многонациональный характер страны в беседе с французским послом. «Мои народы, — отмечал император, — чужды друг другу, и это хорошо. Они не могут подхватить одну и ту же болезнь одновременно. Во Франции, если лихорадка приходит, Вы тотчас же ею заболеваете. Я же посылаю венгерских чиновников в Италию, а итальянских — в Венгрию. Каждый народ присматривает за соседним. Никто не понимает соседа, и в итоге все ненавидят друг друга. Из этой ненависти рождаются порядок и всеобщий мир».

Франц в общем-то был неплохим человеком, серьезно относившимся к своим государственным обязанностям, поскольку, как он полагал, сие бремя было возложено на него Господом в качестве условия пребывания на троне. Однако император оказался лишен перспективного видения, что в сочетании с природной робостью и подозрительностью делало его противником любых начинаний, последствия осуществления которых нельзя было с точностью знать заранее.

Императора справедливо прозвали «тигр в ночном халате». Франц откладывал любые реформы на неопределенное будущее. «Сейчас не время для реформ, — заявлял он в 1831 г. — Народ страдает от тяжелых ран, и мы не можем бередить эти раны». Естественно, он так и не дождался прихода идеальных условий. Напротив, своей политикой Франц уверенно вел страну к революции.

После смерти Франца в 1835 г. его сменил на престоле слабоумный сын Фердинанд. Правили за него другие. «Абсолютная монархия без монарха», как называли Габсбургскую державу, еще в большей степени, чем при Франце, стала напоминать олигархию. А вскоре последовала и так ненавидимая Францем революция.

Революционная встряска вынудила нового императора Франца Иосифа быстро осуществить земельную реформу, недоделанную в свое время Иосифом и Леопольдом. Сельскохозяйственные угодья были более-менее удачно разделены между крестьянами и помещиками. Но преобразования в области торговли и особенно в сфере финансов потребовали дополнительных серьезных усилий. Именно в этой области проявили себя крупные австрийские реформаторы середины столетия — Брук, Пленер, Дунаевский.

Брук и Дельбрюк

После подавления революции важнейшую роль в процессе осуществляемых сверху экономических реформ сыграл выходец из германских рейнских земель барон Карл-Людвиг фон Брук, занимавший в правительстве сначала пост министра торговли (1848-1851), а впоследствии — министра финансов (1855-1860). Брук явно представлял собой нестандартную личность, качественно отличающуюся как от других бюрократов, занявших ключевые посты в постреволюционной империи, так и от либералов предшествующего поколения, сформировавшихся на идеях просвещенного абсолютизма и иозефинизма.

В молодости он переселился с Рейна в Триест, был успешным предпринимателем, основателем пароходной компании «Австрийский Ллойд». Его деловой мечтой было сделать Триест крупнейшим портом на пути из Британии в Индию. Однако Брук решил все же оставить бизнес ради государственной деятельности.

Ко времени вхождения в правительство ему уже перевалило за пятьдесят. Новый министр не столько стремился сделать административную карьеру, сколько реализовать имевшиеся у него четкие идейные установки.

Если для Иосифа II в XVIII веке страна представляла собой некое единое целое вне зависимости от населявших ее народов, то для Брука много значила германская национальная идея. Он рассматривал Австрию не просто в качестве некой отсталой германоязычной общности, которую надо по возможности привести в соответствие с требованиями эпохи, но как государство, в котором доминировали австрийские немцы.

Брук был решительным сторонником германизации всей Центральной Европы, и Австрия должна была сыграть ключевую роль в этом процессе. В отличие от главы правительства Шварценберга он не испытывал никаких антипрусских чувств. Напротив, Брук стремился включить и Пруссию в свои планы германизации, но доминирующую роль в них все же должна была сыграть Австрия.

К середине XIX века на первый план в реализации подобных задач выходила уже не война и не династическая уния, как это было в прошлом, а экономика. Брук был одним из первых государственных деятелей в мировой истории, всерьез полагавших, что кардинальные преобразования в хозяйственной области могут не только пополнить бюджет или повысить благосостояние подданных, но полностью изменить даже политическую карту мира.

Для осуществления планов Брука требовалось создать таможенный союз, охватывающий всю Австрию и всю Венгрию. Постепенно он должен был слиться с уже существовавшим к тому времени Германским таможенным союзом и охватить всю Центральную Европу. Эта политика рассматривалась как первый этап создания политического союза германской нации.

Благодаря Бруку было действительно сформировано единое торговое пространство для Австрии и Венгрии. Был введен новый тариф, поощрявший международную конкуренцию. На этой основе появился таможенный договор с Пруссией. А после отставки и смерти Брука Габсбургская монархия заключила серию договоров о свободной торговле с другими европейскими государствами.

Труднее всего во всей этой истории обстояло дело с заключением договора с Пруссией. Поначалу процесс шел туго. Шварценберг был слишком антипрусски настроен, а Пруссия слишком опасалась воздействия со стороны Австрии на Германский таможенный союз. Из-за провала переговоров Брук вынужден был даже выйти в отставку. Однако в начале 1853 г. его энергия оказалась востребована. Брук, не занимавший в тот момент никакого государственного поста, был назначен руководителем австрийской делегации на переговорах с Пруссией.

Здесь ему довелось непосредственно столкнуться с другим крупным реформатором эпохи Рудольфом Дельбрюком, возглавлявшим прусскую делегацию. Оба лидера были заинтересованы в заключении договора, а потому соглашение оказалось подписано. Однако по ряду частных проблем взгляды Брука и Дельбрюка сильно расходились. И здесь-то австриец потерпел очевидное поражение.

Брук был в большей степени националист, Дельбрюк — фритредер.

Первый стремился к тому, чтобы в отношениях между Австрией и Пруссией доминировала свободная торговля, но в отношениях с другими странами предполагалось установление сравнительно высоких таможенных барьеров. Не исключалось и сохранение некоторых мер административного регулирования.

Второй же стремился к тому, чтобы отношения свободной торговли между Пруссией и Австрией были как можно скорее распространены на все соседние страны. Идея же Центральноевропейского таможенного союза, закладывавшего основы единства германской нации под руководством Австрии, была Дельбрюку совершенно не близка. Более того, прусская позиция по этому вопросу была противоположна австрийской.

В итоге Дельбрюку удалось провести именно те условия торгового соглашения, которые он хотел иметь. Это не стало поражением Брука в прямом смысле данного слова. Условия соглашения были в экономическом плане взаимовыгодными. Но с идеей Центральноевропейского союза Бруку пришлось расстаться.

Провоевавшаяся империя

В 1855 г. Брук был назначен министром финансов и попытался решить копившиеся на протяжении десятилетий бюджетные проблемы. Были снижены косвенные налоги, введены единый земельный и единый подоходный налоги, а также налог на городскую недвижимость. Кроме того, Брук прибегнул и к приватизации. Он продал, в частности, государственные железные дороги.

Бруку почти уже удалось подготовить к 1858 г. восстановление свободного размена банкнот на полноценную монету. Но вскоре разразилась война с Италией и финансовая реформа рухнула. Доверие к банкнотам исчезло.

Печальной была и судьба самого реформатора, который активно склонял императора к осуществлению широкомасштабной либерализации в экономической, политической и интеллектуальной сферах. Франц Иосиф в какой-то момент начал склоняться к предложениям Брука. Возникла опасность модификации старой системы, устраивавшей слишком многих влиятельных людей. Поэтому деятельность Брука натолкнулась на ожесточенное сопротивление консерваторов.

Реформатора втянули в процесс о злоупотреблениях, имевших место при организации военных подрядов. Император потребовал отставки министра финансов. И хотя впоследствии невиновность Брука была доказана официальным расследованием, он в 1860 г. покончил с собой.

Бруку так и не удалось реализовать две главные идеи своей жизни. Он не сделал Триест крупнейшим портом на пути из Британии в Индию, и он не добился формирования германского государства, охватывающего всю Центральную Европу. Но то, что он сумел осуществить в торговой и финансовой областях, стало одним из важнейших достижений Габсбургской империи на пути модернизации.

В правительство на место Брука пришел Игнац фон Пленер — выходец из средних слоев населения Австро-Венгрии. Это был уже не столько националист с глобальными идеями германизации Европы, сколько типичный бюрократ с либеральным менталитетом, сформированным в годы, предшествовавшие революции. Сам он не участвовал в политической деятельности, благодаря которой наверх пробились многие яркие фигуры того времени, но жестко отстаивал принципы либерализации, находясь непосредственно на вверенном ему административном посту.

Наверное, Пленер, как государственный деятель, может уже считаться одним из типичных реформаторов-технократов, которых в изобилии дал нам XX век. Он похож в данном смысле и на Егора Гайдара, и на Лешека Бальцеровича. В нем уже не было никакой романтики XVIII-XIX веков, никакого «реформаторского аристократизма», присущего Тюрго, Штейну или Гарденбергу, никакого авторитарного напора, отличавшего Иосифа или Наполеона.

Начало 60-х гг. было периодом зарождающегося, сравнительно ограниченного австрийского конституционализма, и Пленер оказался вполне адекватен этой системе. Он настаивал на том, что вся финансовая деятельность империи должна быть поставлена под контроль органа представительной власти, каковым очень трудно было стать выстроенному под интересы монарха и бюрократии рейхсрату.

Тем не менее благодаря деятельности Пленера император обещал не повышать налоги и не прибегать к новым займам без согласия парламентариев. Австрийская империя приближалась к той ограниченной, но все же реально существовавшей системе общественного контроля за финансами, которая функционировала во Франции при Наполеоне III. Но даже демократизация управления финансами не смогла обеспечить решение стоящих перед страной проблем, поскольку ответственные политики все еще оставались в меньшинстве, а общество не было способно к осуществлению реального контроля.

В первой половине 60-х гг. история 50-х повторилась на удивление точно. Пленер сумел резко сократить государственные расходы. В частности, военный бюджет уменьшился с 1860 по 1863 г. на треть, что улучшило состояние госбюджета в целом. Добиться такого результата в то время было особенно трудно, поскольку монархия теряла свои наиболее доходные земли. Ломбардия и Венеция отошли к новообразованному Итальянскому королевству, тогда как слаборазвитые территории оставались в составе Австрийского государства.

Но в 1866 г. война с Пруссией нанесла очередной удар по государственному бюджету. Правительство не придумало ничего лучшего, нежели вновь прибегнуть к эмиссии государственных ассигнаций, от которых обещали навсегда отказаться еще за полстолетия до этого.

В итоге относительно стабилизировать австрийский бюджет удалось только в 1889 г. новому министру финансов поляку Юлиану Дунаевскому. Он был профессором Краковского университета и ярким представителем так называемой краковской политической доктрины. Суть ее состояла в обосновании необходимости мирного развития польских земель в составе Австро-Венгрии. Неудивительно, что сторонники данной доктрины делали успешную карьеру в рядах австрийской бюрократии, примером чего как раз и является деятельность Дунаевского.

Последний монарх старой школы

Говоря о непосредственных авторах экономических преобразований, нельзя упустить из виду фигуру главного политического деятеля, от которого в основном зависели успехи и неудачи реформ. Модернизирующаяся империя стала во второй половине XIX — начале XX столетия своеобразной «землей Франца Иосифа».

Франц Иосиф был честным, порядочным человеком, хорошо образованным (он знал все основные языки своей империи — итальянский, венгерский, чешский, а кроме того, французский), хотя звезд с неба не хватал и к своей семидесятилетней государственной деятельности вряд ли был хорошо подготовлен. Им руководила «одна, но пламенная страсть» — сохранение и укрепление династии. Ради этого он не жалел сил на укрепление армии и на поддержание международного престижа монархии. Ему трудно было понять, что для выживания требуется совсем иное.

Необходимость осуществления серьезных преобразований он постигал с большим трудом, обучаясь на ошибках, повторявшихся порой по несколько раз. Поэтому ему так и не удалось сохранить ни монархию, ни династию, хотя попутным результатом осуществлявшейся им политики все же стала относительно модернизированная страна. По иронии судьбы император сделал для потомков совсем не то, за что он всю жизнь боролся и что считал главным в жизни.

Франц Иосиф соединил в своем имени имена двух императоров, являвшихся его предшественниками, причем имя Иосифа он взял по совету князя Шварценберга уже при восшествии на престол, чтобы подчеркнуть преемственность своего курса реформ именно по отношению к курсу, осуществлявшемуся в свое время этим выдающимся государственным деятелем прошлого. Но, как писал один историк, «в нем не было ничего от Иосифа II, кроме его имени <…> Как и Франц, он был трудолюбивым бюрократом, для которого оставалось вечной загадкой, почему нельзя управлять империей, просиживая по восемь часов в день за письменным столом, трудясь над документами».

Про него говорили даже, что «реакционные принципы Франца сочетались в нем с революционными методами Иосифа» (имеется в виду, что император взял все худшее, что было в натуре каждого из его предшественников), но это, пожалуй, все же слишком злая и несправедливая характеристика. Он просто плохо понимал то, что творится вокруг, а потому не имел никакой внятной и реалистичной программы преобразований. Как довольно грубо заметил граф Эдуард Тааффе — один из премьеров, возглавлявших при Франце Иосифе правительство, — «он просто тащился по старой колее».

Пунктуальность и педантичность императора порождали анекдоты. Говорят, что уже лежа на смертном ложе он нашел в себе силы сделать замечание спешно вызванному к его постели и не успевшему по сей причине толком одеться врачу. «Вернитесь домой, — сказал Франц Иосиф, — и оденьтесь как подобает».

Доживший до Первой мировой войны Франц Иосиф в силу своего консерватизма так и не начал пользоваться ни автомобилем, ни телефоном, ни другими современными техническими средствами. В беседе с Теодором Рузвельтом он говорил: «Во мне Вы видите последнего европейского монарха старой школы».

Однако император был порождением революции 1848 г., которая фактически возвела его на трон. Шок, полученный в юности, сделал его относительно гибким политиком, хотя гибкостью ума он и не отличался. Воспоминание об опасностях, связанных с нависавшей над троном угрозой, делали Франца Иосифа (в отличие от Франца) беспокойным и напористым, хотя вообще-то эти качества не были для него характерны. Веления времени заставляли этого человека делать то, что ему было не слишком близко и не слишком интересно. В итоге он оставил после себя хозяйство, ставшее на путь преобразований, хотя заведовать этим хозяйством довелось уже не Габсбургской империи, а ее многочисленным наследникам—Австрии, Венгрии, Чехословакии, Югославии, Польше, Румынии.

Нереализованная альтернатива

Возможно, несколько иной характер приняли бы преобразования в том случае, если бы Францу Иосифу не суждено было прожить столь долгую жизнь и на престол вступил бы кронпринц Рудольф. Это был человек совершенно иного типа, политик, склонный, если не в силу своего характера, то в силу полученного им образования, к осуществлению серьезных реформ.

Уже в 1878 г., когда кронпринцу исполнилось всего лишь 20 лет, он издал в Мюнхене (безуказания своего имени) книгу «Австрийская знать и ее конституционная миссия», в которой была дана очень точная характеристика имперской аристократии, а также оказались вскрыты причины ее деградации и неспособности управлять государством. А спустя три года он уже подготовил для отца «Меморандум о политической ситуации», где шла речь о предоставлении больших прав славянским народам и о серьезном внешнеполитическом повороте — отказе от союза с Германией (где именно в это время наметился возглавленный Бисмарком реакционный сдвиг) в пользу союза с более либеральной Францией.

Однако никакого поворота не произошло. История распорядилась судьбой династии по-своему. Рудольфа, наставником которого был основатель либеральной австрийской экономической школы Карл Менгер, совершивший с ним даже специальное путешествие по Европе, ждал трагический конец.

Еще в молодости в Праге он был влюблен в юную еврейку, внезапно скончавшуюся от лихорадки. В тридцать лет Рудольф встретил молодую баронессу Марию Вечера, которая сильно напомнила ему рано ушедшую из жизни девушку. Любовь оказалась настолько сильной, что кронпринц, не ждавший понимания от отца, послал папе римскому прошение о расторжении своего брака с принцессой Стефанией. К несчастью, Лев XIII отослал эту бумагу Францу Иосифу, который жестко и холодно обошелся с сыном, даже не пожелав подать ему при встрече руку. Потрясенный глубиной конфликта, Рудольф выстрелил в себя и в баронессу.

Существует множество интерпретаций этой любовной истории, поскольку общество искало в ней политическую подоплеку. В Вене поговаривали о том, что смерть Рудольфа была на руку Бисмарку, поскольку принц был известным германофобом. В Будапеште полагали, что корни трагедии лежат во властных коридорах Вены, т.к. родившийся в день св. Иштвана наследник слыл откровенным мадьярофилом. Либералы видели в самоубийстве кронпринца своеобразный символ — проявление тяги прогнившей империи к смерти, а консерваторы, не мудрствуя лукаво, списывали тягу к смерти на тлетворное влияние евреев, с которыми Рудольф активно якшался. Однако вне зависимости от того, была ли во всей этой истории политическая подоплека, важно одно: либеральный этап австрийских экономических преобразований так и не наступил.

В предсмертном письме своей младшей сестре Рудольф советовал ей покинуть страну, т.к. нельзя предвидеть, что с ней произойдет после смерти Франца Иосифа. Слова эти оказались пророческими. Империя пережила своего императора лишь на два года.

ЛУИ НАПОЛЕОН.

ПОРЯДОК И ПРОГРЕСС

Как только не издевались интеллектуалы над этим императором. Виктор Гюго называл его подлым человечишкой, пигмеем, шакалом, ничтожеством. Филологи по сей день с интересом изучают текст писателя, посвященный Луи Наполеону, поскольку в нем содержится множество весьма характерных французских ругательств. А экономисты отмечают, что два десятилетия его правления были столь успешным периодом, какого раньше в истории Франции не наблюдалось.

Тюрьма — побег — тюрьма

Луи Наполеон родился в 1808 г. Он был сыном Луи — младшего брата Наполеона Бонапарта, и Гортензии Богарне — дочери императрицы Жозефины от первого брака. Будущий правитель Франции рос в эмиграции. Учился в военной академии в Швейцарии. Он был невысок, но энергичен и спортивен.

Все детство Луи Наполеона прошло под знаком поклонения своему великому дяде, и, думается, в этом своем поклонении мальчик был вполне искренним.

Когда с острова Святой Елены пришло трагическое известие о кончине императора, 13-летний Луи написал своей матери: «Если я в чем-либо ошибаюсь, то думаю об этом великом человеке и ощущаю, как его голос внутри меня говорит: "Неси достойно имя Наполеона"».

Его манера поведения в эмиграции качественным образом отличалась от манеры, которую ранее демонстрировал Луи Филипп. Задолго до того, как появились реальные шансы вернуться со славой во Францию, Наполеон стал серьезно работать над своим политическим будущим. Дважды он пытался организовать государственный переворот, но оба раза оказывался в тюрьме. В первый раз его выслали в Америку, во второй — он бежал из заключения, переодевшись в костюм рабочего и взяв на плечо доску.

В свободное от переворотов время Наполеон жил сначала в Швейцарии, а затем в Лондоне, где тогда находили себе приют эмигранты самых разных мастей. Будущий император вставал в шесть утра и, за исключением времени дневной верховой поездки, а также вечерних светских дел, непрерывно работал, читая политическую и экономическую литературу, занимаясь исследованиями.

Он, в частности, опубликовал книгу «Наполеоновские идеи», в которой великий император был представлен не просто как полководец, а как крупный социальный реформатор, вынужденный участвовать в военных кампаниях, навязанных ему врагами. Во Франции эта книга стала бестселлером. Меньше чем через десять лет после ее публикации сорокалетний принц Луи Наполеон смог попробовать на практике реализовать «заветы» великого предка.

В 1848 г. элита молодой французской республики, совсем недавно созданной на развалинах Июльской монархии, оказалась совершенно шокирована. Провозгласив всеобщее избирательное право, отцы демократии вправе были ожидать, что на президентских выборах французы отдадут голоса за одного из лучших представителей народа, за того, кто стоял у истоков его свободы. Лучшими из лучших были Альфонс де Ламартин — свободолюбивый поэт, гордость Франции, Александр-Огюст Ледрю-Роллен — журналист и социалист, друг народа, а также Луи-Эжен Кавеньяк — генерал, твердой рукой пресекший нарождавшуюся смуту.

Словом, кандидаты в президенты имелись на любой вкус. Однако все вместе они не набрали и половины голосов, которые избиратели отдали за человека, абсолютно ничего не сделавшего для революции. Но звали этого человека Луи Наполеон, и был он племянником великого императора, одна лишь память о котором делала наследника славного имени несоизмеримо более привлекательным для толпы, нежели все остальные кандидаты.

Они создавали республику, а он возрождал героическую империю. Они апеллировали к разуму, а он взывал к чувствам. Они предлагали идеи, а он порождал любовь. Ту самую любовь, которой уже не нужны ни разум, ни идеи, ни оптимальное государственное устройство. Ту самую любовь, которая лежит в основе авторитарной системы правления и позволяет вождю делать с народом все что угодно.

Император-социалист

Как и основатель династии Бонапартов, Луи Наполеон апеллировал непосредственно к народу, причем не к его осознанным интересам, а к иррациональным чувствам, к доверию, которым априори обладал харизматический носитель звучного имени. «Свобода, — говорил император, как бы создавая теорию своей авторитарной власти, — никогда не служила орудием к основанию прочного политического здания. Но она может увенчать это здание, когда оно упрочено временем».

Народу не требовалось развернутой программы действий нового политического лидера. «Имя Наполеона, — говорил этот лидер в 1848 г., — само по себе программа. Оно означает порядок, авторитет, религию и процветание внутри страны, а также поддержание чести нации в международных делах».

Народ исходил из того, что авторитарный лидер, сначала избранный президентом Второй республики, а затем ставший императором, знает их надежды и чаяния, а потому принесет счастье и успех людям, плохо понимавшим, почему надо в поте лица трудиться ради наживы обнаглевших финансовых нуворишей. Имея подобную поддержку, лидер мог попытаться сделать для страны то, что в краткосрочном плане не устраивало ни пролетариат, ни буржуазию, но в долгосрочном — было жизненно необходимо для развития страны.

Часть французской элиты поначалу предполагала, что ей удастся управлять страной хотя бы из-за спины Луи Наполеона. «Он должен будет предоставить нам руководить собой, и судно поплывет на всех парусах, — отмечал Тьер. — Благо Франции требует от него покорности и безграничного подчинения советам, которые ему будут давать люди опыта, знающие Францию лучше него». Однако, взяв власть в свои руки, Луи Наполеон не собирался отдавать ее никому.

Наполеон I в свое время использовал авторитарную власть не слишком разумно: обеспечив стабилизацию, он затем все силы бросил на войну, подорвавшую материальное благосостояние страны, и на укрепление протекционизма, нанесшего удар по промышленности. Новый император вряд ли был человеком более прозорливым, чем старый. Но он жил в другую эпоху и оказался под воздействием двух важных интеллектуальных течений своего времени.

Во-первых, до своего возвращения во Францию он жил в Англии, встречался с Ричардом Кобденом и в итоге стал убежденным сторонником свободной торговли.

Во-вторых, во Франции на передний план выходили тогда идеи сенсимонизма. Последователи графа Клода Анри де Сен-Симона были увлечены развитием промышленности, нуждавшейся, с их точки зрения, в современных формах централизованной организации, обеспечивающей экономический рост. А тот, в свою очередь, создавал условия для решения материальных проблем рабочего класса.

Окружение Луи Наполеона в значительной степени составили именно сенсимонисты. Да и сам император открыто заявлял о своих политических устремлениях. «У меня странное правительство, — отметил он как-то. — Императрица легитимистка, принц Наполеон республиканец, Морни орлеанист, сам я социалист. Единственный империалист среди нас Персиньи, но у него, признаться, не все дома».

Интересно, что переворот 2 декабря 1851 г., в результате которого президент Луи Наполеон стал императором, многими весьма образованными современниками — например, Гизо — воспринимался как «полное и окончательное торжество социализма». Но на самом деле мировоззрение императора было примерно следующим. Он полагал, что Франции нужны прежде всего Порядок и Прогресс. Авторитарная власть могла обеспечить развитие промышленности, а поскольку вне международной конкуренции последняя развивалась вяло, требовалась свобода торговли. Протекционистски настроенная национальная буржуазия должна была поступиться своими интересами.

Однако, несмотря на то что император являлся фритредером, он не был либералом. Наполеон читал труды таких модных социалистических авторов, как Прудон и Луи Блан, вполне разделяя при этом их презрение к системе laisser-faire, laisser-passer, которая своим невниманием к нуждам широких трудящихся масс ставила под угрозу социальный порядок в обществе. Если либералы считали правительство неизбежным злом, то он, по его собственному выражению, полагал, что оно, скорее, эффективно работающий мотор всего социального организма.

Впрочем, как фритредерство Наполеона не доходило до либерализма, так и его сенсимонизм, если можно так выразиться, не доходил до последовательного социализма. Действия правительства не должны были, с его точки зрения, подменять собой рыночные силы в той мере, в какой эти силы оказывались способны эффективно работать. Поэтому в эпоху Второй империи государство скорее содействовало развитию частного бизнеса в том направлении, которое считало нужным, нежели само занималось организацией производственного процесса.

Кроме того, государство содействовало организации систем соцстраха. Именно при Наполеоне появились первые во Франции системы пенсионного и медицинского страхования, а также правовой помощи. Тем самым император стремился сделать рабочих элементом сложившейся системы и увести их из-под влияния радикальных идей, приводивших к одной революции за другой.

Быстрый старт

Особую роль в сенсимонизме (и, соответственно, в хозяйственной системе Второй империи) играли банки. С точки зрения теоретиков этого учения, они брали на себя функцию обеспечения перехода от стихийной экономики, чреватой кризисами, к экономике полностью организованной, централизованной, а значит, подчиненной уму и таланту лучших представителей французской элиты.

Ликвидировать частное предпринимательство сразу было невозможно. Гизо напрасно волновался. Но постепенно усиливать организующее начало через использование банковской системы сенсимонисты могли, поскольку, как отмечалось в их основном труде, «по своим навыкам и связям банкиры гораздо больше в состоянии оценить и нужды промышленности, и способности промышленников, чем это могут сделать праздные и обособленные частные лица».

Мировоззрение Наполеона и сенсимонистов из его окружения было очень близко многим этатистам XX века, желавшим совместить рынок и конкуренцию, планирование и социальное обеспечение. Фактически именно Наполеон III может считаться основоположником практики государственного регулирования экономики. Этатисты предпочитают сегодня возводить свою идеологию к Франклину Делано Рузвельту, благо он скончался в период расцвета американской экономики, почитаемый и даже любимый всем демократическим миром. Однако, положа руку на сердце, следовало бы вспомнить и про Луи Наполеона, применившего государственное регулирование значительно раньше, но закончившего свои эксперименты отнюдь не так блестяще, как Рузвельт. Император запутался в противоречиях своей системы и породил очередную революцию, покончившую с его режимом.

Начиналось, однако, все довольно неплохо. Наполеон предоставил значительно больше свободы для развития частного бизнеса, нежели Июльская монархия, и хозяйственные результаты не заставили себя ждать.

Во-первых, государство принципиально изменило подход к выдаче железнодорожных концессий. Этот процесс стал меньше зависеть от случайностей политической борьбы и от симпатий отдельных чиновников. Уверенность частного бизнеса в получении отдачи от вложенного капитала заметно возросла.

Во-вторых, государство отказалось от непосредственного участия в работах по сооружению железных дорог, снизив таким образом возможности для хищений. Все работы были возложены на частный бизнес.

В-третьих, государство содействовало укрупнению компаний, занятых железнодорожным строительством. К 1857 г. ни одна линия в стране уже не находилась в руках правительства. Все они были распределены между шестью крупными компаниями, которые и не конкурировали друг с другом. Фактически было осуществлено принудительное картелирование.

В-четвертых, при новом режиме создались благоприятные условия для развития акционерного капитала. Молодые волки стали создавать гигантские финансовые структуры, кредитовавшие промышленность и строительство, в первую очередь — железнодорожное.

Наконец, в-пятых, при Луи Наполеоне произошла эмансипация евреев, которые стали активно выдвигаться в первый эшелон экономической, да и политической, жизни страны.

Сенсимонисты братья Эмиль и Исаак Перейра создали в 1852 г. общество Credit Mobilier, аккумулировавшее посредством размещения ценных бумаг колоссальные капиталы для строительства железных дорог, каналов, заводов. Несмотря на то что через 15 лет общество лопнуло, его вклад в развитие экономики был весьма значителен. Компания участвовала во всех видах деятельности государства — от финансирования Крымской войны до перестройки больших городов.

Новые французы

Если можно говорить о появлении новых французов, как мы сейчас говорим о новых русских, то это были именно люди поколения братьев Перейра. Они приехали в Париж из провинции и экономического опыта набирались, работая в чужом бизнесе — Исаак в банке, Эмиль — на бирже. Поначалу Эмиль, как и многие ведущие сенсимонисты, занимался журналистикой, пропагандируя идеи, зарождавшиеся в их кругу. Однако в 1835 г. он покинул газету, заявив коллегам о том, что «хватит писать гигантские программы на бумаге, пора реализовывать идеи на практике».

С первым предложением о создании крупного банка нового типа братья вышли в правительство сразу после установления Июльской монархии. Однако в тот момент такие идеи были еще непопулярны. Поскольку братья считали необходимым действовать только через власть, полностью определявшую тогда возможности развития крупного бизнеса, им пришлось ждать своего времени еще 20 лет.

Идея была реанимирована в начале 50-х гг. С самого начала братья четко осознали, как следует действовать в новых условиях. Эмиль вступил в непосредственный контакт с герцогом Персиньи, который возглавлял Министерство внутренних дел, сельского хозяйства и торговли. Всесильный министр был личным другом Наполеона и обладал колоссальным влиянием. В предложенном ему деле он почувствовал личный интерес, как коммерческий, так и политический, а потому охотно пошел на контакт со «скромным евреем», нисколько не смущаясь тем, что раньше так делать было не принято. Борис Березовский, работавший в середине 90-х гг. XX века через высокопоставленных сподвижников и родственников президента Ельцина, можно сказать, лишь копировал опыт Эмиля Перейра.

Дело было поставлено на широкую ногу, а потому приглашение участвовать в бизнесе получила вся государственная и деловая элита страны. Таким образом братья Перейра обеспечили себе множество влиятельных и материально заинтересованных сторонников. Первым президентом нового финансового общества стал брат Персиньи. Впрочем, он был не более чем зиц-председателем. Реальные бразды правления держал в своих руках Исаак.

Фактически именно за годы Второй империи была сформирована вся железнодорожная сеть Франции. А братья тем временем стремились к тому, чтобы поставить под свой контроль всю финансовую деятельность страны, что вполне укладывалось в сенсимонистские представления о планомерном развитии экономики.

Какое-то время казалось, что идеи сенсимонизма восторжествуют и Франция будет управляться по единому плану из конторы крупнейшего банка. Однако сделать последний рывок к экономическому господству Credit Mobilier не удалось. Соотношение политических сил со временем изменилось. Постепенно растерял свое влияние Персиньи. Новая финансовая группировка, связанная с влиятельным герцогом де Морни, получила разрешение на создание второй финансовой компании точно такого же типа.

Акции Credit Mobilier были вследствие возникшего вокруг этой компании ажиотажа сильно переоценены. И когда в 1866 г. разразился серьезный экономический кризис, началось их быстрое падение. К 1870 г. компания полностью прекратила свою деятельность.

Восемнадцать дротиков

В те же годы двигалась к развалу и вся система Луи Наполеона.

Поначалу императором делались серьезные шаги в направлении создания современной эффективной экономики. К 1867 г. были сняты все ограничения на создание анонимных акционерных обществ. Французское законодательство стало даже более удобным для быстрого роста частных компаний, чем английское и, тем более, германское. Таким образом, период Второй империи оказался наиболее благоприятным временем с точки зрения мобилизации капиталов для нужд французской экономики. Если в первой половине века сбережения привлекались лишь в государственную казну, а в конце столетия — уходили за границу, то во времена Второй империи дело обстояло принципиально иным образом.

Темпы роста экономики ускорились по сравнению с временами Июльской монархии. Настала эпоха бума. Улучшалось постепенно и положение широких слоев населения. В 50-е гг. реальная зарплата рабочих выросла на 6,7%, а в 60-е — еще на 9,5%. Доходы крестьянства с 40-х по 80-е гг. примерно удвоились. Люди стали лучше питаться. Потребление мяса выросло со времен Реставрации примерно в два раза. Однако на фоне внешнего успеха нарастали серьезные проблемы.

Аппетиты правительства постепенно стали превосходить финансовые возможности даже сравнительно успешно развивающейся экономики. Как следствие этого, император стал играть с бюджетом в опасные игры. Более того, Луи Наполеон мог открывать чрезвычайные кредиты посредством простых декретов. Таким образом, возникали сверхбюджетные расходы.

Один из близких императору людей — банкир и сенсимонист Ашилл Фульд, занимавший в течение некоторого времени пост министра финансов, пытался остановить развал бюджета. Какое-то время казалось, что Наполеон поддерживает его, но бремя расходов, от которых никак не удавалось отказаться, давило все сильнее. Попытка осуществления финансовой стабилизации провалилась.

Увлеченность идеями в сочетании с бесконтрольностью развалили финансы. За первые 10 лет сумма госрасходов возросла с 1,5 млрд. франков до 2 млрд. В такой же пропорции увеличились и налоги. Надо сказать, что Франция вообще на протяжении всего XIX века имела самое высокое в Европе фискальное бремя. В этих условиях всякое повышение налогов было особо чувствительно для бизнеса.

Но несмотря на рост налогов, все равно ежегодно образовывался бюджетный дефицит в размере примерно 100 млн. франков. Для того чтобы справиться с этой проблемой, правительству пришлось прибегать к крупным займам. К концу 1861 г. госдолг достигал почти 1 млрд. франков, увеличившись со времен Июльской монархии примерно в четыре раза. Понадобились новые займы. В 1868 г. одолжили сразу 450 млн. франков.

Думается все же, что средства, направляемые на социальные нужды и общественные работы, не могли бы подорвать положение империи, если бы экономические проблемы не осложнялись проблемами политическими. Наполеон III в отличие от своих предшественников постоянно влезал в международные авантюры, требовавшие ведения дорогостоящих войн.

Поначалу они хотя бы заканчивались успешно и приносили императору политические дивиденды. Россия потерпела поражение в Крымской войне, Пьемонт при поддержке Франции приступил к объединению Италии, вызывавшему симпатии либеральных сил. Но в 60-х гг. Наполеон попытался посадить в Мексике своего ставленника императора Максимилиана. Экспедиция закончилась провалом, мексиканцы Максимилиана расстреляли, а армия оказалась совершенно обескровлена на фоне резкого усиления объединяющейся Германии.

В 1866 г. правительство вынуждено было вдвое увеличить свои расходы на оборону. Военные расходы вместе с обслуживанием созданного ими долга составляли до половины бюджета страны. Финансы разваливались. А с ними разваливался и бонапартистский режим. В конечном счете Луи Наполеон потерял свою империю по той же причине, что и его великий предшественник, — милитаризация страны съела плоды экономических успехов.

Конец династии Бонапартов был красивым и трагическим одновременно. В ходе Франко-германской (прусской) войны 1870-1871 гг. империя пала. После бегства из Франции император с императрицей и принцем Наполеоном жили в Лондоне. Глава династии протянул недолго и скончался в 1873 г., не перенеся хирургической операции на почках. Принц империи остался один с матерью.

Когда англичане затеяли очередную военную операцию на юге Африки, Наполеон-младший отправился сражаться. Однажды небольшой отрад, в который входил принц, был окружен превосходящим числом зулусов. Пришлось отступать. Наполеон хотел на ходу вскочить в седло, что ему неоднократно приходилось делать ранее. Но в этот раз стремя сломалось и принц упал на землю. С трудом поднявшись, он двинулся навстречу аборигенам и успел несколько раз выстрелить из пистолета. Когда на следующий день его тело было найдено, на нем остались следы от 18 дротиков.

АЛЕКСАНДР ВТОРОЙ.

НАША ЭРА

При всей условности такого понятия можно, наверное, говорить о том, что «наша эра» в России началась с Александра II. Реформы, проведенные этим императором, положили начало длинной цепочке перемен, в конечном счете создавших ту страну, где мы сегодня живем. С отменой крепостного права в 1861 г. долгая стагнация — порой пышная, порой унылая — сменилась наконец движением. И с тех пор даже в самые мрачные периоды существования России развитие уже не прекращалось.

Впрочем, помимо формальных есть, наверное, и неформальные причины считать Александра Освободителя нашим современником. Пожалуй, это был первый российский царь, который вел себя как человек «нашей эры». Он жил и жить давал другим. Он жаждал свободы как для себя, так и для общества. Он страстно хотел любить и быть любимым. И он всегда с трудом выстраивал столь дорогую сердцу его папаши властную вертикаль. Александр Николаевич предпочитал безликой мрачной имперской силе чисто человеческие отношения.

И как всякий человечный человек, он был слаб. С детства страдал от недостатка энергии и постоянства. Трудности останавливали его. Чувствительность выдавливала слезы. Возможно, будь он покрепче — не кончил бы столь трагически. Но столь же возможно и то, что будь император хоть сколько-нибудь похож на своих заматеревших предков, — России еще долго пришлось бы ждать реформ.

В XIX веке на смену жестоким, властолюбивым и похотливым «зверюшкам» на русский трон стали приходить нормальные люди, умевшие любить, дружить, мыслить и общаться человеческим языком вместо языка пыток и ссылок. Но на Александра I всю жизнь бросали свой отблеск огни, с которыми шли ночью к Михайловскому замку убийцы его отца — Павла Петровича. Николаю I не давали покоя пролитая им кровь декабристов и страх перед российским бунтом, «бессмысленным и беспощадным». Лишь сын Николая с рождения оказался человеком свободным, не мучимым призраками кошмарного прошлого.

Он вырос вне страха, веками владевшего домом Романовых. Он в молодости проехал по всей своей огромной стране. Он получил блестящее воспитание, учился у поэта Жуковского, реформатора Сперанского, министра финансов Канкрина, историка Арсеньева. Любопытно, что Арсеньев незадолго до назначения наставником цесаревича был уволен из Петербургского университета «за безбожие и революционные идеи». Николай I, по-видимому, хорошо сознавал, что знания, от которых он охраняет общество, на самом деле являются первостепенно важными для эффективного управления государством.

В жизни Александра, как в жизни, наверное, каждого свободного человека, не было прямых линий. И облик имперской столицы удивительным образом отразил душевный мир нового государя. На смену столь характерной для николаевской России классицистической вертикали, выводимой белыми колоннами на желтом фоне стены, пришла эклектика — бурная, игривая, живая. Дома перестали повторять друг друга, как перестали повторять друг друга люди. И самым ярким символом жизни, не вписывающейся в «вертикаль», стал именно памятник погибшему от рук террористов императору — Спас на Крови, не вписавшийся в набережную Екатерининского канала.

Эпоха реформ

Александр Николаевич был самой яркой фигурой на российском троне. Но реформатором он стал все же не столько по личным качествам, сколько по велению времени. Россия с эпохи первых Романовых во все глаза глядела на Запад. И к середине XIX века Запад уже не оставлял ей выбора.

Либеральный дух в те годы бодро шествовал через все границы. Крепостное право рухнуло даже на восточных землях Пруссии. Аграрную реформу провела даже крайне консервативная Габсбургская империя. А Англия вообще взяла на вооружение фритредерский курс, активно снимая практически все хозяйственные ограничения. Свобода стала модной. Распространяясь из северо-западного угла Европы, она стремительно двигалась на Восток, и Россия уже не могла противиться велениям новой эпохи.

До поры до времени противился этому внешне грозный, хамоватый, но внутренне боязливый Николай I. Принять решение об отмене крепостничества он не мог, хотя аппарат готовил для него реформу. Особо активен был генерал Павел Киселев, проведший крестьянскую реформу в Валахии и представивший императору подробный отчет о своей деятельности. Николай три вечера просидел за его изучением, а затем сказал реформатору: «Меня в особенности заинтересовало то, что ты говоришь об освобождении крестьян. Мы займемся этим когда-нибудь; я знаю, что могу рассчитывать на тебя, ибо мы оба имеем те же идеи, питаем те же чувства в этом важном вопросе, которого мои министры не понимают и который пугает их» (цит. по: Я. Гордин. Право на поединок).

Однако это «когда-нибудь» при Николае так и не настало. Трудно переворачивать огромную страну, в которой у реформаторов было так мало союзников. Судьба Александра потом показала, что реформаторов давят как справа, так и слева. До тех пор, пока совсем не расплющат. Николай избежал подобной печальной участи, но не избежал гораздо худшей.

Поражение в Крымской войне показало, что демагогический патриотизм в духе уваровской формулы «Самодержавие, православие, народность» — вещь крайне хлипкая. Настоящему патриоту следует сначала укрепить державу назревшими реформами, а потом уже сочинять подобные триады, поскольку идеологическое подмораживание не может служить заменой трудным преобразованиям.

Николай умер в 1855 г. «Умер так внезапно и так странно для подданных из-за депрессии, — отметил биограф Александра II Леонид Ляшенко, — которая для самодержца страшнее самой сильной лихорадки». Поговаривали даже, что император покончил с собой, приняв яд, но эта трактовка его смерти чрезвычайно сомнительна. В общем, как бы то ни было, на престол в возрасте 36 лет вступил Александр. По легенде — весьма, впрочем, правдоподобной — Николай перед кончиной завещал сыну освободить крестьянство.

И вот духовная атмосфера страны быстро начала меняться. Четыре года потребовалось на то, чтоб рухнули страх и апатия. Часть общества по-прежнему боялась перемен, но в то же время появились люди, сумевшие быстро связать воедино идущую с Запада идею свободы с болезнями, поразившими стагнирующую империю. И как только все это увязалось, ясно стало, что тянуть с реформами никак больше нельзя.

Весьма интересны в этой связи наблюдения племянника Киселева Дмитрия Милютина, ставшего позднее военным министром, а во второй половине 50-х гг. служившего начальником Главного штаба Кавказской армии. Милютин не был в столице с 1856 по I860 г. и, приехав туда, вдруг почувствовал, что оказался в иной стране. «Мертвенная инерция, в которой Россия покоилась до Крымской войны, и затем безнадежное разочарование, навеянное Севастопольским погромом, сменилось теперь юношеским одушевлением, розовыми надеждами на возрождение, на обновление всего государственного строя. Прежний строгий запрет на устное, письменное и паче печатное обнаружение правды был снят, и повсюду слышалось свободное, беспощадное осуждение существующих порядков».

В высших эшелонах власти выделилась группа реформаторов, ставших опорой царя. Сам Милютин, его брат Николай (товарищ министра внутренних дел Сергея Ланского), великий князь Константин Николаевич (брат императора), Яков Ростовцев (председатель Редакционной комиссии по крестьянскому делу) и др. В целом, группа, по некоторым оценкам, насчитывала около 50 человек, из которых почти половина сформировалась при поддержке Константина Николаевича.

Федор Тютчев назвал это время оттепелью. Спустя столетие сей термин активно стали использовать шестидесятники. А спустя еще три десятилетия приход к власти Михаила Горбачева примерно за те же четыре года, что и при Александре, кардинально сменил духовную атмосферу страны.

Итак, перефразируя Ленина, можно, наверное, сказать, что реформаторская ситуация возникает, когда верхи не хотят управлять по-старому и это их нехотение соединяется вдруг с изменившимся мнением низов. Изменившимся по двум причинам. Во-первых, из-за осознанной вдруг гнилости старого режима. А во-вторых, благодаря приходящим из-за рубежа модным идеям. Именно так подготовлены были прусские реформы Штейна и Гарденберга, о которых писалось нами ранее. Именно так зарождались в Советском Союзе горбачевские преобразования. Власть, получив вдруг некую поддержку, решилась на то, что ранее долгие годы упиралось в стену страха, порождаемого печальным знанием безумных инстинктов собственного народа.

И вот 19 февраля 1861 г. крепостное право рухнуло. Реформа вроде бы завершилась успехом. Но истинные трудности реформирования, пожалуй, возникли именно в этот момент. Число недовольных было огромно. Чтоб ублажить их, царь отправил в отставку главных своих реформаторов — Ланского и Н. Милютина. Сдал их, как Ельцин потом сдал команду Гайдара.

А по стране тем временем шли слухи, что вконец распустившееся крестьянство весной от лени своей вообще ничего не посадит и оставшаяся без барской опеки Россия просто вымрет с голоду. Точно так же в начале 1992 г. российские «интеллектуалы» твердили, что рынок нам ничего не даст, поскольку народ наш — дюже соборный и невероятно духовный — на денежные стимулы не польстится.

Естественно, как при Александре, так и при Ельцине стимулы сработали. Страна с голоду не померла и даже со временем стала весьма бурно развиваться. Истинные опасности пришли с другой стороны. Сделанных уже императором реформ обществу показалось мало. Как верхи, так и низы были недоговороспособны. Ни самодержавие, ни православие не смогли обеспечить истинную народность. Поскольку у истинного народа чувство внутренней общности должно преобладать над потребностью поиска внутренних врагов. Но как верхи, так и низы в 60- 70-х гг. XIX века видели в противной стороне именно врага, а не соотечественника.

Эпоха любви

Вслед за экономической реформой Александра II последовали реформы армии, правовой системы и местного самоуправления. Рекрутский набор был заменен призывом. В судах появились присяжные и состязательность сторон. Земство стало своеобразной школой демократии. Но общество ждало главного — отмены самодержавия. Холопы, превращавшиеся в людей, хотели получить сразу все человеческие привилегии. В том числе они желали, чтобы с ними считались при управлении государством. Власть же считаться с ними была не готова, поскольку страшилась хоть в чем-то довериться темной и тупой массе, недавно лишь получившей относительную свободу.

«Во всей стране народ видит в монархе посланника Бога, отеческого и всевластного господина, — говорил Александр Бисмарку. — Это чувство, которое имеет силу почти религиозного чувства, дает мне корона, если им поступиться, образуется брешь в нимбе, которым владеет вся нация».

Как выяснилось в 1917 г., власть в общем-то оказалась права. Ставшее полностью свободным общество тут же добровольно сдало свою свободу самодержцам, гораздо худшим, чем образованные и относительно гуманные Романовы. Без Бога и царя люди быстро попали в руки к бесам. Однако виновно в трагедии не только общество. Нежелание Романовых двигаться к свободе постепенно — через диалог и цензовую демократию, сыграло с ними в конечном счете злую шутку.

Буквально перед самой гибелью — в феврале 1881 г. Александр Николаевич решился даровать стране конституцию. Для реализации замысла не хватило совсем немного времени. Что это? Трагическая случайность? Но ведь между отменой крепостного права и решением о политических преобразованиях прошло целых двадцать лет. Почти треть жизни императора. На что же потратил реформатор два этих столь важных десятилетия?

Уж всяко не на подготовку реформы. Спокойной созидательной деятельности мешали, как часто бывает, две главных человеческих страсти — война и любовь.

Александр II имел много достоинств, но истинным либералом он никогда не был. Имперские ценности для него оставались святыней. И в этом смысле он не сильно отличался как от своих предков, так и от современных ему европейских монархов. Опередить время дано лишь немногим, а самодержец всероссийский был, пожалуй, ярким представителем именно своего времени.

Борьбу за империю вел он на трех фронтах. Во-первых, на Кавказе, где в наследство от отца остался ему длительный, кровопролитный конфликт. Во-вторых, в Польше, которая никак не хотела вписываться во властную вертикаль и вновь, как во времена Николая I, решилась вдруг бунтовать. В-третьих, на Балканах.

Этот третий фронт был самым величественным и самым странным. Положа руку на сердце, надо, наверное, признать, что будь даже Александр Николаевич отъявленным пацифистом, он вряд ли имел бы возможность не довести до конца кавказскую эпопею или, скажем, восстановить независимость Польши. Не только от него все здесь зависело. Но вот война с Турцией, начатая как раз в те годы, когда пика своего достигло террористическое движение и когда сам Бог велел подумать о родине, а не о далеких проливах, вратах Константинополя или освобождении славянских «братушек», явно лежит на совести императора.

Болгарам, конечно, мы тогда здорово помогли. Но «братушки»-то сегодня уже в Евросоюзе, а Россия, пожертвовавшая внутренней политикой в угоду внешней, по сей день расхлебывает последствия консервативного поворота, произошедшего после кончины императора, так и не успевшего пойти навстречу обществу.

Итоги той войны были, кстати, для России ужасающими. Европа оказалась едина в нежелании пустить царя на Балканы, а дипломатического таланта Бисмарка, сумевшего при построении единой Германии разбить противников по одному, ни Александр, ни глава его МИДа князь Горчаков, увы, не имели. В итоге выгоду получила Австро-Венгрия, не воевавшая, но тем не менее захапавшая Боснию и Герцеговину. А за что пролили кровь герои Шипки, по сей день непонятно.

Впрочем, война войной, а главным делом императора в те годы стала любовь. Александр влюбился в юную княжну Екатерину Долгорукую, и государь надолго отступил в нем перед простым, желающим счастья человеком.

Много интрижек было в роду Романовых, много любовниц прошло через царскую постель за три столетия. Через постель появилась даже одна императрица — Екатерина I. Но как далеко это все от той истинной и в то же время странной любви, что связывала Александра с княжной Долгорукой!

Если б могли мы оценивать его не как императора, определявшего судьбу страны, но лишь как простого человека, возможно, любовь, а не реформы поставили б по значению на первое место. Поскольку Александр не был рожден для реформ и осуществлял их буквально-таки сжав зубы. Не раз мечтал он, закончив все важное, отречься от престола и жить за границей простой частной жизнь. Правление было не его стихией. Но в любви Александр раскрылся целиком. О ней он думал чуть ли не каждый день, ища возможности встречи со своей Катей и полностью пренебрегая тем мнением, которое складывалось о нем у двора.

Трудно поверить, но Александр Романов откалывал штуки вполне в духе героев Александра Дюма. Он, например, уезжал в Париж и там умудрялся в одиночку по ночам уходить из резиденции, чтобы встречаться с княжной Долгорукой. Впрочем, после того, как она родила императору детей, Долгорукая перестала быть княжной и получила официальный титул — княгиня Юрьевская. А менее чем за год до трагической гибели Александр официально женился на своей Кате. Сделал он это буквально сразу же после того, как скончалась императрица Мария Александровна и исчезло препятствие для нового брака.

Много лет до этого тяжело больная императрица вынуждена была терпеть любовь Александра и Кати. Много лет император жил фактически «на два дома». Не пробавлялся любовницами, а именно жил с двумя женами — формальной и реальной. Как это все по-нашему! Сколько романов с таким примерно сюжетом появилось в XX веке! Но в веке XIX? Но в семье императора?

Он уважал первую свою супругу, когда-то в молодости даже любил ее. Но сдерживаться уже не мог. Новая страсть перевернула всю его душу. Катя настолько возбуждала Александра, что тот даже делал смелые эротические рисунки, моделью для которых служила именно она. А 1 марта 1881 г., отправляясь на смотр войск, шестидесятитрехлетний Александр вдруг посреди дня не сдержался, повалил княгиню Юрьевскую на стол и… Об этом она сама затем рассказала лейб-медику Боткину. Наверное, потому рассказала, что на столе состоялось последнее их любовное свидание. В тот день бомба террориста буквально разорвала царя на куски.

Но вернемся, впрочем, на 14 лет назад — к парижским «приключениям» сравнительно молодого еще тогда императора…

Эпоха смерти

В Париже на него совершил покушение политэмигрант. По фамилии, естественно, Березовский. Был он, впрочем, не олигархом, а поляком. Мстил за родину. В тот раз Александр отделался легким испугом. Но дальше пошло-поехало…

Когда-то давно Жуковский учил юного наследника, что «революция есть губительное усилие перескочить из понедельника прямо в среду. Но и усилие перескочить из понедельника в воскресенье столь же губительно». В последние годы своей жизни император оказался в клещах, сжимаемых «партией среды» и «партией воскресенья».

Народовольцы, представлявшие широкие разночинные массы, знать не хотели никакого вторника. Их малообразованность и абсолютное непонимание того самого народа, которому они стремились дать волю, приводили к возникновению безумных фантастических идей. Странно было даже не то, что они стремились убить царя-реформатора. Странно, что столь чаемую ими гибель Александра они надеялись обратить в широкое народное восстание.

Консерваторы, группировавшиеся вокруг наследника престола — Александра Александровича, тоже не отличались глубиной мышления. Подморозить Россию, конечно, — дело нехитрое. Но что делать с ней после разморозки, которая рано или поздно все равно произойдет? 

Эдвард Радзинский в биографии Александра намекает на то, что «партия среды» и «партия воскресенья» могли даже действовать сообща. По крайней мере, удивительная беспечность правоохранителей при все возрастающей террористической активности народовольцев вроде бы говорит о том, что смерти царя-реформатора хотели обе стороны.

На наш взгляд это все же маловероятно. Бюрократия вообще малокомпетентна и неэффективна. Мы удивляемся отдельным наиболее заметным ее провалам, как правило, лишь потому, что плохо знаем, насколько плохо она работает во всех остальных случаях. Однако даже если исключить совместный жандармско-террористический заговор, придется признать, что последние пятнадцать лет жизни Александра превратились в сплошной кошмар.

Парижское покушение можно было списать на «врагов народа». Предшествовавший ему выстрел Каракозова (в 1866 г. у решетки Летнего сада) казался ужасной случайностью. Организованных сил за преступником еще не стояло. Но тот факт, что человек из народа вдруг додумался убить царя, ничего плохого ему лично не сделавшего, должно было насторожить. Опасность для реформ и реформаторов состояла не столько в наличии террористической организации, сколько в массовом отторжении эволюционного типа развития России. «Народная воля» довела царя до могилы, тогда как массовое сознание довело страну до революции, сведя в конечном счете в могилу десятки миллионов людей.

Настоящего масштабного ужаса Александр Николаевич уже не увидел. Но и его личная жизнь в последние годы оказалась ужасной. Народоволец Соловьев стрелял в царя прямо на Дворцовой площади, причем успел несколько раз нажать на курок, прежде чем был схвачен. Другой террорист — Халтурин — проник прямо в Зимний, где и взорвал бомбу, чудом лишь не «доставшую» императора. Чудом уцелел и царский поезд, под который закладывали мину.

Народ стал привыкать к тому, как травят царя. Рассказывали анекдот: дворник услышав колокольный звон, спрашивает: «Опять промахнулись?».

Царь в этой ситуации держался мужественно. Мало кто на его месте мог бы выдержать подобный «прессинг». То, как он спасался при покушении Соловьева, вообще заслуживает особого внимания. Обычный человек, оказавшись перед вооруженным бандитом и не имея средств для защиты, впал бы, наверное, в ступор. Но Александр смог убежать от выстрелов, причем двигался он зигзагами — как профессиональный, хорошо обученный солдат. Царь ни на секунду не растерялся и совсем запутал бестолкового террориста.

Но чудо не могло длиться вечно. 1 марта 1881 г. бомба настигла императора. При первом взрыве он опять уцелел. Но, видимо, воля к жизни была уже подорвана. Александр не ретировался с места события и пассивно дождался нового взрыва.

Император погиб. Преобразования остановились. Конституция не состоялась. И последний царский любимец граф Михаил Лорис-Меликов так и не стал великим реформатором.

ИМПЕРАТОР МЭЙДЗИ.

ПУТЬ ВОСХОДЯЩЕГО СОЛНЦА

Позднее, когда Япония вдруг неожиданно ворвалась в круг развитых западных государств, о том периоде истории стали вспоминать как о некой идиллии. Мол, трансформация совершилась без социального взрыва, без крови, хаоса и смены господствующего класса. Французам, русским и китайцам следовало бы поучиться у великой восточной нации жить в эпоху перемен. Однако на самом деле революция Мэйдзи никак не была чудом прагматизма и толерантности. Резню самураи устроили на славу. Хотя и делали это с национальной спецификой.

Можно сказать, пожалуй, что японский терроризм во второй половине XIX века даже предшествовал российскому. В то время как наши интеллигентные разночинцы еще только учились азам бомбизма, бравые самураи со всем присущим им в этом деле профессионализмом уничтожали иностранцев и высокопоставленных сторонников реформ, основанных на изучении иностранного опыта.

Порой террористов ловили. Тогда они с невероятным хладнокровием сводили счеты с жизнью при помощи харакири. Ведь что такое личная жизнь в сравнении с величием уникальной страны, которую умом не понять и аршином общим не измерить. Страны, которая свернула вдруг с проверенного столетиями пути полной автаркии и абсолютной закрытости для всего мира, обрядилась в западные одежды, накупила западных товаров, а самое главное — впитала в себя ужасные западные мысли.

Даже крестьяне четко знали, кто во всем виноват. Во властных структурах, устроивших все эти непонятные реформы, чреватые, в частности, небывалым ростом дороговизны, засел некий Христос. Увидев чиновника, они кричали: «Христос пожаловал!» и тут же устраивали ему Голгофу.

Но на самом деле никакой христианизации не происходило. Преобразования не навязывали японцам иной культуры. Они лишь пытались адаптировать культуру, уже имеющуюся, к новым реалиям. Ведь после того как в 1853 г. к берегам Страны восходящего солнца подошли «черные корабли» американского коммодора Перри, жить по-старому было уже объективно невозможно.

Шокотерапия по-японски

В том году будущему императору Мэйдзи исполнился лишь годик. Звался он тогда Счастливым принцем (Сатино-мия) и никак не догадывался, насколько сложной и великой станет эпоха его правления. Трудно сказать, был ли он счастлив на протяжении долгих 45 лет своего правления, но, глядя из 1912г. — последнего года своей жизни, — он, наверное, мог испытать удовлетворение от сделанного.

А вот папаша принца точно вел весьма счастливый образ жизни. Образ жизни благородного домашнего животного. Как и все его предки, он не покидал дворец в Киото, не занимался государственными делами, не прибегал ради здоровья даже к самым простейшим физическим упражнениям. То есть проводил жизнь на манер земного бога, всеми почитаемого и почти для всех недоступного. При этом чрезвычайно активно прикладывался к бутылочке саке и интенсивно посещал многочисленных наложниц.

Настоящей властью обладал правящий из Эдо (будущий Токио) сёгун — формально императорский управитель, а реально — управитель императором. Сменить священную фигуру главы государства сёгун не мог, но вполне мог с ней не считаться. Так было раньше, так было теперь и так, наверное, продолжалось бы в будущем, если б не внешний шок, вынудивший предпринять ответные действия, которые собственно и определили историческую роль Мэйдзи.

Япония оказалась в шоке от того, какую силу представляла собой даже небольшая американская эскадра. А ведь США были в то время далеко не первой по значению страной мира.

Администрации сегуна пришлось открывать страну иностранцам, настаивавшим в духе той фритредерской эпохи на соблюдении принципа свободной торговли. Соблазн развитой зарубежной культуры стимулировал многих японцев к подражанию. Но это, в свою очередь, породило массовый стихийный протест консервативной части общества. Разразилась гражданская война.

Простой народ твердо знал, что американцы — нелюди. Даже писают они на подобие собак, поднимая вверх лапку. А художники изображали приплывавших с Запада людей со столь страшными рожами, каких не вообразил бы и творческий гений Кукрыниксов.

Сёгун стал символом низкопоклонства перед Западом. А достойный папаша Счастливого принца — символом верности традициям. Нельзя сказать, что император глубоко осмыслил опасность американского империализма. Запертый в своем дворце, он вообще ничего вокруг не видел и не осмысливал, а выпендривался то ли в силу предельной отвлеченности своего образа мышления, то ли просто под влиянием одной из придворных группировок. Но так как японская династия (наверное, старейшая в мире) обладала колоссальным авторитетом, она стала естественным полюсом притяжения всех консервативных сил.

Как обычно и бывает в таких случаях, консерваторы победили. Сёгун пал. И императорский двор вдруг стал править сам. Таким образом, Счастливому принцу выпало нежданное счастье стать символом преобразований. К этому времени, правда, он уже получил другое имя — Муцухито, что значило «мирный, дружелюбный».

«Мирно и дружелюбно» были уничтожены целые полчища самураев, стоявших за сегуна. Но при этом проводником перемен стал вдруг сам императорский двор. Поскольку противостоять пушкам вражеских кораблей все равно не было никакой возможности, всякая победившая в гражданской войне сторона оказывалась объективно вынуждена возглавлять модернизацию.

Превратись страна в колонию — консервативные тенденции наверняка усилились бы, поскольку символом преобразований стали бы колонизаторы. Но сохранение самостоятельности в сочетании с внешним шоком создали оптимальный стимул для ускорения перемен, которые шли независимо от главы государства.

Реставрация. Она же — революция

А главой государства на 17 году своей жизни стал Муцухито. Его отец внезапно умер — то ли от оспы, то ли от подсыпанного политическими противниками мышьяка, то ли от чрезмерной половой активности. Юный император, конечно, не был готов к несению выпавшего на его долю столь тяжкого бремени. Мало того что власть пришла столь рано, так еще и пользоваться ею требовалось совершенно по-новому. Вместо того чтобы тихо пописывать танки да покрывать наложниц, как делали все его предки, бедному Муцухито приходилось встречаться с людьми (в том числе со «страшными» иностранцами), произносить какие-то слова и даже — о ужас — путешествовать по стране.

Тем не менее к новым условиям жизни пришлось приспосабливаться. Император занялся физическими упражнениями, стал ездить верхом. Здоровый образ жизни Муцухито во многом определил длительность эпохи его правления. Правда, время от времени он впадал в депрессию, отказывался принимать министров, серьезно злоупотреблял алкоголем[6]. Трудно понять, что таилось в душе у человека, выращенного для жизни в «пробирке», но оказавшегося на деле крупнейшим экспериментатором гигантской лаборатории под названием «Япония».

В начале своей государственной деятельности юноша робел, забывал написанный для него советниками текст. Но судя по всему окружение императора четко понимало, что необходимо делать. А потому относительная недееспособность Муцухито принципиального значения не имела. Страна изменялась не по дням, а по часам вне зависимости от того, понимал ли глава государства, какое великое дело он возглавляет.

Удивительная вещь — преобразования этой эпохи иногда называют реставрацией, а иногда — революцией. Как то, так и другое абсолютно верно. С одной стороны, после падения сегуна была реставрирована императорская власть. Но с другой — власть эта осуществила в Японии изменения поистине революционного масштаба. Ни в одной другой стране начальный этап модернизации не происходил в столь сжатые по историческим меркам сроки.

Путь от практически полной закрытости до высоких темпов промышленного развития и участия в империалистическом дележе мира Страна восходящего солнца прошла буквально-таки на протяжении жизни одного императора. И хотя нам до сих пор трудно сказать, насколько суть реформ определялась именно личностью главы государства (скорее, все же — его окружением), эпоха эта по праву носит название эпохи Мэйдзи.

Мэйдзи — это еще одно имя императора, самое главное, самое известное, хотя и обретенное им лишь после смерти.

Означает оно — светлое (или просвещенное) правление. Светлым сие правление, правда, кажется лишь при взгляде с высоты восходящего солнца. Террор, гражданская война и нищета промышленных районов изрядно портят при ближайшем рассмотрении впечатление от японского чуда. Однако, по тонкому наблюдению ведущего исследователя этой эпохи Александра Мещерякова, «в отличие от "классических" европейских революций — французской и российской — социальная реконструкция в Японии была произведена не за счет массового истребления правящего класса, а за счет перераспределения сил внутри элиты». Открытие массы возможностей для простолюдинов сочеталось с постепенной адаптацией самураев к меняющимся условиям жизни.

В новой стране нашли себе место практически все. Некоторые — в бизнесе, иные — на государственной службе, третьи — в военном деле. А основная масса народа, неспособная проявлять какую-либо самостоятельность, пристроилась под крылышком одного из патронов-предпринимателей, выполняющего в изменившемся обществе роль традиционного главы клана.

Япона-мать

Характер преобразований, осуществлявшихся в Японии, существенно отличался от типичных европейских реформ. С одной стороны, перед Мэйдзи не стояло проблемы кардинального разрушения старых устоявшихся хозяйственных систем. Таких как, скажем, крепостное право, экономический дирижизм или социалистическая уравниловка. Но, с другой стороны, культурная изоляция для Страны восходящего солнца была, пожалуй, значительно более серьезной проблемой, чем для какой-либо другой реформировавшейся страны в мировой истории.

Революция Мэйдзи состояла прежде всего в постепенном снятии ограничений, накладывавшихся на общение народов. Развивалась торговля, возрастал зарубежный спрос на японские товары, и это стимулировало рост производства, изменение его специализации. Разведение шелковичных червей в эпоху Мэйдзи и современное производство электроники для всего мира имеют в принципе одну и ту же основу — широкую интеграцию Японии в мировое хозяйство.

В страну хлынули зарубежные книги. Переводы издавались невиданными для Европы тиражами. Сами японцы стали ездить за рубеж на учебу. Словом, началось интенсивное перенимание западной культуры.

Правда, наряду с открытием страны приходилось еще и заниматься ее объединением, поскольку при сегунах Япония фактически оставалась раздробленной. В том числе в экономическом плане. Эпоха Мэйдзи ввела единую денежную систему, устранила ограничения, накладываемые ранее на передвижение людей, на развертывание внутренней торговли и на куплю-продажу сельхозугодий. Утвердилась крестьянская собственность на землю. В рыночных условиях сельское хозяйство стало значительно эффективнее. Соответственно, производство риса возросло многократно. Люди стали лучше питаться.

«Экономическое чудо» происходило в стране, где еще пару десятилетий назад самураи гордились своей неспособностью различать номинал монет. Как могли возникнуть такие успехи у людей, вроде бы не приспособленных к ведению бизнеса на манер европейцев? Есть ли в этом заслуга Мэйдзи?

Вряд ли. Реформы могут освободить скованный потенциал народа, но не сформировать его склонности. Последние формируются веками под воздействием ментальных изменений. И если в эпоху Мэйдзи страна сделала уникальный рывок вперед, значит, японцы уже обладали к тому времени уникальным потенциалом.

Националисты, естественно, в таком случае говорят об особой великой расе, об особом великом духе или об избранном богом народе. Применительно к Японии речь шла чаще всего о том, что величие порождается благосклонностью небес к божественной императорской династии — единственной такой во всем мире.

Однако если спуститься с неба на землю, то можно обратить внимание на реформацию конфуцианской идеологии, произошедшую еще в Японии XVIII века. Конфуцианство стало с тех пор ориентировано не только на великие деяния «благородных мужей», осуществляемые в рамках государственной службы, но и на всякую практическую деятельность. И как только Мэйдзи открыл для этой деятельности ворота, так сразу японцы оказались успешными и предприимчивыми.

Япония стала вызывать в мире все более широкий интерес. К Муцухито зачастили высокие гости. Заплыл как-то раз великий князь Александр Михайлович. Пожил на российской военно-морской базе, нашел себе подружку из Нагасаки, научился у нее местным выражениям. А через некоторое время по приказу царя отправился представляться императору в Токио.

На торжественном банкете решил продемонстрировать свое знание языка. Двор чуть ли не покатился со смеху. Язык, воспринятый от портовой девицы, был японским… но в то же время и не совсем японским. Русский устный от русского матерного великий князь, наверное, хорошо отличал, а вот в Японии — нарвался.

Пионер — всем ребятам пример

То особое место, которое занимал в японском обществе император, определяло и его важнейшие функции. «Мэйдзи присутствовал на большинстве совещаний, — отмечает А. Мещеряков, — но его мнение остается для нас загадкой. Его роль заключалась не в том, чтобы иметь свое мнение, а в том, чтобы освящать любое решение своим присутствием».

А кроме этого, Муцухито должен был еще и заражать людей личным примером, дабы подвигнуть народ на принятие новшеств. Для русского или француза такой пример, возможно, не слишком много бы значил. Западный человек в своих поисках либо стремится почувствовать выгоду, либо гонится за светлой мечтой. Но для японца подражание столь великой фигуре, как император, стало поведением совершенно естественным.

В один прекрасный день Муцухито явился пред очи страны с элегантной бородкой и в чисто европейском костюме, похожем на офицерский. «Отец и мать народа», как порой его официально именовали, напоминал в нем то ли венгерского гусара, то ли циркового артиста. Для восточного общества все это выглядело странно, но зато сей оригинальный шаг высочайшего переодевания явно стимулировал японцев к расставанию с традиционными нарядами и к активной трансформации своего внешнего облика в нужную реформаторам сторону.

Не отставала от своего супруга и императрица. Как-то раз эта почтенная женщина рискнула появиться перед публикой с белыми зубами и натуральными бровями. Смелость данного шага можно понять, лишь приняв во внимание тот факт, что дама высшего света в дореформенной Японии должна была чернить зубы и сбривать брови, рисуя вместо них на лбу короткие черточки. Недопустимая ранее естественность нового облика «первой леди» шокировала японок, но в то же время заставляла энергично отходить от стандартов вековой давности.

Через несколько лет после этого император сам опубликовал в женском журнале статью, где выражал мнение относительно одеяний прекрасных дам. Он настоятельно советовал изменить их на европейский лад, но при этом — дабы не страдал отечественный производитель — использовать изготовленные в Японии ткани. Этот совет японки восприняли как прямое указание. Хотя полностью от удобных, просторных кимоно они не отказались, мода, приходящая с запада, стала все больше и больше приниматься во внимание.

Вообще, надо сказать, что вопрос надлежащего прикрытия японского тела занимал особое место в реформаторской деятельности эпохи Мэйдзи. В жаркую погоду достойные местные джентльмены имели обыкновение прогуливаться по токийским улицам чуть ли не в том, в чем их японская мать родила (прикрываясь лишь набедренной повязкой). Правительство оказалось серьезно обеспокоено формированием мнения иностранцев по поводу излишней обнаженности императорских подданных. «Если мы не избавимся от этого безобразного обычая, он бросит тень на наш народ», — констатировали власти и запретили демонстрировать места, обычно прикрываемые на Западе.

Рекомендации свыше касались всего, чего только возможно, — даже питания. Привыкшее к рису и рыбе общество с подозрением глядело на мясо. Но среди образованной публики быстро приобретало популярность мнение, что успехи стран запада во многом проистекают из их мясного рациона. И вот когда император попробовал и оценил вкус говядины, всем вдруг захотелось сделать то же самое. А картофель стал активно выращиваться на грядках лишь после специального правительственного постановления, посвященного этой культуре.

Но, пожалуй, наибольшую известность среди всех назидательных действий императора получил рескрипт, который, пользуясь позднейшим выражением Аркадия Райкина, можно было бы назвать «Ученье — свет, а неученых — тьма». Муцухито обращал внимание подданных на то, что знание — сила, а невежество — причина многих несчастий. Хотя школы существуют уже несколько лет, простые люди особо не рвутся к образованию. И это плохо. Образование, согласно замыслу императора, должно было стать принадлежностью не только высшего общества, но всего народа.

Узнав о сем великом замысле, народ тут же принял высочайшую волю к исполнению. В итоге к концу эпохи Мэйдзи почти все население Японии уже имело начальное образование.

Броня крепка, и танки наши быстры

Успехи революции Мэйдзи можно перечислять долго, но нельзя не обратить внимание на то, что в ней содержалось одно глубинное и страшное противоречие. Широко заимствуя западную культуру, а порой демонстративно подчеркивая собственную убогость в сравнении с иностранцами, японцы ввергали себя в серьезный психологический кризис. Невозможно долгое время чувствовать себя людьми второго сорта, идущими на выучку к иным народам. И вот, по мере того как сходило со сцены первое реформаторское поколение (либерально настроенное, поскольку хорошо помнило шок, полученный от лицезрения эскадры коммодора Перри), в Японии стали нарастать националистические настроения. Чувство неполноценности оборачивалось теперь у молодежи чувством превосходства.

Окончательно адаптировавшиеся самураи составили костяк новой японской армии и пронизали ее духом, плохо совместимым с миролюбием и стабильностью. По оценке А. Мещерякова, не только государство интегрировало самураев в новую жизнь, но и самураи интегрировали государство в свои ценности.

В народе стали нарастать антикитайские и антикорейские настроения, благо «превосходство» японцев над вялыми, нереформирующимися соседями в этой ситуации казалось очевидным. Постепенно сформировалась идея, согласно которой Страна восходящего солнца несет цивилизаторскую миссию на Востоке. Причем не только хризантемой, но и мечом.

В старой Японии популярна была сказочка о некоем юном герое, подставлявшем свою плоть комарам, дабы отвлечь кровопийц от тел родителей. В раннюю эпоху Мэйдзи один довольно циничный просветитель-западник справедливо заметил, что лучше бы этот парень заработал на москитную сетку. Но к концу Мэйдзи столь рациональные подходы перестали устраивать общество. Вновь захотелось героизма. Вновь потянуло на великое.

Если раньше японцы комплексовали перед европейцами из-за своего маленького роста, то теперь даже в этом вопросе нашлись контраргументы: да, маленькие мы, но головы у нас больше, на них европейские шляпы не налезают.

Национализм рос объективно по ходу смены поколений. Но нельзя закрывать глаза и на то, что император, пытаясь оседлать «буйного скакуна», во многом подталкивал общество к нетерпимости. Может показаться, будто ранний и поздний Мэйдзи — это просто разные люди: один заимствовал чужую культуру, другой — агрессивно демонстрировал превосходство своей. Но на самом деле как быстрая модернизация, так и рост ксенофобии представляли собой элементы единого сложного процесса[7].

Война с Китаем и война с Россией имеют к правлению Муцухито не меньшее отношение, нежели комплекс радикальных реформ. А трагедия, постигшая японцев в Хиросиме и Нагасаки, — такое же следствие эпохи Мэйдзи, как мировое лидерство по темпам экономического роста, достигнутое после Второй мировой.

Ничто не проходит бесследно. И восходящее солнце порой окрашивает землю в кровавые тона.

АВРААМ ЛИНКОЛЬН.

ЧТО ТАКОЕ СВОБОДА?

В вашингтонском мемориале Линкольна есть что-то восточное и даже сакральное. Сначала долго идешь к нему пешком, и по мере приближения грандиозного «святилища» оно вырастает в размерах, а под конец совершенно подавляет тебя — маленького и хрупкого. Восхождение по высокой лестнице довершает процесс самоуничижения. Вскарабкавшись наверх, ты оказываешься у ног гигантской статуи героя. Ты теряешься посреди толпы суетливо копошащихся людей-муравьишек. Ты чувствуешь свою полную ничтожность в сравнении с творцом истории Авраамом Линкольном. Кто мы — жалкие, и кто он — великий!

Этот мемориал есть квинтэссенция линкольновской мифологии, которая в свою очередь является важнейшей составной частью глобального американского мифа. Мифа свободы, мифа демократии, мифа равенства. Ведь Авраам Линкольн ценой неимоверных усилий освободил афроамериканцев, т.е. сделал равными всех без исключения граждан Соединенных Штатов.

Более того, по сути дела именно эпоха Линкольна — 60-е гг. XIX столетия — положила начало формированию широкомасштабной рыночной экономики в Северной Америке. Ведь до тех пор пока в южных штатах страны господствовало рабство, капитализм имел объективные ограничители для своего развития. А потому Линкольна, хоть он и не осуществлял экономических преобразований, мы можем вполне отнести к числу великих реформаторов. Фактически он для Америки сделал то же, что Иосиф Габсбург для Австро-Венгрии, Штейн и Гарденберг — для Германии, Александр II — для России.

Нынешний американский Юг — это так называемый солнечный пояс, зона распространения высоких технологий, зона самых современных отраслей экономики, зона притяжения квалифицированных работников, перебирающихся с Севера (из пояса ржавчины) туда, где больше платят, где больше творят, где легче и комфортнее жить. Рынок превратил Юг из аграрного придатка индустриальных регионов мира в яркий, динамичный постиндустриальный регион.

Впрочем, вряд ли Линкольн когда-либо задумывался о том, как много даст стране свобода. Его целью было не расширять свободу, а сохранять Федерацию.

«Железный дровосек»

Этот долговязый парень, рост которого уже к 17 годам превысил 180 см (невероятно много по тем временам), родился в 1809 г. Его отец пахал землю, перебираясь с места на место, и Эйб Линкольн уже в юности попробовал всякого труда. Приходилось осваивать целину, рубить деревья, корчевать пни, ходить за плугом, строить дом и лодку. Авраам мог легко держать топор за рукоятку на вытянутой руке. Словом, нетипичный получался государственный деятель.

Впрочем, и политика в американской глубинке была нетипичной. С минимумом идеологических дискуссий и совсем без политтехнологий. В 23 года Эйб впервые выставил свою кандидатуру на выборах в законодательное собрание штата Иллинойс. Однажды ему перед началом предвыборного митинга пришлось утихомиривать драку. Растащив за шиворот своих избирателей, он залез на ящик и прочел речь, которая, впрочем, не помогла. Линкольн провалился.

Стать депутатом удалось лишь через два года. Столица штата, куда отправился молодой законодатель, насчитывала 800 жителей. Законодательное собрание работало в ветхом двухэтажном здании. Нижняя палата находилась, естественно, на первом этаже, верхняя — на втором. Сенаторам трудиться было тяжелее, чем депутатам. Если снизу при обострении полемики со стен падала штукатурка, то наверху сквозь щели в стенах задувал снег.

Политическая борьба шла и за пределами ЗакСа. Как-то раз противник вызвал Линкольна на дуэль и предложил выбрать оружие. «Как насчет коровьего помета? — поинтересовался Эйб. — Стреляемся с пяти шагов». В итоге сошлись на палашах. Однако как только этот здоровенный бугай начал размахивать своим оружием, быстро наступило примирение.

Трудно понять, как такой костлявый, долговязый, плохо одевающийся и порой неряшливый человек с резкими чертами лица делал политическую карьеру. Даже патетические моменты в его исполнении оборачивались комическим действом. Позднее, когда президент Линкольн садился на лошадь, со стороны казалось, что ноги коня и всадника вот-вот переплетутся, после чего оба свалятся. Но совсем смешной была история с попыткой пронести великого человека на руках. Его собственные руки при этом болтались где-то возле плеч носильщиков, а ноги практически доставали до самой земли.

Возможно, Линкольну с ранних лет помогали природное чувство юмора, а также то, что в народе его воспринимали как своего парня.

Он быстро стал лидером фракции в ЗакСе и известнейшим в штате политиком. Впрочем, кормиться одним лишь законотворчеством было невозможно. Какое-то время Линкольн пытался держать лавочку, работал землемером и даже почтмейстером, но затем освоил профессию адвоката. И как политик, и как адвокат он всегда был человеком умеренным.

Однажды некий клиент попросил его предъявить своему должнику иск на 2,5 доллара. Линкольн посоветовал не возиться с такой мелочью. Однако клиент настаивал. Тогда адвокат запросил гонорар в 10 долларов и, получив его авансом, тут же отдал ответчику половину. После чего тот с радостью уплатил долг. Все остались довольны. Адвокат с ответчиком заработали, сутяга же получил искомое моральное удовлетворение.

Говорят, Линкольн был неплохим адвокатом. Работал честно, деньги брал с клиентов по справедливости. Но мечтал он о главном — об избрании в Конгресс.

В 37 лет Линкольн вступил в борьбу за право быть представленным в органе федеральной власти. На этом этапе его политической карьеры соперничество оказалось еще более напряженным. Встал вопрос о религиозных воззрениях кандидата. А это являлось его слабым местом.

Гораздо позднее, когда о нем, как о главе государства, уже рассказывали анекдоты, из уст в уста пошла такая байка:

— Скажите, а президент Линкольн молится Богу?

— Да, молится. Но Господь полагает, что Авраам просто над ним подшучивает.

Сам Линкольн отмечал, что не принадлежит ни к одной христианской церкви, однако при этом не отвергает истин Священного Писания. Такая шаткая позиция удовлетворяла далеко не всех, и на одном религиозном собрании времен борьбы за место конгрессмена Линкольн столкнулся с серьезной проблемой. Проповедник, являвшийся его политическим противником, воскликнул:

— Пусть встанут все, кто не хочет попасть в ад!

Зал вскочил. Один лишь Линкольн остался сидеть на месте.

— А куда же Вы собираетесь попасть? — ехидно поинтересовался у него проповедник, полагая, видимо, что поставил соперника в безвыходное положение.

— Я собираюсь попасть в Конгресс, — прямо ответил Линкольн. И, как ни странно, он действительно туда попал.

Разделенный дом

В столице политическая борьба тоже требовала от него быстрой и остроумной реакции. Противник как-то раз попытался принизить Линкольна, напомнив слушателям, что тот какое-то время был бакалейщиком и торговал виски. «Разница между нами лишь в том, — прозвучал ответ, что мы стояли по разные стороны прилавка: один продавал, другой выпивал».

Но главным в Вашингтоне были уже не мелкие стычки подобного рода, а то, что политика вращалась вокруг проблем, существенно отличавшихся от забот, которые беспокоили отдаленную иллинойскую глубинку. Здесь на первый план выходили вопросы противостояния Севера и Юга.

Сегодня нам порой кажется, что американская нация сложилась еще в XVIII веке в период Войны за независимость. Но и великие отцы-основатели, и героика сражений, и принятие конституции, и многое другое есть элементы позднейшего мифа, основанного, правда, на вполне жизненных реалиях. Просто наделе все обстояло гораздо сложнее, чем представляется задним числом. Колонии в ходе революционных действий освободились от власти английской короны, но еще не приобрели автоматически собственной идентичности.

На протяжении десятилетий, прошедших с момента войны за независимость, Север и Юг развивались принципиально различными путями. И наконец настал момент, когда накопленные различия привели южан к выводу о том, что им трудно находиться в одном Союзе с северянами.

Дело здесь было не только в рабстве, хотя в конечном счете именно оно лежало в основе принципиально иного пути развития Юга. Сам образ жизни двух частей Америки принципиально различался. Живой, динамичный, шумный и грязный Север, где каждый отвечал сам за себя — за свое богатство или нищету, за свой успех или прозябание, — противостоял патриархальному, тихому, меланхоличному Югу, где ничего не происходило, где жизнь из поколения в поколение воспроизводилась с абсолютной неизменностью. Жители каждой части страны считали именно свой образ жизни единственно для себя подходящим, а потому все больше расходились во взглядах на мир со своими, казалось бы, соотечественниками.

Это сейчас нам представляется, что северяне олицетворяли собой абсолютный прогресс, тогда как южане цеплялись за убогое прошлое. Но у самих южан существовала стройная, оправдывающая рабство теория, не сильно в своей основе отличающаяся от теорий любых консерваторов, любых противников реформ (в том числе и современных российских).

Юг теоретикам рабовладения представлялся патриархальной идиллией, в которой умные и добрые белые люди заботятся о не вполне еще созревших для самостоятельной жизни черных. Если и наказывают их изредка, то поделом — чтоб научить уму-разуму. В такой ситуации отпустить рабов на волю невозможно, как невозможно выкинуть из отчего дома несовершеннолетнего малыша — пропадет ведь один, сожрет его жестокий мир, к которому бедняга не приучен.

Чернокожие рабы порой и вправду были как дети. Сам Линкольн любил рассказывать такой анекдот. Группа негров увидела человека, спускавшегося с неба на воздушном шаре. Все в страхе разбежались. Лишь один мудрый старик подошел к «небожителю» и спросил: «Как поживаете, масса Иисус? Что поделывает Ваш папа?»… Ну как, скажите на милость, дать свободу такому народу?

Несмотря на консерватизм, позиция южан выглядела в определенном смысле более либеральной, чем позиция их северных соседей. Ведь аболиционисты (сторонники отмены рабства) настаивали на том, что государство своей силой должно навести порядок на Юге. Южане же предлагали властям не вмешиваться в патриархальные отношения, которые прекрасно поддерживаются без всякой указки со стороны Вашингтона.

Плантационное хозяйство было экономически эффективно. Оно снабжало недорогим хлопком как североамериканскую, так и европейскую промышленность. Плантаторы были убежденными фритредерами, поскольку любые таможенные пошлины, с одной стороны, подрывали их конкурентные позиции, а с другой—удорожали импортные товары, в которых так нуждался чисто аграрный Юг. Северяне же, кстати сказать, настаивали на протекционистских ограничениях, поскольку боялись конкуренции со стороны ушлых и высокоэффективных англичан.

Ну и кто же во всей этой истории прогрессивнее? Либеральные южане, заботящиеся о будущем своих рабов, или северные этатисты, готовые ввергнуть не приспособленных к жизни негров во все ужасы борьбы за кусок хлеба? Где кроется истина: в «Хижине дяди Тома» или в «Унесенных ветром»?

У принципиальных противников рабства имелся, естественно, главный аргумент. Как бы тяжело ни жилось рабочим на Севере, они все же были свободны. Нельзя ведь отнимать у человека право выбиться в люди, нельзя лишать его права обладать имуществом. Сам Линкольн отмечал, что родился в бедности, был наемным рабочим, а затем достиг-таки известных высот.

Но на это аболиционисты получали логичный ответ. Если вы так цените права человека, если вы так уважаете собственность, то как можно разом отнимать у плантаторов их честно нажитое многомиллионное добро. Ведь рабы — это имущество. Если сегодня отнять их, то завтра можно отнять землю, дома, заводы и фабрики, банковские сбережения и даже последнюю рубашку. Получается, что аболиционисты, отстаивая свободу для одной части населения (для негров), подрывают основы свободы всего американского народа.

Чем подрывать основы, не лучше ли обеспечить обществу рабочую силу, более дешевую, нежели рабы? Когда она появится, рабство перестанет быть нужным.

Во всем этом переплетении политических страстей пришлось разбираться Линкольну, когда он стал конгрессменом. И надо сказать, что на аболиционистских позициях этот человек поначалу не стоял. Он выступал за запрет на ввоз новых рабов и за предоставление свободы детям рабынь. В такой ситуации рабство со временем исчезло бы само собой. Иначе говоря, Линкольн не поддерживал шокотерапию. Он был сторонником постепенных преобразований.

Возможно, именно это сделало его подходящим кандидатом в президенты от возникшей в 1854 г. республиканской партии. Популярен, деловит, остроумен… и в то же время далек от крайностей. Сложись ситуация по-другому, и мы не связывали бы сегодня имя Линкольна с отменой рабства. Однако могли ли на практике дела пойти как-нибудь иначе?

В 1860 г. Линкольн стал президентом. Стал он им, сказав историческую фразу: «Дом разделенный выстоять не может». Не могла, по его мнению, выстоять страна, частично рабовладельческая, частично свободная. Далекий от экстремизма, Линкольн ставил все же вопрос ребром, и неудивительно то, что почти сразу же после его избрания южные штаты стали отделяться от Союза, формируя свою собственную конфедерацию.

Южане хотели решительно расставить все точки над i, а потому нагнетали обстановку, не дожидаясь действий со стороны Севера. Газеты писали о стремлении северян поднять восстание рабов, о подстрекательстве на грабежи, поджоги, насилия, убийства. Противная сторона не осталась в долгу и начала раскручивать свою пропаганду. Столкновение оказалось неизбежным.

Волки, овцы и коровы

«Пастух спасает овцу от волка, вцепившегося ей в горло, и она видит в пастухе своего избавителя. В то же время волк обличает его как нарушителя свободы, тем более что овца-то черная. Ясно, что у овцы и волка нет согласия в определении слова "свобода". В этом суть и тех разногласий, что господствуют в человеческом обществе» — так разрешил для себя проблему свободы Авраам Линкольн.

Война Севера и Юга наполнила собой все его президентство. Началась она сразу вслед за избранием Линкольна и кончилась совсем незадолго до трагической гибели главы государства.

Лучший полководец страны Роберт Ли встал на сторону южан, хотя являлся противником рабства и выступал за сохранение Союза. Казалось бы, прямая дорога ему была на Север, но генерал не мог воевать против Виргинии — своего родного штата. А Виргиния вошла в конфедерацию.

Дела у северян поначалу складывались хуже некуда. Ли наносил им удар за ударом. Аристократы Юга сражались как прирожденные воины. Даже несмотря на численный перевес противника. А буржуа Севера воевали как торговцы. Даже несмотря на то, что вся военная промышленность страны фактически находилась в их распоряжении. Несмотря на моральный подъем, дезертиров и лиц, уклонявшихся от мобилизации, было великое множество. Южане ведь воевали за родину (как они ее понимали), а северяне—за насильственное удержание Юга в составе распадающейся Федерации.

Линкольн, естественно, переживал. Но до поры до времени относился ко всем неудачам с присущим ему юмором. Назначенный им командующий — генерал Мак-Клелан — имел явный численный перевес над противником, но все никак не мог решиться начать активные боевые действия. Президент ждал долго, не подстегивал военачальника и даже сносил с его стороны откровенное пренебрежение, отмечая лишь с некоторой иронией, что Мак-Клелан — великий инженер, обладающий способностью к созданию неподвижных двигателей. Однако в какой-то момент Линкольн все же не выдержал. «Мой дорогой генерал, — обратился он к нему. — Если Вам сейчас не нужна армия, я хотел бы одолжить ее на некоторое время».

Мак-Клелан тоже стал иронизировать над Линкольном, обращая внимание на настойчивые вмешательства штатского главы государства в его армейскую компетенцию. Однажды генерал прислал президенту такую телеграмму: «Захватил две коровы. Как прикажете с ними поступить?» Тот ответил: «Подоите их, Джордж».

В конце концов Мак-Клелана сняли, но это не решало сути проблемы. Поднять моральный дух северян могли бы решительные действия по отмене рабства. Но на это Линкольн никак не шел. До поры до времени он готов был сохранять Союз даже ценой сохранения неволи чернокожих. Война отнюдь не была на первых порах той бескомпромиссной схваткой за свободу, какой она кое-кому стала представляться впоследствии.

Естественно, многие негры бежали на Север. По закону их должны были бы выдавать рабовладельцам. Сохранение подобных правил в условиях войны оказывалось верхом нелепости, но признание возможности невозвращения имущества хозяину оказывалось верхом немыслимого радикализма. В итоге все стали сходиться на том, что беглый раб представляет собой контрабанду. Это позволяло обходить закон, формально его не нарушая. Негры, претерпевая невероятные трудности, добирались до границ северных штатов и радостно заявляли встречавшим их людям: «Мы — контрабанда».

Вскоре Линкольн, действуя осторожно и тщательно подбирая такие юридические формулировки, которые не посягали бы на частную собственность, начал предлагать программу постепенного освобождения рабов с помощью выкупа. Платить за свободу негров должно было правительство Соединенных Штатов.

Вопрос о рабстве был для Линкольна непринципиальным. «Если бы я мог спасти Союз, не освободив при этом ни одного раба, я сделал бы это, — отмечал президент. — Если бы я мог спасти Союз, освободив всех рабов, я бы тоже это сделал».

Реалистичным оказался второй вариант. И вот в июле 1862 г. свободными были признаны все рабы, принадлежавшие мятежникам. А с января 1863 г. рабство на территории мятежных штатов рухнуло целиком.

Таким образом, ради сохранения Союза было принято решение исторической значимости. Любопытно, что с позиций дня нынешнего единство США не представляется столь уж важным достижением, но вот свобода для овец есть ценность, разделяемая практически всем человечеством.

Вступление в армию тысяч свободных негров наряду со сменой военного руководства (командующим стал Улисс Грант) и укреплением дисциплины постепенно начали склонять чашу весов в пользу северян. Южане истощили все свои людские и экономические ресурсы, тогда как к их противникам непрерывно шли подкрепления. С дезертирами стали расправляться по всей строгости военного времени. Президент пытался и здесь проявлять гуманность, но это ему плохо удавалось. Генерала Шермана однажды спросили, как ему удается поддерживать дисциплину при таком количестве президентских помилований? «Виновных я расстреливаю на месте», — ответил генерал.

Президент действительно был человеком гуманным. С трудом отказывал разнообразным просителям. И даже шутил по этом поводу: мол, хорошо, что господь при такой безотказности не создал меня красивой женщиной. А заболев легкой формой оспы — болезни, передающейся посредством контактов, Линкольн с облегчением заметил: ну наконец-то у меня есть что-то такое, чем можно наградить всякого посетителя.

О президентской доброте ходили анекдоты. Народ постоянно пытался прорваться в Белый дом. Линкольн из своего кабинета то и дело слышал возгласы: «Я хочу видеть старину Эйба!». Но все же ответственность за братоубийственную войну во многом лежала именно на нем. По крайней мере так считала известная часть американцев. И хотя большинство переизбрало его в 1864 г. на второй президентский срок, оставались те, кто жаждал скорейшей смерти Линкольна.

Убили его в апреле 1865 г. — в театре во время представления. Вообще-то о театре он тоже любил иронизировать. Одна из чудных фраз, оставшихся после Линкольна: «У певицы столь высокое сопрано, что преодолеть его можно лишь с помощью лестницы».

Но на этот раз было не до шуток. Охрана проспала покушение. Актер Джон Бут — брат великого трагика прокрался в ложу и выстрелил из пистолета. Шансов спасти президента у врачей не было.

* * *

Однажды он произнес такую фразу, которую следовало бы знать каждому современному политику: «Можно все время дурачить часть народа, можно некоторое время дурачить весь народ, но нельзя дурачить весь народ все время».

Линкольн, бесспорно, умел ярко говорить. Но все же главное свое слово он сказал в истории. И потому оказался главным героем Америки. Даже больше чем главным героем. Он стал легендой, воплощенной в монументе, выросшем посреди американской столицы.

А где-то далеко на Юге, в Северной Каролине, в маленьком городке стоит другой монумент — памятник неизвестному солдату армии конфедератов. Его прозвали «Молчаливый Сэм». Этот парень не сказал своего слова в истории. Он проиграл, он потерял свою землю, свой мир, свой образ жизни. И теперь ему нечего сказать.

КАРЛ МАРКС.

СИМВОЛ ПЕРЕМЕН

Классик — это тот, которого все почитают, но никто не читает. Наверное, именно к Карлу Марксу это популярное в СССР ироничное выражение можно было бы отнести в наибольшей степени. Официальная идеология его почитала больше кого-либо другого, но на деле люди читали его меньше, чем любого автора, включенного в школьные и университетские программы.

С тех пор читать больше не стали, а почитать стали явно меньше. При этом любой ученый-обществовед согласится с тем, что этот мыслитель может быть включен в десятку самых влиятельных интеллектуалов за всю историю человечества. Так что же все-таки открыл Карл Маркс? За какие заслуги он признан фигурой первостепенной важности?

Концы с концами не сходятся

Советских студентов в период расцвета нашего отечественного марксизма учили, будто Маркс заложил основы той административной экономики, которая была выстроена в сталинскую эпоху и просуществовала до конца 80-х гг. Однако в подобном подходе концы с концами откровенно не сходились.

Для того чтобы считать Маркса основоположником советского социализма, требовалось быть либо упертым фанатиком, либо откровенным пофигистом. Иначе говоря, в советскую интерпретацию марксизма верили, во-первых, сталинисты, полагавшие в глубине души, что Иосиф Виссарионович обладает чем-то вроде мистической связи с Карлом Генриховичем и строит социализм по схеме, которую Маркс, возможно, держал в голове, но ни разу не записал на бумаге, а во-вторых, люди безразличные, в «Капитал» не заглядывавшие и лениво соглашавшиеся со всем, что им говорили на уроках политэкономии. В 30-50-х гг. у нас в стране доминировал первый человеческий тип, затем его постепенно сменил второй. В итоге марксизм худо-бедно держался.

На самом же деле Маркс вообще мало интересовался вопросом, как выглядит будущее общество. Все свои силы он обратил на то, чтобы интерпретировать современный ему капитализм. Никакой теории социализма (или научного коммунизма) у этого классика при всем желании найти невозможно. Она была сконструирована «марксистами» на основе цитат, надерганных из разных книг и статей Маркса (а в большей мере даже Энгельса). Под ту экономическую систему, которая существовала в СССР, при желании можно было заложить не марксистскую основу, а, скажем, сенсимонистскую или какую-нибудь еще, причем само здание от такой замены фундамента нисколько не пошатнулось бы.

Итак, советская система не была марксистской, но, может быть, Маркс заложил теоретические основы деятельности западной социал-демократии? Ведь ее представители (а также представители еврокоммунизма) довольно долго утверждали, что ориентируются в своей реформистской социально-экономической политике именно на этого великого классика.

По всей видимости, Маркс, доживи он до XX века, действительно склонился бы скорее к западной системе государства всеобщего благосостояния, нежели к сталинскому ГУЛАГу. Однако можно ли утверждать, что его теория имеет какую-то ценность для нынешней социал-демократии?

Капитализм сохранился. Сохранилась, если следовать марксовой терминологии, эксплуатация человека человеком. Сохранилось присвоение прибавочной стоимости. Сохранилось отчуждение продуктов труда рабочего. И социал-демократия борется сегодня не за изменение социального строя, а за увеличение той доли общественного пирога, которая в рамках капитализма достается трудящимся.

Впрочем, даже это утверждение, скорее, можно отнести лишь к прошлому, лишь к той эпохе, когда между левыми и правыми партиями существовали качественные различия в экономической политике. Сегодня же при определенных обстоятельствах правые оказываются даже большими популистами, чем левые. Ведь и тем и другим приходится бороться за электорат, состоящий из лиц наемного труда.

В итоге на характер социально-экономического курса гораздо большее воздействие имеет текущая политическая конъюнктура, чем историческое происхождение партии. «Красные», прослеживающие свои марксистские корни, могут на деле гораздо меньше давать рабочим, нежели их оппоненты, считающие Маркса представителем враждебной идеологии.

Не надо читать «Капитал», чтобы прийти к простенькой мысли о необходимости обещать электорату как можно больше всякого рода благ. Так какое же тогда значение имеет «Капитал»?

Как стать великим

Сам по себе, увы, никакого. И подавляющее большинство людей, любящих ссылаться на авторитет Маркса, этой книги не читало. Те же, кто читал, наверняка ограничились отдельными отрывками. Возможно, осилили первый том, но не стали копаться во втором и третьем. Есть, конечно, редкие ценители, освоившие все Марксово наследие, но сделали они это отнюдь не потому, что желали вооружиться для борьбы за интересы пролетариата «единственно верным учением», а исключительно из любопытства, из интереса к печатному слову Те, кто борются за чьи-нибудь интересы, вообще мало читают и уж точно не добираются до столь замысловато изложенных теорий.

«Капитал» — это символ. И Маркс получил всемирную известность тоже скорее как символ, нежели как теоретик. Революционеры в своей деятельности никогда не применяли его теорию, но обязательно использовали образ бородатого мудреца, который, как до поры до времени верили широкие массы, объяснил мир.

У Маркса есть знаменитая фраза: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Парадоксально то, что сам он мира так и не объяснил, но изменить его действительно сумел.

Или, точнее, то, как он интерпретировал капитализм, есть лишь один из возможных вариантов интерпретации. Не лучше других — буржуазных. Но вот те изменения в жизни общества, которых добились с именем Маркса социал-демократы, — это настоящая реальность. Ее уже не вырубишь топором из истории.

На деле системы социального обеспечения государства всеобщего благосостояния гораздо в большей степени обязаны своим возникновением Отто фон Бисмарку, нежели Карлу Марксу. Но 99 из 100 человек, что-либо знающих об этих вещах, наверняка увяжут пенсионные системы, бесплатное здравоохранение, пособия по безработице и т.п. именно с основателем теории научного социализма, тогда как про Бисмарка вспомнят лишь в связи с войнами 60-70-х гг. XIX века.

Когда Маркс умер, на его похоронах присутствовало лишь 11 человек. В 1883 г. мало кто предполагал, что в мир иной ушел столь великий человек. Репутация Маркса сформировалась посмертно. Его биограф Жак Аттали чрезвычайно точно указал на шесть условий, формирующих такого рода репутации:

— наличие произведения, создающего целостную картину истории и проводящего ясное различие между ужасным настоящим и светлым будущим;

— сложности и неясности, допускающие разные трактовки этого произведения;

— двусмысленность практической деятельности нашего героя;

— существование друга, являющегося «законным хранителем» творческого наследия и сводящего всю его сложность к набору довольно простых тезисов;

— появление харизматического лидера, способного донести состоящее из этих тезисов «послание», опираясь на преданную ему организацию;

— возникновение политической обстановки, позволяющей этому харизматическому лидеру прийти к власти.

В случае с Марксом все шесть условий у нас налицо. Его труды в совокупности создали представление о якобы существующем движении общества к светлому коммунистическому будущему. Однако целостная картина истории нарисована им не столько в «Капитале», сколько в десятке отдельных статей и набросков, допускающих в силу своей краткости какие угодно толкования. Да и практическая деятельность Маркса, как основателя «Интернационала», могла быть истолкована по-разному: кто-то считал его революционером, а кто-то реформистом. Энгельс на правах друга сформулировал в нескольких работах марксизм «для чайников». А Ленин создал организацию, которая стала использовать очищенный от Маркса марксизм в практической деятельности. И, наконец, политическая обстановка, сложившаяся в России в 1917 г., сделала такой квазимарксизм официальным учением одной из наиболее мощных держав XX века.

Пассионарий

Впрочем, понятно, что даже при наличии всех шести отмеченных выше условий, далеко не из каждого отвлеченного мыслителя можно сделать символ практической борьбы. Из Маркса сделали. И произошло это во многом потому, что всей своей жизнью он фактически не столько работал на будущее мирового пролетариата, сколько на посмертную символизацию своего имени.

Карл Маркс, появившийся на свет в 1818 г. в небольшом западногерманском городке Трире, был с рождения личностью пассионарной. Имелось в нем что-то такое, что привлекало людей, а порой даже заставляло подчиняться.

Дочь Маркса Элеонора передавала рассказ своих теток — сестер Карла, о том, как в детстве этот «домашний деспот» забирался на них верхом и заставлял сбегать с холма, а затем есть «пирожки», слепленные его грязными руками из соответствующего теста. Несчастные девчонки вынуждены были ему подчиняться, поскольку страстно желали послушать те истории, которые юный Карл им рассказывал.

Вряд ли это были рассказы про прибавочную стоимость и экспроприацию экспроприаторов. Однако чувствуется, пожалуй, определенная связь между простенькими детскими байками, с помощью которых мальчик очаровывал своих родственников, и теми сложными диалектическими построениями, что через много лет заставляли различных весьма неглупых людей признавать не только лидерство Маркса в интеллектуальной сфере, но даже его гениальность.

Самый яркий пример человека, подпавшего под влияние Маркса, — это Фридрих Энгельс. Он без всяких околичностей признавал величие своего старшего друга, был уверен в непреходящей ценности его идей, много лет помогал ему материально, чтобы тот мог, не отвлекаясь на житейские мелочи, писать свои научные труды, и даже признал своим сыном ребенка, которого, судя по всему, родила именно от Карла служанка семьи Марксов.

«Я просто не могу понять, — писал Энгельс в 1881 г., спустя почти сорок лет после их первой встречи, — как кто-то может завидовать гению; это нечто настолько особенное, что мы, лишенные его, с самого начала знаем, что он недосягаем; но чтобы завидовать чему-то подобному, нужно быть ужасно ограниченным».

Сохранилось множество описаний того впечатления, которое производил на людей Маркс. Кто-то отмечал его властность и безграничную самоуверенность. Кто-то характеризовал его, как человека, у которого есть право и сила требовать уважения к себе. Кто-то с содроганием вспоминал взгляд владельца львиной головы с черной, как вороново крыло, гривой. Но сильнее всех этот взгляд пронзил соседку Карла — Женни, дочь барона фон Вестфалена: «От волнения я не могу сказать ни слова. Кровь перестает бежать по сосудам, и моя душа трепещет».

Юная аристократка влюбилась в человека без рода и племени. Точнее, с родом и племенем, но еврейским, не слишком уважаемым в Германии середины XIX века. Более того, Женни не только влюбилась, но и вышла замуж за Карла, терпела много лет отвратительную, унизительную нищету, терпела его тяжелый характер, терпела пьянки-гулянки и многое другое. Неужто она это делала из любви к пролетариату, который Маркс с помощью своего пера готовился наделить бессмертным учением о капитале — самым страшным оружием против буржуазии?

Нет, конечно. Просто этот человек обладал удивительной способностью возвышаться над окружением, а потому все, им написанное, этим самым окружением воспринималось в качестве божественной истины вне зависимости от того, насколько писания соответствуют фактам. Редкие читатели Маркса, не знакомые с ним лично, с трудом пробивались сквозь сотни страниц, написанных тяжелейшим языком и непонятно для чего предназначенных. Большинство же потенциальных читателей вообще не покупало книг этого малоизвестного маргинала. Но ближайшее окружение мыслителя, убежденное в гениальности каждой его строки, полагало, будто это буржуазные критики специально расправляются с Марксом при помощи заговора молчания.

Обычно такие харизматики, как Маркс, становятся полководцами или публичными политиками, что дает им возможность вести за собой толпы. Однако для нашего героя такой путь был абсолютно закрыт, как по причине скромного еврейского происхождения, так и — что гораздо важнее — по причине унаследованной от предков раввинов склонности к книгам и абстрактным рассуждениям.

Теоретически можно, наверное, представить себе Маркса вождем масс. Его современник Бэнджамин Дизраэли оказался таковым, несмотря на еврейство. Но Маркс мог выразить свой мощный дух лишь в тексте. И именно этому он предавался со всей той страстью, какая содержалась в его не слишком мощном теле. «Я — машина для пожирания книг, — заметил он как-то раз, — извергающая их затем в иной форме на навозную кучу истории».

Без определенного рода занятий

Формальным карьерным достижениям он никогда не придавал сколько-нибудь серьезного внимания. Маркс с грехом пополам поучился в Боннском, а затем в Берлинском университете. Этот студент не уделял большого внимания профессорским лекциям, но к тем книгам, которые сам выбирал для учебы, относился серьезнейшим образом.

Он даже защитил диссертацию в Иене. Однако мог вполне и не защищать, поскольку быстро отказался от государственной службы. Практически всю свою жизнь Маркс, если мог что-то заработать, то делал это при помощи журналистики, в которой нашли отражение его реальные, чрезвычайно богатые знания, а не формальные статусы. А вообще-то он практически всю жизнь (после не слишком удачных попыток издавать собственную газету) оставался лицом без определенного рода занятий.

Нисколько не интересовали Маркса и формальные моменты, связывающие его с людьми. Покинув семейный очаг и отправившись на учебу, он обычно не отвечал на письма родителей и не справлялся об их здоровье, хотя при этом охотно тратил присылаемые «стариками» деньги, да еще в таком количестве, какое не могли растранжирить даже более обеспеченные студенты. А много лет спустя, столкнувшись с серьезной нуждой, Маркс написал Энгельсу по поводу смерти его возлюбленной такие весьма откровенные слова: «Меня осаждают требованиями оплатить школу, аренду… Не лучше бы было, чтобы вместо Мери умерла моя мать, которая в любом случае жертва разных физических недугов и уже достаточно пожила на этом свете».

Отец в отличие от матери умер, когда Карл был еще весьма молод. На похороны Маркс не приехал. Один из его биографов (Жак Аттали) оправдывает юношу, ссылаясь на то, что извещение о кончине запоздало. Но другой (Фрэнсис Уин) приводит слова самого Карла, отметившего, что из Берлина ехать слишком далеко, да к тому же у него есть более важные дела.

Означает ли его отношение к родителям редкостную бесчувственность? Означает ли его отношение к обреченной на нищету жене полное безразличие? Вряд ли. К детям своим Маркс относился с большой любовью и охотно тратил на их воспитание время, отрываемое от написания «бессмертных творений».

А вот и еще более яркий пример искренней привязанности — отношение к тестю, барону фон Вестфалену. Тот был, по сути дела, его духовным отцом, поскольку, приметив в Трире маленького умного мальчугана, посвящал беседам с ним немало времени. И Маркс показал, что способен быть благодарным. Он в свою очередь посвятил Людвигу фон Вестфалену докторскую диссертацию.

Впрочем, хорошие, теплые отношения с окружающими были для Маркса скорее исключением, нежели правилом. По большей части контакты с теми, кто не падал ниц перед его гением, сводились к жесткой, переходящей в грубость полемике, к откровенным издевательствам над оппонентом и к презрительным выпадам в адрес теории, отличающейся хоть чем-то от его собственной.

Издаваемая Марксом «Новая рейнская газета» как-то раз обвинила Михаила Бакунина в том, что он — агент царизма. Это была очевидная глупость — пришлось потом публично извиняться.

На труд своего потенциального союзника Жозефа Прудона «Философия нищеты» Маркс откликнулся работой с весьма характерным названием — «Нищета философии». После чего одним союзником стало меньше.

Некий офицер, захаживавший на заседания «Союза коммунистов», был назван «безграмотным дураком и четырежды рогоносцем». Если состояние умственных способностей этого «коммуниста» Маркс, наверное, мог адекватно оценить, то насчет рогов, скорее всего, преувеличил. В итоге был вызван на дуэль, но рисковать своей драгоценной жизнью отказался, поскольку противник прекрасно стрелял.

Примеров подобного рода можно приводить множество. Вильгельма Либкнехта Маркс окрестил «известным болваном» и «бестолочью». Фердинанда Фрейлиграта он назвал «говнюком». Арнольда Руге — человеком, похожим на хорька. А в адрес Фердинанда Лассаля наш герой умудрялся даже направлять резкие антисемитские выпады, как будто бы сам по происхождению был истинным арийцем.

Такого рода своеобразный пиар Маркса являлся, по всей видимости, продолжением его пассионарности. Харизма и грубость — две стороны одной медали для интеллектуала. Точно так же как для диктатора, этими двумя сторонами являются харизма и жестокость. Маркс был настолько уверен в себе, в собственном величии и в величии собственных трудов, что никак не мог уважать оппонента. Если бы он допускал хоть на миг чужую правоту, если бы позволил промелькнуть сомнению во взоре, ореол славы мигом рассыпался бы и Маркс предстал перед Фридрихом, Женни и десятком-другим своих искренних обожателей всего лишь старым неудачником, безродным космополитом и нищим евреем-попрошайкой, страдающим от страшного фурункулеза из-за плохого питания и нервного напряжения.

Жизнь после смерти

Нетерпимость привела к тому, что кружок «марксистов», несмотря на харизматичность его лидера, всегда был чрезвычайно узок. Маркс оказался не способен «раскрутить» себя как великого мыслителя. Однако как только он умер и из живого человека с тяжелым характером стал превращаться в легенду, тесный кружок наследников его идей сумел обеспечить такую раскрутку, какой не имелось до тех пор ни у какого европейского властителя дум.

Помимо целенаправленной раскрутки еще одним камнем, заложенным в основание посмертной известности нашего героя, стало недоразумение, спровоцированное журналистами. В 1871 г. некая французская газета, искавшая сенсаций и стремившаяся возложить на кого-то ответственность за бунты, приведшие к возникновению Парижской коммуны, свалила всю вину на Маркса. Теория заговора, как часто бывает в таких случаях, оказалась наиболее приемлемой для обывателя. Поскольку других подходящих объяснений не имелось, французскую утку перепечатали в «Тайме».

В итоге герой этих публикаций, возглавлявший малоизвестную и не слишком влиятельную организацию под названием «Интернационал», стал в один миг известен всей Европе. Благодаря этому народ вдруг стал читать написанный им много лет назад «Манифест Коммунистической партии» и даже делать вид, будто читает «Капитал». Именно делать вид. В экземпляре, который Маркс лично со специальным посвящением послал Чарльзу Дарвину, разрезанными оказались 104 страницы из 802. Большего великий ученый осилить, видимо, не смог, хотя ему должно было льстить внимание автора.

Маркс ненадолго стал популярен. Во всяком случае, до тех пор, пока Европа тряслась от страха перед восставшими. Сама по себе такая «популярность», конечно, великое имя создать не смогла бы. Однако когда после смерти Маркса наследники идей стали уверять мир в том, что покойный открыл все законы, заложил все основы и объяснил все происходящее, известность времен Парижской коммуны сыграла свою роль.

Энгельс был не только блестящим популяризатором. Он так препарировал идеи Маркса, чтобы читатели могли их хоть как-то воспринять. В СССР вплоть до начала 90-х гг. рядовые студенты узнавали Маркса именно через работы Энгельса, а в труды самого отца-основателя заглядывали крайне редко.

Для почитания Маркса вполне достаточно было его портретов. Кстати, Энгельс — не только популяризатор, но и талантливый пиарщик — успел заказать тысячу двести фотографий старшего друга и заставил его их подписать: «С дружеским приветом, Карл Маркс». А уж сколько изображений появилось потом…

Без научных трудов Маркса и без его революционной деятельности мир запросто смог бы измениться. Но без портретов вождя мировой революции, без памятников ему и без мифологизации этой весьма нестандартной личности человечество вряд ли прошло бы через трансформации XX века. Тем, кто строил социализм во всех его формах, требовался символ, требовался явный знак того, что их путь измерен, просчитан, продуман. И люди действительно получили символ, вдохновивший их на перемены. А уж насколько символический бородатый мудрец соответствовал реальному Марксу сегодня не столь важно.

OTTO ФОН БИСМАРК.

ЖЕЛЕЗНЫЙ КАНЦЛЕР ВСЕОБЩЕГО БЛАГОСОСТОЯНИЯ

Отто фон Бисмарк известен как сильный дипломат, как фактический создатель германской империи, как политик, сумевший разъединить те соседние державы, которые потенциально способны были не допустить объединения страны под главенством Берлина. Но этот человек был также своеобразным реформатором, который вслед за политикой стал перестраивать устоявшуюся было социально-экономическую модель. Именно при Бисмарке с трудом зарождавшийся прусский либерализм был маргинализирован и вытеснен на обочину общественной жизни.

С одной стороны, эти перемены привели к развитию монополизма и протекционизма, усилили связь крупного бизнеса с имперским административным аппаратом. Немцы стали ориентироваться исключительно на авторитарную модель принятия решений и, соответственно, начали терять вкус к демократии. В конечном счете это привело к поражению в мировой войне, к нарастанию реваншизма и к приходу национал-социализма. То есть к катастрофе.

Но, с другой стороны, именно Бисмарк первым заложил реальные основы системы социального страхования, столь радикально изменившей позднее (в XX веке) подходы к хозяйственному развитию общества. На экономику эти новые подходы оказали весьма противоречивое воздействие, расширив совокупный спрос, однако в то же время подорвав стимулы к труду и к предпринимательской деятельности. В итоге одни экономисты в наше время благословляют наследие Бисмарка, тогда как другие его проклинают. Но, как бы то ни было, представить сегодняшнюю экономику без социального страхования уже невозможно. Вышло так, что «железный канцлер» стал одним из создателей современной хозяйственной системы, хотя сам вряд ли когда-либо задумывался о лаврах реформатора.

Революцией мобилизованный и призванный

Бисмарк родился в 1815 г. Несмотря на бравый военный вид, запечатленный в некоторых портретах позднего времени, армейским человеком он не был. Бисмарк учился в Геттингене — лучшем германском университете той эпохи, а затем в Берлине. Несмотря на свое штатское положение, этот студент показал себя забиякой. Храбрости ему было не занимать. За первых три семестра он дрался на дуэли 25 раз и всего однажды был задет. Однако военная служба как таковая его не привлекала: слишком плохие виды на будущее. А Бисмарк хотел добиться успеха.

Впрочем, унылая чиновничья служба, требующая многих лет просиживания штанов, тоже была не по нутру этому непоседе. Несколько раз пытался он дать старт административной карьере и каждый раз срывался. Скука заедала.

Его удел не служба, а политика. Но в авторитарной королевской Пруссии политики не существовало. Бисмарк тосковал. И так, возможно, он протосковал бы всю жизнь, если бы не революционный взрыв конца 40-х годов. В 32 года Бисмарк становится депутатом прусского ландтага. Здесь он чувствует себя, как на поле брани — азарт, интрига, противостояние и в то же время возможность реализовать свои неординарные способности.

Бисмарк с самого начала проявил себя консерватором. Господство парламента, по его собственным словам, можно прерывать даже с помощью временного введения диктатуры. Великие вопросы эпохи решаются не речами и не постановлениями большинства, а железом и кровью.

Но надо признать, что, если бы не революционная ситуация, вряд ли бы Бисмарк смог каким то образом выделиться из общей массы прусской аристократии. Через несколько лет депутат становится дипломатом и начинает делать карьеру. Его судьба чем-то напоминает судьбы тех российских государственных деятелей, которые на рубеже 80-90-х гг. XX века пришли в политику через парламент, а затем сразу перескочили на высокие административные посты.

Он служит во Франкфурте, в Петербурге, в Париже. А в 1862 г. Бисмарк совершает резкий административный рывок и возглавляет правительство Пруссии. Наступает блестящий период его государственной деятельности. Жесткая агрессивная внешняя политика, сочетающаяся с военными действиями, посредством которых удается одну за другой разбить Данию, Австрию и Францию, сопровождается либеральным курсом в хозяйственной сфере. К началу 70-х гг. под руководством Бисмарка объединенная Германия достигает истинного величия.

Возможно, триумфом внешней политики и завершилась бы биография этого человека, если бы не неожиданный поворот в политике внутренней. 70-е гг. оказались для «железного канцлера» столь же важными, как и 60-е, однако характер его деятельности стал вдруг совершенно иным.

Деньги некуда девать

Радикальные преобразования начались, казалось бы, совершенно случайно. Победа над Францией дала Германии огромную контрибуцию, сопоставимую с размером национального дохода. Свалившееся на голову богатство правительство со свойственной немцам аккуратностью стало использовать для погашения госдолга. Деньги попали в частный сектор и были затем пущены на фондовую биржу. Кроме того, большие вознаграждения получили генералы и чиновники, приведшие Германию к победе. Часть денег тратилась на выплаты пенсий ветеранам. Расширились госинвестиции, на которых грели руки частные предприниматели.

Вся эта «благодать» должна была обязательно сказаться на стабильности финансового рынка. В начале 70-х гг. возникало множество новых акционерных обществ, курс ценных бумаг взлетел до небес. Вся страна бросилась в спекуляции. Людям казалось, что курс будет расти бесконечно, а потому можно неплохо зарабатывать, ничего не делая и лишь вкладывая деньги в ценные бумаги. Стишок того времени хорошо отразил дух спекулятивной горячки:

Играют немец и еврей, Купцы в ажиотаже. Юрист бежит купить скорей Себе бумаг, что поценней. Мать с малышом туда же.

Это и погубило немцев. Возросли зарплаты и цены. Разжиревший Берлин, недавно еще по-бюргерски экономный, стал вдруг наиболее дорогим городом в Европе. Но самое главное — «мыльный пузырь» совершенно не отражал реальных возможностей экономики, не способной переварить обрушившиеся на нее деньги.

В мае 1873 г. биржевой подъем неожиданно для многих сменился крахом. Люди стали сбрасывать ценные бумаги. Само по себе значение кризиса не следует преувеличивать. Он даже оздоровил экономику. Однако общество должно было на кого-то списать возникшие проблемы. Козлами отпущения оказались либералы, бывшие на протяжении многих десятилетий идеологами рыночных преобразований. Казалось, что именно либеральная политика привела к краху. При этом, правда, не обращали внимание на то, что именно либералы активно разъясняли спекулятивную природу бума начала 70-х гг.

Альянс стали и ржи

Общество хотело, чтобы его защищали, а потому либеральные идеи стали отступать перед натиском идей этатистских. Причем кризис со всеми его спекулятивными провалами представлял собой лишь поверхностное проявление глубинных процессов, создававших проблемы для экономики.

Рост денежной массы вызвал рост цен. Это, в свою очередь, увеличило издержки производства. Экспорт стал неконкурентоспособен, а потому фритредерство в новых условиях потеряло большую часть сторонников.

К 1877 г. в обществе четко оформилось пять ведущих сил, настроенных на кардинальный пересмотр либеральной экономической политики, к которым примкнула имперская бюрократия во главе с Бисмарком.

Во-первых, активизировали свои протекционистские требования предприниматели. Консервативные политики, представлявшие интересы промышленников и юнкеров, шли на контакт с Бисмарком и все больше становились его опорой.

Во-вторых, набирала силу социал-демократия, объединившаяся в 1875 г. в единую партию и требовавшая передела общественного пирога в пользу рабочих.

В-третьих, нетерпимыми к либералам стали католические круги, придерживавшиеся патерналистских идей. Поскольку либералы в союзе с Бисмарком раньше боролись против католической церкви, то и им не приходилось теперь рассчитывать на снисхождение со стороны противника.

В-четвертых, среди научной интеллигенции также стали набирать силу социалистические идеи. Возникло целое течение катедер-социализма. Профессора все чаще приходили к выводу о том, что большое неравенство чревато неприятностями для общества. Таким образом, отход от либерализма получал не только католическое, но и научное оправдание.

Наконец, в-пятых, пересмотр традиционных взглядов произошел в среде юнкерства. Если раньше помещики выступали с фритредерских позиций, поскольку были заинтересованы в свободном экспорте германского зерна, то теперь они начинали все больше склоняться к протекционизму, оказываясь в одном эшелоне с промышленниками. Определившийся в те годы альянс стали и ржи сформировал германскую элиту, господствовавшую на протяжении более 40 лет.

Причина изменения взглядов юнкерства состояла в том, что быстрое развитие морских грузовых перевозок, появление холодильного оборудования и постепенный выход на мировой рынок сельхозпродукции таких стран, как Россия, США, Аргентина и Австралия, нанесли сильный удар по германскому сельскому хозяйству. Усиление конкуренции достигло апогея в 1875 г., когда в мировой экономике разразился крупный аграрный кризис.

Таким образом, объективно получалось, что именно к концу 70-х гг. экономическая и политическая почва ушла из-под ног либералов. Это повлекло за собой метаморфозы как в либеральном лагере, так и в высшей администрации империи.

Реальная политика, как она есть

Ранее Бисмарк был сторонником свободной торговли и содействовал устранению тарифов. Но он был фритредером, так сказать, по традиции. Канцлер никак не являлся либералом по своим убеждениям, а потому изменение внутриполитической ситуации заставило его, как прагматика, коренным образом пересмотреть свои взгляды. Перед лицом складывающегося сильного антилиберального движения Бисмарк, как опытный политик, постепенно стал склоняться к кардинальному изменению правительственного курса.

Один из современников, наблюдая за этими метаморфозами, с удивлением заметил даже, что пути канцлера, как и пути Господа, неисповедимы. Однако на самом деле неожиданная смена ориентиров была вполне объяснимой. Правительству Бисмарка требовалась твердая опора в обществе, которую либералы в новую эпоху не могли уже ему предоставить.

Политический маневр, осуществленный Бисмарком, нанес двоякий удар по германскому либерализму. С одной стороны, ему пришлось отказаться от свободы торговли, а с другой — начать осуществление социальной политики, усилившей фискальное бремя, возложенное на общество.

В качестве своей основной опоры канцлер избрал консерваторов. Это означало, что для союза с ними необходимо осуществлять политику протекционизма. В качестве основных противников Бисмарк стал рассматривать социал-демократов. Это, в свою очередь, означало, что правительство должно перехватить популярные в среде рабочего класса идеи и начать реализовывать их от своего лица. Патернализм данного типа был также угоден католическим политикам, с которыми Бисмарк помирился.

Между протекционизмом и социальной политикой имелась четкая финансовая связь. Бюджетные доходы, аккумулируемые за счет таможенных пошлин, должны были дать дополнительную возможность для осуществления широкомасштабных социальных программ. Таким образом, формально малообеспеченные слои населения вроде бы получали правительственную поддержку. Но реально они же сами оплачивали ее через посредство пошлин.

Вся эта концепция хорошо сочеталась и с централизаторскими идеями Бисмарка. Высокие таможенные пошлины делали имперский бюджет независимым от платежей отдельных германских государств, вошедших в состав империи. Тем самым роль этих государств в политической жизни страны еще более снижалась, а роль берлинской бюрократии достигала апогея.

Два покушения на императора Вильгельма дали прекрасный повод для осуществления решительных действий по перемене экономической политики. Все сходилось одно к одному. Авторитарное общество не способно было понять того, что новый курс направлен против его непосредственных интересов, зато оно готово было сплотиться вокруг императора в едином патриотическом порыве. «Пусть бисмарковская программа приведет к некоторому повышению цен, — писала одна из газет того времени, — зато платить мы будем только немцам, перестанут гаснуть огни фабрик, лучше будут использоваться недра германской земли. В конечном счете это приведет народ к процветанию». Протекционизм становился теперь элементом поддержания национальной безопасности.

Формально врагами народа были объявлены социалисты, но часто словами «социалистическая опасность» стали обозначать парламентаризм, свободу торговли, либерализм и социал-демократию. Власти явно стремились уничтожить не одну, а две партии — социал-демократов и национал-либералов.

Лица без определенных занятий

В этот-то момент и выявилась подлинная слабость германских либералов. В авторитарном по своей природе обществе они не смогли, да по большому счету и не захотели, встать в оппозицию. За либералами не стояли никакие серьезные хозяйственные интересы. Они представляли собой оторванную от общества группировку интеллектуалов, к тому же в известной степени состоящую из евреев, что никак не способствовало народной любви к провозглашаемым ими принципам.

Бисмарк прекрасно понимал, что представляют собой его вчерашние друзья и в чем состоят их основные слабости. Вот портрет национал-либералов, нарисованный самим Бисмарком: «Ученые без определенных занятий, те, кто не имеет собственности, не занимается ни торговлей, ни промышленностью, живет на гонорары и на доходы от акций». Характеристика злая, но в общем-то верная.

Вместо того чтобы развернуть широкое общественное движение в поддержку фритредерства, либералы стали нервничать, пытаясь определить, что для них важнее — верность принципам или сохранение насиженных мест в рейхстаге. С одной стороны, они хотели представлять народ, а с другой — желали вместе с государством выступать против тех сил общества, которые считали опасными. Подобное поведение хорошо укладывалось в старую германскую традицию лояльности к власти. Но, увы, оно никак не могло способствовать решению задач, поставленных перед обществом новой эпохой.

Значительная часть либералов предпочла любой ценой остаться с Бисмарком. За свободу торговли бились теперь в основном только так называемые берлинские доктринеры. «Умеренные» депутаты из южной и западной Германии предпочли оставаться партией власти, насколько это было возможно в тех условиях.

Да и доктринеров постепенно становилось все меньше. Они отдавали себе отчет в том, что сопротивление бесполезно и что единственное, от чего теперь зависят все решения в Германии, это мнение рейхсканцлера. Поначалу либералы пытались еще созывать митинги в поддержку фритредерства, но затем признали безуспешность попыток.

Либеральная печать пыталась поначалу осуждать канцлера, но вскоре пришла к выводу о ненужности и бесплодности всяких оппозиционных действий. Впоследствии многие либералы предпочли избрать для себя вполне комфортную позицию, позволяющую не портить отношений с властью, подорвать позиции которой они все равно были неспособны.

Теперь опору Бисмарка составляли консерваторы. Блокируясь при необходимости то с национал-либералами, то с католиками, они могли теперь определять позицию парламента. Перемена в расстановке сил позволила принять серию законов, заложивших основу новой социально-экономической системы.

Альянс свинины и ржи

Сначала последовал исключительный закон против социалистов (1878), вытеснявший их из легальной политической жизни. В данном случае либералы поддержали правительство, и это еще больше сузило их возможности в дальнейшем противостоять протекционизму.

Затем парламент принял новый таможенный тариф (1879). Покровительственные пошлины были введены на железо, лес, зерно и скот, что усиливало позиции национальных производителей. В основе протекционистского блока в рейхстаге оказались консерваторы, объединившиеся на этот раз с католиками и частью оперативно пересмотревших свои взгляды либералов-конформистов. Бисмарк разделял и властвовал.

Поначалу таможенные пошлины были сравнительно низкими. Однако отсутствие серьезного сопротивления со стороны общества вдохновило протекционистов. Тарифы вновь были повышены в 1885 г., а затем еще раз — в 1887 г.

Весьма характерно, однако, что протекционизм не смог избавить промышленность от трудностей. Уже в 1882 г. она оказалась охвачена депрессией, которая длилась пять лет. Затем было два удачных года, и вновь экономику постигли трудности. Неудивительно, что именно в 80-е гг. резко выросли масштабы эмиграции.

Кто сильно выиграл от протекционизма, так это аграрии — помещики и крестьяне. Это позволило Бисмарку к 1890 г. сцементировать консервативный блок и сформировать своеобразный альянс свинины и ржи.

Сам Бисмарк уделял такое серьезное внимание новой таможенной политике, что в 1880 г. лично занял пост министра торговли и промышленности, на котором и находился почти до самой своей отставки.

Наконец, последовала целая серия социальных законов. В 1883 г. была введена система медицинского обслуживания для трех миллионов рабочих и членов их семей. В 1884 г. приняли закон о страховании рабочих от несчастных случаев. В 1886 г. создали систему страхования по болезни и страхования от несчастных случаев для сельскохозяйственных рабочих. В 1889 г. появился закон о страховании по старости и инвалидности. Наконец, в 1891 г. все социальное законодательство было оформлено в единую систему.

Социальное страхование, поначалу довольно скромное и не слишком дорогое, с течением времени стало приобретать все большие масштабы. Так, например, если в 1885 г. медицинская страховка распространялась лишь на 10% населения, то в 1910 г. она уже охватывала 21,5% немцев. Еще большими оказались масштабы распространения системы страхования от несчастных случаев.

Железный канцлер сам по себе не был социалистом и отвергал все предложения об ограничении рабочего дня, а также о введении запрета на использование женского и детского труда. Он полагал, что капиталист должен быть реальным хозяином на своем предприятии. Отвергалась в Германии вплоть до 1926 г. и идея страхования по безработице: ведь пособия, выплачиваемые тем, кто не имеет работы, объективно снижают желание трудиться.

Но при всем этом Бисмарком была подхвачена и глубоко развита идея Наполеона III о необходимости патерналистской заботы по отношению к широким слоям населения. Говорят, что Бисмарк восхищался Наполеоном III, желавшим сделать Францию страной рантье, зависимых от государства. Это Бисмарк считал лучшей профилактикой от революции. В системе Бисмарка зависимыми становились не только рантье в собственном смысле этого слова, но и рабочие, получающие пособия, а также капиталисты, юнкеры и крестьяне, имеющие дополнительный доход благодаря устранению иностранной конкуренции. По сути своей это была идея, которая в той или иной форме впоследствии вдохновляла коммунистов.

«Взять это дело в свои руки, — отмечал канцлер, — должно государство — ему легче всего мобилизовать необходимые средства. Не как милостыню, а как право на поддержку, когда искреннее желание работать человеку больше помочь не может. Почему только тот, кто стал неработоспособным на войне или на посту чиновника, должен получать пенсию, а солдат труда — нет?.. Возможно, что наша политика когда-нибудь пойдет прахом; но государственный социализм пробьется. Всякий, кто снова подхватит эту идею, придет к кормилу власти».

Это были поистине пророческие слова. Железный канцлер верно оценил то, чем будут заниматься политики в следующем столетии. Фактически именно с Бисмарка начинается становление государства всеобщего благосостояния.

Бисмарк увеличивал государственные расходы не только на социальное развитие. Так, например, в 1884 г. были предоставлены субсидии судовладельцам, поскольку развитие пароходства требовалось для активизации колониальной политики. А в 1886 г был создан фонд для переселения немецких крестьян в провинции, населенные поляками. Подобная «национал-экономическая» политика способствовала развитию хозяйственной культуры на польских землях, но немцам создала головную боль на многие годы.

Впрочем, расхлебывать заверенную Бисмарком кашу пришлось уже другим политикам. В связи с восшествием на престол нового кайзера (Вильгельма II) он утратил былое влияние и должен был уйти в отставку. А в 1898 г. Бисмарк скончался, не увидев ни революции, ни гиперинфляции, ни нацистского режима — всего того, что породило созданное им всесильное государство.

СЕРГЕЙ ВИТТЕ.

ЗОЛОТЫХ РУБЛЕЙ МАСТЕР

Как-то император Александр III поинтересовался у своего министра финансов Сергея Витте, правда ли то, что он стоит за евреев. Сергей Юльевич не ответил царю прямо, но вместо этого сам задал вопрос: может ли государь потопить всех русских евреев в Черном море?

«Если может, — писал Витте об этой истории в мемуарах, — то я понимаю такое решение вопроса, если же не может, то единственное решение еврейского вопроса заключается в том, чтобы дать им возможность жить. А это возможно лишь при постепенном уничтожении специальных законов, созданных для евреев».

Это была весьма точная, прагматичная и циничная характеристика сложившегося положения дел. Уж коли евреи существуют на свете и коли гуманность не позволяет их утопить, то, следовательно, надо дать им все права и возможности для нормального развития.

Витте вообще был очень точным, прагматичным и циничным государственным деятелем. Благодаря чему и преуспел.

Дураки и дороги

Осуществленное Александром II освобождение крестьян создало в России условия для развития экономики. Причем не только в деревне, но и в городе. Однако для того чтобы страна стала привлекательна для ведения бизнеса, требовалось провести серьезную финансовую реформу. Требовалось создать твердый рубль, в который не страшно вкладывать деньги.

Более века со времен Екатерины, впервые использовавшей бумажные ассигнации для обслуживания товарооборота, Россия практически не знала долговременной финансовой стабильности. Любая нехватка бюджетных средств приводила к расширению печатания ничем не обеспеченных «бумажек». В итоге курс ассигнаций к полноценному рублю падал. Народ переставал доверять государевым деньгам. А вместе с этим снижалось доверие ко всей государевой экономике.

Решить данную проблему довелось в самом конце XIX века Сергею Юльевичу Витте, который обеспечил золотое содержание рубля и с тех пор считается одним из крупнейших российских реформаторов.

На первый взгляд может показаться, что Витте — инородец, носитель западной культуры на русской почве. На самом деле это лишь отчасти верно. Его отец — директор департамента государственных имуществ на Кавказе — был из балтийских голландцев, которые со времен Петра уже являлись российскими подданными. По вероисповеданию семья Витте принадлежала к лютеранству, но его отец стал православным. Что же касается материнской линии, то там текла русская кровь. Более того, бабушка была урожденной княжной Долгорукой.

Таким образом, Сергей Юльевич, родившийся в Тифлисе в 1849 г. и до 16 лет вообще не выезжавший с Кавказа, был уж всяко не более привязан к западной культуре, чем, скажем, Петр Аркадьевич Столыпин, долгое время проживавший в своем поместье на литовских землях, учившийся в Вильно и изучавший немецкую систему хозяйствования в Восточной Пруссии.

В юные годы Сергей совсем не походил на немца. Учился с грехом пополам, не знал толком ничего, кроме французского языка, а по поведению в гимназии имел единицу. Университет Витте закончил в Одессе — поближе к дому, каковым считался Тифлис. Проявил хорошие способности к математике и был даже первым по успеваемости. Однако золотую медаль не получил, поскольку влюбился в актрису и не успел из-за этого написать диссертацию по астрономии.

Поначалу Витте собирался остаться в университете на кафедре математики, но родня полагала, что профессура — это не дворянское дело. В конечном счете Сергей Юльевич стал служить по железнодорожной части. Сначала в Одессе, затем в Петербурге и после в Киеве.

Карьеру он делал быстро, однако большая душа Сергея Юльевича не находила, по-видимому, удовлетворения в малых делах. Карьерный прагматизм должен был компенсироваться какими-то романтическими приключениями. И вот 1 марта 1881 г., в день гибели Александра II, Витте пишет в Петербург письмо, содержащее оригинальный план борьбы с терроризмом. Тишайший Сергей Юльевич предлагает создание не обращающего внимания на законы тайного общества, целью которого станет отлов и уничтожение анархистов. Какое-то время он даже лично участвует в подобной деятельности, но вскоре отходит в сторону, поскольку эта странная антитеррористическая идея, естественно, ни к чему серьезному привести не могла. С тех пор Витте предпочитал из двух вечных русских проблем сосредоточиться на дорогах, оставив вопрос о дураках кому-нибудь другому.

В 1886 г. он стал управляющим Юго-Западных железных дорог, являвшихся тогда акционерным обществом. Должность была почетная и чрезвычайно значимая с неформальной точки зрения. Ведь по дорогам, находившимся в ведении Витте, регулярно ездил на юг сам государь. Личное знакомство с царем вскоре сыграло большую роль в карьере нашего героя. Не менее важно было и то, что должность управляющего оказалась весьма доходна. Никогда больше Сергей Юльевич не получал таких денег, как в негосударственном железнодорожном бизнесе.

Через три года, когда ему исполнилось 40 лет, Витте перешел на государственную службу, не оставляя при этом работы в сфере путей сообщения. Зарплата новоиспеченного чиновника сократилась более чем в пять раз. Поскольку Витте был небогат, а Александр III очень хотел его видеть на новом государственном посту, то начал выплачивать ему второй оклад из собственного кармана.

Сергей Юльевич стал директором департамента железнодорожных дел Минфина. От него требовалось разобраться с тарифами, поскольку кадровые инженеры-путейцы в экономических вопросах оказались совершенно не компетентны. В итоге Витте постепенно перешел от железнодорожной службы к финансовой, на которой ему и суждено было прославиться.

Двадцать копеек рубль берегут

Россия в 70-90-х гг. XIX века имела весьма нестабильные финансы. Рубль то падал в связи с военными действиями, предпринимавшимися против Турции, то поднимался в период благоприятной экономической конъюнктуры, когда увеличивались экспортные поставки хлеба и валюта активно притекала к нам в страну.

Как-то раз Витте поспорил со своим начальником — министром финансов Иваном Вышнеградским — о том, насколько подрастет рубль. Спорили на 20 копеек. Сергей Юльевич выиграл, и Иван Алексеевич прислал ему со слугой честно заработанный двугривенный. С этой маленькой истории начался путь Витте к той денежной реформе, которая в итоге вписала его в большую Историю.

В 1892 г. наш герой на краткий срок оказался министром путей сообщения. В этот момент его карьера чуть не оборвалась, поскольку Сергей Юльевич женился на разведенной женщине и в связи с этим подал прошение об отставке. Женитьба подобного рода тогда была явлением исключительным и даже скандальным. Министру «подобное поведение» не подобало. Однако Александр III отставку не принял. А вскоре Вышнеградского хватил удар, и Витте, к которому император явно благоволил, возглавил министерство финансов.

Начал он свою деятельность на новом посту с шага, который отнюдь не характеризовал его с лучшей стороны. Денег в казне не было, и Витте решил проблему выплаты жалования бюджетникам чрезвычайно просто — взял свежеотпечатанные купюры и пустил в оборот.

Тут же к нему явился разгневанный Николай Бунге, занимавший в прошлом пост министра финансов. Почтеннейший старец сообщил своему молодому преемнику, что тот вступил на скользкую дорожку, ведущую прямиком к обесцениванию бумажных денег. Витте, правда, заверил собеседника, что сделал столь неподобающий министрам финансов шаг в первый и последний раз, поскольку еще не овладел по-настоящему ситуацией в своем ведомстве. Однако Бунге заметил, что именно так всегда говорят согрешившие женщины, причем сколько бы раз они ни грешили, оправдание у них всегда одно.

Трудно сказать, было ли данное происшествие случайностью, или Сергей Юльевич в начале своей министерской деятельности действительно склонялся к активному государственному интервенционизму. С одной стороны, Витте безусловно стремился к правительственному вмешательству в экономику (что проявилось, в частности, при установлении таможенных тарифов и при выкупе в казну железных дорог), а потому вполне мог какое-то время увлекаться печатанием денег. Но, с другой стороны, он провел блестящую денежную реформу, и это вполне искупало «грехи молодости», если таковые вообще имелись.

Твердая привязка рубля к золоту повысила уверенность инвесторов в российской экономике. А ведь приток иностранных инвестиций был чрезвычайно важен для страны, поскольку собственного капитала, собственной предприимчивости и собственного мастерства в тот момент России явно не хватало. Успешное экономические развитие в начале XX века в значительной степени стало следствием реформы, осуществленной Витте.

Весьма эффективен был министр финансов и в своей бюджетной политике. Доходы у него превышали расходы. Сергей Юльевич всегда имел запас свободных денег — своеобразный стабилизационный фонд. Как объяснял сам Витте, подобная стратегия особенно важна для России, поскольку главный источник богатства страны — земледелие — очень зависит от стихии, а потому на случай неурожаев требуется иметь денежный запас. Более того, именно созданный министром финансов запас позволил бюджету продержаться во время плохо спланированной царем и генералами Русско-японской войны.

Помимо проведения финансовой и кредитно-денежной политики Витте много занимался вопросом преобразования сельского хозяйства. Были подготовлены предложения по ликвидации крестьянской общины. Однако на практике осуществить необходимые нововведения Сергею Юльевичу не довелось. Может, ему не хватило времени для того, чтобы сделать намеченное? Может — авторитета в монарших глазах? А может, просто — решимости?

Преобразования сельского хозяйства у нас ассоциируются с именем Столыпина, а не Витте. Скорее всего, по этой именно причине Сергей Юльевич страстно не любил Петра Аркадьевича и делал на его счет множество едких замечаний. Примерно так же много десятилетий спустя относился к своим более удачливым коллегам Григорий Явлинский, который в 1990 г. имел толковую программу осуществления рыночных реформ, но так и не получил возможности осуществить ее на практике, уступив лавры реформатора Егору Гайдару и Анатолию Чубайсу.

Таможенная война

Притом что Витте многое сделал для развития рыночной экономики в России, он, конечно же, не был по своим взглядам ни либералом, ни фритредером. И это не вызывает удивления. С 70-х гг. XIX века по всей Европе прокатилась волна протекционизма. Начало политике активного государственного вмешательства положил Отто фон Бисмарк, которого Витте очень уважал. А затем германские начинания подхватили и другие страны.

Сергей Юльевич формировал свои экономические взгляды как раз в эпоху отказа от фритредерства и, естественно, не мог остаться вне складывающегося интеллектуального мейнстрима. Возможно, если бы он по образованию был экономистом, университет заложил бы в его сознание какие-то либеральные начала. Но Витте учился математике, систематических знаний по экономике не имел и, как многие инженеры, полагал, наверное, что может «рассчитать» оптимальное социальное устройство лучше, чем это сделает рынок.

С позиций современной экономической теории таможенные барьеры ограничивают международную конкуренцию и снижают эффективность производства. Недаром ВТО постоянно ведет работу по устранению торговых ограничений. И недаром в объединенной Европе такие ограничения вообще устранены. Однако во времена Витте считалось, что отстающее в экономическом смысле государство должно защитить свой рынок от проникновения товаров, производимых сильными иностранными конкурентами. Поэтому европейские страны стремились загородиться в первую очередь друг от друга: немцы — от англичан, русские — от немцев.

Российский таможенный тариф, принятый еще при Вышнеградском, оказался одним из самых жестких в Европе. Фактически он не допускал импорта некоторых товаров вообще. Витте, как только занял пост министра финансов, активно включился в таможенную войну с Германией. Обе стороны готовы были пойти на некоторые уступки, но лишь при условии ответных уступок партнера.

Долгое время шло позиционное маневрирование, существенно подрывавшее торговлю между двумя странами. Для того чтобы напугать немцев, Витте даже состряпал фальшивый документ о запрете полякам — подданным российского императора—трудиться в аграрных хозяйствах Восточной Пруссии, а затем организовал утечку информации прямо в руки германского канцлера Лео фон Каприви.

И вот, наконец, в 1894 г. был достигнут компромисс. Как Россия, так и Германия в какой-то степени ограничили свои претензии по отношению друг к другу, однако от протекционизма не отказались. В итоге товары становились дороже, потребители переплачивали за них, а государства концентрировали в бюджете дополнительные финансовые ресурсы, что позволяло им, помимо всего прочего, активно наращивать вооружения, готовясь к будущей войне. Уже не таможенной, а Первой мировой. Понятно, что Витте не стремился к этому, но объективно его действия по усилению государства и ограничению свободы торговли имели разрушительные для Европы последствия.

Похожим образом складывались дела и с инициативой Витте по строительству огромной железной дороги, связывающей центр России с Дальним Востоком. О том, чтобы протянуть рельсы через всю империю, Сергея Юльевича просил лично Александр III. Опытный железнодорожник и толковый финансист, естественно, не мог не пойти навстречу императору. Тем более что он и сам был склонен к такого рода гигантским проектам, цементирующим великую державу.

Если взглянуть на данный вопрос с узко экономической точки зрения, то транссибирская магистраль являлась большим благом для страны. С запада на восток по ней двинулись вскоре крестьяне, пробужденные столыпинской реформой к освоению сибирских земель. А с востока на запад пошел хлеб — важнейший экспортный ресурс того времени, столь нужный для привлечения валюты и для ускоренной индустриализации России.

Однако любая такого рода инициатива в империи неизбежно имеет и внешнеполитическое измерение. Дорога, по которой кроме хлеба могут двигаться солдаты, делала Россию важнейшим игроком в дальневосточных интригах, в борьбе за Маньчжурию и Корею. К сложнейшей европейской обстановке, в которой наша страна уже многие годы боролась за контроль над Босфором и Дарданеллами, добавилась теперь не менее сложная азиатская.

Витте пробудил вулкан, заткнуть который было уже невозможно. Новый царь Николай II не обладал миролюбием и осторожностью своего покойного батюшки, и Россия семимильными шагами стала двигаться к войне с Японией. Витте пытался использовать все свое влияние для того, чтобы отсрочить военный конфликт. Он вообще был миролюбив и говорил, что лучший союзник России есть время, поскольку каждый год, прожитый спокойно, равносилен выигрышу сражения.

С тактической точки зрения Витте вел себя мудро, предлагая идти на всевозможные уступки Японии. Но стратегически он, бесспорно, проиграл уже в тот момент, когда вместо всемерного содействия экономическому развитию европейской части страны начал тянуть железнодорожную ветку в немыслимые дали, потакая тем силам, которые видели главную задачу России в развитии имперском.

Граф Полусахалинский

В Петербурге доминировали ястребы, и голубям больше нечего было делать в большой политике. В 1903 г. Сергей Юльевич получил почетную отставку. Царь переместил его на пост Председателя комитета министров, который, несмотря на громкое название, не имел ничего общего с премьерским постом. Правительством руководил лично монарх, а потому Витте, лишившись министерских возможностей, фактически не приобрел никаких иных.

В комитет «сваливали» всякий бюрократический хлам, не находивший разрешения в министерствах. К такого рода делам Витте относился без интереса. Он большей частью просто сидел дома, испытывая отвращение к своим петербургским знакомым, которые, по его собственным словам, «из-за угла критикуют и завидуют, а в глаза подличают». В какой-то момент терпение Сергея Юльевича переполнилось, он взял отпуск и уехал за границу.

Вскоре началась война с Японией. После каждого нашего поражения Витте предлагал заключить мир, аргументируя это тем, что в дальнейшем выдвигаемые противником условия станут более тяжелыми. Царь его не слушал, а в результате позиции России действительно становились все хуже и хуже. Наконец, партия войны полностью себя дискредитировала. Николай, скрепя сердце, вынужден был отправить Витте в Портсмут вести мирные переговоры с победителями.

И здесь Сергей Юльевич вдруг проявил себя как удачливый дипломат. Он заключил с японцами мир, отделавшись лишь потерей южной половины Сахалина. Такой сравнительно легкий выход из начисто проигранной войны можно было признать невероятной удачей. Возможно, определяющую роль сыграло то, что Витте явственно дал понять японцам следующее: при усилении их влияния на Дальнем Востоке неизбежным окажется конфликт с Англией и Америкой, а потому Стране восходящего солнца нужна доброжелательно настроенная к ней Россия.

Николай II признал успех дипломатического вояжа Витте и присвоил ему графский титул. В ответ на это противники иронично прозвали триумфатора графом Полусахалинским. Формально ирония могла иметь место, поскольку титул был дан не за победу, а за потерю части российского острова. Однако после всего того, до чего довели страну инфантильный император, туповатые ястребы и бездарные генералы, Витте по сути дела спас честь империи.

Влияние графа Полусахалинского на царя вновь резко возросло. Особенно важно было то, что это происходило на фоне быстро разрастающейся революции 1905 г. Ситуация становилась критической. Для спасения монархии требовалось либо введение жесткой диктатуры, либо, напротив, осуществление демократизация. Для диктатуры в тот момент не имелось ни войск, ни твердой руки. Армия увязла на Дальнем Востоке, а царь, великие князья и высшие чиновники страны откровенно страшились подавлять революцию, не имея надежной опоры. В итоге пришлось взять курс на демократизацию.

Проводником этого курса стал Витте. Царь принял решение о формировании Государственной думы, как законодательного органа, и Совета министров, как коллегиального органа исполнительной власти. При этом Сергей Юльевич лично возглавил новое правительство, оказавшись полноправным премьер-министром, а не тем зицпредседателем, каким он был раньше.

Однако возглавлять правительство ему довелось совсем недолго. При выборах в Думу успех сопутствовал совсем не тем силам, на поддержку которых надеялся царь. «Крайним» при этом сочли именно Витте, рекомендовавшего демократизацию. В апреле 1906 г. Сергею Юльевичу пришлось подавать в отставку, которую Николай с удовольствием принял.

Последние девять лет своей жизни Витте пребывал не у дел, работая над толстенными трехтомными мемуарами и регулярно выезжая за границу, чтобы глаза не видели, как другие управляют государством, которым он сам так толком и не успел науправляться. Временами Сергей Юльевич наезжал в печати на своих политических противников и сам отбивался от их энергичных нападок. Однажды дело чуть даже не дошло до дуэли с Алексеем Куропаткиным, который был главнокомандующим во время Русско-японской войны.

Впрочем, то, что Витте заявлял публично, было еще весьма деликатно в сравнении с тем, как он отозвался о некоторых высокопоставленных лицах в своих мемуарах. Вот, например, один пассаж: «Адмирал Алексеев носит Георгий на шее… и Алексееву делает честь то, что он носит и даинную бороду, которая закрывает этот орден и, таким образом, не возбуждает у лиц, на него смотрящих, печальные мысли о том, какими путями иногда у нас в России лица достигают столь высоких постов… и получают высшие военные ордена».

А вот еще: «Великий князь Николай Николаевич по слабости, присущей всем великим князьям, начал, конечно, тащить на высшие места лиц, которые были близки или к нему лично, или к его отцу, или же к даме, близкой к сердцу его отца… или же к даме, близкой к сердцу самого великого князя…»

Больше всего, впрочем, досталось Николаю II, которого мемуарист постоянно противопоставлял Александру III, причем, естественно, сравнение было в пользу покойного императора. И немудрено: ведь Александр призвал Витте на службу, тогда как Николай отставил. В попытке так или иначе вновь прийти к власти граф Полусахалинский не погнушался даже контактом с Распутиным, который хвалился тем, что «сам Виття» перед ним заискивает. Однако и это ничего не дало.

Скончался Сергей Юльевич в 1915 г., немного не дожив до большевистской революции, которая восприняла, переработала и довела до абсурда его идею быстрой индустриализации страны с опорой на сильное государство.

ПЕТР СТОЛЫПИН.

СНАЧАЛА УСПОКОЕНИЕ, ПОТОМ РЕФОРМЫ

Насколько русский человек способен жить в условиях рынка? Насколько может он адаптироваться к реформам? Насколько готов он быть эффективным собственником, думать о «низком», а не о «высоком», стремиться к доходности, а не к народности? Споры на эту тему идут в России на протяжении многих десятилетий, если даже не столетий, то затихая слегка в период экономического подъема, то вновь усиливаясь в ситуации кризисов, революций и контрреформ.

Однако простой и весьма доходчивый ответ на все эти «роковые» вопросы дал еще в 80-х гг. XIX века русский помещик и исследователь Дмитрий Аркадьевич Столыпин. Да-да, именно Дмитрий.

В Таврии близ Мелитополя провел он сельскохозяйственный эксперимент, построив 16 хуторов и сдав их в аренду крестьянам с правом выкупа в случае успешного хозяйствования. Участвовали в этом эксперименте один немец, несколько украинцев и, естественно, русские мужики.

Кто, интересно, хозяйствовал лучше всех?

Ничего оригинального в этом смысле эксперимент не выявил. Естественно, немец. Неплохо обустроились на земле и украинцы. Русские же поначалу отставали.

Но главное — не это. Принципиально важно то, что постепенно и они подтянулись к лидерам. Свобода предпринимательства, наличие материальных стимулов и позитивный пример передовиков, находившихся буквально под боком, переломили косность и консерватизм. Русские фермеры стали работать эффективно.

Этот небольшой пример наглядно демонстрирует, как происходит модернизация любого общества. Россия здесь не является исключением. Французы в свое время учились предприимчивости у итальянцев, позднее — у голландцев и англичан. Немцы — у англичан, французов и бельгийцев. Австрийцы и чехи — у немцев. Венгры, хорваты, поляки, словаки и словенцы ориентировались на австрийцев и чехов, помаленьку подтягиваясь к европейским стандартам. Реформы и позитивный опыт соседей преобразовывали Европу от Ирландии до России. В нашей стране одну из важнейших реформ довелось провести Петру Аркадьевичу Столыпину — племяннику Дмитрия Аркадьевича.

«Рожденные в года глухие»

Столыпин по своему происхождению принадлежал к настоящей русской аристократии. Его мать, урожденная княжна Горчакова, вела свой род от Рюрика.

Петр появился на свет в 1862 г. Любопытно, что детство свое великий русский реформатор провел в Литве, в принадлежавшем Столыпиным имении Колноберже. В 12 лет поступил в гимназию города Вильно (нынешний Вильнюс). Правда, заканчивал свое гимназическое обучение он уже в Орле. В 1881 г. вскоре после гибели Александра II Столыпин поступил в Санкт-Петербургский университет, где обучался естественным наукам.

Годы формирования личности Петра Аркадьевича пришлись на период российской реакции, наступившей с восшествием на престол Александра III. Возможно, именно поколенческий фактор многое объясняет в отношении Столыпина к тому, как следует трансформировать Россию. Нельзя, конечно, сказать, используя знаменитые блоковские строки, что он был рожден в года глухие, однако, судя по всему, задумывался о судьбах страны Столыпин именно в такое время, когда восторги, связанные с демократическими преобразованиями, поутихли и следовало всерьез разбираться, как можно двинуться по европейскому пути развития, лавируя между Сциллой победоносцевского консерватизма и Харибдой террористического радикализма.

Петр Столыпин не стал либералом. Его отец как-то раз отметил: «Мои сыновья гораздо правее, чем я». И это вряд ли могло удивлять. В 40-50-е гг. XIX столетия многим казалось, что лишь косность николаевского самодержавия тормозит развитие России. В 80-х гг. стало ясно, насколько дик и неразвит сам народ, включая интеллигенцию, т.е. ту его часть, которая считала себя вполне образованной и способной учить уму-разуму темные крестьянские массы.

Впрочем, о том, что Петр Аркадьевич не был либералом, можно говорить лишь применительно к тому смыслу этого слова, которое доминировало в XIX веке. В России последних двух десятилетий либералы в основном выступали за максимально возможные экономические свободы общества, признавая в то же время нереалистичность быстрой политической либерализации. В этом они полностью следовали линии Столыпина.

Удивительно, что первая относительно либеральная политическая сила страны — гайдаровский блок «Выбор России» — при своем формировании в 1993 г. вынесла на эмблему Петра I (Медный всадник), тогда как Столыпина в основном «канонизировали» консерваторы, делавшие в экономике ставку на патернализм, а не на конкуренцию. Петровские методы «реформирования» России ничего общего не имели с гайдаровскими, тогда как реформа Столыпина была явной предшественницей преобразований 1992-1993 гг.

Исправить недоразумение попытался позднее крупнейший российский экономист-реформатор Борис Федоров, лично написавший одно из лучших исследований о Столыпине. Однако Бориса Григорьевича, как политика, преследовали сплошные неудачи, а потому его трактовка роли Петра Аркадьевича в отечественной истории, увы, так и осталась маргинальной.

«Уездный предводитель команчей»

В 1884 г. Столыпин женился на Ольге Нейдгардт, которая была на три года его старше. Девушка собиралась выйти замуж за старшего брата Петра Аркадьевича, однако тот внезапно погиб на дуэли с князем Шаховским. Столыпин-младший предложил Ольге руку и сердце, а также — согласно легенде, достоверность которой неочевидна, — стрелялся с Шаховским и был ранен в правую руку, которая с тех пор у него плохо действовала.

Даже если история с дуэлью представляет собой семейное предание, она очень хорошо вписывается в образ Столыпина. Известно, в частности, что позднее, когда Петр Аркадьевич уже был премьер-министром, его прямо с парламентской трибуны оскорбил кадет Федор Родичев, именовавший виселицы «столыпинским галстуком». Столыпин послал обидчику вызов, и тот оказался вынужден принести свои извинения.

В тот же год, в который произошла женитьба, Столыпин поступил на службу в Министерство внутренних дел. Позднее перешел в Министерство государственных имуществ, но особых талантов не проявил. В 1888 г. Петр Аркадьевич вернулся в любимое Колноберже и вскоре стал уездным предводителем дворянства. Это была должность для «пенсионеров», для тех, кто по какой-то причине не вписался в систему. Ильф и Петров через много лет высмеяли ее, назвав Кису Воробьянинова уездным предводителем команчей.

Ничто не предвещало в обозримом будущем столь яркой карьеры, которую в итоге сделал Столыпин. Да, может, ее и не было вообще, если бы не особенности эпохи. Прошло не так уж много времени с тех пор, как Петр Аркадьевич покинул Петербург, и стало ясно, что карьерные бюрократы не способны предложить России ничего для преодоления трудностей — как экономических, так и социально-политических. Понадобились люди мыслящие, а не карьерные. У Столыпина же в 90-х гг. имелось много времени для того, чтобы поразмыслить над тем, что такое Россия. Он видел ее не из окна столичного кабинета, а из глубинки — из села, в котором тогда производилась львиная доля богатств страны.

Более того, Столыпин видел не только Россию прошлого, но и Россию будущего. Совсем рядом находилась Восточная Пруссия. Те же земли, тот же климат, да фактически такой же работящий народ, что и на литовских землях. Но совершенно иная экономика. Крепкие юнкерские хозяйства, эффективно функционирующие крестьянские хутора. Время от времени Петр Аркадьевич ездил в одно из своих имений через территорию Восточной Пруссии (так было ближе) и мог самым непосредственным образом наблюдать, как работает экономика в соседней стране. Как ни парадоксально, удалившись от дел в деревню, он сумел собрать больше информации, необходимой для будущих реформ, чем если бы управлял департаментом или занимался наукой в университете.

Столыпин стал выстраивать собственное хозяйство по западному образцу. У литовцев и так в сравнении с русскими крестьянами была больше распространена частная собственность, а Петр Аркадьевич стал еще и специально делать упор на формирование хуторской системы.

Фронт работ

Здесь надо сказать о том, чем же принципиально отличалось российское сельское хозяйство от прусского. Основные преобразования в аграрной сфере России провел император Александр II. Он отменил крепостное право и в общих чертах решил наконец вопрос о собственности на землю, о том, что кому принадлежит. Мужик и помещик перестали держать друг друга за горло. В деревне началось движение. Те, кто не хотели или не могли выживать на земле, отправлялись в город на заработки. Крупные же землевладельцы и крепкие мужики развивали хозяйство, стремясь заработать побольше денег. В конце XIX века Россия стала активно выходить на европейский рынок зерна в качестве ведущего экспортера.

Однако аграрная реформа Александра II не была доведена до логического конца. Освободить мужика и помещика друг от друга — это было лишь полдела. Не менее важно оказалось освободить мужика от самого себя или, точнее, от цепкой хватки крестьянской общины, фактически заставлявшей его оставаться таким же убогим, нищим, не предприимчивым, каким он был на протяжении столетий.

Насколько можно сейчас понять, важнейшим мотивом преобразований 1861 г. стало не столько повышение экономической эффективности, сколько решение морально-этических проблем. Ни царь, ни прогрессивная часть российской элиты не хотели больше терпеть рабство, поскольку оно компрометировало страну в глазах европейской общественности. Улучшив имидж страны, реформаторы заодно способствовали развитию экономики.

Однако к концу XIX века отчетливо выявилась потребность проведения экономической реформы как таковой. Из-за того, что в общинах осуществлялся передел земли, частная собственность фактически не существовала. Успешный крестьянин-работяга не способен был продвигаться вперед, поскольку не имел возможности прикупить землю соседа, да и свою собственную мог не сохранить.

Столыпин — европеец по духу, да фактически и по месту своего проживания, — постепенно понял, что именно частная собственность и рынок являются основой успешного функционирования сельского хозяйства.

К такому же выводу пришел позднее и Александр — младший брат Петра Аркадьевича. В начале XX века он возглавлял добровольное общество «Русское зерно», главной целью которого было изучение зарубежной передовой аграрной практики. Общество отправляло в Германию, Францию, Чехию, Данию сотни практикантов. Практически все они, возвращаясь в Россию, выступали за фермерский путь развития сельского хозяйства. Однако убеждать общество в своей правоте было трудно. Россия не верила, что в Европе крестьяне имеют дома почти как у помещиков, ездят на велосипедах, выписывают газеты.

Карьерный взлет

Аграрные занятия Столыпина были внезапно прерваны в 1902 г. Петра Аркадьевича, который к тому времени был уже не уездным, а губернским предводителем дворянства, внезапно назначили гродненским губернатором.

В Гродно Столыпин по должности возглавил местный комитет, занимающийся сбором предложений по подъему деревни и улучшению положения крестьянства. И тут вдруг выяснилось, что у этого сорокалетнего провинциального помещика, волей судьбы вдруг вознесенного на губернаторский пост, уже есть в голове стройная, продуманная система аграрной реформы. Выступив на заседании Комитета, Столыпин заявил о необходимости расселения крестьян из деревни на хутора и ликвидации чересполосицы, т.е. такой системы наделения землей, при которой мужик имел не единый участок под пахоту и покосы, а ряд узких полосок в разных местах огромных полей. Фактически такой подход уже предполагал разрушение общины, занимавшейся «нарезкой» земель по полоскам.

Теоретически можно было, наверное, ждать, пока сельская община медленно дозреет до самоликвидации и до идеи частной собственности. Однако Столыпин не готов был откладывать развитие сельского хозяйства на неопределенное время. Он выступал за быстрое проведение реформы сверху, т.е. за своеобразную шокотерапию, при которой крепкие и сильные крестьяне сразу получат возможность для расширения своего производства, а также для личного обогащения, тогда как убогие и пьяные вынуждены будут со временем, лишившись земли, переходить в батраки или даже перебираться в город на заработки.

Правда столыпинский подход не делал ставки исключительно на индивидуализм. Частная собственность должна была дополняться кооперацией, выстраивавшейся по прусским, датским и бельгийским образцам.

В общем, можно сказать, что во время пребывания в Гродно Столыпин впервые выступил как государственный деятель всероссийского масштаба. Однако кроме презентации своей программы, он ничего больше сделать не успел. Менее чем через год его перевели на губернаторский пост в Саратов. Петр Аркадьевич не хотел уезжать из западных регионов России в Поволжье, с которым фактически ничем не был связан. Однако его мнения начальство не спрашивало. Пришлось приспосабливаться.

А приспособиться оказалось нелегко. Саратовская губерния была одной из самых неспокойных в России. Местная интеллигенция откровенно демонстрировала свою оппозиционность. Некоторые земские деятели выказывали пренебрежение губернатору — ставленнику ненавидимого всеми министра внутренних дел Плеве.

В 1905 г., когда началась первая русская революция, местные крестьяне попытались убить Столыпина. Первое покушение на свою жизнь Петр Аркадьевич перенес легко — послал жене записку: «Сегодня озорники стреляли в меня из-за кустов». Однако на самом деле это было уже не озорство. Вскоре террористы пригрозили губернатору убийством малолетнего сына. А потом ситуация вообще стала выходить из-под контроля.

Подавлять восстания пришлось и силой, и убеждением. Однажды толпа собралась прямо перед губернаторским домом. Столыпин вышел на крыльцо и вдруг увидел, как кто-то целится в него из револьвера. Он распахнул пальто и, глядя в упор на террориста, сказал: «Стреляй». Однако на убийство тот не решился. Револьвер выпал из рук. А вскоре толпа рухнула на колени и потребовала священника, чтобы отслужить молебен.

В другой раз Столыпин, проходя без охраны мимо враждебно настроенного народа, увидел вдруг ненавидящий взгляд какого-то парня. «Подержи мою шинель», — в приказном тоне сказал губернатор. Человек машинально повиновался и долго держал шинель, пока Петр Аркадьевич выступал перед толпой.

Увы, одним лишь моральным давлением ликвидировать беспорядки было невозможно. Столыпин проливал кровь. Его жесткость нельзя отделить от его реформаторских идей. Для того чтобы воспринять назревшие преобразования, страна нуждалась в успокоении. Позднее реформатор в одном из своих публичных выступлений четко провел различие между кровью на руках палача и кровью на руках врача, стремящегося исцелить больного.

Не запугаете

Столыпин в Саратове проявил себя как прекрасно справляющийся с трудностями губернатор. В апреле 1906 г. он стал министром внутренних дел России, а в июле — главой правительства. Прошло лишь четыре года с того момента, как скромного провинциального помещика призвали на государственную службу, а как изменилось все в России и в личной судьбе Петра Аркадьевича! Передавать власть думской оппозиции царь не хотел, а среди сторонников авторитарного управления сильных фигур практически не имелось. В итоге все надежды на успокоение и преобразования теперь связывались с фигурой Столыпина — достаточно твердого, чтобы подавлять недовольство, и достаточно умного, чтобы после успокоения страны осуществлять реформы.

Началось новое правление с трагедии. Террористы взорвали дом на Аптекарском острове, где работал Столыпин и где жила вся его семья. Десятки людей пострадали, сын и дочь премьера оказались тяжело ранены. Семья Столыпиных была срочно эвакуирована в Зимний дворец, где царь выделил ей специальные апартаменты. Позднее премьеру для проживания предоставили Елагин дворец, находящийся на небольшом острове и хорошо охраняемый.

По рассказам очевидцев, Столыпин прореагировал на покушение однозначно: «А все-таки им не сорвать реформ!». И уже 9 ноября 1906 г. появился подготовленный Владимиром Гурко Указ о праве выхода крестьян из общины. Поддержка развитию частной собственности осуществлялась при помощи Крестьянского банка, который выдавал ссуды под залог земли. Ведь если она принадлежит мужику, а не общине, то под нее можно получать деньги, используемые для расширения участков, приобретения скота, инвентаря, стройматериалов.

За десять последующих лет более четверти крестьян воспользовалось предоставленным им правом на выход из общины. По всей видимости, это стало одной из важнейших причин роста сельхозпроизводства, расширения посевных площадей, увеличения экспорта и урожайности. Миллионы крестьян осваивали новые земли в Сибири, куда в 1906-1910 гг. переселилось почти столько же русских людей, сколько за предыдущие триста лет освоения обширных территорий.

Со временем реформа могла бы полностью преобразить российскую экономику. Однако у Столыпина не было серьезной опоры в обществе, расколотом революционными настроениями.

Из всех политических сил поддерживал Столыпина лишь «Союз 17 октября» во главе с Гучковым. Поэтому реформы носили чисто авторитарный характер. Дума была распущена, и преобразования произведены царскими указами в период, пока новые парламентарии еще не преступили к работе. В дальнейшем думцы становились все более покладистыми, однако одновременно все больше отрывались от народа и все меньше отражали реальные настроения масс.

Характеризуя свои политические взгляды, Столыпин отмечал: «Я конституционалист, но не парламентарист». Трудно сказать, что конкретно имелось в виду, но, по-видимому, он симпатизировал чему-то вроде просвещенного абсолютизма, при котором осуществляются прогрессивные реформы, а самовластие монарха ограничивается в основном его культурой, а не системой политических сдержек и противовесов. В ответ на попытки оппозиции представить правительству иное видение развития страны Петр Аркадьевич как-то раз сказал два знаменитых слова: «Не запугаете». Диалога не получилось.

А самую знаменитую свою фразу он произнес 10 мая 1907 г.: «Им (противникам государственности. — Авт.) нужны великие потрясения. Нам нужна Великая Россия». Сегодня порой люди, зазубрившие отдельные столыпинские высказывания, с помощью этой фразы пытаются сделать из Петра Аркадьевича поклонника государственного регулирования, а сторонников свободного рынка представить любителями великих потрясений. На самом же деле великий реформатор переводил на рыночные принципы работы многомиллионное российское крестьянство, а сторонниками великих потрясений считал тех, кто готов был бесконечно болтать об интересах народа, вместо того чтобы проводить трудные и непопулярные реформы, во многом имевшие шоковый характер.

«Смерть за ним идет!»

Еще одной важной особенностью Столыпина, сближающей его с нынешними реформаторами и отдаляющей от поклонников всеохватывающего государства, является миролюбие. Петр Аркадьевич, несмотря на наш конфуз, приветствовал окончание Русско-японской войны, а также неоднократно вступал в жесткий спор с великим князем Николаем Николаевичем — откровенным милитаристом. Столыпин прекрасно понимал, что экономические реформы возможны лишь в мирное время. Чтобы радикально преобразиться, страна должна думать не о враждебном окружении, а о том, как лучше и больше работать. У окружения же порой полезно учиться эффективным методам хозяйствования. Например, тем, которые наш герой изучал в Восточной Пруссии.

Реальное отношение к Столыпину в обществе сильно отличалось от сегодняшнего, когда Петра Аркадьевича пытаются «приватизировать» почти все политические силы. При жизни его многие не любили. Придворные круги стремились ограничить влияние премьера на царя, а революционеры видели в нем оптимальную фигуру для устранения и, значит, для устрашения правящего класса. Постоянно шли разговоры о том, что жизнь Петра Аркадьевича в опасности. А Распутин, увидев однажды Столыпина на улице в экипаже, вдруг завопил: «Смерть за ним!! Смерть за ним идет! За Петром… за ним…».

1 сентября 1911 гг. Столыпин был смертельно ранен в киевской опере во время антракта. Говорят, что падая в кресло и теряя силы, он успел еще сделать по направлению к царской ложе жест, который приняли за крестное знамение. Через несколько дней премьер скончался. Царь приехал в Киев и, преклонив колени пред телом усопшего, долго молился. Присутствующие явственно слышали, как он много раз повторял слово «Прости». Однако просить прощение было уже поздно. Россия семимильными шагами двигалась к войне, к революции и к катастрофе.

МАКС ВЕБЕР.

ЭТИКА И ДУХ

Вся жизнь Макса Вебера состояла из парадоксов. Он родился в протестантской семье, но этику кальвинизма постигал на стороне. Он занялся наукой из-за денег и стал отцом современной социологии. Он был счастлив в семье, но несчастлив в сексе. Одинокое детство, разгульная юность, аскетическая молодость и трагическая зрелость завершились нелепой кончиной в 56 лет. Но то, что он сотворил, стало классикой.

Спенсер мертв

Почему люди не читают сегодня Спенсера? Таким странным для серьезного научного исследования вопросом задался в 30-х гг. молодой ученый из Гарварда Талкотт Парсонс. Для того чтобы найти на него ответ, Парсонс написал пухлый том, благодаря которому он считается классиком социологии.

Конечно, суть проблемы состояла не в том, какие книжки на досуге открывает обыватель. Английский мыслитель Герберт Спенсер был властителем дум конца XIX века. Многим казалось, что именно он объяснил, как устроено общество. Но вот проходит лишь несколько десятилетий, и Парсонс заявляет: «Спенсер мертв».

Фактически это означает, что XX век не принял тех объяснений, которые оставил ему в наследство век XIX. Причем научная судьба Спенсера была еще не самой печальной. Память о нем все же сохранилась в умах социологов, тогда как десятки других исследователей, чьи имена некогда гремели, удостаиваются теперь лишь странички-другой в книгах по истории науки.

Былые кумиры исчезают, причем происходит это именно в тот период, когда человечество мучительно пытается понять, что же с ним случилось? Почему войны унесли миллионы жизней? Почему наряду с благополучными обществами существуют те, которые веками мучаются от нерешенных социальных проблем?

XIX век был чертовски умен, но неумеренно оптимистичен в оценках общественного устройства и перспектив человечества. А самое главное — в оценках возможностей познания. Мыслители этого века поняли, что для объяснения социума недостаточно кивать на волю богов, веления царей и действия отдельных героев. Они осознали, что требуется выявлять объективные закономерности. Но вот когда множество энтузиастов, пришедших в социологию из биологии, физики, географии, психологии, непосредственно взялись за их выявление, началось такое…

Один француз заявлял: «Дайте мне карту страны, ее очертания, климат, воды, ветры — всю ее физическую географию; дайте мне ее естественные плоды, флору, зоологию, и я берусь наперед сказать, каков человек этой страны, какую роль эта страна будет играть в истории…» А его немецкий коллега пояснял, что горы и пространственная замкнутость вырабатывают у населения довольство малым, тогда как равнина и море формируют дух экспансии и смелых начинаний, которые приводят к централизации и созданию мощных государственных организаций.

Тот, кто предпочитал биологию, занимался измерениями черепа у различных народов и делал выводы о том, какой расовый тип наиболее ценен для человечества, а следовательно, каким народам судьба уготовила преуспевание, а каким — исчезновение под ударами более полноценных соседей. Наконец, любитель физики объяснял концентрацию населения тем, что в обществе, как и в природе, действуют законы притяжения и отталкивания.

Вся эта «социология» имела под собой одно общее основание: свойственное XIX веку представление о простоте мира и о том, насколько легко его можно познать. Упоение научными достижениями было столь велико, что любые бросавшиеся в глаза связи между явлениями легко выдавались за объясняющие все и вся.

Конечно, научные системы, построенные Огюстом Контом и Гербертом Спенсером, стояли на порядок выше географического или биологического детерминизма. Поэтому они считаются основателями социологии. Но и им не удалось преодолеть уровень своего века. Они смотрели на общество как бы с высоты птичьего полета, подмечая закономерности, но, не имея возможности вдаваться в детали. В их системах мир выглядел сравнительно простым, непрерывная эволюция обеспечивала движение вперед, а все изменения были жестко детерминированы.

Примерно в том же ключе работал и Маркс. Если посмотреть на социальные идеалы Спенсера (свободный рынок), Конта (всесильное государство) и Маркса (устранение как рынка, так и государства), то сходство обнаружить трудно. Но если нас заинтересуют не практические модели, а объяснения общественного устройства, то в глаза сразу бросится единство подхода: все эти дети XIX века говорили о том, что мир с неизбежностью движется в заданном направлении.

Короли и капуста

Неудивительно, что умы XX века, сформировавшиеся на теориях прошлого столетия, должны были рано или поздно прийти в смятение. Мировые войны, тоталитарные режимы, озверевшие толпы, разрушительные кризисы наводили на мысль о том, что человечество погружается в хаос, и стройные концепции былых властителей дум на самом деле ничего в устройстве общества не объяснили. Спенсера перестали читать. Сначала казалось, что провал позитивизма играет на руку марксизму, но когда мир узнал о банкротстве социалистического эксперимента, люди, желающие понять устройство общества, перестали читать и Маркса.

Идеи XIX века свое отработали. Как только это стало ясно, возник естественный вопрос о том, а существует ли вообще социология, которая все же позволяет объяснить устройство общества? Для Парсонса этот вопрос возник еще в 30-е гг., для нас он встал в полный рост лишь сейчас. Для того чтобы получить ответ на него, следует вновь перенестись в начало XX столетия, когда у человечества вроде бы еще не было оснований для социального пессимизма, но когда наиболее зрелые умы Европы уже учились смотреть на мир совершенно по-новому.

В 1905 г. в Германии вышло в свет исследование под названием «Протестантская этика и дух капитализма», автором которого был профессор Макс Вебер. Точнее, профессором Вебер был уже в прошлом, поскольку за восемь лет до этого он внезапно оставил кафедру в Гейдельберге и исчез из научной жизни. Возвращение же в науку ознаменовалось появлением «Протестантской этики», которой суждено было стать одним из наиболее известных научных трудов столетия.

Сам заголовок работы Вебера звучал для современников примерно как «короли и капуста». Может ли быть что-либо менее связанное друг с другом, чем этика одной из религиозных конфессий и современная система организации производства? Может ли хоть в чем-то пересекаться духовный мир скитальцев, ищущих пути к Богу, и мировоззрение твердо стоящих на земле поклонников Мамоны? Вебер обнаружил здесь прямую связь. По пути научного поиска, проложенному в «Протестантской этике», пошли с тех пор лучшие социологи мира, а автор этой работы превратился в отца-основателя современной социологии.

Кровь и почва

Протестантизм не был феноменом, знание о котором пришло к Веберу из книг. С ним он оказался прочно связан своими корнями. Много поколений его предков принадлежало к числу протестантов. Дед по отцовской линии успешно вел свой бизнес в Зальцбурге, но вынужден был эмигрировать в Пруссию из-за преследований со стороны католиков. Похожая судьба постигла и предков по материнской линии. Бабка происходила из французских гугенотов, вынужденных покинуть родину после отмены Нантского эдикта.

Макс Вебер появился на свет в 1864 г. и провел свое детство в Берлине, в доме отца, где образовалась чрезвычайно насыщенная интеллектуальная атмосфера. Вебер-старший, фактически уже чуждый религиозному духу своих предков, был видным представителем немецкой национал-либеральной партии, членом германского рейхстага. У него в гостях бывали такие знаменитости, как историк Теодор Моммзен и философ Вильгельм Дильтей. Величественная фигура отца производила на Вебера огромное впечатление, и он в юности пытался всячески походить на него. Достигнув 18 лет и поступив в Гейдельбергский университет, Макс избрал для изучения право — сферу интересов отца, а также вступил в ту самую студенческую корпорацию, в которой некогда состоял Вебер-старший.

В семье был и прямо противоположный источник духовного влияния — мать, в полной мере сохранившая религиозные ценности кальвинистских предков. На фоне мужа, все более склонявшегося в сторону откровенного гедонизма, она выглядела истинным протестантом, ставящим исполнение морального долга выше обыденной житейской суеты и выше черпаемых из нее сиюминутных наслаждений.

Однако в доме Веберов явно доминировал отец, изрядным образом третировавший свою супругу. Чрезвычайная гибкость, которую приходилось либералам проявлять в годы правления Бисмарка, должна была у Вебера-старшего найти какую-то компенсацию. В итоге за Бисмарка отдувалась жена. Воспитать детей в близком ей духе она при подобном раскладе сил была не способна, а потому протестантская этика долго не могла найти путь к сердцу Макса.

Духовная атмосфера у Веберов в отличие от интеллектуальной была тяжелой. Возможно, данное обстоятельство и не сказалось бы слишком сильно на характере Макса, но в четыре года ему пришлось перенести менингит. Это осложнило контакты со сверстниками, полностью замкнув мальчика на семью. В итоге он рос болезненным, застенчивым и замкнутым ребенком, что, впрочем, не препятствовало быстрому развитию. К моменту поступления в университет он уже прочел Спинозу, Канта, Гете и Шопенгауэра.

Однако немецкий университет требовал не столько Канта, сколько адаптации студента к его буйным традициям. В Гейдельберге Макс Вебер начал лепить из себя совершенно иного человека, естественно взяв за образец своего выдающегося отца. Ломка проходила крайне интенсивно. Он начал пить пиво, участвовать в поединках. Юный «поклонник права» с радостью демонстрировал полученные в сражениях шрамы и превратился в столь самодовольного, упитанного мужчину, что его пуритански воспитанная мать не могла при виде столь переменившегося сына скрыть свое отвращение.

Трудно сказать, чем могла бы закончиться эта первая в его жизни попытка самоутверждения, если бы Веберу не пришлось вскоре отправиться на военную службу в Страсбург, где он попал под опеку сестры матери и ее мужа — историка Германа Баумгартена. Это была совершенно иная семья, нежели та, в которой Макс вырос. Баумгартен — товарищ Вебера-старшего по партии, отличался менее гибким, чем у большинства национал-либералов, позвоночником. Он отторгал авторитаризм и сохранял в душе идеи 1848 г. Что же касается его супруги, то она в отличие от сестры была человеком, умеющим отстаивать кальвинистские ценности.

Макс был полностью покорен семьей Баумгартенов и вновь начал быстро меняться. Наметилось охлаждение к отцу — его недавнему кумиру. Именно Герман стал наставником Макса. Но самое главное — у Вебера стали всерьез прививаться протестантские этические ценности. Он не стал верующим христианином («религиозно я совершенно немузыкален»), однако такие категории, как Долг и Призвание, стали с тех пор для него определяющими.

Отец понял, что происходит, поскольку по окончании военной службы вызвал сына в столицу, где тому предстояло продолжать учебу под его личным присмотром. Но перемены уже были необратимы. Макс видел в отце примитивного гедониста и тяготился своей финансовой зависимостью от него. Это чувство стало причиной еще одной — пожалуй, самой парадоксальной — ломки характера.

По окончании Берлинского университета Вебер недолго работал адвокатом. Его явно тянуло к политической, а не академической карьере. И это несмотря на то, что сам великий Моммзен, у которого Макс учил римское право, сказал ему со свойственной поклоннику античности патетикой: «Сын мой, когда я соберусь умирать, не будет никого иного, кому я мог бы с большим правом сказать: "Копье слишком тяжело для моей руки. Неси его теперь ты"».

Но от академической карьеры было не уйти, поскольку лишь она могла быстро дать финансовую независимость. Поэтому он стал доцентом Берлинского университета, а вскоре получил кафедру во Фрейбурге. С юриспруденцией было покончено, так же как с поклонением отцу.

Вся жизнь оказалась полностью подчинена аскезе и упорному научному труду. Рабочие дни были расписаны со скрупулезной точностью. В результате в кратчайший срок появились на свет труды по римской истории и аграрным проблемам Германии. К тридцати годам Вебер получил широкую известность, что позволило ему занять престижную кафедру экономики в Гейдельберге.

Однако за фасадом столь блистательного успеха скрывалась серьезная драма. Примерно в это время Вебер записывает: «Я не ученый, наука для меня — это не более чем занятие ради отдыха… Мне необходимо ощущение практической работы. Надеюсь, что педагогическая сторона профессорства даст это ощущение».

Педагогика была своеобразным эрзацем столь привлекавшей его политики. Он пытался заняться и ею, войдя в христианско-социальные политические круги. Но ничего серьезного из этих попыток выйти не могло.

Это была одна сторона драмы. Другой стороной стала личная жизнь. К дому Баумгартенов Вебер прирос не только умом и душой, но еще и чувствами. Несколько лет он был помолвлен с дочерью Германа, но так и не смог на ней жениться по причине ее плохого физического и психического здоровья. В итоге женой Вебера стала другая женщина, духовно чрезвычайно подходившая ему и ставшая хозяйкой прекрасного салона в Гейдельберге, где собирался весь цвет германской гуманитарной мысли (Эрнст Трельч, Георг Зиммель, Карл Ясперс, Вильгельм Виндельбанд, Генрих Риккерт, Вернер Зомбарт и даже марксист Дьердь Лукач). Однако в сексуальном плане супруги настолько не подходили друг другу, что удовлетворение Вебер нашел лишь на стороне, когда ему было уже сильно за сорок.

За драмой вскоре пришла и трагедия. Необходимость выбора между отцом и матерью, между домом, родным ему по крови, и домом, близким по духу, отсутствие практической самореализации, невероятное интеллектуальное напряжение и чрезмерная аскеза довели в совокупности до срыва, катализатором которого стал визит в Гейдельберг Вебера-старшего. Встреча закончилась полным разрывом. Сын расквитался с отцом и за свое юношеское преклонение перед ним, и за впоследствии возникшую антипатию, и за долгую унизительную зависимость. Он обвинил его в тирании по отношению к матери и выставил из своего дома.

Через месяц отец умер. Реакция сына была страшной. Месяцами он сидел перед окном, тупо уставившись в пространство. Не то что о работе, но даже о книгах не могло быть и речи. Опустошенность и тревога заполнили душу. Малейшее изменение в окружающей обстановке и в распорядке дня вызывали мучительные ощущения. Никакие врачи не могли помочь, и блестящий тридцатитрехлетний ученый в интеллектуальном плане перестал существовать.

Через пять месяцев наступило некоторое облегчение. Неподвижность уступила место путешествиям и санаториям. Долгих пять лет длился кризис. Можно только догадываться, через что довелось пройти Веберу за этот срок. Когда он смог вернуться к чтению книг, сферой его научного интереса стала религия, а точнее, стык столь мучительных для него в личном плане религиозно-этических вопросов и столь хорошо знакомых в плане профессиональном экономических. Через два года после окончательного выздоровления увидела свет «Протестантская этика».

Подхвативший копье

У одного из авторов этих строк сложились свои личные отношения с «Протестантской этикой». Только прочтя данную книгу, он понял наконец что такое наука. Случилось это, кстати, уже после того, как была защищена диссертация.

Советское обществоведение развивалось по двум линиям: схоластическое теоретизирование и коллекционирование фактов. Отдав дань обоим направлениям, автор пытался понять смысл науки, когда столкнулся с Вебером, находившимся за сто лет до этого в похожем положении. Пухлые тома позитивистов содержали схоластические схемы и горы эмпирики, связь между которыми была весьма сомнительной.

Задавшись целью выяснить причины происхождения капитализма, Вебер предложил неожиданную парадигму. Он стал искать его истоки не в сфере материального производства, как таковой, но в религиозной реформации XVI века. Точнее, в той этике, которая сформировалась у протестантов, в той роли, которую стало играть представление о Призвании.

Не все согласны с этим выводом. Можно даже представить себе, что когда-нибудь социология опровергнет данное положение Вебера. Но даже при этом не исчезнет его главное открытие, состоящее в том, что он начал рассматривать общество как единую систему, в которой самые неожиданные стороны тесно взаимосвязаны.

Вряд ли Вебер смог бы прийти к своим выводам, если бы не прошел через мучительную внутреннюю борьбу, через размышления о Призвании и через формирование личных этических начал, определивших в конечном счете его Дух.

Практически все люди, стоявшие у истоков социологи, были сильно зависимы от своих корней. Француз Эмиль Дюркгейм со свойственной его нации приземленностью стал искать корни проблемы самоубийства не в душевных муках страдальцев, а в социальных отношениях. Итальянец Вильфредо Парето, впитавший макиавеллизм с молоком матери, обратил внимание на то, что идеологи лишь предоставляют массам теории для того, чтобы добиваться своих целей. Наконец, русский Питирим Сорокин много лет потратил на изучение проблем созидательного альтруизма. Неудивительно, что и немецкий протестант Макс Вебер подошел к научному поиску именно с близкой ему стороны.

В дальнейшем Вебер исследовал влияние мировых религий на хозяйственную этику различных народов, сосредоточив свое внимание помимо христианской цивилизации прежде всего на Китае и Индии, а также на иудаизме. Он разработал классическую теорию бюрократии, а самое главное — ввел в научный оборот такое часто употребляемое сегодня понятие, как «харизма». Именно он впервые поставил неведомую позитивистам, но так волнующую нас сегодня проблему трудности перехода от традиционного общества к современному.

Вебер показал, что парламентарная демократия в модернизируемом обществе может не иметь законной силы в глазах народа, а потому нуждается в лидере, обладающем харизмой, т.е. неким особым даром, дающим ему возможность привлекать симпатии толпы и благодаря этому ставить ее под контроль. Некоторые исследователи впоследствии писали, что, обосновав объективную необходимость харизматической власти, Вебер проложил дорогу авторитарным режимам. Однако вернее сказать, что он еще до прихода эпохи диктатур, наставшей после Первой мировой войны, готовил общество к пониманию сложностей модернизации.

Судьба времени

После выздоровления Вебер уже не вернулся к академической карьере, успев лишь незадолго до смерти немного потрудиться в Мюнхенском университете. Стресс не отпустил его полностью. Макс не спал ночами и испытывал жуткий страх перед всякой обусловленной твердым сроком работой.

Помимо науки Вебер сосредоточился на издании социологического журнала. Но по иронии судьбы настоящей практической деятельностью ему довелось заниматься лишь во время войны, когда он организовывал работу госпиталей — убогое занятие для интеллектуала таких масштабов.

Последняя попытка переломить жизнь была предпринята сразу после войны, когда кайзеровская Германия рухнула и встал вопрос об устройстве нового государства. Вебер пытался участвовать в создании демократической партии и в разработке конституции. Вставал вопрос о его выдвижении на президентский пост. Однако никаких шансов закрепиться в политике у него не было.

Политикам всех мастей трудно было принять в свои ряды человека, который открыто призывал харизматика, способного положить предел власти посредственностей (тех самых, кстати, которые впоследствии сдали Веймарскую республику Гитлеру). Кроме того, и у правых и у левых были к нему свои счеты.

Начавшуюся революцию Вебер назвал кровавым карнавалом. С трибуны Народного собрания он говорил негодующим рабочим весьма неприятные вещи. Левые ему все это запомнили. Как только Вебер попытался, учитывая реальный вес социал-демократии, наладить контакт между разными политическими флангами, он был отброшен на обочину политического процесса. Правые приняли это, поскольку их смущала быстрая эволюция недавнего монархиста в сторону демократии.

Вебер не боролся за свою карьеру и спокойно уступал место другим, когда его отвергали. Можно лишь догадываться, чего ему это стоило. Пытаясь утешить мужа, жена заметила, что наступит время, когда нация еще призовет его. На это он скептически ответил: «Я чувствую, что жизнь все время что-то скрывает от меня».

Места для Вебера в новой Германии не оказалось. В 1920 г. он заболел пневмонией, которую поначалу врачи приняли за инфлюэнцию. Когда разобрались, было уже поздно. На траурном митинге в Гейдельберге один из крупнейших философов столетия Карл Ясперс сказал: «Люди обычно заняты лишь своей личной судьбой, в его же великой душе действовала судьба времени».

ЯЛМАР ШАХТ.

СПАСИТЕЛЬ ОТЕЧЕСТВА И УЗНИК НЮРНБЕРГА

В январе 1923 г. Франция и Бельгия, стремившиеся гарантировать получение положенных им по итогам войны репарационных платежей, осуществили оккупацию Рура — крупнейшего промышленного региона Германии.

Немецкая экономика, и без того подорванная гиперинфляцией, фактически рухнула. Вопрос о финансовой стабилизации, позволяющей вернуть доверие марке, стал вопросом жизни и смерти. Решать проблему спасения национальной валюты довелось Ялмару Шахту, вставшему во главе Рентного банка, который фактически взял на себя функции банка центрального.

Единственный ариец

Шахт — во многом фигура для Германии символичная. До войны он был не слишком известным банкиром, но после подавления гиперинфляции считался спасителем отечества, человеком, который обладает поистине уникальными знаниями и способностями в области макроэкономики. Появился даже скромный, но весьма характерный, стишок:

Кто рентную марку ввел в оборот? Ялмар Шахт спас немецкий народ.

С приходом к власти нацистов, Гитлер, полагавший, что Шахт — единственный ариец, способный перехитрить евреев в такой сложной области, как финансы, вверил его попечению заботу о денежном хозяйстве, а затем и об экономике в целом. Гитлер полагал, что будет манипулировать Шахтом, но и Шахт надеялся на то, что сможет манипулировать Гитлером. В итоге все кончилось для Шахта потерей власти. А после войны еще и Нюрнбергским трибуналом. Вся история Германии более чем за полстолетия воплотилась в этой своеобразной карьере.

Столь сложная и противоречивая судьба во многом объясняется уже происхождением и образованием Шахта. Он появился на свет в 1877 г. в Шлезвиге, почти на датской границе, и в полном смысле этого слова являлся фигурой нордической. Мать его была даже датской баронессой.

Семья Шахтов входила в германские либеральные круги, а потому идеи рынка и свободы торговли были не чужды Ялмару с самого рождения. Но уже в 19 лет, будучи студентом (кстати, специализировавшимся не на экономике, а на германистике), Шахт вошел в контакт с экономистами немецкой исторической школы. Он все еще оставался фритредером, но идеи государственного интервенционизма, столь характерные для исторической школы, не могли не оказать на него влияния.

Экономика затянула, и германистика отошла в сторону. В 26 лет Шахт начал работать в Dresdner Bank — одной из крупнейших финансовых структур Германии, дослужился там до ранга помощника управляющего, но в 1914 г. сменил небольшую должность в крупном банке на крупную должность (председателя правления) в банке небольшом. Видимо, захотелось играть наконец самостоятельную роль.

Хотя до августа 1923 г. Шахт был в Германии практически никому не известен, он после войны начал исподволь готовить себе политическую карьеру. Шахт вступил в Демократическую партию, где стал членом исполнительного комитета. Хорошие контакты установились у него с канцлером Густавом Штреземаном. Да и маленький банк Шахта, благодаря связанной с инфляцией финансовой нестабильности, сумел заметно подрасти. Словом, постепенно создавалась некоторая база для решительного рывка.

Монетарное искусство

Все в жизни Шахта изменилось в августе 1923 г., когда он вступил в публичную дискуссию с человеком, считавшимся основным авторитетом в германских государственных финансах, — Карлом Хелферихом. Предметом спора была столь необходимая стране финансовая стабилизация. В этой дискуссии «старый либерал» Шахт отстаивал ортодоксальную идею, согласно которой стабилизация возможна лишь на основе займов, позволяющих вернуться к системе золотого стандарта. Хелферих же предлагал еретический вариант, основанный на выпуске… рентной марки, золотом не обеспеченной. Той самой рентной марки, благодаря которой вскоре прославился Шахт.

Шахт не выиграл теоретического спора, но благодаря неколебимой уверенности в собственных силах и хорошим контактам с канцлером победил в споре бюрократическом. Хелферих имел репутацию националиста, тогда как Шахт — умеренного демократа. Для правительства Штреземана был приемлем только второй вариант, и Шахт возглавил Рентный банк.

Тут-то и проявились главные таланты Шахта. Он не был догматиком. Более того, он оказался человеком, которого трудности только активизируют. Сумев оценить сложность ситуации и поняв, что реализовать ортодоксальный план все равно невозможно по причине отсутствия кредитов, главный банкир страны взял на вооружение идеи своего противника Хелфериха.

«Монетарная политика, — заметил как-то Шахт, — это не наука, а искусство». С такого рода искусством, правда, многие чересчур «творческие» деятели заигрывались до инфляции. Но у Шахта не было иной возможности, кроме как пуститься в несколько рискованный эксперимент.

16 ноября 1923 г. была выпущена новая денежная единица — рентная марка. Поначалу германские денежные власти собирались вообще изъять из обращения старую обесценившуюся бумажную марку. Но потом от этой идеи отказались, сохранив в обороте две параллельно функционирующие валюты, которые могли обмениваться друг на друга по рыночному курсу. Старая бумажная марка продолжала считаться официальной денежной единицей страны, тогда как для рентной марки было придумано новое глубокомысленное наименование — официальное средство платежа.

Доверие к рентной марке определялось тем, что новая денежная единица гарантировалась реальными государственными ценностями — землей и недвижимостью. Кроме того, следует принять во внимание и традиционную дисциплинированность немцев, их доверие ко всему, что выпускает государство (даже если это всего лишь сомнительная «бумажка»). Наконец, повышало доверие и то, что правительство предприняло меры по сокращению расходов и повышению доходов бюджета. Поскольку размер эмиссии рентной марки был жестко ограничен, новая денежная единица стала стабильной.

В этот момент изменилась политика иностранных государств по отношению к Германии. Стало вызревать понимание того, что немцы не способны в кратчайшие сроки выплатить репарации. Появился план Дауэса, предполагавший осуществление реалистичных платежей и реструктуризацию их на длительный срок.

В мире появилась уверенность в том, что германская экономика все-таки сможет наконец начать нормально функционировать. Для контроля за ходом восстановления в Германию прибыл американский эмиссар Патрик Гилберт. Затем в страну пошли крупные иностранные кредиты.

Денежное обращение полностью стабилизировалось, и в 1924 г. новая рейхсмарка стала размениваться на золото. Вновь начал функционировать Рейхсбанк, который возглавил Шахт, сохранивший принципы своей эмиссионной стратегии и применительно к выпуску новой рейхсмарки.

Сразу после восстановления денежной системы началось постепенное оживление экономики. Старая бумажная марка окончательно была изъята из обращения к июню 1925 г., и этот акт символизировал собой наступление новой эпохи.

Танцы на вулкане

Экономика была спасена, однако научиться жить экономно немцы не смогли. В 1927 г. Шахт подверг острой критике муниципалитеты за то, что они стали жить не по средствам, приобретая земельные участки и строя бассейны, стадионы, общественные здания, отели, конференц-залы, планетарии, аэропорты, театры, музеи.

Германия, не успев толком даже встать на ноги, очень много стала одалживать за рубежом. Штреземан заметил, что процветание страны лишь кажущееся и Германия просто танцует на вулкане. Если краткосрочные кредиты отзовут, в значительной части экономики сразу возникнет коллапс. Но его предупреждение, как и аналогичное предупреждение Шахта, было проигнорировано. В итоге так и не окрепшая страна на рубеже 20-30-х гг. вошла в серьезный экономический кризис, одним из следствий которого стал приход к власти нацистов.

Шахт в это время чрезвычайно удачно выстраивал свою карьеру. Он управлял Рейхсбанком до марта 1930 г., но еще в апреле 1929 г. начал делать заявления, свидетельствовавшие об очередной эволюции его взглядов, весьма созвучной развитию взглядов нацистов. Банкир, в частности, потребовал возврата германских колоний и польского коридора для того, чтобы имелась возможность выплачивать репарации. Французы были вне себя. Париж стал делать грозные заявления и давать инструкции своим банкам об отзыве депозитов из Германии.

Шахт ушел, предпочтя в течение некоторого времени заниматься свиноводством. Таким образом, его репутация оставалась незапятнанной. Он по-прежнему считался чудотворцем, вытянувшим в 1923-1924 гг. страну из пропасти, а последующие экономические трудности с его именем уже не ассоциировались. Более того, сформировался миф, в котором роль Шахта в жизни страны превозносилась буквально до небес. Когда он отправлялся в отставку, в прессе появилась картинка, изображающая новое занятие бывшего главы Рейхсбанка с подписью: «Несчастна та страна, в которой хороший банкир вынужден выращивать свиней».

Уже с декабря 1930 г. Шахт начал налаживать контакты с Гитлером. Симпатий к нацистам он не испытывал и в партию не вступал, оставаясь одним из немногих крупных экономистов, не связанных с NSDAP. Более того, он намеренно не стремился войти в круг ближайших сподвижников Гитлера, хотя подобная возможность у него, скорее всего, имелась. Как отмечал биограф банкира, «Шахт и другие нацистские лидеры были как вода и масло: они не смешивались».

Только сложность и противоречивость характера Шахта может объяснить подобное поведение. Этот банкир бесспорно выделялся на общем политическом фоне Веймарской республики, столь богатой на персоналии, но столь бедной на по-настоящему сильные фигуры. Он вызывал у современников сложную смесь чувств, в которую входили и восхищение и отвращение.

Это был человек крайне эгоистичный, циничный и абсолютно уверенный в силе собственной личности. Прекрасно ориентируясь как в экономике, так и в политике, Шахт хорошо понимал все противоречия столь неустойчивой Веймарской республики. Он пришел к выводу о необходимости режима твердой руки и довольно рано осознал, что реальную силу в стране представляет именно Гитлер. Нацизму он абсолютно не симпатизировал, но использовать это движение в собственных интересах и в интересах страны Шахт действительно намеревался.

Нельзя сказать, что он не имел в жизни твердых принципов. Вступив еще в 1908 г. в масонскую ложу, молодой банкир, по-видимому, намеревался в зрелой жизни приложить усилия для того, чтобы усовершенствовать общество. Шахт, бесспорно, любил власть, рвался к власти, но при этом понимал, будучи реалистом, что власть и слава должны хотя бы частично опираться на практические дела. Обеспечив финансовую стабилизацию, он стремился теперь к тому, чтобы вновь вытянуть германскую экономику из кризиса. Ради того, чтобы проложить свой собственный путь, Шахт готов был идти на любые политические компромиссы. В том числе и те, которые слишком плохо пахли.

Mefo-стофель

В 1933 г. Шахт вновь стал главой Рейхсбанка, а с середины 1934 г. фактически стал руководить всей германской хозяйственной системой, получив в придачу к старому своему посту еще и должность министра экономики.

Шахт был абсолютно чужд радикальным социалистическим подходам, и это в течение какого-то времени вполне сочеталось с позицией Гитлера, желавшего ликвидировать огромную безработицу, а потому пользовавшегося услугами «буржуазных специалистов». Фюрер на первых порах практически безгранично доверял Шахту, и тот использовал это доверие для того, чтобы бороться с радикальными элементами, столь распространенными в нацистской партии.

В частности, Шахт вступил в жесткое столкновение с аграрным авторитетом нацистов Вальтером Дарре, делавшим ставку на утопический путь развития крестьянских хозяйств. Но Шахт прекрасно понимал, что Германия может быть только индустриальной страной, как бы ни хотелось романтически настроенным идеологам партии, вернуть времена древних германских общин.

Вступал Шахт в столкновение и с Робертом Леем, выстраивавшим тоталитарную систему единого трудового фронта. Уже с 1933 г. в Германии на добровольной основе, а с 1935 г. — на принудительной, была введена трудовая повинность для мужчин от 18 до 25 лет. К 1938 г. государство стало распоряжаться рабочими руками практически всех граждан. Стал воплощаться в жизнь лозунг: «Каждый рабочий — солдат экономического фронта». Люди могли быть принудительно отправлены в промышленность, сельское хозяйство или, скажем, на строительство укрепленных сооружений линии Зигфрида. Естественно, макроэкономические подходы Шахта вступали в противоречие с тоталитарными подходами Лея.

Но при всем при том Шахт не оправдал ожидания многих сторонников либерализма, полагавших, что автор знаменитой финансовой стабилизации, вернувшей Германию к твердой валюте, уменьшит участие государства в экономике. Шахт, напротив, увеличил масштабы государственного интервенционизма.

Промышленность нуждалась в займах, и глава Рейхсбанка дал их ей в довольно большом объеме. В частности, его «экономическим открытием» стала эмиссия своеобразной «параллельной валюты» — специальных векселей «Mefo», с помощью которых в экономику был направлен мощный финансовый поток. По имеющимся оценкам, в 1934-1935 гг. эти векселя обеспечивали порядка 50% всех расходов на перевооружение Германии. Разъясняя однажды Гитлеру их функции, министр финансов граф Шверин фон Крозиг заметил, что они были всего лишь способом печатать деньги.

Шахт шел по узкой тропе между двумя пропастями. Интенсивная денежная накачка экономики сильно противоречила тому, что сам он делал в прошлом. Но, похоже, искусством проведения монетарной политики глава Рейхсбанка овладел неплохо. Как сам он впоследствии отмечал, вплоть до 1937 г., т.е. до того момента, когда Шахта фактически отстранили от власти, инфляция в Германии находилась под твердым контролем. И объем денежной массы в сентябре 1936 г., и объем производства соответствовали уровню 1928 г. Можно сказать, что Шахт стал ведущим практиком кейнсианства еще до появления классической работы Кейнса.

Примерно таким же был курс Шахта и во внешнеэкономической области, где он активно использовал государственный интервенционизм, но сторонился социализма. Шахт ввел полный контроль за импортом. В результате вплоть до 1938 г. Германии удавалось сохранять положительный торговый баланс, несмотря на рост ввоза товаров, имеющих стратегическое значение.

Таким образом, можно сказать, что Шахт сумел обеспечить макроэкономическую сбалансированность, но при этом именно он начал радикальным образом менять структуру экономики. Стратегия Шахта при всей своей внешней цивилизованности закладывала основы нацистской хозяйственной системы, в которой потребление народа сводится до минимума ради производства вооружений. Сам Шахт не перешел грань дозволенного в «приличном обществе», но явно поспособствовал общему «упадку экономических нравов».

«Бесшумные финансы»

Сумев соблюсти меру в финансовой политике, Шахт не сумел удержать равновесие в политике, как таковой. В конечном счете сказались принципиальные различия в подходах банкира и фюрера. Сначала они были попутчиками. В дальнейшем же, по мере того как усиливалось стремление Гитлера к милитаризации экономики, для усиления государственного интервенционизма оказались приняты меры принципиально иного типа, чем те, которые устраивали Шахта.

Организация оплаты труда теперь очень походила на разработку советской тарифной сетки. Для каждой отрасли фиксировалась базисная зарплата по восьми основным группам в соответствии с квалификацией работника. Самая высокая зарплата оказалась в отраслях тяжелой промышленности, самая низкая — в производстве товаров народного потребления. К 1938 г. под предлогом нехватки рабочей силы заработная плата вообще была зафиксирована и в дальнейшем оставалась на неизменном уровне.

Тем не менее обществом, настрадавшимся от недавнего экономического кризиса, факт ухудшения своего материального положения абсолютно не осознавался. Немцам казалось, что их доходы, благодаря этатистским действиям нацистов, только увеличиваются. «В 1936 г., — отмечал один американский журналист, — приходилось слышать, как рабочие, лишенные права создавать профсоюзы, шутили после сытного обеда: при Гитлере право на голод отменено».

Помимо фиксации зарплаты в октябре 1936 г. были установлены фиксированные цены на основные группы товаров. Особое внимание уделялось поддержанию цен на продовольствие. В основном этого удалось достигнуть, но нехватка продуктов скоро стала очевидной, несмотря на бурный рост экономики.

Похожим образом были решены проблемы и в валютной сфере: к 1938 г. государство установило множество нерыночных обменных курсов, ограничивавших импорт той продукции, которая не считалась приоритетной.

Наконец, с помощью высоких налогов, а также серии добровольных и принудительных займов в государственный бюджет изымались имевшиеся у населения и предприятий средства. Если в 1938 г. такого рода займы уже покрывали расходы бюджета на 40%, то к 1943 г. они составляли целых 55%.

Германское руководство осуществляло стратегию так называемых «бесшумных финансов». Для функционирования экономики большее значение имели даже не широко разрекламированные акции, при которых под громкие звуки фанфар домохозяйки отдавали государству свои с трудом сбереженные пфенниги, а проходившие в тиши кабинетов переговоры, на которых банкиров разными способами убеждали конвертировать краткосрочные займы в долгосрочные.

«Основной причиной стабильности нашей валюты, — заявил как-то Гитлер в беседе с Шахтом, — являются концентрационные лагеря». А в беседе с Раушнингом добавил: «Я обеспечу стабильность цен. Для этого у меня есть СА». Несмотря на некоторую образность данных выражений, по сути дела они были вполне верны. За стабильность цен и валютного курса боролись абсолютно неэкономическими методами. Задачи были решены, но экономика на этой основе могла развиваться только в том направлении, которое определялось целями милитаризации.

Все эти меры в совокупности позволили удержать на низком уровне частное потребление и расширить потребление государственное, что было столь важно в свете проводимой Гитлером политики ускоренной милитаризации экономики. К концу войны доля потребительских товаров снизилась в общем объеме германского промышленного производства до 28% по сравнению с 53% в 1932 г.

Из-за нехватки товаров потребительского назначения в одном лишь Берлине к ноябрю 1939 г. закрылось 10 тысяч магазинов. Неудивительно, что гитлеровская экономика, если смотреть на нее с формальной точки зрения, демонстрировала высокие темпы роста и не знала кризисов. Ведь к потребностям населения приспосабливаться не приходилось. Нацистские стратеги просто ставили «на поток» то, что требовалось фюреру для реализации его милитаристских планов.

Самый яркий и самый невинный

В этой экономике Ялмару Шахту делать уже было нечего. Возвышение Германа Геринга, ставшего во главе так называемого «четырехлетнего плана», переводившего значительную часть германской хозяйственной системы на откровенно административные рельсы, стало одновременно и падением Шахта. В ноябре 1937 г. он оставил Вальтеру Функу свой пост в безвластном Министерстве экономики. В начале 1939 г. Шахт ушел и из Рейхсбанка, поскольку в абсолютно милитаризированной системе даже роль монетарной политики теперь мало что значила. В это время он перешел в оппозицию Гитлеру, причем поначалу играл в ней, по-видимому, ведущую роль.

Шахт в самом начале новой мировой войны осудил вторжение вермахта в Польшу. А уже в 1942 г. окончательно разошелся с нацистским режимом, поняв, что он неизбежно проиграет в конфронтации со всем миром.

Конец карьеры Шахта был весьма печальным и в то же время весьма символичным для судеб германского либерализма, увязнувшего в системе сложных компромиссов. В 1944 г., через три дня после знаменитого покушения на фюрера, Шахт был арестован нацистами как один из предполагавшихся лидеров постгитлеровского рейха. А когда в Германию пришли союзники, «оппозиционер» сам превратился в «нацистского преступника» и вновь оказался за решеткой. Ему пришлось пройти через Нюрнбергский трибунал наряду с теми, кто действительно стоял у руля нацистской системы.

Впрочем, банкир считал себя самым ярким и самым невинным человеком из всех, находившихся в заключении. Превратности судьбы не изменили характера «спасителя отечества образца 1923-1924 гг». и не сломили его. В конечном счете Ялмар Шахт оказался оправдан трибуналом. После войны он прожил еще четверть века и скончался в 1970 г. глубоким старцем.

ИГНАЦ ЗЕЙПЕЛЬ.

МЕФИСТОФЕЛЬ НА ГОСУДАРСТВЕННОЙ СЛУЖБЕ

Когда после Первой мировой войны Австро-Венгрия распалась, наследники некогда великой империи враз почувствовали на «своей шкуре» незавершенность экономических реформ эпохи Франца-Иосифа. Особенно тяжело пришлось маленькой Австрии, долгое время успешно пользовавшейся своим положением на самом верху властной вертикали, а после 1918 г. вынужденной кормиться собственным трудом.

Кто прокормит чиновников?

В старой империи Австрия не столько специализировалась на промышленном производстве, сколько на управлении огромным бюрократическим «хозяйством» династии Габсбургов. Соответственно, в этой стране было непропорционально много чиновников, привыкших получать жалованье из имиперской казны, а не зарабатывать себе на жизнь использованием рыночных методов.

Бремя содержания бюрократов, предназначенных для управления тридцатимиллионной империей, поначалу просто легло на бюджет страны с 6,5 млн. населения, фактически не имеющей возможности осуществлять столь большие непроизводительные расходы. При 1,6 млн. рабочих и 1,4 млн. крестьян в государстве насчитывалось 530 тыс. чиновников, служащих и лиц свободных профессий, а также еще почти 3 млн. детей, стариков и иждивенцев. Австрия как бы представляла собой маленького, физически слабого человечка с огромной головой.

Положение Вены было еще хуже, чем положение Австрии в целом. Этот город возбуждал вражду самых разных групп населения. Всюду, где раньше столица имела влияние, теперь она оказывалась в изоляции. Даже те районы, что были видны невооруженным глазом с башни собора Святого Стефана, отказывались разделить имеющееся у них продовольствие с голодающими жителями столицы.

Положение Вены еще более ухудшилось в связи с притоком большого числа австрийцев, занимавших раньше административные должности в тех частях империи, которые теперь отделились. Хотя этот приток компенсировался оттоком тысяч чехов, поляков, венгров и хорватов, стремившихся воссоединиться со своими освободившимися соотечественниками, все же в столице население заметно увеличилось за счет обнищавших беженцев.

Голодные люди рыскали по стране, отыскивая возможность приобрести хоть какое-нибудь продовольствие. Зародилось мешочничество. Но рыночные механизмы давали сбой в условиях зарождающейся высокой инфляции. Власти отдельных земель и даже округов стремились полностью закрыться от соседей, охраняя имеющееся у них продовольствие. Гражданам новой республики требовались паспорта и даже специальные доморощенные визы для того, чтобы ездить по своей собственной стране, перебираясь из одной провинции в другую. «Во время путешествий, — отмечал современник тех событий, — людей тщательно обыскивали, но не ради кошелька или бриллиантов, а ради картошки и муки. Один человек вспоминал, как он четырнадцать часов сидел на железнодорожной станции в Граце, ожидая разрешения на право войти в город».

Кордоны, правда, далеко не всегда помогали устранить рынок и удержать продовольствие от вывоза в столицу. Нищих австрийских чиновников, спешно брошенных местными властями на работу в новоявленных таможнях, нетрудно было подкупить, чем мешочники постоянно и занимались. Если же добром сторговаться не удавалось, спекулянты, неплохо вооруженные и закаленные в окопах Первой мировой, прорывались в богатые хлебом регионы с боем. На границах отдельных австрийских земель регулярно возникали кровопролитные стычки.

Самый дешевый «курорт» Европы

Для того чтобы содержать обнищавшую страну, послевоенное социал-демократическое правительство не нашло ничего лучше, нежели в огромном количестве печатать деньги. Годовой бюджет, принятый парламентом, был истрачен уже в течение первого месяца. После этого правительство существовало за счет системы экстраординарных кредитов.

Информация об ожидаемой нехватке средств докладывалась один или два раза в неделю министерству финансов, которое в итоге обеспечивало покрытие дефицита посредством печатания новых банкнот, поставляемых эмиссионным банком. При этой хаотической системе не только не было возможно предпринять попытки хоть как-то обуздать расходы, но не было даже толком известно, сколько истратило правительство в данном месяце, пока в следующем другие министерства не предоставляли свои отчеты в Минфин.

При слабой политической власти налоги никто толком не платил, а то, что все же взималось с населения, быстро обесценивалось. В 1922 г. министр финансов еще собирал подоходный налог за 1920 г. и даже не приступал к его оценке за 1921 г.

Беспорядочная денежная эмиссия породила инфляцию. Методы борьбы с ней оказались анекдотичными. Поначалу власти не находили ничего лучшего, чем фиксировать цены на ряд товаров и услуг. В частности, был установлен максимальный размер квартирной платы. Это означало, что съемщики квартир жили в них практически бесплатно. Год проживания стоил меньше, чем один обед.

Естественно, в поддержании заниженных цен и господстве дефицита была заинтересована многочисленная государственная бюрократия. Низкие заработки и невозможность прокормиться официальным путем стимулировали коррупцию.

В наилучшем положении на рынке оказывались иностранцы — законные обладатели большого количества твердой валюты. Они скупали в Австрии все, что только могли, не ограничиваясь предприятиями и оборудованием, но в первую очередь вывозя художественные ценности, которыми столь богаты были венская буржуазия и старая австрийская аристократия. Немало предметов национальной культуры было потеряно для страны в годы высокой инфляции.

В западных австрийских землях процветал своеобразный пивной туризм, плоды которого наблюдал в Зальцбурге известный писатель Стефан Цвейг. Баварские бюргеры толпами валили через границу, накачивались пивом, которое на этом «курорте» им практически ничего не стоило, и тут же отправлялись к себе домой даже без ночевки. Некоторых наиболее активных туристов приходилось доставлять к поезду на тележках для багажа, так как их бесчувственные тела уже не способны были передвигаться самостоятельно.

Любопытно, что после того, как в Австрии была обеспечена финансовая стабильность, а в Германии, наоборот, кризис дошел до нижней точки, направление пивного туризма сменилось на 180 градусов. Теперь уже из Зальцбурга ехали в Баварию для того, чтобы выпить по дешевке.

Попользоваться местной дешевизной приезжали в Австрию «туристы» и из дальнего зарубежья. Цвейг был свидетелем того, как отель-люкс «Европа» в Зальцбурге долгое время был целиком заполнен английскими безработными.

Выплачиваемое им гуманными британскими властями пособие оказывалось благодаря обесценению австрийской кроны столь велико в пересчете на местные деньги, что жить в лучшей гостинице Зальцбурга было дешевле, чем в трущобах Ист-Энда.

Христианский социализм

С мая 1922 г. в Австрии появилось новое правительство во главе с 46-летним христианским социалистом Игнацем Зейпелем, которому удалось качественным образом изменить ход дел в стране посредством привлечения широкой международной помощи. Дабы понять, почему произошел кардинальный поворот, важно разобраться в том, что представляли собой христианские социалисты в целом и канцлер Зейпель в частности.

История партии восходит к 1888 г. Это была эпоха, когда папа Лев XIII впервые призвал священников идти в народ и фактически заниматься политической деятельностью. Это была эпоха, когда в Австрии остро встал вопрос о том, кто же будет оказывать решающее политическое влияние на средний класс и на крестьянство в условиях радикализации пролетариата, подверженного все более сильной агитации со стороны социал-демократии. Это была эпоха, когда в Германии Бисмарк пытался разрушить «монополию» социал-демократов на социализм.

Христианским социалистам удалось вывести мелкую буржуазию из-под непосредственного влияния аристократии и прелатов католической церкви. Партия стала дееспособной силой, уважающей частную собственность и имеющей собственную социальную базу. В то же время это оказалась наиболее националистически настроенная австрийская партия, противопоставляющая себя интернационально ориентированным социал-демократам. Среди ее основателей был бургомистр Вены Карл Люгер — известный для своего времени антисемит.

Впрочем, постепенно христианские социалисты стали преодолевать крайности своих исходных позиций. Новые основы австрийского национализма были изложены Зейпелем в 1916 г. в книге «Нация и государство». Он отстаивал положение о том, что нация — это культурное сообщество, а отнюдь не сообщество, формирующееся по крови. Зейпель отрицал всяческие формы расизма и отстаивал политический интернационализм. С его точки зрения, многонациональные государства, такие как империя Габсургов, должны были не распадаться на отдельные части, а постепенно трансформироваться посредством либерализации старой политической системы.

Позиция Зейпеля стала доминирующей. Таким образом, именно христианские социалисты к моменту распада государства оказались политической силой, с одной стороны, вполне националистической, но с другой — наиболее связанной с империей и с династией. Христианских социалистов не привлекала популярная среди социал-демократов идея германского аншлюза, хотя они поначалу и не знали, что делать с неожиданно образовавшимся австрийским государством.

Лично Зейпель имел некоторый опыт работы в правительстве еще во времена империи. В 1918 г., незадолго до краха старого режима, его назначили министром общественного благосостояния. Тем не менее в новых условиях требовалась иная политика.

Зейпель, бесспорно, был необычным политическим лидером. Католический священник, профессор моральной теологии Зальцбургского университета, иезуит, блестящий оратор, умеющий оказывать воздействие на паству, он в своей политике откровенно использовал то, что принято называть иезуитскими методами, стремясь достигнуть цели любыми возможными средствами. Современники отмечали, что «за его орлиным профилем временами проглядывал хитрый лис, а в его "ангельской" политике всегда находил себе место Мефистофель».

Новый курс

Видя панику, возникшую в стране из-за неспособности самостоятельно прокормиться, Зейпель в 1918 г. не отрицал необходимости вхождения Австрии в состав какого-то крупного государственного образования (имелись в виду аншлюз или создание Дунайской федерации, воссоздающей в новой форме старую империю), но акцентировал внимание на постепенности осуществления данного процесса. Фактически уже тогда он вступил в спор с социал-демократами, желавшими ускорить объединение. Когда же стало окончательно ясно, что Австрия должна не искать сильных партнеров, а идти по пути формирования независимого государства и построения собственной экономики, Зейпель развернулся в полной мере, стремясь создать условия для проведения такой политики.

Для Зейпеля было принципиально важно убедить влиятельные зарубежные правительства в необходимости оказать согласованную поддержку Австрии. В ходе своей поездки по столицам соседних государств — Германии, Италии, Чехословакии, он сумел всюду создать нужное ему впечатление. Жалуясь на неспособность своей страны выйти из долговременного кризиса, он то намекал на возможность аншлюза, то говорил о вероятном уходе под протекторат Италии, то создавал впечатление австрийского сближения с Чехословакией и Югославией.

Каждому из соседей не нравился вариант возможного усиления влияния на венскую политику другого соседа, поскольку это могло нарушить с таким трудом сложившийся хрупкий политический баланс сил. Особенно сильно европейцы опасались аншлюза, связанного с усилением немецкого реваншизма, а также возможного формирования Великой Италии (заметим попутно, что в конце 1922 г. правительство страны возглавил Бенито Муссолини), которая таким образом переваливала бы через Альпы и создавала новые геополитические проблемы в условиях, когда Европа еще не успела полностью расхлебать последствия недавнего возвышения Германии. Таким образом, в Европе нарастало общее желание применить согласованные усилия для преодоления австрийского кризиса.

В конечном счете благодаря дипломатии Зейпеля в австрийские финансовые дела была вынуждена вмешаться Лига Наций, хотя социал-демократы до последней возможности сопротивлялись подходу, предложенному их политическими конкурентами. Например, Отто Бауэр утверждал, будто Австрия самостоятельно может изыскать средства для стабилизации валюты, а коммунисты даже предложили план осуществления широкомасштабных конфискаций имущества для того, чтобы избежать международного контроля за ходом австрийских реформ. В частности, у коммунистов возникла идея захвата государством церковного имущества для последующей его распродажи.

И все же 4 октября 1922 г. Австрия получила крупный международный заем, который обеспечивали Англия, Франция, Италия и Чехословакия при условии наведения порядка в финансовых делах страны. Политическим условием данной сделки было замораживание на 20 лет вопроса об аншлюзе.

Данный пример реализации программы Лиги Наций представляет собой особый интерес, поскольку это был первый в мировой экономической истории случай осуществления реформ с помощью финансирования и под контролем международной организации. Впоследствии, когда был создан Международный валютный фонд (МВФ), такого рода программы стали реализовываться в массовом порядке.

Брюссельский консенсус

Лига Наций впервые поставила вопрос о реализации программ помощи реформам на международной финансовой конференции, проведенной в Брюсселе в сентябре-октябре 1920 г. На этой конференции был принят план Мулена, названный по имени разработавшего его амстердамского банкира. План был нацелен на то, чтобы восстановить в значительной мере разрушенную войной практику предоставления международных коммерческих кредитов.

Но для восстановления нормальной деловой практики требовалось оказать содействие целому ряду стран. Ведь кредитование возможно только в условиях здоровых финансов. В том числе и финансов государственных. Поэтому план Мулена выдвигал комплекс требований как к отдельным странам, желающим получить доступ к кредитным ресурсам, так и ко всей международной финансовой общественности. Этот документ 1920 г. удивительно напоминает вашингтонский консенсус 80-90-х гг. XX века, т.е. тот подход, к которому вернулись экономисты более чем через полстолетия при разработке принципов осуществления реформ в странах Центральной и Восточной Европы.

Среди важнейших требований «брюссельского консенсуса» были, в частности: обеспечение бюджетной сбалансированности; осуществление политики, способной остановить инфляцию; учреждение центральных эмиссионных банков; предоставление международных кредитов лишь на коммерческих условиях.

Помимо вышеперечисленных финансовых требований Брюссельская конференция приняла декларацию, в которой призвала к свободе торговли и к отмене всех протекционистских ограничений не только в отношениях между вновь возникшими на развалинах старых империй государствами, но и в целом во всем мире.

Основываясь на принципах восстановления кредита, сформулированных в Брюсселе, Великобритания, Франция, Италия и Япония уже в марте 1921 г. приняли решение отложить свои репарационные требования к Австрии на неопределенное будущее. А затем, когда были достигнуты договоренности с правительством Зейпеля, Лига Наций непосредственно приступила к реализации программы.

В Вену прибыл бургомистр Амстердама г-н Циммерман, приступивший к исполнению обязанностей специального комиссара, наблюдающего за экономическим восстановлением. Парламент должен был передать правительству все полномочия, необходимые для осуществления финансовой стабилизации. До 20-го числа каждого месяца правительство обязывалось предоставлять на рассмотрение Циммерману проект расходов и доходов государственного бюджета на следующий месяц. Впоследствии точно так же комиссаром Лиги Наций утверждался и отчет о его исполнении. Действительно, как и опасались левые, экономика страны на время оказалась под жестким контролем «мировой буржуазии».

«Альпийский доллар»

Результаты стабилизационных действий «буржуазии» не замедлили, однако, сказаться. Как только были достигнуты договоренности с Лигой Наций, панические ожидания роста цен в Австрии сошли на нет и темпы инфляции резко спали. Этот позитивный результат был закреплен вскоре уменьшением темпов денежной эмиссии. К началу 1923 г. стал функционировать новый эмиссионный банк.

В ноябре 1923 г. усилиями Виктора Кинбэка — министра финансов и близкого друга канцлера — бюджет страны впервые был сведен с профицитом. Этому способствовало как значительное сокращение расходов (в частности, власти решились наконец нанести удар по австрийской бюрократии и количество государственных служащих было сокращено примерно на треть), так и увеличение поступлений в бюджет. Доходы возросли благодаря тому, что сбор налогов сразу стал лучше после того, как стабилизировался валютный курс.

Следствием энергично предпринятых Зейпелем действий стало то, что финансовая стабильность в Австрии была обеспечена раньше, нежели в Германии, Венгрии и Польше, которые также пострадали в первой половине 20-х гг. от высокой инфляции. Крона стала одной из самых стабильных валют в Европе, и ее даже прозвали альпийским долларом.

Тем не менее завершение стабилизации заняло несколько лет. Поначалу быстрому экономическому восстановлению Австрии способствовала французская оккупация Рура. Паралич германской экономики расширил спрос европейского рынка на австрийские товары. Безработица начала быстро снижаться.

В дальнейшем же опять пришли трудности. После того как Германия сумела решить свои финансовые проблемы, спрос на австрийские товары снова сократился. В 1924 г. вновь выросла безработица, поскольку правительство должно было отменять дотации ряду неэффективно работающих государственных предприятий. Спрос на внешнем рынке в условиях ликвидации германских хозяйственных трудностей не мог быть столь высоким, чтобы рост частного сектора компенсировал снижение занятости в секторе общественном. Многим казалось в этот момент, что реформа, осуществленная правительством Зейпеля, не удалась.

Общественность, желавшая сразу получить все преимущества финансовой стабилизации, не испытав при этом никаких трудностей перехода, встретила экономическую политику христианских социалистов в штыки. Лишь немногие верили в успех правительственных начинаний. Роскошная Вена, еще не отвыкшая от тех времен, когда на нее как из рога изобилия сыпались блага, собираемые со всей огромной империи, откровенно высмеивала экономическую реформу, не очень-то стремясь задумываться над тем, откуда власти могут взять ресурсы для того, чтобы накормить страну.

Газеты тех лет сравнивали финансовую стабилизацию с попыткой цыгана научить свою лошадь жить без пищи. С каждым днем он давал ей все меньше и меньше корму и дошел уже до той стадии, когда лошадь обходилась одной соломинкой в день. Эксперимент совсем уже было завершился успехом, но тут подопытное животное внезапно скончалось.

Ирония иронией, но в реальной жизни страны события развивались совсем по иному сценарию. После укрепления национальной валюты в стране осуществили денежную реформу. В 1925 г. крона была деноминирована и обменена на шиллинг, который оставался австрийской денежной единицей на протяжении всего XX века вплоть до введения евро.

В 1926 г. контроль за ходом преобразований со стороны Лиги Наций был отменен и Австрия стала в полном смысле экономически самостоятельной страной. Этот год оказался первым годом быстрого экономического роста.

Увы, рост этот по независящим от Зейпеля причинам сохранялся недолго. В конце 20-х гг. начался мировой экономический кризис, который, естественно, затронул и Австрию. Стало ясно, что обеспечить повышение конкурентоспособности можно только посредством установления твердой авторитарной власти, способной противостоять популизму. Главным проводником данной оказался Зейпель.

Канцлер активно подавлял рабочие выступления, получив за это прозвище «прелат без снисхождения». В итоге ему пришлось уйти в отставку. Впрочем, оставшись не у дел, Зейпель продолжал бороться с демократией. Вплоть до своей кончины в 1932 г. он обрушивался на господство партий в политической жизни страны и требовал построения парламента на сословном принципе.

МИКЛОШ ХОРТИ И ИШТВАН БЕТЛЕН.

АДМИРАЛЬСКИЙ ЧАС

Миклош Хорти и Иштван Бетлен

После окончания Первой мировой войны маленькой Венгрии особенно «повезло». Помимо проблем, связанных с поражением и развалом империи Габсбургов, венграм пришлось расхлебывать еще и кашу, заваренную советской властью. Не российской, а собственной. Ведь Будапешт оказался единственной столицей Европы, куда пришли Советы.

Синие, белые, красные…

Бюджетные расходы возлюбившего пролетариат советского правительства в десять с лишним раз превосходили его доходы. Поэтому властям, чтобы свести концы с концами, срочно пришлось делать деньги буквально-таки из ничего.

Поначалу, когда денежные системы отдельных государств — наследников империи еще не были должным образом разделены, советская республика использовала даже фотомеханический способ для того, чтобы подделывать австрийские банкноты. Примерно таким же образом в наше время фальшивомонетчики занимаются ксерокопированием долларов, но тогда идея была взята на вооружение коммунистическим государством. Однако долго такого рода подход срабатывать не мог. Пришлось подналечь на печатный станок.

Его работа принимала порой курьезные формы. Некоторые банкноты печатали на белой бумаге вместо традиционной синей, поскольку той просто физически не хватало. Крестьяне считали «белые» деньги неполноценными и отказывались принимать их. В результате на рынке возник курс «синих» денег к «белым».

Неразбериха с «синими» и «белыми» в конечном счете погубила красных. Инфляция захлестнула страну и беспомощная, некомпетентная советская власть быстро пала. Страшным национальным унижением стала румынская оккупация, но через некоторое время бразды правления сосредоточились в руках адмирала Миклоша Хорти, ставшего регентом по причине отсутствия законного монарха. Причем, поскольку венгры не торопились с решением вопроса о том, кто же должен быть этим самым законным монархом после падения Габсбургов, «адмиральский час» затянулся примерно на четверть века. Регентство оказалось эпохой авторитарного правления Хорти, которое, правда, ни в коей мере не было ни фашистским режимом, ни даже единоличной диктатурой.

Начинался хортизм далеко не лучшим образом. Возглавляемая адмиралом армия развязала террор против тех, кто сотрудничал с Советами. На ее совести оказалась смерть почти двух тысяч человек — преимущественно евреев. Однако оставшееся в живых население страны надо было не убивать, а спасать. Прежде всего — от экономической катастрофы, от инфляции, парализовавшей жизнь страны.

Два протестанта

На то, что происходило дальше, огромное воздействие оказала личность регента. К тому моменту когда Хорти достиг высшей власти, ему исполнилось 52 года и он был наиболее известным среди венгров военачальником погибшей империи. Профессиональный военный моряк, происходивший из мелкопоместной венгерской протестантской семьи, он успел за годы службы совершить кругосветное плаванье, провести несколько лет при венском дворе в качестве одного из флигель-адъютантов императора (первый венгр на данном посту!), ас началом Первой мировой принять под свое командование крейсер «Новара».

Широкая известность пришла к Хорти после того, как его корабль в составе небольшой флотилии одержал победу над превосходящим по силам англо-итало-французским флотом в проливе Отранто в мае 1917 г. В сражении он был ранен и даже слегка оглох, но продолжал тем не менее командовать крейсером.

Менее чем через год после этого Хорти стал контр-адмиралом и командующим Адриатическим флотом империи, причем продвинут на эту должность он был через голову ряда старших по возрасту и званию военачальников. Для маленькой Венгрии, униженной нищетой, поражениями и потерей территорий, герой минувшей войны стал своеобразной консолидирующей фигурой. Парламент подавляющим большинством проголосовал за назначение регентом именно Хорти.

Однако сам адмирал — военный, но не политик и, тем более, не хозяйственник — непосредственно не мог заниматься вытягиванием страны из экономической пропасти. В апреле 1921 г. Хорти поставил во главе своего правительства графа Иштвана Бетлена, остававшегося руководителем Кабинета на протяжении десятилетия и оказавшегося одним из наиболее работоспособных политиков Венгрии 20-30-х гг. Как говорил о нем сам регент, в фигуре Бетлена, происходившего из старой семьи трансильванских протестантов, удачно сочетались консервативные традиции с либеральными реформаторскими взглядами.

К моменту своего прихода в правительство Бетлен достиг 47 лет. В отличие от яркого и жесткого адмирала граф мог считаться, скорее, человеком неброским, хотя и принадлежал к боковой ветви трансильванских князей, имя которых было известно еще с XVII века. Премьер не мог вести за собой массы, но зато он являлся одним из самых опытных политиков страны, впервые переступившим порог парламента еще в 1901 г. В период господства советов Бетлен одним из первых попытался консолидировать венгерскую политическую элиту, создав в феврале 1919 г. национальную объединенную партию, а в апреле возглавив уже межпартийный «антибольшевистский» комитет.

В полном соответствии с венгерской традицией и с потребностями текущего момента Бетлен являлся сторонником построения авторитарного режима. Но при этом он отнюдь не был приверженцем тоталитаризма. Граф представлял собой умного, хорошо образованного и немало повидавшего на своем веку циника. Для него важно было сохранить возможность принятия ключевых решений, определяющих жизнь страны, но не возможность жесткого контроля за каждым шагом подданных. Парламент он хорошо знал, а потому не слишком уважал. Однако действовал при этом исключительно посредством демократических процедур, стараясь лишь, чтобы демократия утверждала уже принятые решения, а не порождала те, которые ей взбредут в голову.

Сила Бетлена состояла в его происхождении, связях, опыте. Сам факт его прихода к власти был воспринят страной в качестве возврата к вековой традиции и сигнала о том, что период анархии закончился.

Несмотря на личную приверженность авторитаризму, граф не был сильным авторитарным лидером. Не был он и реформатором от природы. В своих действиях этот человек склонялся обычно к тонкому маневрированию. До последней возможности премьер придерживался консервативной модели поведения, стремясь сохранить старую Венгрию, державную и аристократическую. Однако в тех случаях, когда требовалось идти на осуществление серьезных перемен (а ситуация в Венгрии начала 20-х гг. была именно такой), Бетлен оказывался готов к тому, чтобы двигаться вперед — медленно, постепенно, путем заключения сложных компромиссных соглашений.

Бетлен и представляемые им круги понимали, что должны думать об облегчении участи всех слоев венгерского населения, но при этом они полностью отвергали радикализм «иммигрантской» (подразумевалось — еврейской) интеллигенции. Бетлен был умеренным националистом. Он видел свою страну своеобразным союзом низших и высших социальных слоев, основывающемся на общем национальном мироощущении при патерналистском доминировании аристократии.

Хорти и Бетлен были в общем-то представителями разных кругов и в годы империи не поддерживали между собой каких-либо отношений. Но теперь оказалось, что они неплохо дополняют друг друга. Граф, для которого адмирал был дилетантом в политике, прекрасно понимал, что без его твердой руки невозможно было подавить революцию, дать отпор румынской оккупации и установить в стране тот режим, который позволил бы развивать экономику и укреплять государство. В свою очередь Хорти осознал, что сам он не способен непосредственно управлять страной, а потому должен опереться на человека, имеющего широкие связи в европейских деловых и политических кругах. Бетлен был именно таким человеком.

«Единая Венгрия»

Первый год регентства прошел под знаком доминирования Хорти: белый террор и жесткое подавление сопротивления сочетались с неуверенностью в политической и экономической сферах. Хотя первый раз Бетлен, игравший большую роль в установлении контактов между Хорти и представителями Антанты, оказался назначен премьером еще в июле 1920 г., буквально через несколько дней ему пришлось подать в отставку, поскольку отвергнуто было намерение графа сформировать правительство не из одних лишь представителей политических партий, но наполовину—из представителей старых и влиятельных аристократических родов.

В итоге при правительстве графа Пала Телеки продолжали доминировать силовые действия. Несчастный банкир Роланд Хегеди, ставший на некоторое время министром финансов, был одинок в своих усилиях обеспечить хоть какую-то стабильность. Осуществленное им повышение налоговых ставок не дало заметных результатов. Собираемость была низкой, а все собранное быстро разошлось на зарплаты государственным служащим.

Но с 1921 г. политическая ситуация принципиальным образом изменилась. И когда Бетлен все же взял власть в свои руки, его линия поведения возобладала над прямолинейностью адмирала. К концу года он перетряхнул правительство, сформировал его практически исключительно из своих людей, заменив, в частности, Хегеди на Тибора Кал-лай, и приступил к формированию режима власти, покоящегося не столько на силе, сколько на авторитете и политическом маневрировании.

Бетлен устраивал и аристократию, и буржуазию, а сей факт уже давал прекрасную возможность для маневра. В дополнение к этому политическую систему удалось укрепить также посредством достижения компромисса с социал-демократами (что нейтрализовало рабочий класс) и проведения парламентских выборов на основе высокого избирательного ценза.

Правом голоса обладало только около 30% населения. Дополнительным фактором укрепления авторитарного режима стала организация открытого голосования в сельских районах страны. В них сторонники режима получали в среднем 67% голосов, тогда как в городских избирательных округах — только 18%. В итоге вышло так, что лишь один из пяти депутатов был избран тайным голосованием.

Скорее всего можно говорить о том, что именно межвоенная Венгрия стала родоначальницей однопартийных, хотя в то же время относительно демократических систем, получивших позднее развитие в Мексике, Японии, Италии и современной России. При Хорти формировалась партия власти (получившая название «Партииединства»), которой в первые десять лет ее существования руководил лично Бетлен, а после его отставки с поста главы правительства всегда возглавлял очередной премьер-министр. Как крайне левые, так и крайне правые политические силы были отстранены от непосредственного воздействия на власть, и в Венгрии установился режим цензовой демократии с сильными авторитарными началами, идущими от регента и премьер-министра.

Этот режим, впрочем, ни в коем случае нельзя называть (как делается в целом ряде публикаций) «фашистской диктатурой Хорти». Думается, что этот штамп имеет «внешнеполитическую» окраску и в основном обязан своему происхождению союзу Венгрии с Германией и Италией в ходе Второй мировой войны. Если же смотреть на характер внутриполитических процессов, то хортистский режим (хотя и характеризующийся значительными элементами ксенофобии, но не строящийся на базе какой-либо тоталитарной идеологии) имеет, скорее, бонапартистскую основу.

Настоящие венгерские фашисты были от власти отсечены (по крайней мере до тех пор, пока Хорти контролировал ситуацию в стране). Хортизм никогда не мобилизовывал массы на революционную борьбу с феодальными и аристократическими пережитками, никогда не прибегал к систематической регламентации прессы, не требовал от гражданина доказательств идеологической преданности. При этом много внимания уделялось развитию культуры и просвещения. К концу 30-х гг. неграмотность в Венгрии упала до 7%, почти сравнявшись с западноевропейскими показателями.

Авторитарная стабилизация

Сложнее всего было решать экономические проблемы. Поначалу все, что делал Бетлен, приводило к сомнительным результатам. Производство вроде бы становилось на ноги, но инфляция разбивала все надежды на лучшее. Венграм, как и австрийцам, требовалась серьезная международная помощь.

Позитивный перелом в экономике наступил только после того, как к началу 1924 г. была достигнута договоренность с Лигой Наций о предоставлении Венгрии крупного кредита в размере 250 млн. золотых крон (в следующие четыре года был получено в общей сложности еще 1,5 млрд. пенге — так называлась новая венгерская валюта). Непосредственно гарантирование кредитования осуществлялось группой стран в составе Великобритании (основной кредитор), США, Италии, Швейцарии, Швеции, Голландии и Чехословакии.

Репарационная комиссия приняла решение о том, чтобы отложить арест имущества Венгрии, проявившей неспособность выплачивать союзникам то, что требовалось в соответствии с условиями мирного договора. Правда, важнейшим условием получения зарубежных кредитов стало то, что Венгрия должна была в перспективе расплатиться по своей доле долгов, накопленных еще Австро-Венгрией. Наконец, после того, как все эти договоренности были приняты, в Будапешт прибыл американский специалист по финансам Джереми Смит для непосредственного контроля за ходом процесса стабилизации.

Как это ранее уже делалось в Австрии, венгерский парламент передал правительству полномочия, необходимые для того, чтобы увеличить налоги и сократить расходы. В течение нескольких месяцев 1924 г. была осуществлена финансовая стабилизация, и крона оказалась привязана посредством фиксированного валютного курса к английскому фунту. А в 1927 г. обесцененную крону заменила пенге, формально имевшая золотое содержание, но не подлежавшая реальному обмену на золото. Гарантией стабильности пенге была, скорее, независимость центрального банка от влияния правительства, которое, в свою очередь, действовало на основе значительной автономии от регента.

Весьма характерным для экономико-политического развития хортистской Венгрии было то, что на новых деньгах надписи оказались сделаны на языках всех народов, входивших ранее в состав короны святого Стефана. Ни на минуту страна не забывала о своих реваншистских планах. Сравнительно успешные экономические преобразования все время находились под угрозой уничтожения. Регент и правящий класс страны готовы были поставить на кон любые успехи ради того, чтобы достигнуть внешнеполитических целей. В этом смысле, кстати, как и во многом другом, режим Хорти сильно напоминал бонапартистский режим во Франции.

Тем не менее бегство от венгерской валюты прекратилось. За два года размер депозитов в венгерских банках вырос почти в семь раз. Во второй половине 20-х гг. в страну активно хлынул иностранный спекулятивный капитал, привлеченный стабильностью венгерских финансов.

Финансовая стабильность не могла бы быть достигнута, если бы параллельно с получением займа и ограничением масштабов эмиссии не была бы обеспечена сбалансированность госбюджета. План стабилизации предполагал, что бюджет будет оздоровлен за два с половиной года путем сокращения расходов на содержание госпредприятий и увеличения доходов, получаемых от прямых налогов.

На практике же сбалансировать бюджет удалось благодаря неожиданно быстрому росту доходов всего лишь за шесть месяцев. Столь быстрое наполнение казны произошло за счет косвенных налогов и таможенных пошлин, собираемость которых в слабых экономиках обычно выше, чем собираемость прямых налогов.

Новый курс по-венгерски

Экономика стала выходить из кризиса, но возникшая на рубеже 20-30-х гг. Великая депрессия нанесла по ней страшный удар. Границы повсеместно закрывались, и зависимая от экспорта продовольствия Венгрия не находила рынков сбыта своих товаров. В 1931 г. Бетлен, понимавший, насколько трудно ему остаться незапятнанным хозяйственной катастрофой, ушел в отставку. Новые власти постепенно стали намечать новый курс, причем жесткий, консервативный, реваншистски настроенный адмирал Хорти не стал ему противодействовать.

С 1934 г. наметилось тесное сближение Венгрии с нацистской Германией, а затем и с фашистской Италией. В условиях нарастающей торговой войны всех со всеми система торговых преференций, предоставляемых хотя бы отдельным государствам, давала некоторую лазейку для использования возможностей международного разделения труда.

Поначалу германо-венгерский торговый договор просто расширил возможности для экспорта аграрной продукции. Но затем, по мере того как в Германии и в Италии стали осуществляться крупные программы перевооружения армии, Венгрия начала специализироваться на экспорте продукции, необходимой ее союзникам в военных целях.

С 1938 г. реализовывалась и программа перевооружения самой венгерской армии. Страна начала готовиться к тому, чтобы с помощью своих новых друзей осуществить реванш за территориальные потери, понесенные после Первой мировой войны, т.е. за утрату румынских, хорватских и словацких земель.

Промышленный подъем второй половины 30-х гг. практически полностью определялся потребностями милитаризации. Но реваншистские задачи лишь формально способствовали ускоренному экономическому развитию. На практике же они искажали структуру венгерской экономики.

Уже к началу 1935 г. очередной хортистский премьер-министр Дьюла Гёмбёш разработал план превращения Венгрии в корпоративное государство, в общих чертах напоминающее модель Муссолини. Бетлен подверг эту идею жесткой критике. Постепенно перестал доверять Гёмбёшу и сам Хорти.

Тем не менее деструктивные изменения шли, и с 1938 г. Венгрия стала напрямую копировать этатистский вариант германского промышленного развития. Был принят пятилетний план создания новых промышленных отраслей и модернизации транспорта. Точно по такому пути же двигались в это время нацисты.

Помимо методов все усиливающегося госрегулирования венгерской экономики большое значение имело и регулирование частномонополистическое. В 1938 г. семь крупнейших банков контролировали 60% промышленности страны.

Более того, существовала еще и своеобразная венгерская специфика. В стране, где небольшая группа представителей высшей аристократии контролировала всё и вся чисто авторитарными методами, сформировалась теснейшая личная уния политических лидеров и членов их семей с банкирами, управлявшими промышленностью. Фактически вся экономика страны через механизм банковского господства была поставлена под контроль регента и близких к нему лиц.

Миклош — старший сын самого адмирала — входил в советы директоров более чем десяти банков и промышленных предприятий. Аналогичным образом участвовали в работе экономики зять Хорти граф Дьюла Кароли и тесть другого сына регента — Иштвана. Примерно так же было поставлено дело в остальных семьях лидеров венгерской аристократии, например в семье графов Каллаи.

В то же время Венгрия под давлением Гитлера стала вводить значительные ограничения на участие евреев в жизни страны. Уже в конце 30-х гг. они лишались как собственности, так и возможности работать по своей специальности. А во время войны немцы в массовом порядке направляли венгерских евреев в лагеря смерти. Впрочем, когда дело дошло непосредственно до жителей Будапешта, Хорти лично остановил депортацию и спас тем самым 200 тысяч жизней.

Поначалу от своего участия во Второй мировой войне Венгрия выиграла. С соизволения Гитлера она смогла вернуть некоторые утраченные ранее земли. Но расплачиваться за это регенту Хорти пришлось десятками тысяч погибших на фронте солдат. А в конечном счете — поражением и советской оккупацией.

Погиб на фронте и сын адмирала, военный летчик Иштван Хорти, намеченный уже было регентом себе в преемники. Личная трагедия отца нации смешалась с трагедией всей Венгрии. Из этого надо было искать какой-то выход.

Адмирал попытался пойти на сближение с западными державами. В ответ на это Гитлер фактически оккупировал Венгрию. Регент формально оставался еще в течение некоторого времени правителем, но на самом деле это уже был конец хортизма. Отчаянная попытка договориться с Москвой и выйти из войны была подавлена немцами. К тому времени когда советские войска взяли штурмом Будапешт, старый, бессильный адмирал уже находился под арестом эсесовцев.

Во второй половине 1945 г. он несколько месяцев томился в плену у американцев, но затем был отпущен на свободу. Конец жизни бывший регент провел в Португалии. Умер в 1957 г. А в 1993 г. адмирал Хорти был перезахоронен на родине.

Судьба графа Бетлена оказалась еще более печальной. Судя по всему, он в 1945 г. попал в плен к советским войскам, был вывезен в Москву и вскоре погиб.

ВЛАДИСЛАВ ГРАБСКИЙ И ЮЗЕФ ПИЛСУДСКИЙ.

ВОССТАНОВЛЕНИЕ ГОСУДАРСТВА

Владислав Грабский и Юзеф Пилсудский

Первая мировая война завершилась 11 ноября 1918 г. Помимо всего прочего это означало воссоздание древнего Польского государства на территориях, которые долгое время были разделены между тремя империями — Российской, Германской и Австро-Венгерской. Полякам предстояло теперь по сути дела «склеивать» свою экономику из весьма разнородных кусков, не имея при этом под рукой даже приличного «клея». У нового государства не имелось ни административного опыта, ни правительственного аппарата, ни финансовых ресурсов. Пожалуй, попытка польской стабилизации оказывалась делом даже более сложным, чем одновременно проходившие стабилизации в Германии, Австрии и Венгрии.

Денег нет. Все ушло на фронт

Поначалу, естественно, на территории нового Польского государства царил полный развал. В 1919 г. министр финансов попытался, правда, осуществить первую попытку стабилизации польской марки, создав долларовый фонд для проведения валютных интервенций, но весной 1920 г. все собранные деньги ушли на войну с большевиками. Поляки предполагали создать огромную федерацию, включающую в себя украинцев, литовцев и белорусов, а большевики мечтали о мировой революции, которая, естественно, могла прийти из России в Европу лишь через польские земли. В итоге вышло так, что старая австро-венгерская практика, в соответствии с которой война никогда не давала осуществить финансовую стабилизацию, сразу прижилась на польской почве.

Не только бюджет, но и вся национальная экономика оказались построены по мобилизационному принципу, который сформировался в Европе еще во время Первой мировой войны, а теперь был перенят новым государством для решения своего спора с соседом. В течение всего 1919 г. и на протяжении большей части 1920 г. в Польше широко практиковались субсидирование экономики, контроль за ценами и за валютными операциями, за распределением товаров. Импорт и экспорт осуществлялись только посредством получения государственных лицензий.

Лишь в октябре 1920 г. был заключен мир, но и после этого на протяжении нескольких лет не удавалось обеспечить финансовой стабилизации по причине бесконечной правительственной чехарды и значительного бремени военных расходов. Дополнительным фактором, обусловившим нестабильность сложившегося положения, стало отсутствие эффективно работающего бюрократического аппарата. Если Австрия, к примеру, страдала от избытка чиновников, то в Польше не имелось даже необходимого числа людей, способных организовать нормальное функционирование государственной машины.

В конце 1921 г. была осуществлена еще одна робкая попытка добиться макроэкономической стабильности. Министр финансов профессор Михальский разработал программу радикального сокращения расходов и увеличения налогов. Сейм принял ее, но внес многочисленные исправления, поскольку у депутатов имелись свои политические интересы. В итоге реализация программы не увенчалась успехом, дав некоторый результат лишь на короткое время. Затем нестабильность опять стала нарастать, и к лету 1923 г. произошло значительное падение польской марки, что оказалось связано, по всей видимости, с падением марки немецкой, т.к. Польша и Германия были крепко связаны в области торговли.

С внешней торговлей дела вообще обстояли из рук вон плохо. Российский рынок, на который ранее была ориентирована значительная часть восточно-польской экономики, практически перестал для нее существовать. Оставался, правда, Запад, но в этот период времени страна сильно пострадала от падения мировых цен на традиционные товары польского экспорта.

Вследствие накопления всех этих проблем государство прибегло к неумеренной денежной эмиссии, пытаясь свести концы с концами в бюджете. Возникла инфляция, которая достигла своего пика в 1923 г. и оказалась значительно более масштабной, чем даже в Австрии и Венгрии, хотя перед Польшей в отличие от этих государств не стоял вопрос о выплате репараций странам победительницам.

Польша сильна порядком

Есть такая шутка: Польша сильна своими раздорами. Однако в ситуации гиперинфляции нужно было срочно переходить от политических раздоров, которые довели дело даже до убийства президента Нарутовича, к консолидации всех конструктивных сил страны.

И консолидация действительно произошла. Формирование внепарламентского правительства во главе с Владиславом Грабским (одновременно являвшимся и министром финансов) в самом конце 1923 г. позволило осуществить комплекс стабилизационных мероприятий. Осознание того факта, что противоречия между исполнительной и законодательной властью препятствуют проведению жестких мер, вынудило сейм передать правительству часть своих полномочий в финансовой сфере. И Грабский сумел неплохо воспользоваться новыми возможностями.

К тому времени ему было уже под пятьдесят. Грабский происходил из старого польского рода. Один из его предков бил немцев в Грюнвальдской битве, другой — под Полоцком сражался с русскими во времена Стефана Батория. Словом, типичная судьба шляхтича.

Сам Владислав, впрочем, был человеком мирным. Писал книги об экономике, о сельском хозяйстве. Занимался политикой. В революционном 1905 г. отсидел. Потом, правда, трижды был членом Государственной думы.

Встав во главе Кабинета, Грабский сумел осуществить комплекс чрезвычайно важных мероприятий. Были существенно сокращены правительственные расходы (в т.ч. военные). Улучшился сбор налогов (в частности, потому, что их стали рассчитывать не в постоянно обесценивающейся валюте, а на основе золота). Существенно повысились акцизы на алкоголь, сахар, спички. Дополнительно был введен налог на имущество, который позволил поправить финансовые дела за счет сравнительно обеспеченных граждан.

Бюджет 1924 г. удалось свести без дефицита. Благодаря этому перестали осуществлять денежную эмиссию для затыкания прорех в государственном хозяйстве. Временно существовавший ранее правительственный эмиссионный орган был преобразован Грабским в независимый от исполнительной власти Национальный банк Польши. И не случайно, наверное, единственный обнаруженный мной в Варшаве памятник (точнее, бюст) этому замечательному реформатору стоит в холле Центробанка.

Вообще-то Грабский в Польше не слишком популярен. Национальным героем явно не стал. Возможно, потому, что, с одной стороны, был профессионалом, а не харизматическим лидером, но с другой — весьма сдержанно относился к возможностям демократии, наученный горьким опытом политических конфликтов первых лет независимости. Не диктатор и не демократ — разве таких любят?

В своей работе он опирался на узкий круг молодых людей, которым всерьез доверял. Этих ребят прозвали «грабчиками». Наверное, они представляли собой что-то вроде российской команды Гайдара 1992 г. Один из них — Станислав Каузик — обеспечивал шефу работу с сеймом. Порой идя на небольшие уступки, порой жестко надавливая на депутатов, порой подкупая их, а порой не брезгуя и шантажом, он заручился парламентской поддержкой, столь необходимой для проведения финансовой стабилизации. Наверное, это были не лучшие методы воздействия, но другие, увы, — не давали эффекта. Начиная с Франции времен Франсуа Гизо и заканчивая Россией нынешней.

Правительство Грабского продержалось у власти примерно два года и успело за это время провести денежную реформу, результатом которой стало появление с 1 мая 1924 г. новой национальной валюты — злотого. Поначалу злотый был жестко привязан к доллару, причем курс польской валюты, видимо для придания ему солидности, был точно равен курсу швейцарского франка.

Впрочем, финансовая стабилизация оказалась не слишком удачной. Польский Кабинет не обладал той степенью автономии, какая была у австрийского и венгерского правительств под контролем Лиги Наций. Парламентский режим был слишком слаб и не способен принять необходимые меры по поддержанию финансовой стабильности. Политические партии по мере своих сил продолжали оказывать непрерывное давление на правительство ради поддержания высоких государственных расходов. В бюджете снова возник дефицит, и инфляция после некоторого затишья стала давать о себе знать.

Финансирование бюджетного дефицита на этот раз осуществлялось более аккуратно, чем в период гиперинфляции. Правительство выпустило ценные бумаги, которые находились в обращении наряду с банкнотами Банка Польши. Однако уже к концу 1925 г. объем правительственных обязательств превысил объем денежной массы, что, естественно, подорвало финансовую стабильность.

Сказались, по всей видимости, и ошибки, допущенные самим Грабским.

Во-первых, злотый после фиксации оказался завышен, что нанесло удар по конкурентоспособности польских товаров на мировом рынке. Связанное с этим неблагоприятное состояние платежного баланса подорвало стабильность национальной валюты.

Во-вторых, в отличие от руководителей Австрии (Зейпеля) и Венгрии (Бетлена), прибегавших в это время к помощи Лиги Наций для получения крупного международного займа, способного обеспечить стабильность новой национальной валюты (шиллинга и пенге, соответственно), Грабский отверг идею зарубежной помощи, т.к. не хотел ставить свою страну под контроль эмиссаров Лиги. На таком своеобразном решении сказалась трагическая история польского народа, много лет находившегося в составе иностранных государств, а потому слишком болезненно относящегося ко всякому проявлению зависимости, как политической, так и экономической. Грабский опасался, в частности, что вмешательство Лиги Наций может привести к пересмотру Версальского мирного договора в пользу Германии.

Кроме того, польский премьер полагал, что зарубежные кредиты сами придут в страну (да еще и на более выгодных условиях, чем в Австрии и Венгрии), как только национальная валюта стабилизируется. Но этого так и не произошло, поскольку доверие мировых финансовых рынков к новому Польскому государству было в тот момент не слишком высоким.

В то время как Австрия и Венгрия уже успешно осуществляли финансовую стабилизацию на основе взаимовыгодного и равноправного сотрудничества с Лигой Наций, Польше пришлось прибегать к авральным мерам для мобилизации иностранной валюты. На невыгодных для страны условиях была продана часть национального имущества. Шведскому концерну предоставили монопольное право на производство и продажу спичек. Но все эти меры так и не помогли. Финансовый рынок вынес свой жестокий вердикт непоследовательной реформе Грабского.

Злотый упал примерно наполовину. Грабский же должен был освободить место для других реформаторов. Постепенно становилось ясно, что нужны какие-то серьезные политические изменения, а не только перетасовка премьер-министров, каждый из которых по объективным обстоятельствам вступал в противоречия с парламентом.

Проблемы нарастали практически повсюду, а не только в государственном хозяйстве. Особой головной болью для властей становилась система социального страхования. Она налагала дополнительное бремя на бизнес, а взносы при этом поступали не в госбюджет, а в особый фонд, оказавшийся практически под полным контролем социалистов. Экономика страдала, а появление дополнительных возможностей у левых сил способствовало росту политической нестабильности.

От инфляции к санации

13 ноября 1925 г. рухнул кабинет Грабского. Сразу после этого на повестку дня встал вопрос об установлении в стране режима твердой власти, позволяющего осуществить так называемую санацию. Политический кризис, назревавший в течение семи лет существования независимой Польши, дошел до своего апогея. И в этот момент на сцену вновь вышел самый популярный польский политик того времени — маршал Юзеф Пилсудский.

Трудно найти двух столь же непохожих людей, как Грабский и Пилсудский. Один — профессионал, хозяйственник. Другой — герой, харизматик. Пилсудскому в центре Варшавы воздвигнуто сразу два памятника. И даже в музеефицированной шахте «Величка» на юге страны есть статуя маршала, сделанная из соли. Однако так уж сложилась история Польши, что именно Пилсудскому с его жесткими и даже авантюрными методами борьбы за власть пришлось наследовать Грабскому в деле стабилизации польской экономики.

Пилсудскому в середине 20-х было уже под шестьдесят. Казалось, что политическая жизнь у него позади. В бурной, насыщенной конфликтами и сражениями, взлетами и падениями, успехами и неудачами карьере маршала было все. Начинал он как социалист. Боролся с царским режимом. Долгие, трудные годы провел в сибирской ссылке. Чтобы избежать следующей ссылки, симулировал сумасшествие и пять месяцев сидел в психушке. Пока не совершил побег.

В политике он делал ставку на Австро-Венгрию как на естественного противника России. Полагал, что свободы и независимости Польши можно добиться, опираясь на Вену и сражаясь против Санкт-Петербурга.

Во время Первой мировой войны он действительно сумел создать военизированные организации. И в нужный момент, когда выявилась слабость Германии и Австро-Венгрии, сумел сделать поворот в сторону создания новой Польши. Некоторое время ему, правда, пришлось из-за этого провести в немецкой тюрьме в Магдебурге. Но затем Пилсудский триумфально вернулся на родину и получил за свои заслуги перед народом пост с характерным названием — «Начальник государства». Какое-то время он фактически был авторитарным лидером страны и к тому же главнокомандующим вооруженными силами.

Впрочем, затем Пилсудский оказался под сильным давлением различных политических сил, что заставило его отойти от дел. Маршал сидел в деревне, ругал политиканов, присматривался к происходящим событиям и ждал своего часа.

Уже 14 ноября Пилсудский выразил президенту свое беспокойство происходящими в стране событиями, а затем начал готовиться к тому, чтобы поставить их ход под свой контроль. Страна так устала от неэффективного парламентского правления, что была готова к принятию диктаторского режима твердой руки.

Грабский, правда, в этот момент разработал свой вариант выхода из кризиса, построенный на идее компромисса. Левые должны были отказаться от части своих социальных достижений в обмен на обещание правых не злоупотреблять их «добротой». Парламент предполагалось на два года распустить (чтобы не вносить раздоров), а в правительство включить всех авторитетных политиков страны вне зависимости от их политической ориентации.

Через полвека похожий вариант национального консенсуса сработал в Испании (знаменитые пакты Монклоа), но Польша 20-х гг. к этому была не готова.

В мае 1926 г. Пилсудский осуществил государственный переворот, поддержанный значительным числом трудящихся, устроивших всеобщую стачку. Таким образом, авторитарный режим пришел в Польшу (в отличие от Венгрии) скорее слева, чем справа, что, возможно, сказалось в дальнейшем на «качестве его работы».

С середины 1926 г. в стране начал функционировать так называемый режим санации. Пилсудский, отказавшийся от поста президента, но полностью контролировавший армию, вновь стал де-факто авторитарным лидером. Власть законодательных органов была существенно урезана в пользу президента и правительства, что в целом должно было способствовать преодолению популизма.

И действительно, при режиме санации бюджет был приведен в порядок, налоговые поступления резко возросли и монетарная политика оказалась поставлена под более жесткий, чем ранее, контроль, что в сочетании с американским внешним займом, предоставленным под эгидой наконец-то приглашенной к сотрудничеству Лиги Наций, позволило Польше добиться некоторой финансовой стабильности. Как это было раньше в случае с Австрией и Венгрией, в Польшу прибыла группа экспертов для наблюдения за ходом стабилизации.

Злотый, начавший падать в середине 1925 г., осенью 1926 г. стабилизировался, а к октябрю 1927 г. снова был зафиксирован, хотя и на уровне примерно в полтора раза более низком, нежели уровень фиксации 1924 г. Вплоть до 1933 г. злотый свободно разменивался на золото и на иностранную валюту. Долгое время сохранявшаяся финансовая нестабильность оставила по себе неприятные воспоминания, и Польша стала в итоге одним из самых верных сторонников сохранения золотого обеспечения национальной валюты даже в тех условиях, когда соседи постепенно отказывались от использования этой практики.

Некоторый порядок удалось навести не только в государственных финансах, но и в системе социального страхования. К 1931 г. большое число контор, управлявших средствами этой предельно коррумпированной системы, было ликвидировано, а бюрократический аппарат подвергся заметному сокращению. Постепенно стал налаживаться и процесс образования сбережений населения С 1928 г. прирост депозитов в польских банках был одним из самых больших в Европе.

Тем не менее последствия финансовой нестабильности еще долго давали о себе знать. Польша не могла в одночасье превратиться в страну, которой все готовы доверять свои деньги. Многие поляки даже во второй половине 20-х гг. хранили сбережения в иностранной валюте. Значительная часть капитала местных предпринимателей уходила за рубеж.

Однако санация вызвала доверие иностранных инвесторов. Экономика начала успешно развиваться, чему способствовала помимо политической стабилизации и приостановки инфляции также благоприятная конъюнктура мирового рынка, в частности расширившийся спрос на уголь в Великобритании и Скандинавии.

Блок беспартийный и бесперспективный

Впрочем, краткосрочные успехи санации не обернулись долгосрочными. Твердая власть установилась в Польше значительно позже, чем в других восточноевропейских государствах, но расшатываться она стала значительно раньше.

Пилсудскому важно было усилить свои авторитарные позиции созданием примерно такой же партии власти, которая была у адмирала Хорти в Венгрии. Однако Польша с ее раздорами сильно отличалась от Венгрии, которую цементировала родовая земельная аристократия.

Попытка создать перед выборами 1928 г. партию власти под названием «Беспартийный блок» полностью провалилась. Этот блок получил в сейме лишь немногим более четверти мест. На фоне явных успехов как венгерской партии власти, так и осуществляемого президентом Масариком демократического лавирования в Чехословакии польская политическая элита наглядно продемонстрировала свою неспособность к консолидации.

Очередной политический кризис стал личным кризисом доя Пилсудского. Он крайне тяжело переживал царившие в Польше раздоры. Уже в ходе майских событий 1926 г., когда ценой немалых жертв (за три дня погибло около 400 человек) пришлось разрушать с таким трудом созданную польскую демократию, Пилсудский перенес сильный нервный стресс. А через полтора месяца после провала «Беспартийного блока» с еще не старым 61-летним маршалом случился инсульт, от последствий которого он так до конца своей жизни и не оправился.

А тем временем с экономикой, толком неуспевшей еще встать на ноги, стали приключаться неприятности. Польша оказалась единственной из стран Центральной и Восточной Европы, которая не сумела к 1929 г. восстановить докризисный уровень промышленного производства. И в этот момент по ней еще ударила Великая депрессия конца 20-х-начала 30-х гг. Для преодоления кризиса стали применяться методы усиленного государственного регулирования, но ничего хорошего они принести Польше не могли.

В этой ситуации национальный лидер, частично парализованный после инсульта, ничего уже поделать не мог. Ни кавалерийский наскок, ни политическое манипулирование против экономического кризиса не помогали. Пилсудский лишь наблюдал за событиями и раскладывал пасьянсы. Скончался он в 1935 г.

Лишь на три года пережил его Грабский. После своей отставки в политику он уже не вернулся. В 1926 г. после переворота рассматривался вариант его назначения премьером, но Пилсудский на такой ход не согласился (хотя Грабский в своем проекте консенсуса предполагал вхождение маршала в правительство). Отставнику оставалось лишь заниматься наукой и преподавать.

Лишь на год пережила Грабского свободная независимая Польша. В 1939 г. начавшаяся Вторая мировая война разрубила страну на две части: на ту, которую оккупировала Германия, и на ту, которую оккупировал Советский Союз. Едва поднявшаяся польская экономика оказалась слишком слаба, чтобы создать вооруженные силы, способные сопротивляться столь грозным противникам. И тем не менее опыт двадцатилетнего независимого существования и опыт построения стабильно функционирующей экономики много дали Польше для того, чтобы через полстолетия в 1989 г. вновь двинуться к рынку.

МУСТАФА КЕМАЛЬ АТАТЮРК.

НЕ МЕЧ, НО ПЛУГ

В одном из своих выступлений первый президент Турецкой Республики Мустафа Кемаль Ататюрк сказал: «Те, кто собирается удержаться у власти с помощью меча, обречены. История любой страны пишется в первую очередь не мечом, а плугом». Странная вроде бы фраза для боевого генерала, героя Первой мировой войны и фактического спасителя Стамбула от английского морского десанта. Однако долгая, трудная жизнь Османской империи вынудила многих представителей турецкой элиты прийти в XX веке к такому весьма разумному выводу.

Вдогонку за Европой

Османская империя, как и империя Российская, представляла собой окраинную европейскую державу, до которой зарождавшиеся в Париже или Лондоне импульсы доходили медленно, с большим опозданием, да к тому же в существенно искаженном виде. С одной стороны, культурные и (что даже важнее) военные связи вынуждали как Петербург, так и Стамбул адаптироваться к велениям времени, вводя разного рода западные новшества — экономические, технические, армейские. С другой же стороны, в обеих империях имелись объективные ограничители применения заимствований, связанные прежде всего с различиями в вероисповедании. Причем для исламской державы они были, естественно, более серьезным препятствием осуществления вестернизации, нежели для державы православной. А потому турки до поры до времени отставали в этом деле даже от не слишком торопившихся вперед русских.

Православие порой отвергало перемены не столько потому, что они были не совместимы с верой, сколько потому, что нарушали традицию и сложившийся баланс сил. А вот с некоторыми нормами ислама принципы европейской экономики Нового времени действительно плохо состыковывались. Получалось, либо вера, либо хозяйственные преобразования.

Иначе говоря, проблема реформ в Турции стояла даже более остро, чем в европейских странах. Европейцам по большей части требовалось трансформировать институты, тогда как туркам — веками складывавшиеся стереотипы поведения. Европейцы могли провести реформу и сравнительно быстро адаптироваться к иным условиям хозяйствования, тогда как туркам требовалось по-новому взглянуть на жизнь и трансформировать принципиальные ценности.

Первый реформатор, который на манер нашего Петра попытался чему-то всерьез поучиться в Европе, появился в Стамбуле лишь к концу XVIII столетия. Султан Селим III стал посылать людей на Запад, приглашал оттуда к себе офицеров и мастеров, выстраивал властную вертикаль, а также пытался формировать новую бюрократию и государственную промышленность. Реформы эти, впрочем, были нацелены преимущественно на укрепление военной мощи, а потому суть экономических проблем не затрагивали. Соответственно и результата особого не дали.

Предубежденность против всего европейского в Османской империи была выше, чем в России. Даже заимствование вооружений требовалось подкреплять цитатой из Корана: «Одерживайте победы над неверными тем же оружием, при помощи которого они побеждают вас». Неудивительно, что кончил Селим хуже, чем Петр. Султана убили, реформы приостановили.

Дело Селима продолжил Махмуд II, который сам любил себя сравнивать с Петром. Ему удалось подавить янычарские бунты (как Петру стрелецкие), издать первые газеты и чуть-чуть ограничить роль религиозного фактора в жизни страны. Махмуд также выступил против ношения бород, а главное — он в 30-х гг. XIX века выстроил правительство как систему министерств и в этом походил даже не на Петра, а на Александра I.

Решительный штурм

Главные преобразования, впрочем, начались в 1839 г. буквально сразу же после смерти Махмуда при его сыне и преемнике Абдул-Меджиде. Или, если выразиться точнее, эпоха реформ, известная нам сегодня под названием «танзимат», стала плодом усилий трех лиц: самого султана, его ближайшего сподвижника Мустафы Решид-паши и британского посла в Стамбуле Стретфорда Каннинга (впоследствии лорда Редклиффа).

Абдул-Меджид взошел на престол, как и наш Александр I, в весьма юном возрасте. Да, пожалуй, обликом, характером и намерениями этот султан также походил на российского императора начала XIX века. Он отличался мягкой манерой общения, изящной фигурой и приобрел славу «самого кроткого из султанов». Каннинг отмечал, что Абдул-Меджид имел «приятную внешность, трезвость суждений, четкое понимание долга, чувство собственного достоинства без горделивости и чувство человечности, крайне редкое, если вообще когда-либо проявлявшееся даже лучшими из его предков. Наклонности побуждали его к проведению реформ, основываясь на умеренных и либеральных принципах. У него не было достаточно энергии, чтобы давать начало мероприятиям такого рода, но он был рад санкционировать их и способствовать их внедрению».

Давал начало мероприятиям, по всей видимости, сам посол Каннинг, лучше всего представлявший себе, как устроен тот европейский мир, в который Османская империя пожелала наконец войти не только формально (выстраивая по западному образцу армию), но и реально.

Ну а главным мотором реформ стал Решид-паша. Родился он в семье мелкого служащего и сам начал деловую жизнь в качестве чиновника одной из правительственных канцелярий. Затем стал делать дипломатическую карьеру, которая и сыграла главную роль в становлении его мировоззрения. Решид был посланником в Париже, а затем послом в Лондоне. За границей он стал убежденным сторонником западных ценностей и затем, оказавшись министром иностранных дел империи, попытался начать соответствующие преобразования. Решид-паша подал султану докладную записку, где излагались меры, необходимые для улучшения положения дел в экономике. И еще в 1838 г. (при Махмуде) он возглавил совет, созданный для выработки реформ.

Турецкие преобразования в некотором смысле напоминали французские реформы наполеоновских времен, хотя содержали в себе восточную специфику. Главными в них стали гарантии неприкосновенности личности и собственности, наведение порядка в налогообложении (в частности, ликвидация системы откупов), недопустимость наказаний без суда. Причем свободы касались всего населения — как мусульманского, так и христианского.

Через два года после обнародования первого указа (в 1841 г.) Решидом был предложен торговый кодекс, скопированный с наполеоновского. Но он вызвал жесткое отторжение религиозных кругов. Ведь европейская деловая практика невозможна без использования банков, займов, векселей и всего, что связано с ссудными операциями. А в исламе осуществление ссудных операций жестко порицается. В итоге кодекс был отвергнут, а Решид ушел в отставку.

В 1846 г. он вернулся и, более того, стал великим визирем. Торговый кодекс начал действовать. Он, в частности, защищал права иностранцев, которые раньше не имели особых шансов на успех в имущественных спорах с коренным населением империи. Создание благоприятных условий для ведения бизнеса иностранцами имело огромное значение, поскольку коренной турецкий бизнес был слаб, безынициативен, а главное, сильно ограничен в своих действиях нормами шариата.

Торговый кодекс сыграл свою роль. Европейские предприниматели активнее стали делать бизнес в Османской империи, чему способствовала также и либерализация внешнеэкономических связей империи. Относительная свобода торговли эпохи танзимата стимулировала конкуренцию и знакомила местные деловые круги с зарубежными товарами и методами ведения бизнеса.

В чем страна совсем не преуспела, так это в финансовой сфере. Сначала Крымская война подорвала и без того непрочный бюджет, а затем уставший от реформ султан пустился во все тяжкие. Он построил новый роскошный дворец и вообще швырял деньги направо и налево. Под конец своей жизни монарх преуспевал в основном лишь в гаремных делах, производя на свет невероятно большое количество детей. Умер он в 1861 г. в возрасте 38 лет. А империя тем временем влезала в такие долги, из которых уже невозможно было выбраться.

В 1875 г. турецкое правительство объявило о дефолте. Естественно, после этого (а также после зверств, допущенных при подавлении восстания в Болгарии) интерес европейского бизнеса к Османской империи заметно упал. Многим, наверное, казалось тогда, что восточное общество нереформируемо и навеки обречено прозябать под властью жалких, туповатых правителей.

Генерал и президент

А через шесть лет после этого события в Салониках (ныне греческом, а тогда османском городе) родился Мустафа Кемаль. Возможно, уже то, что вырос он в европейской части империи, в городе, где турок было не больше десятой части населения (а доминировали греки и евреи), настроило будущего реформатора на вестернизаторский лад. Во всяком случае учился он в светской школе, довольно рано пристрастился к греческой анисовой водке и карьеру стал делать по армейской части, т.е. по той, которая худо-бедно под давлением обстоятельств вестернизировалась уже в XIX веке.

Впрочем, для солдафона он был довольно умным и начитанным. Изучал и Шарля Монтескье, и Джона Стюарта Милля. От ума, как обычно это бывает, явилось вдруг горе. Блестяще завершив учебу и приготовившись уже служить в генеральном штабе, он неожиданно оказался в тюремной камере за издание рукописной оппозиционной газеты. Газетенка эта никакого значения не имела, да и революционером юный Кемаль, естественно, не был. Но жизнь его это событие изменило круто, причем, возможно, именно оно во многом сформировало будущего лидера.

Освободившись, он оказался в Сирии, в глухом гарнизоне. А его товарищ по военной школе — некий Энвер — стал вскоре одним из лидеров младотурок и национальным героем. Кемалю пришлось догонять, и чувство несправедливой обиды, которую он испытал в молодости, во многом определило его характер.

Провинциальный гарнизон четко показал ему, в каком убогом состоянии находится армия. Кемаль стал все больше склоняться к необходимости социальных преобразований и принял участие в создании тайной организации. Однако на фоне ярких лидеров младотурок он тогда совершенно не смотрелся. Выйти в вожди не удалось. В итоге неудачи заставили Кемаля приналечь на водочку. Оставшийся на вторых роля и лишенный возможности действовать, он постепенно становился скептиком и мизантропом.

Он медленно продвигался по службе. Попробовал даже дипломатической работы, став на некоторое время военным атташе в Софии. И пил, пил, пил… Возможно, не только с тоски, но еще и потому, что тем самым выражалось его отношение к непьющему исламскому миру, который давно пора было преобразовывать. На его счастье младотурки во главе с Энвером не смогли по-настоящему реформировать страну. В ход должен был пойти второй эшелон лидеров. И вот здесь-то удача наконец повернулась к Кемалю лицом.

В годы Первой мировой войны он оказался на одном из самых трудных участков обороны — на Галлиполийском полуострове, через который англичане пытались выйти на Стамбул. Каким-то чудом Кемаль сумел остановить бегущих солдат и сдержать наступление противника. Из командира полка он тут же превратился командира дивизии. Постепенно генерал Кемаль оказался одним из самых видных военачальников Османской империи. И к счастью для него, именно в этот момент старая прогнившая держава пала.

Теперь Кемаль имел чрезвычайно удобные позиции для штурма государственных высот. С одной стороны, он не нес личной ответственности за провал младотурок. А с другой — являлся одной из самых заметных армейских фигур. Именно ему поручили усмирять тех, кто не готов был спокойно принять оккупацию страны, вызванную ее поражением в мировой войне. Кемаль взялся было за усмирение и вдруг… оказался лидером национальных сил, противопоставляющих себя как продвигавшимся по территории Турции греческим войскам, так и властям Османской империи, засевшим в Стамбуле. Его собственной столицей стала маленькая провинциальная Анкара.

С одной стороны, он считался бунтовщиком, не подчиняющимся имперскому центру, но с другой — национальным лидером, сопротивляющимся даже несмотря на то, что фактически оказавшийся в руках врагов султан уже сложил руки.

Поначалу казалось, что шансов против хорошо вооруженной греческой армии у него мало, но Кемаль вступил в контакт с Советской Россией и сумел перехитрить коммунистов, полагавших, что мировая революция хлынет через турецкую границу в соответствии с их единственно верным учением. От Москвы он получал столь нужное ему оружие, а сам в ответ создавал из своих приближенных… коммунистическую партию. При этом настоящего лидера турецких коммунистов (были и такие) он утопил, чтоб под ногами не мешался.

После победы Кемаля коммунизм в Турции, естественно, рассосался. Москва осталась с носом. Новая республика оказалась антиклерикальной и этатистской, но петь под дудку Советов она совсем не собиралась.

Кемаль занял пост президента страны и оставался на нем до самой своей кончины. Полномочия его оказались больше султанских. Но как сказал о нем некогда прозорливый Энвер: «Дайте ему место султана, и он потребует себе место бога». Так оно и вышло. Через некоторое время Кемаль назвался Ататюрком — отцом турок. А для того чтобы никто не сомневался в его отцовстве, стали появляться прижизненные памятники великому вождю.

Отец народа

Естественно, Ататюрк как истинный отец народа отдал дань «языкознанию», переведя письменность на латиницу. Кроме того, под его руководством появились «Очерки турецкой истории» (так сказать, «Краткий курс…»), где было сказано о решающем вкладе, внесенном в мировую цивилизацию турками.

Для укрепления личной диктатуры понадобилось организовать парочку процессов, с помощью которых была подавлена оппозиция. Ну и конечно дело не обошлось без партии власти.

Впрочем, несмотря на свой личный авторитет и прочность однопартийной системы, Кемаль понимал опасности такого рода правления. А потому в какой-то момент решил, что власть должна опираться на две ноги. Вождь сам подобрал руководителя для «оппозиционной» партии (им стал его старый товарищ по военному училищу), сам нашел для нее название, сам продиктовал программу и сам составил список депутатов меджлиса, которые должны были на следующее утро в интересах демократии встать уже с иной ноги. Мудрствовать особо долго не стали. Если партия власти называлась Народно-республиканской (так сказать «Единая Турция»), то оппозиционная сила получила имя Свободно-республиканской (нечто вроде «Справедливой Турции»).

Однако со свободой у свободных республиканцев дела сразу не заладились. Все, кто был недоволен режимом Кемаля, устремились к оппозиции, что не на шутку перепугало ее руководителя. Покуситься на авторитет национального лидера он, естественно, не смел. В крайнем случае, когда народ требовал от него смелости, оппозиционер вяло поругивал назначенного Кемалем премьер-министра.

Но джин уже был выпущен из бутылки. И радикально настроенная толпа к ужасу умеренно настроенного зиц-оппозиционера энергично взялась за погромы. А когда среди погромщиков появилась первые жертва, ее положили к ногам лидера свободных республиканцев: он, мол, погиб ради вас.

Оппозиция не стремилась подстрекать к бунту, поскольку такое поведение было чревато наказанием со стороны национального лидера. Но вот на правительство свободные республиканцы наезжали по полной. Две ноги власти стали ожесточенно пинать друг друга. И Кемалю в какой-то момент это надоело. Он из жалости дал оппозиции несколько мест на муниципальных выборах, но это выглядело, скорее, насмешкой. Свободные республиканцы самоликвидировались, и однопартийная система вновь вступила в свои права.

А тем временем под прикрытием всех этих несколько странных манипуляций в Турции происходило самое главное. Осуществлялись преобразования, способные стимулировать экономическое развитие страны. В отличие от большинства европейских стран, где реформы высвобождали производителей, обеспечивали финансовую стабильность или провозглашали либерализацию внешней торговли, Турции пришлось сосредоточиться на ином — на секуляризации всей политической и социально-экономической сферы. Именно здесь Кемалем были приложены основные модернизаторские усилия.

Турция, естественно, осталась страной мусульманской по вероисповеданию, но при этом экономика стала жить своей жизнью, а религия — своей. Ислам не мог больше препятствовать развитию хозяйства по европейскому пути, не мог ставить преграды внедрению тех институтов, которые доказали свою эффективность на Западе в течение предшествующих веков. Использование религии в политических и личных целях запрещалось законодательно. Более того, нарушителям новых норм грозило чрезвычайно суровое уголовное наказание.

При анализе кемалистских реформ часто обращают внимание на чисто внешние аспекты. Например, на то, как Ататюрк пропагандировал ношение европейской одежды. Но главным, пожалуй, было иное. В частности, то, что с 1926 г. в Турции начал действовать Гражданский кодекс, фактически переписанный со швейцарского кодекса, считавшегося на тот момент времени самым передовым в Европе. Он определил массу важных вещей, без которых невозможно нормальное существование частной собственности. Он продемонстрировал, что, кому и на каких правах принадлежит. Он фактически создал основы для развития бизнеса.

Бизнесом, правда, турки не слишком готовы были заниматься. Распад империи в этом смысле даже ухудшил ситуацию, поскольку деловые и энергичные христиане теперь оказались за пределами страны. Многие греки, чтобы предотвратить эскалацию межэтнического конфликта, были депортированы на историческую родину. Армяне еще в 1915 г. стали жертвами геноцида и либо погибли, либо вынуждены были бежать из страны. Словом, вся тяжесть и ответственность кемалистских преобразований легла на плечи той части жителей бывшей империи, которая была наименее готова к вестернизации.

Столкнувшись с этим, Ататюрк пошел по самому простому и понятному ему пути. Если бизнесом не готов заниматься простой турок, значит, ведение дел должно взять на себя государство. Этатизм стал пронизывать все стороны жизни Турции. И это неудивительно. Ведь в Европе с конца XIX века государство активно расширяло свое присутствие в экономике. Кемаль, заимствовавший все европейское, естественным образом позаимствовал и модные европейские идеи.

Так, например, для того, чтобы поднять аграрную сферу экономики, бизнесменов, занимающихся иными видами деятельности, принудительно заставляли финансировать освоение дополнительных площадей на селе. С начала 30-х гг. под воздействием Великой депрессии стал усиливаться протекционизм, государственному регулированию подверглись валютные операции. А в 1936 г. был даже принят закон о контроле цен на промышленные изделия.

Большого успеха все эти меры принести не могли. Турция долго еще оставалась страной, существенно отстающей от Европы по многим параметрам. Однако сам факт сближения с Европой неоспорим. И инициированная Ататюрком секуляризация сыграла в этом большую роль.

«Я уже ничего не чувствую»

Впрочем, сам Кемаль почти не участвовал в той новой жизни, которую породил. В экономике этот генерал мало что понимал, а, значит, активное вмешательство государства в хозяйственные дела не было его личным вмешательством. Он догматически полагал, что идея этатизма будет работать, но сам для этого ничего сделать уже не мог. Ататюрк (как впоследствии Ельцин) оказался человеком, способным много сделать в кризисный момент, но для будничной реформаторской жизни совершенно не приспособленным.

«Я уже ничего не чувствую», — вырвалось у него однажды. И это был отнюдь не случайный выплеск эмоций. «Мне скучно до слез, — сказал он в другой раз. — Целый день я предоставлен сам себе. Все заняты своими делами, а я выполняю свою работу за один час! Затем передо мной стоит весьма небогатый выбор: отправляться спать, читать или писать что-нибудь. Если я захочу подышать воздухом, мне надо брать для этого машину. А если я остаюсь дома, то должен либо сам с собой играть в бильярд, либо слоняться в ожидании обеда».

Чтобы как-то убить время, Кемаль вставал с постели лишь к середине дня, чашку за чашкой пил кофе и ждал ночи. Пресс-секретарь времен Ельцина назвал бы все это «работой с документами», но у Кемаля не было необходимости как-то оправдываться перед боготворившей его общественностью. Атем временем в его организме, много лет не способном существовать без алкоголя, появлялись уже явные признаки цирроза печени.

В ноябре 1938 г. его не стало. С тех пор прошло много лет. Неоднократно еще туркам приходилось браться за реформы. От кемализма 20-30-х гг. мало что осталось. Ведь модернизировать общество сложнее, чем ввести несколько жестких запретов. И все же современная Турция во многом идет от Мустафы Кемаля.

ПЕР АЛЬБИН ХАНССОН.

ЭРА БЛАГОДЕНСТВИЯ

После завершения Первой мировой войны, породившей революции в России, Германии, Венгрии, а также гражданское противостояние в Финляндии, Ирландии и позднее в Испании, общество как никогда ранее испытывало потребность в идеологии классового мира и национального единства. В этой ситуации появилось два политика, предложивших свои подходы к новому мироустройству. Одного звали Бенито Муссолини, другого — Пер Альбин Ханссон.

Строитель Дома

Итальянец Муссолини предложил фашистское государство, основанное на корпоративистской экономике, в которой капиталисты и рабочие сотрудничают ради возрождения национального величия, а агрессивность бедноты, не имеющая выхода в классовой борьбе, выплескивается наружу через завоевания соседних земель. Муссолини порвал с социалистами, отверг демократию, сделал упор на авторитаризм и стал благодаря этому известен всему миру. Созданное же им государство не просуществовало и четверти века.

Швед Ханссон предложил теорию «Народного дома», согласно которой капиталисты и рабочие должны были сотрудничать примерно таким же образом, как в корпоративистской экономике, да и государство, так же как в системе Муссолини, брало на себя невиданные по сравнению с временами либерализма XIX столетия функции.

Однако у социал-демократа Ханссона преобразование общества основывалось на принципах демократии, внутренний классовый мир не порождал никакой внешней агрессивности, а предлагаемая правящей партией концепция переустройства общества не имела тенденции к превращению в тоталитарную идеологию. В системе Ханссона личности «отца народа» отводилась весьма скромная роль, и хотя он практически бессменно занимал пост премьер-министра целых 14 лет до самой смерти, сегодня имя Пера Альбина не известно почти никому за пределами Швеции.

Пожалуй, даже среди шведских политиков XX века он значительное менее популярен, чем, скажем, Рауль Валленберг, Даг Хаммаршельд и Улоф Пальме. Но шведский социализм, который он построил, оказался одной из наиболее прочных политико-экономических моделей минувшего столетия. И потому у себя на родине Пер Альбин, пожалуй, остается единственным человеком, который наряду с монархами известен просто по имени. Ханссонов много, но Пер Альбин один.

Более того, фактически именно со шведской социал-демократии берет начало то, что ныне во всем мире принято называть государством всеобщего благосостояния (или благоденствия). Это понятие было использовано другом и соратником Ханссона Густавом Меллером еще в 1928 г., т.е. задолго до того, как оно прижилось в других западных странах. В результате шведский социализм оказался наиболее ярким, последовательным воплощением того подхода, который после Второй мировой войны был использован во всем цивилизованном обществе без исключения.

Основы государственного патернализма в Европе закладывались еще в XIX веке — сначала Наполеоном III во Франции, а затем Отто фон Бисмарком в Германии, причем у «железного канцлера» система приняла по-настоящему развитые формы. Тем не менее то, что происходило в XIX веке, вряд ли можно было назвать в полной мере строительством государства всеобщего благоденствия, поскольку «благодеяния» изливались на народ сверху исключительно для того, чтобы тот не слишком активно напирал на элиту снизу

Примерно то же самое можно сказать и об английской социальной реформе начала XX века, осуществленной либеральным правительством, в котором тон задавали премьер-министр Герберт Асквит и канцлер казначейства Дэвид Ллойд Джордж. Лейбористы тогда ворвались в парламент и тем самым заставили либералов, в общем-то чуждых идеям социализма и уравнительности, действовать в новом для себя ключе. Однако в полной мере заинтересованными в формировании государства всеобщего благосостояния могли быть, естественно, только социал-демократы, представлявшие широкие народные слои, но в отличие от коммунистов не мечтавшие о полном социальном переустройстве.

К власти социал-демократы стали приходить сразу после Первой мировой войны, однако у этого поколения, представленного, например, Фридрихом Эбертом в Германии, Карлом Реннером в Австрии, Яльмаром Брантингом в Швеции и др., была задача скорее не созидательная, а охранительная. Требовалось удержать народ от радикальной революции и предоставить возможность обществу нормально существовать на демократических началах. Времени для осуществления масштабных преобразований история этому поколению не отпустила.

Перед следующим же поколением социал-демократии, пришедшим к власти в 30-е гг. на гребне Великой депрессии, стояли уже новые задачи. Ханссон, родившийся в 1885 г., принадлежал именно к этому поколению и волей судьбы остался практически единственным, кому действительно удалось реализовать задуманное. Волна правого радикализма и последовавшая за ней Вторая мировая война поставили крест на социал-демократическом эксперименте во всей Европе, за исключением нейтральной Швеции.

Пожалуй, только Франклин Рузвельт за океаном в рамках своего «нового курса» успешно двигался в направлении государства всеобщего благосостояния. Но позднее, в 50-60-х гг., американские масштабы продвижения оказались несопоставимы со шведскими, поскольку социал-демократии в США практически не имелось, а традиции индивидуализма были намного более крепкими, чем в Европе.

Успешный предвоенный старт дал Швеции возможность закрепить достигнутое в послевоенный период и создать такую систему, в которой масштабы перераспределения от богатых к бедным не имели себе равных. Вплоть до конца столетия Швеция в отличие от тэтчеровской Англии и рейгановских США так и не породила сильной оппозиции идее государства всеобщего благосостояния. Фундамент дома, заложенный Ханссоном, оказался одним из наиболее крепких фундаментов XX века.

Социал-бюрократ

Пер Альбин (как, кстати, и Муссолини, бывший лишь на два года старше Ханссона) родился в рабочей семье. Он окончил всего-навсего четырехлетнюю школу, после чего трудился то мальчиком на побегушках, то складским служащим до тех пор, пока не примкнул к создававшемуся в 1903 г. молодежному социал-демократическому движению. Здесь он быстро сделал карьеру партийного журналиста (опять-таки как и Муссолини), возглавив в 1905 г. газету «Фрам», что в переводе на русский означает «вперед», а в переводе на итальянский — «аванти» (газету итальянских социалистов «Аванти!» Муссолини стал редактировать с 1912 г.).

Удивительное сходство с биографией будущего лидера итальянских фашистов вполне объяснимо — всех молодых рабочих интеллектуалов этого поколения (от крайнего севера Европы до крайнего юга) «штамповали» как бы из одной социалистической формы. Однако по мере того как эти люди взрослели, все более заметны становились и различия.

Пер Альбин не воевал, не менял свою партию, не формировал отряды штурмовиков. В теоретическом плане он с молодости был сторонником умеренного марксизма Карла Каутского (который в зрелые годы Ханссон еще более «умерил»), а в практическом — помимо социал-демократической деятельности он был активен лишь в движении за трезвость.

Ханссон редко склонялся к радикализму. Пожалуй, лишь его намерение заменить монархию республикой, выдвинутое на волне русской революции 1917 г., разошлось с умеренным подходом Брантинга. Обычно же Ханссон сам урезонивал других.

И в личной жизни Пер Альбин был демократичен, но отнюдь не столь радикален, как любвеобильный Муссолини. В 20 лет он сошелся с Сигрид Вестдаль и жил с ней вне брака на протяжении всей жизни, за исключением периода с 1918 по 1926 г., в течение которого он был расписан с другой женщиной. От обеих дам у него были дети.

Словом, Ханссон делал обычную бюрократическую карьеру и самыми серьезными испытаниями на его пути становились внутрипартийные дискуссии, в которых приходилось давать отпор переходившим постепенно на коммунистические позиции соратникам с их склонностью использовать непарламентские методы давления на власть. С либералами же, напротив, он был в неплохих отношениях, полагая, что у этой «буржуазной» партии, выступавшей за предоставление народу все более широких избирательных прав, есть много общего с социал-демократами.

С 1908 г. Пер Альбин был уже лидером молодых социал-демократов и членом национального комитета партии. Однако вскоре он проигрывает битву за власть в молодежной организации более радикальному Цету Хеглунду и по просьбе Брантинга переезжает в Стокгольм, где в 1914 г. становится председателем городской парторганизации. В 1917 г. он меняет Брантинга на посту редактора главной партийной газеты «Социал-демократ» и одновременно получает мандат депутата риксдага.

После введения в 1909 г. всеобщего избирательного права для мужчин социал-демократы неуклонно наращивали свой политический вес, и в 1920 г. Брантинг впервые сформировал правительство. Затем на протяжении 20-х гг. социал-демократы еще два раза возвращались к власти, и Ханссон каждый раз принимал на себя обязанности министра обороны. В отличие от «ястреба» Муссолини, использовавшего власть для наращивания вооружений своей страны, Ханссон стал «голубем», уже тогда поддержав сокращение военных расходов ради увеличения ассигнований на социальные нужды.

К моменту своего сорокалетия Пер Альбин был видным человеком в Швеции, но не более того. На фоне десятков ярких политиков авторитарного склада, сформировавшихся к тому времени в Европе, Азии и Америке, Ханссон смотрелся весьма бледно. Ничто не предвещало его дальнейшей экстраординарной роли. Но судьба оказалась благосклонна к нему и дала шанс, которым шведский социал-демократ умело воспользовался.

Радикальный перелом в жизни Ханссона случился после 1925 г., когда Брантинг скончался и руководство в партии перешло к новому поколению политиков. Пер Альбин не был харизматиком и сразу столкнулся с сильной оппозицией. Дело доходило даже до того, что «Социал-демократ» отказывался печатать его опусы. Лишь с большим трудом к 1928 г. он закрепил за собой лидерство, причем его продвижение было не столько проявлением воли широких партийных масс, сколько результатом соглашения в верхах, предпочитавших не допускать до власти радикала Хеглунда.

В том же году, когда Пер Альбин стал председателем партии, состоялись очередные выборы. Они ознаменовались серьезным поражением социал-демократов, которые хотя и остались ведущей парламентской фракцией, но потеряли 14 мест в риксдаге. Программа социал-демократов была безликой, штампованной, содержащей рецидивы неприемлемого для Швеции радикализма, и рабочие, на которых опиралась партия, отдали значительную часть своих голосов «ставленникам буржуазии», показав тем самым, что все классовые границы весьма относительны.

В иной ситуации Ханссон, наверное, потерял бы лидерство и остался на всю жизнь малозначимым партийным бюрократом средней руки. Но в условиях Швеции конца 20-х гг. поражение лишь стимулировало кардинальный пересмотр всего теоретического наследия, доставшегося партии от германской и австрийской социал-демократии, долгое время являвшейся для шведов своеобразной моделью.

Ревизионист

Уже в 1929 г. Ханссон публикует программные статьи, в которых доказывает, что суть социал-демократического движения состоит не в битве с буржуазией, а в удовлетворении интересов общества в целом. Термин «народ» заступает теперь место марксистской категории «класс», понятие «сотрудничество» вытесняет всякие разговоры о классовой борьбе, идея об экспроприации экспроприаторов отвергается в пользу системы государственного регулирования экономики. Частная собственность перестает быть плохой сама по себе. Она теперь плоха лишь в том случае, когда излишне сконцентрирована в руках узкой группы лиц.

В ортодоксальном марксизме пролетариат, как известно, не имеет отечества. Ханссон же сделал патриотизм, уважение к национальным символам одной из составных частей своей концепции «Народного дома».

Маркс, наверное, перевернулся бы в гробу, узнай он о столь «творческом» развитии его учения, предпринятом скромным шведским социал-бюрократом, не сильно образованным и не очень-то склонным к написанию пухлых теоретических томов.

Однако практика, по Марксу, критерий истины. Уже в 1932 г. социал-демократы на основе своего нового внеклассового подхода добились очередного успеха, доказав тем самым, что они пошли по правильному пути.

Значение поворота состояло отнюдь не в том, что за социал-демократов стал голосовать весь народ. Напротив, влияние партии вне рабочего класса по сей день остается не столь уж большим. Главное другое — наследников марксизма перестали считать внесистемной силой, что повлекло за собой два важных последствия.

Во-первых, за них стали голосовать рабочие, не склонные к радикализму. Во-вторых, «буржуазные партии» и предприниматели увидели в социал-демократах нормальных партнеров, которым можно доверять власть. Лидеры правых сами рекомендовали королю назначить социал-демократическое правительство, и Ханссон в 1932 г. впервые стал премьер-министром, не обладая при этом даже абсолютным большинством голосов в риксдаге.

Насколько Пер Альбин попал в точку со своим политическим маневром стало очевидно через два года, когда вышла в свет книга Альвы и Гуннара Мюрдалей «Проблемы кризиса народонаселения», произведшая в обществе настоящий фурор. Выяснилось, что рождаемость у шведов катастрофически падала, и во весь рост встал вопрос о спасении маленькой нации от грозящей ей деградации.

Классовое противостояние окончательно вышло из моды. Широкомасштабная социальная политика должна была теперь способствовать «расширенному воспроизводству племени», и социал-демократы благодаря этому оказались выразителями мыслей и чаяний буквально всей Швеции.

Народу надо было дать денег. Эрнст Вигфорс — министр финансов в правительстве Ханссона считается первым в мире кейнсианцем, проводившим политику стимулирования экономики за счет расширения социальных расходов еще до того, как сам Джон Мейнард Кейнс опубликовал свой эпохальный труд, заложивший основы системы широкомасштабного государственного регулирования.

Впрочем, при проведении новой социальной политики Ханссон и Вигфорс были сравнительно умерены. Неумеренные блага и неумеренное налогообложение стали результатом деятельности социал-демократов уже в послевоенный период.

Пер Альбин полагал, что одной из причин поражения партии в 1928 г. стало требование введения высокого налога на наследство. Поэтому в 30-х гг. социально-экономические нововведения в основном ограничились хорошо оплачиваемыми общественными работами, сельскохозяйственными субсидиями, детскими пособиями, начальными мерами по развитию массового жилищного строительства, небольшим пособием по безработице и небольшим повышением пенсий.

Главным же толчком к наметившемуся росту благосостояния стали отнюдь не социальная политика и не финансовые манипуляции Вигфорса. Швеция преодолела кризис за счет девальвации, проведенной еще в 1931 г. находившимися тогда у власти правыми. Ханссон воспользовался тем, что благодаря развитию экспортных производств страна вышла из Великой депрессии и создала тот продукт, который можно было легко подвергнуть перераспределению в целях «воспроизводства племени».

В ходе двух следующих избирательных кампаний партия Ханссона увеличила отрыв от политических конкурентов, заняв к 1941 г. более половины мест в риксдаге. Это было поистине триумфальное шествие, столь контрастирующее с политическими тенденциями, проявлявшимися в средней и южной Европе. Но самым удивительным было, впрочем, другое. По мере того как усиливались позиции социал-демократов, шведские правительства все дальше уходили от, казалось бы, столь естественной в подобной ситуации однопартийности.

Объединяй и властвуй

Пер Альбин отвергал известный со времен Древнего Рима принцип «разделяй и властвуй», поступая на практике прямо противоположным образом. Альянсы как внутри партии, так и на общенациональной арене неизменно приносили ему успех. Порой его даже критиковали за то, что бывший мальчик на побегушках слишком много времени проводит в компании представителей деловой элиты страны.

В 1936 г. Ханссон создал коалицию с аграриями, а к началу Второй мировой войны включил в свое четырехпартийное правительство и «представителей буржуазии». Это был блестящий ход. При полном доминировании социал-демократов в практической политике обществу давался наглядный пример строительства «Народного дома» на основе классового мира. Зажатая между схлестнувшимися в чудовищной схватке монстрами маленькая Швеция демонстрировала уникальный пример внутренней солидарности.

Впрочем, мировая война на практике скорее способствовала успехам шведской социал-демократии, нежели угрожала им. Ханссон столь же блестяще воспользовался обострением внешнеполитической обстановки во внутриполитических целях, как ранее он сумел поражение 1928 г. и демографические проблемы страны использовать для завоевания власти.

Дипломатические отношения с Германией Ханссон поддерживал до 7 мая 1945 г., т.е. до самого момента ее капитуляции. Когда профсоюзы призвали к экономическому бойкоту нацистов, социал-демократы отвергли сей шаг как неразумный. В итоге шведские железные дороги перевозили немецкие войска и грузы от норвежской границы к финской, а шведская промышленность активно работала для нужд рейха. Примерно четверть всей германской железной руды, столь необходимой для производства оружия, поставлялось из Швеции. Лишь в середине 1943 г., когда ветер явно задул в иную сторону, поставки начали переориентироваться на Англию и США.

Все это выглядело не пособничеством нацизму, а вполне оправданным компромиссом, необходимым для спасения нации. Но все же, как ни трактуй тактику Ханссона, он в итоге оказался, пожалуй, самым лояльным к нацизму социал-демократом в истории Европы, что зачастую раздражало даже его коллег. В 1944 г. министр торговли Герман Эрикссон записал в своем дневнике: «Прискорбно, что наш дорогой премьер-министр движим безотчетным страхом перед немцами. Бедная страна!».

Швеция строила свой «Народный дом» в том числе и с использованием того железа, которое обрушивала Люфтваффе на советские города. При этом в непосредственных отношениях с Советским Союзом Ханссон был крайне осмотрителен. Когда после подписания пакта Молотова— Риббентропа Сталин задумал отхватить изрядный кусок у Финляндии, Швеция не стала вмешиваться в конфликт, хотя тысячи шведов требовали поддержать соседа и у министра иностранных дел Рикарда Сандлера имелся даже план заключения с Финляндией оборонительного союза. В итоге финны сражались в одиночку и пали жертвами явного неравенства сил.

Политика нейтралитета, представлявшая собой на практике политику объединения с сильным, позволила Швеции выйти из Второй мировой войны, пожалуй, менее ослабленной, чем любое другое европейское государство. Что же касается лично Пера Альбина, то он к 1946 г. фактически был уже отцом народа. Его уважала вся страна, и если даже бизнес подвергал атаке экономическую политику социал-демократов, критические стрелы были направлены скорее на Вигфорса и Мюрдаля, нежели на Ханссона.

Однако пожать плоды всенародной любви отец народа уже не успел. 6 октября 1946 г. он скончался от сердечного приступа прямо в трамвае, на котором премьер-министр обычно добирался с работы домой.

А в это время в Швеции уже начиналась невиданная по европейским меркам эра благоденствия. Пролетариат, о котором Маркс и Энгельс сто лет назад говорили в «Манифесте», что ему нечего терять кроме своих цепей, обживался в новых, комфортабельных квартирах, начинал пользоваться услугами бесплатной системы здравоохранения и готовился провести старость с пенсиями, обеспечивающими такой уровень благосостояния, который не снился даже высокооплачиваемым рабочим в те суровые годы, когда Пер Альбин еще только приходил к власти.

Впрочем, через четверть века выяснилось, что привыкшая к равенству и благоденствию Швеция попала в ловушку. Государство поглощало все больший объем ресурсов, передаваемых от богатых к бедным в «дырявом ведре». Через дырки значительная часть благ утекала на содержание все разраставшегося государственного аппарата. Экономика теряла свою эффективность, но общество уже не хотело кардинальным образом менять систему, созданную в свое время отцом нации Пером Альбином Ханссоном.

ДЖОН МЕЙНАРД КЕЙНС.

АПОСТОЛ В МИРЕ ЗАНЯТОСТИ И ДЕНЕГ

Со времен основоположника политэкономии Адама Смита, столь знаменитого, что даже в российском захолустье его читал некий молодой повеса, звавшийся Евгений Онегин, не было в мире экономиста, равного по влиянию Джону Мейнарду Кейнсу. Он перевернул и теорию, и практику, породив четверть века бесспорного господства кейнсианства. Парадокс Кейнса, однако, состоит в том, что мы до сих пор толком не знаем, действительно ли он их перевернул?

Не в деньгах счастье

В середине 30-х гг., когда польская экономика все еще не могла выбраться из тисков Великой депрессии, один из членов военного руководства страны пригласил к себе экономиста Михала Калецкого и попросил разъяснить суть теории английского ученого Кейнса, которая была тогда у всех на слуху. «Видите ли, полковник, — сказал Калецкий, — теория слишком сложна, чтобы изложить ее в двух словах, поэтому я лучше расскажу Вам одну историю».

Как-то раз некий житель Нью-Йорка отправился в путешествие на дикий Запад. В первом же городке он зашел в бар и, оглядев окружившие его подозрительные физиономии, понял, что затеял слишком опасное предприятие. Тогда путешественник подошел к хозяину заведения, достал из кармана 500 долларов и попросил сохранить эти сбережения до его возвращения.

Хозяин принял деньги, но не стал держать их в сейфе, а вложил в дело. Сначала он покрасил помещение, а затем сделал пристройку к нему, чтобы расширить свой бизнес. Люди, получившие работу на стройке и в баре, стали на полученную ими зарплату покупать пищу и одежду. В городке появились новые магазины, увеличился приток товаров. Эти изменения в свою очередь потребовали строительства новых помещений, и дома стали вырастать один за другим. Вместе с ними возникли и новые рабочие места. Когда путешественник вернулся с Запада, на месте былой убогой дыры возник процветающий крупный город с широко разветвленным бизнесом.

Изрядно разбогатевший владелец бара с радостью вернул 500 долларов, но каково же было его изумление, когда путешественник взял спичку и поджег полученные банкноты. «Это были фальшивые деньги, — объяснил он, — я специально дал их Вам у всех на виду, дабы бандиты поняли, что меня нет смысла грабить». Тем не менее эти фальшивые деньги полностью изменили жизнь городка.

«Вот Вам суть теории Кейнса, полковник», — завершил свой рассказ Калецкий.

«Нас мало избранных, счастливцев праздных…»

Кейнс родился в 1883 г. в Кембридже в профессорской семье, находившейся полностью в русле британской традиции, далекой от любого нонконформизма. «Мы имели честь путешествовать в одном поезде с самой эрцгерцогиней Валерией, дочерью австрийского императора», — писал с восторгом отец восьмилетнему Мейнарду. И действительно, поначалу путь Кейнса был вполне традиционен для представителя английской золотой молодежи: Итон — Кембридж — администрация по делам Индии.

Способности молодого человека впечатляют. «У него один из самых острых и ясных умов среди всех, мне известных. Я полагал, будто знаю, как устроена жизнь, но редко после бесед с ним уходил без ощущения: в моих взглядах что-то не так». Это отзыв далеко не последнего в мировой интеллектуальной иерархии человека — Бертрана Рассела.

В 1908 г. Кейнс возвращается в Кембридж по приглашению своего учителя Альфреда Маршалла, который в тот момент, наверное, мог считаться первым экономистом мира. Впереди — профессура. Все как у Маршалла, как у отца. Налицо типичная для консервативной страны карьера. Подобные этапы большого пути проходили юные англичане и за сто лет до Кейнса. Однако XX век внезапно внес свои коррективы.

Во-первых, именно тогда в Англии правительство впервые начинает активно вторгаться в экономическую жизнь. Социальная реформа Ллойд Джорджа стала шагом к будущему государству всеобщего благоденствия. Мейнард—убежденный фритредер — принадлежал к первому поколению англичан, для которых традиционная либеральная политика с младых ногтей в определенном смысле оказалась поставлена под сомнение. Спустя четверть века после реформы, свидетелем которой он стал, Кейнс дал теоретическое обоснование государственного интервенционизма.

Во-вторых, в начале XX века менялась и моральная атмосфера старой доброй Англии. Кончина королевы Виктории подвела черту под пуританской традицией викторианской эпохи. На сцене появлялись новые типажи. Милые, ироничные, старомодные герои Джона Голсуорси постепенно уступали место нервным, беспокойным и постоянно вертящимся в «Шутовском хороводе» героям молодого Олдоса Хаксли.

Жизнь требовала новых ощущений. Дух эпохи максимально воплотился в фигуре Жана Кокто, но и в Лондоне были герои той же волны. Концентрировались они в блумсберийской группе, получившей название от лондонского района Bloomsbury.

Это было сообщество выпускников Кембриджа — эстетов, гедонистов, пацифистов, гомосексуалистов… Группа насчитывала около 20 человек. Самым известным среди этих мужчин, как ни странно, в итоге оказалась женщина — Вирджиния Вульф, Кембриджа, кстати, не кончавшая.

Кейнс был своим в данном кругу, но душой блумсберийцев стал сын боевого генерала Литтон Стрейчи. «Что бы Вы сделали, — поинтересовался председатель трибунала, рассматривавшего вопрос об уклонении Стрейчи от армии в 1916 г., — если бы увидели, как германский солдат пытается изнасиловать Вашу сестру?». Краткий ответ блестяще увязал два основных увлечения блумсберийцев. «Я постарался бы встать между ними», — сказал генеральский сынок к восторгу публики.

О бисексуальной природе самого Кейнса долгое время не принято было говорить, хотя гомосексуальный этап его жизни составлял около 20 лет, и за это время он имел несколько серьезных романов с мужчинами, не считая целого ряда случайных связей. В его первой биографии, написанной Роем Харродом вскоре после кончины Кейнса, эта сторона жизни вообще оказалась выпущена. Великий человек по моральным нормам 40-х гг. не мог отличаться подобным «пороком». Но для самого Мейнарда гомосексуализм в юности был не пороком, а, напротив, своеобразным знаком избранности и даже этической позицией.

Еще на первом курсе он был принят в число «апостолов». Лучшие умы Кембриджа уединялись в узком кругу для бесед о высоком. Это был даже не элитарный клуб, а скорее семья, мужское братство, очень похожее на то, которое чуть позже определило жизнь юного оксфордского студента — Джона Рональда Толкина.

Женщина в мужском братстве считалась существом ущербным и в физическом, и в интеллектуальном плане.

Любовь юношей должна была сцементировать их духовное родство, хотя реальная жизнь вносила в эту теорию свои коррективы. Кейнс чуть не поссорился на всю жизнь со Стрейчи, когда они оба оказались покорены красотой одного и того же юного «апостола».

Вплоть до 1909 г. Кейнс был практически полностью закрыт для внешней жизни. Философия, эстетика значили для «апостолов» несравненно больше, нежели экономика и госслужба. А протестантская идея морального долга не значила для них ничего.

На континенте в ту пору умы европейцев будоражил дух Ницше. На острове же пересмотр ценностей проходил с британской спецификой. Теоретической основой воззрений «апостолов» и блумсберийцев стал труд кембриджского философа, «апостола» Джорджа Мура «Principia Ethica». Именно этот труд, а не «Principles of Economics» Маршалла и не «Principia Mathematica» Рассела стал главной книгой в жизни Кейнса. В нем говорилось об ограниченности наших знаний и невозможности априори определить, что является долгом. А потому Мур предлагал в каждом конкретном случае непосредственно оценивать этичность того или иного поступка.

Кейнс никогда не отвергал Мура, но, пережив десятилетия хаоса, рожденного кризисом 1914 г., он нашел и обратную сторону того, что моральные принципы в его философии подменялись интуитивным пониманием добра. В «Principia Ethica» игнорировалась хрупкость цивилизации, рожденной узкой элитой общества и поддерживающейся лишь соблюдением твердых норм и договорных отношений.

Война и мир со всеми последствиями

Разрушение системы философских и этических ценностей, на которых стояла викторианская Англия, должно было рано или поздно породить кардинальный пересмотр фундаментальных экономических воззрений. Экономика для Кейнса была одной из сторон этики, а потому в его мире человек никак не мог влачить убогое существование, пусть даже оправдываемое религиозной доктриной. От властей требовалось обеспечение полной занятости, и Кейнс создал теорию, лежащую в основе государственного вмешательства. Но это все было позже…

Начал Кейнс с другого. По окончании университета он мог остаться на научной работе. Госслужба страшила юного мыслителя, но жизнь в «кембриджской глуши» казалась столь же ужасной. «Только сумасшедший может быть экономистом в Кембридже», — писал ему Стрейчи. Он предложил перебираться в Лондон и снять домик на двоих. Это все и решило. Кейнс взялся за управление Индией, на которую ему было тогда глубоко наплевать.

Впрочем, служба на Уайтхолле была «не пыльная»: рабочий день с одиннадцати до пяти, включая часовой ланч, двухмесячный отпуск, банковские каникулы and Derby Day, of course. Тем не менее от всей этой лафы Кейнс сбежал в Кембридж.

Постепенно наука его затянула, и работоспособность глядящего на практический мир свысока «апостола» превзошла все границы. А то, что он одновременно и принадлежал к традиционной британской системе, и находился за ее рамками, породило первый крупный и весьма эксцентричный выход в политику.

Во время мировой войны Кейнс работал в британском казначействе (этот акт исполнения долга, кстати, вызвал резкое отторжение блумсберийцев) и как его представитель участвовал в Версальской мирной конференции. Однако когда только стало ясно, какой груз репараций желают Клемансо, Ллойд Джордж и Вильсон навалить на побежденных, Кейнс хлопнул дверью и разразился своим первым «бестселлером» — книгой «Экономические последствия мира», в которой показал весь масштаб безумия, выраженного в хозяйственном и социальном унижении немцев.

Эта книга, бесспорно, отражала этический выбор представителя нового поколения. Британским джентльменам от политики было недвусмысленно указано на неджентльменский характер расправы с побежденным. Но главным, конечно, было не это. Кейнс чисто экономическими методами обосновал то, что от бремени репараций в конечном счете проиграют сами победители, поскольку деградация центральной Европы приведет к развалу всех мирохозяйственных связей.

Прогноз блестяще подтвердился. И Великая депрессия, и национал-социализм, и Вторая мировая война в значительной степени стали «экономическим последствием мира». Более того, если учесть, что в качестве альтернативного плана решения хозяйственных проблем Европы Кейнс предлагал формирование крупной кредитной программы, основанной на американских деньгах, а также создание торгового союза, охватывающего страны — наследники рухнувших империй (германской, австрийской, турецкой, русской), то значение его труда неизмеримо повышается.

План Маршалла и Общий рынок, преобразившие мир после Второй мировой войны, явно восходят к идеям Кейн-са 1919 г. Даже если бы в 30-х гг. не появилось главного его труда, он уже остался бы в истории. Характерно, что нынешние либералы, не слишком жалующие кейнсианство как научное течение, считают тем не менее Кейнса крупнейшим экономистом и рекомендуют читать именно «Экономические последствия мира». Там, кстати, помимо всего прочего дан прекрасный анализ деструктивного воздействия высокой инфляции, о чем не подозревают некоторые наши доморощенные «кейнсианцы» марксистского происхождения.

Выход книги ознаменовал окончательный переход замкнутого мыслителя из внутреннего мира во внешний. Успех превзошел все ожидания, и с тех пор Кейнс становится нужен всем. В межвоенный период он и советник правительства, и разработчик денежной реформы, и деятель либеральной партии, и финансовый консультант, и журналист, к мнению которого прислушиваются в Сити. Преподавательская нагрузка в Кембридже уменьшается до одной лекции в неделю, зато новые книги выходят одна за другой.

Ivanushka International

Следующим после Германии, Австрии и Венгрии объектом покровительства Кейнса стала Россия. На Генуэзской конференции 1922 г. он выступал за предоставление большевикам крупного кредита (идея все та же — наличие сильных торговых партнеров выгодно и Западу), а в 1925 г. лично посетил Россию и написал книгу, содержащую одну из первых попыток объективного анализа ее экономики. Кейнс отверг идеи форсированной индустриализации, придя к выводу о том, что сравнительные преимущества России в международной торговле связаны с сельским хозяйством и легкой промышленностью.

И снова его рекомендации оказались не востребованы. Кредиты большевикам не дали из-за их отказа платить по царским долгам, а программа индустриализации, напротив, была взята на вооружение Сталиным. Кейнсу явно не везло в политике, хотя, вернее было бы сказать, что ему и не могло везти, поскольку он предлагал разумное, а не политически возможное. Зато ему везло в любви и деньгах.

Кейнс не смог предоставить России кредиты, зато получил оттуда жену. С 1918 г. развивался его длинный роман с балериной дягилевской труппы Лидией Лопоковой.

Ушли те времена, когда он с волнением бежал на почту и покрывал поцелуями письмо от своего бойфренда. Теперь он кратко и несколько иронично отвечал на страстные послания Лидии, начинавшиеся со слов «Miely, miely Maynarochka», временами тоже переходя на смесь «французского с нижегородским» — «My dearest Leningradievna», но чаще называя любимую коротко и ясно — Pupsik. А подписывался порой своим первым, редко используемым, но зато близким русскому уху Лидии именем Ivanushka.

В 42 года Кейнс наконец обрел собственную семью. К этому времени он не только в статусном, но и в материальном отношении был завидным женихом, поскольку занятия теоретической экономией сочетал с весьма успешной деловой практикой.

Когда-то давно, еще будучи студентом и только начав учиться у Маршалла, Кейнс писал Стрейчи: «Я нашел экономику вполне удовлетворительной. Думаю, что стану в будущем управлять железной дорогой или создам трест. На худой конец, буду облапошивать инвесторов. Это совсем не трудно».

В биографии Харрода последний пассаж был из цитаты выброшен, но на самом деле именно на спекуляциях Кейнс и сделал свое состояние. Это был азартный, но в то же время вдумчивый игрок. В каникулы он мог часами проводить время за игровым столом в Монте-Карло, долгие зимние вечера в Bloomsbury коротать за покером, а уик-энд — за бриджем с леди Асквит, супругой премьера. Но душу свою Кейнс, как настоящий экономист, все же отдавал игре на бирже.

С 1905 г. он неплохо спекулировал, а воспользовавшись послевоенной финансовой нестабильностью, которую столь страстно клеймил в «Экономических последствиях мира», составил себе изрядное состояние (к 1937 г. более полумиллиона фунтов). Теперь Кейнс мог коллекционировать картины, а также не просто содержать одну балерину, но широко спонсировать русский балет.

Его финансовыми дарованиями, сочетающимися с природной добротой, активно пользовались не только балерины, но также друзья и коллеги. Перед войной Кейнс вел денежные дела целого ряда непрактичных блумсберийцев, а в середине 20-х гг. стал казначеем своего родного колледжа в Кембридже.

Неважно, какого цвета кошка?

Но все же в историю Кейнс вошел как автор изданной им в 1936 г. книги со скучным названием «Общая теория занятости, процента и денег». По сравнению с насыщенной формулами и графиками «Общей теорией» «Капитал» Маркса читается, как журнал «Мурзилка».

Кейнс, в равной мере покорявший своим стилем газетных читателей, политиков, минфиновцев, блумсберийских интеллектуалов, бойфрендов, балерин и старого профессора Маршалла, на этот раз превзошел самого себя. Он выдал именно тот продукт, которого ждала наука. Изощренная форма экономического анализа не оставляла сомнений в том, что мир получил тот шедевр, которого нетерпеливо ждал с момента наступления Великой депрессии. Если в 1929 г. мир занятости, процента и денег рухнул, то теперь он имел Откровение, показывающее, как жить дальше.

Экономическая мысль прошлого утверждала, что человек в хозяйственной сфере действует исключительно рационально, а потому рынок всегда дает оптимальный результат. Кейнс построил свою модель на более сложных психологических основаниях, отражающих открытия XX века (напомним, что «Общая теория» создавалась в эпоху победного марша фрейдизма).

Например, он предположил, что человек может при определенных условиях хранить деньги «в тумбочке», а не тащить их в банк, хотя там его вознаграждают процентом. Не правда ли, нам эта ситуация знакома даже лучше, чем англичанам 30-х гг.?

Комплекс формально нерациональных (а на самом деле совершенно разумных) действий приводит к тому, что деньги плохо делают свою работу. Спрос на товары оказывается меньше, чем должен был бы быть по классической теории. Предприятия ограничивают выпуск, и возникает безработица.

Иначе говоря, люди оказываются без работы не по объективным причинам, а в силу «искусственно возникшего» ограничения спроса. Возникает вопрос: почему бы тому, кто должен заботиться об интересах всего общества, не попытаться расширить спрос? И вот в модели Кейнса появляется место для государственного регулирования. Правительство встает на место бармена из истории, рассказанной Калецким. Что же касается экономики, то ей ведь все равно, откуда взялись деньги, создавшие спрос. Неважно, какого цвета кошка, лишь бы ловила мышей.

Принятие обществом теоретических изысканий Кейнса точь-в-точь отразило принятие им практических реформ Рузвельта. В 30-х гг. мир ждал чуда от государства, а потому готов был подхватить идеи интервенционизма. А начавшееся в конце десятилетия перевооружение британской армии, создавшее дополнительный спрос на промышленную продукцию, на практике показало, что «Общая теория» работает.

После Второй мировой войны мир стал кейнсианским. И оставался таковым до тех пор, пока ряд чудовищных по размаху гиперинфляции (в основном латиноамериканских), вызванных неумеренной активностью государства по созданию дополнительного спроса, не поставил вопрос об опасности экспериментирования с деньгами.

Не будем рассуждать о том, переворачивался ли в гробу Кейнс в эпоху практического воплощения кейнсианства. Лучше попробуем представить себе, как закончил бы свою историю Калецкий, доведись ему жить в наше время.

Узнав о чудесных свойствах фальшивых денег, владелец бара поставил у себя в кладовке станочек и приступил к столь быстрому наращиванию платежеспособного спроса, что в городке уже не хватало ресурсов для его удовлетворения. Цены начали расти, доходы — обесцениваться. Честные труженики стали бежать из этого места, зато понаехали спекулянты. Наконец, в один прекрасный день изрядно надравшийся посетитель бара заглянул в кладовку и… мигом протрезвел.

Что было дальше, рассказывать не нужно. Россия не столь давно выбралась из подобной истории с синяками и шишками.

Последний поклон

Труд Кейнса открыл для науки новый мир. Наше понимание макроэкономических процессов стало принципиально иным. Но парадокс открытия состоит в том, что мы так толком и не знаем, как его использовать. Те, которые утверждали, будто знают, наломали таких дров, что с 80-х гг. научный мир стал гораздо больше ценить достоинства рыночной стихии.

Еще один парадокс Кейнса состоит в том, что в 1942 г. человек, который полностью преодолел британскую консервативную традицию в политике, науке, частной и общественной жизни, получил титул барона Тилтона и стал членом Палаты лордов — реликта, оставшегося от далекого прошлого.

Несмотря на то что он достиг 60 лет и всех лавров, о каких только мог мечтать, лорд Кейнс стал работать еще интенсивнее, регулярно мотаясь через океан, несмотря на подорванное здоровье. В последние годы жизни он преуспел наконец в политике. В 1944 г. в Бреттон-Вудсе (США) была созвана международная конференция, заложившая основы послевоенной валютной системы. Тогда же были созданы МВФ и Всемирный банк.

Подготовили эту модель два человека: Декстер Уайт из Минфина США и Джон Мейнард Кейнс, опять работавший во время войны на британское казначейство. Кейнс жутко страдал от грубости американца, а тот не называл рафинированного англичанина иначе как «Выше королевское высочество». Тем не менее продукт их деятельности определял характер международных экономических связей вплоть до начала 70-х гг. А МВФ и Всемирный банк работают по сей день.

Но Кейнс всего этого уже не застал. Весной 1946 г. сэр Джон ушел в тот мир, где уже никого не волнуют проблемы занятости, процента и денег.

ФРАНКЛИН РУЗВЕЛЬТ.

ПОХИЩЕНИЕ ЕВРОПЫ

Франклин Делано Рузвельт прославился как автор «Нового курса», как человек, спасший США от Великой депрессии, как государственный деятель, реабилитировавший демократию в эпоху торжества авторитаризма. Однако новизна «Нового курса» не бесспорна, как не бесспорно и то, что именно эта политика вытащила страну из кризиса. А уж игнорирование авторитарного начала в карьере четырежды президента выглядит просто странно. Но чего у Рузвельта никак не отнять, так это триумфа его внешней политики. Он оставил в наследство человечеству тот мир, в котором мы все сегодня живем.

И это не случайно. Не слишком изощренный в экономических тонкостях, Рузвельт был политиком до мозга костей. Политиком сразу в двух отношениях: блестящим популистом, умеющим чувствовать настроения масс и ловко следовать за их изменениями, а также тонким конструктором, фанатично преданным своей идее и реализующим ее с невероятным упорством, несмотря на все преграды. Вступив в мир, который по праву можно было назвать европейским, он оставил его американским.

На краю ойкумены

Сегодня нам даже трудно представить себе, насколько провинциальным был тот мир, в котором зимним днем 1882 г. появился на свет Рузвельт. Центр политической жизни находился тогда в Европе. Отделенные от Старого Света огромным океаном США в эпоху, предшествовавшую появлению радио и авиации, были даже с чисто географической точки зрения обречены на изоляцию. Более того, изоляция в определенном смысле являлась еще и сознательно избранным политическим курсом.

В 1823 г. пятым президентом США была провозглашена доктрина (названная по его имени доктриной Монро), согласно которой сферой внешнеполитических интересов страны являлась исключительно Америка. Доктрина Монро зачастую трактуется как образец неоколониалистских устремлений США. Однако у данного курса есть и иная сторона. Концентрируя внимание на участии в делах Нового Света, американцы сознательно отказывались от какого бы то ни было агрессивного вмешательства в жизнь Света Старого. К моменту рождения Рузвельта военно-морской флот США был меньше чилийского, не говоря уж о флотах ведущих европейских держав.

Конечно, по мере того, как США становились одной из наиболее развитых стран мира, доктрина Монро все более устаревала. Попытку проникнуть в европейскую политику предпринял уже президент времен Первой мировой войны Вудро Вильсон, предложивший оригинальную концепцию послевоенного устройства Старого Света. И тем не менее вплоть до начала 30-х гг. XX века говорить о коренном переломе в отношениях между Европой и США было невозможно.

Сохранение status quo определялось двумя основными причинами. Во-первых, европейцы были достаточно сильны для того, чтобы держать американцев на расстоянии. Во-вторых, сами американцы в основном не стремились влезать в сложные внешнеполитические дела, чреватые значительным ростом государственных расходов, столь неприятным для нации индивидуалистов-бизнесменов.

Представим себе на минутку, что последовательное движение в русле доктрины Монро сохранилось в США и в период Второй мировой войны. Той войны, где в отличие от Первой мировой сцепились в смертельной схватке две мощные тоталитарные державы, оттеснившие на периферию политического процесса усталые и ослабевшие европейские демократии.

США в период, когда Гитлер и Сталин активно наращивали вооружения, были в военном отношении не сильнее Польши — той страны, которая в 1939 г. всего за пару недель была раздавлена встречным движением немецких и советских войск. Неблагодарное дело заниматься пересмотром истории и гадать, как бы закончилась война, если бы в 1944 г. не открылся второй фронт и американцы не высадились бы в Европе. Но даже без гаданий на эту тему становится ясно, что хозяином Старого Света оказался бы один из двух кровавых диктаторов. Ни обладавшая сравнительно слабой сухопутной армией Англия, ни тем более на голову разбитая Гитлером Франция не могли спасти демократию.

В историческом соревновании демократия и рынок все равно победили бы тоталитаризм. Но если бы оплотом демократии остались в середине прошлого столетия одни только США, и сроки, и характер этой борьбы были бы совершенно иными.

Но американский изоляционизм был преодолен. США фактически отказались от доктрины Монро и буквально за несколько лет превратились из политического карлика в сверхдержаву. А у истоков этих невиданных по масштабам метаморфоз стоял человек, парализованный полиомиелитом и не способный существовать без посторонней помощи. Человек, жизнь которого после постигшего его несчастья сконцентрировалась на глобальной внешнеполитической игре, поглощавшей все духовные и физические силы. Человек, который судьбой был буквально предопределен к тому, чтобы оставить после себя в наследство совершенной иной мир.

Человек из гранита

В помпезном Вашингтоне, выстроенном так, чтобы специально подчеркивать внешним обликом свою столичность, есть памятник, не вполне совпадающий по своему духу с городом. Отделенный от суеты душного административного центра небольшим заливом, он представляет собой извилистую гранитную галерею, в которой однообразие холодных гладких плит прерывается порой ледяным блеском искусственных водопадов. Это мемориал Рузвельта.

Президент действительно был тверд и холоден, как гранит. Однажды еще мальчишкой он с детской непосредственностью выразил свое отношение к сверстникам: «Мама, если я не отдам приказ, у них ничего не получится». «Он обращался с однокашниками, как человек с Луны», — отмечала впоследствии его дочь Анна. Наверное, не случайно то, что в центральной скульптурной композиции мемориала, вообще-то переполненного фигурами различных людей, Рузвельт представлен наедине со своей собакой, причем каждый из них одиноко смотрит в пространство.

Рузвельт выпадал из стандартной американской человеческой массы с ее удивительным коллективизмом, являющимся обратной стороной столь же удивительного индивидуализма. Может быть, он стал президентом страны именно потому, что так не был на нее похож. Америка нуждалась в человеке, который сумел бы отказаться от некоторых стереотипов, впитывавшихся в ее жизнь многими десятилетиями.

Рузвельт был американцем по рождению, но, наверное, его нельзя было в полной мере назвать американцем по духу. Родившийся в богатой элитарной семье, восходящей корнями сразу к целому ряду пассажиров знаменитого судна «Мэйфлауэр», он с детства жил скорее в атмосфере европейской культуры, нежели американской. Франклин еще мальчишкой постоянно путешествовал по Европе, которую знал лучше Америки, и даже успел некоторое время поучиться в германской школе. По-английски он говорил со слишком сильно выраженным английским акцентом, и это тоже был один из факторов, отделивших его от американского мира и поставивших лицом к лицу с Европой.

Провинциализм американской политики, идущий от доктрины Монро, был глубоко чужд Рузвельту. Его интересовала большая политика. И коли уж волей судьбы он мог стать всего лишь американским президентом, а не германским императором, английским премьером или римским папой, Франклин должен был привести Соединенные Штаты в тот мир, в котором протекала, с его точки зрения, настоящая жизнь.

Впрочем, возглавить администрацию США тоже было нелегко, несмотря на то что впервые Рузвельт оказался в Овальном кабинете в пять лет, когда посетил с отцом президента Кливленда. Ни элитарного происхождения, ни блестящего образования, ни больших денег для этого не было достаточно. Требовался духовный перелом, который заставил бы сконцентрировать все силы именно на большой политике. И этот перелом в жизни Рузвельта случился.

Обычно мы воспринимаем знаменитое инвалидное кресло президента как досадную помеху в его карьере. Мол, сколько бы он мог совершить, если бы ко всем прочим своим достоинствам имел бы еще и крепкое здоровье. Думается, что на самом деле все обстояло принципиально иным образом.

Полиомиелит Рузвельта не был наследием детства. Несчастье постигло высокорослого, крепкого и энергичного человека накануне его сорокалетия. Оно свалилось буквально с неба вскоре после того, как он окончательно определился в представлениях о своей будущей карьере и впервые принял участие в глобальной политической кампании как кандидат на пост вице-президента.

Такой подлый удар судьбы порой встречается в жизни человека, но, прямо скажем, встречается не столь уж часто.

Перед Рузвельтом встал вопрос о том, какой будет вся его дальнейшая жизнь. Станет ли она реализацией планов, которые вызревали на протяжении четырех десятилетий, или же несчастному инвалиду останутся лишь воспоминания, сожаления и сетования на изменчивость фортуны.

Рузвельт сделал свой выбор и остался в мире политики, полностью подчинив себя задаче выживания. С этого момента никакая слабость не была больше дозволена. Если его будущие «партнеры» по большой политике — Сталин и Гитлер, любившие акцентировать внимание общества на твердости своей воли, в минуту опасности оказывались растеряны и безынициативны, то Рузвельт, прошедший через глубокий внутренний кризис, практически превратился в гранитную скалу. Уже через несколько лет он сумел стать губернатором Нью-Йорка, исколесив для этого весь штат и порой на руках карабкаясь по пожарной лестнице, так как ноги не могли нести его по обычным ступеням.

Внешний мир был для него столь же прост, как скала. Представление о противоречиях осталось за бортом. Рузвельт не изучал великих философов, любящих все усложнять. Да и вообще его не видели за изучением сложной литературы. Политическая история, биографии и детективы стали постоянным чтением, дополнявшим оказавшуюся в центре всей жизни работу. «Второклассный интеллект, но первоклассный темперамент», — коротко и емко высказался о Рузвельте один умудренный жизнью американец.

Впоследствии Рузвельт произнес много крылатых фраз — о том, что нельзя бояться ничего, кроме страха, и о том, что лишь растерянность в настоящем мешает построить будущее; но только зная, через какой страх и какую растерянность вынужден был пройти он сам, можно понять, как много эти «красивые слова» действительно значили в жизни президента.

Авторитарный вождь демократии

Первой попыткой реализации своего взгляда на мир стал для Рузвельта «Новый курс» — комплекс мероприятий в области социально-экономической политики, который он начал проводить, едва заняв Белый дом в 1933 г. — в самый разгар Великой депрессии. Принято считать, что «Новый курс» стал триумфом государственного регулирования, сменившего стихию свободного рынка.

Однако здесь мы, скорее всего, сталкиваемся с мифом, имеющим под собой весьма сомнительные основания. Во-первых, не существует убедительных доказательств того, что в результате действий Рузвельта состояние американской экономики существенно улучшилось. Во-вторых, сама по себе новая экономическая политика ни в коей мере не может считаться плодом гения «президента-реформатора».

30-е гг. были эпохой всемирного наступления левых сил, не обошедшего стороной и США. Интеллектуальная элита уже была внутренне готова к огосударствлению и лишь ждала пророка, который не побоится провозгласить оставшиеся от прошлого столетия табу ничтожными. Пока свободный рынок приносил процветание, интеллектуалы находились на обочине политической жизни. Но с наступлением Великой депрессии пробил их час.

Уже Гувер — предшественник Рузвельта — стал активным государственным интервенционистом. Но интервенционистом робким, стыдливым, прикрывающимся индивидуалистической риторикой. За это его невзлюбили и записали в консерваторы.

Рузвельт, который уже прошел сквозь огонь, воду и медные трубы, а потому ничего не боялся, первый рискнул отбросить все штампы насчет традиционного американского индивидуализма. И оказался прав. Он обрел такое духовное единение с желавшими государственного покровительства массами, которого не было со времен Линкольна. Он сделал именно то, чего все ждали, причем сделал с большой легкостью, поскольку, отдав душу внешней политике, никогда всерьез не задумывался о сложностях политики внутренней. Он воплотил в жизнь идеи, которые толпа считала спасительными вне зависимости от того, являлись ли они таковыми на самом деле.

Рузвельт стал авторитарным, харизматическим лидером, президентом, которого избирали не умом, а сердцем. О нем складывали песни, а в опросе школьников Нью-Йорка президент по популярности занял первое место, обойдя Иисуса Христа. Только это позволило ему нарушить старую политическую традицию и въезжать в Белый дом целых четыре раза.

По своему духу это был политик того же призыва, к которому относились Муссолини и Гитлер. Политик, сумевший совершенно по-новому взглянуть на свой народ. Его твердый голос, его пронзительные призывы, его радиообращения, заставлявшие всю страну застывать у приемников, были элементами той же популистской стратегии, в которой расцветали ораторский талант дуче и мистическая сила личности фюрера.

Конечно, в США, где ситуация была качественно иной, речь не могла идти о том, чтобы отбросить демократическую форму, в которой пребывал авторитаризм. Провал признанного кандидата в американские фюреры сенатора Хью Лонга (прототипа героя романа «Вся королевская рать») — лучшее тому доказательство. Но все же суть успеха американского президента состояла именно в его популизме.

К середине 30-х гг. положение дел в стране постепенно выправлялось, но это происходило в полном соответствии с экономическими законами, согласно которым кризис объективно сменяется подъемом.

Более того, именно при Рузвельте во второй половине 30-х гг. страна, еще толком не вышедшая из старого кризиса, оказалась поражена новым, преспокойненько развившимся в рамках «Нового курса». Действительно переломным оказался лишь 1939 г. — седьмой год пребывания Рузвельта у власти. Начало Второй мировой, которая, как прекрасно понимал американский бизнес, даст выгодные заказы, стало началом долгосрочного подъема.

Провозглашая «Новый курс», президент с гневом отмечал, что треть американцев живет в нищете и плохо питается. К тому времени когда он «вытянул» США из нищеты, в ужасающие условия войны была загнана другая треть населения.

Именно в 40-е, а не в 30-е гг., под воздействием возросшего спроса на вооружение, обмундирование, продовольствие и медикаменты, а отнюдь не под воздействием «мудрого» государственного регулирования, экономика США действительно рванула вперед и окончательно закрепилась на первом месте в мировой табели о рангах.

«Новый курс» не сделал Рузвельта человеком столетия, но он позволил ему продержаться у власти до той поры, когда действительно настал его звездный час.

Никто не хотел умирать

Однажды Томас Манн в письме Герману Гессе отметил: «…я страстно мечтал о войне против Гитлера и "подстрекал" к ней и навек благодарен Рузвельту за то, что он с величайшим искусством вовлек в нее свою решающую страну…».

Это было действительно искусство. Убедить миллионы американцев, отделенных от бойни огромным океаном, в том, что им надо полезть в самое пекло, да еще и перестроить на военный лад всю национальную экономику, было, пожалуй, посложнее, чем вдохновить русских отправиться на стройки первых пятилеток или заразить немцев духом реваншизма.

Рузвельт смог это сделать, пожалуй, не столько потому, что видел в этом выгоду для своей страны, и даже не столько потому, что думал о судьбах демократии, сколько благодаря своей старой тяге к участию в европейских делах. Война дала ему повод заварить ту кашу, которую он с детства мечтал попробовать, и повод этот был использован на все сто.

Уже в конце 30-х гг. он постоянно давил на конгресс, добиваясь ассигнований, с помощью которых началось быстрое перевооружение примитивной американской армии. Германия наступала на Западе 136 дивизиями, в США их было всего пять. Как говорил Дин Ачесон: «Бог хранит пьяниц, детей и Соединенные Штаты».

Поначалу Рузвельт вынужден был провозгласить нейтралитет, но убеждал влиятельные круги страны в том, что перестройка экономики на военный лад принесет процветание благодаря заказам Англии и Франции. Вскоре, однако, Франция как независимая держава накрылась, а у англичан кончились деньги.

Рузвельту удалось провести закон о ленд-лизе, с помощью которого европейцы начали воевать с Гитлером уже на американские средства, но вообще-то активное вмешательство в конфликт 70% американцев не поддерживали. Президент выступал по радио, убеждал, приобретал сторонников. Но даже после того, как немецкая подводная лодка потопила американское судно, предпочел ограничиться лишь словесным протестом.

Помог Пёрл-Харбор. Рузвельт с американской армией так же бездарно прозевали внезапную атаку японцев, как Сталин с советской армией — удар немцев. Воевать США не умели и поплатились за это десятками тысяч жизней, потерянных в один лишь день. Но в политике Рузвельт мог дать сто очков вперед и Гитлеру, и окружению императора Хирохито. Война была объявлена, и тут же в конгресс отправился проект самого большого в мировой истории оборонного бюджета.

С этого момента победа становилась делом техники. С экономической мощью США не мог поспорить никто в мире. Немцы и японцы продолжали бить как англичан, так и американцев, но это была уже пиррова победа. При всем искусстве немецких подводников и японских летчиков они могли уничтожить лишь небольшую долю американской военной техники, регулярно воссоздаваемой лучшей в мире промышленностью. На месте одной отрубленной головы у западной демократии тут же вырастало две. К концу войны американцы в каждом сражении имели многократное превосходство в силах и средствах.

Наступило время, когда Рузвельт буквально расцвел. Он не только был триумфатором. Он занимался именно тем делом, к которому готовил себя всю жизнь, — перекраивал мир на американский лад. Для этого были хороши все средства, и коли уж сотни тысяч американцев отдавали жизни ради торжества новой геополитики, считаться с другими народами тем более не имело смысла. Никаких идейных и моральных принципов не существовало… кроме одного — национальных интересов США.

В Тегеране Рузвельт задался целью приручить Сталина и ради этого начал беззастенчиво манипулировать Черчиллем, доводя порой несчастного английского романтика, искренне ненавидевшего коммунизм, чуть ли не до слез.

Но что там Черчилль! Рузвельт уже готовился к тому, чтобы манипулировать всем послевоенным миром. В его голове старые государства аннулировались, новые создавались.

Германия разделялась на несколько малых государств так, как будто бы единая страна была порождением Гитлера, а не следствием объективных интеграционных процессов, завершившихся еще в XIX веке. Восточная Пруссия отходила к Польше. Прибалтика при этом охотно оставлялась Сталину, благо СССР занимал важное место в планах послевоенного устройства мира. Но главным порождением рузвельтовского геополитического гения оказалось никогда в истории не существовавшее государство Валлония, которое должно было стать буфером между Германией и Францией, причем по большей части за счет территорий, принадлежавших не первой, а второй. Неудивительно, что крутой генерал Шарль де Голль порядком недолюбливал как этого заокеанского умника, так в общем-то и саму его державу.

Контроль за послевоенным миром отводился по Рузвельту четырем «полицейским» — США, СССР, Великобритании и Китаю. На демократию во вверенных полицейскому присмотру государствах особых надежд не возлагалось: стал агрессором — тебя сразу бомбой по кумполу. Хиросима и Нагасаки случились уже при Трумэне, но подготовлены они были именно Рузвельтом.

И еще три важнейших события, завершивших становление нового мира, произошло после его смерти: создание НАТО, в котором европейские армии были фактически поставлены под американское руководство; план Маршалла, представлявший собой восстановление Старого Света на деньги Нового; Суэцкий кризис, когда Великобритания и Франция впервые послушно развернули на 180 градусов свою внешнюю политику после того, как Вашингтон всего лишь погрозил пальцем.

Сам Рузвельт не дожил до начала послевоенного мира, который так хотел обустроить, буквально три недели. Наверное, в этом втором ударе судьбы тоже был, как и в первом, свой великий смысл. Он создал новый мир и должен был его покинуть, даже не увидев, потому что плод этих трудов оказался гораздо сложнее, тоньше, многограннее, чем представлялось великому создателю.

ФРИДРИХ ФОН ХАЙЕК.

УВИДЕТЬ СВОБОДУ И УМЕРЕТЬ

В XX веке надо было жить долго. Профессору Хайеку перевалило уже за 90, когда стало ясно, что его идеи все-таки победили. В январе 1992 г. рынок восторжествовал даже в России. В марте того же года Хайека не стало.

Динозавр либеральной эпохи

К началу 60-х гг. в интеллектуальных кругах всего мира социализм утвердился прочно и, как тогда казалось, окончательно. Конечно, не все разделяли крайности, предлагавшиеся советской моделью, но в целом идеи государственного регулирования экономики, перераспределения богатств и ограничения частной собственности практически не подвергались никакому сомнению.

Интеллектуалы Европы и Америки в этом плане не сильно отличались друг от друга. Тот, кто стеснялся называть себя социалистом, прибегал к использованию термина «кейнсианство», не слишком задумываясь о том, какое вся эта вакханалия этатизма имеет отношение к самому Кейнсу Даже Ричард Никсон — консервативный президент страны, являвшейся вроде бы оплотом свободного мира, не постеснялся признать: все мы теперь кейнсианцы.

В этой ситуации старый австрийский профессор Фридрих Август фон Хайек, разменявший уже седьмой десяток лет и не перестававший твердить немногим оставшимся у него слушателям о преимуществах либерализма, казался просто каким-то удивительным динозавром, чудом пережившим XIX столетие.

Хайек оставался по западным меркам сравнительно бедным человеком. Он не имел постоянного места жительства и вынужден был кочевать из одного университета в другой, разыскивая ту аудиторию, в которой могли бы еще быть востребованы его «поросшие мхом» радей. А самое главное — старик постепенно впадал в глубокую депрессию, которая, казалось, ставила крест на всей его научной карьере, да и на жизни как таковой.

Вена: профессорская династия

А началась эта жизнь в 1899 г. в Вене. Хайек родился в профессорской семье. Профессорами были отец и дед по материнской линии. Профессорами стали и оба его младших брата.

Фридрих с детства рассматривал профессорскую должность как цель своей будущей карьеры, причем не только из-за семейной традиции. Его отец — врач по специальности — не мог оставить медицинскую практику и всю жизнь лишь мечтал о постоянной университетской ставке. Вследствие этого для Хайека нереализованная мечта отца стала истинным ориентиром.

И действительно, он стал профессором до мозга костей. В отличие от Джона Мейнарда Кейнса — его старшего друга и одновременно главного научного оппонента — Хайек не занимался ни бизнесом, ни политикой, ни журналистикой, ни азартными играми. Круг его увлечений был крайне узок. Он читал лекции, писал книгу за книгой и заполнял остававшееся от этой однообразной деятельности время лишь альпинизмом и лыжными прогулками. В родных Альпах, на свежем воздухе ему хорошо думалось о свободе.

Наука заполнила всю его жизнь. Но прежде чем уйти в науку, Хайек успел повоевать на фронтах Первой мировой. Война обошлась с ним мягче, чем, скажем, с Людвигом Эрхардом, вернувшимся с фронта инвалидом, но в то же время именно она определила желание изучать устройство общества.

«Я увидел падение великой империи вследствие неумения решать национальные проблемы, — отмечал впоследствии Хайек. — Я участвовал в сражениях, где говорили на одиннадцати различных языках. Это поистине привлекает ваше внимание к проблемам политической организации».

Печальная судьба Австрийской империи во многом определила научную судьбу Хайека. Удивительный парадокс состоит в том, что символом госрегулирования в XX столетии стало имя ученого, родившегося в Англии — вековом оплоте либерализма. А символом либерализма — имя австрийца, выросшего в империи, насквозь пронизанной системой сложных бюрократических норм.

Но может быть, в этом и нет особого парадокса? Хайек оказался особо чувствителен к любым ограничениям свободы. Если Кейнс мог легко экспериментировать с обществом, не слишком задумываясь о последствиях, то Хайек каким-то шестым чувством ощущал опасность нарушения рыночного равновесия.

Порой над ним смеялись, что он видит социалистических монстров под каждой кроватью. Но это была отнюдь не паранойя. XX век дал слишком много примеров того, как быстро гибнет свобода, когда общество начинает делать уступки этатизму. И Хайек это почувствовал раньше многих других.

Тем не менее начинал он как умеренный социалист, начитавшийся трудов Карла Реннера, Вальтера Ратенау и супругов Вебб. Однако уже в Венском университете увлечение социализмом прошло.

Дело в том, что именно в Австрии тогда имелась, пожалуй, наиболее либеральная (хотя и крайне узкая) школа экономистов, к которой Хайек довольно быстро примкнул. Особое значение в его жизни сыграл Людвиг фон Мизес.

Он был старше Хайека на 18 лет и даже старше Кейнса на 2 года. Среди ученых своего поколения Мизес был, возможно, единственным либералом в мире. То ли уникальность положения сформировала особенности его личности, то ли, наоборот, лишь его уникальная самоуверенность позволяла держаться во враждебном окружении, но он считал себя «экономической совестью страны» и действовал соответственно этой оценке.

Мизес был искренне убежден, что своими советами он в 1918-1919 гг. спас Австрию от экономического коллапса. Своих коллег он характеризовал как слабоумных, ставших профессорами, а то и просто называл их тупыми невеждами.

«Тупые невежды» отвечали «экономической совести страны» взаимностью, а потому в университете Мизес чувствовал себя крайне неуютно. Однако начиная с 1920 г. он частным образом собирал у себя семинар, через который прошло много сильных экономистов. Был среди них и Хайек.

Семинар Мизеса представлял собой уникальный интеллектуальный оазис. Бюрократическая Вена с ее чинопочитанием оставалась где-то за дверью, а внутри царил дух равенства и научной полемики. Сам шеф был здесь лишь первым среди равных.

Предмет спора далеко выходил за рамки чистой экономики. Спорили о философских проблемах, о возможностях познания, о формах человеческой деятельности. Именно в этой атмосфере сформировался Хайек. Сформировался как либерал в широком смысле этого слова, а не просто как ученый-экономист.

Впоследствии многие годы Мизес с трепетом встречал каждого нового студента, переступавшего через его порог, в надежде на то, что это может быть новый Хайек.

Лондон: диалог с Кейнсом

Наряду с семинаром особое место в формировании либерального мировоззрения Хайека сыграла изданная в 1922 г. книга Мизеса «Социализм». Эта была первая в мировой науке серьезная и широкомасштабная критика того строя, который только лишь зарождался. Мизес показал, что социализм объективно не может обеспечить экономическую эффективность даже на том уровне, на котором она обеспечивалась старым строем. То, что для большей части человечества стало очевидным лишь к концу столетия, Венский кружок осмыслил уже в начале 20-х гг.

Впрочем, одних лишь теоретических дискуссий было недостаточно. Хайек понял, что изучать экономику нужно там, где она лучше всего развивается, и, собрав небольшую сумму, отправился в США. Деньги быстро кончились, и он уже мыл посуду в ресторане на Шестой авеню, когда ему вдруг предложили скромное место в Нью-Йоркском университете.

Тем не менее в США он не остался. В 1927 г. Хайек вместе с Мизесом основал в Вене Австрийский институт по исследованию экономического цикла, и с этого момента началась его самостоятельная научная работа.

Ранние, чисто экономические, труды Хайека сегодня практически никто не читает, хотя по сути дела именно за них он спустя почти полстолетия получил Нобелевскую премию. Австрийский институт тогда предсказал Великую депрессию.

Однако оставаться в рамках пусть очень важной, но все же сравнительно узкой проблематики Хайек не мог. Он стремился осмыслить жизнь в целом. Он стремился в Англию, где находился центр экономической мысли той эпохи. Он стремился туда, где его ждали самые сильные соперники и влиятельные союзники.

В 1928 г. молодой Хайек впервые схлестнулся в очной полемике с Кейнсом. Тот пытался «пройтись тяжелым катком» по никому не известному экономисту из «захолустной» Вены, но Хайек выдержал спор. С тех пор противостояние двух крупнейших в экономической мысли столетия фигур характеризовалось духом дружбы, уважения и даже взаимовыручки.

Когда в годы Второй мировой Хайек должен был работать в Кембридже, Кейнс помог ему решить квартирный вопрос, хотя австриец выходил к студентам с идеями, которые англичанин в основном не разделял. Чуть позже по предложению Кейнса Хайек был избран членом Британской академии наук.

Но это все было потом. А начинался английский период жизни Хайека с приглашения читать лекции в Лондонской школе экономики (ЛШЭ), которое он получил в 1931 г. от своего ровесника — декана Лайонела Роббинса.

Роббинс был по-своему уникальным человеком. Он так и не вошел в число корифеев экономической мысли, но стал, пожалуй, одним из главных организаторов науки XX века. В то время когда Кембридж во главе с Кейнсом блистал новизной своих интервенционистских идей, Роббинс уже формировал центр экономической мысли, значение которого стало ясно лишь к концу столетия.

Молодежь из ЛШЭ атаковала Кембридж с либеральных позиций уже в то время, когда идеи еще далеко не старого Кейнса казались последним словом науки. Это наступление было вдвойне необычным в стране традиций, где наука с незапамятных времен оставалась прерогативой лишь Оксфорда и Кембриджа.

Хайек принял приглашение Роббинса поработать в Лондоне и в течение последующих 20 лет жил в Англии. Начал он новый этап своей жизни с визита в Кембридж, где заявил об ошибочности взглядов Кейнса перед аудиторией, наполненной его восторженными почитателями.

Подобный шаг можно было бы счесть самоубийственным для карьеры австрийца, если бы не возможность работать в ЛШЭ, где обстановка была принципиально иной. Там собрались люди, которых волновала проблема сохранения свободы, а не вопрос о том, как улучшить мир. Хайек с его склонностью размышлять, а не вдалбливать свои идеи оказался в центре узкого кружка лондонских интеллектуалов.

Но сломить триумфальное наступление Кейнса им оказалось не под силу. Несмотря на то что либералы были в среднем моложе своих соперников, общественное мнение записывало их в число ретроградов, как бы глядящих на XX век из XIX. Кстати, в России, пришедшей к Кейнсу от Маркса, да еще и с опозданием на десятки лет, такой взгляд на неолиберализм сохранился вплоть до наших дней.

Биться лбом о каменную стену всепобеждающего этатизма было тяжело, но все же для Хайека 30-е гг. были, наверное, счастливым временем. Он жил в лондонском пригороде на скромное профессорское жалование, занимался наукой и растил двоих детей, скептически наблюдая за бурным восхождением Кейнса, практически уже не преподававшего и целиком погруженного в большую политику.

В 1939 г. — спустя три года после появления великой «Общей теории…» Кейнса, Хайек издал книгу, демонстрирующую опасность государственного вмешательства в монетарную политику. Ее практически никто не заметил.

Кембридж и Монт Пелерин: «Дорога к рабству»

С началом войны ЛШЭ была эвакуирована в Кембридж. Находясь на «вражеской территории», Хайек внезапно сменил тактику борьбы и впервые написал популярную книгу о триумфальном наступлении коллективизма.

«Дорога к рабству» затрагивала ту же тематику, что и «Социализм», написанный почти на четверть века раньше. Но Хайек в отличие от Мизеса сразу взял быка за рога. В 1922 г. социализм был все же маргинальным явлением, не слишком беспокоящим публику. Теперь же исследователю удалось нарисовать страшную картину, в которой различные направления коллективизма смыкались воедино, покрывая практически всю Европу тоталитарной оболочкой.

Это был блестящий ход. В 1944 г., когда свободный мир оказался обречен на то, чтобы выбирать, поглотят ли его коммунизм или фашизм, либеральный призыв, обращенный к широким массам, был услышан. Особого успеха «Дорога к рабству» добилась в США, где сокращенное издание проштудировали сотни тысяч читателей.

Хайек тут же решил закрепить успех. Он стал не только главным пропагандистом, но и главным организатором либерального процесса во всем мире. В своем любимом Тироле Хайек начал проводить регулярные летние школы. Но еще более важным делом стало создание в 1947 г. в местечке Монт Пелерин на берегу Женевского озера международного общества, объединившего немногих разбросанных по миру и практически изолированных друг от друга ученых-либералов.

Помимо Мизеса и Роббинса в обществе «Монт Пелерин» оказались Карл Поппер, Вальтер Ойкен, Вильгельм Рёпке, Бертран де Жувенель, Уолтер Липпман — люди, каждый из которых стал целым явлением в мире либерализма. В «Монт Пелерин» начал блистать молодой Милтон Фридман. Заглядывал туда и умудренный опытом Людвиг Эрхард — единственный либерал, обладавший в то время серьезными властными полномочиями. Но душой и главным организатором всего международного либерального процесса был, конечно, Хайек.

Ни один экономист мира никогда не приобретал такой известности, как та, что внезапно свалилась на Хайека. Даже Адам Смит шел в свое время к массам через университетские кафедры. Хайек же обратился к обществу напрямую. Он мигом покорил пугливого обывателя, но в этой быстроте натиска крылась и будущая трагедия.

Успех был недолог. Хайек в отличие от Кейнса пошел к массам прямым путем, и путь этот, как часто бывает, оказался более длинным.

После войны рост благосостояния американцев и европейцев снял страх перед государственным вмешательством в экономику. В то же время научная общественность, и без того преклонявшаяся перед «заумным» творческим наследием Кейнса, перевела Хайека из-за «Дороги к рабству» в разряд публицистов. Для миллионов студентов 50-60-х гг. Хайек не существовал. Следовательно, он перестал существовать и для общества в целом.

Теперь уже было неважно, что Хайек интенсивно трудился над книгами, выдержанными в том стиле, которого требовала официальная наука. В Европе он свою научную битву проиграл. Ему снова приходилось бежать на Запад в поисках того места, где еще возможна свободная мысль.

Чикаго, Фрайбург, Зальцбург

Положение осложнялось тем, что после развода и новой женитьбы Хайек потерял многих своих европейских друзей, в т.ч. Роббинса. Новая жизнь казалась возможной за океаном, и в 1950 г. Хайек обосновался в Чикаго.

Все пути вели тогда в Америку. Много австрийских либералов после гитлеровского аншлюза пересекло океан, а с 1940 г. в Нью-Йорке обосновался даже сам Мизес. Во время войны он, как и Хайек, пережил недолгий взлет популярности и, в частности, опубликовал серию статей на страницах The New York Times.

А в конце 40-х гг. он организовал в Нью-Йоркском университете семинар по образцу того, который питал в начале 20-х гг. венский либерализм. Молодежь стекалась под знамена свободы, и, казалось, что не все еще потеряно.

Для таких людей, как Мизес и Хайек, скитания по всему миру определялись не только поиском куска хлеба или бегством от преследований нацизма. Либералы были глобалистами по своей натуре. Они не признавали границ в интеллектуальном общении, как не признавали границ в движении капиталов и товаров.

Тот образ жизни, который стал обычным для миллионов жителей Запада к концу столетия, Мизес и Хайек опробовали на себе еще в середине XX века. Их гнали из одного места, они с радостью открывали для себя новые университеты. Их вытесняли из экономики, они открывали для себя новые научные горизонты.

Вытесненный из официальной экономической науки, Хайек решил сделать проблему преимуществом и занял в Чикагском университете кафедру социальной и моральной философии. Чистая экономика осталась в прошлом. Теперь он, как некогда Адам Смит, писал книги и читал лекции по широкому кругу проблем, связанных с либерализмом как мировоззрением.

В 50-х гг. Хайек написал свой главный труд — «Конституция свободы». Однако, достигнув вершины в научном творчестве, он оказался перед пропастью. Западному миру 60-х гг. свобода была не нужна.

В 1962 г. Хайек вышел на пенсию. Старый либерал теперь не был нужен даже в Чикагском университете — этом оплоте либерализма, который буквально через десятилетие прославился «чикагскими мальчиками», сотворившими экономическое чудо в Чили. Кроме того, из-за давней болезни Хайек постепенно лишался слуха, что ограничивало его контакт с людьми, особенно в неродной англоязычной среде.

Доживать свой век он отправился во Фрайбург — оплот германского либерализма. Казалось, холмы Шварцвальда вдохнули в него новую жизнь, но в 1968 г. его отправили на пенсию и из Фрайбурга.

Круг замкнулся. Старый профессор спрятался в Зальцбурге, в австрийских горах, из которых 70 лет назад начинал свой жизненный путь. Он почти перестал путешествовать, поскольку его никто не хотел слушать. Депрессия породила страх. Работа над продолжением «Конституции свободы» практически остановилась.

В 1973 г. пришла весть о кончине Мизеса. Уход учителя был символичным. Миром теперь управляли чуждые им идеи, а потому можно было спокойно умирать и самому Хайеку. Ведь умерла цель его жизни. Умер либерализм.

Урок смирения

И вдруг все, как по волшебству, переменилось. В 1974 г. Хайек получил Нобелевскую премию. Подобная почесть для всеми забытого старика (да еще от шведов — от этих социалистов) казалась совершенно невероятной.

Но на самом деле ничего невероятного здесь не было. Глубокий хозяйственный кризис изменил взгляды общества. Многие разочаровались в государственном интервенционизме, да и в кейнсианстве как экономическом учении. После двух десятилетий невероятной самоуверенности, невероятной гордости своим всезнанием мир пришел вдруг к краху, к осознанию того, насколько плохо мы понимаем сложность общественного устройства. Иначе говоря, мир пришел к тому, о чем годами твердил Хайек под градом насмешек и обструкций.

Это не был возврат к либерализму XIX века, как о том толкуют порой представители левых взглядов. Старый либерализм строился на принципе абсолютного невмешательства государства, что в конечном счете привело к созданию монополий, подмявших под себя рынок. Неолиберализм XX века предполагает, что государство активно вмешивается в экономику, но не для того, чтобы взвалить на себя непосильное бремя, а для того, чтобы расчистить дорогу конкуренции.

Гарантирование исполнения контрактов, защита предпринимателя от наездов криминала, антитрестовское законодательство, укрепление международной интеграции, выравнивание условий ведения бизнеса в разных странах, устранение рисков, снятие таможенных барьеров, ограничение всевластия профсоюзов и многое другое стало сегодня инструментом либерального воздействия на экономику.

И что самое главное — неолиберализм признает необходимость перераспределения части ВВП от богатых к бедным ради сохранения стабильности общества. Но вот что он отвергает в принципе, так это попытку построить на перераспределении и интервенционизме всю систему хозяйствования. Он отвергает представление о том, что чиновник умнее рынка, что бедный достойнее богатого, что государство способно предусмотреть все опасные последствия своего вмешательства.

В своей нобелевской лекции Хайек заметил, что главный урок, который надо преподать студенту, изучающему общество, — это урок смирения. Он должен уберечь его от фатального стремления управлять всем и вся, стремления, которое может сделать его разрушителем цивилизации.

Нобелевская премия Хайека, так же как реформа в Чили, обозначила начало новой эпохи в развитии общества — эпохи Рейгана и Тэтчер, Пиночета и Дэн Сяопина, Валенсы и Ельцина, эпохи преодоления коллективизма во всех его формах.

Премия Хайеку очень понравилась, причем не только потому, что скрасила его весьма скромное в финансовом отношении существование. Внезапно он обнаружил, что к нобелевским лауреатам все начинают прислушиваться, а это дает дополнительные возможности пропаганды либеральных взглядов.

Он воспрянул духом, закончил трехтомник, продолжающий «Конституцию свободы», а также выпустил совершенно оригинальную книгу «Частные деньги», в которой показал, что даже денежная эмиссия, которая, казалось бы, является очевидной прерогативой государства, на самом деле вполне может осуществляться частным образом с пользой для экономики.

Чем старше он становился, тем больше его чествовали. Тэтчер почтила Хайека в день его 90-летия, а через два года президент США вручил профессору высшую гражданскую награду страны — медаль Свободы.

Умирал он в иной атмосфере, нежели Мизес. Покидая сей мир, Хайек видел Свободу. И, возможно, даже в этот тяжкий миг он был счастлив.

ЛЮДВИГ ЭРХАРД.

«DRANG NACH WESTEN»

«Это было время, когда мы в Германии занимались вычислениями, согласно которым на душу населения приходилось раз в пять лет по одной тарелке, раз в двенадцать лет — по паре ботинок, раз в пятьдесят лет — по костюму. Мы рассчитали, что только каждый пятый младенец может быть завернут в собственные пеленки и что лишь каждый третий немец может надеяться быть похороненным в собственном гробу».

Так говорил Людвиг Эрхард о Германии 1948 г. Сегодня трудно представить самую сильную европейскую державу в подобном состоянии. Но Гитлер, обеспечивавший еще с 30-х гг. почти полную милитаризацию национальной экономики, столь активно заменял рынок администрированием, что действительно вверг страну в состояние всеобъемлющего дефицита.

Экономика пепельниц

Когда военный спрос исчез, хозяйство практически встало. Инициатива была подавлена, рынок не функционировал, предприятия в лучшем случае изготовляли всякий хлам. Германскую экономику, нагонявшую в начале века страх на англичан и французов, прозвали теперь экономикой пепельниц.

Деньги практически не имели ценности. Обесценившиеся рейхсмарки население отказывалось принимать, стремясь воспользоваться иностранной валютой, а также такими средствами платежа, как сигареты, кофе или шелковые носки. Сигареты оказывались предпочтительнее, поскольку кофе при каждом платеже приходилось взвешивать, а носки были слишком дороги для малых сделок, да к тому же не отличались универсальностью из-за того, что разным людям был нужен разный размер.

Тем не менее масштабы черного рынка составляли не более 10% всего товарооборота. Основная масса товаров шла через легальные каналы, где доминировала система жесткого рационирования — талоны, карточки и т.п.

Именно на долю профессора Эрхарда выпало принципиальным образом изменить положение дел в экономике. Думается, что, не слишком преувеличивая, можно сказать: все рыночные реформы стран Запада второй половины XX века в большей или меньшей степени вышли из реформы Эрхарда. Всем реформаторам пришлось решать весьма близкие по своему характеру проблемы.

Иногда совпадения не только в их действиях, но даже в риторике буквально поражают. «Если указывают на то, что до денежной реформы какой-то вид одежды стоил, скажем, 12 марок, а сегодня —15-18, — говорил Эрхард через несколько недель после начала преобразований, — то пусть это и соответствует истине, но только с тем небольшим дополнением, что обычный потребитель теперь в отличие от прежнего времени действительно может купить данную вещь. Очевидно, критики чересчур полагаются на короткую память людей».

Как это похоже на те аргументы, которые приводил в 1992 г. Егор Гайдар, пытаясь убедить россиян осмысливать рыночные реформы рационально!

Эрхард оказался первым в мире либеральным реформатором нового типа. Ему пришлось работать в условиях, когда массированное государственное вмешательство в экономику стало реальностью. Он уже не мог позволить себе вернуться к тому либеральному капитализму, который существовал в середине XIX века. Да Эрхард и не стремился к этому.

Он понимал, что в условиях значительного влияния социалистических идей ему не обойтись без использования широких мер по социальной защите населения и без применения (хотя бы на словах) этатистской риторики. Но принципиально важным для Эрхарда было сохранение хозяйственной свободы и финансовой стабильности.

Централизм и инфляция являлись его самыми главными врагами. Что же касается участия государства в экономике, то оно им не отвергалось, как не отвергалось это участие впоследствии даже самыми активными «шокотерапевтами», действовавшими в Латинской Америке 70-90-х гг. и в Восточной Европе 90-х гг.

По мере своих сил Эрхард стремился минимизировать проявления этатизма, но отнюдь не бороться с той силой, которую разумнее было поставить на свою сторону. В этом состояла суть стратегии, получившей знаменитое ныне название «социальное рыночное хозяйство». Упор в нем делался на все «рыночное», а отнюдь не на социальное обеспечение, как уверяют порой социалисты, стремящиеся записать Эрхарда в свои союзники.

Даже среди христианских демократов Эрхард был крайне правым. В так называемой Аленской программе партии социализма хватало. Но, как ни парадоксально, экономические реформы, проводимые ХДС, основывались не на ней, а на личной программе Эрхарда — человека, который в это время еще даже не был членом партии.

Потерянное поколение

К моменту начала реформы Эрхарду уже стукнуло пятьдесят. Это был типичный уроженец Баварии — крепкий, тучный, любящий хорошо поесть и выпить, не отказывавшийся и от излишней роскоши, когда она становилась ему доступна. Неизменная сигара во рту, делавшая его немного похожим на Черчилля, доставляла огромное удовольствие карикатуристам и сильно досаждала ненавидевшему табачный дым Конраду Аденауэру, который, впрочем, должен был мириться с любыми вызываемыми Эрхардом неудобствами, поскольку в основе всего курса канцлера ФРГ лежала политика экономического восстановления Германии.

Впрочем, этот внешний облик, как бы служивший наглядной иллюстрацией успехов германского капитализма, не вполне отражал внутреннюю сущность Эрхарда. Не следует забывать, что по возрасту (родился в 1897 г.) он принадлежал как раз к тому поколению, которое после романов Ремарка стали называть потерянным. В юности Эрхард прошел через бойню Первой мировой войны и, выдержав после ранения семь операций, на всю жизнь остался инвалидом.

Входить в мирную жизнь ему было так же трудно, как и героям Ремарка, чувствовавшим себя оторванными от мира людей, не переживших окопов. Эрхард вспоминал впоследствии, что когда он учился во Франкфурте, то был абсолютно одинок. Чтобы не забыть звук собственного голоса, ему приходилось уходить в парк и подолгу разговаривать вслух с самим собой. Но он преодолел «потерянность» и стал одним из самых интегрированных в общественную жизнь немцев своего времени.

Фактически вся деятельность Эрхарда определялась тремя важнейшими уроками, которые он получил в молодости.

Первый урок — урок свободы Эрхард получил в родной семье. Его отец — католик взял в жены женщину евангелического вероисповедания и позволил ей воспитать детей в своей вере. Впоследствии Эрхард, оставаясь протестантом, прекрасно сотрудничал с католиками в христианско-демократических кругах.

Вторым важным уроком был урок макроэкономики. Вернувшись с фронта, Эрхард пронаблюдал, как инфляция почти уничтожила бизнес его отца — владельца небольшой торговой лавки. Придя к власти, он никогда не позволял себе легкомысленно играть с такими опасными вещами, как денежная эмиссия.

Третьим уроком оказался урок научного поиска. Став студентом и столкнувшись с низким качеством преподавания во Франкфуртском университете, Эрхард отправился в деканат, набрался смелости и спросил, где здесь все-таки можно получить науку. Ему ответили, что есть один человек, которого зовут Франц Оппенгеймер. Держится он особняком, разрабатывает свою собственную теорию и для сдачи экзамена вряд ли может быть полезен.

Эрхард пошел именно к нему и с тех пор считал Оппенгеймера одним из лучших немецких ученых-экономистов, человеком, заложившим основы либерального мировоззрения в Германии.

Самостоятельно заниматься наукой Эрхард начал сравнительно поздно — накануне Великой депрессии конца 20-х — начала 30-х гг. Но вскоре он стал заместителем директора Института по изучению конъюнктуры в Нюрнберге. В 1942 г. из-за разногласий с нацистами ему пришлось покинуть Институт, и это (наряду с профессионализмом) в значительной мере определило его быстрое послевоенное продвижение.

Свою роль сыграло и то, что с 1943 г. Эрхард стал руководителем небольшого исследовательского центра, который был сформирован под крышей «имперской группы промышленности». За два с лишним года существования центра для отвода глаз было подготовлено несколько бесцветных публикаций по второстепенным вопросам, тогда как основное внимание уделялось разработке экономической реформы, которая понадобится после того, как рухнет нацистский режим.

В 80-х гг. в социалистических странах многие молодые экономисты точно так же, работая в официальных академических структурах, на самом деле занимались в первую очередь подготовкой будущих реформ.

Под сенью дружеских штыков

После окончания войны Эрхард быстро продвинулся по государственной службе. В сентябре 1945 г. за ним внезапно приехал американский солдат и увез в неизвестном направлении. Жена готова была ожидать самого худшего, но когда муж вернулся, хмурый и задумчивый, в ответ на свой вопрос она услышала: «Теперь ты супруга государственного министра экономики Баварии».

Впрочем, значило это немного. Королевство было мало, разгуляться негде. Решить макроэкономические проблемы Баварии отдельно от проблем Германии в целом, было так же невозможно, как, скажем, в начале 90-х гг. добиться стабилизации положения дел в Петербурге без радикальных реформ во всероссийских масштабах. Эрхард не особо стремился администрировать в Баварии и вскоре покинул службу, не снискав никаких лавров.

Зато вскоре после этого он был назначен на пост начальника особого отдела по вопросам денег и кредита при Экономическом совете Бизоний (объединенной англо-американской оккупационной зоны), а в марте 1948 г. стал директором Экономического управления Бизоний. С этого момента началась реальная работа.

Уже в 1946 г., будучи министром экономики Баварии, Эрхард активно настаивал на проведении реформ. Однако решение созрело у союзников лишь к концу 1947 г. Предполагалось, что реформа будет осуществляться по американскому сценарию, тогда как задача Эрхарда и других немцев состояла лишь в том, чтобы привести в соответствие американский проект с германским законодательством. Однако на деле все вышло сложнее, чем виделось поначалу представителям Вашингтона.

Стратегия была выработана американцами, но непосредственно реформа готовилась группой немецких экспертов (самого Эрхарда среди них не было), которых союзники собрали в апреле 1948 г. в армейских бараках, под присмотром 25-летнего американского экономиста Эдварда Тенен-баума. Проведя порядка 30 заседаний в течение 49 дней, сотрудники этой макроэкономической «шарашки» разработали 22 документа, определяющих характер и параметры осуществляемой реформы. Среди них были законы, заявления, прокламации, инструкции и т.д.

Американцы порой высказывают мнение, что роль Тененбаума в реформах была большей, чем роль Эрхарда, поскольку столь жесткие преобразования могли быть осуществлены только в условиях оккупационного режима. Сам по себе немецкий реформатор никогда не сумел бы провести по-настоящему либеральный курс.

Определенная доля истины в этой оценке, наверное, имеется. Трудно сказать, каковы были бы возможности Эрхарда, если бы он не находился «под сенью дружеских штыков». Но все же ход событий показал, что Эрхард готов был идти в своих либеральных действиях значительно дальше, нежели Тененбаум, который вообще не имел четких взглядов относительно сроков осуществления либерализации, а также значительно дальше, чем руководители оккупационных администраций, например американский генерал Люциус Клей.

В какой-то мере различия реформы по-американски и реформы по Эрхарду можно сравнить с различием тех моделей осуществления преобразований, которые были предложены нашей стране в 1991 г. советским правительством Павлова и российским правительством Ельцина-Гайдара. Американцы, как впоследствии и Павлов, четко осознавали необходимость финансовой стабилизации, а потому осуществляли манипуляции с деньгами, налогами и административно регулируемыми ценами, откладывая либерализацию на неопределенное будущее. Эрхард же, как впоследствии Гайдар, решил, что никакая стабилизация не заработает, если у экономики не появится стимулов, создаваемых только либерализацией.

Кто в доме хозяин?

Сама история событий, произошедших 18-20 июня 1948 г., много говорит как о характере Эрхарда, так и о положении, в котором находилась тогда Германия. Срок начала реформы определялся не намерениями немцев, а тем, что только накануне (17 июня) изрядно припозднившийся французский парламент дал наконец-то согласие на участие своей страны в осуществлении преобразований к востоку от Рейна. Соответственно, 18 июня Эрхард был вызван к Клею и поставлен перед фактом.

Тем не менее Эрхард, понимавший, насколько важно сохранить у народа впечатление, что реформу в своей стране осуществляют сами немцы, моментально среагировал на полученную информацию и принял свое собственное радикальное решение. Вечером того же дня он отправился на радио и, не дожидаясь пока народу будет зачитано официальное решение оккупационных властей, выступил с заявлением о начале реформы. Даже Клей был в восторге от того, как Эрхард сумел подать это волнующее всех известие.

Перехватив инициативу, немецкий реформатор 20 июня, в воскресенье, когда всякая бюрократия (в том числе оккупационная) отдыхает и не может адекватно реагировать на изменение ситуации, осуществил свои личные действия по либерализации германской экономики. Действия эти были абсолютно не легитимны и лишь внешне прикрывались некоторыми нормативными документами.

Американский вариант предполагал введение вместо рейхсмарок стабильной валюты. Эрхард же одновременно с этим отменил государственное планирование и централизованное ценообразование на большую часть товаров, предоставив таким образом немецким предприятиям полную свободу деятельности.

Клей вызвал вольнодумца «на ковер» и поинтересовался, почему тот изменил его предписания. Эрхард хладнокровно ответил, что предписания он не изменил, а просто отменил. Немец страшно рисковал, но в конечном счете выиграл. Клей оказался готов пойти на либерализацию, хотя в первоначальных планах американцев таковая вроде бы и не значилась.

Эрхард продолжал держаться за либерализм и финансовую стабильность, даже несмотря на страшные трудности 1948-1949 гг. и несмотря на жесткое сопротивление социал-демократов. Только ленивый не поносил на чем свет стоит упертого профессора. Клей снова вызвал его и сказал, что советники говорят ему об ошибочности политики Эрхарда. «Не обращайте внимания, — ответил тот, — мои советники говорят то же самое». Удивительно, но Клей, несмотря на такую «наглость», продолжал поддерживать взятый реформатором курс.

Эрхард вряд ли был хорошим политиком. Данный факт осознавался многими, и даже Аденауэр не постеснялся как-то во всеуслышание заявить об этом. Хотя Эрхард не отказывался от лавирования, для него по большому счету всегда на первом месте находились идеи, конкретные дела, а отнюдь не пребывание у власти. Он мог вступать в жесткую полемику с оппонентами, готов был не понравиться им.

Если за постоянно маневрировавшим Аденауэром закрепилась репутация крупного христианско-демократического политического деятеля, то упертый Эрхард в глазах бедняков долгое время выглядел просто выразителем интересов буржуазии. Но именно Эрхард выковал то оружие, которым воспользовался Аденауэр.

Эрхард всегда стремился разъяснять народу специфику проводимого им курса, вместо того чтобы заниматься столь популярной в XX веке демагогией. «Я готов, — отмечал он, — уговаривать каждого отдельного германского гражданина до тех пор, пока он не устыдится, что он не поддерживает усилия, направляемые на поддержание устойчивости валюты».

Эрхард не любил засиживаться над бумагами. Он так много выступал и писал в газетах, что Ф.И. Штраус — один из самых компетентных в большой политике людей той эпохи, высказал даже мнение, будто главным мотором реформ в министерстве экономики был профессор Мюллер-Армак, тогда как его шеф выполнял, скорее, функцию проводника общей линии и ее основного пропагандиста.

Наверное, так оно и было, но трудно сказать, что для реформ, проводимых в условиях демократии, важнее — техника или имидж. Про гайдаровскую реформу часто говорят, что ей не хватило Эрхарда. Это верно, но отнюдь не в том смысле, какой обычно вкладывается в данную фразу.

В России хватало профессионалов, но не было фанатично преданных реформе пропагандистов.

Чтение текстов выступлений Эрхарда навевает мысли об удивительном занудстве, с которым профессор из раза в раз повторял людям одни и те же истины, но в ходе непосредственного общения с аудиторией эффект был совершенно иной. «Стоило Людвигу Эрхарду, — вспоминает Ф.И. Штраус, — заговорить о своем любимом детище — рыночном хозяйстве, теме, занимавшей все его помыслы, как в нем просыпался блестящий оратор, увлекающий и заражающий энтузиазмом слушателей… Он владел искусством убеждать, вызывал доверие к себе, завоевывал сторонников…»

Толстый и тонкий

Судьба реформы решилась после начала Корейской войны. Цены на сырье, импортируемое немецкой промышленностью, выросли в среднем на 67%, тогда как цены на готовую продукцию, экспортируемую из страны, — только на 17%. Обеспечить быстрый экономический рост можно было только за счет захвата внешнего рынка и вытеснения с него конкурентов. Если бы промышленность в этот момент не оказалась конкурентоспособной, кризис мог только ухудшить хозяйственное положение.

Паника, связанная с ожиданием новой глобальной войны, вызвала покупательский ажиотаж. И это стало еще одной головной болью для Эрхарда. Скачок цен произошел в тот момент, когда вроде бы не имелось никаких оснований для беспокойства.

Противники Эрхарда с нетерпением ждали, когда же он сломается. Казалось, что весь тщательно продуманный курс министра экономики внезапно рушится. На заседаниях бундестага ему устраивали жесточайшие обструкции, буквально не давая говорить и обвиняя в том, что он пляшет под американскую дудку.

Нетрудно представить себе, что чувствовал при этом Эрхард, не обладавший в отличие от своего канцлера столь необходимой для политика толстокожестью. Аденауэру даже принадлежит каламбур, что, мол, Эрхард — толстяк с тонкой кожей, а сам он — тощий, но толстокожий.

Сам Аденауэр готов был в тот момент пожертвовать Эрхардом. Про канцлера поговаривали, что все знания о состоянии дел в немецкой экономике он черпает из отчетов своей домохозяйки, вернувшейся с рынка. Но это было, скорее всего, преувеличением. Если бы модель Эрхарда не дала быстрых результатов, жертва была бы объективно необходима.

Между канцлером и министром экономики (этот пост Эрхард занял после формирования ФРГ) возник острый конфликт, вышедший за пределы узкого партийного руководства. В конечном счете Аденауэр вынужден был отступить.

Вдвойне осложнило положение то, что в США, считавшихся оплотом свободного рынка, было принято решение о временном замораживании цен и зарплат. Эрхард, который никогда не скрывал своих симпатий к американской экономике, который мог заявить, скажем, о том, что «Германия хочет стать первой европейской американской страной», теперь оказывался вдруг «святее самого папы римского».

Пришлось пойти на компромиссы, допустив нелиберальные ограничения во внешнеэкономической сфере. Это позволило выиграть время. А затем война стала работать на Германию. Стабильная экономика с дешевой рабочей силой стала наполнять остро нуждающийся в товарах мировой рынок своей продукцией. Темп роста германского ВВП в 50-х гг. оказался самым высоким среди развитых стран, а темпы роста цен — самыми низкими.

Столь радикальное преображение разрушенной гитлеризмом страны было экономическим чудом. Сам Эрхард, впрочем, не любил слово «чудо», предпочитая постоянно подчеркивать, что успех покоится на строгом научном фундаменте.

Эрхард полностью отказался от всяких магических манипуляций с регулированием, столь популярных на Востоке и активно использовавшихся его предшественниками в Германии. Он строго определил Германию как страну западной культуры и рыночной экономики, сделав ее одним из столпов Общего рынка. И в этом движении на Запад он тоже был предшественником многих реформаторов конца столетия.

Успех Эрхарда был столь велик, что в 1963 г., когда Аденауэр ушел на пенсию, он стал его преемником на посту канцлера. И тут-то, на вершине славы, его ждал полный провал. Прямолинейность Эрхарда хорошо срабатывала в годы острых конфликтов под прикрытием, обеспечиваемым старым канцлером, но совершенно не годилась для того, чтобы стать основным курсом новой эпохи.

В 1966 г. соратники фактически вынудили его подать в отставку, что, впрочем, не сильно ударило по репутации великого реформатора. Вплоть до самой своей смерти в 1977 г. Эрхард оставался старейшим депутатом бундестага — символом новой Германии и новой Европы.

ЖАН МОННЕ.

ОТЕЦ ЕВРОПЫ

1 февраля 1953 г. в Европе рухнули таможенные барьеры и товары получили возможность свободно перемещаться на едином рыночном пространстве, подчиняясь лишь воздействию конкуренции.

Этапы большого пути

Правда, объединенная Европа в то время ограничивалась лишь шестью странами (Францией, Западной Германией, Италией, Нидерландами, Бельгией, Люксембургом). И свободный рынок был установлен лишь для одного товара — угля. И количество евроскептиков явно превышало число еврооптимистов.

Но тем не менее 65-летний француз Жан Монне — председатель Европейского объединения угля и стали (ЕОУС) по праву мог торжествовать. Идея, которую он вынашивал долгие годы, наконец-то реализовалась, открывая дорогу к его мечте — к Соединенным Штатам Европы. Те шаги к сближению между странами, которые делались на европейском пространстве в последующие полстолетия, стали продолжением работы, начатой Монне еще в годы Второй мировой войны.

Уже 1 апреля 1953 г. возник единый европейский рынок стали.

В 1957 г. в Риме был подписан договор об учреждении Общего рынка, или, точнее, Европейского экономического сообщества (ЕЭС) — группировки, предполагающей создание единого рыночного пространства для товаров, рабочей силы и капиталов.

С 1968 г. становление Общего рынка товаров завершилось: все внутренние таможни рухнули, а на внешних границах ЕЭС был установлен единый, не слишком высокий защитный барьер, более либеральный, нежели тот, который имели такие столпы либерализма, как США и Великобритания.

С 1973 г. началось расширение ЕЭС. Сначала в него вступили англичане, датчане и ирландцы. Затем к ним стали присоединяться народы южной, северной и восточной Европы. Сегодня Общий рынок включает в себя 27 стран. Европа действительно стала объединенной.

С 1993 г. Евросоюз стал в полной мере единым рыночным пространством.

Наконец, буквально уже на наших глазах экономический союз дополнился союзом валютным, и зона евро охватила большую часть Общего рынка.

А начиналось все это движение в тот день, когда никто в Европе и помыслить не мог о демократическом объединении. 15 июня 1940 г. гитлеровские войска успешно громили французов и жители Старого Света могли видеть впереди лишь перспективу единой тоталитарной Европы. Но находящийся в Лондоне Монне подготовил проект декларации о создании единого Франко-Британского союза.

Идея Союза была воспринята Черчиллем и передана французскому правительству Казалось, что история Европы пойдет теперь совершенно по-иному. Однако французские власти скисли и потеряли способность к сопротивлению нацизму уже на следующий день. В 1940 г. Союз так и не состоялся, а к тому времени, когда Европу освободили русские и американцы, геополитические реалии были уже иными.

Тем не менее Монне — фанатик объединения сохранял веру в будущую единую Европу и делал все возможное для того, чтобы она когда-либо возникла.

Все начиналось с Коньяка

В характере Монне удивительным образом сочеталась любовь к свободному рынку и к построению административных структур. Объяснить происхождение данного сочетания можно только происхождением самого героя нашей истории.

Склонность к администрированию, к экономическому дирижизму, к тому чтобы постараться все рассчитать и все спланировать, является традиционной французской чертой со времен Кольбера, заведовавшего финансами при Людовике XIV. Либерализм и фритредерство всегда с большим трудом приживались во Франции. Однако на характер Монне повлияла не только его большая, но и его малая родина.

Он появился на свет в 1888 г. в Коньяке. Каким бизнесом занимались жители этого окруженного виноградниками небольшого городка на юго-западе Франции объяснять, наверное, не нужно. Все жители Коньяка четко делились на две категории — крестьяне-поставщики и негоцианты. Семья Монне благодаря отцу Жана перебралась из первой категории во вторую, хотя, конечно, не достигла тех высот, которые с XVII столетия завоевывались их соседями — семьями Хенесси, Мартелль, Хине…

Коньяк был продуктом эпохи глобализации еще задолго до наступления самой эпохи. Он продавался по всему миру. Поэтому деловые связи «скромных» французских провинциалов завязывались на пространстве от Сингапура до Нью-Йорка.

Национализма Коньяк не знал даже в эпоху всеобщего национализма, а свобода торговли была «хлебом насущным» для каждого негоцианта. Наверное, этот городок — единственный за пределами Англии, где есть улица, носящая имя Ричарда Кобдена — человека, который открыл эпоху фритредерства в середине XIX века.

В Коньяке не употреблялось литературное выражение «объездить мир». Там говорили — посетить клиентов. Монне с молодости начал активно посещать клиентов, благодаря чему хорошо узнал мир и выучил английский. Он не получил серьезного образования, но тем не менее знал механизмы, работавшие в Сити и на Уолл-стрит, а также чувствовал культуру англичан, американцев, канадцев, русских, шведов, арабов, греков как мало кто в его родной стране.

Единственный, хотя и немаловажный, недостаток бизнеса, в котором продукт дозревает десятилетиями, состоял в том, что предпринимательство было полностью основано на традиции и отторгало всякие новации. Монне никогда не стал бы одним из самых неортодоксально мыслящих политиков Европы, если бы Первая мировая война не вытащила его из коньячного промысла.

26-летнему негоцианту пришла в голову мысль о том, что неплохо бы поставить всю систему закупок для армий Антанты под единый контроль, чтобы исключить конкуренцию покупателей, повышающую цену на столь необходимые для ведения войны ресурсы. Монне пробился на прием лично к премьеру и вскоре получил назначение в Лондон, где располагалась англо-французская служба по координации снабжения.

Располагалась она в Trafalgar House на площади Ватерлоо. Начало для англо-французского сближения было «многообещающим»…

Полпроцента для пани Ванды

Тем не менее кое-чего удалось достигнуть. Молодой бизнесмен стал государственным снабженцем и начал учиться переговорному процессу, необходимому для того, чтобы сблизить стороны, имеющие различные взгляды на некую проблему. Мастерство переговорщика стало третьей, наряду с фритредерством и склонностью к администрированию, чертой Монне, проложившей дорогу Общему рынку.

К весне 1918 г. был создан комитет, взявший под свой контроль большую часть морских перевозок, необходимых для снабжения армии. Каковы функции этой странной конторы, плохо понимали даже лидеры Антанты.

Как-то раз молодого снабженца вызвал на ковер сам Клемансо. Дело почти накрылось, но сказались навыки переговорщика. Когда Монне покидал кабинет премьера, старый тигр лично подал ему пальто: «Ладно, ладно. В нашем доме прислуги нет».

Тут бы, казалось, и развернуться… Но в самый благоприятный для сотрудничества момент кончилась война.

Поскольку теперь нельзя было работать на войну, пришлось трудиться ради мира. Монне стал помощником генерального секретаря Лиги Наций.

Удивительным образом все разнородные посты, которые на протяжении своей жизни занимал Монне, обогащали его знаниями и навыками, пригодившимися ему уже на седьмом десятке лет, когда он приступил к реализации цели всей своей жизни. А пока — всего лишь на четвертом десятке — Монне знакомился с горячими точками Европы, попавшими под опеку Лиги Наций.

Проблема Силезии — ставшей очагом раздора между Германией и Польшей; проблема Саара, интересовавшего как немцев, так и французов; проблема Австрии, потерявшей жизнеспособность после распада Габсбургской империи, и ее огромного внутреннего рынка… Нетрудно заметить, что идеи Общего рынка и наднационального контроля за углем и сталью вырастали из всего этого клубка проблем, так и не распутанного политиками межвоенной эпохи.

В тот момент даже лучшие умы Европы мыслили в терминах национализма, а не глобализма. Когда Монне сказал Бенешу, что именно экономически мощная Чехословакия должна была бы стать движущей силой новой Дунайской федерации, тот в ответ отрезал: «Никогда. Я предпочел бы, чтоб Австрия исчезла».

А когда Монне вслед за Кейнсом стал предлагать сделать хоть сколько-нибудь реалистичным бремя немецких репараций, то услышал от Пуанкаре, ставшего красным от гнева: «Немецкий долг — дело политическое, и я намерен пользоваться им как средством давления».

Лига Наций была не слишком удачливой организацией и заслуживала того, чтобы ее покинуть. Повод нашелся в 1923 г., когда пожилой отец перестал справляться с семейным бизнесом. Хотя Монне всячески отрицал свое разочарование в Лиге, думается, он бы так просто не вернулся в Коньяк, если бы видел реальные перспективы своей административной работы.

На родине Монне не задержался. Королевство было мало, разгуляться негде. За пару лет реорганизовав фирму (суть реорганизации состояла в отказе от ориентации на элитарный спрос и в распродаже слабо выдержанного коньяка по ценам, устраивающим широкий круг потребителей), Монне ушел в большой бизнес, став вице-президентом крупной франко-американской финансовой компании.

Самой масштабной операцией в Европе стало размещение польского государственного займа. Дело чуть было не провалилось из-за того, что Пилсудский не хотел брать заем под 7,5%. Когда финансисты уже собирались уходить, маршал улыбнулся и сказал: «Ну скиньте полпроцента ради Ванды». Это была его дочь. Отказать поляку в такой «мелочи» галантный француз не мог. И договор был подписан.

Вслед за Польшей из финансового кризиса вытягивали Румынию. Мало оставалось в Европе мест, которые Монне лично не изучил бы. Но затем основные дела были переведены в США, и там его постигла первая крупная неудача.

Монне вступил в общий бизнес с Амадео Джаннини, а затем, когда кризис ударил по финансовой империи основателя Bank of America, принял участие во внутреннем перевороте и отстранении старого буйвола от реальной власти. Монне стал вице-президентом гигантского холдинга Transamerica и основным финансовым мозгом его реструктуризации. Однако маленькому французу оказалось не под силу тягаться с американским верзилой. Джаннини с треском вышиб захватчиков из своего дома.

Утешился француз тем, что отбил молодую супругу у итальянского бизнесмена, которого сам пригласил в гости. Сильвия была на 20 лет моложе Жана и к тому же не могла получить развод по итальянским законам. Но это не смутило Монне. Как истинный глобалист, он отправился в Москву, где запросто зарегистрировали еще одну «молодую советскую семью», тут же перебравшуюся для ведения бизнеса в Шанхай. Китай ведь тоже нуждался в международных займах.

Китайцев Монне не понимал, хотя генералиссимус Чан Кайши любил француза и уверял, что в нем есть что-то китайское. Тем не менее Монне трудно было привыкнуть к тому, что для создания финансовой корпорации нужно минимум трижды посетить некоего старого хрена, возглавлявшего китайский Центробанк. Причем не из-за сложности вопроса, а просто для того, чтобы зафиксировать тому свое почтение. В 1936 г. Монне предпочел завершить строительство капитализма с китайской спецификой и вернулся в США.

Комиссар и еврократ

Впрочем, теперь ему уже было не до финансов. Назревала новая война, и Монне фактически впервые в своей жизни занялся политикой, постаравшись на основе личного опыта времен Первой мировой убедить французов, англичан и американцев в необходимости координировать деятельность по снабжению армий.

В конечном счете его назначили на должность председателя координационного Франко-Английского комитета, расположившегося в Лондоне. Монне исполнилось 50, и он стал первым еврократом, хотя до формирования настоящего сословия европейской бюрократии было еще далеко.

В 1940 г. Франция рухнула. Рухнули и надежды на англо-французскую федерацию. Монне превратился из «недоделанного» еврократа во француза, находящегося на британской службе в США, где надо было убеждать американцев производить как можно больше оружия. В то время как все вокруг говорили Рузвельту о том, что американская экономика слишком быстро милитаризируется, Монне твердил о недостаточности темпов перевооружения, предоставляя тем самым рвущемуся к вмешательству в европейские дела президенту пространство для маневра.

Вернулся на французскую службу Монне в 1943 г. в Алжире, войдя в состав Комитета национального освобождения, сформированного де Голлем. Это было нечто вроде правительства в изгнании, и таким образом Монне получил министерский портфель. В его компетенцию входили снабжение и вооружение. Впрочем, превращение в «североафриканского» министра мало что изменило в жизни Монне, быстро перебравшегося из Алжира обратно в Вашингтон, поскольку все снабжение шло оттуда.

После освобождения де Голль перетряхнул правительство, включив в него бойцов сопротивления из метрополии, и правительственная карьера Монне завершилась. Возможно, это было случайностью, но вообще-то де Голлю с Монне трудно было жить в одной берлоге. Первый был рьяным националистом, второй — глобалистом. В 1965 г. конфликт между ними дошел до крайней точки, и Монне выступил с публичным заявлением о нежелании голосовать за де Голля на президентских выборах. На следующий год глобалист записал в своем дневнике: «…развитие человека — главная цель наших усилий, а не возвеличивание родины, большой или малой».

Но в 1946 г. Монне получил компенсацию за утрату поста в правительстве, возглавив совершенно новый институт — комиссариат по планированию. С этой должностью связана, наверное, одна из самых спорных страниц биографии нашего героя.

Монне планировал развитие французской экономики, но его индикативные планы не имели ничего общего с советскими директивными. План Монне представлял собой, скорее, макроэкономический анализ и рекомендации для частного бизнеса, хотя государство могло, основываясь на советах комиссариата, применять меры по стимулированию развития в желательном направлении.

Пока левые идеи в мировой экономической мысли доминировали, комиссариат считался гениальной находкой, способствующей конвергенции Востока и Запада. Подчеркивалось, что Франция в послевоенные годы смогла резко ускорить темпы роста. Когда же левые идеи вышли из моды, стало подчеркиваться, что в тот же период многие государства, не экспериментировавшие с планированием (например, Западная Германия), имели еще большие темпы роста.

Идея индикативного планирования фактически так и не вышла за пределы Франции. Как комиссар Монне остался дорог лишь своим соотечественникам, в чьих сердцах дух кольбертизма и дирижизма не умирал никогда. Но вот другое послевоенное детище Монне — ЕОУС стало поистине новым словом в жизни Европы.

Еще сидя в кресле комиссара, Монне задумался о судьбе Рурского промышленного региона, который в межвоенный период стал источником острого конфликта между Францией и Германией. Если оставить чисто немецкий регион под контролем союзников, то это опять ущемит достоинство немцев, вызовет реваншистские настроения и воспрепятствует построению новой Европы. Если же оставить Рур в составе Германии, кто сможет гарантировать, что уголь и сталь не будут использованы для очередного создания милитаристской машины?

С момента взятия Берлина прошло пять лет, и новый военный психоз стал овладевать европейцами. В ответ на американскую атомную бомбу русские разработали свою и теперь не готовы были уступать ни пяди. В Корее уже велась проба сил, и многие со дня на день ждали обострения конфликта в Европе. Требовалось срочно урегулировать отношения хотя бы между самими европейцами.

Взять на себя инициативу урегулирования на континенте могла в тот момент только Франция, однако демократический бардак, царивший в четвертой республике, где правительства не могли часто продержаться и нескольких месяцев, полностью погружал политиков в решение чисто конъюнктурных проблем.

Естественная незавершенность

Монне, не слишком стремившийся к личной власти, но зато ощущавший необходимость принятия стратегических решений, взял инициативу на себя. Каждое утро он рано вставал, покидал свой загородный дом и подолгу бродил в одиночестве, стремясь упорядочить мысли, которые в течение рабочего дня полностью поглощала комиссариатская текучка. Наконец, мысли оформились в стройную систему.

Выход, предложенный Монне, состоял в создании международной организации, которая поставила бы под свой контроль все европейское производство угля и стали. Тем самым, с одной стороны, будет обеспечен общий рынок этих товаров, что станет способствовать хозяйственному возрождению Европы, а с другой — ни одно государство не сможет тайно использовать эти ресурсы для военных целей.

В этом предложении сошлись воедино и вера Монне в силу организаций, и его любовь к свободному рынку. На том этапе развития Европы доминировала, бесспорно, задача так привязать Германию к другим странам, чтобы эта беспокойная соседка никогда уже не смогла отвязаться. Однако в перспективе главной оказалась задача построения Общего рынка. Немцы вели себя тихо, и политические цели стали отступать перед целями экономическими.

Но это все было после, а пока идея Монне могла воплотиться в жизнь, только если бы ее взял на вооружение крупный политик. Как только мысли были изложены на бумаге, документ поступил в канцелярию премьера Бидо. Одновременно текст передали министру иностранных дел Роберу Шуману, который уже садился в поезд, чтобы провести за городом уик-энд.

По возвращение Шуман сразу заявил о своем согласии с предложениями и приступил к их реализации. Как только было получено добро от Аденауэра, сразу созвали журналистов. Второпях даже забыли пригласить фотографов, и Шуману пришлось через несколько месяцев инсценировать для потомства свое выступление.

Бидо же не удосужился прочесть бумагу. Таким образом, один из самых знаменитых политических проектов столетия получил название «План Шумана», в то время как о мсье Бидо сегодня вспоминает лишь редкий историк.

Около года заняла кропотливая работа над доведением проекта до стадии конкретного соглашения. И вот 18 апреля 1951 г. оно было подписано. Текст отпечатали во французской типографии на голландской бумаге немецкими чернилами. Переплет был изготовлен в Бельгии и Люксембурге, а шелковые закладки — в Италии.

Еще год занял процесс ратификации парламентами. В неприятии идеи единой Европы сошлись голлисты, коммунисты и немецкие социал-демократы, но все же проект был поддержан. ЕОУС начало свою работу в Люксембурге 10 августа 1952 г. Возглавил организацию сам Монне, хотя достиг уже такого возраста, когда другие люди отправляются на пенсию.

Уголь и сталь были для Монне лишь промежуточным этапом. Он стремился создать Соединенные Штаты Европы, и следующим важным шагом на данном пути должно было стать оборонное сообщество с единой европейской армией, предотвращающей возрождение вермахта. Но здесь последовал полный провал. Предложение перемешать немцев, французов и всех прочих солдат, вчера еще стрелявших друг в друга, было абсолютно наивно. Практичные американцы взяли дело в свои руки, и с тех пор оборона Европы находится в ведении НАТО.

Не слишком ладилось поначалу дело и с созданием Общего рынка, которому устроили обструкцию англичане. «Нет никаких шансов согласовать договор, — говорил на конференции в Мессине британский дипломат. — Коли его все-таки удастся согласовать, у него нет шансов быть ратифицированным. Если же это произойдет, его не станут выполнять. Если же выполнять будут, для Британии он останется совершенно неприемлемым… До свиданья, господа. Желаю удачи».

Однако Монне не сдавался. В 1955 г. он вышел на пенсию и тут же создал Комитет борьбы за Соединенные Штаты Европы. Это был прекрасный пример функционирования гражданского общества. Целых 20 лет Монне вел работу параллельно с официальными структурами, развивавшими европейскую интеграцию, встречаясь со многими влиятельными людьми и агитируя за углубление единства. Только в 1975 г. в возрасте 87 лет он полностью ушел на покой.

Ему оставалось прожить еще четыре года, которые ушли на подготовку мемуаров. Жан писал текст, Сильвия в соседней комнате писала картины, оставляя их слегка незавершенными. «Естественная незавершенность, —заметил в конце своей книги Монне, — признак истинного искусства».

Когда он писал это, то думал, наверное, о своей единой Европе. Он оставил проект незавершенным, но уже в 1985 г., через шесть лет после смерти Монне, его соотечественник Жак Делор резко активизировал жизнь Общего рынка, превратив его в Евросоюз. Единый европейский дом стал еще на шаг ближе.

ИОСИП БРОЗ ТИТО.

В ПОИСКАХ ТРЕТЬЕГО ПУТИ

При Сталине югославского «отца народов» Иосипа Броз Тито советская пресса вдруг объявила вождем фашистской клики. И это несмотря на то, что он во главе партизанской армии дрался с гитлеровцами. Невзлюбил Иосиф Виссарионович своего тезку Иосипа Франьовича. Однако после смерти Сталина Хрущев вдруг помирился с Тито. Переход опять был столь резким и необъяснимым, что это даже нашло отражение в советском фольклоре. Появился следующий анекдот. Тито приезжает в СССР. На обочине трассы, по которой движется кортеж, стоят трудящиеся с приветственными плакатами. На них написано: «Да здравствует, клика Тито!».

Догнать и перегнать Британию

Шутки шутками, но из конфликта двух отцов народов выросли в конечном счете весьма своеобразные экономические реформы. Послевоенное развитие Югославии оказалось весьма специфичным. Это была единственная страна в Европе, сформировавшая хозяйственную систему, качественным образом отличавшуюся как от западного капитализма, так и от экономики советского типа, установленной во всех государствах, оказавшихся в политической зависимости от СССР. Несмотря на то что в Югославии у власти стояли коммунисты, страна не удовлетворялась догмами и искала своеобразный третий путь.

Начало становления послевоенной экономики, однако, не предвещало никакого ревизионизма. Освободившие страну партизаны, несмотря на формально резкий разрыв с существовавшим в межвоенный период югославским королевством, на практике лишь развили ту этатистскую линию, которая наметилась еще в 30-х гг.

И без того значительный по размеру госсектор быстро разросся до масштабов всей не очень-то крупной национальной индустрии. Уже в 1946 г. 82% промышленности находилось в руках государства. Такая впечатляющая скорость преобразований определялась тем, что коммунистическая революция в Югославии совпадала с национально-освободительной борьбой. Предприятия, в значительной степени принадлежавшие немецкому и итальянскому капиталу, а также местным коллаборационистам, конфисковали у врага и тут же превратили в государственное имущество. Сопротивляться этому в крестьянской стране слаборазвитого капитализма было практически некому.

Расширение объема госсобственности полностью соответствовало взглядам пришедшей к власти партизанской верхушки. Нельзя сказать, что югославские коммунисты по своему менталитету чем-то принципиально отличались от коммунистов других стран. Догмы у всех были одинаковые, а потому попытки установить директивную хозяйственную систему, основанную в значительной степени на принудительном труде, были свойственны югославам не в меньшей (а возможно, и в большей) степени, чем их соседям по Центральной и Восточной Европе.

Например, хорват Андрийя Хебранг выдвинул идею пятилетнего плана ускоренной индустриализации, основанной на опыте сталинских пятилеток. А один из лидеров югославских коммунистов Милован Джилас в 1948 г. написал статью, в которой хвастался, что через десять лет Югославия догонит Британию по объему промышленного и сельскохозяйственного производства.

Вряд ли являлся исключением из общего правила и лидер югославских коммунистов Иосип Броз Тито. Нет оснований говорить о том, что у него до начала 50-х гг. были какие-то умеренно либеральные взгляды, или о том, что он был человеком ответственным, мало склонным к общему коммунистическому авантюризму. Так, например, в мае 1945 г. он готов был спровоцировать третью мировую войну, идя на острый конфликт с итальянцами из-за Триеста.

Стрельба из портсигара

Иосип Броз (впоследствии прозванный Тито), родившийся в 1892 г. в простой хорватской крестьянской семье (по матери он был словенцем), не получивший толком никакого образования и перепробовавший массу профессий, прежде чем стать профессиональным революционером, являлся типичным порождением эпохи, поднимавшей из грязи в князи множество людей. Иосип, правда, в молодости успел постранствовать, побывав в поисках куска хлеба в Чехии, Австрии и Германии, а после пленения на войне — еще и в России. Он выучил ряд иностранных языков (говорил на русском, чешском, немецком, киргизском, английском, читал на французском и итальянском), но тем не менее оставался политиком, сравнительно плохо подготовленным для управления государством.

Говорят, что он очень любил раздавать всем поручения и именно за это получил свою партийную кличку: ты, мол, сделай то, ты — то, а ты — то (Tito). Однако умело управлять и раздавать поручения — это все же две разные вещи.

До поры до времени Тито был сильно зависим от советской России. Он работал в Коминтерне, а примерно к началу Второй мировой войны стал секретарем компартии Югославии. Даже жена у него была русской. Пелагею Белоусову он нашел в Сибири во время пребывания в плену. Впрочем, она бросила мужа после того, как тот угодил в тюрьму, где вынужден был провести целых пять лет. Обретя свободу и не обнаружив рядом супруги, Тито таким образом оказался независим как от властей, так и от семейных уз. В дальнейшем у него были разные женщины. Возможно, легкость завязывания отношений приучала его постепенно и к вольности политической жизни.

Однако реформатором он все же оказался не собственной волей и даже не волей бросившей его жены, а благодаря тем историческим обстоятельствам, которые определили особый югославский путь экономического и политического развития.

Корни югославской специфики уходят во времена Второй мировой войны и даже дальше. Многолетняя вражда между сербами и хорватами раздирала на части Югославию. Во всех возможных бедах эти народы винили не объективные обстоятельства, не хозяйственную отсталость страны, а исключительно друг друга. Когда началась фашистская оккупация, усташи — хорватские националисты — устроили ужасающую резню сербов. Те, по возможности, отвечали им тем же. Не обходилось дело, естественно, и без зверств в отношении мусульман. В общем, на фоне подобных межэтнических отношений трудно было говорить об освобождении страны. Тито, который, несмотря на свой высокий пост в компартии, был к началу войны малоизвестным человеком, в какой-то момент понял важность преодоления внутренних распрей. Такой подход в конечном счете обеспечил его превращение из скромного функционера в маршала, освободителя и фактического национального лидера.

Постепенно во время войны на территории Югославии под руководством Тито сформировалось мощное партизанское движение. Оно сражалось не только с немцами и итальянцами, но также с сербскими националистами — четниками. В какой-то момент даже британскому премьеру Уинстону Черчиллю (не говоря уж о Сталине) стало ясно, что ставку на Балканах следует делать на партизан как на реальную силу, пользующуюся широкой народной поддержкой.

Когда Тито и Черчилль впервые встретились для переговоров, дело чуть не закончилось трагически. Маршал настаивал на том, чтобы после войны чуть ли не вся северо-восточная Италия отошла под югославский контроль. Черчилль охлаждал его пыл. В какой-то момент британский премьер увидел, что находится в окружении двух титовских телохранителей с автоматами. И тут ему вздумалось пошутить. Черчилль нацелил на Тито свой золотой портсигар размером примерно с револьвер. К счастью, маршал успел рассмеяться и разрядить тем самым обстановку до того, как партизаны нажали на спусковые крючки.

Как поссорились Иосиф Виссарионович с Иосипом Франьовичем

Партизаны оказались способны в 1943-1944 гг. освободить и держать под своим контролем значительные территории, состоявшие из мелких самоуправляющихся общин и предприятий. Важно отметить, что такого рода система самоуправления была не столь уж новой для южных славян. Она представляла собой своеобразный возврат к задруге — чрезвычайно прочной и долгое время сохранявшейся, несмотря на попытки модернизации, исторической форме общины. Через некоторое время задруга одержала фактическую победу над не слишком долго утверждавшейся в Югославии системой государственного централизма.

Когда война окончилась и партизаны во главе с Тито пришли к власти на всей территории Югославии, страна, естественно, имела своеобразное «моральное право» оставаться независимой от Москвы, поскольку советская армия сыграла в этом регионе несоизмеримо меньшую роль, чем, скажем, в Центральной Европе.

Сталин с данным положением не соглашался, а потому Тито был вскоре объявлен ревизионистом. Для устранения ревизионизма в СССР готовились покушения на Тито, а также (согласно некоторым западным оценкам) планировалось даже вооруженное вторжение на территорию Югославии.

«Ревизионисту» пришлось реагировать адекватным образом. «Ясно, что в условиях "отлучения" Тито от коммунизма, — отмечал известный специалист по Югославии профессор Сергей Васильев, — его режим мог сохранить легитимность, лишь обвинив в "ереси" Сталина. А поставив в вину Сталину грехи этатизма и бюрократического социализма, необходимо было самим отказаться от административной системы». Этот отказ облегчался еще и тем, что самоуправляющиеся общины и предприятия не требовалось создавать в Югославии искусственно, поскольку они во многих местах существовали со времени войны. Опыт лишь требовалось расширить до масштабов всей экономики.

Легенда (очевидно, в значительной степени отражающая действительность) о том, как возникла югославская система самоуправления и какую роль играли в построении нового общества отцы-основатели рыночного социализма, выглядит следующим образом. После того как Югославия поссорилась с СССР и Тито был объявлен ревизионистом, один из лидеров югославской компартии Милован Джилас стал перечитывать Маркса. Углубившись в изучение трудов классика, Джилас вдруг обнаружил, что там нет никаких указаний относительно построения централизованного планового хозяйства сталинского типа. Общество, согласно Марксу, должно быть устроено как свободная ассоциация независимых производителей.

Весной 1950 г. Джилас поделился своими «открытиями» с двумя другими ведущими югославскими лидерами — Эдвардом Карделем и Борисом Кидричем, а затем предложил ввести систему, основанную на ассоциации независимых производителей у себя в стране. Через некоторое время об этом проинформировали Тито. Поначалу вождь заявил, что рабочие не готовы к введению такого рода системы, но затем подумал и добавил: «…зато это будет радикальный отход от сталинизма».

Такова легенда. Факты же показывают, что движение в сторону введения рабочего самоуправления началось несколько раньше того момента, когда Джилас решил обогатить теорию и практику марксизма своими изысканиями. В декабре 1949 г. состоялось несколько заседаний ЦК КПЮ и правительства с приглашением представителей профсоюзов. В ходе этих заседаний обсуждалась идея формирования на государственных предприятиях рабочих советов как низовых органов управления. Уже в первой половине 1950 г. такие советы были созданы на 520 предприятиях, после чего было принято решение о распространении деятельности этих структур самоуправления на всю югославскую промышленность.

По-видимому, усиление роли рабочих советов определялось не столько возвращением к истокам марксизма, сколько объективными условиями, сложившимися в Югославии конца 40-х гг. Но в любом случае надо признать, что Джилас очень своевременно покопался в трудах Маркса.

На пути к новому человеку

Доминирование системы рабочих советов предполагало, что теперь трудящиеся сами будут управлять своими предприятиями. Это было не просто некое рациональное решение, исходящее из предположения о том, что самоуправление эффективнее централизма, с одной стороны, и системы господства частной собственности — с другой. Самоуправление представляло собой целую идеологию построения нового общества. Идеологию, родственную той, которая пропагандировалась из Москвы, но качественно отличающуюся от нее по форме и, возможно, даже более искреннюю. Тито стал не просто одним из множества коммунистических вождей малых стран. Он оказался лидером целого идейного направления.

Как отмечали некоторые югославские исследователи, идеология самоуправления покоилась на следующих основных положениях:

Во-первых, считалось, что эпоха самоуправления представляет собой переходный период, в течение которого будет формироваться некий «новый человек». Этому человеку предстоит в будущем жить в бесклассовом коммунистическом обществе, где нет государства и где единственным инструментом контроля за поведением станет собственная сознательность индивида. Соответственно, сознательность нужно развивать уже сейчас, и самоуправление есть лучший способ такого рода подготовки.

Во-вторых, авторам системы самоуправления представлялось, что главным тормозом на пути к формированию «нового человека» является традиционная система иерархии, в которой индивид всегда кому-то подчинен, а потому несамостоятелен. Самоуправление должно было разрушить эту издавна сложившуюся, порочную вертикаль власти.

В-третьих, на место авторитета, опирающегося на иерархическую власть, должен был прийти новый вид авторитета — профессиональный. Самоуправление станет, полагали югославские идеологи, эффективно функционировать не благодаря жестким приказам, а потому, что принимать решения начнут люди, заинтересованные в конечном результате труда и отдающие все свои силы своему предприятию. Капиталистический менеджмент, использующий методы стимулирования и принуждения, на югославских предприятиях должен был на первых порах использоваться, но он рассматривался лишь в качестве неизбежного зла, которое должно исчезнуть в будущем вместе с исчезновением государства.

Таким же неизбежным злом считалась и торговля с капиталистическими странами. Ведь это была косвенная форма эксплуатации. Система самоуправления и доминирование социалистических принципов ориентировали страну на автаркию.

Система самоуправления, разрушающая централизм, естественно, предполагала в известной степени использование для регулирования экономики рыночных начал. Таким образом, самоуправленческий социализм не мог не стать рыночным. В СССР, да и в других странах Восточного блока, в экономических дискуссиях был очень популярен вопрос: план или рынок? В Югославии же такой вопрос практически вообще не стоял. Там дискутировали на тему: как много рынка можно допустить? Причем предполагалось, что неизбежным ограничителем распространения рыночных начал должно быть не планирование, а самоуправление.

Рыночный социализм

Никто в Югославии не рассматривал рыночное хозяйство в качестве некоего идеала, некой совершенной формы организации производства. Никто не апеллировал к невидимой руке Адама Смита как к универсальному регулятору. Все думали о том, как бы, модифицируя социализм, не «заразиться» случайно капитализмом. Югославскими теоретиками самоуправление рассматривалось даже как форма диктатуры пролетариата.

Когда министр экономики Светозар Вукманович вернулся из поездки по США в 1951 г., он встретился с председателем Государственной плановой комиссии Кидричем, который стал основным проводником осуществлявшихся преобразований. Целью встречи было обсуждение предполагаемых изменений в экономической системе страны. В разговоре Кидрич, имевший уже богатый опыт работы над построением централизованного хозяйства сталинского типа в середине 40-х гг., заметил, что нельзя отказываться от разработки производственных планов, поскольку только таким способом можно заставить рабочие коллективы использовать имеющиеся в их распоряжении производственные мощности в полном объеме. Вукманович на это возразил, что проще было бы заинтересовать коллективы в максимальном использовании мощностей, введя плату за фонды. Кидрич согласился с данным соображением, но заметил, что это уже будет возврат к капитализму. Оба провели бессонную ночь в размышлениях о судьбах капитализма и социализма, и к утру каждый обнаружил, что переменил свою исходную позицию. В конце концов проблема разрешилась лишь тогда, когда Тито вынес вердикт о невозможности возврата к капиталистическому хозяйству.

И тем не менее перемены осуществлялись. В 1950 г. была введена выборность директоров. На следующий год отменили централизованное планирование и предоставили предприятиям право самостоятельного поиска торговых партнеров. Фонд зарплаты, правда, по-прежнему планировался централизованно, но его распределение контролировалось рабочим советом, поэтому отдельный труженик мог получать вознаграждение, варьирующееся в значительных пределах. В 1952 г. произошли существенные изменения и в ценообразовании. С этого момента лишь цены ряда основных товаров должны были устанавливаться директивно.

Экономические изменения способствовали как динамичному развитию страны вплоть до самого начала 60-х гг., так и существенному улучшению морального климата югославского общества эпохи Тито. «Когда в августе 1951 года я побывал в Загребе, — писал англичанин Р. Уэст, — меня повергло в ужас убожество магазинов, кафе и одежды, но самое тяжкое впечатление производила атмосфера подозрительности и тревоги в обществе. Немногим более двух лет спустя, снова приехав в Югославию, чтобы провести в Белграде и Загребе восемь месяцев, я увидел страну в значительно лучшем материальном состоянии. Люди перестали бояться разговоров с иностранцами. Даже в 1953 году Югославия была гораздо либеральнее Советского Союза или любой другой страны в Восточной Европе и оставалась таковой до окончательного распада коммунистической системы».

В 60-х гг. югославские реформы были продолжены. Впрочем, нежелание переходить к капитализму и экспериментирование с «третьим путем» не могли в конечном счете не создать серьезных проблем для экономики.

Крах красивой мечты

Отказ от частной собственности и от формирования рынка капитала привел к тому, что государству пришлось сохранить свои позиции в инвестиционном процессе. В результате капиталовложения были неэффективны, централизованные ресурсы сплошь и рядом распределялись безответственно.

Самоуправление на предприятиях поставило директоров в зависимость от трудовых коллективов. Руководители думали не столько о перспективах развития производства, сколько о том, как ублажить рабочих, дабы те в свою очередь хорошо относились к ним. А это приводило к постоянному проеданию значительной части имеющихся у предприятий средств и к быстрому росту инфляции.

В конечном счете все обернулось еще и безработицей. Численность населения росла, а трудовые коллективы тормозили расширение штатов, чтобы ни с кем не делиться своими доходами.

Но самым страшным для рыночного социализма стало явное нежелание людей участвовать в управлении. В 60-70-х гг. в страну проник с Запада дух общества потребления. Все думали о зарплате, о товарах, которые можно на нее купить, но никак не о том, чтобы создать эффективно функционирующее самоуправляющееся общество. Мечта о формировании нового человека потерпела в Югославии крах, так же как и в СССР.

Не лучше обстояло дело и в политической сфере. Самоуправление и рынок сочетались в Югославии с авторитарным режимом Тито, с репрессиями в отношении политических противников, с созданием концлагеря на одном из островов Адриатики и даже с тем, что многими в народе национальный лидер стал рассматриваться в качестве преемника королей из династии Карагеоргиевичей. Тито, например, восстановил обычай, согласно которому монарх становится крестным отцом каждого девятого сына, появляющегося на свет в сербских семьях. Конечно, режим был намного гуманнее сталинского, однако по-настоящему привлекательным для людей он не стал.

Даже братство югославских народов оказалось лишь кажущимся. Оно держалось лишь до тех пор, пока у руля стояло поколение партизан, сражавшихся с врагом плечом к плечу. Но со сменой поколений старая ненависть возродилась. Ее кровавые последствия мир увидел в 90-х гг. после распада Югославии.

Вождь предвидел грядущую катастрофу. Еще в 1971 г. он сказал о себе в третьем лице: «Когда Тито не станет, все рухнет».

Скончался он в 1980 г. Какое-то время созданная им экономическая система двигалась по инерции, однако к концу десятилетия реформатор Анте Маркович предпринял попытку перейти наконец от рыночного социализма к эффективно работающему рынку как таковому. Попытка не удалась. Республиканские власти ее заблокировали. После этого оставалось лишь одно — разбежаться по национальным квартирам и приступить к реформам так, как каждая республика их понимала.

Так и вышло. Словения сегодня уже в Евросоюзе, Хорватия на пути к нему, тогда как Сербия мучается косовской проблемой.

ФРАНСИСКО ФРАНКО.

ДВЕ ЖИЗНИ КАУДИЛЬО

Испанского генерала Франсиско Франко нелегко отнести к числу реформаторов. Авторитарный лидер страны, по сути дела, даже диктатор, победитель кровопролитной гражданской войны, унесшей множество жизней, и, наконец, создатель автаркической хозяйственной системы, которая притормозила развитие Испании в 50-е гг. XX века, т.е. как раз тогда, когда некоторые европейские страны демонстрировали буквально-таки чудеса экономического роста. И все же нельзя проигнорировать тот парадоксальный факт, что выходить из долголетнего периода застоя Испания начала отнюдь не после кончины Франко, как приятно было бы думать поклонникам демократии, а в последний период его жизни.

Долгое пребывание Франко у власти несколько замаскировало происходившие в стране перемены. Взять курс на вступление в Евросоюз Испания не могла вплоть до начала реальной демократизации. Старый, «поросший мохом» генерал, каким-то чудом просуществовавший со времен диких фашистских диктатур до эпохи хиппи, рока и невиданных в истории человечества свобод, откровенно дискредитировал свою страну. Но при этом страна-то все же не стояла на месте. Она проходила через внутреннюю трансформацию, готовясь в один прекрасный момент сбросить старую кожу и предстать перед Европой в новом облике.

Как такое оказалось возможно? Для того чтобы разобраться в этом, нам надо пристально взглянуть на самого Франсиско Франко, поскольку в этом человеке сплелись многие противоречия XX века. Почти во всех странах Европы Вторая мировая война отбросила старые, «плохие» фигуры и привела к власти новые, «хорошие», что позволило окрасить историю в черно-белые тона. А вот Франко подобным образом не раскрашивается. Он многоцветный. Каким-то странным образом этот человек с примитивным антикоммунистическим мышлением сумел все же понять истинные потребности страны и дать сигнал к переменам.

Маленький человек с большими амбициями

Многое в судьбе генерала объясняет уже его происхождение. Он появился на свет в 1892 г. в крохотном глухом городке северо-западной части Галисии. Это был настоящий медвежий угол, из которого, «хоть три года скачи», ни до какого интеллектуального центра Европы не доскачешь. Молодой Франко стал консервативным католиком и ненавистником либерализма во всех его проявлениях.

Образование он получил в военном училище в Толедо — старинной столице Кастилии, где каждый камень настраивал человека на унылый, консервативный лад. Ничему, кроме стрельбы, фехтования и верховой езды, там научиться было невозможно. Да и военная наука не слишком подходила курсанту Франко. Он был маленьким, тощим и совершенно не воинственным на вид. Другие курсанты над ним посмеивались, а иногда даже по-мелкому издевались.

Трудно было, наверное, в то время представить себе в этом небольшом человечке будущего авторитарного лидера страны. Но хорошо известно, что многие диктаторы, начиная с Наполеона, имели не слишком атлетическое сложение. Пробивая себе дорогу наверх и превращаясь в крупных государственных деятелей, они как бы компенсировали физические недостатки, полученные от природы.

Оторванный от семьи, не разбирающийся в политике, не имеющий ни серьезных знаний, ни увлечений, Франко четко идентифицировал себя как офицера, принадлежащего к военной корпорации. И это затем во многом определило его судьбу. Он действовал от имени армии и с подозрением относился к штатским, которые недооценивали роль великой испанской военной машины, обладавшей столь славным прошлым. Однако в начале XX века от славного прошлого уже ничего не осталось. А потому Франко приходилось как-то существовать в рамках противоречия между окружавшей его со всех сторон убогой действительностью и иллюзиями, впитанными в академии.

Боевой опыт он получил в Марокко. Судя по имеющимся отзывам, сражался Франко, несмотря на свою субтильность, достаточно храбро. О храбрости свидетельствует и полученное на фронте тяжелое ранение в живот. Возможно, именно тогда молодой офицер научился преодолевать себя и продвигаться вперед, несмотря ни на какие обстоятельства.

Военную карьеру Франко продолжил в созданном по образцу французского испанском иностранном легионе. Это обеспечивало ему участие в боевых действиях, несмотря на, казалось бы, мирное время. Начинал молодой майор командиром батальона, а после гибели шефа принял под командование весь легион. О том, какой дух царил в этих войсках, хорошо говорит история о том, как легионеры встречали диктатора, генерала Примо де Ривера, с наколотыми на штыки человеческими головами. Произошло это в 1926 г. В том же году 34-летний Франсиско Франко стал генералом — самым молодым в Европе.

Впоследствии дух иностранного легиона Франко, возглавивший военную академию в Сарагосе, переносил на всю испанскую армию. Военные постепенно правели, тогда как страна в целом левела. На смену монархии пришла республика, которую правые в лучшем случае готовы были терпеть. Противоречия углублялись. Постепенно вызревала будущая гражданская война.

«Над всей Испанией безоблачное небо»

Свою личную гражданскую войну Франко начал еще в 1934 г., когда ему поручили подавить забастовку рабочих в Астурии. Уничтожая бастующих испанцев, этот правый националист, превозносящий Испанию, не испытывал никаких угрызений совести. «Эта война — война пограничная», — заявил генерал журналистам. Социализм он считал чем-то вроде атаки дикарей на цивилизацию, а собственную деятельность уподоблял Реконкисте. Для подавления рабочих он использовал марокканских наемников, точно так же как для подавления марокканцев в недавнем прошлом предводительствовал иностранным легионом.

Успех в астурийской войне сделал Франко фигурой по-настоящему общенациональной. Именно его, боевого генерала, а вовсе не политиков-болтунов пресса сочла лидером, обеспечившим стабилизацию и предотвратившим хаос.

В качестве награды за победу Франко получил должность командующего испанской армией в Марокко. Хотя формально он и не стал крупнейшим военачальником страны, наделе генерал возглавил наиболее боеспособные части республики. А уже в 1935 г. Франко занял пост начальник генштаба.

На этом посту его и застала победа Народного фронта, одержанная в ходе выборов 1936 г. Франко решил, что успех левых является частью плана Коминтерна по установлению своего контроля над Испанией. Он готов был к введению военного положения, однако правые политики мирно сдали власть победителям и не прибегли к поддержке армии. В итоге Франко потерял свой пост и был отправлен от греха подальше командовать гарнизоном на Канарских островах. Отдыхать в этой удаленной от Испании курортной области, наверное, неплохо, но оказывать влияние на политику, проводимую в Мадриде, практически невозможно.

Президент страны, провожая Франко, сказал: «Поезжайте спокойно, генерал. В Испании не будет коммунизма». На что тот ответил: «В одном я уверен и за это могу отвечать: как бы ни складывались обстоятельства здесь, там, где нахожусь я, коммунизма не будет».

Коммунизм на Канарах вряд ли возник бы даже при отсутствии Франко, однако для Испании в целом роль генерала оказалась определяющей. Армейские круги на континенте стали готовить заговор. Согласно популярной, но не вполне подтвержденной легенде, сигналом к одновременному выступлению мятежников по всей стране должна была стать переданная по радио фраза: «Над всей Испанией безоблачное небо».

Небо стало безоблачным 18 июля. Франко не был главным организатором восстания, однако, перебравшись с островов в Марокко и встав во главе хорошо знакомых ему наиболее боеспособных частей Испании, он быстро оказался неформальным лидером мятежников. Сказались его репутация, мощь возглавляемых им «марокканцев» и то, какой высокий пост Франко занимал в период правления правых. Более того, именно ему удалось договориться о поддержке с Адольфом Гитлером и Бенито Муссолини. Без них испанские генералы вряд ли смогли бы одержать победу в мятеже, превратившемся в затяжную гражданскую войну.

Ко времени осады Мадрида Франко стал уже главой правительства мятежников, генералиссимусом и национальным лидером (каудильо). Правда, нация при этом была расколота на две почти равные по силе части и подавлять не устраивавших его испанцев генералиссимусу приходилось с чрезвычайной жестокостью.

Приход Франко к власти произошел совсем не так, как приход Гитлера или Муссолини — народных вождей, пробившихся «с низов» благодаря личной харизме и агрессивной идеологии. Лидерам немецких нацистов и итальянских фашистов в Испании условно соответствовал лидер фалангистов Примо де Ривера (сын бывшего генерала-диктатора). Франко же, скорее по своему положению и роли в истории страны, напоминал венгерского лидера Миклоша Хорти, пребывавшего «в верхах» и «примирившего нацию» силой оружия, а также силой авторитета, определяемого высоким военным чином.

Испанский генералиссимус, так же как венгерский регент, олицетворял собой традиционный национализм, формировавшийся в Европе со времен Великой французской революции, а отнюдь не фашизм и не национал-социализм, возникшие лишь в XX веке. Соответственно, и судьба Испании после победы Франко оказалась существенно иной, нежели судьба Германии и Италии.

Праволевацкий уклон

По окончании гражданской войны потребовалось срочно обустраивать разрушенную испанскую экономику. В отличие от многих других стран Европы, либо активно милитаризировавшихся, либо становившихся объектом оккупации со стороны великих держав, Испания, оставшаяся более-менее в стороне от событий Второй мировой войны, теоретически имела шанс на нормальное развитие. Дополнительный шанс давало и то сокрушительное поражение, которое потерпели левые. Казалось бы, никаких левацких увлечений теперь быть не должно. Однако доминировавшие среди победителей воззрения породили удивительную, на первый взгляд, смесь правой идеологии с левацкими подходами к экономике.

Весьма характерным в этой связи является высказывание одного из генералов, сделанное еще во время гражданской войны. Он отметил, что в стране слишком много промышленных предприятий, от которых одни беспорядки. Индустриальными центрами являются центры сепаратизма — Бильбао (столица страны басков) и Барселона (столица Каталонии). А в заключение генерал, как будто бы вышедший из анекдота про то, что у военных — одна извилина, да и та — след от фуражки, заявил: «Если бы германские бомбардировщики разрушили половину заводов и фабрик, это значительно облегчило бы последующее восстановление Испании».

Сам Франко до подобных глупостей не доходил, но все же его экономические взгляды были совершенно дремучими. Все надежды по развитию страны он возлагал на автаркию и на развитие военной индустрии. Любопытно, что в этом он был похож на советских коммунистов, проникновение которых в Испанию столь страстно желал предотвратить.

Трудно было ждать чего-то иного от малообразованного генерала, происходившего из слаборазвитой провинции, сильно удаленной от столицы страны. Но, справедливости ради, следует заметить, что в те времена многие государства замыкались в своих границах, стараясь прикрыть национальный рынок от проникновения иностранных конкурентов. Мода на протекционизм сформировалась еще в последней четверти XIX века, однако с началом Великой депрессии (30-е гг. XX столетия) недоверие к внешнему рынку, иностранному капиталу и свободному обмену валют стало доминировать. Скорее всего, даже если бы Франко обладал большим интеллектуальным потенциалом, он вряд ли стал бы придерживаться принципиально иного курса.

Осенью 1939 г. генерал закончил работу над десятилетним планом оживления испанского народного хозяйства и раздал членам своего правительства документ под глубокомысленным названием «Основы и директивы плана реорганизации нашей экономики в соответствии с нашей национальной реконструкцией». По мнению биографа Франка Пола Престона, большую роль в составлении «Основ и директив» сыграл Хуан Антонио Суансес — давний друг каудильо и министр промышленности в его первом кабинете.

В документе отразилась совершенно не на чем не основанная вера в то, что Испания способна заменить импорт своими товарами, увеличить экспорт, использовать лишь собственное сырье, а также не привлекать иностранные инвестиции. В такого рода стратегическом подходе, возможно, и не было бы слишком большой беды, если бы новоявленные «экономисты-экспериментаторы» проводили его в богатой стране с эффективно функционирующей, устоявшейся экономикой. Но Испания, разоренная гражданской войной, находящаяся в состоянии разрухи и испытывающая нехватку топлива, особенно сильно пострадала от автаркии.

Как отмечал Пол Престон, «в период ужасающего дефицита продуктов питания, одежды и стройматериалов Франко принимает опрометчивое решение о сокращении импорта и отказывается брать кредиты у демократических стран. Преимущества нейтралитета, обеспечившие Испании экономический рост во время Первой мировой войны, были забыты. Над всем возобладали идеологические соображения и ложное восприятие экономической действительности».

В итоге антикоммунисту Франко пришлось использовать для наведения порядка в экономике самую что ни на есть коммунистическую меру — рационирование товаров. Рыночное хозяйство потеснилось, уступив место администрированию. Пышным цветом расцвели коррупция и нелегальная торговля. А люди в это время, естественно, страдали от нехватки основных продуктов питания, одежды, обуви. Причем при объяснении причин такого катастрофического положения дел вину за дефициты франкисты сваливали на красных, точно так же как в СССР красные — на враждебное буржуазно-фашистское окружение.

Зачем, спрашивается, надо было с такой жестокостью искоренить левизну в ходе гражданской войны, если по сути своей политики Франко в итоге делал примерно то же, что и советские лидеры?

Иногда полагают, будто Франко был вынужден пойти по пути автаркии, поскольку Испания оказалась изолирована от внешнего рынка благодаря Второй мировой войне. Война и впрямь не могла не повлиять. Однако наличие «Основ и директив» доказывает, что каудильо вне зависимости от объективных обстоятельств сам стремился к той пропасти, в которую рушилась страна.

Дело Божье

Первые двадцать лет пребывания Франко у власти прошли совершенно бездарно. Каудильо тешился фантазиями всяких «алхимиков», будто Испания станет то ли экспортером золота, то ли бензина, но никаких чудес, естественно, не случалось. На дорогах страны стали появляться автомобили, работающие на дровах и угле.

Экономический развал в какой-то степени способствовал дистанцированию от войны. Гитлер понимал, что от убогих испанцев все равно толку нет никакого. Однако с наступлением мирных лет убогость однозначно стала недостатком.

На севере и востоке страны зародилось оппозиционное режиму партизанское движение, и Франко вынужден был порой чуть ли не до половины бюджета нищей страны тратить на армию и полицию. В трудные времена пришлось просить материальной помощи даже у Аргентины — бывшей испанской колонии. Хуан Доминго Перрон прислал испанцам в кредит пшеницу. Тем не менее потребление хлеба в Испании в 1950 г. упало в два раза по сравнению с 1926 г.

В начале 50-х гг. стало ясно, что франкистский экономический курс полностью обанкротился. Суансес был отправлен в отставку. Однако никаких новых идей не появилось. США материально поддержали Испанию, но потребовали за это либеральных преобразований. Франко же решил, что сможет водить американцев за нос с экономическими реформами, так же как водил Гитлера со вступлением в войну. Понятно, что застой при таком подходе не рассосался.

Тем не менее стареющий Франко все меньше желал заниматься делами. Он посвящал время охоте, рыбалке, просмотру кинофильмов и футбольных матчей, а также ставкам на тотализаторе. Про каудильо говорили, что у него на столе лежат две папки. На одной написано: «Проблемы, которые решит время», а на другой: «Проблемы, решенные временем». Любимое занятие Франко состоит в том, чтобы перекладывать бумаги из одной папки в другую.

И вот наконец время решения проблем действительно пришло. По странному совпадению испанская оттепель началась в 1956 г. С процессами, происходившими в СССР, она никак не была связана, а борьба за свободу в Венгрии и Польше представляла символическую ценность лишь для небольшой части оппозиции. Более того, Франко в отличие от Хрущева не собирался ни в малейшей степени реформировать свою страну. Даже ни о каком разоблачении культа личности не могло идти речи, поскольку эта самая личность продолжала управлять государством и не каялась в жестокостях эпохи гражданской войны.

Тем не менее вопрос о том, что будет в Испании после Франко, в середине 50-х гг. оказался весьма актуален. И каудильо вынужден был реагировать на беспокойство, проявлявшееся в обществе. Ему приходилось балансировать между фалангистами, долгое время служившими опорой режима, и монархистами, полагавшими, что перемены, возникшие в результате борьбы с левыми силами, не являются основанием для разрушения традиционной системы управления страной.

Монархисты все более явно демонстрировали свое влияние и свое недовольство той ролью, которую играли фалангисты, а потому Франко на фоне экономических проблем (в частности, резкого усиления инфляции) согласился перетряхнуть правительство. На смену некомпетентным министрам требовалось привести людей прогрессивных и образованных, однако эта новая сила могла выйти лишь из консервативных, католических и монархических кругов. Какая-то левая альтернатива режиму в тот момент не могла даже рассматриваться.

Ключевую политическую роль в осуществлении экономических перемен сыграл адмирал Луис Карреро Бланко — один из самых близких к Франко государственных деятелей. Он стал посредником между главой режима и молодыми испанскими технократами, принадлежащими к католической организации «Опус Деи» («Дело Божье»).

В феврале 1957 г. правительство было преобразовано. Ключевой фигурой в его реформаторском блоке стал 37-летний профессор права Лауреано Лопес Родо — глубоко религиозный монархист. Министерство финансов отошло к католическому адвокату Мариано Наварро Рубио, министерство торговли — к профессору экономической истории Альберто Ульястресу Кальво. В политическом плане это означало конец влияния фалангистов и добровольное превращение усталого Франко в символическую фигуру, в экономическом — либерализацию хозяйственной системы, наведение порядка в финансах и открытость во внешних связях. Стартовало двадцатилетие реформ, которые, так же как и предшествующий застой, оказались связаны с именем генералиссимуса Франко.

Как обычно и бывает в таких случаях, началось все с шокотерапии. Песету резко девальвировали, а затем сделали свободно конвертируемой валютой. Государственные расходы сократили. Контроль за ценами отменили. В итоге неэффективным предприятиям пришлось закрыться, безработица усилилась, брожение в рабочем классе стало еще активнее.

Франко, изредка возвращаясь с рыбалки в свою резиденцию, пытался тормозить либерализацию, но реформаторам в основном удавалось его убеждать в необходимости движения вперед. Каудильо признавался, что ничего не понимает в происходящем, но, скрепя сердце, защищал реформаторов даже перед лицом военных, которые не хотели допускать сокращения военного бюджета.

Порой генералиссимус прямо говорил недовольным членам своей старой гвардии, что они просто х..ней занимаются в то время, как «Опус Деи» работает. В ответ отставные фалангисты стали формировать легенду о том, что эта организация представляет собой страшную и коварную силу. Из этих источников, очевидно, позаимствовал сведения Дэн Браун при написании «Кода да Винчи».

Наверное, генералиссимусу казалось, что, реформируя прогнившую хозяйственную систему, он спасает свой режим. Технократы же, напротив, понимали, что рост ВВП и интеграция в европейскую экономику рано или поздно потянут за собой демократизацию. Однако Франко они про это ничего не рассказывали, предпочитая делать вид, будто не заглядывают далеко вперед.

Вскоре произошло экономическое чудо. Испания с дешевой рабочей силой, политической и финансовой стабильностью стала соблазнительна для иностранного капитала. В Европе она в 60-х гг. выполняла примерно те же функции, которые в 70-80-х гг. отошли к Китаю и странам Юго-Восточной Азии. Начался бурный рост ВВП. А вскоре на этой основе поднялся и жизненный уровень населения.

Режиму Франко оставалось существовать лишь столько, сколько могли еще протянуть его лидеры. Первым ушел из жизни Карреро Бланко, погибший от рук баскских террористов в 1973 г. А в 1975 г. скончался от старости и восьмидесятитрехлетний каудильо.

ДЖОН КЕННЕТ ГЭЛБРЕЙТ.

КАМО ГРЯДЕШИ?

Куда мы идем? В каком мире живем? Какое общество строим? В XX столетии эти вопросы стали, пожалуй, даже актуальнее, чем во все предшествующие эпохи. Старые кумиры рухнули, и анализировать потребовалось не мифы и верования, а реальную жизнь.

В каком мире мы живем?

Еще пару десятилетий назад любой советский человек легко отвечал на данный вопрос — в социалистическом. И это не просто была характеристика нашего отличия от западного общества. Речь шла о том месте, которое мы занимали на шкале исторического развития.

Рожденная марксизмом «пятичленка» — первобытный строй, рабовладение, феодализм, капитализм, социализм (коммунизм) — сегодня практически никем уже не используется. В ней сплошные натяжки. Каждый термин имеет вполне конкретный исторический смысл, но совсем не такой, как в курсе исторического материализма.

Отказавшись от «пятичленки», мы несколько стыдливо начали использовать расплывчатые и не совсем подходящие к месту выражения типа «рыночное хозяйство», «свободное общество» и т.д. Примерно также как, отказавшись от слова «товарищ», но не вернувшись толком к «господину», стали обращаться друг к другу, упирая на половой признак: «мужчина, предъявите билет», «женщина, не стойте в проходе».

Но человек — не просто мужчина, а общество наше — не просто рынок. Мир, в котором мы сегодня живем, существенным образом отличается от капитализма эпохи Маркса, но еще больше отличается он от тех фантазий, которые десятилетиями рисовал марксизм. Постоянно развиваясь, общество куда-то пришло. Вопрос — куда?

Марксизм, скованный догмами, ответа не дал. Неоклассическая экономическая мысль, занятая борьбой с социализмом, по-настоящему вопрос об эволюции капитализма даже не ставила. Когда защищаешь от врага некие ценности, опасно дискутировать о том, что эти ценности, возможно, уже превратились в нечто иное.

И тем не менее в мировой науке на стыке экономики, социологии и футурологии зародилось течение, изучающее комплексную эволюцию современного общества. Зародилось оно в левых научных кругах, далеких от апологии коммунистической идеи, но в то же время весьма критично относящихся к идее свободного предпринимательства. Временем зарождения стали 50-е гг. — эпоха, которая, с одной стороны, вскрыла колоссальные возможности эволюционного развития рыночного хозяйства, вступившего в полосу процветания, а с другой — вбила первый гвоздь в гроб социализма, понимаемого как альтернатива капитализму.

В данном научном направлении не было корифея, которого мы могли бы безоговорочно назвать классиком, определившим новый взгляд на мир. Идея носилась в воздухе, и ее подхватывали разные люди в разных странах. Но, пожалуй, все же первым ученым, развернуто описавшим очередной этап развития общества в труде, состоящем из трех книг, создававшихся на протяжении двух десятилетий, был Джон Кеннет Гэлбрейт.

Уход с «платформы консерваторов»

Гэлбрейт считается американским экономистом, но по рождению (1908) он канадец шотландского происхождения. Начало биографии не сулило больших научных высот. Отец имел две неплохие фермы, и свое первое образование Кен получил в сельскохозяйственном колледже, где специализировался на разведении скота, а также изучал все, что может пригодиться в деревне — от выпечки хлеба до устройства водопровода.

Возможно, из него вышел бы неплохой фермер, если бы не Великая депрессия. Со свойственной шотландцу практичностью Кен рассудил, что нет смысла улучшать породу крупного рогатого скота, если его все равно невозможно продать. И тогда от скотоводства Гэлбрейт перешел к экономике сельского хозяйства. В Канаде особых перспектив на этот счет не имелось, и по окончании колледжа молодой человек отправился в Беркли (Калифорния). Местному университету крупный калифорнийский банкир Амадео Джаннини как раз отвалил 1,5 млн. долларов на изучение аграрной экономики, а потому имелась возможность освоить финансирование.

Гэлбрейт его освоил. Глубоко проникнув в суть проблем калифорнийского пчеловодства, Кен с головой погрузился в изучение вопроса о предпочтении, оказываемом покупателями меду с апельсинового цветка перед шалфеевым. Но тут пришло приглашение занять пост преподавателя в Гарварде, и это изменило всю жизнь. Не то чтобы Гарвард привлек как лучший университет США. Просто там давали больше денег, и Кен отправился через весь континент из Калифорнии в Бостон.

Добравшись до Восточного побережья, Гэлбрейт решил до начала семестра заскочить в Вашингтон. На дворе стоял уже 1934 г., и администрация Франклина Рузвельта во всю разворачивала свой «новый курс». Ставшее модным государственное регулирование создало в аппарате множество рабочих мест, и студенты-экономисты, годами оттягивавшие окончание университетов, чтобы не менять престижный статус студента на непрестижное клеймо безработного, теперь лихорадочно дописывали дипломы, стремясь успеть войти в команду Рузвельта.

Бюрократический центр Вашингтона бурно разрастался. В одной части нового здания министерства земледелия работа уже кипела во всю, тогда как другая — еще строилась, и зазевавшийся чиновник мог, шествуя по коридору, вдруг угодить в провал. Однако Гэлбрейт, умело миновав все провалы, добрался до Управления регулирования сельского хозяйства и тут же получил работу по совместительству.

Отсутствие у молодого канадца американского гражданства никого не заинтересовало. Гораздо важнее было то, что Гэлбрейт — демократ. А демократом Кен был убежденным. Однажды в детстве он был глубоко поражен тем, как отец на политическом собрании, забравшись на кучу навоза, извинялся перед фермерами за то, что выступает с платформы консерваторов. Стоять на подобной «платформе» молодой человек не захотел, а потому радикализм предпочитал консерватизму. 

Младореформаторство

Жизнь младореформатора рузвельтовского призыва была почти столь же нелегка, как жизнь питерских интеллектуалов, покоряющих ныне первопрестольную. Всю рабочую неделю он преподавал в Гарварде. А в пятницу вечером, предъявив кассиру выданный правительством бесплатный проездной по маршруту «Бостон—Вашингтон», Гэлбрейт садился в пульмановский вагон (аналог нашей «Красной стрелы»). К утру младореформатор уже был в министерстве, где и проводил уик-энд.

В Вашингтоне кипела жизнь, тогда как в Гарварде царило прозябание. В министерстве веял дух нового, тогда как в элитном университете поражал махровый антисемитизм, выражавшийся в квотах на прием евреев. В столице делались карьеры, тогда как в Массачусетсе сонные студенты встречали лектора полным безразличием.

Гэлбрейт, по собственному признанию, научился отвечать им тем же. В этом он подражал своему кумиру Джону Мэйнарду Кейнсу, который, как повествует кэмбриджская байка, читал лекции прямо по гранкам своей «Общей теории». Иногда несколько страничек текста выпадали из рук гения и заваливались под кафедру, но Кейнс никогда этого не замечал. Студенты, очевидно, тоже.

Кроме Кейнса бесспорным кумиром был Рузвельт. Все поколение выросло под знаком этих двух имен, ставших символом новаторства. Однажды группа чиновников была приглашена на прием в Белый дом. Гэлбрейт решил преподнести президенту в дар отборное яблоко из корзины, присланной канадскими родственниками. Но на подходе он так заволновался, что отдал его коллеге. Тот волновался еще больше, и пока подошла очередь на рукопожатие Рузвельта, яблоко оказалось съедено.

Черты, характерные для поколения младореформаторов, наложили отпечаток на всю жизнь Гэлбрейта и, в первую очередь, на будущую теорию общества. Но время теорий настало лишь в 50-е гг., а пока что Гэлбрейт, получивший на пороге своего 30-летия американское гражданство, делал административную карьеру. В 1941 г. он получил пост главы созданного для регулирования военной экономики Бюро по контролю за ценами.

Успехи «нового курса» наводили на мысль о необходимости всеобъемлющего регулирования экономики, а рост цен, порожденный войной, стимулировал принятие жестких административных решений. Гэлбрейт ввел потолки роста цен и быстро столкнулся с адекватным ответом со стороны экономики.

Каким? Это мы знаем лучше всякого американского экономиста. Подрегулировали цены на мясо — мясо стало исчезать из продажи. Принудительно запретили торговать покрышками (мол, все для фронта, все для победы) — выяснилось, что продавцы ничего о запретах не слышали. Тем не менее в 1942 г. все цены были заморожены вплоть до конца войны.

Американская экономика это все же выдержала, Гэлбрейт нет. На человека, регулирующего цены в стране, являвшейся оплотом свободного предпринимательства, стали вешать всех собак. В 1943 г. его мягко переместили на пост администратора по ленд-лизу в Южной Африке. Фактически речь же шла об увольнении.

Если ленд-лиз и надо было где-то администрировать, то уж во всяком случае не в Южной Африке. Синекуры Гэлбрейт не хотел и быстро подал в отставку.

Тихая гавань

Как честный человек, он тут же отправился на мобилизационный пункт, хотя как человек умный абсолютно не желал этого делать. К счастью для мировой науки, нежелание совпало с невозможностью. Здоровенный канадец оказался на два с половиной дюйма выше того роста, который армия была способна обмундировать да и вообще воспринять хоть каким-либо образом.

Гэлбрейт тем не менее еще поработал на дядюшку Сэма. В первое послевоенное время он был экспертом по разрушенной Германии. Затем работал в Госдепартаменте, где его не подпускали к реальным делам, памятуя об «успехах» младореформаторства. Наконец, он бросил все и ушел с госслужбы. Характер его деятельности оказался теперь связан с совершенной новой сферой — журналистикой.

Гэлбрейт стал членом редколлегии одного из ведущих экономических изданий мира журнала Fortune. Написав целый рад статей по актуальным экономическим вопросам, он изрядно напрактиковался в популярном жанре. Хороший легкий стиль письма наряду с глубоким пониманием сути хозяйственных проблем стали залогом успеха его будущих книг. Да и статус одного из ведущих столпов экономической мысли среди американских демократов, обретенный еще за время работы в команде Рузвельта, оказался чрезвычайно важен для того, чтобы страна прислушалась к голосу Джона Кеннета Гэлбрейта.

Прислушивалась она, правда, весьма своеобразно. Fortune при ближайшем рассмотрении оказался изданием, которое все уважают, но никто не читает. Для журналистов это, кстати, очень удобно, поскольку рекламные доходы и, соответственно, размер гонораров определяются первым фактором, а не вторым.

Но Гэлбрейту хотелось большего, и вскоре он вернулся в Гарвард. Судя по всему, деньги для него уже не имели основного значения, как в то время, когда он впервые переступил порог этого университета. Чета Гэлбрейтов купила себе «скромный домик» с территорией примерно в 100 га, включающей луга, леса, маленькие озерца, а также живность — множество лосей и бобров. В этой обстановке хорошо думалось о реформах, необходимых для помощи бедным.

Впрочем, сам по себе переход из сферы бурной общественной жизни в тишь профессорского кабинета прошел не гладко. В 1952 г. Гэлбрейт принял участие в неудачной президентской кампании Эдлая Стивенсона. Демократы проиграли и впервые за 20 лет должны были покинуть Белый дом. Гэлбрейт, привыкший уже, не сознавая того, думать о себе, как о части постоянно действующего правительства, потерял доступ в вашингтонские коридоры власти.

Этот удар обернулся жесточайшей депрессией, от которой не спасало даже виски. Для того чтобы заснуть, требовалось все больше снотворного. Занятия со студентами по-прежнему были профессору безразличны. Пришлось тайно (чтоб не испортить репутацию) обратиться к психотерапевту.

Но по-настоящему из депрессии вывела не психологическая помощь, а наука. Потеряв интерес ко всему остальному, Гэлбрейт стал писать книгу за книгой, и именно новое 20-летие (примерно 1952-1973 гг.) сделало его всемирно известным ученым.

Во всем виноват Гэлбрейт

Началось все со скандала. Написав к 1955 г. книгу об истории Великой депрессии, Гэлбрейт отправился давать показания перед сенатской комиссией о текущем состоянии дел на бирже. Пока он напоминал сенаторам о печальных событиях 1929 г., биржа в очередной раз рухнула.

Общество сразу сообразило, кто должен быть крайним, и в Гарвард посыпались письма с угрозами. Верующие молились о смерти злосчастного профессора, но тут он поехал кататься на лыжах и сломал ногу. Стало ясно, что молитвы оказались услышаны. Религиозность американцев окрепла, а от Гэлбрейта постепенно отстали.

Прошло еще, правда, расследование в ФБР на предмет «тайной коммунистической деятельности», но итоговый вывод оказался положительным: «Отзывы о Гэлбрейте благоприятные, если не считать тщеславия, эгоистичности и чванливости». Все качества, необходимые великому ученому, были налицо. Путь к славе открыт.

Гэлбрейт написал много книг, но по-настоящему новаторской стала своеобразная трилогия: «Общество изобилия» (1958), «Новое индустриальное общество» (1967), «Экономические теории и цели общества» (1973).

«Общество изобилия» стало первым исследованием, констатировавшим те качественные изменения, которые произошли в США (в известной степени и в Европе) благодаря бурному экономическому росту 50-х гг. Ранее все экономисты и социологи (как левые, так и правые) исходили из того, что бедных в обществе большинство. Теперь же оказалось, что бедность маргинальна. Доминирует средний класс, и все действия корпораций и государства теперь ориентированы на него.

С одной стороны, это, например, формирует совершенно новую роль рекламы (раньше узкий круг товаров для бедных в рекламе не сильно нуждался). С другой же стороны, политики оказываются не заинтересованы в бедных избирателях. Из вежливости им сочувствуют. А потом про них забывают.

Гэлбрейт, как человек из левых кругов, был этим глубоко озабочен. И озабоченность, собственно говоря, стала стимулом к размышлениям, далеко выходящим за пределы формирования левой экономической политики. По сути дела возникла иная концепция общества, описывающая связи и взаимоотношения, которых просто не было в капитализме XIX — первой половины XX века.

После «Общества изобилия» работа на некоторое время прервалась, поскольку в начале 60-х гг. демократы в лице Джона Кеннеди снова пришли к власти, и Гэлбрейт внезапно оказался послом США в Индии. Произошло это так.

Еще при республиканцах Белый дом рекомендовал Индии либерала Милтона Фридмана в качестве экономического эксперта по проблемам их первых пятилетних планов. Узнав об этом от своих индийских друзей, Гэлбрейт пришел в ужас: просить совета Фридмана по планированию все равно что просить католического священника консультировать в клинике, где делают аборты.

Индийцы осознали ошибку и пригласили самого Гэлбрейта. Ему так понравилась страна, что он в шутку заметил: «Когда демократы вернутся к власти, я назначу себя послом в Индии». И действительно, как только Кеннеди с помощью Гэлбрейта, работавшего в его команде, въехал в Белый дом, вопрос приобрел актуальность. Президент не хотел делать радикала, написавшего «Общество изобилия», главой Комитета экономических советников, и Индия пришлась как нельзя более кстати.

На непыльной дипломатической работе Гэлбрейт расслабился, попутешествовал, написал роман, книгу об индийской живописи, а также «Записки посла», ставшие бестселлером и принесшие кучу денег.

Без дураков

Теперь можно было возвращаться к «нетленке». Работал Гэлбрейт с размахом, брал отпуск в Гарварде, отправлялся в Швейцарию и творил на свежем горном воздухе. Мысли о бедности сразу приобретали величественные формы.

«Новое индустриальное общество» стало трудом, в котором уже не просто констатируются неосознаваемые широкими слоями населения факты. В этой книге Гэлбрейт строит целостную теорию. По сути дела все последующие теории постиндустриального, технотронного, когнитивного обществ, а также общества массового потребления, всеобщего благосостояния (благоденствия) и т.п. проистекают из этого пионерского исследования Гэлбрейта.

Он обнаружил совершенно новый механизм управления корпорацией. То, что акционеры отдали власть менеджерам, было показано еще в 30-е гг. Гэлбрейт же развил теорию революции управляющих и сформулировал странный, на первый взгляд, тезис: даже не высший менеджмент правит там бал, а техноструктура в целом. Техноструктура — это все квалифицированные специалисты корпорации сверху донизу. Все, кто обладает каким-то знанием, не имеющимся ни у начальника, ни у коллеги из соседнего отдела.

Современное производство настолько сложно, что никто не способен охватить его целиком в своем сознании. Следовательно, любые решения готовятся и даже фактически принимаются специалистами низшего или среднего уровня. Высший менеджмент лишь утверждает их. А если не утверждает данный конкретный проект, то все равно рано или поздно вынужден соглашаться с альтернативным проектом, подготовленным другой частью техноструктуры. Таким образом, управление в любом случае оказывается процессом коллегиальным.

Раньше на общество практически всегда смотрели как на иерархическую структуру. Грубо говоря, по принципу «я — начальник, ты — дурак». Теперь же оказалось, что мир второй половины XX столетия строится по принципу «дураков нет и все — начальники». Впоследствии, в 80-х гг., блестящий американский ученый Элвин Тоффлер в своих «Метаморфозах власти» проанализировал с подобных позиций уже все общество, а не только крупную корпорацию.

Сразу после завершения «Нового индустриального общества» Гэлбрейт включился в борьбу против вьетнамской войны. А затем написал еще один роман, в котором, правда, любовные сцены были похожи на отчет о научных опытах. Автор вычеркнул из романа все эти сцены, а заодно и все женские персонажи. Стало гораздо лучше.

На рубеже 60-70-х гг. он достиг пика своей творческой карьеры. Его книги вне зависимости от жанра расхватывались как горячие пирожки и переводились на иностранные языки. Даже в СССР «Новое индустриальное общество» издали спустя всего лишь два года после появления книги в США. Ничего подобного в отношении «апологетов капитализма» у нас не было ни до ни после.

За успех безнадежного дела

Любовь коммунистических властей к Гэлбрейту была не случайной. Несмотря на все объективное значение его теории, он оставался левым реформатором и постоянно думал о том, как бы вернуть радикальный запал рузвельтовских времен.

От политизированности явно страдала наука. В частности, рассуждения Гэлбрейта о родственной природе крупных предприятий в США и СССР явно не выдержали проверки временем. Никакой обещанной им конвергенции не произошло. Советская экономика рухнула, показав, что техноструктура — техноструктурой, но важность рыночного регулирования в новом индустриальном обществе никуда не исчезает.

Не лучшим образом выглядел на фоне реальных экономических процессов и труд «Экономические теории и цели общества». В нем Гэлбрейт предложил развернутую программу реформ, направленных на усиление государственного регулирования. Однако как раз тогда, когда книга вышла в свет, начался экономический кризис, после которого в мире стали популярны уже либеральные теории дерегулирования.

Идея реформ у Гэлбрейта основывалась на том, что крупная корпорация, ведомая техноструктурой, фактически контролирует рынок. А потому странно было бы ожидать от рыночных сил, столь любимых либералами, что они обеспечат стихийное регулирование. Следовательно, требуется вмешательство государства.

В чем-то Гэлбрейт оказался прав. Например, в том внимании, которое он с 50-х гг. уделял госконтролю за экологией. Но в целом он все же сильно недооценил возможности рынка и переоценил силы государства. Ведь бюрократия лишь у идеалистов всегда действует в интересах общества. На самом же деле госаппарат, точно так же как бизнесмены и техноструктура, предпочитает свои собственные интересы.

Гэлбрейт понимал, что госрегулирование эффективно, лишь если самому аппарату станет противостоять уравновешивающая его сила. Однако в поисках этой силы он был наивен, как и многие мыслители 60-х гг. Профессор уповал на академическую общественность, которую он противопоставлял промышленной техноструктуре. И в этой своей вере он, как ни странно, напоминал студентов-бунтарей 1968 г., полагавших, что они — не такие как все.

В середине 70-х гг. Гэлбрейт снял телесериал по экономической истории и написал еще пару популярных книг. В 1980 г. поддержал на выборах младшего Кеннеди — Эдварда. А в 1987 г. поддержал советскую перестройку. «Поддержка дел, обреченных на провал, все еще остается моей специальностью», — заметил как-то Гэлбрейт со свойственной всякому выдающемуся человеку самоиронией.

АЛЕКСЕЙ КОСЫГИН.

ГЕРОЙ СЕРОГО ДНЯ

Каждая крупная политическая фигура прошлого сохраняется в памяти людской неким мифом. Из реальной картины минувших лет выделяется квинтэссенция того, что общество хотело бы помнить о данном человеке. Но иногда жизнь порождает сразу два или три мифа об одном герое. Обычно так бывает, когда общество расколото и каждая его часть стремится легитимизировать свое собственное видение истории.

Человек из мифа

Петр I для одних был царем-реформатором, для других — антихристом, для третьих — первым большевиком. Николай II остался в памяти людской и как святой-мученик, и как коронованный неудачник, и как Николай Кровавый.

Среди деятелей эпохи застоя, простирающейся между хрущевской оттепелью и горбачевской перестройкой, лишь двое имеют в своем историческом арсенале больше чем по одному мифу. Это Юрий Андропов и Алексей Косыгин.

Для Андропова — фигуры, рисуемой в черно-белых тонах, — контраст между собственными мифами чрезвычайно велик: он и жестокий палач — гэбист, и великий реформатор — альтернатива непутевому Горбачеву.

Что же касается Косыгина, то его «светлый миф» произрастает на каком-то сером фоне. Алексей Николаевич не был героем многочисленных анекдотов, не числился в первостатейных супостатах и вообще с трудом вспоминался рядовым советским человеком уже через несколько лет после своей кончины. Но зато в интеллектуальной среде некоторое время считалось модным упоминать о косыгинской реформе — самой скромной и незаметной среди всех реформ в истории России.

В 60-х гг. Косыгин был для страны реальным человеком, получившим в свои руки сложное хозяйственное наследие Хрущева и пытающимся каким-то образом с этим наследием разобраться.

В 70-х он стал уже некой абстрактной фигурой, плохо различимой в ряду стариков с каменными лицами, выстраивавшихся по праздникам на трибуне мавзолея.

В 80-х, когда его тело уже не покидало окрестностей мавзолея ни в будни, ни даже по ночам, Косыгин вдруг стал великим реформатором и честным, скромным тружеником. Его стали противопоставлять беспринципному гедонисту Брежневу, зашоренному идеологу Суслову, безликим марионеткам Тихонову и Черненко. Серый образ покойного партократа попытались превратить в образ технократа и в духе пришедшей эпохи расцветить хоть какими-то красками.

Помимо облика реформаторского Косыгин стал обретать еще и облик человеческий. Вспоминали про то, что в блокадном 1942 г. он не только организовал работу «Дороги жизни», но и спас едва живого малыша. Вспоминали про то, как любил он свою жену и как тосковал по единственной женщине своей жизни после ее кончины. Вспоминали про то, как, будучи уже премьером, он посещал родной ленинградский институт и обнимался с сокурсниками, невзирая на свои регалии.

В Косыгине было действительно много простого, человеческого. Того, что характеризовало людей его поколения. Он обожал не только власть, но и джаз. Он ходил не только по кремлевским коридорам, но и по горным тропинкам. Он даже здоровье свое подорвал, перевернувшись на байдарке и угодив в ледяную воду.

Косыгин не был столь помпезен, как власть, которую представлял, и поэтому к нему попытались даже примерить знаменитое гётевское «но две души живут во мне, и обе не в ладах друг с другом». И все же реальный Косыгин тяжело поддавался посмертным пертурбациям. В нем не было изюминки, позволяющей родить миф о герое, не было ни одной привлекательной для человека 80-х гг. черты. Он весь вышел из советского прошлого, а потому отторгался сознанием, уставшим от бесконечных серых будней развитого социализма.

В герои реформ задним числом выбивались цари или, по крайней мере, графы. Сыну питерского токаря в этой элитной компании делать было нечего.

Рожденный быть кассиром в тихой бане…

Косыгин действительно появился на свет в семье рабочего-токаря в 1904 г. Во взрослую жизнь паренек вошел уже после Октября, и это, надо признать, стало благоприятным фактором его будущей карьеры. Косыгину не приходилось выбирать политической ориентации. Он сразу двинулся правильным курсом.

В 1919 г., когда над родным Питером веяли вихри враждебные, Алексей ушел в Красную армию (официальная биография отмечает, что добровольцем). Впрочем, повоевать «пятнадцатилетнему капитану» не пришлось. Пару лет он оттрубил в трудовой армии, а с окончанием Гражданской войны демобилизовался и поступил в питерский кооперативный техникум, который окончил в 1924 г.

И здесь, пожалуй, снова ему сопутствовала удача. Он отправился на работу в Сибирь в систему потребкооперации, где мотался по селам, закупая продукты у крестьян, а в свободное время пописывал статейки для местного листка, агитируя народ экономить на праздновании Масленицы и вкладывать деньги в крестьянский заем. Там в Сибири спустя три года Косыгин стал коммунистом.

Думается, что стать коммунистом в Сибири было гораздо лучше, нежели в Ленинграде, где сначала образовалась зиновьевская оппозиция, а затем сформировался круг соратников Сергея Кирова — этого странного друга-недруга великого вождя. Впоследствии всякий партиец, живший активной политической жизнью в Питере 20-х гг., априори мог находиться под подозрением. Косыгин же оказался чист.

Он вернулся на берега Невы в 1930 г. В это время политический курс опять прояснился и ошибиться в выборе было трудно.

Таким образом, к моменту, когда в советском руководстве образовалось множество вакантных мест, Косыгин обладал просто-таки идеальной биографией. Рабочее происхождение, служба в Красной армии и очевидное неучастие во всех возможных уклонах и ревизионизмах. Однако преимущества неучастия выявились позднее. К началу же 30-х гг. Косыгин явно выглядел неудачником.

Шесть лет он проторчал в глуши и не продвинулся ни на шаг. На 27 году жизни Косыгин, имевший за плечами лишь техникум, стал рядовым студентом Ленинградского текстильного института («тряпки», как называли этот вуз позднее ленинградские студенты). Этот человек явно не родился пассионарием. В то время как юные выдвиженцы революции командовали полками, сын питерского токаря упускал любые возможности для того, чтобы сделать карьеру.

Но вскоре юные герои стали эшелонами отправляться в места, не столь отдаленные. На их посты необходимо было кого-то подбирать. Фактически встал вопрос о полной замене всех кадров, рожденных революцией. И вот тогда-то Косыгину улыбнулось счастье.

В 1935 г. он наконец-то получил высшее образование и стал мастером на текстильной фабрике. Потом дорос до начальника цеха. Но вот наступил 1937 г. — год великого перелома человеческих судеб, и жизнь Косыгина круто переменилась. Человек, «рожденный быть кассиром в тихой бане иль агентом по заготовке шпал» (если сказать словами Саши Черного), за несколько лет сделал феноменальную, даже по советским меркам того времени, карьеру.

Год великого перелома

В 1937 г. вчерашний студент — уже директор ткацкой фабрики. Впрочем, здесь еще нечему удивляться. В конце концов, фабричонка эта — не Кировский завод.

На будущий год Косыгин становится заведующим промышленно-транспортным отделом Ленинградского обкома ВКП(б). Вот это уже серьезно. В современной региональной иерархии подобная должность равнозначна должности главы одного из ведущих комитетов городской администрации.

Однако самое удивительное состоит в том, что даже на данном посту, требующем большого хозяйственного опыта, Косыгин не задерживается. В том же 1938 г. он становится председателем Ленгорисполкома, т.е. фактически вторым или третьим лицом в Ленинграде. Но и это еще не все.

Сталинское обновление кадров затронуло, естественно, не только Ленинград, но и Москву. Вакансии быстро появлялись в самом советском правительстве. С января 1939 г. Косыгин перебирается в Москву на должность наркома текстильной промышленности. Еще год спустя он, оставаясь наркомом, получает ранг заместителя председателя правительства.

Для того чтобы пройти путь от студента до вице-премьера понадобилось столько же времени, сколько на путь от первого курса института до последнего. По темпам этой карьеры легко можно представить себе масштаб репрессий, пронесшихся по прямым проспектам бывшей столицы. На берегах Невы оказалась с корнем выкорчевана не только элита дореволюционная, но даже та, что была порождена Октябрем.

Непосредственного участия в репрессиях Косыгин вроде бы не принимал. Ни одна занимаемая им должность к этому не обязывала. Хотя он прекрасно понимал, что творится в стране и почему освобождаются те начальственные кресла, в которые он пересаживался, не успев толком оглядеться на предыдущем рабочем месте.

Винить Косыгина за быструю карьеру, построенную на костях предшественников, было бы глупо. Его так учили, и он явно не был первым учеником.

Важнее другое. Человек с кругозором советского студента при отсутствии какого-либо серьезного хозяйственного опыта быстро вошел в группу людей, определяющих экономическую жизнь страны. О его административных успехах невозможно даже задним числом породить миф, поскольку Косыгин столь быстро перескакивал с должности на должность, что за это время ни один гений хозяйствования не мог бы добиться сколько-либо значимых результатов в управлении.

Поколение 1937 г. вне зависимости от того, считать ли его представителей преступниками или просто свидетелями преступлений, было поколением дилетантов. Военные события лета 1941 г. это ярко продемонстрировали применительно к генералитету. Но и в хозяйственной сфере дела обстояли похожим образом, просто дым сражений на время заслонил от наблюдателей то, что творилось на предприятиях.

Война определила очередное направление работы Косыгина — эвакуация предприятий и организация их работы на новом месте, в тылу. Первую половину 1942 г. он провел в блокадном Ленинграде, затем снова вернулся в столицу.

Но несмотря на то что по имеющимся оценкам Косыгин успешно справлялся с делами эвакуации, его карьерный рост после феноменального предвоенного взлета вдруг застопорился. Алексей Николаевич фактически топтался на месте вплоть до конца 50-х гг., когда вдруг возглавил Госплан. Косыгин то ненадолго становился министром финансов (это с его-то «тряпичным» образованием!), то снова уходил в конкретику — поднимать легкую и пищевую промышленность. Он то терял ранг вице-премьера, то вновь его обретал, то входил в политбюро, то вылетал из него.

Все эти перемещения по горизонтали, вертикали и диагонали нуждаются в дополнительном объяснении, которое, скорее всего, будет проистекать из анализа аппаратной борьбы в сталинском и постсталинском руководстве.

Невинно уцелевший

В карьере Косыгина интерес представляет не только фон, на котором происходил феноменальный аппаратный взлет, но и конкретные механизмы движения. Скорее всего, основным локомотивом, тянувшим его вверх, был Андрей Жданов, возглавивший после смерти Кирова ленинградские обком и горком партии, а также резко усиливший свои позиции непосредственно в столице. Однако в полной мере отнести Косыгина к ждановской группировке не представляется возможным.

Практически все ждановские выдвиженцы оказались репрессированы по знаменитому «ленинградскому делу». Яркий пример того, что должно было бы в принципе ждать Косыгина — судьба другого быстро продвинувшегося в руководители советской хозяйственной системы ленинградца — Николая Вознесенского. Он был лишь на год старше нашего героя и двигался вверх чрезвычайно похожим образом, до тех пор пока не потерял голову.

Косыгин же на рубеже 40-50-х гг. уцелел и даже не потерял своих позиций. Чем это объяснить?

Проще всего — личной приязнью вождя, который по какой-то неведомой нам причине возлюбил министра своей легкой промышленности и вывел его из-под удара карательных органов. По некоторым данным Сталин какое-то время даже видел в Косыгине будущего главу правительства.

Другое объяснение может сводиться к тому, что недавний питерский паренек, пообтесавшись в коридорах власти и став, несмотря на вверенную его заботам «легенькую промышленность», политическим тяжеловесом, начал играть не только на Жданова, но и на кого-то еще.

Как бы то ни было, «невинно уцелевший», хотя и принадлежавший к числу столь нелюбимых тогда ленинградцев, Косыгин в начале 50-х гг. явно потерял возможности карьерного роста, а со смертью вождя оказался еще к тому же в окружении соперничающих «преемников», так и норовивших вцепиться друг другу в глотки.

Однако со временем лишние глотки были перегрызены, и тихонько пережидавший неурядицы бурных 50-х гг. Косыгин вновь начал свое восхождение к вершинам власти. В борьбе с Молотовым, Маленковым и Кагановичем наш герой сделал верную ставку и стал числиться человеком Хрущева.

С 1960 г. Косыгин — первый заместитель главы советского правительства (Хрущева) и член президиума ЦК. Де-факто именно он в этот момент руководит народным хозяйством. Сам себя Косыгин уже называет главным инженером страны. До высшей власти ему остается всего лишь шаг.

Этот шаг был сделан в октябре 1964 г., когда группа заговорщиков вынудила Хрущева уйти в отставку, а затем поделила между собой оставшиеся высшие посты. Косыгину заслуженно достался пост советского премьера. А кому, собственно, еще его могли в этот момент передать? «Иных» уж не было, а «те» пребывали далече.

Кроме того, Косыгин, как показал дальнейший ход событий, оказался весьма удобным премьером для своих соратников. Фактически именно с 1964 г. началась деградация поста, на котором пребывали в свое время и Ленин, и Сталин, и Хрущев. Глава правительства теперь оказался лишь главой хозяйственного блока. Подобное положение дел сохранилось до самого момента распада СССР и полностью было перенято новым российским государством.

Косыгин не себя подтягивал до уровня занимаемого им поста, а, наоборот, позволил низвести пост до уровня собственной личности. Премьер отдал генсеку контроль за партией, а вместе с ним и основные рычаги власти. Это, впрочем, само по себе выглядело логично и могло даже расцениваться как движение к западным политическим стандартам. Важнее другое. Начиная с Косыгина глава правительства уже не контролировал ни международные дела, ни армию, ни милицию, ни госбезопасность. Структуры, формально входящие в правительство, реально замыкались на генсека, а позднее — на президента.

В 1966 г. Косыгин еще успел поучаствовать в международных делах, разрешив на переговорах в Ташкенте индо-пакистанский инцидент. Но в дальнейшем исторические инциденты разного рода уже разрешались без его участия. Свой шанс войти в историю Косыгин получил в связи с необходимостью реформировать экономику. Но воспользоваться им премьер толком так и не сумел.

Акмэ бюрократа

Молодой и подававший перед войной большие аппаратные надежды сталинский нарком пришел к руководству правительством в том возрасте, когда простые советские граждане отправлялись на пенсию. 60-летний премьер, так и не получивший серьезных экономических знаний, но изрядно за четверть века пообтесавшийся на различных постах системы планового, отраслевого и финансового управления, вряд ли был хорошо подготовлен к реформаторству.

Когда крупного западного политика, общавшегося с Косыгиным, попросили оценить его потенциал, тот заметил, что премьер выглядит человеком более разумным, нежели другие советские руководители. Но на вопрос, готов ли он взять такого, как Косыгин, в свой аппарат, политик заметил, что столь далеко заходить бы не стал.

И все же пройти мимо реформ Москва в середине 60-х не могла. Деятельность советского руководства в то время определялась двумя важными объективными тенденциями, которые и определили то, что принято называть косыгинской реформой.

Во-первых, буквально сразу же после смерти Сталина и ликвидации Берии в советском руководстве стало доминировать представление о необходимости сократить роль пожиравшей почти все отечественные ресурсы тяжелой индустрии в пользу производства товаров народного потребления. Косыгин воспринял эту идею не только потому, что был склонен колебаться вместе с генеральной линией партии, но и потому, что сам был связан именно с легкой и пищевой отраслями.

Во-вторых, в первой половине 60-х гг. соцстраны Восточной Европы активно искали возможности для расширения хозяйственной самостоятельности предприятий и использования рыночных начал. В Югославии и Чехословакии уже были предприняты серьезные реформаторские действия, Венгрия же вплотную подошла к началу преобразований. Естественно, советское руководство не могло пройти мимо опыта своих соседей и склонно было само опробовать многообещающие методы повышения эффективности производства, суть которых, правда, плохо понимало.

Вряд ли справедливо представление о том, что советскую реформу двигал один Косыгин, мучительно преодолевая сопротивление партократов. Он действительно понимал в экономике больше, нежели подавляющее большинство членов ЦК и политбюро, но в целом настрой на то, чтобы каким-то образом сделать жизнь народа более легкой, доминировал в течение всего постсталинского периода.

Партократы и бюрократы, руководившие Советским Союзом, были, за небольшим исключением, нормальными, хотя малообразованными и сильно развращенными властью, людьми. По-своему они желали стране добра, не жаждали лишней крови и не сильно держались за старые догмы. Единственное, чего они не могли допустить, это распада сложившейся системы власти. Без этой системы, по их мнению, СССР неминуемо погрузился бы в пучину хаоса.

Суть косыгинской реформы свелась к некоторому (очень незначительному) расширению хозяйственной самостоятельности предприятий. Предполагалось, что государство, разрешающее хозяйственникам оставлять в своем распоряжении часть заработанных денег, получит в ответ повышение производительности труда, рост качества и увеличение выпуска продукции, особенно той, которая необходима для повышения жизненного уровня населения.

При этом государство отказывалось не только от либерализации ценообразования, ставшей камнем преткновения и для многих реформаторов из Восточной Европы, но даже от ликвидации системы централизованного планирования. Косыгинская реформа была несравнимо более робкой, чем те преобразования, которые допускали у себя Тито, Дубчек и Кадар.

Как показал, скажем, пример Венгрии, половинчатая реформа создавала в экономике новые проблемы и стимулировала тем самым очередную реформу. И так дело шло до тех пор, пока не возникал полноценный рынок.

В нашей стране события развивались по-иному. Пражская весна 1968 г. показала, что экономическая реформа может привести к политической дестабилизации. Поэтому реакцией на события в Чехословакии стал не только ввод войск в эту страну, но и всякое прекращение попыток реформирования в Советском Союзе.

Трудно сказать, как пережил это Косыгин. По некоторым свидетельствам он сильно нервничал. Но ведь сильно нервничает любой чиновник, которому не дали развернуться на полную катушку.

В аппаратном же плане Косыгин пережил конец косыгинской реформы весьма спокойно. Он возглавлял правительство до 1980 г. и не подавал никаких признаков несогласия с генсеком. Может быть, он смирил гордыню ради сохранения должности. Но более вероятно другое. Косыгин, так же как и все советское руководство, пришел к выводу о том, что просто надо искать другие пути развития производства.

Характерно, что при сворачивании реформы никто не отказывался от намерений улучшить жизнь народа. В частности, именно по инициативе Косыгина началось освоение нефтегазовых просторов Западной Сибири. Народ неплохо подкормили за счет первых полученных от капиталистов нефтедолларов.

Однако для того чтобы подкармливать людей постоянно, требовались серьезные преобразования. Требовалось, чтобы экспортной выручкой распоряжался рынок, а не чиновник, не знающий толком, какие товары следует закупать. Ведь в советское время миллионы долларов превращались, например, в импортное оборудование, которым «крепкие хозяйственники» все равно не умели и не желали пользоваться.

Увы, преобразования, развернутые после приостановки косыгинской реформы, оказались чрезвычайно убогими. Еще при жизни Косыгина была предпринята нелепая попытка усовершенствовать административное хозяйствование за счет модификации системы плановых показателей. А после его смерти принимались различные программы по улучшению продовольственного обеспечения, развитию машиностроения, обеспечению интенсификации производства.

Программы помогали экономике как мертвому припарки, но власть людей, происходивших из рабочих и крестьян, искренне верила в то, что продолжается поиск оптимальных путей развития, начатый еще при Косыгине. Сам же Косыгин, как свидетельствовали очевидцы, перед смертью очень волновался за судьбу очередного пятилетнего плана, не зная, справятся ли с ним наследники, не имеющие столь большого хозяйственного опыта.

ЛИ КУАН Ю.

ПОСТАВЩИК ДОВЕРИЯ

В середине 60-х гг. Ли Куан Ю, премьер-министр Сингапура — совсем крохотного молодого независимого государства, занимающего островок, «висящий на хвосте» у Малайзии, — мучительно изыскивал пути развития экономики своей страны. Перебирались все теоретические возможности — судостроение, химическая промышленность, электротехника. Но того, что вышло в итоге, г-н Ли не мог представить себе даже в самых светлых мечтах…

Война с бедностью по глобусу

Как-то раз его советник по экономике позвонил своему другу, вице-президенту сингапурского отделения Bank of America, и сказал: «Мы хотим в течение следующих 10 лет стать финансовым центром Юго-Восточной Азии». Казалось бы, в ответ он должен был услышать лишь смех. Но в трубке раздалось: «Хорошо. Приезжайте ко мне в Лондон. Вы станете финансовым центром за 5 лет».

Когда они встретились, вице-президент подвел своего гостя к большому глобусу и сказал: «Взгляните: финансовый мир начинается в Цюрихе. Банки Цюриха открываются в 9.00 утра. Чуть позже открываются банки во Франкфурте, еще позже — в Лондоне. После обеда банки в Цюрихе закрываются. Затем закрываются банки во Франкфурте и Лондоне. В это время банки в Нью-Йорке еще открыты. Таким образом, Лондон направляет финансовые потоки в Нью-Йорк. К тому времени, когда после обеда закроются нью-йоркские банки, они уже переведут финансовые потоки в Сан-Франциско. К тому времени, когда закроются банки в Сан-Франциско, до 9.00 швейцарского времени, когда откроются швейцарские банки, в финансовом мире ничего не происходит. Если мы расположим Сингапур посредине, то до закрытия банков в Сан-Франциско Сингапур сможет принять от них эстафету, а когда закроются банки в Сингапуре, они смогут перевести финансовые потоки в Цюрих. Таким образом, впервые в истории станет возможным круглосуточное глобальное банковское обслуживание».

Это была гениальная находка. Простая как все гениальное. Лет на 10 раньше такого даже помыслить было нельзя, поскольку мир еще зализывал военные раны, а вопрос о глобализации не стоял на повестке дня. Лет на 10 позже такой совет опоздал бы, поскольку из желающих стать мировым финансовым центром уже выстроилась бы целая очередь. А середина 60-х гг. предоставила своеобразное «окно возможностей». Китай был поглощен своей культурной революцией. Советский Союз давил революцию в Праге. Арабский мир лишь начинал обдумывать вопрос о том, как нажиться на нефти. А Индия еще толком не проснулась от векового колониального сна.

Сингапур же дремать не стал. Ли Куан Ю понимал необходимость обеспечения доверия к его стране. Для создания финансового центра требовались не только благоприятное географическое положение, но и благоприятные экономические условия. Нужно было полностью отменить всякий контроль государства за валютными операциями. Капитал двинулся бы в Сингапур только в том случае, если бы имел уверенность в своей сохранности, в том, что никто не наложит на него лапу. И он такую уверенность получил.

Казалось бы, трудно ожидать принятия столь либеральных мер от азиатской страны, от народа, не знавшего демократии и не прошедшего школы европейской культуры. Однако Сингапур стал ведущим финансовым центром. Более того, он превратился в одну из наиболее либеральных и высокоразвитых экономик мира, в одного из так называемых драконов Юго-Восточной Азии.

При проведение реформ важно не изобретать велосипед. Надо осуществлять те преобразования, которые уже доказали свою эффективность. Хорошо известно, что капитал идет туда, где экономика не рухнет под ударами политических, финансовых или социальных кризисов.

В то же время страна, осуществляющая реформы, должна искать собственную нишу в мировой экономике. У всех есть свои особенности. Однако состоят они не в отрицании таких ценностей, как рынок, конкуренция, частная собственность, а в поиске того направления, на котором их можно применить. Для одних преимуществами являются географическое положение и дешевая рабочая сила. Для других — емкий внутренний рынок и природные ресурсы. Для третьих — высокая культура населения и близость Запада. Умный реформатор выстраивает стратегию в зависимости от того, к какой группе принадлежит его страна.

Все флаги в гости к нам

Ли Куан Ю хорошо понимал, что у его крохотного государства нет ни природных ресурсов, ни производственного опыта. Кроме того, Сингапур был обременен кучей других проблем. Смешанное население, состоящее из китайцев, малайцев и индийцев, постоянно находилось под угрозой возникновения острых межэтнических конфликтов. Грозные, диковатые соседи — Индонезия и Малайзия — в любой момент могли раздавить Сингапур, воспользовавшись каким-нибудь надуманным предлогом. И наконец, значительные трудности создавались старой, сложившейся структурой экономики.

На протяжении многих лет роль Сингапура состояла преимущественно в обслуживании английских колониальных войск, размещенных вдали от родины. Приток фунтов стерлингов создавал спрос на товары. Кто-то из местных жителей их производил, а кто-то непосредственно работал на военных базах. Но к 1971 г. Великобритания решила уйти из всей огромной зоны, расположенной к востоку от Суэца. Внезапно оказалось, что этот «страшный-престрашный колониализм» давал многим «эксплуатируемым народам» кусок хлеба, а потому уход колонизаторов оказался хуже их присутствия. Экономика Сингапура, в частности, из-за снижения спроса разом теряла примерно 20% своего ВВП.

Уговорить британцев задержаться еще хотя бы на пару лет Ли Куан Ю не смог, как ни старался. Не помогли ни блестящее знание английского языка, ни кембриджское образование, ни хорошие личные отношения с лидерами правящей лейбористской партии. Лондон не хотел тратить деньги на поддержание империи, поскольку избиратели голосовали не за империалистов, а за тех, кто мог увеличить социальные расходы. Таким образом, Сингапуру приходилось искать свое новое место в системе международного разделения труда.

Создание финансового центра стало лишь одним из направлений осуществлявшихся в Сингапуре экономических реформ. Не меньшую активность Ли Куан Ю стал проявлять в деле превращения своей страны в крупного производителя промышленных товаров. У него имелось два возможных подхода к решению данного вопроса. Первый состоял в том, чтобы сделать ставку на отечественный капитал и ждать, пока он найдет свою собственную нишу в мировой экономике. Второй же состоял в привлечении крупных транснациональных корпораций (ТНК), желавших найти страны, где можно производить привычные для них товары, неся меньшие издержки на рабочую силу, чем в Европе и Северной Америке.

Идти по второму пути было труднее, поскольку в середине 60-х гг. в странах третьего мира было распространено представление о том, что ТНК несут с собой неоколониализм. Ставка на международный капитал предполагала, таким образом, преодоление сопротивления своего собственного народа. Особую опасность представляли коммунисты, чьи позиции в Сингапуре были достаточно сильны. Тем не менее Ли Куан Ю пошел по пути привлечения ТНК. Более того, он не ждал пассивно их прихода, а направлял по всему миру эмиссаров с тем, чтобы уговорить «мировую буржуазию» вложить деньги в Сингапур. Начинать уговоры зачастую приходилось с демонстрации на карте мира той маленькой точки, которой этот самый Сингапур являлся. Ведь «мировая буржуазия» практически не знала места, которое ей предстояло «колонизировать».

Более того, «мировая буржуазия» еще и не хотела колонизировать эту тмутаракань. Представителям г-на Ли приходилось очень сильно упрашивать руководителей ТНК, чтобы те хотя бы проявили некоторый интерес к инвестициям в Сингапуре. Из 40-50 компаний, в которых проводилась агитация, лишь одна, как правило, соглашалась направить в Юго-Восточную Азию свою миссию.

Работа по раскрутке Сингапура была очень тяжелой, но с ней удалось справиться. Во многом за счет хорошего знания английского языка практически всеми ведущими чиновниками и эмиссарами. Пока другие страны боролись с колонизацией и отстаивали национальные ценности, Сингапур боролся за привлечение капитала и включался в глобализацию. Неудивительно, что эта не имеющая никаких ресурсов страна стала в итоге самой богатой в своем регионе.

Либерализация финансовых рынков и привлечение ТНК вовсе не означало, что государство устраняется из экономики. Оно в ней присутствовало, однако предпочитало брать на себя не те функции, которые лучше выполняет частный капитал, а именно те, которые никто иной, кроме правительства, не выполнит. Так, в частности, Ли Куан Ю готовил специальные промышленные зоны, куда ТНК могли прийти «на все готовое». Там были проложены дороги, газо- и электросети, там обеспечивались канализация и водоснабжение. Инвестор мог сразу приступать к строительству завода или даже к открытию его в уже существующих помещениях.

Более того, инвестор получал освобождение от уплаты налогов сроком на 5 лет, а впоследствии и на 10. Ли Куан Ю не считал важным поскорее содрать с бизнеса деньги и пустить их на социальные нужды. Гораздо большее значение имело создание рабочих мест, с помощью которых люди сами могли прокормиться. Экономическая политика в Сингапуре была направлена на то, чтобы давать своим гражданам не рыбу, а удочку, позволяющую самостоятельно эту рыбу поймать.

Далеко не сразу ТНК заинтересовались Сингапуром, но примерно к концу 1968 г. в их отношении произошел решительный перелом. Сначала одна американская компания стала делать вложения. Затем вторая. Глядя на них, все больший интерес начали проявлять десятки других производителей. ТНК видели, что ведение бизнеса в Сингапуре становится делом прибыльным, оставаясь при этом еще и безопасным, а потому все чаще располагали там свои предприятия.

Ли Куан Ю следил за тем, чтобы ни в коем случае не подрывать доверие зарубежного бизнеса, поскольку именно это самое доверие постепенно стало главным капиталом маленькой азиатской страны. Для обеспечения доверия пришлось решать не только экономические проблемы, но и военные.

Крохотная страна даже в поставках воды зависела от Малайзии. Если бы сосед перекрыл водопровод, возникла бы паника и ТНК перестали доверять Сингапуру как надежному месту приложения капиталов. Понадобилось создавать армию, способную при необходимости поставить водопровод под контроль.

Построить вооруженные силы помог Израиль, испытывавший сходные с сингапурскими проблемы во враждебном мусульманском окружении. Чтобы избежать скандала в исламском мире, еврейских инструкторов называли мексиканцами. Эти «мексиканцы» не имели того лоска, которым отличались уходящие британские войска, зато боевой опыт у них был вполне подходящий: как раз в это время Израиль победил арабов в шестидневной войне.

Однопартийная модель

В конце концов Сингапур стал не только ведущим мировым финансовым центром, но в то же время крупнейшим после Хьюстона и Роттердама центром нефтепереработки, а также третьим после Нью-Йорка и Лондона центром торговли нефтью. Неплохих результатов удалось достичь и в ряде других отраслей.

При взгляде на то, как развивалась сингапурская экономика, создается впечатление некой идиллии. Однако, лишь только мы начинаем смотреть на социально-политические процессы, картина становится значительно более сложной. 35-летний Ли Куан Ю стал премьер-министром самоуправляющегося Сингапура в 1959 г. Шесть лет спустя он вместе со своими друзьями по Кембриджу сформировал правительство полноценного, независимого государства и не выпускал из своих рук бразды правления вплоть до 1990 г. Три с лишним десятилетия почти безраздельной власти — такое не всякому диктатору под силу[8].

Авторитарный стиль Ли Куан Ю чувствовался во всем: начиная с запрета жевательной резинки (имеющей мерзкое свойство прилипать ко всему подряд, загрязняя тем самым город) и заканчивая брачными рекомендациями (хорошо образованным мужчинам надо жениться на хорошо образованных дамах, чтобы не портить генофонд). Премьер был явным автократом, но все же не диктатором.

В Сингапуре постоянно проводились парламентские выборы, на которых столь же постоянно побеждала возглавляемая Ли Куан Ю Партия народного действия (социалистическая по своей направленности). Другие политические силы были маргинализированы. Формально противники г-на Ли могли участвовать в выборах, но на практике что-либо противопоставить национальному лидеру было довольно сложно. С одной стороны, благодаря высоким темпам экономического роста, приводившим к быстрому улучшению благосостояния населения. Но с другой — потому, что с некоторыми несогласными Ли Куан Ю расправлялся достаточно жестко.

В сингапурской системе власти имелось по крайней мере три зоны, где правил бал жесткий авторитаризм, — противодействие забастовочному движению, политическая борьба и борьба с коррупцией.

Забастовочное движение представляло собой одну из главных угроз тому курсу на обеспечение доверия в отношениях с ТНК, который прокладывал Ли Куан Ю. Туда, где много бастуют, капитал вряд ли пойдет. Таким образом, обеспечение лояльности со стороны профсоюзов — это задача не столько работодателей, сколько государства, желающего экономического роста.

В 1961-1962 гг. в Сингапуре произошли 153 забастовки. В 1969 г. не случилось ни одной. Проблема была решена менее чем на протяжении одного десятилетия. Как такое стало возможно?

Отношениям Ли Куан Ю с трудовыми коллективами особую пикантность придавал тот факт, что начинал свою карьеру премьер-министр в качестве профсоюзного юрисконсульта. Однако со временем он стал весьма жестко обходиться как с профсоюзами, так и с законодательством.

Забастовочную активность портовых рабочих Ли Куан Ю снял угрозой считать их действия проявлением государственной измены. А в 1967 г., когда разразилась стачка мусорщиков, полиция арестовала всех лидеров профсоюза и предъявила им обвинение в организации нелегальной забастовки. Что же касается рядовых забастовщиков, то все они были мигом уволены. От желающих трудиться требовалось тут же подать новое заявление о приеме. Рабочие оказались деморализованы такой жесткостью и быстро сдались. Через два месяца их профсоюз был вообще ликвидирован.

Людям в Сингапуре приходилось вкалывать в основном на тех условиях, которые предлагали им работодатели. Зато 14-процентная безработица, зафиксированная в 1965 г., не только не возросла после ухода британских войск, но, наоборот, снизилась к 1997 г. до 1,8%. При этом благодаря быстрому экономическому росту постоянно увеличивалась и средняя зарплата граждан. Неудивительно, что они голосовали на выборах за партию Ли Куан Ю, несмотря даже на его жесткость.

В политической сфере партия власти вынуждена была поначалу противостоять коммунистам, имевшим сравнительно высокую поддержку и ориентированным на маоистский Китай. Полиция, нисколько не стесняясь, разгоняла оппозиционные демонстрации и без зазрения совести отправляла коммунистов в лагеря, даже не заручившись решением какого-нибудь доморощенного «басманного суда». Ли Куан Ю прямо пишет в своих мемуарах, что вряд ли смог бы одержать над противниками победу без использования недемократических методов.

При таком подавлении политических противников оппозицию могли бы составить массмедиа, но Ли Куан Ю и здесь не терпел никакой самостоятельности. Местная пресса, критиковавшая власть, вынуждена была эмигрировать в Малайзию, а впоследствии стать полностью лояльной, перейдя на освещение лишь дозволенных властями тем. Что же касается ведущих СМИ Англии и Америки, то за статьи «антисингапурской направленности» их наказывали резким сокращением числа экземпляров, допускаемых к продаже в государстве г-на Ли.

Наш герой не признавал роли массмедиа даже в такой сфере, как борьба с коррупцией, которая для всякого общества с авторитарной культурой населения является чрезвычайно серьезной проблемой. Сингапур в начале 60-х гг. был сильно коррумпирован, причем нетрудно догадаться, что на первых местах по злоупотреблениям находились местные таможенники и «гаишники».

Вместо демократизации партия власти ужесточала законодательство. Если некий чиновник, скажем, жил не по средствам, сей факт уже использовался в качестве доказательства злоупотребления служебным положением. А для сбора иных доказательств следствие получило огромные полномочия, включая арест подозреваемого, доступ ко всем его счетам (в т.ч. к счетам членов семьи) и право использовать в качестве обвинения одно лишь свидетельство сообщника по делу.

Понятно, что в подобной системе «за коррупцию» нетрудно посадить любого человека. Например, политического противника или конкурента при продвижении по службе. Скорее всего, «борьба с коррупцией» стала еще одним инструментом для укрепления позиций партии власти. Тем не менее формально поставленной цели Ли Куан Ю тоже достиг. В 2008 г. Сингапур по степени некоррумпированности чиновничества занимал четвертое место в мире и первое — в Азии. Правда, скорее всего главную роль в достижении высоких показателей сыграло не столько репрессивное законодательство, сколько либерализация экономики. Трудно ведь брать взятки там, где от чиновника мало что зависит.

«Инь» и «ян» в процессе модернизации

Все сказанное выше о политическом курсе Ли Куан Ю представляет нашего героя ярко выраженным правым: свобода в экономике, опора на крупные корпорации, твердость в использовании власти, пренебрежение правами человека. Так был ли в стратегии Партии народного действия какой-либо социализм? Или она принадлежала к левым лишь формально?

В каком-то смысле, наверное, ПНД действительно была правой, поскольку ее основной политический соперник — коммунисты — находился слева. Однако нельзя сказать, что Ли Куан Ю был безразличен к социальным благам, предоставляемым населению. Нельзя сказать, будто он делал ставку лишь на рост реальных доходов трудящихся и пренебрегал проблемами пенсионного страхования, здравоохранения и массового жилищного строительства. Наоборот, именно в социальной сфере наш герой стал истинным новатором. Именно благодаря примененной им системе страхования Ли Куан Ю поднялся из разряда крупных государственных деятелей в разряд великих реформаторов.

Распространенное на Западе «государство всеобщего благоденствия» он не терпел. Оно тормозило развитие и лишало людей стимулов. В этом смысле западник Ли Куан Ю оказался первопроходцем, отошедшим от устоявшихся за несколько десятилетий стандартов. Ему удалось соединить либеральные экономические принципы с теми гарантиями, которые предоставляет человеку социализм.

Объяснял свою философию он чисто по-китайски, трактуя либеральный индивидуализм как мужское начало, а социалистическое выравнивание как женское: «Чем больше "ян" (мужского элемента), то есть чем больше конкуренции в обществе, тем больших результатов оно добивается. Если "победитель получает все", то конкуренция будет острой, но групповая солидарность — слабой. Чем больше "инь" (женского элемента), то есть чем равномернее распределены результаты работы, тем сильнее групповая солидарность, но тем ниже общие достижения ввиду ослабления конкуренции».

Сочетания «инь» и «ян» Ли Куан Ю добился, создав первую в мире обязательную систему пенсионного страхования накопительного типа. Работник и работодатель совместно своими отчислениями создавали персональный фонд, из которого человек по достижении 55 лет начинал получать пенсию. Таким образом, с одной стороны, преодолевалась традиционная для третьего мира практика содержания стариков за счет заработков детей, но с другой — устранялись недостатки принятой в Европе и в СССР распределительной системы, в которой пенсии почти не зависят от личного трудового вклада.

Гражданин Сингапура мог трудом накопить себе денег на достойную старость. Более того, Ли Куан Ю с годами увеличивал ставку отчислений в персональный накопительный фонд. Средства этого фонда стали использоваться на приобретение жилья и на частичную оплату медицинских услуг. А для того чтобы деньги не обесценивались инфляцией, граждане инвестировали их в ценные бумаги.

Быстрый рост ВВП и либеральная экономика, привлекательная для ТНК, сохранили доверие инвесторов даже в годы кризисов. Сингапур страдал от них меньше, чем Малайзия, Индонезия и Россия. Таким образом, система социального страхования оказалась в Сингапуре прочнее, чем в странах, где биржа из-за паники может рухнуть за один день. Свобода предпринимательства обеспечила людям социальные гарантии в большей степени, чем регулирующая деятельность государства. Такой вот получился сингапурский парадокс.

OTA ШИК.

КОММУНИСТ С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ

В августе 1968 г. советскими танками была задавлена Пражская весна — самая яркая попытка придать европейскому социализму человеческое лицо. Кремлевские руководители боялись демократизации Чехословакии, боялись выхода этой страны из Восточного блока, боялись популярности нового коммунистического лидера Александра Дубчека. Однако за всем этим скрывалось самое главное — попытка пражских реформаторов осуществить серьезные экономические преобразования. Обрести человеческое лицо, как полагали тогда, мог только рыночный, но никак не директивный, бюрократический социализм. А человеком, который пытался двигать страну к рынку, был профессор Ота Шик.

Чешский еврей с немецкой культурой

Вся судьба Шика отражает то сложное и противоречивое состояние, в каком находилась Чехословакия двух послевоенных десятилетий, и особенно то состояние, в котором она подошла к событиям 1968 г. Наш герой родился в 1919 г. в Судетах — самом западном регионе Чехии, испытавшем на себе огромное влияние немецкой культуры. В его жизни с самого начала переплелись линии трех ключевых для развития Чехии народов. Отец Шика был евреем, мать — чешкой, но при этом он обучался в немецкой школе и испытал существенное воздействие со стороны немецких учителей.

Молодость Шика пришлась на период оккупации страны (начавшейся, кстати, с отторжения в пользу Германии именно Судетского региона), что неизбежно должно было дать его интеллектуальному развитию некий левый уклон. Подпольная антифашистская деятельность и несколько лет, проведенных в Маутхаузене (ему чудом удалось уцелеть, поскольку из-за еврейского происхождения он мог быть отправлен в один из лагерей смерти), объективно ориентировали Шика на сотрудничество с коммунистами.

Образование, полученное им после войны, было абсолютно марксистским. Лишь в середине 50-х гг. будущий реформатор-рыночник самостоятельно познакомился с трудами таких классиков западной экономической науки, как Евгений фон Бем-Баверк и Джон Мейнард Кейнс. К этому времени он уже успел сделать карьеру как экономист и преподаватель, полностью находящийся в рамках сложившейся коммунистической системы.

Таким образом, с одной стороны, специфика исторического развития Чехословакии, специфика текущего момента ориентировали Шика на поддержку модели социалистического развития. С другой же стороны, принадлежность к культурной традиции Центральной Европы, в значительной степени определявшейся немецким экономическим влиянием, а также собственный здравый смысл и отсутствие языкового барьера, отделявшего в то время большинство советских граждан от Запада, поставили Шика, как, кстати, и очень многих его соотечественников, в положение потенциальных реформаторов. Для того чтобы этот потенциал реализовался, должны были несколько измениться внешние обстоятельства. И они действительно начали постепенно меняться.

Парижский шок

После того как в СССР XX съезд партии разрушил тот образ «святого», который в глазах народа имел тов. Сталин, чехословацкие коммунисты решились отойти от советских бюрократических догм. Местная бюрократия не столько нуждалась в шоковом воздействии каких-то новых идей, сколько просто ждала, пока «старший брат» дозреет до такого состояния, при котором он способен будет разрешить «брату младшему» осуществлять у себя определенные эксперименты.

Весьма характерной в этом плане была фигура президента страны Антонина Новотного. Это был человек малообразованный и не отличавшийся никакими талантами. Но он пытался время от времени приобретать новые (хотя бы случайные) знания, с уважением относился к образованным людям и любил общаться с интеллигенцией. В конечном счете Новотный оказался прагматиком, сумевшим в максимально возможной степени приспособить коммунистическую систему для удовлетворения своих личных нужд и нужд ближайшего партийного окружения. Но таким же точно прагматиком он оказался и в политической жизни.

Президент делал все возможное для политического выживания системы. Однако человек, вставший на подобный путь, уже наполовину становится проводником реформаторских идей в том случае, если общество вокруг него стремится к осуществлению изменений. А Чехословакия к этому действительно стремилась.

Начались преобразования. Однако уже в конце 50-х гг. стало ясно, что примитивные подходы к реформированию социалистической экономики не могут кардинальным образом улучшить положение дел в Чехословакии. Стало ясно, что предприятия, которым новой экономической системой была установлена четкая нормативная связь между ростом производительности труда и ростом заработной платы, будут заинтересованы в увеличении показателя производительности любой ценой, в т.ч. и за счет увеличения стоимости продукции. Ведь конкуренция в этих условиях не ограничивала возможности завышения издержек производства.

«Тогда, в 1957-1958 гг., — писал впоследствии Шик, — для нас представляло сравнительно простую задачу указать на принципиальные недостатки социалистической системы и теории социализма, но о том, как должна была выглядеть новая реформированная система, — об этом у нас еще не было ясного представления». В его экономических воззрениях 1958 г. сочетались новаторские для социализма представления об использовании некоторых рыночных элементов регулирования, таких как гибкое ценообразование и конкуренция, с сохранением старой плановой системы и с проведением традиционной политики государственных инвестиций.

В 1959 г. Шик, являвшийся уже кандидатом в члены Центрального комитета компартии Чехословакии (ЦК КПЧ), впервые оказался в капиталистическом мире благодаря тому, что был включен в делегацию, отправившуюся на съезд французских коммунистов. Изобилие товаров в парижских магазинах произвело на него настоящее шоковое воздействие. Оказалось, что капиталистическая система благодаря быстрому экономическому росту послевоенных десятилетий стала совершенно не похожа на ту, которую он помнил по временам своей молодости, пришедшейся на эпоху Великой депрессии. Таким образом, возможность сравнения трудностей социализма с успехами капитализма начинала всерьез настраивать на реформаторский лад.

В это время у Шика как раз появились и реальные возможности для реализации постепенно складывавшихся новых представлений о характере необходимых стране преобразований. В 1961 г. он возглавил Институт экономики Чехословацкой академии наук. На следующий год Шик стал членом-корреспондентом, не будучи к этому времени даже доктором наук. Эту ученую степень он приобрел в 1963 г., одновременно возглавив сформированную руководством страны комиссию по экономической реформе.

Столь резкое выдвижение на передний край реформ произошло благодаря тому, что Шик опубликовал программную статью в центральном органе чешских коммунистов — газете «Руде право», воспользовавшись прецедентом, созданным в СССР профессором Евсеем Либерманом. Тот опубликовал в «Правде» текст с призывом дать предприятиям некоторую свободу деятельности. На Западе заговорили если и не о либерализации советской экономики, то во всяком случае о ее либерманизации. А поскольку всякая статья, опубликованная в «Правде», тогда воспринималась почти как позиция кремлевского руководства, Шик сумел протащить в печать зависимой от Кремля Чехословакии свои реформаторские идеи.

Необходимость рынка теперь уже не вызывала сомнений. Шик готовил не просто программу ослабления централизованного регулирования (как было в середине 50-х гг.) и даже не программу усиления самостоятельности предприятий (как было в 1958 г.). Он готовил переход на рыночные принципы функционирования экономики. Это был шаг, значительно более радикальный, нежели тот, который в те годы осуществлялся Яношем Кадаром в Венгрии.

Однако отказываться от использования тех элементов социализма, которые ему представлялись необходимыми, Шик не намеревался. «Основополагающие цели обновления рынка были известны, — писал он впоследствии. — Основная работа нашего коллектива была направлена на определение нового способа планирования народного хозяйства, которое мы все считали необходимым, поскольку не хотели, чтобы введение рыночного механизма сопровождалось возникновением негативных процессов, присущих капиталистической системе хозяйства».

В связи с подобным подходом к реформированию новая чехословацкая хозяйственная система должна была, с одной стороны, позаимствовать некоторые югославские черты — в частности, самостоятельность предприятий в решении вопроса о разделении дохода на зарплату и инвестиции, а с другой — сохранить от административной системы установление ориентировочных планов производства, дополненных практикой государственного заказа на некоторые виды продукции.

Рога и копыта

Проект преобразований был предложен в середине 1964 г., однако сохранявшаяся борьба между консерваторами во главе с Новотным и новым поколением руководителей, выдвинувшимся в 1963 г., привела к тому, что концепцию Шика все время отправляли на доработку.

Порой попытки найти альтернативу углублению рыночных преобразований принимали совершенно анекдотичные формы. Так, министр финансов Р. Дворжак выдвинул идею, быстро поддержанную Новотным, о том, что богатая лесами Чехословакия может активизировать экспорт оленей и таким образом получить ресурсы, необходимые для повышения жизненного уровня.

Мысль о том, что олени с их рогами и копытами спасут административный социализм в Чехословакии, выглядела откровенно нелепо и, естественно, не могла всерьез послужить альтернативой реформам. Однако по большому счету она ведь представляла собой утрированный вариант хорошо знакомой нам по советско-российской практике идеи о возможности долгое время поддерживать уровень потребления за счет экспорта нефти и газа при отсутствии радикальных преобразований. То, что хорошо воспринималось Кремлем и позволяло (а в значительной степени до сих пор позволяет) откладывать реформы в нашей стране, к счастью для чехов и словаков, не могло всерьез восприниматься в Пражском Граде.

В чехословацком руководстве оказывалось все больше людей, готовых по-новому взглянуть на перспективы страны. «Этот неприметно сформировавшийся новый состав руководства КПЧ, — отмечал в своих мемуарах один из ведущих деятелей Пражской весны Зденек Млынарж, — предпринял принципиальный политический шаг: реагируя на экономический кризис, разразившийся в стране после провала третьей пятилетки уже к концу ее первого года (1963 г.), руководство не только не прибегло к старым, дискредитировавшим себя методам управления, а, напротив, решило пойти по пути экономических реформ и ввести "новую систему управления народным хозяйством". Суть концепции заключалась в постепенном устранении бюрократической централизации и высвобождении самостоятельной экономической активности государственных предприятий, использовании рыночных механизмов для достижения более высокой хозяйственной эффективности… Позиции сторонников хозяйственных реформ были усилены дополнительными кадровыми подвижками в партийных верхах: в Президиум ЦК ввели О. Черника, Л. Штроугал стал секретарем по сельскому хозяйству.

Таким образом, уже за несколько лет до 1968 г. новотновское руководство КПЧ состояло из людей, в большинстве своем понимавших необходимость реформ и перемен для дальнейшего развития Чехословакии. То же можно сказать и о многих работниках партаппарата, состоявших на службе у этого руководства… С 1964 г. сложилось парадоксальное положение: при Новотном, которого все считали послушной марионеткой Москвы, в чехословацком обществе, в КПЧ и правительственных органах стала набирать силу открытая критика сталинизма… Между Новотным и московским руководством стали углубляться внешне невидимые противоречия».

И вот в октябре 1964 г. политбюро ЦК КПЧ наконец одобрило концепцию реформы, опубликовало ее и создало тем самым возможности для развертывания широкой общественной дискуссии. Однако буквально тут же очередной поворот событий в СССР оказал негативное воздействие на развитие чехословацких событий. Падение Хрущева заставило консервативное руководство в Праге задуматься о том, как в дальнейшем будет смотреть на углубление реформ «старший брат». Снова появилось желание спустить преобразования на тормозах.

В этой ситуации Шик стал активно пробивать идею радикальных экономических преобразований, не обращая внимания ни на какие препятствия. Наверное, с этого момента именно он мог считаться лидером чехословацких реформ, несмотря даже на свой относительно невысокий пост в государственной иерархии.

В 1966 г. на очередном съезде КПЧ Шик во время своего выступления вышел за рамки собственно экономических реформ и сделал предложение о необходимости политической демократизации общества. Сидящий в президиуме съезда Брежнев оказался откровенно шокирован теми овациями, которые были вызваны выступлением мало известного ему чешского ученого.

Тем не менее советское руководство в тот момент ничего не могло сделать для того, чтобы остановить преобразования. К 1967 г. Новотный уже оказался на крайнем левом фланге среди чехословацкого руководства и стал вытесняться из него более молодыми лидерами. События стали развиваться гораздо быстрее, чем думали многие (даже хорошо информированные) лидеры страны.

Уже в январе 1968 г. Новотный был снят с поста лидера партии и заменен на Александра Дубчека. Через два месяца правительство страны возглавил Олдржих Черник, а парламент — Иозеф Смрковский. Это было совершенно иное руководство, готовое к радикальным переменам, хотя, по мнению Шика, еще довольно плохо понимавшее, в каком же направлении следует вести страну.

Вице-премьер нового правительства

Однако в целом новое правительство было значительно более квалифицированным и подготовленным к осознанию стоящих перед страной задач, нежели партийное руководство. Сам Шик в новом правительстве стал вице-премьером. И это означало, что экономические реформы рыночного типа действительно будут осуществляться.

В мае Шик и Смрковский призвали к формированию на предприятиях системы самоуправления. Сначала, правда, Шик отдавал предпочтение более консервативному варианту, при котором в советах предприятий будут представлены сразу три группы — работники, внешние эксперты и представители государства. Но затем он стал настаивать на выборах трудовым коллективом всего состава совета.

В тот момент среди граждан Чехословакии за капитализм выступало лишь порядка 5%. Референдум показал, что 89% населения требует лишь совершенствования социализма. Самый реформаторский из официальных документов Пражской весны, называвшийся «Программа действий КПЧ», оказался целиком пронизан левыми идеями и в целом провозглашал задачу построения «социализма с человеческим лицом». Могла ли реформа Ота Шика действительно стать рыночной?

Опыт всех последующих реформ, осуществленных в Центральной и Восточной Европе в 70-90-х гг., показал, как исходные представления о том, что такое хорошо и что такое плохо, быстро изменяются под воздействием обстоятельств. Рыночный социализм порождает макроэкономическую несбалансированность, а стремление населения к более обеспеченной жизни эволюционирует под воздействием западных стандартов потребления, которые начинают проникать в страну после падения железного занавеса. Уже события 1968 г., если судить по некоторым косвенным признакам, наводят на мысль, что сценарий постепенного перехода к капитализму имел хорошие условия для того, чтобы быть реализованным на практике. Во всяком случае, взгляды верхушки лидеров Пражской весны были уже не вполне социалистическими.

Во-первых, в апреле 1968 г., после того как сменилось чехословацкое правительство, новый премьер Черник заявил, что будут приняты решительные меры для усиления конкурентных начал на рынке. Обязательное в прошлом пребывание предприятий в составе трестов должно было теперь стать добровольным. Всем желающим намеревались разрешить выходить из состава этих объединений.

Во-вторых, даже сам Новотный, сохранявший еще в начале года пост президента Чехословакии, заявил в интервью газете «Таймс», что правительство рассматривает вопрос о возможности ликвидации неэффективно работающих и устаревших предприятий. Приблизительно в том же ключе высказался и Дубчек, дав понять, что чехословацкие заводы и фабрики далеко не всегда способны удовлетворять реально существующий спрос. Партийный лидер отметил, что структура экономики несовершенна. Она отклонилась от тех принципов, которые определяют структуру экономики в развитых индустриальных странах.

В-третьих, предполагалось изменить и систему трудовых отношений. Если предприятия могут подвергнуться ликвидации, то, значит, может существовать и безработица. Это дал понять в интервью газете «Форвардс» сам Ота Шик. Он отметил, что если рабочий почувствует давление конкуренции, то будет прикладывать больше усилий в процессе труда.

В-четвертых, либерализация экономики, столь широко охватывающая внутреннюю хозяйственную сферу, должна была захватить и сферу внешнеэкономических отношений. Предприятиям предполагалось дать возможность свободного выхода на зарубежный рынок, а государственную корпорацию по внешней торговле, ранее являвшуюся монополистом, должны были, согласно заявлению Черника, перевести на работу в соответствии с коммерческими принципами.

Если бы все эти начинания действительно были реализованы, Чехословакия быстро двинулась бы от социализма к капитализму, даже несмотря на состояние общественного мнения. Однако именно то, что чехословацкие реформаторы энергично двигались впереди всех своих соседей, обусловило трагический финал Пражской весны. Широкое народное движение, отрицание многими интеллектуалами коммунистических ценностей, намерение внести существенные изменения в характер политической системы — все это вызывало основательное беспокойство Кремля. В итоге советские войска были введены в Чехословакию, там быстро сменилась власть, и реформы оказались насильственно остановлены.

Может ли быть крокодил с человеческим лицом?

31 мая 1969 г. Черник — один из лидеров Пражской весны — вдруг осудил систему самоуправления на предприятиях. Причем отнюдь не с капиталистических позиций. Незадолго перед этим со своего поста был снят Дубчек, а в 1970 г. начались массовые чистки партийных рядов, а также рядов государственного и хозяйственного аппарата. Все реформаторские партийные решения 1968 г. были аннулированы как ошибочные.

Таким образом, можно сказать, что чехословацкая экономика к началу 70-х гг. вновь стала копией экономики советской. Социализм с человеческим лицом у Шика не получился. Польский мыслитель Лешек Колаковский по этому поводу позднее грустно заметил: «Может ли быть крокодил с человеческим лицом?».

Шик не мог так же быстро «перестроиться», как это сделал Черник. Он предпочел эмигрировать в Швейцарию, но сохранить верность своим взглядам. В дальнейшем эти взгляды так и не эволюционировали в сторону капитализма. Шик работал рядовым профессором, преподавал, искал возможности соединения плана и рынка. В 1972 г. он опубликовал знаменитую книгу под названием «Третий путь».

Однако новое поколение реформаторов, пришедшее к власти на волне бархатной революции конца 80-х гг., в отличие от Шика решительно отказалось от попыток лавирования между капитализмом и социализмом. Вацлав Клаус, нынешний президент Чехии, а поначалу министр финансов, прославился своей фразой: «Третий путь — это путь в третий мир». То есть в мир экономической слаборазвитости и постоянной политической нестабильности. Клаус твердо взял путь на рыночное хозяйство и частную собственность, осуществил радикальные преобразования и ввел свою страну в Евросоюз.

Это был реформатор совершенно иного типа. Он не боялся капитализма. Он прекрасно знал его с младых ногтей. Если Шик впервые посетил страну развитого капитализма лишь в зрелом возрасте, будучи уже одним из руководителей страны, то Клаус прошел научную стажировку в Италии еще в 25 лет, когда писал свою кандидатскую диссертацию. А после защиты он стажировался еще и в США.

Клаус оказался единственным в Восточной Европе экономистом-реформатором, который не был отвергнут народом и увенчал свою карьеру президентским постом. А Ота Шик в ходе нового этапа реформ оказался не востребован. Он скончался в Швейцарии в 2004 г. Как раз в те августовские дни, в которые за 36 лет до того было уничтожено дело всей его жизни.

ЯНОШ КАДАР.

СМОТРИТЕЛЬ СЧАСТЛИВОГО БАРАКА

После реформ, осуществленных Яношем Кадаром в 1968 г., Венгрию начали называть самым счастливым бараком во всем социалистическом лагере. Товаров стало больше, и счастья, насколько его можно измерить потребительскими ценностями, тоже, по-видимому, прибавилось. Однако барак, как ни крути, оставался бараком, а лагерь лагерем. Кадар всячески демонстрировал лояльность своей маленькой страны «старшему брату», т.е. Советскому Союзу, и стремился по возможности не сопровождать экономические преобразования дарованием народу политических свобод.

Низы хотят и верхи могут

Его взлет на вершину властной вертикали произошел в связи с октябрьскими событиями 1956 г. Советские войска вошли в Венгрию, подавили сопротивление, сместили не нравящееся Хрущеву руководство страны и поставили нового лидера, которым и стал Янош Кадар. Он явно не был по своей природе реформатором. В течение нескольких последующих лет было доведено до своего логического завершения дело формирования экономики советского типа, которое начал еще в конце 40-х гг. твердолобый коммунист Матиаш Ракоши.

Казалось бы, с Венгрией все стало ясно. Однако вследствие кровавых столкновений и временной советской оккупации между коммунистическими властями и народом установился новый характер отношений, в значительной мере отличавшийся от отношений, существовавших в соседних странах Восточного блока, где не было подобных катаклизмов. В конечном счете именно это стало основой всех венгерских экономических преобразований.

«Во время революции, — писал впоследствии Янош Корнай, один из крупнейших ученых-экономистов во всей советской системе, — хотя и спорадически, но отмечались случаи линчевания коммунистов, изгнания и замены руководителей некоторых предприятий и местных органов власти. Все эти события не изгладились из памяти руководителей однопартийного государства и определили владевший умами страх перед повторением подобной ситуации».

Коммунистическая элита оказалась заинтересована в том, чтобы уберечь себя как от народного гнева, так и от очередной агрессии со стороны «старшего брата», имеющего склонность снимать с насиженных мест не оправдавших доверие ставленников. Только подобное прохождение между Сциллой и Харибдой могло позволить ей сохранить свою власть.

Народ после кровавых ударов, нанесенных советскими войсками, после жестоких репрессий, пришедших вслед за подавлением восстания, и после эмиграции тысяч граждан, не пожелавших оставаться в коммунистической Венгрии, оказался деморализован. Общество было готово к заключению негласных компромиссных соглашений с властями, желая лишь спокойной и обеспеченной в материальном отношении жизни.

Таким образом, и верхи и низы фактически сходились в одном. Политические перемены, влекущие за собой общую демократизацию жизни и усиление формальных свобод, слишком рискованны и в конечном счете не выгодны ни одной ни другой стороне. Однако экономические преобразования, осуществляемые за коммунистическим фасадом и не вызывающие беспокойства со стороны СССР, возможны и желательны. В этом смысле символичен ответ Кадара на вопрос советского руководителя о том, должны ли находиться в Венгрии советские войска: «Пусть лучше ваши солдаты, тов. Хрущев, останутся у нас, а у вас — Ракоши».

Народ был готов на какое-то время удовлетвориться вызывающими повышение жизненного уровня сдвигами в хозяйственной системе, а власть готова была их осуществить ради того, чтобы не ставить себя под удар какого-либо очередного восстания. Результатом возникшего консенсуса стали экономические преобразования, начавшиеся как только отошли в прошлое, подзабылись и перестали излишне волновать советские власти бурные события 50-х гг.

«Политика качелей»

После декабрьского (1964) пленума ЦК Венгерской социалистической рабочей партии (ВСРП) создали специальные группы, которые должны были проанализировать сложившуюся в экономике ситуацию. На основе их заключений в 1965 г. утвердили концепцию хозяйственной реформы, отцом которой принято считать секретаря ЦК ВСРП по экономике, бывшего социал-демократа Реже Ньерша. Окончательное решение относительно ее проведения было принято в мае 1966 г. С 1968 г. новый экономический механизм реально начал действовать.

Период 1964-1968 гг. представлял собой эпоху, когда проект экономической реформы активно разрабатывался и в СССР (так называемая «косыгинская реформа»). Поэтому советское руководство было готово лояльно отнестись к тем поискам, которые осуществлялись на территории Восточного блока. Кадар удачно воспользовался образовавшимся окном политических возможностей, причем венгерский консенсус между властями и народом позволил ему удержать страну от столкновения со «старшим братом» даже тогда, когда в соседней Чехословакии очень быстрое продвижение по пути преобразований вызвало вторжение советских танков. Венгры в этот момент уже не претендовали на отказ от формальных атрибутов коммунизма, а потому не слишком нервировали Леонида Брежнева и его ортодоксальное окружение.

Как ни покажется это парадоксальным, но политика лавирования Кадара в известной степени восходит к «политике качелей», которую использовали в начале 40-х гг. правитель Венгрии адмирал Хорти и его премьер-министр Миклош Каллаи. Суть ее состояла в том, чтобы посредством целой серии маневров умудриться сохранить в тени великой державы возможность для проведения относительно самостоятельной политики. В 60-80-х гг. сменились держава (раньше была Германия, теперь — СССР) и официальная идеология (раньше был национализм, теперь — коммунизм), но суть самой «политики качелей» осталась примерно той же. Думается, что характер венгерских преобразований помимо непосредственных последствий событий 1956 г. в значительной степени был задан еще и сложившейся традицией политического маневрирования, которую Кадар как сильный государственный деятель сумел использовать.

Двойная жизнь

Бесспорно, сказались и личные особенности венгерского лидера. Как он сам говорил в одном из интервью, ему еще в детстве довелось существовать своеобразной двойной жизнью. Появился на свет он незаконнорожденным в 1912 г. в Фиуме на побережье Адриатики. В свое время это был торговый город итальянских купцов, который к тому времени входил в состав Австро-Венгрии, позднее — Югославии, а ныне отошел к Хорватии. Записали малыша как Джованни Черманика.

Джованни — итальянизированный вариант Яноша. Черманик — искаженный вариант фамилии матери (на самом деле — Черманек), имевшей в своем роду словацкие и венгерские корни. Фамилия отца была немецкой — Крессингер. Однако ее наш герой никогда не носил. Да и папашу своего «заботливого» встретил впервые лишь в 1960 г. Что же касается слова «Кадар», то это — партийный псевдоним, который в итоге закрепился вместе с венгерским вариантом имени.

Жить Яношу приходилось то в Будапеште с матерью, работавшей прачкой, то на хуторе с приемными родителями, причем как в городе, так и в деревне мальчишки не признавали его своим. Требовалось адаптироваться к трудностям и заставлять окружающую среду так или иначе принимать себя. В дальнейшем ему подобным же образом приходилось адаптироваться к работе в коммунистической партии, членом которой он стал в 19 лет. В коммунистической среде Янош явно проигрывал интеллектуально ведущим лидерам, однако в конечном счете сумел выжить и даже переиграть их всех.

Судьба его на протяжении долгого времени была весьма нелегкой. Кадар, примерно как небезызвестный зиц-председатель Фунт, сидел и при Хорти, и при нацистах, и даже при победивших после войны коммунистах, которые во всех странах любили следовать принципу «бей своих, чтоб чужие боялись». Казалось, что это все плохо кончится. Но в 1956 г. он дождался своего часа.

Лидером страны Кадар стал в известной мере случайно. В научной литературе высказывается мнение, что Хрущев после подавления сопротивления хотел сначала «поставить на Венгрию» другого человека. Но за Кадара высказался Иосиф Броз Тито, с мнением которого советские власти в эту эпоху уже должны были считаться, и Хрущева в конечном счете удалось переубедить.

Период пребывания у власти стал для Кадара такой же двойной жизнью, как и молодость. В вопросах внешней политики, столь дорогой сердцу Брежнева, он ни на йоту не позволял себе уклониться от курса Кремля. Верность «старшему брату» подтверждалась словами и делами при каждой возможности. Даже тогда, когда Кадар не мог разделить советского подхода к решению того или иного вопроса, он находил возможность, скрепя сердце, пойти на компромисс.

Например, в 1968 г. Венгрия приняла участие в оккупации Чехословакии, хотя сама двигалась в том же экономическом направлении, что и авторы Пражской весны. А в 1975 г. Кадар, почувствовав недовольство Москвы своей экономической политикой, отправил в отставку одного из ведущих сторонников хозяйственных преобразований премьер-министра Енё Фока, для того чтобы сохранить в целости сами эти преобразования.

В 1968 г. опытный Кадар, прошедший через события 1956 г., пытался предупредить чехословацкого лидера Александра Дубчека о том, чего тому следует ждать от советских властей. Однако руководители «братской компартии» не были столь же прагматичны, как венгерский руководитель, и Пражская весна в отличие от венгерских реформ погибла под гусеницами советских танков.

Не только венгр, но и коммунист

Успешность политики маневрирования, осуществлявшейся Кадаром, преимущества сложившихся между ним и народом отношений очень удачно были подмечены одним западным автором, написавшим, что если Гомулке (лидеру польских коммунистов) приходилось внушать своим согражданам, что он поляк, то Кадар вынужден был напоминать, что он не только венгр, но и коммунист.

В восприятии венграми своей истории практически общим местом стало сопоставление Кадара с императором Францем Иосифом, хотя их пути прихода к власти были принципиально противоположными. Однако и того и другого население смогло в основном принять, несмотря на трагические для страны события 1848-1849 и 1956 гг. И тот и другой сумели добиться относительной социально-политической стабильности, позволившей возрасти материальному благосостоянию широких слоев общества.

В 1962 г. учение Ракоши, выражавшееся в лозунге «кто не с нами, тот против нас», было заменено иным подходом — «кто не против нас, тот с нами». Этот принцип позволил обеспечить некоторые свободы в культурной жизни, позитивно повлиявшие на развитие общества. Венгры часто выезжали на запад, активно учили английский язык, знакомились с тем, как живет буржуазное общество. Если человек открыто не покушался на принципы существования режима, он обладал достаточно высокой степенью творческой свободы и возможностью делать карьеру в избранной им сфере.

В Венгрии 70-80-х гг. сложился так называемый «гуляшный коммунизм». Он представлял собой не столь существенный отход от принципов экономики советского типа, нежели тот, который имел место в этот период времени в самоуправленческой Югославии, и нежели тот, который намечался в Чехословакии Пражской весной. Тем не менее большинство стран с административной системой хозяйствования, начиная с СССР, находилось тогда в значительно более статичном состоянии, нежели кадаровская Венгрия.

С одной стороны, в результате реформ Кадара не были устранены сами основы административной хозяйственной системы. Сохранились госсобственность, централизованная кадровая политика на предприятиях, спускаемые сверху ограничения в размерах оплаты труда. Соответственно, в стране отсутствовал финансовый рынок, а конкурентная борьба на товарном рынке сдерживалась государством. Но, с другой стороны, предприятия получили известную свободу деятельности, что способствовало улучшению их работы. И самое главное, благодаря либерализации наметилось повышение материального благосостояния народа.

Осуществляемые Кадаром преобразования не столько были направлены на то, чтобы создать эффективно действующую хозяйственную систему, имеющую внутренние стимулы для развития и обладающую механизмом естественного восстановления равновесия после любого кризиса, сколько на то, чтобы ублажить народ в течение среднесрочного периода, а следовательно, сохранить консенсус, позволявший стране жить без кровавых столкновений, а элите — пребывать и далее у руля власти. При малейшей угрозе конфликта — будь то забастовка или демонстрация — напряжение всегда снимали путем переговоров и уступок.

Пожалуй, ни в одной другой стране социалистического лагеря подобной ситуации не сложилось. Как правило, уступки там были недостаточными, конфликт сохранялся, и это определяло либо политику жесткого подавления всякого сопротивления, как в СССР и в Чехословакии, либо все усиливавшееся давление оппозиции на власть, как в Польше.

Принципы «гуляшного коммунизма»

Итак, что же реально изменилось в 1968 г. в венгерской экономике?

В основе реформы лежала отмена обязательных плановых заданий, доводимых до предприятия из центра. В связи с этим и централизованное материально-техническое снабжение в основном уступило место оптовой торговле.

Формально представление о социалистическом планировании сохранилось, но реально оно превратилось в планирование индикативное. При таком подходе правительство стремится лишь определять основные пропорции в народном хозяйстве и задавать темпы роста жизненного уровня, но предприятия получают возможность принимать те решения об объеме и структуре выпуска, которые они сами считают необходимыми. В этом смысле венгерский подход к планированию экономики уже с середины 60-х гг. не сильно отличался от того, который был распространен в некоторых западных странах с многолетней дирижистской традицией, например во Франции.

Вторым элементом хозяйственных преобразований стало создание материальных стимулов. Для того чтобы заинтересовать предприятия при такой степени свободы в производстве нужных рынку товаров, их сориентировали на максимизацию прибыли. Выгода от хорошей работы на рынок стала доставаться не только госбюджету, как это имеет место в чисто административной экономике, но и самому производителю.

Однако распределение прибыли оставалось в значительной степени индивидуальным, т.е. хорошо работающему предприятию грозило то, что в перспективе у него не начнут забирать в бюджет все большую и большую долю дохода. Нормативный характер работы не прижился, и система стала функционировать на «ручном управлении». Кроме того, были предусмотрены и специальные методы для «притормаживания» богатых. В частности, до 1976 г. существовало правило: если зарплата на предприятии росла слишком быстро по сравнению с установленным планом, все возрастающая часть прибыли изымалась в бюджет.

Третьим элементом реформы стало частичное изменение практики ценообразования. Многие предприятия (в основном в обрабатывающей промышленности) получили относительную свободу установления цен на свою продукцию. Однако Кадар опасался слишком быстрой инфляции, а потому свобода в этой сфере оказалась весьма относительной. Естественно, при такой внутренне противоречивой системе государство должно было дотировать предприятия в размере разницы между оптовыми и розничными ценами, а также сохранять возможность своего влияния на ценовую политику якобы «свободных» производителей.

Наконец, четвертым элементом системы, созданной в 1968 г., стала определенная либерализация сельского хозяйства и появление мелкого производства наряду с продолжавшими существовать крупными кооперативными хозяйствами.

Не столь уж большие сами по себе перемены обеспечили динамичное развитие венгерской экономики примерно на протяжении шести-восьми лет. В течение этого периода потребление семей стабильно росло, многие венгры смогли приобрести свой первый холодильник и свою первую малолитражку, а также совершить свое первое путешествие на Запад. «Именно тогда на Западе стали рисовать, — отмечал Янош Корнай, — частично верную, а частично искаженную картину режима Кадара как самого счастливого барака во всем лагере».

Надо сказать, что Венгрия, несмотря на отсутствие формальных свобод, сильно отличалась от СССР 70-х-начала 80-х гг. и в культурном плане. Там было гораздо больше возможностей для налаживания творческих контактов с Западом, для развития системы знаний об обществе, для проведения дискуссий о перспективах развития страны. В частности, экономическая наука была на голову выше советской. Когда у нас рассуждали практически исключительно о «достижениях развитого социализма», в Венгрии описывали реальные механизмы функционирования системы. Подобная свобода мысли и слова помогала углублению реформ.

Палка о двух концах

Углубление реформ, кстати, представляло собой важную задачу, поскольку первые экономические преобразования не были подкреплены преобразованиями других элементов хозяйственной системы, и страна по этой причине довольно быстро столкнулась с существенными трудностями, о чем свидетельствует, в частности, торможение экономического роста. Если за период 1968-1975 гг. ВВП в среднем увеличивался на 5,4% в год, то за период 1976-1982 гг. — лишь на 2,6%, а за период 1983-89 гг. — всего на 1,2%.

Неполнота реформ оказывалась палкой о двух концах. Постепенность венгерского перехода к рынку помогала населению адаптироваться к переменам, а отдельным предприятиям — производить хорошую продукцию, но в чисто экономическом плане она порождала очевидные провалы, из-за которых экономика в целом работала неэффективно. Основной проблемой, бесспорно, оставалась реформированная менее чем на половину система ценообразования. Хотя в столь маленькой экономике, как венгерская, из центра проще отслеживать возникающие время от времени диспропорции, нежели в хозяйстве гигантских стран, постоянно происходящие структурные изменения требуют все же того, чтобы система ценообразования становилась все более свободной.

Поскольку в Венгрии этого не происходило, диспропорции продолжали накапливаться. А когда в 1973 г. начался мировой энергетический кризис и резко возросли издержки предприятий на закупку нефти, ситуация стала просто-таки критической. Государство вынуждено было в большой степени дотировать тех производителей, которые страдали от так называемой импортируемой инфляции. В реформах наступил некоторый откат. Этот откат проявился и в кадровых решениях. Потерял пост секретаря и члена ЦК ВСРП Р. Ньерш. Ушли в отставку премьер-министр Е. Фок и вице-премьер Л. Фехер.

Несколько лет внешнеэкономический шок коммунистические власти старались сглаживать за счет зарубежных займов, которые шли на покрытие превращающегося во все более и более серьезную проблему бюджетного дефицита. Величина внешнего долга примерно с 1977 г. начала резко нарастать. Вскоре она оказалась весьма угрожающей. Наконец, стало ясно, что проблема сама собой не рассосется. Венгрия как страна, импортирующая энергоносители, должна была пойти на коренной пересмотр всей сложившейся ценовой политики. Искусственным образом сохранять дешевизну целого ряда товаров оказалось невозможно.

Таким образом, реформа 1968 г. спустя десять лет получила естественное развитие. В 1978 г. с руководящих постов были сняты некоторые известные консерваторы. В 1979-1980 гг. ввели новую систему ценообразования, благодаря которой основные диспропорции удалось устранить. Это, в свою очередь, позволило государству меньше тратить денег на покрытие убытков, образующихся в производственной сфере. Резко сократился размер государственных дотаций и субсидий, предоставляемых из бюджета многочисленным убыточным предприятиям.

Впрочем, и это не могло спасти социалистическую систему в экономике. Дальше встал вопрос о развитии международной конкуренции, столь необходимой маленькой стране для борьбы с монополизмом. Встал вопрос о частной собственности, о создании нормальной налоговой системы и, наконец, о радикальных политических преобразованиях, о настоящих свободах и о многопартийности.

Однако Кадару оказалось не суждено лично довести реформы до логического завершения. Он был стар, болен, а самое главное — он сильно отстал от жизни и вряд ли готов был к тому, чтобы вернуться от «гуляшного» коммунизма к обычному капитализму, меняющему жизнь в бараке (пусть даже самом счастливом) на жизнь свободную. На смену борцу, сидевшему в тюрьмах, шли молодые технократы, тюрем не знавшие, но зато лучше образованные.

В 1988 г. Кадар отдал власть. Через год он скончался. А в 1990 г. скончалась и система, которой он служил. Свободные выборы привели к победе оппозиции.

АУГУСТО ПИНОЧЕТ УГАРТЕ.

КОНСЕРВАТОРЫ ЗА ПРОГРЕСС

Трудно найти человека более консервативного, чем генерал Пиночет. Годами он соблюдал строгий распорядок дня, не пня, не курия, компьютером не пользовался, телевидение недолюбливал. От журналистов, напрашивавшихся на интервью, он требовал быть строго одетыми и гладко выбритыми. Иметь галстук на шее и не иметь серьги в ухе.

И все же, несмотря на весь свой личный консерватизм, Пиночет оказался в числе тех немногих людей, которые в наибольшей степени ответственны за прогресс последних десятилетий. Во всяком случае, прогресс экономический.

Некалендарный, настоящий двадцатый век

Бывают в истории странные совпадения. Кажется иногда, будто Господь специально подгонял даты одну к другой, дабы мы задумались о том, какие же колоссальные перемены происходят в жизни человечества.

Общим местом стала уже мысль о том, что XIX век начался не тогда, когда ему было положено в соответствии с календарем, а на десять с лишним лет раньше. Он начался со взятия Бастилии, с Великой французской революции.

Этот век, несмотря на кровавые потрясения, его породившие, стал веком либерализма и демократии. Представления о необходимости увеличения степени свободы во всех сферах человеческой жизни стали к 50-60-м гг. доминирующими в элитах развитых европейских стран.

Но эпоха расцвета либерального мировоззрения была недолгой. XX век пришел не с Октябрьской революцией и даже не с Первой мировой войной. Корни эпохи тоталитаризма, этатизма, коллективизма растут из событий 1873 г. Отход от либерализма начался с того момента, как Европу поразил сильный экономический кризис, подорвавший веру в способность хозяйственной системы к саморегулированию.

Сначала европейцы вернулись к протекционизму, потом увеличили размеры государственной собственности и создали системы социального обеспечения. Дальше понадобилось увеличить налоги. А там пришла мысль о том, что частная собственность вообще не нужна… Словом, через некоторое время многие страны уже оказались охвачены всеобъемлющими системами государственного регулирования экономики, опиравшимися на тоталитарные политические модели.

Когда эта система рухнула? Не в августе 1991 г. И не в 1989 г., когда по странам Восточной Европы прокатились так называемые «бархатные» революции, сменившие коммунистические просоветские режимы на демократические. Даже период 1979-1980 гг., ознаменовавшийся приходом к власти двух таких ярких фигур из антикоммунистического лагеря, как Маргарет Тэтчер и Рональд Рейган, был лишь временем выхода на поверхность тех новых тенденций, которые проявились ранее.

Решительный поворот, как это ни удивительно, произошел в 1973 г. — ровно сто лет спустя после событий, ознаменовавших закат эры либерализма. И опять все было связано с очень сильным экономическим кризисом. На этот раз кризис показал, что страсть к государственному регулированию перешла разумные границы даже в капиталистических странах и хозяйственная система нуждается в либерализации. Как только в западных элитах осознали этот факт и начали действовать по-новому, стало ясно, что раньше или позже падут все восточные деспотии.

Возможно, 1973 г. стоит считать годом конца настоящего, некалендарного XX века, длившегося ровно столетие. После этого мир во многом жил уже иными ценностями, нежели те, что отличали эпоху тоталитаризма, этатизма и коллективизма.

Конечно, этот год трудно было бы считать поворотным, если бы ни еще одно маленькое совпадение. В то время когда во всем мире доминировали левые силы, пока не понимавшие, что их время бесповоротно уходит, в скромной латиноамериканской стране — Чили, чье значение для мировой политики и экономики было ранее близко к нулю, именно в 1973 г. произошел военный переворот.

В ходе этого переворота к власти пришел уже немолодой, никогда не воевавший и никакими особыми достоинствами не отмеченный генерал Аугусто Пиночет Угарте. Возможно, окажись он у власти десятью годами ранее или десятью годами позднее, Пиночет так и не вышел бы за рамки чилийской истории, как не вышли за рамки своей национальной истории сотни различных диктаторов, порожденных XX веком.

Но на дворе был 1973 г. Человечество готовилось к переменам, и судьбе было угодно, чтобы они начали распространятся по миру из предгорий Анд.

«Слуга царю, отец солдатам»

В жизни генерала Пиночета до 1973 г. не было ярких страниц. Он не являлся ни спасителем отечества от оккупантов, как де Голль, ни любимцем толпы, как Перон, ни аристократом, по праву рождения претендующим на особое положение в обществе, как Маннергейм. Пиночет был почти 60-летним служакой, отцом пятерых детей, честно и нудно прошедшим все ступени военной карьеры.

Трудно судить о характере генерала. Его мало исследовали. Подавляющее большинство из нескольких тысяч размещенных в Интернете документов о Пиночете посвящено совсем иному. «Пиночета — под суд», «Правда о преступлениях Пиночета», «Генерал кровавой карьеры»… Это все о нем и в то же время не о нем.

Пиночет стал разменной картой в политической игре. С одной стороны, данный факт подчеркивает его значение для XX века, но с другой — затемняет реальную личность, вместо которой обывателю подается абстрактная схема.

А сам герой не спешит раскрываться. С фотографии на нас смотрит человек в прямом и переносном смысле застегнутый на все пуговицы. Узкие глаза, холодный и умный взгляд, жесткие тонкие губы, редкие прилизанные волосы. Иногда глаза скрываются под темными очками, а козырек огромной, типично латиноамериканской военной фуражки сдвигается низко на лоб. И тогда лицо Пиночета превращается в нечто, подобное страшной маске.

Таких не любят. Таким ничего не прощают. На таких любят вешать даже чужие преступления. Если бы Голливуду нужно было найти актера на роль кровавого палача Пиночета, то никого лучше самого Пиночета подыскать не удалось бы.

Он родился в 1915 г. в Вальпараисо, в семье таможенного чиновника. Предки генерала по отцовской линии происходили из Бретани, по материнской — из Басконии. Родители были людьми религиозными, и сам Пиночет стал примерным католиком. Настолько примерным, что когда за день до переворота чилийский президент Сальвадор Альенде пожелал с ним поговорить, адъютантам удалось предотвратить встречу, сославшись на непреодолимые обстоятельства: их шеф молится.

Встречаться с Альенде действительно было не к чему. Ведь президент полагался на генерала как на опору демократии. А тот уже подготовил переворот. При подобных обстоятельствах неудобно смотреть в глаза начальству.

Но вернемся к началу биографии. Скорее всего, военная карьера Пиночета была предопределена не свойствами личности, а социальными обстоятельствами.

Генерал любил музыку и книги, имел большую домашнюю библиотеку. Часть своей военной карьеры он посвятил профессорству в военной академии. Сам писал научные труды по географии, геополитике и военной истории. Стал членом национального Географического общества, хотя особых лавров как ученый не снискал.

В плане физическом дело обстояло хуже, чем в плане интеллектуальном. В детстве он не отличался силой и крепким здоровьем, да, пожалуй, и смелостью. Однажды, оказавшись с матерью в кино, малыш увидел сцену расстрела. От страха он забился под кресло и начал громко кричать.

Впоследствии Пиночет сам спокойно вспоминал об этой истории. За плечами уже были годы упорного труда, военной подготовки, занятий боксом и плаванием. Слабости удалось преодолеть. Все это было необходимо, поскольку в Латинской Америке успешная карьера для небогатого юноши из среднего класса часто может быть связана лишь с армией. Пришлось полюбить муштру на прусский манер.

И еще один важный социальный момент. Пиночет принадлежал к поколению, юность которого пришлась на тяжелейший период Великой депрессии рубежа 20-30-х гг. О том, что такое развал в экономике, это поколение в отличие от склонной к социализму послевоенной «золотой молодежи» знало не понаслышке.

Пиночет сам экономикой никогда не занимался, но в 50-х гг. прослушал в университете Сантьяго курс общественных наук. А самое главное — экономическим здравым смыслом генерал явно обладал в большей степени, чем некоторые его высокообразованные современники, в частности такие, как президент Альенде.

Основными вехами карьеры Пиночета стали обучение в пехотном училище, в школе сухопутных войск и в военной академии. В перерывах между обучением была гарнизонная служба. Затем — работа в чилийской военной миссии в США и преподавание. С 1959 г. он — начальник штаба дивизии. Далее следовало медленное восхождение по служебной лестнице, пока в 1972 г. Альенде не назначил его командующим сухопутными войсками.

На этой точке гладкое течение армейской карьеры прерывается. В нее вторгаются политика и экономика.

Социализм в отдельно взятой стране

В Чили в тот момент творилось нечто невообразимое даже по латиноамериканским меркам. Администрация Альенде экспериментировала с экономикой в исключительных масштабах. Расходы правительства росли, Центробанк не уставал «печатать деньги», а предприятия частного сектора уходили под контроль государства.

Поначалу казалось, что леворадикальная стратегия экономических преобразований приносит плоды. Рос ВВП, росли реальные доходы, снижалась инфляция.

Однако вскоре денег у чилийцев оказалось так много, что товары стали сметать с прилавков магазинов. Люди познакомились с дефицитом. Широкое распространение получил черный рынок, на котором стали теперь приобретать основную массу товаров. В 1972 г. все пошло вразнос, причем разрыв в ценах между торговлей, контролируемой государством, и торговлей нелегальной начал быстро увеличиваться.

Цены росли быстрее, чем денежная масса. Население под воздействием высоких инфляционных ожиданий перестало верить в правительственную политику контроля за ценами. Деньги больше не залеживались в кошельках. Они стали моментально тратиться. В 1972 г. инфляция составила 260%, увеличившись по сравнению с предыдущим годом в 12 раз, а в 1973 г. — более 600%.

Предприятия вместо того, чтобы производить больше товаров, стали просто увеличивать цены. В 1972 г. производство сократилось на 0,1%, а в 1973 г. — уже на 4,3%. Реальные доходы стали ниже, чем перед приходом Альенде к власти. В 1973 г. правительству пришлось сократить расходы и на зарплату, и на социальные пособия.

Не замечать этой ситуации было невозможно. Поначалу официальные лица уверяли, что «дефицит и черный рынок — это следствие контрреволюционных действий реакционных групп и врагов народа», но с 1973 г. правительство вынуждено было взглянуть в глаза реальности и начать предпринимать какие-то меры.

И тут-то отчетливо проявилось то, что за внешне широкой народной коалицией, возглавляемой Альенде, стоят в основном люди с коммунистическим менталитетом. Правительство вместо того, чтобы вернуться к системе рыночного регулирования, окончательно перешло к чисто административным мерам стабилизации.

Был сформирован своеобразный Госснаб (Национальный секретариат по распределению) — государственное агентство, в которое все госпредприятия должны были в обязательном порядке поставлять свою продукцию. Частным предприятиям навязывали соглашения такого же рода, причем отказаться от них было очень трудно. Распределение товаров осуществлялось путем создания нормированных пайков, включавших 30 основных продуктов питания.

Это уже был путь к национальной катастрофе. Сегодня, когда почти все коммунистические режимы распались, в таком выводе трудно усомниться. Но тогда в Альенде еще верили многие. Встать на пути законно избранного президента было не так-то просто. И в политическом плане, и в моральном.

Люди, рассуждающие о Пиночете, часто пытаются взвешивать, что важнее: экономическое благосостояние или человеческие жизни? Иначе говоря, переводя на язык Достоевского, стоит ли счастье человечества слезинки ребенка?

Но в мире сегодня гораздо больше людей умирает от нищеты, от нехватки врачей, от болезней, вызванных недоеданием, чем от расстрелов и тюрем. Экономическая разруха, на которую обрекают свою страну многие склонные к авантюризму политики, — это те же потерянные человеческие жизни.

Почему слезинка ребенка, у которого мать умерла от голода, измеряется по-иному стандарту, чем слезинка ребенка, отец которого оказался в тюрьме за свои политические взгляды? Почему во втором случае виновато оказывается правительство, а в первом — некие объективные обстоятельства?

Кровавый переворот

Еще в 1970 г. во время прихода к власти Альенде стоял вопрос о том, подчинятся ли военные новому правительству. По сути дела армия раскололась на две части. Попытки совершить путч уже тогда предпринимались частью генералитета, тогда как другая его часть сохраняла лояльность властям.

Путчисты ради контроля над армией намечали устранить трех влиятельных генералов, вставших на сторону правительства, — Рене Шнейдера, Карлоса Пратса и Аугусто Пиночета. Шнейдер был убит в 1970 г. и остался в памяти народным героем. Пратс и Пиночет выжили, но пути их в конце концов разошлись.

Пратс стал опорой Альенде, главнокомандующим чилийской армией. В 1972 г. он согласился войти в правительство, тем самым укрепив его авторитет. Пиночет тоже долго оставался лоялен властям. Но 23 августа 1973 г., когда страна летела в пропасть, Пиночет принял иное решение.

Под его давлением Альенде сместил Пратса с поста главнокомандующего, поскольку становилось очевидным, что тот уже не способен удержать армию от антиправительственных действий. Главнокомандующим стал Пиночет, который, как полагал президент, обладал у военных авторитетом. В этом Альенде не ошибся, но он ошибся в другом. Пиночет перестал быть лояльным генералом. Поставив под контроль всю армию, он менее чем за три недели сам организовал путч.

Переворот был страшным, кровавым и абсолютно незаконным. 11 сентября президентский дворец «Ла Монеда» взяли штурмом. Альенде то ли погиб с оружием в руках, то ли застрелился. В общей сложности 2279 его сторонников (или просто случайных людей, попавших под жернова военных репрессий) были убиты, причем порой с удивительной жестокостью. Еще несколько тысяч узников концлагерей и вынужденных эмигрантов могут считаться в той или иной мере пострадавшими.

Одной из жертв режима стал Пратс. Его достали в Буэнос-Айресе и взорвали вместе с автомобилем в рамках кампании преследования политических противников, развязанной пиночетовской разведкой.

Власть в Чили перешла к коллегиальному органу управления — военной хунте. Но уже б следующем году Пиночет стал единоличным лидером страны: сначала так называемым верховным главой нации, а затем — просто президентом.

Мы не можем знать, что думал Пиночет, принимая решение о штурме «Ла Монеда», но объективно это не был выбор между абстрактными целями экономического развития и конкретными жизнями. В любом случае речь шла о жизнях. Пиночет предпочел не допускать свою страну до будущего, которое хорошо известно нам по результатам развития Сомали или Эфиопии, где время от времени требуется международная продовольственная помощь для спасения миллионов от голодной смерти.

Экономическая реформа стала главным делом в эпоху правления Пиночета. Для вывода страны из кризиса были призваны молодые экономисты, получившие прозвище «чикагские мальчики», поскольку окончили кузницу либеральных кадров того времени — Чикагский университет. Впрочем, на самом деле среди «чикагских мальчиков» были выпускники и Гарварда, и Колумбийского университета. Времена менялись, и традиционные центры американского левого интеллектуализма дали самых твердых реформаторов правого толка.

Финансовая стабилизация и переход к быстрому росту основывались на рецептах, ставших с тех пор стандартными. Либерализация цен, снятие ограничений на ведение бизнеса, сбалансированность бюджета, приватизация, свобода внешнеэкономических связей, построение пенсионной системы накопительного типа. В конечном счете благодаря применению этих мер Чили стала наиболее процветающей страной Латинской Америки. Там никогда уже не повторялись ужасы леворадикальных экспериментов и никогда уже не повторялись военные перевороты.

Впрочем, переход к стабильному экономическому росту произошел не сразу. Как по объективным, так и по субъективным причинам в экономике произошло два сильных срыва — в 1975 и в 1982 гг. В эти трудные для страны моменты многое зависело от Пиночета. Вряд ли он способен был до конца понять, почему свободный рынок дал такие сбои. Но этот диктатор, как ни странно, верил в либерализм. А потому на смену просто либеральным «мальчикам» пришли ультралиберальные.

Генерал в своем лабиринте

Диктатор верил в демократию. В 1978 г. появился закон о политической амнистии. Режим остановил репрессии и уже этим показал, что он сильно отличается от традиционных диктаторских режимов, сменяющих одну полосу террора другой.

В 1980 г. был проведен плебисцит по конституции. 67% населения поддержало конституцию Пиночета, согласно которой он становился теперь легитимным президентом страны, а не генералом-узурпатором.

Конечно, слишком доверять итогам этого плебисцита, проведенного в условиях военного режима, не стоит: многие считают, что имела место фальсификация. Но то, что примерно с 1985 г. начался активный диалог власти с оппозицией относительно дальнейшего развития страны — это очевидный факт.

Диалог не был прерван даже покушением на Пиночета, совершенным в 1986 г. прокоммунистическим фронтом им. Родригеса, тон в котором задавали опытные бойцы, получившие закалку на полях сражений в Никарагуа и вооруженные благодаря нелегальным поставкам с Кубы. Кортеж автомобилей был обстрелян на горной дороге, соединяющей Сантьяго с загородной резиденцией генерала. Нападавших не остановило то, что с Пиночетом в машине находился девятилетний внук, получивший ранение осколками разбитого пулей оконного стекла. Пятеро охранников погибло.

Пиночет не стал использовать покушение в качестве предлога для новой череды репрессий. «Я демократ, — говорил он впоследствии, — но в моем понимании этого слова. Все зависит от того, что вкладывается в понятие демократии. Невеста может быть очень миловидной, если она молода. И может быть очень безобразной, если стара и вся в морщинах. Но и та и другая — невеста».

Демократия по Пиночету безобразна, но невозможно отрицать того, что генерал повел в конце концов себя именно как демократ. В 1988 г. был проведен новый плебисцит по вопросу о том, должен ли генерал оставаться президентом до 1997 г. Пиночет его проиграл и согласился уйти. С 1990 г. Чили вернулась к демократии.

Пиночет оставался командующим сухопутными войсками (до 1998 г.), а также пожизненным сенатором. Его не увенчали лаврами спасителя отчества, но поначалу и не третировали как преступника. Несмотря на то что чилийцы раскололись на две большие группы по вопросу об отношении к эпохе правления Пиночета, в целом страна предпочла не погружаться в политические разборки относительно своего прошлого.

Однако национальное согласие не застраховало генерала от опасности стать жертвой в большой игре левых европейских радикалов, для которых реальные проблемы чилийцев значили не слишком много. Осенью 1998 г. Пиночет был арестован в Англии, где находился на лечении. Кампания по преследованию 83-летнего старика принесла хорошие политические дивиденды малоизвестному испанцу, возбудившему дело, которое, как он надеялся, потянет на новый Нюрнбергский трибунал.

Пиночет был вынужден провести в Англии 503 дня под «домашним» арестом, прежде чем британское правительство решилось отпустить его на родину, сославшись на пошатнувшееся здоровье. Впрочем, на этом травля не закончилась. Осмелевшая от международной поддержки чилийская фемида вынесла в 2001 г. решение о помещении Пиночета под настоящий домашний арест.

Затравленный и ослабевший старик говорил, что только вера в Бога и загробную жизнь удерживает его от принятия последнего в своей жизни решения — нажать на курок пистолета. В 2006 г. Пиночет скончался.

И снова вернемся на тридцать лет назад. В это время Габриель Гарсиа Маркес как раз создавал в романе «Осень патриарха» образ типичного латиноамериканского генерала-диктатора, старого, жалкого и в то же время отвратительного.

Как это часто бывает, классик гениально провидел… прошлое. Этот типаж был явно взят не из 70-х гг. XX века. Реальная история генерала Пиночета, разворачивавшаяся на глазах у писателя, оказалась гораздо более жизненной и трагичной.

Спустя 15 лет постаревший Маркес снова вернулся к данной теме, написав роман «Генерал в своем лабиринте». На этот раз о признанном ныне латиноамериканском герое генерале Боливаре, затравленном толпой и умиравшем в одиночестве.

ДЭН СЯОПИН.

«МАЛЕНЬКАЯ БУТЫЛКА» В ГИГАНТСКОЙ СТРАНЕ

В последние годы у американцев стал популярен следующий анекдот. Сидит бабушка и рассказывает внуку старую как мир библейскую историю. «В начале Бог сотворил небо и землю. Затем он сказал: "Да будет свет!". Затем Господь разделил твердь земную и воду, водрузил на небо светила, создал тварей больших и малых. И наконец произвел человека по образу и подобию своему… Ну а с тех пор все остальное производят в Китае».

В XX столетии не было иной страны, кроме Китая, которая прошла бы столь яркий и сложный путь от полной нищеты и массовых голодных смертей до многолетнего, бессменного лидерства по темпам экономического роста. Эта страна стала всемирной мастерской, заполнившей все «щели и трещинки» человечества, в которые могли «затечь» дешевые китайские товары. К середине XXI века Китай, скорее всего, окажется второй по мощи державой мира после Соединенных Штатов. Мир вновь станет биполярным. Китайское «экономическое чудо» коренным образом изменит все происходящие в мире процессы. И мы не раз еще вспомним, что у истоков этого «чуда» стоял человек по имени Дэн Сяопин.

Ванька-встанька

Дэн Сисянь (позднее получивший прозвище Сяопин) появился на свет в 1904 г. Детство свое он провел в Китае, но очень рано, уже в 15 лет, отправился на учебу во Францию. Соблазнительно представить себе будущего великого реформатора человеком, рано впитавшим в себя западную культуру и поэтому превратившимся через много лет в мудреца, ведущего свою страну по рыночному пути. Однако, скорее всего, если Дэн что и впитал из западной культуры во время своего пребывания в Европе, так это только марксизм.

Юному китайцу приходилось не столько учиться, сколько зарабатывать себе на жизнь собственными руками. Дэн вкалывал на железных рудниках и на автозаводе «Рено», постепенно проникаясь пролетарским сознанием. Среди работяг этот низкорослый (152 см) паренек с яйцеобразной головой и обрел свое прозвище, означающее «маленькая бутылка». Небольшой пузырек с китайской водкой нельзя завалить набок. Он поднимается вновь, как русский ванька-встанька. В будущем Дэну пришлось, подтверждая свое прозвище, дважды подниматься на ноги, когда, казалось бы, его уже полностью уложили на лопатки.

Впрочем, начало большого пути не предвещало вроде бы столь трагических катаклизмов. Уже в 17 лет он стал коммунистом, а в 22 года перебрался для продолжения образования в Москву, где значился для простоты интернационального общения под фамилией Дроздов. Парторг группы, в которой числился Дэн, отмечал его хорошие организаторские способности. «Товарищ Дроздов» вполне мог быть использован для того, чтобы превратить отсталый, «феодальный» Китай в прогрессивную страну по типу советской России.

Выбор был сделан, и вскоре Дэн оказался на родине, где занялся профессиональной революционной деятельностью. Карьера его была поистине блестящей. Через некоторое время после победы маоистов Дэн занял пост генерального секретаря компартии Китая (КПК). При этом он сумел блестяще проявить свои «организаторские способности», столкнув Мао Цзэдуна с Гао Ганом — быстро набиравшим вес кандидатом на пост генсека.

Нашему герою в тот момент было лишь 52 года. И хотя для Китая пост генсека в отличие от СССР был далеко не определяющим, Дэн Сяопин стал фактически одним из ключевых руководителей страны. Большую роль в этом сыграл Чжоу Эньлай, покровительствовавший Дэну еще с тех времен, когда они были во Франции.

Став генсеком, он, увы, столкнулся с серьезными трудностями. В китайском руководстве выявились различные взгляды на перспективы развития страны. И победили отнюдь не те, которых придерживался наш герой.

У Председателя Мао Цзэдуна «распалилась голова» (как лаконично объяснил это впоследствии Дэн). Он полностью опростоволосился со своей политикой «большого скачка». Без удержу внедряя антирыночные формы управления экономикой, он довел Китай до голода и нищеты. В начале 60-х гг. Мао на некоторое время отошел в тень, давая другим лидерам возможность хоть как-то выправить положение. Одним из таких лидеров стал Дэн Сяопин.

На промышленных предприятиях были снижены невыполнимые плановые задания. Рабочим начали выдавать премии. Крестьяне стали работать не в коммунах, а на маленьких индивидуальных участках. На улицы городов вышли лоточники, восстановившие «мелкобуржуазную» торговлю.

То ли природный здравый смысл заставил Дэна пойти по пути преобразований, то ли в ситуации полного краха маоизма руководители страны объективно обречены были соглашаться на послабления в коммунистической политике, но, как бы то ни было, в начале 60-х гг. наш герой вступил на скользкий путь ревизионизма. «Не важно, какого цвета кошка, белого или черного, — заявил Дэн в одной из своих речей. — Главное, чтобы она ловила мышей».

Не стоит думать, будто это было открытым противостоянием Мао Цзэдуну. Восточная политика не предполагает такого рода отношений. Отходя от «большого скачка», Дэн полагал, что Мао поддерживает корректировку курса. Однако тот оказался безразличен к народному благосостоянию. Напротив, Мао считал, что голодный народ более революционен, а ведь именно развитие революции имело для него приоритет. Как только это выяснилось, Дэн мигом начал каяться и повелел убрать пассаж об аполитичной кошке из опубликованных текстов речи.

Коротышка с большим будущим

Тем не менее продержался он недолго. В стране был провозглашен лозунг «Огонь по штабам», и одним из обстреливаемых штабов оказался тот, в котором восседал Дэн Сяопин. Его сняли с должности и отправили в провинцию, где он несколько лет жил под охраной и трудился простым рабочим на тракторном заводе, вспоминая, по-видимому, свое «босоногое» французское детство. Впрочем, это был еще очень хороший исход. Наш герой выжил и смог в дальнейшем вновь взлететь по карьерной лестнице.

Гораздо хуже обошлись с сыном Дэн Сяопина. Хунвейбины избили его, а затем выбросили из окна четвертого этажа. Бедняга выжил, но на всю жизнь остался инвалидом. Подобные события были рядовым явлением китайской «культурной революции». По сравнению с этими жестокостями унижения, через которые прошел сам Дэн, были «сущей ерундой». Старому революционеру, герою освободительной войны и ведущему партийному лидеру пришлось «всего-навсего» постоять перед хунвейбинами в покаянной позе ласточки — согнувшись вперед с расставленными широко ногами и заломленными назад руками.

Трудно сказать, почему Дэн Сяопин тогда уцелел. Ведь со многими другими лидерами компартии Китая Мао Цзэдун расправился без всякого сожаления. В отношении же нашего героя он как-то раз в беседе с иностранцами произнес загадочную фразу: «Этого коротышку ждет великое будущее». Надо признать, что хотя бы в данном своем предсказании диктатор не ошибся.

В конечном счете Чжоу Эньлай сумел вернуть Дэна во власть и сделать своим заместителем. Любопытно, что заступаться за своего протеже премьер Госсовета КНР стал лишь тогда, когда для этого нашелся подходящий момент. Несколько раньше, в период обострения репрессий, Чжоу столь же активно его топил, как и другие. Впоследствии Дэн Сяопин полностью оправдывал поведение своего патрона, поскольку, отмечал он, в противном случае общая ситуация лишь ухудшилась бы. В общем, Восток — дело тонкое.

Поскольку Чжоу Эньлай из-за рака был уже не жилец, фактически дело шло к тому, что в недалеком будущем (после смерти Мао) Дэн Сяопин окажется самым опытным из высокопоставленных китайских лидеров и, значит, к нему перейдет реальная власть в стране. Больше ни на кого диктатор сделать ставку не мог. Остальные яркие кадры были выбиты многочисленными репрессиями, а Дэн все-таки, по словам самого Мао, был «человеком редких дарований».

В середине 1974 г. Чжоу Эньлай надолго угодил в клинику и семидесятилетний Дэн Сяопин возглавил работу правительства. Наконец-то, пройдя через все возможные тернии, он поднялся к звездам.

Впрочем, нет. Ему предстояло пройти еще одно суровое испытание. Перед самой своей кончиной подозрительный и уже плохо соображавший Мао метался, не зная, как ему обустроить Китай на долгие времена. Дэн вновь оказался в опале, а на освободившийся после смерти Чжоу Эньлая пост премьера Госсовета назначили безликого бюрократа Хуа Гофэна — эдакого китайского Маленкова, неспособного удержаться во главе страны без поддержки вождя.

А поддержки вождя вскоре не стало. В сентябре 1976 г. Мао Цзэдун скончался. Наступил период борьбы за власть, в которой именно опытный, прожженный Дэн оказался наиболее сильной фигурой. Сначала Хуа Гофэн ликвидировал так называемую «банду четырех», состоящую из наиболее упертых догматиков во главе со вдовой Мао. А затем Дэн перехватил реальную власть у этого слабого преемника тирана. Из всех многочисленных китайских должностей наш уже немолодой герой взял себе лишь одну, причем вроде бы не главную — председатель Военного совета. Однако на деле именно его линия восторжествовала при пересмотре идейного наследия Мао Цзэдуна.

В декабре 1978 г. на III пленуме ЦК КПК был взят курс на осуществление реформ.

Ловля мышей с китайской спецификой

У нас в стране китайские экономические реформы многим представляются в качестве гениального плана, возникшего в голове великого реформатора Дэна. Он, мол, не пустил дело на самотек, не отдал народ на откуп страшной шокотерапии, не вывел преобразования из-под контроля Коммунистической партии, а медленно, постепенно вводил рынок, сочетая его с государственным регулированием. Такого рода представления, увы, весьма далеки от действительности.

Заслуга Дэна состоит в том, что он понял необходимость преобразований и оказался готов вытягивать Китай из той пропасти, в которую его столкнула безумная политика Мао. Однако вряд ли реформатор толком представлял, куда следует идти стране. Вряд ли он желал получить именно тот Китай, который мы видим сегодня, — капиталистический по сути, с чудовищной степенью эксплуатации трудящихся и со столь резким неравенством, какое в иных странах мира еще следует поискать. Этот продукт реформ функционирует намного эффективнее, чем в самых радужных снах мог себе представить Дэн, однако там нет уже ничего коммунистического, кроме «бумажки», в которую Китай завернут.

Первое, что попытался сделать Дэн, это реализовать десятилетний план экономического развития страны, принятый еще в 1975 г. Документ сей был логичен, хотя и не умен.

Речь в нем уже не шла о каких-либо авантюрах типа «большого скачка». План сводился к широкомасштабному импорту. Руководителям страны казалось, что если закупить за рубежом оборудование в большом количестве, можно будет наладить производство, ничего по сути не меняя в административной системе управления экономикой. Расплачиваться за импортируемое имущество предполагалось нефтедолларами, которые должны были поступить от экспорта топлива с активно разрабатывавшихся месторождений.

Когда выяснилось, что продуктивных пластов нефти найдено не слишком много, от ряда проектов решено было отказаться. Однако и те, которые все же были реализованы, не дали практически никакого эффекта.

Возможно, если бы нефтедолларов у Китая было бы много, лидеры страны и по сей день экспериментировали бы с коммунизмом, объясняя миру, почему в силу «объективных причин» у них ничего толком не получается. Однако ресурсов для всяких глупостей уже не было, и Дэн оказался вынужден искать способы реального выживания. Его историческая фраза о кошке довольно точно отражала сложившуюся ситуацию. Идеологическая расцветка ушла на второй план по сравнению со способностью ловить мышей в интересах роста благосостояния страны.

Дэн привлек к реформированию экономики крупного эксперта — Чэнь Юня, а тот, не мудрствуя лукаво, порекомендовал высвободить инициативу крестьян, скованных по рукам и ногам коммунами, введенными во времена Мао Цзэдуна. И впрямь, с 1979 г. крестьяне получили право частично пользоваться плодами выращенного ими урожая, а не просто передавать продукцию в общее пользование. Несмотря на то что земля оставалась государственной, продуктивность сельского хозяйства возросла за пять лет примерно на треть.

Китай и Россия

Именно развитие ситуации в сельском хозяйстве во многом объясняет успехи преобразований времен Дэн Сяопина.

При сравнении китайских реформ с реформами, осуществленными в России и других европейских странах, обычно упускается из виду одна чрезвычайно важная вещь. Китай конца 70-х гг. был на 80 процентов крестьянской страной. То есть все ключевые вопросы реформ, стоявшие перед европейцами, для китайцев оказывались маргинальными.

Можно ли проводить либерализацию цен или это приведет к обнищанию населения, к потере народных сбережений? В Китае четыре пятых населения должно было как-то само кормиться со своей земли, а потому либерализация могла оказать воздействие лишь на одну пятую. Что же касается сбережений китайского крестьянства времен Мао Цзэдуна, то таковыми в лучшем случае являлись скромные собственные домики. Ведь все остальное обобществлялось в коммунах.

Или другой вопрос: можно ли было допустить большой трансформационный спад в экономике? В китайской экономике все что можно упало еще до реформ, а потому даже самые примитивные начинания обеспечивали рост.

А вот вопрос насчет пенсионеров: как обеспечить достойное содержание старикам? В Китае пенсионной системы вообще не имелось. Достойное содержание старикам обеспечивали их дети, если, конечно, могли прокормить семью с маленького клочка земли.

По-настоящему актуальный для китайской реформы вопрос виден из следующего примера. В декабре 1978 г. 21 крестьянин из бригады Сяоган уезда Фэнъян провинции Аньхой решился на отчаянный по тем временам шаг: разделить по дворам землю, которая раньше находилась в ведении коммуны. Дело в том, что положение крестьян было безвыходным. Число жителей уезда, вынужденных искать себе пропитание где придется, возросло с 6-7 до 20-30 тысяч. Сельское население Фэнъяна сократилось с 468 до 378 тысяч человек. В бригаде Сяоган за несколько лет от голода скончалось 60 человек, а 76 — покинули родные места в поисках лучшей доли. Ясно было, что раздел земли и работа на своем участке позволят хотя бы остановить голодные смерти.

В Китае такого рода бригад было великое множество. У нас же в России почти никто не хотел уехать из города и «сесть на землю», чтобы кормиться по китайскому образцу. Более того, кормиться «по-китайски» не хотели и многие сельские жители, которые имели возможность потихоньку пропивать пенсии своих стариков-родителей, разворовывать остатки колхозного имущества и дачи «понаехавших тут» горожан. Так что вопрос о китайском пути мог быть в 90-х гг. актуален для Вьетнама или Камбоджи, но никак не для России или Украины.

В той мере, в какой китайцам удалось после реформ Дэн Сяопина поднять свое сельское хозяйство, они смогли решить свои жилищные проблемы. Как вопрос очередей на квартиры, так и вопрос ипотеки были для них мало актуальными по той простой причине, что четыре пятых всех средств, выделяемых на жилищное строительство, в первой половине 80-х гг. выделялись самими крестьянскими семьями. То есть после того, как людям удалось за счет интенсивного труда на своем земельном участке снять проблему голода, они стали строить новые и ремонтировать старые домики. Таково было китайское экономическое чудо.

Кстати, представление о том, что в Китае большую роль при осуществлении реформ Дэн Сяопина играло государственное регулирование, не слишком соответствует действительности. Оно основывается в основном на том, что КПК не отказывалась от власти, не проводила демократизации, не осуществляла массовой приватизации и постепенно передавала государственным предприятиям право на свободное осуществление хозяйственной деятельности.

Все это действительно так. Однако важнейшим признаком государственного управления экономикой является доля ВВП, которую власти перераспределяют через бюджет, т.е. отнимают в виде налогов, сборов и пошлин у непосредственного производителя продукции. В Китае эта доля на протяжении реформ постоянно снижалась, причем с самого начала оказалась значительно ниже, чем в России, а также в странах Центральной и Восточной Европы.

В узкоэкономическом смысле китайские реформы были даже более либеральными, чем преобразования, осуществленные в странах Запада, хотя, конечно, корыстное и некомпетентное вмешательство в дела бизнеса многих чиновников, наряду с партийными функционерами, оказалось в Китае достаточно сильным. Дэн Сяопин постоянно говорил о необходимости борьбы с бюрократизацией, однако, увы, не сильно преуспел в этом деле.

На встречу с Марксом

Аграрные преобразования, о которых сказано выше, были только началом больших перемен, осуществленных в эпоху Дэна. Вслед за деревней к рынку тронулся город. «Лев выскочил из клетки» — так китайцы характеризовали состояние дел на государственных промышленных предприятиях, получивших свободу деятельности. «Тигры спустились с гор» — а так обозначали конверсию военного производства, переход к выпуску товаров, имеющих рыночный спрос.

Что же произошло с «львами» и «тиграми»? В западных районах страны, на территориях, примыкающих к Гонконгу и Шанхаю, стали создаваться компании, которые де-юре оставались социалистическими, но де-факто превращались в капиталистические фирмы. Просто слово «коллективный» стало теперь трактоваться по-новому. Под коллективом подразумевалась не безликая масса трудящихся, а группа влиятельных лиц или даже отдельное частное лицо.

Постепенно появилась возможность участвовать в акционировании предприятий. И вот люди стали замечать, что именно в этом принципиально новом секторе экономики начали быстро создаваться рабочие места. Именно там стал резко увеличиваться объем произведенной продукции. И это неудивительно. При той крайне низкой зарплате, на которую с радостью соглашались вчера еще умиравшие с голоду китайцы, продукция по цене оказывалась намного конкурентоспособнее большинства зарубежных аналогов.

Продвижение вперед по пути преобразований во многом зависело от предприимчивости «новых китайцев» и от инициативы местных властей такой огромной страны, как Китай. Заслуга Дэна состояла прежде всего в том, что он не дал консерваторам из компартии прикрыть капиталистические эксперименты.

По словам самого реформатора, инициатива в создании специальных экономических зон (СЭЗ), куда активно вкладывали средства иностранные инвесторы и китайцы-эмигранты (хуацяо), составившие за рубежом крупные состояния, принадлежала провинции Гуандун. Там возникло три СЭЗ уже в 1980 г. Еще одна появилась в провинции Фуцзянь. А в 1984 г. для иностранных инвесторов открылось 14 китайских городов, в т.ч. такой крупный, как Шанхай.

Вскоре в этих «открытых городах», где проживало менее 8% населения Китая, уже производилась почти четверть всей промышленной продукции и 40% продукции, отправляемой на экспорт. Производительность труда там превысила средний по стране уровень на 66%.

Если взять не только одни лишь СЭЗ, но все территории, на которых были созданы особые, благоприятные для инвесторов условия хозяйствования, то там проживала в 80-х гг. примерно седьмая часть всего населения страны (160 млн. человек — больше, чем Россия). В одной лишь провинции Гуандун возникло 140 тыс. мелких предприятий, работающих на экспорт. Фактически сформировалось два Китая — один традиционный, сельский, где масса людей, хотя и не голодает, но по сей день живет в нищете, а другой — динамичный, капиталистический.

Впрочем, Дэн до последних лет своей жизни распинался в своей любви к Марксу и навешивал на капитализм социалистическую ширму. Делая это, правда, не слишком убедительно. «Социализм, — говорил он, — отличается от капитализма тем, что при нем все живут зажиточно и нет поляризации». По таким мягким критериям выходит, что Евросоюз — это просто социалистический лагерь, а Япония — светоч освобожденного от эксплуатации Востока.

В чем Дэн резко выступал против использования капиталистического опыта, так это в политике. Демократии он не принимал и во время событий весны-лета 1989 г. на площади Тяньаньмэнь взял курс на жесткое подавление беспорядков. В ответ митингующие демократы били маленькие бутылки, явно давая понять «маленькой бутылке», каково их к нему отношение.

Впрочем, каким бы ни было отношение Дэна к демократии, в 1989 г. он ушел в отставку. Его политические позиции ослабли, да и возраст начал сказываться. Последний раз он проявил политическую активность в 1992 г., совершив поездку по расцветшим благодаря ему регионам Китая и выступив в прессе (правда, под псевдонимом) в поддержку реформ.

А в 1997 г. Дэн Сяопин, достигший глубочайшей даже по восточным меркам старости, отправился на встречу с Марксом, о готовности к которой давно уже поговаривал при встречах с зарубежными гостями.

ЯНОШ КОРНАЙ.

МОГИЛЬЩИК СОЦИАЛИЗМА

Венгерский экономист Янош Корнай всегда был широко известен лишь в очень узких кругах. Конкретно — в кругах тех, кто интересовался реформированием социалистической хозяйственной системы. Но среди них его значение превышало, пожалуй, значение Адама Смита, Карла Маркса и Джона Мейнарда Кейнса, вместе взятых. Ведь именно Корнай объяснял реальный механизм функционирования нашей экономики в то время, когда советские политэкономы лишь имитировали научную деятельность, произнося всякого рода магические заклинания.

В середине 80-х гг. фундаментальное исследование Корнай «Дефицит» отдельные энтузиасты переводили с почти недоступного советскому читателю английского издания и обсуждали в различного рода кружках. Книга венгерского ученого оказала огромное влияние на мировоззрение будущих российских реформаторов. И это притом, что Корнай не произносил ярких лозунгов, не разрабатывал программы реформ, а просто, четко и чрезвычайно убедительно демонстрировал неразрешимые проблемы социализма.

В свое время Ленин заметил, что социализм должен победить капитализм с помощью более высокой производительности труда. Корнай же показал, что такая победа невозможна в принципе, как бы ни старались коммунистические вожди и как бы ни вкалывали на заводах ударники коммунистического труда. Для 80-х гг. такого рода теоретический анализ был чрезвычайно важен, поскольку предыдущий этап реформ (50-60-х гг.) разворачивался под лозунгом построения социализма с человеческим лицом.

Попытки изменить лицо строя вместо осуществления кардинальных преобразований заводили реформирование в тупик. Иосип Броз Тито в Югославии, Янош Кадар в Венгрии, Ота Шик в Чехословакии столкнулись с неразрешимыми проблемами. Новому поколению реформаторов требовалась новая теория — не марксистская и не социалистическая. Только на базе такой теории можно было впоследствии выстраивать конкретные программы реформ. И в этом смысле Корнай является отцом всех трансформационных процессов в Центральной и Восточной Европе, притом что по частным, конкретным вопросам он порой с ведущими реформаторами кардинальным образом расходился.

Реформировать социализм хотели многие еще до того, как толком поняли, что он из себя представляет. Но похоронить эту экономическую систему смогли лишь на базе трудов Корнай. В данном смысле венгерский ученый может считаться могильщиком социализма. И это притом, что начинал он свой жизненный путь как убежденный марксист.

Свет желтой звезды

Марксизм его вырос не столько из знаний, сколько из убеждений. А убеждения формировала жизнь. Жизнь еврейского юноши на территории, оккупированной во время Второй мировой войны нацистами.

В 1944 г., когда немецкие войска вошли в Венгрию, Яношу Корнхаузеру (позднее сменившему фамилию на Корнай) было 16 лет. Он вырос в неплохо обеспеченной адвокатской семье. Отец его был большим поклонником немецкой культуры и даже служил юрисконсультом при германском посольстве в Будапеште. Культура, однако, не спасла его от Освенцима — лагеря смерти.

Вскоре после начала оккупации мать Яноша предлагала своему мужу вместе совершить самоубийство. От этой идеи, впрочем, пришлось отказаться, поскольку не на кого было оставить детей. Затем рассматривалась идея бегства. Но отец отверг и ее, поскольку, как юрист, сформировавшийся в строгой немецкой культуре, не мог нарушать закон. Даже тот, что грозил ему смертью.

Вскоре угроза нависла и над Яношем. До поры до времени он работал на заводе в одежде с желтой звездой на груди. Нацисты требовали четкой идентификации евреев, которым пока еще сохраняли жизнь. Однако с каждым днем становилось все яснее, что сохранять ее будут недолго.

Венгерские работяги относились к нему с душой, поили-кормили, но не от них теперь зависело будущее. А потому Янош в отличие от своего законопослушного отца решил бежать. Такая возможность представилась благодаря шведскому дипломату Раулю Валленбергу, который щедро наделял евреев паспортами своей страны. Впрочем, стать настоящим «шведом» Яношу не удалось. На его долю досталась второразрядная бумага, указывающая, что предъявитель сего всего лишь находится под защитой шведского посольства. Впрочем, и с этой филькиной грамотой юному Корнай удавалось скрываться до прихода советских войск. Убежище он получил в обители отцов-иезуитов.

Еврея с немецкой культурой спасали от немцев венгерские работяги, шведский дипломат, католические священники и русские солдаты. Однако доминирующей антифашистской силой, естественно, в тех условиях считался Советский Союз. Неудивительно, что Корнай стал в итоге коммунистом. К советским воинам он испытывал глубокое чувство благодарности, на фоне которого меркли даже лично увиденные им сцены откровенного, наглого мародерства.

К концу войны у него не имелось четких жизненных установок. Отец его любил и обеспечивал, но почти не воспитывал. Сильных, авторитетных учителей на долю Яноша тоже не досталось. В итоге жизненный путь пришлось искать самому, и доминирующая идея эпохи, естественно, оказала чрезвычайно сильное воздействие на исстрадавшегося, перепуганного еврейского юношу, метавшегося от одной этической системы к другой в поисках ответов на насущные мировые вопросы. Он, как миллионы своих современников, выбирал коммунизм не умом, а сердцем. Выбирал, не имея ни опыта, ни знаний, ни приличного образования, а только память о пропавшем в Освенциме отце и маячившую перед глазами картину — гора окоченевших обнаженных еврейских трупов, доходившая до вторых этажей зданий будапештского гетто.

Блеск и нищета коммунизма

За первые шесть-восемь месяцев 1945 г. Корнай превратился из молодого человека, далекого от коммунистической партии, в так называемого сочувствующего. А вскоре он стал даже работать в Центральном комитете венгерского «комсомола». Помимо всего прочего к коммунистическому движению его тянули еще и мысли о будущем: что станет с евреями, не повторится ли катастрофа? Нараставшего в СССР при позднем Сталине антисемитизма он не видел, но последствия нацизма, выросшего из капиталистической системы, все время были перед глазами. А потому, врастая в коммунистическое окружение, он все больше терял еврейскую идентичность и чувствовал себя уверенным в завтрашнем дне.

Никакого университета он так и не закончил. Диссертацию впоследствии защищал, не имея высшего образования. Знания по крупицам собирал из множества книг, прочитанных на венгерском и немецком языках.

Столь своеобразное интеллектуальное путешествие привело к противоречивым результатам. С одной стороны, он восхищался трудами Сталина, сумевшего навести четкий порядок в путанице философских систем. Но с другой — привык сам доискиваться до истины, не ожидая подсказок и спущенных сверху указаний.

На первых порах такая противоречивость фигуры Корнай способствовала карьере. Молодой марксист был нужен партии. Убежденность и интеллигентность, не обремененные серьезным образованием, очень подходили для должности идеологического работника: может писать и говорить, но вряд ли способен бросить критический взгляд на формирующуюся в Венгрии коммунистическую систему.

В 1947 г. Янош перешел на работу в главную коммунистическую газету страны, а через пару лет стал крупным функционером — руководителем экономического отдела. Ему был всего 21 год, он не имел ни профильного образования, ни опыта хозяйственной работы. Зато знал, что Маркс во всем прав.

В порыве коммунистического энтузиазма Корнай умудрялся не замечать все нарастающих в экономике дефицитов, очевидных для любого венгерского обывателя. Умудрялся он не замечать и политических репрессий, развязанных режимом Матяша Ракоши. Точнее, он их заметил, но был убежден в том, что никого без вины в тюрьму не сажают. Словом, Янош стал типичным убогим продуктом сталинского режима, каких в СССР и в Венгрии было тогда миллионы. Миллионы эти такими же убогими и остались, хотя десятки тысяч плакали после XX съезда КПСС. Что же касается Корнай, то способность к самостоятельному мышлению в конечном счете сделала из него выдающегося ученого.

Его университетом стали заседания высшего экономического органа партии — Комитета государственного хозяйства (КГХ), на которых он имел право присутствовать по своей журналистской должности. Постепенно Корнай стал обнаруживать, что гиперцентрализация разрушительно действует на экономику. Какое-то время он полагал, что для эффективного функционирования хозяйственной системы рабочим просто не хватает сознательности, однако впоследствии понял, насколько сложнее обстоит дело в действительности. Впрочем, допустить порочность самой системы Корнай долгое время был не готов.

Как ни парадоксально, разрушил твердость мировоззрения этого выдающегося интеллектуала не мыслительный процесс, а нравственный шок. После смерти Сталина в Венгрии произошла некоторая либерализация. Из тюрем стали выходить старые коммунисты. Один из них рассказал Яношу о том, что происходило в стране. Корнай был шокирован ложью, идущей с самого партийного верха.

После долгих лет примитивной журналистской работы, требовавшей не знаний, а лишь убежденности, наш герой вновь стал в большом количестве поглощать книги — теперь антисталинистской направленности. Особенно заинтересовала его позиция югославских коммунистов, переходивших от централизованного управления хозяйством к системе самоуправления и к ограниченному рыночному регулированию. Но довершили трансформацию мировоззрения Корнай трагические события октября 1956 г., когда венгерская революция оказалась раздавлена советскими танками. Это был еще один нравственный шок. После него возврата к прошлому быть уже не могло.

Кстати, 1956 г. Корнай встретил уже не в журналистском коллективе. Из газеты он был уволен за то, что в числе других журналистов поддержал реформаторский курс Имре Надя против консервативной позиции Ракоши. Блестящая карьера партийного идеолога прервалась. Приходилось все начинать с нуля.

Впрочем, не совсем с нуля. Или, точнее, с нуля пошла карьера, тогда как знания, накопленные в период наблюдений, сделанных на заседаниях КГХ, позволили ему быстрее других исследователей проникнуть в суть проблем социалистической хозяйственной системы.

Как ты мог быть таким дураком?

С середины 1955 г. Корнай стал работать в Институте экономики Венгерской академии наук, а в 1956 г. защитил диссертацию. В этот же период он жестко разорвал с марксизмом, хотя, как большинство центральноевропейских интеллектуалов той эпохи, продолжал еще верить в возможность реформирования социалистической системы.

Защита диссертации Корнай состоялась за месяц до начала революции. Рутинный научный процесс превратился в общественное событие. На защиту пришло порядка двухсот человек, что раз в десять превышает обычное число участников подобных мероприятий.

Корнай демонстрировал неработоспособность гиперцентрализованной хозяйственной системы. Одновременно он готовил рекомендации по реформам для партийного руководства. А когда революция началась, молодой ученый стал писать экономическую программу для Имре Надя — лидера преобразований.

Писал он ее несколько дней… а затем пошел на попятный. Как пишет о том случае сам Корнай, «это был профессиональный и политический провал». Автор так и не сложившейся программы почувствовал, что по-настоящему не знает, «как перейти от однопартийной системы к многопартийной и от социалистической системы — к настоящей рыночной экономике и капитализму».

Корнай по собственному выбору не стал теоретиком великой венгерской революции. Однако именно благодаря этому он стал великим исследователем социализма. Он раньше других почувствовал, что половинчатая трансформация старой системы не годится. А почувствовав это, двинулся в своих исследованиях дальше.

Как-то раз сын нашего героя, будучи еще подростком, спросил отца о начале 50-х гг.: «Папа, ты же умный человек. Как ты мог быть таким дураком?» Трудно ответить на подобный вопрос. Умные мысли вызревают медленно. Корнай полностью созрел для понимания порочности социалистической системы лишь после 1956 г. А свою главную книгу — «Дефицит» написал во второй половине 70-х гг.

Для того чтобы в полной мере стать ученым, он отказался от всякой политической деятельности, от диссидентства, от публичной критики системы. Система приняла этот отказ и позволила Корнай быть объективным исследователем немарксистского направления. Какое-то время он испытывал, правда, трудности с работой, однако в 1967 г. вернулся в Академию наук.

В СССР такой человек в лучшем случае стал бы дворником, а в худшем — отправился бы в лагеря. Но в Венгрии той эпохи ученого-немарксиста держали в институте и даже повышали в званиях. Ему давали свободно публиковаться на Западе и ездить на международные конференции, несмотря на неблагонадежность.

Такие люди, как Корнай, не трогали систему, а система не трогала их. Возможно, поэтому Венгрия в начале 90-х гг. отошла от социализма посредством бархатной революции, тогда как наша страна по сей день пожинает плоды низкой экономической и политической культуры масс, возглавляемых полукультурными представителями интеллигенции.

Откуда берется дефицит?

Отход от политики стал для Корнай удачным выбором. Он, как ученый, оказался в полной мере востребован на Западе. Его регулярно звали на конференции, а затем даже стали приглашать на постоянную преподавательскую работу.

Патриотически озабоченные интеллектуалы, наверное, решили бы, что ЦРУ сделало Корнай агентом влияния. Но на самом деле интерес к его фигуре объяснялся гораздо проще. С одной стороны, он принадлежал к узкому кругу ученых, способных объяснить западному научному сообществу, что же реально происходит в экономике стран Восточного блока. А с другой — этот нестандартный мыслитель еще и говорил со своими коллегами на одном языке. Не в том смысле, что на английском (хотя и это важно), а на принятом в экономической науке языке математической формализации. Корнай не просто рассказывал о реалиях венгерской хозяйственной системы, но еще и встраивал свои научные открытия в каркас разработанных не классиками теорий. Таким образом, западные коллеги считали его «одним из нас», а не просто появившейся из-за железного занавеса диковинкой.

Регулярные поездки на Запад порождали возможность сравнивать достижения социалистической и капиталистической экономик. А отсюда в конечном счете вытекал окончательный отказ Корнай от попыток придания социализму человеческого лица. Капитализм оказался качественно лучше своего противника, и в какой-то момент Корнай понял, чем эта качественная разница определяется. Результатом размышлений на данную тему стала книга «Дефицит».

Проблема дефицита знакома была в той или иной мере каждому обитателю социалистического лагеря вне зависимости от того, проживал ли он в сытом бараке вроде Венгрии, веселом бараке вроде Польши или же самом большом и несчастном барке, которым стал СССР. Масштабность дефицита, правда, была различна, и отсюда вытекали популярные среди коммунистов-реформаторов представления о возможности улучшения социализма.

Считалось, что дефицит проистекает из ошибок планирования, из низкого уровня компетенции чиновников, из отсутствия хороших компьютеров. Там, где работа управленцев поставлена плохо, не хватает буквально всего, а там, где культура труда повыше, жизнь постепенно налаживается. Задача, таким образом, состоит в том — полагали коммунисты-реформаторы, — чтобы, не разрушая социализма, поднять на должный уровень качество планирования экономики.

Спорить с таким очевидным подходом оказывалось нелегко, тем более что он был критическим, а не апологетическим и в этом смысле вызывал симпатии думающих людей. Корнай, однако, решился его оспорить. Вместо того чтобы рассуждать отвлеченно, он начал изучать, как конкретно на том или ином предприятии образуется дефицит материалов, и в конечном счете пришел к выводу о том, что при социалистической системе дефицит вообще неискореним. Причем проблемы вытекают не столько из планирования (как полагали многие), сколько из так называемых мягких бюджетных ограничений. То есть из того, что социалистическое государство не дает предприятиям обанкротиться и худо-бедно покрывает бюджетными деньгами убытки даже самых неэффективных хозяйственников.

Поставим себя на место такого хозяйственника. Он знает, с одной стороны, что вынужден любой ценой выполнять план и для этого должен иметь необходимые ресурсы. С другой же стороны, он понимает, что лишние ресурсы его никак не погубят. Это капиталист может разориться, если забьет склад кучей дорогостоящих, но ненужных материалов. А за социалистического хозяйственника государство всегда заплатит, поскольку не знает, чего и сколько нужно каждому из тысяч разбросанных по стране предприятий.

В итоге процесс образования дефицита выглядит примерно следующим образом. Снабженцы предприятий стремятся приобрести как можно больше ресурсов, думая в первую очередь о запасах, а не о расходах. Они знают, что в стране царит дефицит и всего запрошенного им не дадут, а потому стараются завысить требования. Тогда, глядишь, по урезанной заявке получишь как раз столько, сколько тебе и нужно. А если больше — то запас карман не тянет.

Однако когда все стремятся приобрести товаров больше, чем им нужно, дефицит лишь усиливается и государство вынуждено еще сильнее урезать заявки предприятий. Предприятия же на это отвечают еще большим завышением, чтобы не сорвать из-за дефицита выполнение плана. В конце концов планирование превращается в театр абсурда, где утрачивается последняя связь с действительностью. Для того чтобы удовлетворить заведомо завышенный спрос предприятий, страна должна произвести товаров во много раз больше реальной потребности. А поскольку это невозможно, дефицит становится хроническим.

Решить эту проблему можно не совершенствованием планирования (ведь у государства нет объективной информации о том, каковы реальные потребности хозяйственников), а лишь бюджетной жесткостью, переводом предприятий на самоокупаемость. Но это для многих означает банкротство. За банкротством же неизбежно идет безработица. А чтобы быстро создать новые рабочие места, нужны частная инициатива и, следовательно, частная собственность.

Таким образом, разрушаются основы социализма. Общество вынуждено выбирать: либо капитализм, либо вечный дефицит как наиболее характерная черта социализма. Иного же не дано.

От социализма к капитализму

В конечном счете Венгрия наряду со всей Центральной и Восточной Европой выбрала капитализм. Переход осуществлялся на рубеже 80-90-х гг. В этот момент Корнай, так долго занимавшийся лишь теоретическими исследованиями, решил вдруг написать книгу, содержащую конкретный план реформ. Трудно было удержаться от того, чтобы не подсказать практикам, основываясь на имеющихся у него знаниях, каким же должен быть путь к свободной экономике.

Труд так и назывался: «Путь к свободной экономике». Помимо очевидного смысла в этом заглавии содержался еще и скрытый. Корнай позиционировал себя в качестве преемника великого либерального мыслителя Фридриха фон Хайека, написавшего «Дорогу к рабству», где объяснялось, почему человечество выбрало тоталитаризм и плановое хозяйство. Теперь из работы Корнай читатель должен был узнать стратегию иного пути.

У «Пути…» оказалась странная судьба. Популярность книги была невероятной. Как-то раз доктор, выстукивавший спину автора, заметил: «Сейчас кран откроешь — и оттуда Корнай льется». Понятно, что интерес общества к рецептам самого крупного экономиста Центральной и Восточной Европы был огромен.

И действительно, основные идеи реформ, предлагавшихся Корнай, были воплощены в жизнь. В 90-е гг. никто уже не совершенствовал социализм. Даже соцпартии ориентировались на рынок, конкуренцию и частную собственность.

Однако конкретная схема преобразований в различных странах определялась исходя из местных условий, а не из рекомендаций патриарха экономической науки. Поэтому, например, большинство реформаторов не прислушалось к его совету осуществлять медленную, постепенную приватизацию, подыскивая эффективного собственника и не используя массовую раздачу имущества ни трудовым коллективам, ни владельцам ваучеров.

Противники Корнай в полемике фактически использовали его же оружие: реформа должна опираться на реальные условия, а не на абстрактные схемы. Если ждать эффективных собственников, экономика надолго останется государственной.

Корнай не согласился с оппонентами, но от него уже ничего не зависело.

МАРГАРЕТ ТЭТЧЕР.

ЕДИНСТВЕННЫЙ МУЖЧИНА

Один из британских лейбористов назвал как-то Маргарет Тэтчер единственным мужчиной в консервативной партии. И он не преувеличил. Скорее преуменьшил. В определенном смысле она была единственным мужчиной своей эпохи — эпохи глубокого кризиса хозяйства и государственности, поразившего западный мир в первой половине 70-х гг. XX века.

Кто смел, тот и съел

В начале 70-х гг. XIX столетия Англию называли мастерской мира. Это была эпоха ее максимального величия, основанного на феноменальных достижениях британской экономики. В начале 70-х гг. XX века за Соединенным королевством закрепилось прозвище «больной человек Европы».

К этому времени соседи стали догонять и перегонять англичан практически по всем важнейшим показателям экономической деятельности. Поначалу отставание не слишком беспокоило широкие слои населения, поскольку быстрое послевоенное развитие западного мира привело к формированию общества массового потребления в том числе и на британских островах. Жизнь била ключом, а потому мало кто хотел замечать, что за Ламаншем она фонтанирует так, как никогда ранее.

Но вот арабы взвинтили цены на нефть. Мир вздрогнул. Шок ощутили даже самые благополучные страны. Англичан же тряхануло так, что повылетели все стекла в их уютном и недавно еще закрытом от суровых житейских бурь «островном домике». Дорогостоящая британская продукция стала еще более дорогой и еще менее конкурентоспособной, чем раньше. Безработица пошла на подъем.

В середине 70-х гг. переосмыслить принципы развития своей хозяйственной системы пришлось многим странам мира. Началось реформаторское движение с Чили, где прошли либеральные реформы генерала Пиночета и «чикагских мальчиков». Но перемены в маленькой латиноамериканской стране, конечно же, не могли стать знаковыми для всего человечества. Сигнал должны были подать гранды мировой экономики.

Сегодня редко говорят о том, что отказываться от чрезмерного огосударствления хозяйства стали во второй половине 70-х гг. еще левые администрации США и Великобритании (демократическая и лейбористская, соответственно). Несколько позже в данном направлении двинулись власти Австралии, Новой Зеландии, Испании, Франции, Швеции — что характерно тоже по большей части левые. Игнорировать объективные требования времени было невозможно даже представителям сил, прославившихся в прошлом своим неумеренным этатизмом.

Но и Джимми Картер, и Джеймс Каллаген, и Боб Хоук, и Дэвид Лонг, и Фелипе Гонсалес, и Франсуа Миттеран, и Ингвар Карлссон осуществляли сдвиг вправо как бы нехотя, даже стыдливо. Ведь то, что приходилось делать, противоречило идеям, уже прочно утвердившимся в обществе, причем особенно среди избирателей, приведших их к власти.

Миру нужен был человек, который, возглавляя правительство одной из ведущих стран мира, станет одновременно и пропагандистом новых взглядов. Он не только и даже не столько должен был осуществлять либеральные преобразования в экономике, сколько во всеуслышание заявить о необходимости развития рынка.

Мало кто сомневался в том, что выступление с подобных позиций означало для государственного деятеля политическую смерть. В здравом уме и твердой памяти объявить войну этатизму было невозможно. Пойти на такое мог лишь человек, отличавшийся изрядной отвагой и определенным примитивизмом мышления.

Тем не менее нашлось сразу два политика, обладавших подобными качествами — Маргарет Тэтчер и Рональд Рейган. Впрочем, американский президент-актер — немолодой и склонный к сибаритству — был скорее орудием реформ, нежели их инициатором. Что же касается англичанки, то она в полной мере взвалила бремя войны с этатизмом на свои плечи.

«Железная куколка»

В начале 70-х гг. первое появление будущей «железной леди» в правительстве (сначала как министра образования в команде консерватора Эдварда Хита) было отмечено прессой следующим образом. «Госпожа Тэтчер довольно хорошенькая женщина, немного провинциального типа, с милым ротиком, приятными зубками и большими круглыми глазками, как у куколки. Она подобна коробке с конфетами, перевязанной голубыми лентами с двумя блестящими бантами».

Политика — развлечение для джентльменов, и к леди, подвизающейся в данной области, трудно относиться всерьез. Конечно — демократия демократией и общественности порой нужно показывать «милую девочку», брошенную на «социалку», но механизм принятия принципиальных решений участия дам не предполагает. Достаточно сказать, что в британской политике того времени «нулевое чтение» законопроектов проходило в элитных клубах, членами которых могли быть лишь мужчины.

«Куколка», желающая сделать карьеру, должна была самоутверждаться так, чтобы никто и в мыслях не посмел оспорить ее право на участие в большой политике. Либо ты женщина — и находишься в рядах парламентских заднескамеечников, либо ты — трижды мужчина, хоть и в юбке.

Судя по всему, юная Мэгги стала не по-женски крутой уже в Оксфорде, где делала вид, будто изучает химию, тогда как на самом деле строила свою карьеру в качестве активиста КПСК (Консервативной партии Соединенного Королевства). Когда же она вошла в правительство, жены коллег на светских раутах публично обсуждали вопрос, правду ли говорят, что г-жа Тэтчер — женщина?

Мэгги слышала дискуссию о своей половой принадлежности и, сжав зубы, терпела. Отыгралась она позже, став премьером. Мордовала «железная леди» своих министров не по-джентельменски, а чисто по-женски, приближая к себе, когда ей это было нужно, и выбрасывая за ненадобностью, как только недавний перспективный политик превращался в отработанный человеческий материал. Никто из ее предшественников так не перетряхивал правительственную команду, как она.

Что уж говорить о представителях прессы при подобном отношении к министрам! Журналисты жаловались: с ней говоришь, как с автоответчиком; на вопросы не отвечает, а упорно гнет свою линию. Один бедолага, которого премьер, как обычно, использовала для пропаганды своих взглядов, назвал Тэтчер холодной рыбой.

С иностранными коллегами Тэтчер обращалась не лучше. Переговоры часто превращались в чтение нотаций, напоминающее семейную сцену, когда хозяйка дома учит нерадивого муженька, как тому жить. При первой ее встрече с президентом Картером бедняга Джимми едва мог вставить слово, хотя Мэгги тогда возглавляла лишь теневой кабинет. А при встрече с Горбачевым переговоры чуть не прервались, поскольку генсек вынужден был напомнить премьеру о равенстве сторон.

Впрочем, Горбачев был единственным человеком, о котором Тэтчер всегда отзывалась хорошо. На людях так же хорошо она говорила и о Рейгане, но помощнику однажды посетовала на американца: «Бедный, у него в голове пустота». Коллеги вспоминали, как во время переговоров Тэтчер размахивала руками перед лицом президента, а тот стоял и не мог вставить ни слова.

Тем не менее общий язык с командой из Белого дома она находила неплохо. Глава МИДа лорд Каррингтон как-то со свойственным аристократу юмором разъяснил загадку: «Ей очень понравилась команда Рейгана. Ведь они все такие вульгарные». Понятно, что сам лорд в команде Тэтчер надолго не задержался: премьер-министр отличалась поистине легендарным отсутствием чувства юмора.

По счастью для себя, в эпоху Тэтчер не задержался на своем посту и другой аристократ — Валери Жискар д'Эстен. Это уберегло его от шпилек английского премьера, называвшей французского президента самозванным графом. Тот отвечал даме взаимностью, характеризуя леди как дочь бакалейщика.

Как закалялось железо

Она действительно была дочерью бакалейщика и портнихи из крохотного провинциального городка. Родилась Мэгги Роберте в 1925 г. Семья была небогатой, очень религиозной и очень-очень консервативной. Папаша Роберте не имел среднего образования, но зато имел маленькую лавку, огромное трудолюбие и феноменальную склонность к накопительству, отличавшую британских методистов — это воплощение протестантской деловой этики, воспетой некогда Максом Вебером.

Первое знакомство с политикой Маргарет получила в 10 лет, когда начала работать на консерваторов в ходе очередной предвыборной кампании. С тех пор ее судьба была предопределена. Несмотря на скромные школьные успехи и ограниченность средств, она сумела пробиться в Оксфорд — эту кузницу британской политики, «замечательное место, которое — по словам Бернарда Шоу — дало миру немногих ученых, но множество великих джентльменов».

Увлекалась юная леди правом. Химия удостоилась ее внимания, очевидно, лишь в силу того, что конкурс на гуманитарные специальности оказался слишком высок. Главное было поступить в университет, а там уж открывалась блестящая возможность карьеры в рядах консерваторов.

Уже в 25 лет она впервые баллотировалась в парламент. Впрочем, существовала одна проблема. Британские парламентарии тех лет очень мало получали. Истинный джентльмен ведь и так имел средства. Но для дочери бакалейщика отсутствие денег могло стать серьезным препятствием.

Тем не менее данную проблему она решила столь же быстро и радикально, как ранее проблему проникновения в Оксфорд. В ходе предвыборной компании мисс Роберте не покорила сердца избирателей, но зато покорила сердце некоего Дэниса Тэтчера — богатого бизнесмена, взявшего ее в жены и (что гораздо важнее) профинансировавшего получение супругой юридического образования. Теперь пробирки были отброшены. Началась адвокатская карьера.

Впрочем, в 28 лет ей пришлось ненадолго прервать восхождение к вершинам. В жизни семьи Тэтчер произошло незначительное событие — как-то вечером Мэгги родила двойню. С тех пор детей своих она видела редко (внуков, впоследствии — еще реже): Марк, когда вырос, свалил в Техас, Кэрол — еще дальше, в Австралию.

Дэниса в тот вечер, когда жена осчастливила его близнецами, найти было невозможно: он с друзьями отмечал в пабе победу англичан на соревнованиях по крикету. И в дальнейшем мужа не часто удавалось обнаружить рядом с супругой.

Его, по-видимому, не тянуло к «уютному семейному очагу», созданному Мэгги, привыкшей работать по 16 часов в сутки. Не тянуло его и в общество первых леди — жен глав иностранных правительств, хотя как «первый сэр» он должен был с этой публикой общаться.

Как-то Дэниса спросили, имеют ли они с женой раздельные банковские счета? «И кровати тоже», — ответил мистер Тэтчер.

Тем не менее назвать леди Тэтчер мужененавистницей никак нельзя. Ей нравилось поклонение. Считают порой, что те министры, которые видели в ней не «нашу мымру», а «королеву Марго», подольше удерживались на своих постах. Но, что важнее, имелись три мужчины, которые фактически определили ее мировоззрение.

Первым был отец, сформировавший дочь как убежденного консерватора. Впрочем, любой малообразованный «убежденный» партиец очень нуждается в том, чтобы его наполнили настоящими убеждениями.

Эти убеждения Тэтчер почерпнула в 1945 г., прочтя «Дорогу к рабству» Фридриха фон Хайека — второго авторитетного человека в ее жизни. В 20 лет новые идеи ложатся на благодатную почву. Если бы даже эту книгу никто больше не прочел, кроме юной Мэгги, все равно можно было бы считать, что Хайек выполнил свою земную миссию. Тэтчер стала твердой сторонницей свободного рынка и считала с тех пор старого профессора наставником новой волны британских консерваторов.

Впрочем, был у нее не только заочный учитель, но и очный. Уже войдя в партийный ареопаг, Тэтчер близко сошлась с Китом Джозефом — наиболее грамотным и экономически подкованным лидером консерваторов. Хайек обучил ее общим принципам понимания экономики, Джозеф — деталям. Теперь можно было действовать.

Похитительница молока

В 36 лет Тэтчер — замминистра по делам пенсий и соцстраха. Ее главное дело — доказать, что пенсии повышать не нужно.

В 42 года она — член Кабинета (правда, теневого: консерваторы находятся в оппозиции). Ее главное дело — разносить лейбористов в пух и прах за расточительность и ползучий социализм.

В 45 лет она — министр образования и науки. На этом посту Тэтчер прославилась введением платы за молоко, выдаваемое школьникам. Первое прозвище, полученное будущей «железной леди» — похитительница молока (по-английски в рифму «Thatcher — the milk snatcher»).

В 50 лет «похитительница» возглавила теневой кабинет (консерваторы снова проиграли выборы). На дворе был 1975 г., и вся политическая элита страны находилась в шоке от начавшегося глубокого экономического кризиса. В иное время школьное молочко вышло бы ей боком, но при всеобщей растерянности Тэтчер оказалась «единственным мужчиной», столь твердо и уверенно отстаивавшим свою либеральную программу реформ, что консерваторы решились сделать на нее ставку.

Вряд ли кто-то, кроме Кита Джозефа, по-настоящему понимал тогда, насколько страна нуждается в рыночных регуляторах. Просто слишком уж очевидно было, что никто иной, кроме Тэтчер, не способен вообще ни на какие серьезные действия.

В тот момент тэтчеризм еще не победил. Победила Тэтчер — вредная, упертая дама средних лет с железной волей и взглядами, пусть немодными, но зато полностью отвечавшими новым требованиям, поставленным временем.

В следующие три года она доказала свою полную адекватность посту лидера. Она призвала общество к крестовому походу на марксизм. Энергия, убежденность и ораторское мастерство главы консерваторов наряду с развалом экономики предопределили выбор британцев. Лейбористы пали, и в 1979 г. Тэтчер стала премьером.

Теперь вытеснение государства из экономики стало официальным курсом правительства. Монетаризм, снижение налогов, сокращение бюджетных расходов, приватизация… Подобных слов наконец перестали стесняться.

Реформы пошли полным ходом, но одновременно начали быстро уходить симпатии избирателей. Свой вклад в дискредитацию курса Тэтчер внесли 364 экономиста, заявивших, что при такой макроэкономической политике кризис перерастет в коллапс. И коллапс вроде бы действительно приблизился, поскольку финансовая жесткость в сочетании с нефтью Северного моря обусловили приток иностранного капитала, завышенный курс фунта и падение конкурентоспособности.

Словом, через три года консерваторы, так и не добившись успехов в экономике, оказались обречены на политическое поражение.

Две войны

Спасение пришло из… Аргентины. Местной хунте для поднятия престижа срочно понадобилась маленькая победоносная война, и бравые генералы вторглись на принадлежавшие Англии Фолклендские острова.

Острова были плохенькие, жило на них пару тысяч британских подданных и 700 тыс. овец. Один толковый бизнесмен заметил, что, будь его воля, он дал бы каждому островитянину по 1 млн. фунтов, дабы они приняли какое угодно гражданство и отстали от Лондона. Сплавить бедолаг на сторону было дешевле, чем защищать их.

Но Тэтчер считала по-другому. «Идет битва между добром и злом», — сказала она и наслала на аргентинцев флот. Мочили тех крепко, счет жертвам пошел на сотни.

Близкие опасались, как бедная женщина переживет человеческие потери, вызванные ее решением. Но Тэтчер даже не поморщилась. Сама она войны никогда не видела, и потопленные корабли были для нее всего лишь статистикой. Впрочем, вскоре война дошла и до нее самой.

Однажды ночью в Брайтоне ирландцы взорвали отель, где жили собравшиеся на свой съезд консерваторы. Тэтчер уцелела чудом, но на утро как ни в чем не бывало вела заседание. В другой раз премьеру сообщили, что в ее самолете может быть заложена бомба. Она сказала «поехали» и махнула рукой.

Фолкленды феноменальным образом подняли ее популярность, и консерваторы опять выиграли выборы. Но второй срок правления принес Тэтчер самую трудную войну — войну с собственным народом.

Главной причиной неэффективности британской экономики являлись высокие издержки производства. Они определялись высокими зарплатами, а те, в свою очередь, деятельностью самых сильных в мире профсоюзов. Наиболее разрушительной была работа профсоюза угольщиков, не позволявшего закрывать убыточные шахты. Цена угля по данной причине становилась непомерно большой, а дороговизна этого универсального топлива сказывалась дороговизной всех товаров.

Тэтчер собралась с силами, накопила запасы угля, набрала штрейкбрехеров, укрепила полицию и закрыла несколько шахт. Всеобщая забастовка шахтеров не заставила себя ждать.

Поначалу профсоюзы надеялись на легкую победу, действовали нагло, готовились мочить штрейкбрехеров, полагая, что традиционная гуманность властей не позволит отмочить их самих. Но не тут-то было. Шахтеры получили от полиции по полной программе, почти как аргентинцы.

Тем не менее забастовщики держались около года благодаря скрытой финансовой поддержке со стороны Ливии. Через такую трудную войну не проходил, наверное, ни один политик XX века. И все же Тэтчер победила. Шахтеры вышли на работу, а профсоюзы по всей стране, да, пожалуй, и по всему миру, оказались абсолютно деморализованы. Начался массовый отток рабочих, переставших доверять своим безумным, коррумпированным боссам.

За время щедро подпитываемой ливийцами забастовки глава профсоюза угольщиков Артур Скаргилл растерял соратников, но зато улучшил свои жилищные условия. Про него стали говорить, что начинал забастовку он с большим профсоюзом и маленьким домом, а закончил с большим домом и маленьким профсоюзом.

Тэтчер же закончила войну против шахтеров с большим ростом ВВП и маленьким числом противников. Бизнес, скинувший с себя бремя давления государства и профсоюзов, сумел расправить плечи и поднять прибыльность своих операций.

Экономические трудности остались позади. Теперь всем можно было говорить, что столь непопулярные ранее реформы привели к позитивным результатам. Британия неожиданно стала европейским лидером — страной с быстро растущей экономикой, на глазах преображающейся промышленностью и низкой инфляцией.

Очередные выборы консерваторы легко выиграли без всяких искусственных средств поднятия популярности, и Тэтчер пошла на свой третий срок. Считалось чуть ли не очевидным, что она будет теперь управлять страной до конца столетия.

Мавр сделал свое дело

Реформы продолжали углубляться. Тэтчер провела приватизацию, уменьшила расходы на поддержку предприятий, обеспечила либерализацию рынка капитала, продала множество муниципальных домов в частные руки. Именно она забила последний гвоздь в гроб этатизма, сколоченный ранее Эрхардом, Хайеком, Пиночетом. После того великого поворота, который осуществила Тэтчер, ни в одной стране мира роль государства в экономике уже существенным образом не увеличивалась.

Конечно, не все было так просто, как порой кажется. ВВП рос не только благодаря реформам, но и благодаря нефти Северного моря. Что же касается традиционных отраслей, то в них сохранялась высокая безработица. Впрочем, безработица — не всегда признак застоя. При росте производительности труда она есть свидетельство начала структурной перестройки, свидетельство оздоровления хозяйства.

Настоящей ахиллесовой пятой Тэтчер стала фискальная политика. Несмотря на яркие декларации, консерваторы не смогли в целом уменьшить налоговое бремя. Снижение налога на прибыль и подоходного компенсировалось ростом НДС.

«Социалка» по-прежнему оставалась ненасытной. В этой сфере консерваторам практически ничего не удалось изменить. Государство должно было заботиться обо всех. Рейган, столкнувшийся с похожей проблемой, предпочел влезть в долги. Тэтчер же рискнула ввести новый налог — подушный. Его в равной мере должны были платить все «души» — как бедные, так и богатые.

Подобной «наглости» народ не перенес. Не захотела терпеть это даже элита, в т.ч. консервативная. Пока в стране царил хаос, экстравагантность Тэтчер воспринималась как шанс на спасение. Когда же вернулось процветание, политика потребовала новых фигур — стандартных и предсказуемых. В 1990 г. после 11с лишним лет безраздельного правления «железная леди» вынуждена была подать в отставку.

С тех пор о «пенсионерке» редко вспоминали. Тэтчер писала мемуары, зарабатывала себе на жизнь, разъезжая по миру с лекциями, и заседала в палате лордов, благо королева сделала ее баронессой Кестевенской. Если она и производила впечатление на общественность, то в основном жесткими отзывами о тех, с кем работала в прошлом и с кем переворачивала страну, ставя ее с головы на ноги.

Еще «железная леди» привлекала внимание своей критикой европейской интеграции, резко ускорившейся в начале 90-х гг. В этой интеграции она видела лишь разрушение национального государства и усиление брюссельской бюрократии. Того факта, что мир входит в новое столетие, ведущей чертой которого станет глобализация, баронесса Кестевенская разглядеть не могла, да, пожалуй, и не хотела.

ЛЕХ ВАЛЕНСА.

ЕСТЬ ТОЛЬКО МИГ

Пролетариат, как известно, должен был выступать в качестве гегемона социалистической революции. На деле, однако, власть крупной буржуазии свергали в основном интеллигенты и мелкие буржуа. Один из парадоксов XX века состоит в том, что переход от социализма к капитализму возглавил рабочий. После того как Лех Валенса сумел раскачать коммунистический режим в Польше, революционная волна охватила весь восточноевропейский регион. Тем самым был забит последний гвоздь в крышку гроба социального эксперимента, развернутого в самом начале столетия Владимиром Лениным.

Роль пива в переходе от социализма к капитализму

Валенса появился на свет в сентябре 1943 г. в глухой польской деревушке. Он был четвертым ребенком в большой крестьянской семье. Отца своего Лех так и не узнал, тот погиб в немецком концлагере. Вытягивать малышей пришлось матери.

Как и положено польской семье, она была очень религиозной. Каждое воскресенье мать с детишками отправлялась за четыре километра в костел, где служили мессу. Неизвестно, проникся ли Лех в молодости религиозным сознанием. Многие его поступки зрелых лет явно не отличались христианским смирением, но демонстративный католицизм тем не менее всегда занимал в жизни Валенсы важное место.

Юность явно не предвещала великого будущего. Валенса не читал по ночам трудов идеолога либерализма Хайека, не метал бомбы в партсекретарей и не проходил тюремных университетов. Первый опыт политической активности он получил только в 27 лет. До этого Лех выделялся разве что плохим поведением и весьма умеренными способностями в училище, готовившем механизаторов для села.

Окончив училище, Валенса работал электромехаником в конторе типа нашей МТС, затем служил в армии, а после снова вернулся в деревню, где продолжил трудиться на ниве электричества. Высшего образования он не получил, да и не пытался получить. Когда в 40 лет Валенса был удостоен Нобелевской премии, лауреат так и оставался по своей квалификации простым электриком.

Рубеж 50-60-х гг., когда проходило становление личности Валенсы, был непростым периодом для Польши. Эпоха откровенного сталинизма уже ушла в прошлое. Партийный вождь Владислав Гомулка то экспериментировал с рабочим самоуправлением, то делал ставку на усиление национализма. Он выпускал из тюрем священников, но одновременно вступал в острый конфликт с примасом Польши кардиналом Стефаном Вышинским. На выборах в сейм появилась некоторая конкуренция, но в плане экономических реформ Варшава явно отставала от Праги, Белграда и Будапешта. Словом, что-то новое постепенно пробивалось сквозь толщу тоталитарной системы, но смена эпох еще даже не просматривалась.

В стране не было той внешней силы, которая могла бы потянуть в политику рядового сельского электрика. Даже форсированная индустриализация, резко расширившая численность польского пролетариата за счет крестьянства, пришлась лишь на 70-е гг. — время правления Эдварда Терека.

Поэтому решение Валенсы перебраться в 1966 г. из деревни в город имело для его будущей политической карьеры огромное значение. Впоследствии, несмотря на свой еще сравнительно молодой возраст, он оказался в числе ветеранов рабочего движения и обладателей непререкаемого авторитета, перед которым преклонялись те, кто не прошел через гданьские бои 1970 г.

На знаменитой судоверфи им. Ленина, ставшей затем центром классовых боев, Валенса оказался случайно. Он ехал в Гдыню, где собирался устроиться на работу. Поезд проходил через Гданьск, было жарко, хотелось пить, и Валенса выскочил из вагона для того, чтобы найти себе пива.

С пивом при социализме, как известно, случались трудности. Пока молодой электрик пытался утолить жажду, поезд ушел. Валенса решил, что Гданьск, раз уж так вышло, ничуть не хуже, чем Гдыня. Хорошая работа нашлась не сразу, но в мае 1967 г. он наконец обосновался на верфях.

Через два года Валенса женился на юной цветочнице Мирославе, которую почему-то предпочитал называть Данутой. Затем в этой образцовой католической семье пошли дети. И так хорошо пошли, что в общей сложности их набралось целых восемь. Когда на ночь все они укладывались спать на полу в крошечной гданьской квартирке Валенсы, дверь в комнату открыть было уже невозможно.

Чисто внешне это была нормальная социалистическая жизнь с католической спецификой. Естественно, многодетная семья не вылезала из нищеты, ставшей особенно тяжелой после того, как Валенса включился в политическую борьбу.

Через Рубикон

12 декабря 1970 г., всего лишь за две недели до католического рождества, коммунистические власти умудрились резко поднять цены на продовольствие. В другой стране подобное, наверное, стерпели бы, но Польша, как известно, сильна своими раздорами. Очередной раздор не заставил себя долго ждать.

Уже 14 декабря в Гданьске началась стачка. Народ собрался на митинг перед стенами регионального комитета партии. По всему городу пошли стычки рабочих с полицией. На репрессии со стороны властей народ, потрясенный жертвами, ответил поджогами. Затем бунт перекинулся в Гдыню, где в «кровавый четверг» 17 декабря принял особенно жестокие формы.

Валенса с самого начала вошел в члены стачкома. Легенда повествует, что, когда народ бросился освобождать арестантов, молодой электрик, взобравшись на телефонную будку, призывал людей к спокойствию. Бог его знает, сыграла ли эта будка в жизни Валенсы ту роль, которую в жизни Ельцина сыграл танк у Белого дома, однако события 1970 г. бесспорно стали рубежом в его жизни. Оставшись работать в постстачечном комитете и получив должность инспектора по контролю за условиями труда, электрик стал без отрыва от производства делать политическую карьеру.

Эпоха Терека была для Польши временем надежд и одновременно разочарований. Новый партийный вождь, пришедший на волне народного бунта, обещал сделать из Польши Японию Восточной Европы. Многие ему верили, и Валенса был среди них. Однако с уходом Гомулки окончательно распалась старая коммунистическая идеология, на место которой Терек так и не принес ничего, кроме стремления к росту материального благосостояния.

С благосостоянием дела, однако, не слишком ладились. Это вызывало апатию и желание перебраться из несостоявшейся «восточноевропейской Японии», если не в настоящую Японию, то, по крайней мере, в США. В 1972 г. туда отправилась мать Валенсы. Сын отказался сопровождать ее в надежде на лучшее будущее у себя дома. Через три года пани Валенса, так толком и не прижившаяся за океаном, погибла, попав под машину. А в Польше в это время назревали события огромной важности.

Переломным годом стал не 1970 и не 1980, а, как отмечал в автобиографии сам Валенса, 1976-й. В стране стали появляться политические организации, абсолютно независимые от коммунистов. Валенса выделял порожденное знаменитыми Хельсинкскими договоренностями Движение в защиту прав человека. Но, наверное, еще большее значение имел созданный Адамом Михником и Яцеком Куронем Комитет защиты рабочих.

Если во время событий 1970 г. польская интеллигенция безмолвствовала, то после прокатившейся летом 1976 г. очередной волны стачек Куронь — в прошлом коммунист-романтик, перешедший постепенно на диссидентские позиции, заявил, что у нее нет больше морального права оставаться в стороне.

Был ли это просто эмоциональный жест честного человека или умный политический ход? Возможно, и то и другое. Но как бы то ни было, с 1976 г. в Польше стал формироваться блок, равного которому по силе не появилось ни в одной из восточноевропейских стран. К рабочим Гданьска стали присоединяться лучшие представители варшавской элиты, все больше осознававшие необходимость осуществления коренных перемен, а также краковская католическая интеллигенция, за спиной которой просматривалась мощная фигура польского костела.

Если в СССР диссидентское движение имело лишь моральное, но не политическое значение, то в Польше интеллигенция нашла в лице рабочего движения рычаг, надавив на который ей вскоре удалось перевернуть страну. Но до переворота еще надо было дожить. А пока трудности лишь нарастали.

В феврале 1976 г. Валенса потерял работу. Кроме того, его неоднократно арестовывали, в том числе и в ночь, когда у Дануты родился шестой ребенок — дочь Анна. Тем не менее политическая активность продолжала нарастать. В 1978 г., когда в Гданьске началась работа по созданию свободных профсоюзов, Валенса являлся лишь одним из членов инициативной группы, лидером которой был инженер Анджей Гвязда. К 1980 г., когда политические события вновь предельно обострились, электрик уже сам вышел на лидирующие позиции.

Великий электрик

Все началось опять с повышения цен на продукты. В июле-августе Польша, так и не ставшая Японией, была охвачена забастовками. Улаживать отношения с рабочими отправились ведущие представители правительства. В Гданьске с вице-премьером Мечиславом Ягельским вел переговоры Валенса.

37-летний электрик взял рабочее движение под контроль, не допуская разгула стихии, и одновременно предельно жестко ставя себя по отношению к Ягельскому. Оказалось, что природа наделила Валенсу способностями организатора и талантом переговорщика в большей степени, чем многих интеллигентов.

В дополнение к чисто профсоюзным требованиям об увеличении зарплаты, улучшении снабжения продовольствием, сокращении очередей на квартиры появились требования политические. 22 августа к Валенсе приехали влиятельные представители интеллектуальных кругов — редактор католического журнала Тадеуш Мазовецкий и профессор Бронислав Геремек. Контакт наладился, и в числе требований стачкома появился пункт об освобождении из-под ареста Куроня и Михника.

Власть пошла навстречу рабочим и тем самым подписала себе смертный приговор. Со стороны гданьских забастовщиков «приговор» подписывал Валенса, извлекший для этой цели огромную сувенирную ручку — подарок Иоанна Павла II. Теперь электрик стал известен всей Польше.

В течение следующего года Валенса не просто укрепил свою известность, но официально возглавил независимый профсоюз «Солидарность» и фактически стал неформальным лидером страны, человеком, с мнением которого вынуждены были считаться и в партийно-правительственных, и в рабочих, и в интеллигентских кругах. На писательском съезде один восторженный «властитель дум» даже воскликнул: «У нас был Понятовский, потом Пилсудский, теперь есть Валенса». Семья «наследника Понятовского и Пилсудского» наконец перебралась в шестикомнатные аппартаменты и выбилась из ставшей для нее уже привычной нищеты.

Сегодня нам кажется, что ведомая «Солидарностью» Польша быстро двигалась в сторону демократии и рынка, пока это движение не было искусственным образом прервано военным переворотом декабря 1981 г. Но на самом деле ситуация была гораздо более сложной.

Независимый профсоюз начала 80-х гг. был чисто популистской структурой, предназначенной для торга с властями, но не для созидания. Никакая шокотерапия не входила в его планы. Взаимодействие слабых коммунистических властей с сильным рабочим движением вело к хозяйственному параличу, но никак не к реформам.

К тому же в обстановке безвластия усиливалась, как полагали многие, опасность вторжения советских войск по образцу Чехословакии-68. И все же склонные к тонкой иронии поляки находили возможность пошутить. Одна турфирма продавала путевки в Москву под слоганом: «Посетите СССР, пока СССР не посетил вас!».

В этой ситуации генерал Войцех Ярузельский двинулся по самому простому и понятному для него пути — сосредоточению всей власти в руках армии. В ноябре 1981 г. была предпринята последняя попытка достижения какого-либо компромисса. Переговоры шли на самом высоком уровне: партийный лидер генерал Ярузельский — примас Польши кардинал Глемп — глава «Солидарности» Валенса. Это был настоящий триумф Великого электрика, очутившегося в столь элитарной компании. Однако результата переговоры не дали.

В этот момент на вершине своей славы Валенса впервые подвергся жесточайшей критике со стороны вчерашних соратников. Гвязда назвал его тщеславным болваном, у которого нет ничего, кроме роскошных усов. Наверное, данный выпад во многом определялся тем, что Гвязда проиграл Валенсе борьбу за лидерство в рабочем движении. Но в то же время нельзя не признать, что через месяц после переговоров Валенса действительно остался с одними только усами. В стране было введено военное положение, и оппозиция, не знавшая удержу в своих требованиях, расселась по тюрьмам и лагерям.

Крестьянский король

Вот один из анекдотов того времени. Валенсу спрашивают в компетентных органах:

— Куда хотите быть высланным: на Запад или на Восток?

— Конечно, на Запад, — отвечает тот.

— Отлично, — говорит офицер секретарю, — пиши «Западная Сибирь».

На самом деле лидер «Солидарности» был интернирован на родине — в охотничьем домике неподалеку от советской границы. В ноябре 1982 г. его уже освободили. А тем временем популярность Валенсы нарастала. На будущий год он был удостоен Нобелевской премии мира, хотя всей своей деятельностью нес «не мир, но меч». В 1986 г. в Лондоне вышла его биография, которую восторженная англичанка назвала «Кристальный дух». Не менее характерным было и название фильма, снятого великим Анджеем Вайдой, — «Человек из железа».

Теперь Валенса не контролировал положение дел, но тем не менее процесс, им запущенный, было уже не остановить. Время стало работать на него.

Начатые Ярузельским половинчатые реформы не дали результата, а потому авторитетная польская армия так и не сумела поднять популярность коммунистического режима в целом. К 1988 г. стало ясно, что для выхода из кризиса властям необходимо опереться на силы, обладающие действительно всенародной поддержкой. Так «Солидарность» и лично Валенса вновь вышли на передний план.

С февраля по апрель 1989 г. проходили заседания «круглого стола», на которых власть и оппозиция определяли макет будущего политического устройства Польши. Затем прошли частично свободные выборы в парламент, принесшие феноменальный успех «Солидарности». Коммунисты попытались сохранить власть в своих руках, разделив ее с «Солидарностью», но генерал Чеслав Кищак так и не сумел сформировать правительство.

В этот момент Валенса, проявив блестящее политическое чутье, перехватил инициативу, расколол блок коммунистов с крестьянами и предложил своих кандидатов на пост премьера — Мазовецкого, Куроня, Геремека. Ярузельскому, сумевшему временно оставить за собой пост президента, ничего не оставалось как выбрать из предложенных кандидатур. Главой правительства стал Мазовецкий, но крестным отцом новой власти, бесспорно, был Валенса. Именно этой власти довелось создать новую Польшу и провести радикальные экономические реформы.

Естественно, Валенса полагал, что будет в той или иной степени контролировать правительство. Но там считали по-другому. Интеллигентам не был нужен малообразованный и эксцентричный Валенса, обладающий реальной политической властью. Не успела Польша сделать даже первых шагов к стабилизации, как между вчерашними соратниками разгорелся конфликт.

Выделить крайнего во всей этой истории трудно. С одной стороны, Валенса публично и грубо обвинил Мазовецкого в монополизации власти, а также с популистских позиций обрушился на экономические реформы Бальцеровича. С другой стороны, нельзя не признать, что правительство в той ситуации вообще могло спокойно работать только под прикрытием авторитета «Солидарности».

Как бы то ни было, в стычке победил Валенса, который был народным лидером в отличие от Мазовецкого, обладавшего авторитетом лишь в интеллектуальных кругах. В конце 1990 г. лидер «Солидарности» стал президентом страны и сменил премьера. Но восхождение на вершину власти стало одновременно и началом падения.

Нравы новой власти проявились уже в ходе инаугурации, когда Валенса получал регалии из рук эмигрантского президента Качаровского. Ярузельский даже не был приглашен на церемонию. Впоследствии Валенса и на своей шкуре испытал жестокость поворотов судьбы, но в 1990 г. до этого было еще далеко.

Новому президенту был присущ авторитарный стиль управления. Этот стиль успешно использовал в свое время Пилсудский, а потому электрик из Гданьска стремился, чтобы его ассоциировали с легендарным политиком 20-30-х гг. Однако ни по своему происхождению, ни по манере поведения Валенса не был похож на Пилсудского. Он, скорее, олицетворял собой политический тип своеобразного «крестьянского короля», который дает народу по доброте своей хорошее правительство.

В католической стране «крестьянский король» должен быть глубоко верующим человеком, поэтому Валенса всячески демонстрировал народу свой католицизм. Его личный духовник — отец Цыбуля практически всегда сопровождал президента.

Однако демонстративный католицизм не в полной мере удавался Валенсе. Вряд ли можно говорить о том, что его семью отличал поистине христианский образ жизни. Жена после переезда Валенсы в Варшаву осталась в Гданьске, где супруг, ведущий всю неделю холостяцкую жизнь, навещал ее по выходным. Что же касается сыновей, то они оказались замешаны в истории с пьяной автокатастрофой, из которой Валенса их вытащил, используя свое личное влияние, дабы сохранить им престижные и высокооплачиваемые места в госаппарате.

Кроме духовника в ближайшем окружении Валенсы было еще два человека. Один из них, Мечислав Ваховский, его бывший шофер, впоследствии стал министром. Именно этот человек вел все личные дела Валенсы. Он определял его распорядок дня и собирал специальную «черную кассу», необходимую для решения разного рода частных проблем главы государства, прежде всего для расширения сферы его влияния. Другой, культурист Анджей Козакевич, отвечал за контакты с частным бизнесом. Словом, круг личного общения Валенсы, так же как у Ельцина, полностью определялся его происхождением и культурным уровнем.

Короткое замыкание

Дополнительным штрихом к этой мрачной картине стали политические скандалы.

Первый был связан с охотой на ведьм, начатой в 1992 г. правительством Яна Ольшевского. Внезапно оказалось, что в одном из списков агентов коммунистической госбезопасности под кличкой «Болек» фигурирует сам Великий электрик. Ольшевский спустил скандал на тормозах, заметив, что госбезопасность таким образом умышленно дискредитировала своих политических противников. Правда, несмотря на эту оговорку, в премьерах чересчур пытливый Ольшевский не засиделся.

Второй скандал возник сразу после первого. В условиях полной раздробленности наследников «Солидарности» Валенса, мысливший вполне реалистично и заботившийся о консолидации страны, предложил сформировать новое правительство лидеру крестьянской партии Вальдемару Павляку — одному из видных представителей левых сил. Тем самым президент явно поставил себя под удар, и недоброжелатели сразу же воспользовались его трудным положением.

Раньше он считался отцом посткоммунистической Польши. Эти лавры у него не так-то просто было отнять. Но теперь Валенса сам решил отдать власть левому правительству, т.е. фактически тем же самым людям, в борьбе с которыми он сделал свою политическую карьеру. Президента стали обвинять в том, что он всего лишь жаждет власти, а потому совершает абсолютно беспринципные действия. Миф, с которым Валенса пришел во власть, окончательно рухнул примерно к началу 1994 г.

С этого времени с президентом полностью перестали считаться как левые, так и правые. Первые семимильными шагами шли к власти, вторые не могли сдержать злость за то, что президент так и не удержал эту власть в их руках. Вчерашний кумир стал никому не нужен. Ему оставалось лишь дождаться новых президентских выборов и проиграть их. Это случилось в 1995 г.

Правда, в тот момент за него еще голосовали многие из тех, кто опасался возвращения коммунистов. Голосовали от безысходности. Но после того как Александр Квасьневский показал себя человеком трезвомыслящим, от Валенсы отвернулись практически все.

Последний раз он публично мелькнул на людях во время олимпиады в Солт-Лейк-Сити, когда ему доверили подъем флага зимних игр. Запад о нем помнил, но это было лишь слабым утешением.

Валенса пришел из ниоткуда и снова канул в безвестность, как только сделал свое дело. Но позади оставался тот яркий миг народного единения, который в жизни каждой страны бывает, наверное, не чаще чем раз в столетие. Позади оставался миг, который, несмотря на свою романтическую возвышенность, задал трезвое и рациональное направление развитию всей Восточной Европы.

В каждой стране региона были свои лидеры, проложившие дорогу реформам, — перестроившиеся аппаратчики, восторженные люди искусства, прагматичные экономисты. Но первым среди них навсегда останется Лех Валенса — работяга с гданьской судоверфи, единственный в мире электрик, которого называли Великим.

ЛЕШЕК БАЛЬЦЕРОВИЧ.

ГЛАВНЫЙ РЕФОРМАТОР ДЕВЯНОСТЫХ

Как-то раз в середине 2000-х гг. один из авторов сих строк попал в составе делегации российских журналистов в одно из северных польских воеводств. Впечатление было тяжелое — как на родине. Заброшенные поля, низкий уровень жизни. Не то чтобы деревня вымирала, но увиденное оказалось трудно воспринять как уголок (пусть даже отдаленный) Евросоюза.

Нельзя было не задать вопрос выступившему перед делегацией заместителю воеводы о том, как дошли они до жизни такой. Ответ официального лица еще больше напомнил «родные осины», чем даже вид унылых осин польских: «Во всем виноват Бальцерович».

В России знаменитая фраза Бориса Ельцина о том, что во всем виноват Чубайс, была известна как роющимся в помойках бомжам, так и засевшим в горах Кавказа террористам. Даже тот, кто о Чубайсе вообще ничего больше не знал, привык объяснять все беды — прошлые, настоящие, будущие — ошибками известного реформатора. Услышать в Польше нечто подобное было, с одной стороны, удивительно, но с другой — вполне объяснимо. Людям ведь вне зависимости от национальной принадлежности свойственно формировать в сознании образ врага, а затем сваливать на него все свои многочисленные неудачи.

Впрочем, фраза, услышанная в Польше, если быть точным, звучала чуть-чуть не так, как написано выше, и в этом, пожалуй, отразилось существенное различие между менталитетами двух народов. Это различие во многом объясняет, почему Польша в ходе реформ начала 90-х гг. довольно быстро преодолела спад и высокую инфляцию, а сейчас уже находится в Евросоюзе, тогда как Россия затянула кризис на много лет и сегодня все более жестко противопоставляет себя Западу.

Зам. воеводы сказал тогда: «Во всем виноват профессор Бальцерович». И это уважительное дополнение «профессор» означало довольно много. К реформатору относились как к оппоненту, но не как к врагу. Как к уважаемому человеку с высоким университетским статусом, а не как к недоучке, по недоразумению лишь попавшему во власть.

В подвале

В сентябре 1978 г. молодой польский экономист Марек Домбровский возвращался на поезде в Варшаву из Вроцлава, где выступал на научной конференции. В вагоне к нему подошел коллега, также возвращавшийся с конференции, и сказал, что есть возможность организовать проект по изучению проблем реформирования польской экономики. Скорее всего, это будет просто научный семинар. И не факт, что результаты работы вообще кому-нибудь понадобятся. Но все же…

В то время действительно трудно было поверить в возможность добиться каких-нибудь изменений. Польшу захватила эпоха безвременья. Если в первой половине десятилетия у руководства страны существовали иллюзии того, что можно добиться успехов, развивая промышленность с помощью западных кредитов, но без серьезных реформ (экономических и, тем более, политических), то после 1976 г. иллюзии развеялись, оставив в наследство крупный внешний долг.

Требовалось искать новые пути, но желала ли этого по-настоящему партийная верхушка во главе с Эдвардом Тереком?

Тем не менее семинар организовали. Возникла команда: 12-15 человек. Неформальным лидером стал тот самый человек, который и пригласил Марека Домбровского к сотрудничеству. Звали его Лешек Бальцерович.

В то время Бальцеровичу было немногим за тридцать. В 1970 г. он с отличием окончил факультет внешней торговли Главной школы планирования и статистики (ГШПС) в Варшаве. Сам по себе этот вуз был не лучше и не хуже других, однако факультет считался элитным. Что неудивительно: международная деятельность в странах, находившихся за «железным занавесом», привлекала многих.

Впрочем, немногие стремились к большему, чем просто возможность часто ездить за рубеж и покупать недоступные для стран социализма товары. Но Бальцерович, похоже, к большему стремился. Два года он расширял свое образование в Нью-Йорке, а затем защитил диссертацию. Марек Домбровский говорит, что Бальцерович овладел пятью иностранными языками. И надо признать, по тем временам это было чрезвычайно важно. Ведь для того, чтобы готовить реформы, требовалось как следует разобраться в зарубежном опыте преобразований — в том, например, как протекали венгерские реформы, каких успехов добился югославский рыночный социализм, какими оказались последствия советского НЭПа, как вытащил Германию из послевоенной пропасти Людвиг Эрхард, как преодолевали инфляцию в Латинской Америке, и — самое главное — что обо всем этом думают ведущие экономические умы англоязычного мира.

Почему именно Бальцерович стал неформальным лидером маленькой команды экспертов? Трудно сказать. Большими материальными ресурсами для организации работы он не обладал. Мог собрать немного денег, мог выделить зал для заседаний… Важнее, пожалуй, было другое. Марек Домбровский отмечает, что помимо семинара у каждого из членов группы имелись другие дела, другие проекты, другие планы на будущее. А Бальцерович полностью концентрировался на главном, на анализе тех польских реформ, которые казались тогда перспективой совершенно несбыточной.

Команда, сформированная и организованная Бальцеровичем, собиралась для заседаний в основном в подвале ГШПС (почти в подполье!). Она, по словам Домбровского, образовалась из трех источников. Во-первых, люди, пришедшие с Бальцеровичем из ГШПС. Во-вторых, знакомые самого Марека. В-третьих, некоторые специалисты из Института планирования при польском Госплане.

Институт этот отличался по тем временам особым свободомыслием. Его директор поддерживал людей, пострадавших после волнений 1968 г., и покровительствовал научному семинару, функционировавшему в стенах института. Кстати, именно на этом семинаре еще в первой половине 70-х гг. встречались Домбровский с Бальцеровичем. Именно оттуда проистекал их взаимный интерес друг к другу.

В новой стране

Новый семинар, созданный Бальцеровичем, носил уже несколько иной характер. Работал он пару лет, и к середине 1980 г. его участники выработали свой профессиональный взгляд на реформы. Впоследствии результаты исследований оказались изданы за рубежом на английском языке, что явно превзошло ожидание участников. Ведь в стране с жесткой цензурой трудно было поверить в возможность хоть какой-либо публикации неортодоксальных научных взглядов.

Впрочем, как это ни парадоксально, к тому моменту, когда ученые вернулись с летних каникул 1980 г., даже вопрос об академической публикации уже мало кого интересовал. За несколько месяцев Польша стала другой. Забастовочная активность и образование независимого профсоюза «Солидарность» открыли, как виделось тогда, большие возможности практической деятельности.

«Солидарность» была в тот момент довольно левой по своим взглядам организацией, но и кружок будущих реформаторов в начале 80-х гг. еще не отличался либерализмом. В качестве радикального варианта возможных реформ им виделось что-то вроде югославских преобразований середины 60-х гг. Домбровский отмечает: тогда он по своим взглядам еще оставался социалистом и полагал, что было бы неплохо довести до конца на польской земле идеи югославского рыночного социализма или планы чехословацких реформаторов времен Пражской весны. Бальцерович, правда, уже тогда, по всей видимости, думал о возможностях настоящей рыночной экономики, хотя полагал, что на первом этапе преобразований единственный политически осуществимый вариант — это рыночный социализм.

Экономическим взглядам еще предстояло утрясаться, но переходить от теории к практике следовало немедленно. Правящий режим смягчил цензурные ограничения, и появилась возможность пропагандировать свою модель реформы в средствах массовой реформации. Выступления шли не только на научных конференциях, но в газетах, на радио, телевидении. Внезапно оказалось, что проект, затевавшийся в 1978 г. в качестве скромного, почти маргинального семинара, пришелся теперь как нельзя более кстати. Партийно-правительственная комиссия, созданная осенью 1980 г., взяла разработки группы Бальцеровича на рассмотрение в качестве одного из трех-четырех основных вариантов преобразований.

Это был явный и совершенно неожиданный успех. Успех, показавший, как важно заниматься тем делом, в необходимости которого ты уверен, и не думать о том, сможешь ли «продать» кому-нибудь уже завтра результаты своего труда. «Покупатель» может явиться совсем неожиданно.

Впрочем, той осенью ни власть, ни оппозиция не приняли в конечном счете разработки группы Бальцеровича в качестве своего официального экономического проекта. Для руководства страны реформаторы все же были еще слишком молодой и малоизвестной группой, а в «Солидарности» доминировало направление, которое представлял Рышард Бугай — политик слишком уж левых взглядов.

Тем не менее Бальцерович нашел себе союзника среди экспертов «Солидарности». Им оказался Вальдемар Кучинский — диссидент 60-х гг. и ученик легендарного экономиста Влодзимежа Брюса.

Кучинский был большим рыночником, чем Бугай. А кроме того, он стал заместителем главного редактора еженедельника, издававшегося «Солидарностью». Главным же редактором был Тадеуш Мазовецкий, которому десять лет спустя оказалось суждено возглавить первое посткоммунистическое польское правительство и пригласить туда Бальцерови-ча на пост министра финансов.

Но это было еще не скоро. До правительства следовало дорасти. В начале 80-х гг. задача была более скромной. Требовалось найти ту политическую силу, которая сделает ставку именно на эту группу молодых экономистов.

Бальцерович продолжал работать. Весной 1981 г. появился новый доклад. Скорее уже не коллективный, а авторский. Он, по словам Домбровского, процентов на 70-80 был результатом труда Бальцеровича. Если в первом исследовании, представленном к лету 1980 г., речь шла в основном о разработке общей модели преобразований, о том, что требовалось создать, то во втором докладе Бальцерович уже намечал конкретные пути перехода. Теперь у него имелась не просто теоретическая разработка, а практическое руководство к действию.

А летом появился и первый шанс вписаться в практическую политику. Внутри «Солидарности» возник серьезный конфликт. Не все оппозиционеры соглашались с левыми политическими подходами, предлагавшимися руководством. Сформировалась структура, получившая сложное название «Сеть организаций "Солидарности"». И эта «Сеть» взяла наконец на вооружение программу, предложенную группой Бальцеровича.

Поначалу казалось, что шансы на успех достаточно велики. Осенью 1981 г. на фоне полного развала социалистической хозяйственной системы Польшу охватил дефицит такого масштаба, которого раньше еще не знали. Левый радикализм в этой ситуации оказывался бессмысленным. Лидеры «Солидарности» постепенно становились на более ответственные позиции. «Сеть» усилилась. Старые эксперты отошли в сторону. Понадобились новые люди, новые имена, новые взгляды.

Трудно сказать, состоялось бы вхождение Лешека Бальцеровича в большую политику уже в начале 80-х гг., если бы ситуация оставалась благоприятной для осуществления серьезных реформ. Но в декабре 1981 г. она переменилась столь же резко, как летом 1980 г. Только на этот раз маятник качнулся в обратную сторону. Войцех Ярузельский ввел военное положение. Лидеров «Солидарности» интернировали. Любые планы проведения реформ, более радикальных, чем те, на которые готовы были пойти Ярузельский и другие коммунистические лидеры, оказались отложены в долгий ящик.

Во власти

В середине 80-х гг. польские лидеры пытались в меру своего понимания делать кое-какие реформы, однако все больше сталкивались с недоверием общества. Наконец, в феврале 1989 г. власть и оппозиция сели за круглый стол для того, чтобы решить вопрос, как жить дальше.

Бальцерович не участвовал в переговорном процессе. Ведь этот экономист, по сути дела, никого не представлял, кроме узкой группы экспертов. Причем он был даже не советником «Солидарности», а лишь экспертом «Сети».

Закончился «Круглый стол», прошли выборы, продемонстрировавшие феноменальный успех «Солидарности», готовилось формирование правительства, а про команду Бальцеровича практически даже не вспоминали. Еще в середине июля, отмечает Домбровский, коллеги говорили, что все им написанное достаточно интересно, но с политической точки зрения совершенно нереализуемо.

Но вот настал переломный момент. Поздно вечером в последних числах августа у Марека зазвонил телефон. Это был Кучинский. Во время военного положения он эмигрировал во Францию, но теперь вернулся и тесно сотрудничал с Мазовецким. Кучинский сказал, что ему срочно нужен Бальцерович. Меньше чем через две недели сейм должен был утверждать новое правительство во главе с Мазовецким, и вопрос о том, кто возглавит экономические реформы, переходил в практическую плоскость. Требовались не просто жесткие оппозиционеры и тем более не популисты леворадикального плана, а специалисты, способные создать эффективные механизмы работы рынка в условиях охватившей Польшу гиперинфляции.

Надо сказать, что эксперты не сильно стремились в таких условиях брать на себя ответственность за реформы. Бальцерович был не первым, кому предложили пост министра финансов. В какой-то момент обеспокоенный Мазовецкий даже сказал Кучинскому, что если тот не найдет достаточно быстро подходящую кандидатуру, то вынужден будет взяться за реформы сам.

Бальцерович был кандидатурой вполне подходящей, однако его оказалось не так-то просто найти. Перспективы политического продвижения казались настолько призрачными, что он вообще не рассматривал в тот момент вопрос о том, чтобы заниматься политикой в Польше. Бальцерович буквально через пару дней собирался отправиться на научную стажировку в Англию, серьезно готовился к отъезду и даже отключил телефон.

Буквально в последний момент его все же удалось найти. И уже 12 сентября 1989 г. он стал вице-премьером, министром финансов[9] и лицом, фактически ответственным за переход страны к рыночной экономике. Пожалуй, даже быстрый взлет российского реформатора Егора Гайдара, совершившийся через два года после описываемых событий, не был столь внезапным. Гайдар осенью 1991 г. работал директором солидного института и готовился вести обсуждение политических перспектив с Ельциным, тогда как за Бальцеровичем стояла по сути дела лишь неформальная группа экспертов.

Зато, придя во власть, Бальцерович оказался членом правительства, которое пользовалось значительно большей поддержкой народа, нежели правительство Ельцина 1991-1992 гг. При всех разногласиях и конфликтах, имевшихся в польском обществе, при всей идейной и организационной неоднородности «Солидарности», при всей неочевидности стремления широких масс к радикальным рыночным преобразованиям власть все же получила правительство, опиравшееся на победителей парламентских выборов. Нравилось правительство кому-то или не нравилось, но оно бесспорно было легитимным, тогда как в России 1991-1993 гг. остро конфликтовавшие между собой Ельцин и народные депутаты фактически не признавали легитимности противоположной стороны.

Различие исходных условий определило и различие результатов. Бальцерович оказался успешным реформатором. Он осуществил быструю либерализацию цен и, хотя инфляция на первых порах оказалась высокой, сумел принять эффективные антиинфляционные меры. Несмотря на серьезный экономический спад, вызванный либерализацией, Польша уже через пару лет после начала преобразований смогла добиться ощутимого роста ВВП, тогда как Россия перешла к устойчивому развитию лишь в 1999 г.

Более того, можно, наверное, сказать, что реформа, осуществленная Бальцеровичем, во многом стала образцом для реформаторов тех стран, которые переходили к рынку в 1991-1992 гг. Понятно, что в каждом из государств имелась своя существенная специфика, да и успехи оказались различны, но общая схема быстрого построения рынка была впервые опробована именно Бальцеровичем, а затем внимательно изучалась всеми его зарубежными коллегами.

В борьбе

Впрочем, несмотря на успех его реформаторской деятельности, Бальцерович продержался во власти не слишком долго. Первую смену правительства, произошедшую в конце 1990 г., он пережил сравнительно благополучно. На смену Мазовецкому пришел гданьский либерал Ян Кшиштоф Белецкий, сохранивший за Бальцеровичем его полномочия. Но в конце 1991 г. очередное польское правительство было сформировано уже без главного реформатора.

Некоторое время Бальцерович занимался наукой, но затем вынужден был вернуться в политику. В отличие от российской польская политическая жизнь не была вождисткой. Для формирования правительства многое значили партии, количество голосов, которыми они располагали в парламенте, и те коалиции, которые различные политические силы заключали между собой. Политики либерального направления с самого начала 90-х гг. имели свою партию — Демократический союз. Руководил ею Мазовецкий. Однако действовала она не слишком успешно.

В середине 90-х гг. возникла потребность в создании новой партии, способной бороться за большее количество голосов, чем те, которые доставались Мазовецкому. Эта партия получила название Союз свободы (Unia Wolnosci). Возглавил ее Бальцерович. Весьма характерно, что в процессе борьбы за формирование новой партии он выступил с критикой Мазовецкого, что фактически предопределило конец политической карьеры первого пост-коммунистического премьера Польши. Мазовецкий, однако, в этой ситуации повел себя весьма достойно. Разногласия по вопросу формирования новой партии не вылились в жесткий конфликт, раскалывающий демократов, как это имело место в России.

Нельзя сказать, что польские либералы под руководством Бальцеровича добились больших успехов, однако третье место на парламентских выборах 1997 г. они все же заняли, что позволило Союзу свободы войти в новую правительственную коалицию на правах младшего партнера. Этих прав хватило для того, чтобы Бальцерович вновь занял пост вице-премьера и министра финансов. Конец 90-х гг. был периодом осуществления второго этапа экономических реформ, затронувших в основном социальную сферу. Увы, в начале нового десятилетия власть в Польше ушла к левым и Бальцерович окончательно расстался с правительственным постом.

Но вот парадокс. Левый президент страны Александр Квасневский назначил Бальцеровича главой Центрального банка. Этот пост он занимал с 2001 по 2007 г. Более того, в 2005 г. Квасневский вручил Бальцеровичу высшую награду страны орден Белого орла. В России трудно представить себе подобное признание заслуг человека, находящегося в противоположном политическом лагере.

Как государственный деятель и реформатор Бальцерович был признан даже своими политическими противниками. Однако как политик он в конечном счете оказался не более удачлив, чем Егор Гайдар. С поста председателя Союза свободы он ушел в связи с назначением на пост главы Центробанка, однако в начале 2000-х гг. было уже вполне очевидно, что ему так и не удалось сделать свою партию более сильной и более пользующейся народной поддержкой, чем Демократический союз Мазовецкого.

Любопытно сравнить политическую карьеру Бальцеровича с карьерой Вацлава Клауса — главного чешского реформатора, начавшего осуществлять преобразования в своей стране через год после того, как рыночную экономику сформировали в Польше. Клаус, как и Бальцерович, тоже начинал с поста министра финансов. Однако он сразу же сформировал свою собственную Гражданскую демократическую партию и после разделения страны стал премьер-министром Чехии. Более того, в 2003 г. он был избран (а в 2008 г. переизбран) президентом страны, что в общем-то является уникальным достижением для политиков либеральных взглядов, которые даже в самых развитых странах мира разделяются лишь меньшинством населения.

Если польский Союз свободы, так же как российский Союз правых сил, всегда рассматривался в народе в качестве представителей столичной интеллигенции и некоторой части бизнеса, то чешская Гражданская демократическая партия смогла, не брезгуя в известной степени популизмом, представить себя силой, отражающей интересы более широких кругов народа. Клаус всегда умело маневрировал, тогда как Бальцерович и Гайдар, даже находясь в оппозиции, поддерживали непопулярные решения властей, если считали их нужными для страны.

Политическая карьера шестидесятилетнего Бальцеровича оборвалась в 2007 г. Но польский либерализм вместе с ним из политики не ушел. Прагматики из Союза свободы еще в начале десятилетия образовали новую политическую силу под названием «Гражданская платформа». В 2007 г. она добилась небывалых для либералов успехов, став доминирующей в сейме партией и сформировав свое правительство. Бальцеровичу, впрочем, места в этом правительстве уже не нашлось.

ЕГОР ГАЙДАР.

ЖЕЛЕЗНЫЙ ВИННИ-ПУХ

Где-то в начале 1992 г., когда Егор Гайдар лишь разворачивал свои похоронившие социализм рыночные реформы, журналисты задали ему коварный вопрос: «Как полагаете, что бы сказал о Вашей сегодняшней деятельности дед — Аркадий Петрович?».

Ну как на такой вопрос ответишь? Глупо ведь делать вид, будто пламенный коммунист, герой Гражданской войны, известный писатель, прививавший детям 30-х гг. ценности, весьма далекие от рынка, частной собственности и конкуренции, поддерживал бы реформы своего внука. Но в то же время глупо признавать перед всей страной, что ты изменил заветам деда. Не будешь же объяснять в маленьком телеинтервью, как изменились времена, как расширились наши знания, как жизнь доказала ошибочность коммунистической идеи, в которую раньше верили миллионы честных людей по всему миру.

Гайдар не стал растекаться мыслью по древу. «Я полагаю, — заметил он, — дед бы сказал: "Не трусь!"».

Команда камикадзе

На первый взгляд кажется — удачный ответ, остроумная находка. Гайдар увел разговор в сторону, причем так что не придерешься. Однако, возможно, ко всему этому стоит относиться как к комментарию, вполне соответствующему сути дела. Сегодня, когда власть дает колоссальные привилегии и доступ к многомиллионным состояниям, не так-то легко мысленно реконструировать интеллектуальную атмосферу ноября 1991 года.

Осенью того, ставшего уже далеким от нас года президент Борис Ельцин формировал правительство, в котором Гайдар как вице-премьер, а также одновременно министр экономики и финансов получал карт-бланш на реформы. Трудно представить сегодня, что в то время о новом кабинете говорили, как о команде камикадзе, приходящих во власть лишь на месяц-другой для проведения самых радикальных преобразований, таких как либерализация цен, освобождение торговли, предоставление реальной самостоятельности предприятиям, открытие внешних рынков. Не вполне понятными представляются сегодня те опасения социального взрыва, которые были общим местом в интеллектуальных дискуссиях 1992 г., когда цены взлетели на недоступную многим кошелькам высоту.

Главный анекдот той осени звучал следующим образом: «Новое правительство как картошка: либо зимой съедят, либо весной посадят». Команда Гайдара готовилась к тому, чтобы сосредоточить на себе всю ненависть людей, не вписавшихся в новую жизнь, и в этом смысле слова «Не трусь!» вполне отражают повестку дня того весьма необычного времени.

Нормальный стандарт поведения для людей начала 90-х годов отнюдь не предполагал хождения во власть. Создать свой бизнес, быстро срубить бабок на перекачке государственных ресурсов в частный карман, а затем при нужде свалить с этими деньгами за кордон — так размышляли десятки и сотни тысяч людей, стремившихся подняться из грязи в князи.

Гайдару не надо было подниматься «из грязи». По своему рождению он принадлежал к московской золотой молодежи. Внук двух известных писателей — Аркадия Гайдара (Голикова) и Павла Бажова, сын крупного журналиста-международника, контр-адмирала Тимура Гайдара. Часть своего детства Егор Тимурович провел за границей — на Кубе и в Югославии, — что для обычного советского ребенка было совершенно немыслимо. Еще мальчишкой он встречал знаменитых людей своего времени (поэтов Давида Самойлова и Юрия Левитанского, журналистов Егора Яковлева и Отто Лациса, шахматистов Бориса Спасского и Михаила Таля). Возможно, уже это определило нестандартность его ранних устремлений. Стандартный путь был бы для такого человека, пожалуй, несколько скучноват.

Скучноват, наверное, был бы для Гайдара и стандартный путь поиска экономической истины, которым проходило большинство советских студентов. В университетские годы они изучали Маркса, в постуниверситетские (при наличии ума и любопытства) склонялись к рыночному социализму югославского типа, к старости, возможно, начинали понимать, что коллективистский экстремизм неразумен в любых его формах.

Гайдар же Маркса прочел еще школьником, Югославию изучил на практике, будучи совсем юным. Пользуясь имеющимся в Белграде доступом к запрещенной в СССР литературе (Ота Шик, Милован Джилас, Роже Гароди), Егор Тимурович быстро прошел через увлечение рыночным социализмом и рабочим самоуправлением. И наконец, он взялся за либеральную научную мысль в лице Адама Смита, а также неоклассический синтез, воплощенный в неувядающем по сию пору учебнике экономики Пола Самуэльсона.

В студенческие годы Гайдар в большом количестве читает зарубежную экономическую классику и параллельно с этим приходит к выводу об ограниченности югославского опыта, т.е. к пониманию того, что рыночный социализм обрекает югославов на безработицу и быстро ускоряющуюся инфляцию. Наиболее толковые советские экономисты в это время (середина 70-х годов) в лучшем случае отстаивают общие ценности товарного производства в борьбе с откровенными сталинистами и догматиками. Тех, кто наряду с Гайдаром быстро ушел вперед, было на всю страну, возможно, лишь несколько десятков. Разрыв между ними и основной массой становился все более осязаемым.

Больший объем знаний, естественно, не гарантировал молодым экономистам правоты. Многого они тогда еще не понимали, поскольку, хорошо зная чужой опыт, сами не могли на практике погрузиться в реформирование. Однако между собой ученые новой генерации уже говорили на языке, сближающем их с западной наукой и отделяющем от широкой массы советских политэкономов.

В 1986 г. на базе нового осмысления стоящих перед страной задач формируется московско-ленинградская группа ученых, неформальными лидерами которой постепенно оказываются Егор Гайдар и Анатолий Чубайс. К осени 1991 г. группа становится зрелым коллективом, имеющим за плечами большой опыт изучения тех проблем, к которым общество в целом только лишь стало подходить.

Впрочем, до этой судьбоносной осени было еще лето 1990 г. с программой «500 дней» и формированием российского правительства, где трудились Григорий Явлинский и Борис Федоров. Егор Тимурович тогда получил предложение занять пост министра труда, но отказался. Федорову такая позиция показалась «мягко говоря, довольно странной». Сам же Гайдар объясняет отказ нежеланием оставлять Горбачева в тяжелое для него время.

Впрочем, думается, что мотивы лояльности президенту СССР были тогда не столько этическими, сколько прагматическими. Гайдар не воспринимал российскую власть в качестве реальной силы, имеющей реформаторские перспективы. И действительно, чутье не подвело его. Эффективные отношения с Ельциным он наладил лишь год спустя, но именно тогда президент России стал по-настоящему мощной фигурой, способной преобразовать страну.

Вопрос о том, почему Ельцин сделал ставку именно на него, Егор Тимурович в своих мемуарах обходит. Сам же Борис Николаевич, напротив, объясняет все весьма обстоятельно. «Гайдар прежде всего поразил своей уверенностью. Причем это не была уверенность нахала или уверенность просто сильного, энергичного человека, каких много в моем окружении <…> Сразу было видно, что Гайдар — не то, что называется "нахрапистый мужик". Это просто очень независимый человек с огромным внутренним, непоказным чувством собственного достоинства. То есть интеллигент, который в отличие от административного дурака не будет прятать своих сомнений, своих размышлений, своей слабости, но будет при этом идти до конца в отстаивании принципов…».

Ельцин пишет также, что «научная концепция Гайдара совпадала с моей внутренней решимостью пройти болезненный участок пути быстро». Однако, думается, не стоит преувеличивать способность президента понять суть этой концепции. Скорее все же он сделал выбор в пользу Гайдара потому, что в тот момент сильно доверял своему земляку Геннадию Бурбулису, который поддерживал молодого экономиста, хорошо понимая его реформаторские идеи.

Подстилать ли соломку?

Экономическая реформа Гайдара вызывала в первой половине 90-х гг. чрезвычайно сильную полемику. Казалось, что вся страна поделилась на гайдаровцев и антигайдаровцев, тогда как остальные проблемы отошли куда-то на задний план. Сторонники Гайдара придерживались мнения, согласно которому реформы можно проводить только одним способом: быстро и резко, по принципу «нельзя научиться плавать, не бросившись в воду». Противники же уверяли, что природа не терпит резких переходов, что требуются постепенные преобразования и что любой реформатор должен сначала «подстелить соломку», на которую народу не больно было бы упасть с зияющих высот социализма.

Сегодня такого рода полемика уже не подхлестывается страстями ушедшей эпохи. В итоге создалась парадоксальная ситуация. Общество в основной своей массе уверено, что Гайдар все сделал неправильно, но редко кто способен высказать об эпохе гайдаровских преобразований какое-либо конкретное суждение. В то же время с чисто профессиональных, социально-экономических позиций трудно сформулировать конкретные возражения против избранной Егором Тимуровичем модели реформирования страны.

Напомним, что суть коренного поворота 1992 г. состояла в следующем. Быстрая либерализация основной массы цен и предоставление предприятиям реальной самостоятельности избавили страну от дефицитов, очередей, карточек, продуктовых талонов и прочих признаков советской экономики. Инфляция при этом резко усилилась, и для многих россиян удорожание товаров оказалось поистине страшным шоком. Но истинной причиной возникновения данной проблемы были не гайдаровские действия, а та политика безудержной денежной эмиссии, которая осуществлялась в последние годы существования СССР. Скрытая инфляция (проще говоря, дефицитность) переросла в открытую.

Вряд ли хоть один грамотный экономист способен против этого возразить. Другое дело — нужно ли было переводить «скрытое» в «открытое» столь резко? На этот счет имеются разные мнения. Сам Гайдар в обоснование своей позиции обычно приводит множество фактов, свидетельствующих об ограниченности имевшихся в стране запасов продовольствия и, соответственно, о том, что без либерализации цен мы просто не выжили бы (даже по талонам раздавать было нечего). Но кроме этого, думается, следует принять во внимание еще два аргумента.

Во-первых, сохранение системы, при которой часть дефицитных благ раздается по талонам почти за бесценок, тогда как другая продается частниками на рыночных условиях, порождала бы чудовищную коррупцию. Чиновники наряду с предпринимателями могли наживаться, перекачивая и без того чахлые государственные запасы в коммерческую торговлю, а силовики, вместо того чтобы с этим бороться, кричали бы на всех углах о неэффективности правительства Ельцина-Гайдара и о необходимости твердой руки, которая в итоге действительно пришла бы со всеми вытекающими для молодой российской демократии последствиями. Резкая либерализация цен, несмотря на все свои минусы, данную разновидность коррупции пресекла в корне.

Во-вторых, «подстилание соломки», как уже показал опыт работы последних советских правительств, не сработало бы из-за давления сильных лоббистов. Административное повышение цен, осуществленное премьером Валентином Павловым весной 1991 г., провалилось. Власть поначалу намеревалась тогда защитить народ от шока ограниченными денежными компенсациями, но в итоге по причине начавшегося со всех сторон давления выплеснула в экономику столько денег, что резко усугубила проблему дефицита.

Теоретически можно было искать альтернативы гайдаровскому подходу, но практически они тогда вряд ли имелись. Поэтому критиковать его за первый этап осуществления реформы вряд ли стоит. Все было сделано грамотно, причем правильность сделанного подтверждается зарубежным опытом осуществления похожих реформ. Решительная либерализация цен произошла и в Польше, и в Чехословакии, и в странах Балтии.

Как ни противно использовать пафосные выражения, но все же приходится констатировать: Гайдар спас страну от многих страшных последствий хозяйственной политики советских правительств конца 80-х-начала 90-х годов. Экономические ошибки (порожденные, впрочем, не отсутствием знаний, а слабостью политического положения Гайдара) начались не осенью 1991, а весной 1992 г.

Тяготы пореформенного экономического развития стали пытаться сглаживать раздачей денег направо и налево. В основном этот новый курс связывается с именем главы Центробанка Виктора Геращенко, который, похоже, искренне не понимал опасностей неумеренной денежной эмиссии. Однако, следует признать, что налегать на «печатный станок» стали «при живом Гайдаре». Он не ушел в отставку, чтобы выразить таким образом свой протест. Более того, смягчение кредитно-денежной политики наметилось даже до появления Геращенко во главе ЦБ.

Ельцин давал понять Гайдару, что жесткость его курса порождает врагов реформ. Борис Николаевич начал искать компромисс, и Егор Тимурович пошел ему навстречу. В итоге денежная эмиссия породила высокую инфляцию, опасность которой Гайдар вполне осознавал, но предотвратить которую не сумел. Фактически именно он наряду с Ельциным и Геращенко несет политическую ответственность за неутешительные итоги 1992 г., хотя ответственность моральную на него возложить трудно. Скорее речь здесь должна идти не о провальном выборе экономического курса, а о слабости Гайдара как лидера или же о его неудачном политическом маневрировании.

В отличие от Польши, Чехословакии и стран Балтии Россия надолго вошла в состояние высокой инфляции, парализующей деловую активность, и тем самым затянула выход из кризиса. А Гайдар к концу 1992 г. все равно вынужден был уйти в отставку. Ельцин его сдал ради попытки достижения очередного компромисса.

Тем не менее можно считать, что значение всего, сделанного Егором Тимуровичем в 1992 г., гораздо больше значения несделанного. Сегодня мы живем в стране, созданной именно им. Гайдар-92 может считаться победителем. Но в чем этот реформатор потерпел явное поражение, так это в политической борьбе, последовавшей за осуществленными им экономическими реформами.

Рождение мифа

Сегодня принято считать, что либералы были объективно обречены на неудачу, поскольку народ не принял предложенный ими подход к преобразованиям. Однако подобные взгляды не столько отражают реальную действительность первой половины 90-х годов, сколько являются позднейшей мифологизацией истории.

По результатам парламентских выборов декабря 1993 г. возглавляемый Гайдаром блок «Выбор России» получил наибольшее количество мест в Государственной думе.

«Контрольного пакета», правда, у него не было, и это во многом обусловило принятое Ельциным решение сохранить внепартийное правительство во главе с Виктором Черномырдиным. Тогда многими это воспринималось как серьезное поражение Гайдара. Ведь ожидания были большими. Но глядя из дня нынешнего, создание крупнейшей парламентской фракции представляется таким успехом, которого впоследствии либералы уже ни разу не добивались.

Фактом является то, что в самый тяжелый период реформ, когда уровень жизни многих избирателей сильно упал, народ скорее все же поддерживал Гайдара, нежели других лидеров. Более того, следует признать, что в 1993 г. еще не существовало тех способов манипулирования общественным сознанием, которые имеются сегодня у власти. Если тогда кто-то и манипулировал, то Жириновский, а уж никак не Гайдар или, скажем, Зюганов. Сумей «Выбор России» в 1990-х годах применить методологии, использованные «Единой Россией» в 2000-х годах, либералы, возможно, еще и правительство могли бы свое сформировать.

Впрочем, не это главное. Важнее то, что впоследствии уровень поддержки либералов в России все время падал, хотя у власти они не стояли и разочаровывающих народ реформ не проводили. Иными словами, в своем отношении к политическому курсу Гайдара народ определялся не по реформам как таковым, а по чему-то иному — проявившемуся позднее.

Чтоб разобраться в этом парадоксе, рассмотрим, какой могла быть стратегия «Выбора России» в середине 90-х годов? Теоретически Гайдар имел возможность выбрать, наверное, один из двух подходов.

Первый — формировать «Выбор России» в качестве партии власти примерно по тому сценарию, по какому впоследствии формировалась «Единая Россия». Ведь в середине 90-х годов многие из тех, кто лет десять спустя последними словами ругал либерализм, еще не прочь были присоединиться к Гайдару, благо именно он стоял тогда «на раздаче» всяческих благ.

Второй же сценарий состоял в жестком переходе в оппозицию. Ведь если Ельцин не захотел отдать власть представителям доминировавшей в парламенте партии, то с какой стати эта партия должна поддерживать президента? Тем более такого, который допустил черный вторник октября 1994 г., а также предновогоднее вторжение российских войск в Чечню.

Теоретически возможны были оба подхода, хотя на практике каждый из них «златых гор» не обещал.

Формирование партии власти, наверное, было бы эффективно в плане продвижения рыночных реформ. Гайдару надо было побыть какое-то время эдаким протоГрызловым 90-х годов. Молчать до поры до времени, а там, где молчать невозможно, демонстрировать полный одобрямс. И относительно чеченской войны, и относительно развала финансового хозяйства страны. Тогда в момент достижения полного развала у него был бы шанс вновь перескочить в реальную власть и довести до конца реформы, не передоверяя их игривому гению Черномырдина.

Чубайс ведь смог в известной мере сохранить свои позиции во власти на протяжении всей середины 90-х годов. А насколько успешнее был бы на этом месте Гайдар, если бы за ним еще и стояла мощная парламентская сила!

Проблема, правда, сводилась к тому, что, как показал опыт Черномырдина и его движения «Наш дом Россия», в условиях экономического спада и низких реальных доходов населения партия власти не выстраивается столь же легко, как в период подъема и роста благосостояния. Но главным для Гайдара, наверное, все же было не это. Не всем ведь легко дается полный одобрямс. У некоторых на него развивается аллергия.

Для человека, сформировавшегося в рамках западной политической традиции, психологически проще было бы уйти в жесткую оппозицию. Тем более что, как уже показывал к тому времени опыт стран Центральной и Восточной Европы, разочарование народа, возникающее в ходе преобразований, приводит со временем оппозиционеров к власти. Собственно говоря, отставка Гайдара с поста первого вице-премьера, на который Ельцин вдруг поставил его в середине 1993 г., представляла собой движение именно в этом направлении. В январе 1994 г. Егор Тимурович окончательно расстался с исполнительной властью, оставшись лишь лидером парламентской фракции. Однако вести себя как настоящий оппозиционер Гайдар так и не смог.

По каким-то вопросам он резко выступал против действий президента и правительства. По другим он, скорее, поддерживал их. Как человек умный, Гайдар всегда понимал, что власть может быть гораздо хуже ельцинской. А как человек интеллигентный, он старался не раскачивать ситуацию, дабы стране в конечном счете не стало от такого раскачивания хуже. Люди, которые так себя ведут, всегда проигрывают в политике. И Гайдар-95 действительно проиграл.

В 1995 г. его партия с треском провалилась на парламентских выборах. С этого момента Егор Тимурович фактически перестал быть политиком, оставшись лишь ученым и неформальным консультантом властей. А в 2000-х годах он потерял не только свое политическое настоящее, но даже политическое прошлое.

На фоне роста благосостояния в народе стало формироваться представление о том, что трудные 90-е годы были временем сплошных неудач. Соответственно, и политики 90-х стали постепенно окрашиваться преимущественно в черные тона. Гайдар ничего не смог противопоставить такой трансформации сознания, и вот уже люди стали считать, будто либералов вообще никто никогда не поддерживал. Миф XXI века изгладил из памяти представления о сложностях преобразований конца века XX, о перипетиях политической борьбы и о том, что в 1993 г. многие россияне считали именно партию Гайдара своим наилучшим выбором.

Тем более изгладились воспоминания о том, как в ходе неудачной парламентской кампании 1995 г. Гайдар пытался предстать перед избирателями в образе железного Винни-Пуха. В символике его партии использовался рисунок, на котором Егор Тимурович обнимается с симпатичным сказочным медвежонком, немножко напоминающем Гайдара внешне.

Медвежонок этот не пришелся электорату по вкусу. Народ ждал прихода других медведей. Ведь интеллигенция у нас всегда проигрывала. Проиграл и Гайдар. С середины 2000-х годов он уже не мог всерьез влиять на политику даже как консультант. А 16 декабря 2009 г. Гайдар скончался, не дожив даже до 54 лет.

БОРИС ФЕДОРОВ.

ЭМИССИЯ — ОПИУМ ДЛЯ НАРОДНОГО ХОЗЯЙСТВА

На совещаниях в Министерстве финансов в 1993 г. Борис Федоров говорил своим сотрудникам: «Ваше дело подсказать мне, что и как делать. То, что это невозможно, я и сам знаю».

А ситуация в стране тогда и впрямь казалась совершенно невозможной. Высокая инфляция, снижение объемов производства, падение рубля. Радикальная реформа, начатая годом раньше, успешно перевела хозяйство на рыночные рельсы, но нисколько не преуспела в деле финансовой стабилизации. Но самым страшным, пожалуй, было даже не экономическое, а политическое положение.

Тот заряд бодрости, который реформаторы приобрели в августе 1991 г. после победы над путчистами, теперь оказался в значительной степени исчерпан. На людей, начавших осуществлять преобразования, стали теперь «вешать всех собак». Егора Гайдара и некоторых его ближайших соратников убрали из правительства. Премьер-министром стал матерый товаропроизводитель Виктор Черномырдин, чуть было не восстановивший ликвидированное Гайдаром административное ценообразование. Во главе Центробанка стоял Виктор Геращенко, столь активно налегавший на «печатный станок», что рублю уже практически никто не доверял. Противники реформ ликовали. Президент Ельцин казался растерянным и деморализованным.

Инструментов для спасения рынка и национальной валюты у министра финансов Федорова практически не имелось. Трудно было надеяться на то, что этот тридцатипятилетний парень, не обладающий серьезными связями в российской политической элите, сможет перебороть целую толпу лоббистов, требующих от правительства денег, денег и еще раз денег. Трудно было надеяться на то, что Федоров сумеет сотворить экономическое чудо.

Чуда он действительно не сотворил. Спустя год после своего назначения министр подал в отставку, так и не завершив начатых им бюджетных преобразований. Однако то, что он успел сделать, было весьма значительно. В российских экономических реформах Федоров наряду с Гайдаром и Чубайсом сыграл первостепенную роль. По сути дела этот человек все же сотворил невозможное.

Первый новый русский

Борис Григорьевич родился в 1958 г. в Москве в рабочей семье. Словосочетание «в рабочей семье» идеально подходило для биографий советских времен. Тогда пролетарское происхождение давало людям определенные преимущества. Интеллигенция же считалась не вполне классово зрелой. Позднее, после падения коммунистического режима, фактор социального происхождения перестал иметь какое бы то ни было значение. Символизировать новую Россию могли не только рабочий и колхозница, но также ученый, музыкант или политик. Андрей Сахаров, Мстислав Ростропович, Галина Старовойтова… Много имен можно было бы назвать в этом ряду. Но, пожалуй, в наибольшей степени на роль символа страны подошел бы, как ни покажется это странным, все же почти забытый сегодня министр-реформатор Борис Федоров.

Высокий, крупный, мордастый, с явно наметившимся животиком и с удивительно здравым умом — не гламурный псевдорусский витязь с картинок Глазунова, но настоящий российский мужик, каким-то чудом не спившийся от советской безнадеги, а получивший образование, выбившийся в люди и пожелавший, чтобы вслед за ним «в люди» выбилась вся страна, чертовски уставшая от всякого рода экспериментов, непрерывно с нею творимых.

Пожалуй, для полноты народной картины ему не хватало лишь длинной, густой бороды — такой, какую носил сто лет назад его любимый герой Петр Столыпин и какой в 90-х гг. отметился Сергей Дубинин — его заместитель в Минфине, ставший потом более известным в качестве главы Центробанка. Борода могла бы «замаскировать» слишком уж интеллигентские очки нашего героя.

Впрочем, Федоров был человеком слишком независимым для того, чтоб подлаживаться под некие извне заданные стандарты, и слишком динамичным для того, чтобы имитировать своей внешностью консерватизм или национализм. Даже то, что отец его по материнской линии происходил из дворянского рода, Федоров отметил в книге своих воспоминаний лишь сноской и мелким шрифтом.

Про него, как, впрочем, и про других российских молодых реформаторов 90-х гг., говорили, что они — монетаристы, начитавшиеся всяких американских теорий. Однако на самом деле никаких таких теорий Борис Григорьевич не изучал по той простой причине, что студентов советских учили лишь марксизму. И после окончания Московского финансового института, попав на работу в Госбанк СССР, он занимался не теориями, а конкретным практическим делом — анализом кредитно-денежной политики северных стран Европы. «Я не шучу, — писал впоследствии Федоров, — когда говорю, что мои экономические взгляды в значительной мере были сформированы под влиянием квартального бюллетеня Банка Англии — одного из самых профессиональных банков мира».

Иными словами, наш герой, начавший читать эти бюллетени как раз тогда, когда в Великобритании развернулись знаменитые реформы Маргарет Тэтчер, следил не за теоретическими исследованиями, а за тем, как ведут свою политику профессионалы эмиссионной деятельности, стремящиеся обеспечить нормальный экономический рост и избежать высокой инфляции. Теорий можно было и не знать, но здравый смысл подсказывал Федорову, что именно такая профессиональная работа нужна российским денежным властям.

Набравшись опыта в Госбанке, Борис Григорьевич перешел на работу в Институт мировой экономики и международных отношений АН СССР (ИМЭМО). Здесь у него впервые появилась возможность ездить за границу — изучать ры