antique_ant Плутарх Сочинения

В однотомник выдающегося древнегреческого мыслителя Плутарха (46-120 гг. н. э.) вошли его трактаты, освещающие морально-этические вопросы — «Наставления о государственных делах», «О подавлении гнева», «О сребролюбии», «О любопытстве» и другие, а также некоторые из «Сравнительных жизнеописаний»: «Агесилай и Помпей», «Александр и Цезарь», «Демосфен и Цицерон».

ru М. Н. Ботвинник И. А. Перельмутер Г. А. Стратановский К. П. Лампсаков С. П. Маркиш
Михаил Тужилин Visual Studio.NET, FictionBook Editor Release 2.6, AlReader.Droid 12.07.2013 FBD-49D5DC-96DF-D24C-90AF-12C3-81EB-F997CB 1.0 Сочинения «Художественная литература» М. 1983

Плутарх

Сочинения

Издание «Библиотеки античной литературы» осуществляется под общей редакцией С. Апта, М. Гаспарова, С. Ошерова, А. Тахо-Годи и С. Шервинского

Составление С. АВЕРИНЦЕВА

Вступительная статья А. ЛОСЕВА

Комментарии А. СТОЛЯРОВА

ПЛУТАРХ. ОЧЕРК ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА

Биография Плутарха весьма скудна и может быть изучаема по преимуществу на основании сочинений самого же Плутарха, в которых он нередко делится с читателем воспоминаниями из своей жизни.

Прежде всего, в точности совершенно неизвестны годы его жизни, и представление о них можно получить только из косвенных данных. Согласно этим косвенным данным можно с полной уверенностью утверждать, что Плутарх родился в конце 40-х годов I века н. э., и умер в промежутке 120-125 гг., то есть прожил всего около 75 лет. Отец его был, несомненно, зажиточный человек, но он не был аристократом. Он обладал некоторой образованностью и даже занимался философией. Это дало возможность Плутарху рано приступить к школьным занятиям и еще в юном возрасте стать высокообразованным человеком. Не будучи аристократом, Плутарх не возводил свой род к слишком большой старине и не приводил никаких знаменитых героев из своих предков. Известно только, что его прадед был свидетелем жестокостей солдат Антония в борьбе этого вождя с Октавианом. Но в какой должности был этот прадед — неизвестно. По-видимому, весь род Плутарха всегда принадлежал к классу образованных людей, любителей литературы, мифологии и разного рода преданий и легенд как вообще из истории Греции и Рима, так, в частности, из истории родного города Плутарха — Херонеи.

Этот городок, Херонея, всегда был довольно захолустным и малопопулярным местом. Но была одна историческая дата, благодаря которой этот городок прославился навсегда. Дело в том, что в 338 г. до н. э. при Херонее произошло то знаменитое сражение греков с македонянами, в результате которого греки потерпели окончательное поражение, и Греция навсегда осталась в подчинении македонским и последовавшим за ними властителям. Греческая область Беотия, где находилась Херонея, никогда не славилась своей культурой или высокими нравами. Населявшие ее эолийцы всегда отличались большой свободой в нравственном отношении, склонностью к несдержанной и чувственной жизни, а также грубостью и жестокостью. Надо полагать, что культурная обстановка детства Плутарха и строгость нравов в его семье были причиной того, что Плутарх оказался человеком довольно далеким от этих отрицательных сторон окружавшей его общественности и даже прямым моралистом, который активно боролся с такими чертами.

Из юности Плутарха до нас дошел только один эпизод, получивший громкую известность, но не имевший значительных последствий. В 66-67 гг. император Нерон был в Греции и в Дельфах присутствовал при религиозно-философских беседах, в которых участвовал учитель Плутарха Аммоний, а с этим последним и сам Плутарх. Философ в течение всей своей жизни помнил решение Нерона дать полную свободу Греции, в результате чего стала опять бурлить общественная жизнь в ее отдельных областях и городах на манер давно прошедших времен греческой классики. Правда, это нероновское торжественное «освобождение» оказалось пустой шумихой, потому что вскорости оно было целиком отменено Веспасианом, который боялся, что такие фантастические свободы приведут к неугодным для Рима политическим результатам. В период пребывания Нерона в Греции Плутарху было уже не менее 16-17 лет.

Говоря о раннем периоде жизни Плутарха, можно упомянуть еще о его двух братьях, которых он горячо любил, один из них был даже философом из школы Аристотеля. Теме братской любви Плутарх в свое время посвятил целый трактат. И вообще все сведения и о раннем, и о зрелом, и о старом Плутархе носят весьма возвышенный характер, который на современного исследователя-скептика может производить даже впечатление какой-то нарочитости или преувеличенности. Все представители его семьи обязательно образованны и культурны, обязательно высоки духом и отличаются безупречным поведением. О своей жене Тимоксене Плутарх нередко говорит в своих сочинениях, и всегда говорит в самом высоком тоне. Она была не только любящей женой, но ей претили разные женские слабости вроде нарядов, хотя бы эти наряды и были приняты у тогдашних женщин при посещении храмов, жертвоприношении и театров. Ее любили за простоту нрава, за естественность поведения, за ее умеренность и внимательность.

У Плутарха было четыре сына и одна дочь, которая, как и один из сыновей, умерла в младенческом возрасте. Плутарх настолько любил свою семью, что посвящал ее членам даже свои сочинения, а по случаю смерти дочери он написал нежное и возвышенное утешительное послание к собственной жене. Неудивительно, что жена Плутарха, как и он сам, тоже была посвящена в таинство Дионисий. И вообще сведения о семейных отношениях Плутарха настолько возвышенны, что можно верить Плутарху в тех его словах, где он говорит об отсутствии всяких ссор с женою в течение всей жизни.

Говорится о многих путешествиях Плутарха, несомненно расширявших его и без того обширные умственные горизонты. То, что Плутарх, как представитель науки и философии, бывал в Александрии, центре тогдашней образованности, куда съезжалось много ученой публики, — это ясно само собой. И то, что такой пламенный патриот, как Плутарх, получал образование также и в Афинах, — это тоже вполне естественно. В Афинах он был много раз и даже был почтен гражданством леонтийской Филы в Аттике. Он даже чуть было не попал в руководители Платоновской Академии. Бывал он и в Элевсине, знаменитом афинском пригороде, где совершались популярные во всем греческом мире мистерии. Бывал он, конечно, и в Спарте, богатой для тогдашнего историка своими традициями и преданиями, и в Платеях, где уже несколько столетий праздновалась известная победа греков над персами, и в Коринфе, у Фермопил. Два раза он бывал и в Риме, где, между прочим, читал публичные лекции и приобрел много друзей. Говорили и о том, что он будто бы воспитывал и обучал Траяна, хотя точных сведений об этом не имеется. Имеются сведения о посещении им и других исторических мест Италии. Добрался он и до малоазиатских Сард. Его многочисленные разъезды объяснялись необходимостью для него как для историка собирать исторические материалы в разных местностях Греции и Рима, а также его лекционной деятельностью и выступлениями на философские, исторические и особенно моральные темы. Имеются сведения о его моральной авторитетности, заставившей многих его слушателей обращаться к нему за советом в своих нравственных трудностях.

Больше всего, однако, Плутарх любил свою родную Херонею, где вначале он даже занимал должность надзирателя за общественным порядком в городе и за городским строительством. В дальнейшем в той же Херонее он занимал должность архонта-эпонима. Должность эта была самой высокой в городе, с разнообразными функциями организационно общественного, организационно-бытового, юридического, судебного и филантропического характера. Был он распорядителем при жертвоприношениях и следовавших за ними играх. Но под конец жизни Траян пожаловал ему ни больше ни меньше как звание консуляра. И возможно, он был даже прокуратором всей Греции, так что в его подчинении оказалась вся греческая администрация. Насколько Плутарх относился к этой должности деловым образом и насколько это было для него только почетным званием, судить трудно. И это тем более потому, что в старости он стал жрецом знаменитого Дельфийского святилища Аполлона, причем известно, что в этой должности он был много лет.

Наконец, что касается биографии, то имеются сведения об основанной им в Херонее философско-нравственной школе, и даже указываются малоизвестные нам имена его учеников.

Даже если исключить подложные и сомнительные сочинения Плутарха, все же список вполне достоверных и притом дошедших до нас сочинений является, по сравнению с другими писателями, огромным. До нас дошли, во-первых, сочинения историко-философского характера: 2 сочинения о Платоне, 6 — против стоиков и эпикурейцев. Кроме того, имеются сочинения, посвященные проблемам космологии и астрономии, психологии, этики, политики, семейной жизни, педагогики, антикварной истории. Плутарх написал несколько трактатов религиозного и религиозно-мифологического содержания. Большую ценность представляют его сочинения, посвященные Дельфийскому оракулу. Помимо рассыпанных повсюду теоретических и исторических художественных тем, у Плутарха был и специальный трактат о музыке. Особенно нужно выделить его сочинения моралистического содержания, где он анализирует такие, например, человеческие страсти, как сребролюбие, гневливость, любопытство. Если иметь в виду вообще все сочинения, где разрабатывается у Плутарха моралистическая тематика, их придется насчитать больше двух десятков. К весьма сложным по своей тематике можно отнести застольные и пиршественные беседы, составляющие, можно сказать, особый литературный жанр, а также собрания изречений.

Все эти сочинения представляют собой один общий раздел, обыкновенно носящий малопонятное название Moralia. В этом разделе моральные сочинения, правда, представлены очень широко, и без этой морали у Плутарха не обходится почти ни один трактат. Тем не менее указанное общее название огромного раздела сочинений лучше понимать как указание на проблемы вообще человеческой мысли и жизни. К этому же типу сочинений необходимо относить и филологические комментарии к Гомеру, Гесиоду, Арату, Никандру, дошедшие до нас только в отрывках.

Особый раздел сочинений Плутарха, и тоже огромный, тоже весьма популярный во все века, и, может быть, даже более популярный, чем Moralia, — это «Сравнительные жизнеописания». За небольшим исключением Плутарх брал здесь одного греческого героя, а другого — римского, потому эти попарные жизнеописания он и назвал «Сравнительные жизнеописания». В полном смысле параллельных жизнеописаний до нас дошло 46, и 4 жизнеописания — единоличные. Кроме того, 8 жизнеописаний до нас не дошло. Характер жизнеописаний по своему стилю и по своей методике чрезвычайно сложен, как и все то, что писал Плутарх. Здесь можно найти и строго исторические данные, и моралистику, и увлечение искусством портрета, и философию, и беллетристику.

Все это огромное литературное наследие Плутарха по своим размерам превышает то, что осталось от самых плодовитых греческих писателей. Тем более внимательно и тщательно необходимо стараться найти правильную ориентацию во всех этих пестрейших проблемах мировоззрения и творчества Плутарха.

Творчество Плутарха ввиду своей оригинальности, разнообразия и обширных размеров является предметом весьма нелегким не только для исследования, но также и для простого фактического обозрения. Особенно трудно это делать в рамках краткого очерка. Можно наметить разве только некоторые тенденции этого творчества, которые могут принять совсем другой вид в условиях более пространного анализа. Кроме того, даже и для краткого очерка является научной необходимостью ориентировать Плутарха не только вообще в истории зарубежной литературы, но и в пределах одной только античной литературы, без чего, однако, всякая характеристика Плутарха рискует оказаться слишком общей и чересчур банальной.

Плутарх — это писатель античной литературы. Но что такое античная литература? Всем известно, что античность вырастала на первых двух социально-исторических формациях, сначала на общинно-родовой и впоследствии — на рабовладельческой. Однако мало кто умеет связывать античную культуру с этими двумя формациями. Тем не менее связь эта и безусловная, и очевидная.

Обе указанные формации не дают полного простора для развития личности и общества. И личность, и общество оказываются здесь слишком связанными с чисто физическим использованием человеческих возможностей, что, однако, является не только недостатком античной культуры, но также и ее большим преимуществом. Произведения античной культуры уступают произведениям новоевропейской культуры своей недостаточной научной разработкой и отсутствием полной свободы для рассудочных построений. Но, с другой стороны, античность превосходит Новое время простой наглядностью и конкретно-жизненным подходом ко всей действительности человека и природы. Об этом убедительно рассуждает Энгельс, и подобная характеристика античной культуры является для нас аксиомой.

Но если поставить конкретный вопрос о содержании античного мировоззрения, то этот физически-человеческий подход приводил к такому же человеческому, то есть и разумному, и одушевленному, но в то же время и чисто физическому обоснованию всей действительности на путях особого рода космологии. Античные люди признавали основой всего видимый, слышимый, осязаемый и вообще чувственно-ощущаемый космос, то есть неподвижную землю и над ней огромный небесный свод с его правильным движением небесных светил и с красотой вечно-неизменного, хотя в то же самое время и вечно-подвижного мироздания. Не одни античные материалисты считали все человеческое только произведением материального и правильно-подвижного космоса, но и идеалист Платон тоже считал необходимым для правильного устроения человеческой души вечное и нерушимое, всегда гармоничное подражание движениям небесного свода. Живой, одушевленный, разумный, но обязательно чувственно-материальный космос — вот чем богата античная философия и вообще античное мировоззрение. И это навсегда наложило на все античное мировоззрение печать резких, но в то же время живых очертаний, то есть печать архитектурно-скульптурного понимания всей действительности.

Однако в таком прямолинейном и принципиальном виде античная космология могла быть мировоззрением только весьма суровым и далеким от реальных потребностей человеческого субъекта. И такой прекрасный и в то же время такой суровый космос был достоянием далеко не всех периодов античного мировоззрения. В своей объективной разработке он представлен перед нами в те века античной культуры, которые обычно считаются античной классикой и которые определяли собою время приблизительно VI-IV вв. до н. э. Уже в IV в. обозначились черты распадения того греческого полиса, в пределах которого развивалась древнегреческая классика. А полис этот распадался ввиду прогрессирующего развития частной инициативы, требовавшей для себя и для своего производственного размаха уже обширных военно-монархических организаций, начало которым и положил Александр Македонский, завоевавший прежде всего Грецию, а в дальнейшем и все другие страны, вплоть до Индии. Для образования таких империй одинаково были необходимы и огромная частная инициатива, то есть углубленное развитие отдельного человека, и огромные просторы, которые обеспечивали достаточно обширное развитие его индивидуальных способностей.

С конца IV в. до н. э. начинается та обширная эпоха, которая в науке называется не эпохой эллинства, но эпохой эллинизма, то есть такой эпохой, когда и многочисленные завоеванные народы, и сама Греция создавали заново культуру классики, внося в нее именно эти недостававшие прежде классике элементы субъективистского развития. Термин «эллинизм» одни понимают очень узко, относя его только ко времени III-I вв. до н. э. Другие называют эллинизмом вообще все века античного мира после падения древнегреческой классики и до наступления Средних веков в V-VI вв. н. э. Нужно сказать, что такая историческая терминология всегда будет условной; и мы едва ли погрешим, если III-I вв. до н. э. будем считать ранним эллинизмом, а I-V вв. н. э. — поздним эллинизмом. С этой точки зрения Плутарха, очевидно, нужно относить к самому началу позднего эллинизма. Эллинизм есть личностное воспроизведение сурово-объективистских идеалов греческой классики. Но это значит, что субъект, выдвинутый в эллинизме на первый план как социально-историческая сила, отнюдь не мог воспроизвести и воплотить в себе всю древнюю историю, отошедшую в далекое прошлое. Этим далеким прошлым он овладевал только постепенно и окончательно овладел им в конце античной истории, который по этому самому и оказался эпохой максимальной общественно-политической и философской реакции. При этом характерный для эллинизма субъективизм ни в коем случае нельзя понимать на новоевропейский лад. Античный человек, воспитанный на объективной и притом даже чувственно-материальной космологии, никогда не мог отказаться от нее целиком, а мог только по-разному ее интерпретировать на основании то одной, то другой способности человеческого субъекта. Объективная космология никогда не умирала в античном мире. Но античный субъект в разные времена мог по-разному ее интерпретировать, выдвигая в ней то одни, то другие стороны. Это ни в какой мере не было разрушением старого объективизма, а было только постепенным переводом его на рельсы того или иного человеческого понимания.

Что такое ранний эллинизм? Это была первая попытка понять объективную космологию интимно-внутренне, аффективно-интимно, психологически-свободомысленно. Это свободомыслие, конечно, было весьма разнообразным. Человеческий субъект, пожелавший видеть во всем отражение своей интимной жизни, стал рисовать эту жизнь тоже весьма разнообразно, но всегда с моментом человеческой пережитости и внутренней прочувствованности. Стоит только сравнить суровых героев Эсхила и Софокла, например, с красивыми, изящными и всегда претендующими на интимность пастухами Феокрита. В период этого раннего эллинизма зарождается бытовая комедия, сентиментальные и романтические образы, авантюрные и даже фантастические представления. Зарождается непреклонный и твердокаменный характер стоического философа, желающего охранить свою личность и ее внутренний покой от неимоверно разросшихся просторов тогдашней культурно-социальной жизни. Только в этот период и могла зародиться такая школа, как эпикурейская, которая тоже стремилась оградить отдельную интимно-чувствующую личность от суровых требований разраставшихся империй.

Но это был именно первый период эллинизма, когда человеческий субъект, впервые противопоставивший себя космическому целому, еще не мог всю эту космологию перевести на язык субъективных переживаний. Выдвигая на первый план в объективном космосе то, что было необходимо для охраны своего субъективного и углубленного самочувствия, мыслитель этого времени и в самой природе подчеркивал только то, что ему нужно было для охраны субъекта. Так, стоики восстановили Гераклита с его первоогнем, с бесконечными перевоплощениями этого первоогня и с той закономерностью этих перевоплощений, которую уже и Гераклит называл логосом. Но у стоиков этот логос был интеллектуально-продуманным и доведенным до грамматически точной системы. А такой логос, выдвигаемый в космосе, уже не мог быть всесильным, каким он был у Гераклита, а стал таким логосом, который не мог больше претендовать на абсолютность, что и заставило стоиков выдвинуть на первый план вместе с логосом также и судьбу, так что судьба впервые стала здесь философски-обоснованным понятием. Эпикурейцы, погруженные в свое интимно-внутреннее эстетическое самонаслаждение, тоже, как античные люди, не могли отрицать объективной реальности космоса. Но они должны были защитить свою теорию наслаждения, а это значит, что ближе всего им оказалась старая атомистика, освобождавшая человека от всяких суеверий. Даже и богов эпикурейцы не отрицали, но в целях освобождения интимно-чувствующего субъекта они лишили этих богов права участия в человеческой жизни и превратили их только в идеалы самонаслаждающихся эпикурейцев.

Таков был этот первый период эпохи эллинизма. Очевидно, Плутарх жил и действовал тоже в атмосфере ранней ступени эллинизма, но, конечно, не только в ней, потому что жил он и действовал по крайней мере через двести лет после упомянутой нами начальной эпохи эллинизма. В чем же тогда сущность мировоззрения и творчества Плутарха?

Прежде всего интересно то, что Плутарх всячески стремится подражать классическому образу мышления, и именно в той его завершительной форме, которую создали Платон и Аристотель. У Плутарха — масса неоплатонического, что и отрывает его самым решительным образом от греческой, чисто объективистской классики, и о нем мы будем говорить дальше. Но прежде, чем рассуждать о специфике Плутарха в связи с его временем, необходимо в первую очередь указать на его приверженность главным образом философии именно классической Греции. Такую приверженность, очевидно, нельзя именовать просто классикой, поскольку эта последняя миновала уже за 200-300 лет до Плутарха. Это было попыткой восстановить классику, а не самой классикой, то есть это было классицизмом, а не классикой. В дальнейшем мы увидим, что все второе столетие нашей эры тоже было классицизмом, тоже было реставрацией давно минувшей греческой классики. Здесь было много крупных имен, о которых нам еще придется сказать в последующем изложении. Но Плутарха нельзя зачислить в этот век реставрации классики, в этот век многочисленных попыток восстановить содержание и стиль древней классики. Плутарх, и не он один, как писатель I в. н. э., представлял собой переходное звено от самой ранней ступени эллинизма, о которой мы выше сказали, именно к этому классическому возрождению в греческой литературе II в. н. э. Поэтому высказанное нами сейчас утверждение о склонности Плутарха к философии классики и прежде всего к Платону вызвано тем специальным обстоятельством, что весь I в. н. э. и был переходом от эллинизма начальной поры к эллинизму греческого возрождения во II в. н. э. Итак, в чем же заключается эта платоническая классика Плутарха? А уже ответ на этот вопрос впервые создает для вас возможность исторически оценить и переходные моменты в творчестве Плутарха.

В жизнеописаниях Плутарха, а именно в жизнеописании Брута говорится о платонизме Брута, но слова эти о платонизме гораздо более применимы к самому Плутарху. Плутарх пишет о Бруте, что, испытывая приверженность к последователям Платона, он особенно восхищался Антиохом из Аскалона. Однако Антиох из Аскалона как раз был таким платоником, который старался примирить платонизм с другими философскими школами, и прежде всего со стоиками. Но об этом — дальше. Сейчас же нам необходимо уточнить, что же находил Плутарх в классическом платонизме.

Плутарх находил в классическом платонизме в первую очередь учение о божестве, но не в виде наивного вероучения, а в виде продуманного требования бытия, и притом единого бытия, которое является пределом и возможностью для всякого частичного бытия и для всякой множественности. Плутарх глубоко убежден в том, что если имеется бытие частичное, изменчивое и несовершенное, то это значит, что имеется бытие единое и цельное, неизменное и всесовершенное. «Ведь божественное не есть множественность, как каждый из нас, представляющий разнообразную совокупность из тысячи различных частиц, находящихся в изменении и искусственно смешанных. Но необходимо, чтобы сущее было одним, так как существует только единое. Разнообразие же по причине отличия от сущего оборачивается небытием» («Об „Е“@ в Дельфах», 20). «Вечно неизменному и чистому присуще быть единым и несмешанным» (там же). «Насколько возможно найти соответствие между переменчивым ощущением и умопостигаемой и неизменной идеей, настолько это отражение дает так или иначе какое-то призрачное представление о божественной милости и счастье» (там же, 21). Таким отражением божественного совершенства является прежде всего сам космос. Об этом говорится уже и в цитируемом у нас сейчас трактате (21): «Все, что присуще так или иначе космосу, божество объединяет в своей сущности и удерживает слабую телесную субстанцию от уничтожения».

Но космологической проблеме Плутарх посвящает целые два трактата в связи со своими комментариями на платоновского «Тимея». В трактате «О происхождении души в „Тимее“ Платона» Плутарх развивает в чисто платоническом духе учение об идее и материи, о вечном, но беспорядочном существовании материи, о превращении божественным Демиургом этой материи в красоту, строй и порядок существующего теперь космоса, о создании вечного и неизменного движения небесного свода с помощью упорядочивающей деятельности мировой души и о вечной красоте живого, одушевленного и разумного космоса. Действительно, и сам Платон в своем построении идеально прекрасного космоса, как это мы находим в его диалоге «Тимей», был на высоте именно классического представления о космосе. И такое же классическое представление является мечтой и Плутарха, на все лады восхваляющего красоты совершенного, хотя и вполне чувственно-материального космоса.

Но уже и здесь на высоте своего теоретического мировоззрения Плутарх начинает проявлять некоторого рода неустойчивость и даже двойственность своей общефилософской позиции. Когда Платон строил свой космос, ему и в голову не приходило противопоставлять добро и зло. Для него было достаточно уже того одного, что вечный божественный Ум со своими вечными идеями оформил раз навсегда бесформенную и неупорядоченную материю, откуда и появился тоже вечный и тоже навеки прекрасный космос. Совершенно новый оттенок вносит Плутарх в этот классический оптимизм. В указанном трактате о происхождении души по «Тимею» он вдруг начинает рассуждать о том, что отнюдь не вся беспорядочная материя была приведена в порядок Демиургом, что значительные ее области остаются беспорядочными и до настоящего времени и что эта беспорядочная материя (будучи, очевидно, тоже вечной) и теперь и всегда будет началом всякого беспорядка, всяких катастроф и в природе и в обществе, то есть, попросту говоря, злой душой мира. В этом смысле Плутарх толкует и всех главнейших старых философов — Гераклита, Парменида, Демокрита, даже Платона и даже Аристотеля. Между прочим, в отношении Платона Плутарх совершенно прав, хотя базируется он на самом позднем сочинении Платона, именно на «Законах» (V 896е — 897а). Дело в том, что поздний Платон, как вообще во многом, отступает от высокой классики, приближаясь к эллинизму, так и в области учения о душе, после того как мировая душа представлялась ему абсолютно доброй и благой, вдруг начинает учить о злой душе мира, впадая тем самым в антиплатонический, или, точнее сказать, в антиклассический дуализм.

Что касается нашей исторической оценки этого предмета, то такая новая позиция позднего Платона и такое коренное убеждение Плутарха имеет под собой совершенно естественное основание. Зародившийся в эпоху эллинизма капризный и своенравный субъект никак не мог примириться ни с какой законностью или естественностью зла. Эпикурейцы вовсе не обращали внимания на это. Что же касается стоиков, то их маломощный логос уже обязательно требовал категорию судьбы, поскольку сам мог объяснить все только логически, но не окончательно, не субстанциально. Правда, стоики и здесь нашли выход для своего субъективизма. Они стали проповедовать и требовать «любовь к року». Но эта «amor fati» была у них возможна только благодаря тем чудовищным требованиям, которые они предъявляли к индивидуальному человеку в целях достижения им полного бесстрастия и бесчувствия. Плутарх был для этого слишком мягким и благодушным человеком, и потому такая богатырская любовь к року не была ему свойственна. Он так и остался, несмотря на весь свой религиозно-философский оптимизм, чрезвычайно чувствительным человеком, страдавшим от исповедуемого им мирового зла весьма глубоко и трагично и не находившим окончательно оптимистического вывода.

Является огромной темой освещение зависимости Плутарха от Платона. Гнаться за этой темой для нас в настоящем очерке, конечно, невозможно. Все же, однако, необходимо подчеркнуть, что платоновские материалы у Плутарха чрезвычайно широки и разнообразны. В своих многочисленных сочинениях Плутарх то и дело указывает на Платона, на его биографию и на всякого рода отдельные суждения. У Плутарха имеется целый трактат под названием «Платоновские вопросы», в котором обсуждаются и Платон в целом, и большое множество отдельных вопросов.

И все же многого Плутарх никак не мог осилить у Платона. Самое время, в которое жил Плутарх, как переходное, не было в силах понять платоновское учение о первоедином, которое выше не только всего, но и выше космического ума, то есть выше всех смысловых закономерностей космоса. И это, вероятно, было не случайно, а вполне естественным образом связано с неумением преодолеть указанный у нас выше дуализм доброй и злой мировой души. С этим связано также и то, что Плутарх, так любивший рассуждать, и иной раз даже излишне многословно, нигде не проявил сколько-нибудь живого интереса к платоновской диалектике. И вообще платонизм переживался Плутархом в смягченной форме, что, между прочим, явствует из его симпатии к позднейшей истории Платоновской Академии, когда такие академики, как Аркесилай и Карнеад, прямо проповедовали скептицизм и теорию вероятности вопреки абсолютизму первоначального платоновского учения об идеях. В этом отношении интересно такое суждение Плутарха о самом себе («Об „Е“ в Дельфах», 7): «Ведь в это время я со страстью изучал математику, впрочем, намереваясь во всем отдавать предпочтение принципу „ничего чрез меру“, так как я был учеником в Академии». Если это было действительно так, то понятно, почему виртуозная категориальная диалектика платоновского «Парменида» казалась Плутарху чем-то «чрезмерным» и почему чрезмерным оказалось для него платоновское учение о беспредпосылочном принципе в VI книге «Государства» Платона.

Из философов греческой классики Плутарх, конечно, не мог пройти мимо Аристотеля. Но, по-видимому, многое и в Аристотеле казалось ему лишенным меры. Филологи уже давно подсчитали, что Плутарх в своих сочинениях ссылается на тексты Аристотеля всего только 15 раз, что, несомненно, указывает на слабую зависимость Плутарха от Аристотеля, того самого Плутарха, который написал несколько тысяч страниц. «Метафизику» Аристотеля Плутарх определенно недолюбливал. В жизнеописаниях («Александр», 7) Плутарх прямо пишет: «В самом деле, сочинение о природе было с самого начала предназначено для людей образованных и совсем не годится ни для преподавания, ни для самостоятельного изучения». И не трудно догадаться, почему «Метафизика» Аристотеля не отвечала вкусам Плутарха. Как мы убедимся еще не раз ниже, Плутарх был философом больше популярного направления, чем изысканно-утонченного аристотелевского типа. Определенно можно говорить только о сочувствии Плутарха сочинениям Аристотеля по вопросам нравственности, особенно в таком его трактате, как «Об этической добродетели».

Чтобы покончить с привязанностью Плутарха к идеалам классики, необходимо упомянуть еще о пифагорействе, в отношении которого у Плутарха можно найти весьма много сочувственных отзывов. Нельзя сказать, чтобы здесь было какое-либо существенное увлечение пифагорейством, но во всяком случае у Плутарха имеется целое рассуждение о монаде и неопределенной двоице, где монада есть принцип всякого единства и порядка, а двоица — всегда принцип двоения, делимости, роста и убывания и вообще становления («Об упадке оракулов», 35). Эта пифагорейская теория, по-видимому, проводилась у Плутарха всерьез, как всерьез он говорит об использовании чисел при сотворении упорядоченного космоса из беспорядочной материи («О происхождении души в «Тимее» Платона», 33). Можно с полной уверенностью утверждать, что, как и во всем античном пифагорействе, так и у Плутарха, здесь необходимо находить не столько просто учение о числах, сколько вообще античный метод отчеканенной мысли, хотевшей представлять себе всякую действительность обязательно структурно, раздельно или, лучше сказать, едино-раздельно. Никакие личные и обывательские симпатии, которые мы будем находить у Плутарха, не помешали ему везде в природе и обществе обнаруживать точную структурную цельность. Эта общеантичная черта и классическая и эллинистическая, причем черта и раннего и позднего эллинизма.

Однако мышление Плутарха не отличалось такой строгой выучкой, чтобы не находить те или другие числа в совершенно случайных областях и обстоятельствах. В цитированном у нас выше трактате «Об „Е“ в Дельфах» имеются целые главы о том, какое огромное значение принадлежит пятерке (6-16). И для иллюстрации этого указывается, например, на пять правильных геометрических тел, на пять чувств, на пять физических элементов (земля, вода, воздух, огонь, эфир) и т. д. Подобного рода курьезную классификацию отдельных чисел едва ли нужно понимать буквально даже у самих пифагорейцев, у которых это было скорее просто свидетельством отчеканенного характера их зрительных и умственных представлений. Тем более нет необходимости приписывать эту буквальность Плутарху, во всяком случае прошедшему через эллинистический скептицизм. И все же эти арифметические операции то и дело попадаются у Плутарха.

После краткого обозрения тех философов классики, которых Плутарх с большим жаром признавал, необходимо сказать несколько слов и о том периоде философии, который предшествовал Плутарху непосредственно. Классика не предшествовала Плутарху непосредственно. Между классикой и Плутархом прошло не меньше трехсот лет, в течение которых развивался уже эллинизм, о котором мы упомянули выше, и притом ранняя ступень эллинизма — ступень стоицизма, эпикурейства и скептицизма. Эти три главнейшие школы раннего эллинизма возникали в силу того, что после развала классического полиса на социально-историческую сцену вышел теперь единичный субъект, основной целью которого была защита углубленной внутренней жизни личности, защита ее покоя и внутренней свободы перед лицом растущей громады эллинистически-римских военно-монархических организаций.

Стоики противопоставили себя этой громаде при помощи учения о бесстрастии и бесчувствии человеческой личности. Мог ли умеренный и мягкий Плутарх стать на позицию такого морального ригоризма? Конечно нет. Он никак не хотел изгнать из человеческой личности всю ее интимную жизнь и ограничить ее только умением спокойно и без всяких волнений переносить все трагедии окружающего мира. Плутарху пришлось здесь признавать нечто вроде аристотелевской метриопатии, то есть учения об умеренности человеческих страстей и об их постоянном педагогическом развитии, но никак об их полном искоренении. Об эпикурейцах и скептиках нечего было и говорить. Та внутренняя свобода, которую преследовало эпикурейское наслажденчество или скептическая «эпохэ» («воздержание от всякого суждения»), переживалась Плутархом как чудовищная односторонность и отбрасывалась прямо с порога. Труднее обстояло дело со стоиками.

То, что стоическая мораль с ее чудовищным ригоризмом не устраивала Плутарха, это ясно и понятно. Но что касается теоретической философии, здесь не обходилось без путаницы, причем весьма существенной. Стоики, понимавшие космос как отражение своих субъективных взглядов, стали проповедовать такой же ослабленный логос в космической действительности, который представлялся этому уединенному индивидуализму, принужденному базироваться на ограниченных способностях человеческого духа. Этот логос, по учению стоиков, пронизывал собою огненную стихию, которая еще по древним учениям лежала в основе мира и истечениями из которой мыслились теперь все вещи. Платоника Плутарха такой логос никак не устраивал. Во-первых, он был для него слишком телесен и был не чем иным, как просто семенем вещей, откуда и знаменитое учение стоиков о сперматических (то есть «семенных») логосах. Признавая платоновские идеи, Плутарх, конечно, никак не мог понимать их вместе со стоиками как сперматические логосы. Во-вторых, если в космосе ничего не было, кроме этих сперматических логосов, то, следовательно, и все зло в мире проистекало именно из них же. А тогда получалось, по Плутарху, что боги являются виновниками зла, поскольку боги — это не больше, как аллегории все тех же сперматических логосов-идей. Выходило, что Плутарх и против материализма стоиков, и против их пантеизма, и, конечно, против фатализма, который не мог не вытекать из всемогущества огненных логосов. На самом деле, однако, Плутарх далеко не обладал такой силой диалектической мысли, чтобы преодолеть эти стоические противоречия, хотя он и посвящал им целые трактаты.

Разделываться Плутарху с материализмом стоиков было трудно потому, что сам он не очень четко представлял себе диалектику идеи и материи. Платон на свой лад умел объединять идеи и материю в один прекрасный космос, и чувственно-материальный, и идеально прекрасный. Но Плутарх увидел в сперматических логосах у стоиков только одну материальную стихию, забывая, что логосы, взятые сами по себе, хотя и находятся в материи, но еще не есть сама материя. В значительной мере в этом неумении пользоваться диалектикой виноваты были и сами стоики. Но стоики — не платоники, а Плутарх — платоник. Кто же, в таком случае, путается в проблеме сперматических логосов — Плутарх или стоики? Нам кажется, больше Плутарх, чем стоики. Ведь Плутарх, как и все античное язычество, не мог не базироваться на полном пантеизме. Но платонический пантеизм — диалектический, многоступенчатый, иерархийно отработанный. У стоиков же вся мировая действительность была просто разнонапряженным сплошным истечением одного и того же исходного бытия, именно первоогня. Насколько сам Плутарх является тоже таким вещественно-эманационно мыслящим философом, свидетельствует такое, например, очень резкое его суждение о душе: «Будучи причастна уму, рассуждению и гармонии, душа является не только произведением бога, но и частью его; и произошла она не через него, но от него и из него» («Платоновские вопросы», II, 2). Таким образом, о мировой душе сам Плутарх, во всяком случае, рассуждает вполне пантеистически. Диалектика заставляла Плутарха возражать против пантеизма и материализма стоиков. Но по существу дела возразить против пантеизма стоиков он не смог.

Имеются еще и другие моменты в критике стоицизма у Плутарха. Эти моменты тоже не свидетельствуют об очень глубоком и беспристрастном его отношении к стоикам. Так, стоические боги, по Плутарху, являются проводниками не только добра, но и зла, а то, что все существующее есть только излияние сперматических логосов, свидетельствует, по Плутарху, о фатализме, несовместимом ни с промыслом божиим, ни со свободной волей человека. Плутарх здесь забывает, что у стоиков было еще весьма интенсивное учение о судьбе, которая трактовалась у них даже не как предмет веры, а как философски необходимая категория. Если отбросить это учение о судьбе, то стоические боги действительно окажутся окончательными причинами всего существующего, и доброго, и злого. Если же все злое считать результатом судьбы, то имеется полная возможность толковать богов как проводников только одного добра. То же самое нужно сказать и о фатализме. Если отделить судьбу от богов, то боги у стоиков, как разумные существа, нисколько не будут противоречить свободной воле человека. Кроме того, избегая по мягкости своего мировоззрения слишком суровой идеи судьбы, Плутарх, как мы видели, нисколько не боится признавать наряду с доброй душой мира также и злую душу мира. А это ничем не лучше концепции злых богов и фатализма.

Впрочем, нужно будет сказать, что дело здесь вовсе не в отдельных деталях стоической философии. Дело в том, что из всей этой критики стоицизма, как и из многих других источников. явствует, что Плутарх вообще избегал слишком суровых контуров философской мысли, будь то в эпоху классики, будь то в период эллинизма. Начальный период эллинизма с его тремя философскими школами — стоицизмом, эпикурейством п скептицизмом — оказался для него слишком суровой философской позицией. Как философ эллинизма, Плутарх, конечно, тоже выдвигал на первый план человеческую личность и тоже хотел дать лично продуманную и интимно пережитую картину объективной космологии. Но указанные три основные школы начального эллинизма явно были для него слишком суровы и требовательны, слишком абстрактны и бескомпромиссны. Но этим еще далеко не решается вопрос об отношении Плутарха к начальному периоду эллинизма. Выше мы уже сказали, что выступивший в те времена интимный человеческий субъект был не так суров, как у стоиков, не так принципиален, как у эпикурейцев, и не так безнадежно анархичен, как у скептиков. Человеческий субъект проявил себя здесь весьма разнообразно, начиная от своих повседневно-бытовых установок и кончая разнообразными формами сентиментализма, романтизма и любых психологических капризов. Было две таких тенденции раннего эллинизма, которые не только имели положительное влияние на Плутарха, но часто даже превышали собою прочие формы субъективной ориентации человека у Плутарха.

Первая такая тенденция у Плутарха — это бытовизм и вполне обывательская личная ориентация. Этот бытовизм заполнял у Плутарха решительно все его настроения и доходил до полной непринужденности, до повседневной ограниченности, до бессодержательного многословия и, прямо можно сказать, до болтовни. Читатель, знакомый с античной литературой и впервые взявший в руки такое сочинение Плутарха, как «Пир семи мудрецов», безусловно, тотчас же настроится на платоновский стиль. Он будет ожидать методической разработки какой-нибудь глубокой темы, стройного ряда речей на эту тему, завораживающего ораторского искусства произносимых здесь речей и потрясающей картины сократовского искусства повивать@ человеческие души в их стремлении к истине и красоте. Ничего подобного невозможно найти в «Пире» Плутарха. Здесь нет никаких красиво и глубокомысленно построенных речей, здесь даже трудно точно формулировать какую-нибудь определенную тематику. Здесь все построено на разговорах, на бесконечно разнообразных разговорах и часто попросту на какой-то болтовне, на каждом шагу мешающей отделять главное от второстепенного. Когда в раннем эллинизме появилась так называемая новоаттическая чисто бытовая комедия, то там это, во всяком случае, приводило к изображению нравов и характеров, и, в отличие от строго принципиальной комедии Аристофана, к анализу чисто бытовых ситуаций, и ко внутренней психологии обывателя.

Но от Менандра до Плутарха прошло все-таки несколько столетий, и чисто бытовые анализы во времена Плутарха уже устарели. Какой же был, в таком случае, смысл десятки и сотни страниц отводить праздной болтовне на темы повседневности и случайным анекдотам? А для Плутарха здесь крылся очень даже большой смысл. На почве такого сплошного бытовизма выступала психология маленького человека, выступала тенденция обезопасить себя от грандиозных и слишком суровых проблем. Или, вернее сказать, суровые проблемы здесь не снимались, но создавалась психологическая возможность переживать их не очень болезненно и не очень трагически. Менандр — не платоник, а живописатель быта. Но Плутарх — платоник, и вместе с платонизмом вырисовывался для него длинный ряд глубоких, часто трагических и часто невыносимых проблем. Он умудрялся выносить и переносить эти большие проблемы, часто для него значительные и даже торжественные, но всегда требовательные и ответственные. Бытовизм малого человека как раз и помогал Плутарху сохранять спокойствие духа и не падать ниц перед неразрешимым и невозможным. Вот почему даже в своих «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарх, изображая великих людей, не только не избегает никаких бытовых деталей, но часто даже придает им глубокое значение.

Бытовизм начального периода эллинизма имел огромное значение и для мировоззрения, и для писательской манеры Плутарха. Но в этом начальном эллинизме была еще одна, тоже новая и замечательная и тоже огромная по своей силе, тенденция, воспринятая Плутархом глубоко, раз и навсегда. Эта тенденция, или, лучше сказать, эта духовная стихия, была тем, что мы сейчас должны назвать морализмом.

Это было безусловной новостью для греческой философии и литературы потому, что все классическое и уж тем более все доклассическое никогда не знало никакой специальной моралистики. Дело в том, что вся классика живет героизмом, а героизму нельзя было научиться, героизм давался только самой природой, то есть только богами. Все древние герои были либо прямыми, либо косвенными потомками только самих же богов. Совершать героические подвиги можно было, конечно, только после прохождения предварительной героической подготовки. Но сделаться героем было нельзя. Можно было только родиться героем и усовершенствоваться в героизме. Но древнегреческий классический героизм — это область не педагогическая, не воспитательная и потому не моралистическая. Героизм в те времена был явлением природно-человеческим, естественно-человеческим или, что то же, божественным. Но вот классика кончилась. И что же?

А то, что теперь, в период эллинизма, выступил уже самый обыкновенный человек, не потомок богов, не герой по природе, а просто человек. Этого обыкновенного человека нужно было очень многому учить, бесконечно учить. Для своих повседневных дел такой человек должен был специально воспитываться, специально обучаться и тренироваться, всегда консультироваться у старших и опытнейших. И вот тут-то как раз зародилась та моралистика, которая была неизвестна классическому герою. Чтобы стать приличным и достойным человеком, нужно было знать тысячи личных, общественных и, вообще говоря, моральных правил. Нужно было все время упражняться в достижении соответствующих правильных форм жизни. Даже и сама поэзия в те времена нередко становилась ученой поэзией, со своим умением соблюдать сотни и тысячи ученейших правил. Риторику греки всегда любили, не исключая Платона и Аристотеля; даже и риторические руководства то и дело появлялись уже в период классики. Но что сделалось с этой риторикой в период эллинизма?

Она превратилась в дотошную и скрупулезную дисциплину с бесконечными терминологическими различиями и с тончайшими стилистическими наставлениями. И эта ученая педагогика в риторических делах была по преимуществу тоже созданием начального периода эллинизма, поскольку ученость тоже была одной из популярных тенденций раннеэллинистического субъективизма.

И вот Плутарх — моралист. И не просто моралист. Моралистика — это его подлинная стихия, беззаветная тенденция всего его творчества, никогда не угасающая любовь и какое-то педагогическое наслажденчество. Только бы учить, только бы наставлять, только бы разъяснять трудные вопросы, только бы поставить своего читателя на путь вечного самоанализа, вечного самоисправления и неотступного самосовершенствования. Многие считают, что даже «Сравнительные жизнеописания» писались Плутархом исключительно ради морально-поучительных целей. Дальше мы увидим, что это было совершенно не так. В «Сравнительных жизнеописаниях» было множество других тенденций и методов, других образов, других писательских приемов. Но что морализм пронизывает собою все эти «Жизнеописания» (наряду со многим другим), — об этом спорить невозможно.

Итак, бытовизм и морализм — это те две стихии, которые перешли к Плутарху из начальной ступени эллинизма. Интереснее всего, однако, то, что эти две стихии, взятые и раздельно, и даже вместе, вовсе не характерны для Плутарха, если в нем находить что-нибудь специфическое. И бытовизм, и морализм выступали у него в таком небывалом переплетении со всеми другими тенденциями его творчества, что часто принимали прямо-таки неузнаваемый вид. Но чтобы формулировать то новое, что обнаруживается у Плутарха наряду с начальным эллинизмом, для этого нужно твердо помнить о том положении, которое было характерно для него в переходную эпоху от начального эллинизма ко II в. н. э., к тому, что обычно зовется во всех ходовых руководствах греческим возрождением, или второй софистикой. Кроме того, необходимо учитывать еще и то, что переходность эпохи Плутарха совсем не избавляет нас от необходимости находить для этой эпохи свою специфику. В истории только ведь и существуют одни переходные эпохи, все эпохи в истории — переходные. Если не искать точной формулировки для переходного периода, тогда придется вообще отказаться от истории как научно осмысленной дисциплины. Итак, в каком же направлении специфицируются для Плутарха такие две коренные стихии его творчества. как бытовизм и морализм? Этот вопрос есть вопрос о том, что такое есть греческое возрождение и что такое вторая софистика II в. н. э.

Сказать, что греческая литература этого времени отличалась подражательным характером, — это значит не сказать ничего. Даже сказать, что здесь реставрировалась греческая классика и что восстанавливались прославленные и давно минувшие литературные методы, — это тоже ничего не сказать. Если взять эту эпоху по ее существу, то специфика эта заключалась именно в отказе от буквального следования классическим образцам в их духовном существе. На очереди во II в. н. э. стояло превращение классики в чисто эстетическую предметность, погружение в бескорыстное и самодовлеющее созерцание ее когда-то бывших реальными форм, восторженное любование старинными художественными приемами без малейшего желания пользоваться ими реально-жизненно, пользоваться ими всерьез и на самом деле.

Было целое литературное направление, которое в самом прямом смысле было продуктом коллекционерства, ученого собирательства и архивного суммирования красот древности. Этим эстетическим любопытством к давно минувшей старине отличался и Павсаний с его «Описанием Греции», и Аполлодор или Антонин Либерал с их коллекционированием старинных мифов, и Диоген Лаэрций с его беспредметным любованием исчезнувшими формами философской мысли. Возникла целая прослойка риторов, которые составляли речи не для политических выступлений, не для философской проповеди, не для религиозной пропаганды, а просто ради словесного блеска, виртуозного владения старыми риторическими формами, но лишенными всякого жизненного содержания и превращенными в блестящую и виртуозную словесность, в артистическую декламацию и в пафос чисто моральной условности. Были писатели, как, например, два родственника — Филостраты, которые рисовали тончайшие словесные портреты никогда не существовавших героев, портреты сложнейше психологические и рассчитанные на остроту переживания, на изощренную моду художественных изысков.

Среди этих явлений литературы греческого возрождения стоит упомянуть еще роман, который вообще характерен для последних веков античной литературы и разные варианты которого стали появляться уже во II в. н. э. Дошедшие до нас греческие романы преследуют чисто эстетические цели в том смысле, что обычно бьют на интерес развертывания фабулы, на забавность и развлечение подробностями рассказа, на приключенчество и преодоление искусственно раздутых противоречий и на всякого рода неожиданности, граничащие с фантастической и сказочной тематикой. Все это делало новый жанр романа в первую очередь, несомненно, предметом самодовлеющего эстетического интереса, предметом увлечения самим ходом рассказа и внимания не к изображаемой жизни, но к самому процессу ее изображения. В знаменитом романе Лонга «Дафнис и Хлоя» дается острая психология, наивная, но по преимуществу своему весьма изысканная культура сексуальности, становящаяся предметом почти, можно сказать, какого-то декадентского смакования. Предметом изображения оказался здесь не самый секс, которого достаточно было и в классической литературе, но доставляемое им щекотание эстетических нервов.

Само собой разумеется, всем этим мы рисуем опять-таки только самый принцип греческого возрождения II в. н. э., а не всю эту литературу целиком. Вся эта возрожденческая греческая литература, взятая целиком, конечно, отличалась и всякими другими тенденциями. Несомненно, бывали случаи и существенных, причем весьма удачных попыток совмещать самодовлеющее любование с реально-жизненным использованием созерцаемого предмета. Дион Хризостом после долгих исканий все-таки пришел к такой ступени творчества, когда старательную изысканность стиля он пытался осуществлять для целей вполне жизненного морализма. Марк Аврелий был такой философ, который умел совмещать общеизвестный и никому не доступный стоический ригоризм с вполне мирным, вполне умиротворенным и спокойно-созерцательным, хотя в то же самое время и с принципиально-ценностным рассмотрением своей совести, вне всякой театральности и вне эстетически беспринципной игры, вне всякой моды. Целостное, интимно-жизненное отношение Лукиана к античной мифологии трудно распознать, и оно не лишено для нас загадок. Тем не менее юмористическое эстетство Лукиана в отношении древней античной мифологии не подлежит никакому сомнению, и это в нем — стихия возрожденческая, а не классическая.

И вот теперь мы спросим себя: если греческое возрождение II в. н. э., на подступах к которому и в начальные моменты которого жил и творил Плутарх, было в основном периодом созерцательно-самодовлеющего любования на старинные ценности, давно уже ставшие беспредметными или искусственно придуманные, то в чем же следует находить влияние на Плутарха этой восходившей в его времена возрожденческой литературы и как это последнее отразилось на тех стихиях его творчества, которые уже были констатированы нами? Прежде всего как это отразилось на отмеченном выше увлечении Плутарха классической космологией с ее прекрасным, вечно живым и материально-чувственным космосом?

Отойти от такого космоса Плутарх, конечно, не мог; но этот космос стал для него гораздо мягче, доступнее, выразительнее и внешне красивее. Стоит прочитать такие тексты, как конец трактата «О происхождении души по „Тимею“ Платона». Однако возрожденческое свободомыслие у Плутарха, несомненно, сказалось и здесь. Он гораздо ярче и свободнее рисует все плохо упорядоченное, дурное и безобразное, что существует в космосе наряду с его красотой как результатом божественного гармонического творчества. Мало того, в одном трактате («О мясоядении», I, 2) рисуется целая картина бушующего хаоса, которого еще не коснулась рука Демиурга. Но самое главное, на что мы, между прочим, уже указали выше, — это теория злой души мира, действующей наряду с его доброй душой. И мы уже раньше заметили, что это было результатом весьма свободного индивидуального самочувствия, которое отсутствовало в период классики и могло возникнуть только в эпоху эллинизма. Греческое возрождение, взывающее к самодовлеющему и вполне изолированному любованию на эстетическую предметность, избегало прямо заговаривать о злой душе мира. Но этому возрождению во всяком случае было свойственно то свободомыслие, благодаря которому можно было и усомниться в оптимистическом монизме платоновского космоса. Благодаря такому свободомыслию Плутарх и усомнился в этом монизме, который только в описательном смысле оставался для него монизмом; в объяснительном же смысле он никак не мог обойтись без теории злой души мира.

Далее, мы выставили бытовизм и морализм как две сильнейшие тенденции в мировоззрении и в творчестве Плутарха. Могли ли они остаться в своем абсолютном виде и в виде ничем не ограниченной теории и творческой практики? Ни в каком случае. Хотя все трактаты Плутарха и содержат в себе множество бытовистских и моралистических страниц, все это пересыпано у него бесконечными уклонениями в сторону, более или менее подходящими примерами, претендующими уже на самостоятельную эстетику, острыми словцами, афоризмами, ссылками на мифологию и литературу, иной раз даже не без риторики. Бытовизм и морализм всегда упорно боролись у Плутарха с чисто художественными приемами, рассчитанными уже не на быт и не на мораль, а на заинтересованность читателя литературой самой по себе, языком и вообще словесностью самими по себе и мифологией в ее самостоятельной и самодовлеющей предметности. В результате всего этого в Плутархе мы находим такое совмещение несовместимого, что теоретически можно в этом сколько угодно сомневаться; но практически — факт остается фактом. Плутарх всегда и везде остается бытовиком и моралистом, вплоть до обывательщины, вплоть до ограниченного провинциализма, вплоть до плоского наставительства, вплоть до популярщины и самоуверенного дилетантства. А с другой стороны, Плутарх пишет всегда интересно, а часто даже глубоко, часто забавно и смешливо, почти всегда игриво и остроумно, всегда многознающе и даже учено, всегда с расчетом заинтересовать, увлечь и даже переделать читателя, всегда изящно и многогранно. Это приводит к тому, что с точки зрения наших ходячих абстрактно-теоретических взглядов в литературе для нас почти всегда оказывается невозможным определить тот жанр, в котором писал Плутарх. Его «Сравнительные жизнеописания» не являются ни фактографической историей, ни беллетристикой, ни моральной тенденциозностью, ни безоценочным описательством того, что фактически было.1 Но это касается также и всех таких его трактатов, которые, казалось бы, уже по самому существу своей тематики должны были состоять из нравственных рецептов.

Однако в этом невообразимом смешении философско-эстетических жанров и стилей прямое воздействие эстетики греческого возрождения у Плутарха все-таки было.

Его необходимо констатировать и в застольных беседах, и в трактате «Как юноше слушать поэтические произведения», и во многих других местах. Оказывается, например, что учить молодых людей понимать поэзию — это не значит просто учить их жизни, которая в поэзии изображена. По Плутарху, это значит в первую очередь понимать самый метод поэтического изображения, когда содержание становится интересным не просто в силу красоты изображаемого предмета, но в силу той виртуозности, которой отличается изображение в сравнении с изображенным предметом. Плутарх прямо проповедует подражание как самостоятельную, самодовлеющую и вполне изолированную поэтическую стилистику в связи с предметами изображения. Конечно, с точки зрения Плутарха такая поэтически изолированная и самодовлеющая предметность тоже имеет огромное воспитательное значение; и тут Плутарх отличается от тех писателей греческого возрождения, которые никуда не шли дальше изолированного самодовления поэтической предметности. Конечно, это было не только то услаждение филологически беспредметными диетинкциями, которыми прославился Атеней; это не было также и утонченным психологизмом «Картин» обоих Филостратов. Изолированная и самодовлеющая поэтическая предметность для Плутарха тоже имеет огромное жизненное значение. Но ни Платон, ни Аристотель, ни стоики никогда не настаивали на изолированной поэтической предметности и на самодовлеющей подражательности как это мы находим у Плутарха.2

Однако, если говорить о более частом и более глубоком влиянии литературных стилей греческого возрождения на творчество Плутарха, то оно больше всего выразилось в художественном осложнении его бытовизма и его морализма. Этот бытовизм и морализм лишь очень редко оставляется Плутархом в чистом виде, и в этих случаях он действительно бывает не лишен и скуки, и даже беспредметной болтовни. В общем же этот бытовизм и этот морализм буквально испещрены всякими посторонними элементами, что и сделало Плутарха таким популярным писателем даже в Новое и Новейшее время. В кратком очерке невозможно и перечислить все эти типы бесконечно разнообразного морально-художественного переплетения идей, стилей и жанров у Плутарха. Для нас здесь остается только одна доступная возможность — это приведение ряда конкретных примеров. По этим примерам можно будет достаточно правильно судить и о Плутархе вообще.

Возьмем трактат Плутарха «О любопытстве». Начинается он вовсе не прямо с вопроса о любопытстве. Начинается он с картины, которая, казалось бы, ничем не мотивирована и никакого отношения к любопытству не имеет. Оказывается (1), что «душное, темное, холодное или нездоровое жилье лучше всего, конечно, покинуть». «Но уж если привязывает к месту привычка, тогда, переделав окна и сменив лестницу, а двери одни отворив и другие заперев, можно устроить так, чтобы в доме стало больше света, свежего воздуха и тепла». И дальше еще долго Плутарх рассуждает на эту тему, не скупясь на приведение интересных примеров, прежде чем переходит к анализу изучаемого им порока — любопытства.

Определение любопытства дается сначала путем аналогии. Пример сказочной Ламии, становящейся зрячей лишь вне своего дома, позволяет показать и психологию любопытного, чье недоброе внимание обращено ко всему внешнему и чужому, но не к собственной душе (2). Свои советы и положения Плутарх часто сопровождает литературно-мифологическими реминисценциями. Так, в пример приводится Одиссей, который, прежде чем расспросить свою мать и других женщин в Аиде о судьбе Тиро, Хлориды, Эпикасты, сначала все же узнает от прорицателя о цели своего посещения царства теней. Одиссей приводится здесь Плутархом как пример мудрой предусмотрительности, необходимой удовлетворению любопытства. Подробно говорится о Сократе, опять же как о примере положительной любознательности, и об Аристиппе, который, услышав от Иохомаха лишь бледный пересказ Сократовых речей, заболел от желания услышать его, пока не удовлетворил свое желание и, приехав в Афины, не услышал Сократа лично (3). Как пример порочного любопытства изображается поведение курицы, которая, хотя пища у нее и рядом, ищет ее в другом месте.

Для иллюстрации ненужного стремления любопытных к разным секретам и тайнам Плутарх приводит слова некоего египтянина, ответившего на вопрос, зачем он обернул свою ношу со всех сторон: «Чтобы не знали, зачем!» Стремление любопытных узнавать ненужное рисуется Плутархом ярко и гиперболически в таком отрывке: «Ибо подобно кровососным банкам, которые вытягивают из тела наихудшие соки, уши любопытных извлекают отовсюду самые пустые и скверные речи. А еще верней: подобно неким мрачным и проклятым вратам, какие служат в городах для вывоза мертвецов, для выноса нечистот и скверны — причем ничто чистое и ничто святое через них не входит и не выходит, — уши любопытных не впускают ничего ни полезного, ни порядочного, зато проникают в них и там располагаются кровожадные бредни, принося с собой нечистые, скверные россказни». Здесь бытовая картина и моральная идея доведены до самого настоящего ораторского пафоса.

В другом месте любопытство рисуется как некоего рода сложная психология. Ведь человек, обуреваемый желанием услышать о чужом несчастье и горе, охвачен злорадством, а злорадство — вырастает из зависти и клеветы. По Плутарху зависть — это когда сожалеешь о чужом благе, злорадство — когда наслаждаешься чужим горем, и оба эти порока связаны со злобой, которая представляет собой грубую и дикую страсть (6). Такая драматическая психология порока далека не только от правоверных стоиков вроде Эпиктета или Сенеки, но даже и от типичного моралиста греческого возрождения, каким был углубленный самосозерцатель Марк Аврелий.

Любопытные, считает Плутарх, должны быть лишены всякого доверия. Тайну лучше доверить иноземцу или рабу, чем другу или родственнику, страдающему любопытством. Примером того, как можно удержаться от любопытства и невоздержанности, которая, собственно, и питает любопытство, служит Беллерофонт, который не коснулся ни письма царя, ни его жены. Невоздержанность питает не только любопытство, но и распутство. Чем иным можно назвать стремление, не жалеющее затрат, к женщине, содержащейся взаперти, а случается, и некрасивой, когда кругом столько и общедоступных, как не крайней одержимостью и сумасшествием. И здесь же Плутарх проводит аналогию с любопытным, который так же, пренебрегая многими прекрасными зрелищами и занимательнейшими рассказами, отвергая благородный досуг и просвещенную беседу, стремится совсем к другому — к распечатыванию чужих писем, тайнам соседа, сплетням с его рабами и прислужницами, и все это — подвергая часто себя опасности и всегда — позору (9).

Вот то немногое из многого, что выражено Плутархом в его трактате «О любопытстве». И не стоит умножать приведенных у нас примеров, чтобы читателю в ясной форме предстала художественно-моралистическая манера Плутарха. Этот простой и скромный человек, почти провинциал, почти азбучный и прописной моралист, при более внимательном анализе его литературного творчества сразу приобретает весьма заметную и даже волнующую значимость, которая доводит его бытовизм и моралистику до ораторского пафоса, до искусного и проницательного психологического анализа, до бурной драматургии человеческих страстей и до захватывающей живописности и картинности. Сразу делается видным, какое большое значение имело для Плутарха греческое возрождение с его постоянной склонностью к изолированной и самодовлеющей поэтической предметности и в каком отношении Плутарх не имеет ничего общего с этим греческим возрождением II в. н. э. При этом надо иметь в виду, что указанные черты его философско-литературного стиля промелькивают у него как бы только случайно, как бы только невзначай — всегда легко и непринужденно, без всяких претензий на крупную форму и на специально эстетическую целеустремленность. А в результате этот скромный и маленький человек вдруг оборачивается писателем мирового масштаба.

Возьмем трактат «О сребролюбии». Предпочитая расточительство роскошествующего стяжательности мелочного скряги, Плутарх мотивирует это тем, что ядовитые змеи, насекомые и скорпионы вызывают у нас большую неприязнь, чем львы и медведи, так как первые убивают людей, ничем не пользуясь (6). В своем учении о том, что подлинная добродетель находится посредине между двумя крайностями, как, например, правильное употребление денег между безудержной расточительностью и «лишней@ склонностью к стяжательству, Плутарх ссылается на подобное же учение Аристотеля. Сетуя на то, что праздновавшиеся в старину Дионисии, сопровождавшиеся всенародным весельем с амфорой вина, веткой виноградной лозы, козленком, корзиной фиг и завершавшиеся шествием фалл, уступили место совсем другим обычаям — непременным золотым украшениям, драгоценным одеждам, парным запряжкам ряженых, Плутарх с грустью замечает, что при этом необходимая и полезная мера богатства погребена под грудой бесполезного и излишнего. Поведение Телемаха, которому, кстати, следует большинство людей, Плутарх объясняет отсутствием у него художественного вкуса, вспоминая эпизод, когда Телемах, посетивший дом Нестора, оснащенный вещами прежде всего полезными и необходимыми, не стал восхвалять его, но, увидев в доме Менелая золото, янтарь и слоновую кость, в изумлении воскликнул, что такое жилище достойно Зевса. Подобной реакции Плутарх противопоставляет реакцию Сократа или Диогена, которые сказали бы, сколько излишнего и ненужного в доме Менелая и что вид этих богатств вызывает смех.

Конец всего этого трактата удивляет своим энтузиазмом и тоже каким-то почти ораторским пафосом. Здесь утверждается, что благополучие, приносимое богатством, всегда рассчитало на зрителя, на свидетеля, без которых оно превращается в ничто. Когда богач обедает в кругу домашних, то он не заботится о том, чтобы на его столе была непременно золотая и дорогая посуда и близкие его были бы одеты непременно в пурпур и драгоценные одежды. Все это появляется, когда приходят гости и когда начинается действо, которое Плутарх называет «торжественным и театральным». Тогда только начинается демонстрация богатства. Но оно ничто против истинных ценностей. Что же это за истинные ценности? Это то, что можно назвать духовной сферой человеческой деятельности. «…Благомыслие, философия, познание того, что нужно знать о богах, — все это, даже и оставаясь незаметным для всех людей, светит собственным светом и создает в душе великое озарение и радость, близкую ей и саму по себе, ибо она стремится к добру, видит ли это кто-либо или это остается скрытым для всех богов и людей». Могут ли сравниться все достояния богачей с добродетелью, истиной, красотой математических наук — геометрии и астрологии? — спрашивает Плутарх. И ответ находит только один: конечно же нет. И дальше — красноречивое прославление этого высокого идеала, несоизмеримого с таким ничтожеством, как порок сребролюбия (10).

В трактате «О доблести женщин» Плутарх сам формулирует тот принцип, который делает его сочинения не сухими предписаниями моралиста, а высокохудожественными произведениями, учитывающими как дидактический опыт античности, так и ее ораторское мастерство. «Коль скоро в самой природе моих примеров, — пишет Плутарх, — заложено свойство не только убеждать, но и доставлять удовольствие, мое рассуждение не оттолкнет помощи, предлагаемой прелестью рассказов, и не убоится

На помощь Музам сладостных Харит призвать, Прекраснейшим союзом сочетать богинь, —

как говорит Еврипид».

Итак, чтобы исследовать в данном случае сходство и различие женской и мужской добродетели, «не найти лучшего средства, — говорит Плутарх, — нежели сопоставить с жизнью и деяниями одних — жизнь и деяния других, как сравнивают творения большого мастерства, и рассмотреть, одинаковый ли облик и черты имело стремление к великим делам — у Семирамиды и Сесостриса, проворство ума у Танаквилы и царя Сервия, душевное величие — у Порции и Брута, у Тимоклеи и Пелопида» (243с). Излагая рассказы, известные и забытые, мифологические сказания и исторические факты, подчас не лишенные литературной обработки, Плутарх считает своим долгом ознакомить читателя со множеством отличных друг от друга видов отваги, рассудительности и справедливости, «коль скоро частные различия не отнимают ни у одной из этих добродетелей присущего ей наименования» (243d).

В самом начале трактата, только еще выдвигая тему для рассуждения, Плутарх уже обращается за помощью к предшественникам, формулируя свое понимание добродетели через несогласие по этому поводу с Фукидидом и восхваление мысли Горгия. В примерах женской доблести, приводимых Плутархом, история незаметно переплетается с вымыслом и мифологическими элементами. Рассказ о Тимоклее приурочен к реальному факту — взятию Александром Фив, но сама Тимоклея представлена как грозная Клото — отмстительница, явившаяся в образе смертной фиванки. Рассуждая о скромности и гражданском долге, Плутарх упоминает целый ряд исторических имен и событий, которые живо иллюстрируют его морализуюшие наставления. «Если бы Фемистокл таился от афинян, Камилл — от римлян, Платон — от Диона, то Эллада не одолела бы Ксеркса, не устоял бы город Рим и Сицилия не была бы освобождена».

Этот приведенный сейчас нами трактат содержит очень большое количество примеров, привести здесь которые значило бы переписывать целые страницы из этого сочинения. Таким образом, можно сказать, что Плутарх делает заключение не просто на основе сухих логических рассуждений, но и при помощи пестрого и разнообразного переплетения исторических фактов, вымысла и мифологии, — данных, которым Плутарх одинаково доверяет и которые делают его повествование высокохудожественным и занимательным. Изображаются или упоминаются женщины троянские, фокидские, хиосские, аргосские, персидские, кельтские, мелосские, этрусские, ликийские, салмантикийские, милетские, кеосские, куда присоединяются еще и другие отдельные имена. Это уже не моралистика, а какой-то художественный альбом.

Примером этому является также и трактат «Наставление супругам». Плутарх строит все это сочинение из отдельных конкретных пожеланий в супружеской жизни, причем, следуя своему принципу, он ярко расцвечивает, казалось бы, нравоучительные наставления образными и оригинальными примерами. «Поначалу особенно следует молодоженам остерегаться разногласий и стычек, глядя на то, как даже склеенные горшки сперва легко рассыпаются от малейшего толчка, зато со временем… ни огонь, ни железо их не берут» (3). «Подобно огню, который к тростнике, соломе и заячьем волосе легко вспыхивает, но быстро угасает, если не найдет себе другой пищи, любовь ярко воспламеняется… но скоро угаснет, если ее не будут питать душевные достоинства и добрый нрав юных супругов» (4).

О женах, «которые предпочитают помыкать глупым мужем, чем слушать умного», Плутарх говорит, что они напоминают тех, «кто в пути предпочитает вести за собою слепца, чем идти за человеком зрячим и знающим дорогу» (6). Иногда Плутарх обращается к мифологическим именам, ставшим почти нарицательными: «Алчной была Елена, сластолюбив был Парис, разумен Одиссей, верна Пенелопа. Потому и оказался один брак счастливым и подражания достойным, другой же Илиаду бедствий принес как эллинам, так и варварам» (21).

Помимо собственных сравнений и общеизвестных мифологических историй, Плутарх обращается и к примерам, взятым из жизни какого-нибудь авторитетного лица, и к обычаям других народов, которые ему кажутся разумными и правильными. Так, «Солон предписывает новобрачной, прежде чем уединиться с супругом в спальне, съесть плод айвы, вероятно затем, чтобы первое впечатление от лица ее и голоса было сладостным и чарующим» (1). «Катон, — рассказывает Плутарх, — исключил кого-то из сената за то, что в присутствии дочери тот поцеловал собственную жену» (13), а Геродот был неправ, по мнению Плутарха, «сказав, что вместе с одеждой женщина совлекает стыд; напротив, женщина целомудренная, снимая одежду, и облекается в стыд» (10). Зато «прав был Еврипид, порицая тех, кто играет на лире во время попойки», ибо, по мнению Плутарха, музыка нужна, «чтобы укрощать гнев и смягчать горе» (38).

Из подобного рода суждений, историй, анекдотов, курьезных происшествий, благородных поступков и весьма условных по своим моральным свойствам примеров поведения персидских царей и людей свободного поведения состоит весь трактат «Наставление супругам».

Иной раз примеры Плутарха в контексте моральных наставлений принимают форму вполне самостоятельного рассказа, в котором не только выразительно обрисованы действующие лица, но где в сжатом виде на одной-двух страницах разыгрывается настоящая драма с захватывающим сюжетом и присущей именно драме патетикой. Так, в диалоге «Об Эроте» уже к самому концу беседы приводится один пример самоотверженной женской любви, относящийся ко времени императора Веспасиана и тем самым создающий особую остроту сопричастности рассказчика невыдуманным событиям.

Это рассказ о любви женщины по имени Эмпона (характерно переведенному на греческий язык как Героиня) к своему мужу Сабину, участнику заговора против императора Веспасиана. В конце концов Эмпона была все-таки казнена императором, но поразила всех своей твердостью и горделивой речью, уязвившей Веспасиана: свою жизнь во тьме под землей она провела лучше, чем он — царствуя на земле. И что же дальше? Оказывается, судьба распорядилась правильно, завершив тот трагический сюжет: весь род Веспасиана был истреблен, а один из сыновей беззаветно любившей мужа Эмионы недавно, уже взрослым, побывал, как говорит рассказчик, «у нас в Дельфах».

Это счастливое завершение необходимо для Плутарха, в лице которого объединились и участник беседы, и почетный жрец Дельфийского храма, и сам многоопытный писатель, с удовлетворением завершивший историю великой любви как раз в тот момент, когда собеседники диалога подходят, между прочим, к Феспиям, городу, где особенно прославлен Эрот.

Для предварительного и приблизительного ознакомления с мировоззрением и творчеством Плутарха, как нам представляется, приведенных материалов достаточно. Попробуем сделать общие выводы — не столько ради педантизма изложения, сколько из-за огромной пестроты плутарховских материалов, которые только с большими трудностями поддаются обобщительной формулировке.

Плутарх и античная литература. Античное мировоззрение и античная художественная практика опираются на интуиции живого, одушевленного и разумного космоса, всегда видимого и слышимого, всегда чувственно воспринимаемого, вполне материального космоса с неподвижной землей посредине и с небом как областью вечного и правильного движения небесного свода. Все это, безусловно, предопределено самим характером социально-исторического развития древнего мира. В то время как последующие культуры сначала исходили из личности, абсолютной или относительной, а также из общества и уже потом приходили к природе и космосу, античная мысль, наоборот, исходила из наглядной данности чувственно-материального космоса и уже потом делала из этого выводы для теории личности и общества. Это навсегда определило собою подчеркнуто материальную, то есть архитектурно-скульптурную образность античных художественных построений, что мы, безусловно, находим у Плутарха. Итак, чувственно-материальная космология — вот исходный пункт мировоззрения и творчества Плутарха.

Плутарх и классический период античной литературы. Поскольку античная литература просуществовала больше тысячелетия, она прошла много разных периодов своего развития, Космология периода классики, а именно высокой классики, — это учение о мироздании в платоновском «Тимее». Здесь дана ясная и отчетливая картина живого и материально-чувственного космоса со всеми предварительными идеальными принципами и со всеми подробностями материальной сферики космоса. Поэтому Плутарх в первую очередь платоник.

Плутарх и эллинизм. За классикой VI-IV вв. до н. э. последовала та переработка классики, которая обычно именуется не периодом эллинства, а периодом эллинизма. Сущность эллинизма заключается в субъективной реконструкции классического идеала, в его логической сконструированности и эмоционально-интимной пережитости и охваченности. Поскольку Плутарх действовал в эпоху эллинизма, его мировоззрение и художественная практика построены не на чистом платонизме, но на его субъективистской и имманентно-субъективной интерпретации. Плутарх — субъективистски настроенный интерпретатор платонизма в условиях сохранения космологического объективизма в целом.

Плутарх и начальный период эллинизма. Плутарх жил не в век начального эллинизма (III-I вв. до н. э), а непосредственно после него. И тем не менее печать этого начального эллинизма решительным образом оказалась характерной для всего Плутарха. Этот начальный период эллинизма не повлиял на Плутарха своими тремя философскими школами — стоицизмом, эпикурейством и скептицизмом. Эти школы возникли как защитное мероприятие для появившегося тогда индивидуализма и субъективизма. Нужно было воспитать строгого и сурового субъекта и охранять его внутренний покой перед нараставшей тогда громадой эллинистически-римских империй. Плутарх оказался чуждым и сурового ригоризма стоиков, и беззаботного наслажденчества эпикурейцев, и полного отказа от всякого логического конструирования у стоиков.

Из всех аспектов нараставшего тогда субъективизма Плутарху оказалась ближе всего малая, скромная и простая человеческая личность с ее повседневными привязанностями, с ее любовью к семье и к родным местам и с ее мягким, сердечным патриотизмом. Короче говоря, от этого начального периода эллинизма к Плутарху перешел бытовизм и добродушный морализм. Другими словами, Плутарх был благодушным платоником, для которого гораздо ближе оказались бытописательно-моралистические формы вместо грандиозных и величественных форм классического платонизма и с интерпретацией его в духе мягкосердечно и искренне настроенного бытописателя и моралиста.

Наконец, кроме прямой критики трех философских школ начального эллинизма и кроме бытописательной моралистики малого человека, Плутарх унаследовал от раннего эллинизма еще и ту смелость прогрессировавшего субъективизма, которая потребовала всерьез учитывать зло в природе, личности и обществе вопреки безраздельному космологическому оптимизму. Именно скромный и обывательски настроенный Плутарх требовал признания не только доброй, но и злой души мира. В этом смысле он осмеливался критиковать даже и самого Платона. Итак, субъективистски настроенный интерпретатор Платона, Плутарх употребил эту интерпретацию для защиты малого и скромною человека, для постоянного бытовизма и морализма и для признания за злом (а не только за одним добром) колоссальной космической силы.

Плутарх и эллинское возрождение II в. н. э. Плутарх, живший на рубеже I-II вв. н. э., невольно оказывался не только под влиянием раннего эллинизма, но и под влиянием того более позднего эллинизма, который в античной науке получил название века эллинского возрождения. Необходимо отдавать себе строгий отчет в том, что такое это эллинское возрождение, в чем Плутарх с ним сходствует и в чем резко различествует.

Если брать эллинское возрождение как принцип, то это не могло быть буквальной реставрацией несколько столетий назад отжившей классики. Это было превращением классики не в буквальную, то есть не в буквально жизненную, но только в эстетическую предметность, в самодовлеющее и вполне изолированное созерцание давно минувшей красоты. Таким чистым эстетиком Плутарх никогда не был, и такая изолированная самодовлеющая эстетическая предметность всегда была ему глубоко чужда. Он не был способен на тонко-чувственный импрессионизм Филостратов, на захлебывание интересными филологическими пустяками Атенея, сухое и методическое описательство мифографов или беспардонную юмористику мифологических зарисовок у Лукиана.

Может быть, некоторым отдаленным результатом эллинского возрождения, характерно именуемого еще и как вторая софистика, было очень частое у Плутарха многословие, доходившее у него иной раз до какой-то праздной болтовни. Это была у него не просто болтливость, но опять-таки защитная мера для охраны прав обыденного человека на свое существование, на свои пусть мелкие, но зато чисто человеческие потребности и настроения.

Подлинная значимость эллинскою возрождения для Плутарха. Эту подлинную значимость необходимо констатировать в том, каким методом пользуется Плутарх в своей склонности к возрожденческой методологии. Именно наглядно данная, созерцательно самодовлеющая и эстетически изолированная предметность никогда не использовалась Плутархом буквально, никогда не была для него «чистым» искусством, никогда не была искусством для искусства. В этом эстетически-изолированном самодовлении, с виду вполне бескорыстном и ни в чем жизненно не заинтересованном, Плутарх всегда почерпал силы именно для жизни. Такое эстетическое самодовление всегда его оживляло, освежало, укрепляло, освобождало от суеты и мелочей, всегда преобразующе действовало на психику, на общество, облегчая борьбу, просветляя суету и осмысливая житейские невзгоды и трагическую безвыходность. Вот почему бытовизм и морализм у Плутарха всегда пересыпаны мифологическими и литературными примерами, легендами, баснями и произвольно выдуманными ситуациями, анекдотами и острыми словечками, на первый взгляд как будто нарушающими ровно текущее изложение и как бы беспредметно уводящими в сторону. Вся эта мифология и литература, все эти анекдоты и остроумные ситуации никогда и нигде не имели для Плутарха самостоятельного значения, и в этом смысле они привлекались вовсе не для целей изолированного самолюбования. Все это внедрялось в жизненную практику реально действующего человека, все это разоблачало низкую и бездарную природу порочных людских страстей, и все это облегчало, освежало, возвышало и умудряло самого обыкновенного маленького человека. Таким образом, возрожденческо-эллинская теория искусства для искусства, не отнимая у человека, его прав на повседневность, сразу и одновременно оказывалась и эстетически-самодовлеющей, и возвышающей морально, укрепляющей духовно. Платонизм в этом смысле претерпел у Плутарха еще новое преображение, и классическая космология, не теряя своей возвышенной красоты, стала оправданием для бытового человека.

Антиномико-синтетический характер мировоззрения и творчества Плутарха. В результате нашего обследования обширного литературного наследия Плутарха необходимо сказать, что в настоящее время для филолога является подлинным грехопадением сводить творчество Плутарха к какому-нибудь одному абстрактному принципу. Правда, его социально историческая основа, хронологически весьма точная, повелительно требует рассматривать его как переход от начального эллинизма к более зрелому эллинизму, именно — к эллинскому возрождению II в. н. э. Но это уже слишком общий принцип. Ближайшее рассмотрение его мировоззрительных и творческих результатов свидетельствует о том, что Плутарх — это чрезвычайно осложненный платоник, не смогший подняться до платонического монизма, но зато использовавший его многочисленные идеологические оттенки, часто противоречивые и делавшие этот платонизм неузнаваемым. В приблизительном перечислении вот в каком виде можно было бы представить все эти противоречивые и в полном смысле слова антиномические черты Плутарха с его синтетизмом, если не всегда философским, то всегда ясным и простым, благодушным и добродушным, наивным и мудрым. Именно, у Плутарха совмещались универсализм и индивидуализм, космологизм и бытовизм, монументальность и повседневность, необходимость и свобода, героизм и морализм, торжественность и бытовая проза, идеологическое единство и неимоверная пестрота изображений, самодовлеющая созерцательность и практическая фактография, монизм и дуализм, стремление материи к совершенству. Все искусство историка античной литературы и философии в отношении Плутарха в том и заключается, чтобы вскрыть и социально-исторически обосновать именно этот антиномико-синтетический характер его мировоззрения и творчества. Для такого искусства требуется привлечение огромных материалов, и сейчас к этому можно только отдаленно приближаться.

Плутарх и конец эллинизма. Плутарх находился под сильным влиянием эллинского возрождения, хотя использовал он его для обоснования прав повседневного человека. Но от чего Плутарх уж безусловно был далек — это от грандиозного завершения всего эллинизма в последние четыре века античности, когда зародилась, процветала и приходила в упадок философская школа неоплатоников. Эти неоплатоники тоже не могли признать в качестве окончательной теорию самодовлеющего созерцания. Они доводили до конца это чисто поэтическое самодовление, домысливая его до того логического конца, когда поэтический и чисто умственный образ вместо метафоры становился живой действительностью, живой вещью и самостоятельно действующей субстанцией. Но поэтический образ, данный как самостоятельная материальная субстанция, есть уже миф; и неоплатонизм III-VI вв. н. э. как раз и стал именно диалектикой мифа. У Плутарха отношение к мифам было положительное, но не в смысле признания в них первичных субстанций самого бытия. Мифы для него, в конце концов, тоже остались на ступени метафорического морализма, хотя, конечно, все еще уходящими в космологические глубины.

Это был скромный человек. А завоевал мировую славу. Вот попробуйте-ка.

А. Лосев

СРАВНИТЕЛЬНЫЕ ЖИЗНЕОПИСАНИЯ

Александр и Цезарь

АЛЕКСАНДР

I. Описывая в этой книге жизнь царя Александра и жизнь Цезаря, победителя Помпея, мы из-за множества событий, которые предстоит рассмотреть, не предпошлем этим жизнеописаниям иного введения, кроме просьбы к читателям не винить нас за то, что мы перечислим не все знаменитые подвиги этих людей, не будем обстоятельно разбирать каждый из них в отдельности, и наше изложение по большей части будет кратким. Мы пишем не историю, а жизнеописания, и не всегда в самых славных деяниях бывает видна добродетель или порочность, но часто какой-нибудь ничтожный поступок, слово или шутка лучше обнаруживают характер человека, чем битвы, в которых гибнут десятки тысяч, руководство огромными армиями и осады городов. Подобно тому, как художники, мало обращая внимания на прочие части тела, добиваются сходства благодаря точному изображению лица и выражения глаз, в которых проявляется характер человека, так и нам пусть будет позволено углубиться в изучение признаков, отражающих душу человека, и на основании этого составлять каждое жизнеописание, предоставив другим воспевать великие дела и битвы.

II. Происхождение Александра не вызывает никаких споров: со стороны отца он вел свой род от Геракла через Карана, а со стороны матери — от Эака через Неоптолема.3 Сообщают, что Филипп был посвящен в Самофракийские таинства4 одновременно с Олимпиадой, когда он сам был еще отроком, а она девочкой, потерявшей своих родителей. Филипп влюбился в нее и сочетался с ней браком, добившись согласия ее брата Арибба.5 Накануне той ночи, когда невесту с женихом закрыли в брачном покое, Олимпиаде привиделось, что раздался удар грома и молния ударила ей в чрево, и от этого удара вспыхнул сильный огонь; языки пламени побежали во всех направлениях и затем угасли. Спустя некоторое время после свадьбы Филиппу приснилось, что он запечатал чрево жены: на печати, как ему показалось, был вырезан лев. Все предсказатели истолковывали этот сон в том смысле, что Филиппу следует строже охранять свои супружеские права, но Аристандр из Тельмесса сказал, что Олимпиада беременна, ибо ничего пустого не запечатывают, и что беременна она сыном, который будет обладать отважным, львиным характером. Однажды увидели также змея, который лежал, вытянувшись вдоль тела спящей Олимпиады; говорят, что это больше, чем что-либо другое, охладило влечение и любовь Филиппа к жене и он стал реже проводить с нею ночи — то ли потому, что боялся, как бы женщина его не околдовала или же не опоила, то ли считая, что она связана с высшим существом, и потому избегая близости с ней. О том же самом существует и другой рассказ. Издревле все женщины той страны участвуют в орфических таинствах и в оргиях в честь Диониса; участниц таинств называют клодонками и мималлонками,6 а действия их во многом сходны с обрядами эдонянок, а также фракиянок, живущих у подножья Гемоса7 (этим последним, по-моему, обязано своим происхождением слово «фрэскэуэйн», служащее для обозначения неумеренных, сопряженных с излишествами священнодействий). Олимпиада ревностнее других была привержена этим таинствам и неистовствовала совсем по-варварски; во время торжественных шествий она несла больших ручных змей, которые часто наводили страх на мужчин, когда, выползая из-под плюща и из священных корзин, они обвивали тирсы и венки женщин.

III. После явившегося ему знамения Филипп отправил в Дельфы мегалополитанца8 Херона, и тот привез ему оракул Аполлона, предписывавший приносить жертвы Аммону9 и чтить этого бога больше всех других. Говорят также, что Филипп потерял тот глаз, которым он, подглядывая сквозь щель в двери, увидел бога, спавшего в образе змея с его женой. Как сообщает Эратосфен,10 Олимпиада, провожая Александра в поход, ему одному открыла тайну его рождения и настоятельно просила его не уронить величия своего происхождения. Другие историки, наоборот, рассказывают, что Олимпиада опровергала эти толки и восклицала нередко: «Когда же Александр перестанет оговаривать меня перед Герой?»

Александр родился в шестой день месяца гекатомбеона,11 который у македонян называется лой, в тот самый день, когда был сожжен храм Артемиды Эфесской. По этому поводу Гегесий из Магнесии12 произнес остроту, от которой веет таким холодом, что он мог бы заморозить пламя пожара, уничтожившего храм. «Нет ничего удивительного, — сказал он, — в том, что храм Артемиды сгорел: ведь богиня была в это время занята, помогая Александру появиться на свет».13 Находившиеся в Эфесе14 маги считали несчастье, приключившееся с храмом, предвестием новых бед; они бегали по городу, били себя по лицу и кричали, что этот день породил горе и великое бедствие для Азии. Филипп, который только что завоевал Потидею,15 одновременно получил три известия: во-первых, что Парменион в большой битве победил иллирийцев,16 во-вторых, что принадлежавшая ему скаковая лошадь одержала победу на Олимпийских играх, и, наконец, третье — о рождении Александра. Вполне понятно, что Филипп был сильно обрадован, а предсказатели умножили его радость объявив, что сын, рождение которого совпало с тремя победами, будет непобедим.

IV. Внешность Александра лучше всего передают статуи Лисиппа,17 и сам он считал, что только этот скульптор достоин ваять его изображения. Этот мастер сумел точно воспроизвести то, чему впоследствии подражали многие из преемников и друзей царя, — легкий наклон шеи влево и томность взгляда. Апеллес,18 рисуя Александра в образе громовержца, не передал свойственный царю цвет кожи, а изобразил его темнее, чем он был на самом деле. Как сообщают, Александр был очень светлым, и белизна его кожи переходила местами в красноту, особенно на груди и на лице. Кожа Александра очень приятно пахла, а изо рта и от всего тела исходило благоухание, которое передавалось его одежде, — это я читал в записках Аристоксена.19 Причиной этого, возможно, была температура его тела, горячего и огненного, ибо, как думает Феофраст,20 благовоние возникает в результате воздействия теплоты на влагу. Поэтому больше всего благовоний, и притом самых лучших, производят сухие и жаркие страны, ибо солнце удаляет с поверхности тел влагу, которая дает пищу гниению. Этой же теплотой тела, как кажется, порождалась у Александра и склонность к пьянству и вспыльчивость.

Еще в детские годы обнаружилась его воздержность: будучи во всем остальном неистовым и безудержным, он был равнодушен к телесным радостям и предавался им весьма умеренно; честолюбие же Александра приводило к тому, что его образ мыслей был не по возрасту серьезным и возвышенным. Он любил не всякую славу и искал ее не где попало, как это делал Филипп, подобно софисту хваставшийся своим красноречием и увековечивший победы своих колесниц в Олимпии изображениями на монетах. Однажды, когда приближенные спросили Александра, отличавшегося быстротой ног, не пожелает ли он состязаться в беге на Олимпийских играх, он ответил: «Да, если моими соперниками будут цари!» Вообще Александр, по-видимому, не любил атлетов: он устраивал множество состязаний трагических поэтов, флейтистов, кифаредов и рапсодов, а также различные охотничьи соревнования и бои на палках, но не проявлял никакого интереса к кулачным боям или к панкратию21 и не назначал наград их участникам.

V. Когда в отсутствие Филиппа в Македонию прибыли послы персидского царя, Александр, не растерявшись, радушно их принял; он настолько покорил послов своей приветливостью и тем, что не задал ни одного детского или малозначительного вопроса, а расспрашивал о протяженности дорог, о способах путешествия в глубь Персии, о самом царе — каков он в борьбе с врагами, а также о том, каковы силы и могущество персов, что они немало удивлялись и пришли к выводу, что прославленные способности Филиппа меркнут перед величием замыслов и стремлений этого мальчика. Всякий раз, как приходило известие, что Филипп завоевал какой-либо известный город или одержал славную победу, Александр мрачнел, слыша это, и говорил своим сверстникам: «Мальчики, отец успеет захватить все, так что мне вместе с вами не удастся совершить ничего великого и блестящего». Стремясь не к наслаждению и богатству, а к доблести и славе, Александр считал, что чем больше получит он от своего отца, тем меньше сможет сделать сам. Возрастание македонского могущества порождало у Александра опасения, что все великие деяния будут совершены до него, а он хотел унаследовать власть, чреватую не роскошью, удовольствиями и богатством, но битвами, войнами и борьбою за славу.

Само собой разумеется, что образованием Александра занимались многочисленные воспитатели, наставники и учителя, во главе которых стоял родственник Олимпиады Леонид, муж сурового нрава; хотя сам Леонид и не стыдился звания воспитателя и дядьки, звания по существу прекрасного и достойного, но из уважения к нему и его родственным связям все называли его руководителем и наставником Александра. Дядькой же по положению и по званию был Лисимах, акарнанец22 родом. В этом человеке не было никакой утонченности, но лишь за то, что он себя называл Фениксом, Александра — Ахиллом, а Филиппа — Пелеем, его высоко ценили и среди воспитателей он занимал второе место.

VI. Фессалиец Филоник привел Филиппу Букефала,23 предлагая продать его за тринадцать талантов,24 и, чтобы испытать коня, его вывели на поле. Букефал оказался диким и неукротимым; никто из свиты Филиппа не мог заставить его слушаться своего голоса, никому не позволял он сесть на себя верхом и всякий раз взвивался на дыбы. Филипп рассердился и приказал увести Букефала, считая, что объездить его невозможно. Тогда присутствовавший при этом Александр сказал: «Какого коня теряют эти люди только потому, что по собственной трусости и неловкости не могут укротить его». Филипп сперва промолчал, но когда Александр несколько раз с огорчением повторил эти слова, царь сказал: «Ты упрекаешь старших, будто больше их смыслишь или лучше умеешь обращаться с конем». «С этим, по крайней мере, я справлюсь лучше, чем кто-либо другой», — ответил Александр. «А если не справишься, какое наказание понесешь ты за свою дерзость?» — спросил Филипп. «Клянусь Зевсом, — сказал Александр, — я заплачу то, что стоит конь!» Поднялся смех, а затем отец с сыном побились об заклад на сумму, равную цене коня. Александр сразу подбежал к коню, схватил его за узду и повернул мордой к солнцу: по-видимому, он заметил, что конь пугается, видя впереди себя колеблющуюся тень. Некоторое время Александр пробежал рядом с конем, поглаживая его рукой. Убедившись, что Букефал успокоился и дышит полной грудью, Александр сбросил с себя плащ и легким прыжком вскочил на коня. Сперва, слегка натянув поводья, он сдерживал Букефала, не нанося ему ударов и не дергая за узду. Когда же Александр увидел, что норов коня не грозит больше никакою бедой и что Букефал рвется вперед, он дал ему волю и даже стал понукать его громкими восклицаниями и ударами ноги. Филипп и его свита молчали, объятые тревогой, но когда Александр, по всем правилам повернув коня, возвратился к ним, гордый и ликующий, все разразились громкими криками. Отец, как говорят, даже прослезился от радости, поцеловал сошедшего с коня Александра и сказал: «Ищи, сын мой, царство по себе, ибо Македония для тебя слишком мала!»

VII. Филипп видел, что Александр от природы упрям, а когда рассердится, то не уступает никакому насилию, но зато разумным словом его легко можно склонить к принятию правильного решения; поэтому отец старался больше убеждать, чем приказывать. Филипп не решался полностью доверить обучение и воспитание сына учителям музыки и других наук, входящих в круг общего образования, считая, что дело это чрезвычайно сложное и, как говорит Софокл,

Кормило нужно тут и твердая узда.25

Поэтому царь призвал Аристотеля,26 самого знаменитого и ученого из греческих философов, а за обучение расплатился с ним прекрасным и достойным способом: Филипп восстановил им же самим разрушенный город Стагиру,27 откуда Аристотель был родом, и возвратил туда бежавших или находившихся в рабстве граждан. Для занятий и бесед он отвел Аристотелю и Александру рощу около Миезы,28 посвященную нимфам, где и поныне показывают каменные скамьи, на которых сидел Аристотель, и тенистые места, где он гулял со своим учеником. Александр, по-видимому, не только усвоил учения о нравственности и государстве, но приобщился и к тайным, более глубоким учениям, которые философы называли «устными» и «скрытыми» и не предавали широкой огласке. Находясь уже в Азии, Александр узнал, что Аристотель некоторые из этих учений обнародовал в книгах, и написал ему откровенное письмо в защиту философии, текст которого гласит: «Александр Аристотелю желает благополучия! Ты поступил неправильно, обнародовав учения, предназначенные только для устного преподавания. Чем же будем мы отличаться от остальных людей, если те самые учения, на которых мы были воспитаны, сделаются общим достоянием? Я хотел бы превосходить других не столько могуществом, сколько знаниями о высших предметах. Будь здоров». Успокаивая уязвленное честолюбие Александра, Аристотель оправдывается, утверждая, что эти учения хотя и обнародованы, но вместе с тем как бы и не обнародованы. В самом деле, сочинение о природе было с самого начала предназначено для людей образованных и совсем не годится ни для преподавания, ни для самостоятельного изучения.

VIII. Мне кажется, что и любовь к врачеванию Александру более, чем кто-либо другой, внушил Аристотель. Царь интересовался не только отвлеченной стороной этой науки, но, как можно заключить из его писем, приходил на помощь заболевшим друзьям, назначая различные способы лечения и лечебный режим. Вообще Александр от природы был склонен к изучению наук и чтению книг. Он считал, и нередко говорил об этом, что изучение «Илиады» — хорошее средство для достижения военной доблести. Список «Илиады», исправленный Аристотелем и известный под названием «Илиада из шкатулки»,29 он всегда имел при себе, храня его под подушкой вместе с кинжалом, как об этом сообщает Онесикрит.30 Так как в глубине Азии Александр не имел под рукой никаких иных книг, Гарпал31 по приказу царя прислал ему сочинения Филиста,32 многие из трагедий Эврипида, Софокла и Эсхила, а также дифирамбы Телеста и Филоксена.33 Александр сначала восхищался Аристотелем и, по его собственным словам, любил учителя не меньше, чем отца, говоря, что Филиппу он обязан тем, что живет, а Аристотелю тем, что живет достойно. Впоследствии царь стал относиться к Аристотелю с подозрительностью, впрочем, не настолько большою, чтобы причинить ему какой-либо вред, но уже самое ослабление его любви и привязанности к философу было свидетельством отчуждения. Однако врожденные и привитые ему с детства рвение и страсть к философии не угасли в душе Александра, как это доказывают почести, оказанные им Анаксарху,34 пятьдесят талантов, посланные Ксенократу,35 и заботы о Дандамиде и Калане.36

IX. Когда Филипп пошел походом против византийцев, Александр, которому было только шестнадцать лет, остался правителем Македонии, и ему была доверена государственная печать. За это время Александр покорил восставших медов,37 захватил их город, изгнал оттуда варваров и, заселив его переселенцами из различных мест, назвал Александрополем. Александр участвовал также в битве с греками при Херонее и, говорят, первый бросился в бой со священным отрядом фиванцев.38 И в наши дни показывают старый дуб у реки Кефиса — так называемый дуб Александра, возле которого стояла его палатка; неподалеку находятся могилы македонян. За все это Филипп, естественно, очень любил сына, так что даже радовался, когда македоняне называли Александра своим царем, а Филиппа полководцем.

Однако неприятности в царской семье, вызванные браками и любовными похождениями Филиппа, перешагнули за пределы женской половины его дома и стали влиять на положение дел в государстве; это порождало многочисленные жалобы и жестокие раздоры, которые усугублялись тяжестью нрава ревнивой и скорой на гнев Олимпиады, постоянно восстанавливавшей Александра против отца. Самая сильная ссора между ними произошла по вине Аттала на свадьбе Клеопатры, молодой девушки, с которой Филипп вступал в брак, влюбившись в нее несмотря на свой возраст. Аттал, дядя невесты, опьянев во время пиршества, стал призывать македонян молить богов, чтобы у Филиппа и Клеопатры родился законный наследник престола. Взбешенный этим Александр вскричал: «Так что же, негодяй, я по-твоему незаконнорожденный, что ли?» — и швырнул в Аттала чашу. Филипп бросился на сына, обнажив меч, но по счастью для обоих гнев и вино сделали свое дело: царь споткнулся и упал. Александр, издеваясь над отцом, сказал: «Смотрите люди! Этот человек, который собирается переправиться из Европы в Азию,39 растянулся, переправляясь от ложа к ложу». После этой пьяной ссоры Александр забрал Олимпиаду и, устроив ее жить в Эпире,40 сам поселился в Иллирии. В это время коринфянин Демарат, связанный с царским домом узами гостеприимства и пользовавшийся поэтому правом свободно говорить с царем, приехал к Филиппу. После первых приветствий и обмена любезностями Филипп спросил его, как ладят между собою греки. «Что и говорить, Филипп, кому как не тебе заботиться о Греции, — отвечал Демарат, — тебе, который в свой собственный дом внес распрю и беды!» Эти слова заставили Филиппа одуматься, и он послал за Александром, уговорив его, через посредничество Демарата, вернуться домой.

X. Когда Пиксодар, сатрап Карии,41 стремясь заключить военный союз с Филиппом, задумал породниться с ним и предложил свою старшую дочь в жены сыну царя Арридею,42 он послал с этой целью в Македонию Аристокрита. Опять пошли разговоры; и друзья и мать Александра стали клеветать на его отца, утверждая, будто Филипп блестящей женитьбой и сильными связями хочет обеспечить Арридею царскую власть. Весьма обеспокоенный этим Александр послал трагического актера Фессала в Карию, поручив ему убедить Пиксодара отвергнуть незаконнорожденного и к тому же слабоумного Арридея, а вместо этого породниться с Александром. Этот план понравился Пиксодару гораздо больше первоначального. Узнав об этом, Филипп… [текст в оригинале испорчен] вошел в комнату Александра вместе с одним из его близких друзей — Филотом, сыном Пармениона. Царь горько корил сына и резко бранил его, называя человеком низменным, недостойным своего высокого положения, раз он хочет стать зятем карийца, подвластного царю варваров.43 Коринфянам же Филипп написал, чтобы они, заковав Фессала в цепи, прислали его в Македонию. Из остальных друзей Александра Филипп изгнал из Македонии Гарпала, Неарха, а также Эригия и Птолемея; впоследствии Александр вернул их и осыпал величайшими почестями.

Когда Павсаний, потерпевший жестокую обиду из-за Аттала и Клеопатры, не нашел справедливости у Филиппа и убил его,44 то в этом преступлении больше всего обвиняли Олимпиаду, утверждая, будто она подговорила и побудила к действию разъяренного молодого человека. Обвинение коснулось и Александра: шли толки, что, когда после нанесенного ему оскорбления Павсаний встретил Александра и пожаловался ему на свою судьбу, тот ответил стихом из «Медеи»:

Всем отомстить — отцу, невесте, жениху.45

Тем не менее, разыскав участников заговора, Александр наказал их и очень возмущался тем, что Олимпиада в его отсутствие жестоко расправилась с Клеопатрой.

XI. Итак, двадцати лет от роду Александр получил царство, которому из-за сильной зависти и страшной ненависти соседей грозили со всех сторон опасности. Варварские племена не хотели быть рабами, но стремились восстановить искони существовавшую у них царскую власть; что же касается Греции, то Филипп, покоривший ее силой оружия, не успел принудить греков смириться и покорно нести свое бремя. Филипп только перевернул и смешал там все, оставив страну в великом разброде и волнении, вызванном непривычным порядком вещей. Все это внушало македонянам опасения, и они считали, что Александру вовсе не следует вмешиваться в дела Греции и прибегать там к насилию, а восставших варваров надо привести к покорности, не обращаясь к жестоким мерам и стараясь пресекать попытки к перевороту в самом зародыше. Александр придерживался противоположного мнения и стремился добиться безопасности и спасти положение дерзостью и неустрашимостью, так как полагал, что, прояви он хоть малейшую уступчивость, и все враги тотчас на него набросятся. Волнениям среди варваров и войнам в их землях он сразу же положил конец, быстро пройдя с войском вплоть до реки Истра,46 где он в большой битве разбил царя трибаллов47 Сирма. Узнав, что фиванцы восстали и что афиняне в союзе с ними, Александр немедленно повел свои войска через Фермопилы48 и объявил, что он хочет, чтобы Демосфен, который назвал его мальчиком, когда он воевал с иллирийцами и трибаллами, и подростком, когда он достиг Фессалии, увидел его мужчиной под стенами Афин. Подойдя к Фивам, Александр, желая еще раз дать жителям возможность раскаяться в содеянном, потребовал выдать только Феника и Протита и обещал безнаказанность тем, кто перейдет на его сторону. Фиванцы, с своей стороны, потребовали выдачи Филота и Антипатра49 и призвали тех, кто хочет помочь освобождению греков, перейти на их сторону. Тогда Александр приказал македонянам начать сражение. Фиванцы бились с мужеством и доблестью, превышавшими их силы, оказывая сопротивление врагу во много раз более многочисленному. Однако, когда македонский гарнизон, занимавший Кадмею, выйдя из крепости, напал на них с тыла, большинство фиванцев попало в окружение и погибло в битве. Город был взят,50 разграблен и стерт с лица земли. Александр рассчитывал, что греки, потрясенные таким бедствием, впредь из страха будут сохранять спокойствие; кроме того, он оправдывал свои действия тем, что удовлетворил своих союзников, ибо фокейцы и платейцы выдвигали против фиванцев ряд обвинений. Пощадив только жрецов, граждан, связанных с македонянами узами гостеприимства, потомков Пиндара,51 а также тех, кто голосовал против восстания, Александр продал всех остальных в рабство, а их оказалось более тридцати тысяч. Убитых было более шести тысяч.

XII. Среди многочисленных бедствий и несчастий, постигших город, произошло следующее. Несколько фракийцев ворвались в дом Тимоклеи, женщины добродетельной и пользовавшейся доброй славой. Пока фракийцы грабили имущество Тимоклеи, их предводитель насильно овладел женщиной, а потом спросил ее, не спрятала ли она где-нибудь золото или серебро. Тимоклея ответила утвердительно и, отведя фракийца в сад, показала колодец, куда, по ее словам, она бросила во время взятия города самые ценные из своих сокровищ. Фракиец наклонился над колодцем, чтобы заглянуть туда, а Тимоклея, став сзади, столкнула его вниз и бросала камни до тех пор, пока не убила врага. Когда связанную Тимоклею привели к Александру, уже по походке и осанке можно было судить о величии духа этой женщины — так спокойно и бесстрашно следовала она за ведущими ее фракийцами. На вопрос царя, кто она такая, Тимоклея ответила, что она сестра полководца Феагена, сражавшегося против Филиппа за свободу греков и павшего при Херонее. Пораженный ее ответом и тем, что она сделала, Александр приказал отпустить на свободу и женщину, и ее детей.

XIII. Александр заключил мир с афинянами, несмотря на то, что они проявили большое сочувствие к бедствию, постигшему Фивы: уже начав справлять таинства, они в знак траура отменили праздник и оказали всяческую поддержку беглецам из Фив. То ли потому, что Александр, подобно льву, уже насытил свой гнев, то ли потому, что он хотел противопоставить жесточайшему и бесчеловечнейшему деянию милосердный поступок, однако царь не только простил афинянам все их провинности, но даже дал им наказ внимательно следить за положением дел в стране: по его мысли, в том случае если бы с ним случилась беда, именно Афинам предстояло править Грецией. Говорят, что впоследствии Александр не раз сожалел о несчастье фиванцев и это заставляло его со многими из них обходиться милостиво. Более того, убийство Клита,52 совершенное им в состоянии опьянения, и трусливый отказ македонян следовать за ним против индийцев, отказ, который оставил его поход незавершенным, а славу не полной, — все это Александр приписывал гневу и мести Диониса.53 Из оставшихся в живых фиванцев не было ни одного, кто бы впоследствии, придя к царю и попросив у него что-нибудь, получил отказ. Вот то, что касается Фив.

XIV. Собравшись на Истме и постановив вместе с Александром идти войной на персов, греки провозгласили его своим вождем. В связи с этим многие государственные мужи и философы приходили к царю и выражали свою радость. Александр предполагал, что так же поступит и Диоген из Синопы,54 живший тогда возле Коринфа. Однако Диоген, ни мало не заботясь об Александре, спокойно проводил время в Крании,55 и царь отправился к нему сам. Диоген лежал и грелся на солнце. Слегка приподнявшись при виде такого множества приближающихся к нему людей, философ пристально посмотрел на Александра. Поздоровавшись, царь спросил Диогена, нет ли у него какой-нибудь просьбы: «Отступи чуть в сторону, — ответил тот, — не заслоняй мне солнца». Говорят, что слова Диогена произвели на Александра огромное впечатление и он был поражен гордостью и величием души этого человека, отнесшегося к нему с таким пренебрежением. На обратном пути он сказал своим спутникам, шутившим и насмехавшимся над философом: «Если бы я не был Александром, я хотел бы быть Диогеном».

Желая вопросить бога о предстоящем походе, Александр прибыл в Дельфы. Случилось так, что его приезд совпал с одним из несчастливых дней, когда закон не позволяет давать предсказания. Сначала Александр послал за прорицательницей, но так как она, ссылаясь на закон, отказалась прийти, Александр пошел за ней сам, чтобы силой притащить ее в храм. Тогда жрица, уступая настойчивости царя, воскликнула: «Ты непобедим, сын мой!» Услышав это, Александр сказал, что он не нуждается больше в прорицании, так как уже получил оракул, который хотел получить.

Когда Александр выступил в поход, среди прочих знамений, которые явило ему божество, было вот какое: в эти дни с находившейся в Либетрах56 деревянной статуи Орфея (она была сделана из кипарисового дерева) обильно капал пот. Все боялись этого знамения, но Аристандр призвал не терять мужества, говоря, что Александр совершит подвиги, достойные песен и сказаний, и тем заставит потеть и трудиться певцов и сочинителей гимнов.

XV. Войско Александра состояло, по сообщению тех, которые указывают наименьшее число, из тридцати тысяч пехотинцев и четырех тысяч всадников, а по сведениям тех, которые называют наибольшее, — из сорока трех тысяч пехотинцев и пяти тысяч всадников. Средств на содержание войска у Александра было, как сообщает Аристобул,57 не более семидесяти талантов, по словам Дурида,58 продовольствия было только на тридцать дней, кроме того, по сведениям Онесикрита, царь задолжал двести талантов. Несмотря на то, что при выступлении Александр располагал столь немногим и был так стеснен в средствах, царь прежде, чем взойти на корабль, разузнал об имущественном положении своих друзей и одного наделил поместьем, другого — деревней, третьего — доходами с какого-нибудь поселения или гавани. Когда, наконец, почти все царское достояние было распределено и роздано, Пердикка59 спросил его: «Что же, царь, оставляешь ты себе?» «Надежды!» — ответил Александр. «В таком случае, — сказал Пердикка, — и мы, выступающие вместе с тобой, хотим иметь в них долю». Пердикка отказался от пожалованного ему имущества, и некоторые из друзей Александра последовали его примеру. Тем же, кто просил и принимал его благодеяния, Александр дарил охотно, и таким образом он роздал почти все, чем владел в Македонии.

С такой решимостью и таким образом мыслей Александр переправился через Геллеспонт.60 Прибыв к Илиону, Александр принес жертвы Афине и совершил возлияния героям. У надгробия Ахилла он, согласно обычаю, умастил тело и нагой состязался с друзьями в беге вокруг памятника; затем, возложив венок, он сказал, что считает Ахилла счастливцем, потому что при жизни он имел преданного друга, а после смерти — великого глашатая своей славы. Когда царь проходил по Илиону и осматривал достопримечательности, кто-то спросил его, не хочет ли он увидеть лиру Александра.61 Царь ответил, что она его нисколько не интересует, разыскивает же он лиру Ахилла, под звуки которой тот воспевал славу и подвиги доблестных мужей.

XVI. Между тем полководцы Дария62 собрали большое войско и построили его у переправы через Граник.63 Сражение было неизбежно, ибо здесь находились как бы ворота Азии, и, чтобы начать вторжение, надо было биться за право входа. Однако многих пугала глубина реки, обрывистость и крутизна противоположного берега, который предстояло брать с боем. Некоторые полагали также, что следует считаться с обычаем, установившимся в отношении месяца десия: в этом месяце македонские цари обыкновенно не начинали походов. Однако Александр поправил дело, приказав называть этот месяц вторым артемисием.64 Пармениону, который настаивал на том, что в такое позднее время дня переправа слишком рискованна, Александр ответил, что ему будет стыдно перед Геллеспонтом, если, переправившись через пролив, он убоится Граника, и с тринадцатью илами65 всадников царь бросился в реку. Он вел войско навстречу неприятельским копьям и стрелам на обрывистые скалы, усеянные пехотой и конницей врага, через реку, которая течением сносила коней и накрывала всадников с головой, и казалось, что им руководит не разум, а безрассудство и что он действует, как безумец. Как бы то ни было, Александр упорно продолжал переправу и ценой огромного напряжения сил овладел противоположным берегом, мокрым и скользким, так как почва там была глинистая. Тотчас пришлось начать беспорядочное сражение, воины по-одному вступали в рукопашный бой с наступавшим противником, пока, наконец, удалось построить войско хоть в какой-то боевой порядок. Враги нападали с криком, направляя конницу против конницы; всадники пускали в ход копья, а когда копья сломались, стали биться мечами. Многие устремились на Александра, которого легко было узнать по щиту и по султану на шлеме: с обеих сторон султана было по перу удивительной величины и белизны. Пущенный в царя дротик пробил сгиб панциря, но тела не коснулся. Тут на Александра одновременно бросились два персидских военачальника, Ресак и Спифридат. От одного царь увернулся, а на Ресака напал первым и ударил его копьем, но копье от удара о панцирь сломалось, и Александр взялся за меч. Спифридат, остановив коня сбоку от сражавшихся и быстро приподнявшись в седле, нанес Александру удар персидской саблей. Гребень шлема с одним из перьев отлетел и шлем едва выдержал удар, так что острие сабли коснулось волос Александра. Спифридат снова приподнялся, но перса опередил Клит, по прозвищу Черный, пронзив его насквозь копьем. Одновременно упал и Ресак, пораженный мечом Александра.

Пока конница Александра вела этот опасный бой, македонская фаланга переправилась через реку и сошлась с пехотой противника. Персы сопротивлялись вяло и недолго; в скором времени все, кроме греческих наемников, обратились в бегство. Эти последние, сомкнув ряды у подножья какого-то холма, были готовы сдаться при условии, если Александр обещает им безопасность. Однако, руководясь скорее гневом, чем расчетом, Александр напал на них первым и при этом потерял своего коня, пораженного в бок мечом (это был не Букефал, а другой конь). Именно в этой схватке больше всего македонян было ранено и убито, так как сражаться пришлось с людьми воинственными и отчаявшимися в спасении. Передают, что варвары потеряли двадцать тысяч пехотинцев и две тысячи пятьсот всадников. Аристобул сообщает, что в войске Александра погибло всего тридцать четыре человека, из них девять пехотинцев. Александр приказал воздвигнуть бронзовые статуи погибших; статуи эти изваял Лисипп. Разделяя часть победы с греками, царь особо выделил афинянам триста захваченных у врага щитов, а на остальной добыче приказал от имени всех победителей сделать гордую надпись: «Александр, сын Филиппа, и греки, за исключением лакедемонян, взяли у варваров, населяющих Азию». Кубки, пурпурные ткани и другие вещи подобного рода, захваченные у персов, за небольшим исключением, Александр отослал матери.

XVII. Это сражение сразу изменило положение дел в пользу Александра, и он занял Сарды — главную твердыню приморских владений варваров. Многие города и области также подчинились ему, сопротивление оказали только Галикарнас и Милет.66 Овладев силой этими городами и подчинив окрестные земли, Александр стал думать, что делать дальше, и много раз менял свои решения: то он хотел поскорее встретиться с Дарием для решающей битвы, то останавливался на мысли сперва воспользоваться богатствами приморских областей и лишь потом, усилившись, идти против царя.

Недалеко от города Ксанфа, в Ликии,67 есть источник, который, говорят, как раз в это время без всякой видимой причины пришел в волнение, разлился и вынес из глубины медную таблицу со следами древних письмен. Там было начертано, что персидскому государству придет конец и что оно будет разрушено греками. Вдохновленный этим предсказанием, Александр поспешил освободить от персов приморские области вплоть до Финикии и Киликии.68 Быстрое продвижение македонян через Памфилию дало многим историкам живописный материал для вымыслов и преувеличений. Как они рассказывают, море, по божественному изволению, отступило перед Александром, хотя обычно оно стремительно катило свои волны на берег, лишь изредка оставляя обнаженными небольшие утесы у подножья крутой, изрезанной ущельями горной цепи. Несомненно, что именно этот неправдоподобный рассказ высмеивает Менандр в одной из своих комедий:

Все, совсем как Александру, удается мне. Когда Отыскать хочу кого-то, сразу он найдется сам. Если надо мне за море, я и по морю пройду.69

Между тем сам Александр не упоминает в своих письмах о каких-либо чудесах такого рода, но говорит, что он двигался по так называемой «Лестнице» и прошел ее, выйдя из Фаселиды. В этом городе он провел несколько дней и видел там стоявшую на рыночной площади статую недавно скончавшегося Феодекта70 (он был родом из Фаселиды). После ужина Александр, пьяный, в сопровождении веселой компании, направился к памятнику и набросал к его подножью много венков. Так, забавляясь, он воздал дань признательности человеку, с которым познакомился благодаря Аристотелю и занятиям философией.

XVIII. После этого царь покорил оказавших ему сопротивление жителей Писидии и занял Фригию.71 Взяв город Гордий,72 о котором говорят, что он был родиной древнего царя Мидаса,73 Александр увидел знаменитую колесницу, дышло которой было скреплено с ярмом кизиловой корою, и услышал предание (в истинности его варвары были вполне убеждены), будто тому, кто развяжет узел, закреплявший ярмо, суждено стать царем всего мира. Большинство писателей рассказывает, что узел был столь запутанным, а концы так искусно запрятаны, что Александр не сумел его развязать и разрубил мечом; тогда в месте разруба обнаружились многочисленные концы креплений. Но по рассказу Аристобула, Александру легко удалось разрешить задачу и освободить ярмо, вынув из переднего конца дышла крюк — так называемый «гестор» [héstōr], которым закрепляется яремный ремень.

Вскоре после этого, подчинив Пафлагонию и Каппадокию,74 Александр узнал о смерти Мемнона,75 от которого, более чем от любого из полководцев Дария в приморских областях, можно было ждать бесчисленных хлопот и затруднений. Это известие еще больше укрепило Александра в его намерении совершить поход в глубь страны.

В это время Дарий двигался из Суз76 по направлению к морю. Он полагался на численность своего войска (под его началом было шестьсот тысяч) и к тому же царя воодушевило сновидение, которое маги истолковывали, исходя из желания скорее угодить, чем раскрыть истинное его значение. Дарию приснилось, что македонская фаланга вся объята огнем и что Александр прислуживает ему, а на Александре та самая стола,77 которую он, Дарий, носил, еще будучи царским гонцом;78 потом Александр вошел в храм Бела79 и исчез. Божество, по-видимому, возвещало этим сном, что македоняне совершат блестящие подвиги, молва о которых разнесется повсюду, и что Александр завладеет Азией, подобно тому как завладел ею Дарий, который был гонцом, а стал царем, и что вскоре после этого македонский царь со славой окончит свою жизнь.

XIX. Узнав о длительном пребывании Александра в Киликии, Дарий счел это признаком трусости, что еще больше ободрило его. В действительности же причиной задержки была болезнь царя, вызванная по мнению одних переутомлением, а по мнению других — простудою после купанья в ледяной воде реки Кидна. Никто из врачей не решался лечить Александра, считая, что опасность слишком велика и что ее нельзя одолеть никаким лекарством; в случае неудачи врачи боялись навлечь на себя обвинения и гнев македонян. Один только Филипп, акарнанец, видя тяжелое состояние больного, поставил дружбу превыше всего и счел преступным не разделить опасность с Александром и не исчерпать — пусть даже с риском для себя — все средства. Он приготовил лекарство и убедил царя оставить все сомнения и выпить его, если он желает восстановить свои силы для продолжения войны. В это самое время находившийся в лагере македонян Парменион послал царю письмо, советуя ему остерегаться Филиппа, так как Дарий будто бы посулил врачу большие подарки и руку своей дочери и тем склонил его к убийству Александра. Царь прочитал письмо и, не показав его никому из друзей положил себе под подушку. В установленный час Филипп в сопровождении друзей царя вошел к нему, неся чашу с лекарством. Александр передал ему письмо, а сам без колебаний, доверчиво взял у него из рук лекарство. Это было удивительное, достойное созерцания зрелище. В то время как Филипп читал письмо, Александр пил лекарство, затем оба одновременно взглянули друг на друга, но несходно было их поведение: на ясном, открытом лице Александра отражалось благоволение и доверие к Филиппу, между тем как врач, возмущенный клеветой, то воздымал руки к небу и призывал богов в свидетели, то, бросаясь к ложу царя, умолял его мужаться и доверять ему. Лекарство сначала очень сильно подействовало на Александра и как бы загнало вглубь его телесные силы: утратив дар речи, больной впал в беспамятство и едва подавал признаки жизни. Вскоре, однако, Александр был приведен Филиппом в чувство, быстро окреп и, наконец, появился перед македонянами, уныние которых не прекращалось, пока они не увидели царя.

XX. В войске Дария находился бежавший со своей родины македонянин по имени Аминт, хорошо знавший характер Александра. Видя, что Дарий намеревается идти на Александра узкими горными проходами, Аминт посоветовал персидскому царю оставаться на месте, чтобы дать сражение на широких, открытых равнинах и использовать свое значительное численное превосходство. Дарий ответил, что боится, как бы враги не обратились в бегство и Александр от него не ускользнул. «Этого, царь, — сказал Аминт, — ты можешь не опасаться. Александр обязательно пойдет против тебя и, наверно, уже идет». Однако Аминт не сумел убедить царя, и Дарий, снявшись с лагеря, направился в Киликию, а Александр в это же время двинул свои войска на персов в Сирию. Ночью оба войска разминулись, и каждое точас повернуло назад. Александр, обрадованный счастливой случайностью, спешил захватить персов в горных проходах, а Дарий стремился вывести свою армию из теснин и вернуться в прежний лагерь. Он уже осознал, что совершил ошибку, вступив в эту сильно пересеченную местность, зажатую между морем и горами, разделенную посередине рекой Пинаром и неудобную для конницы, но очень выгодную для действий малочисленных сил врага. Отличную позицию Александру предоставила судьба, но победу ему обеспечило скорее искусное командование, чем слепое счастье. Несмотря на то, что его силы значительно уступали численностью силам варваров, Александр не дал себя окружить, напротив, обойдя своим правым крылом левое крыло вражеского войска, он ударил персам во фланг и обратил стоявших против него варваров в бегство. Сражаясь в первых рядах, Александр был ранен мечом в бедро, как сообщает Харет,80 самим Дарием, ибо дело дошло до рукопашной схватки между ними. Но Александр, рассказывая об этой битве в письме к Антипатру, не называет того, кто нанес ему рану. Он пишет, что был ранен в бедро кинжалом, но что ранение не было опасным.

Александр одержал блестящую победу,81 уничтожил более ста десяти тысяч врагов, но не смог захватить Дария, который, спасаясь бегством, опередил его на четыре или пять стадиев. Во время погони Александру удалось захватить колесницу и лук царя. По возвращении он обнаружил, что македоняне грабят лагерь варваров, вынося оттуда всякого рода ценности, которых было огромное множество, несмотря на то, что большую часть обоза персы оставили в Дамаске и пришли к месту битвы налегке. Воины предназначили для Александра наполненную драгоценностями палатку Дария со множеством прислуги и богатой утварью. Александр тотчас снял доспехи и направившись в купальню, сказал: «Пойдем, смоем пот битвы в купальне Дария!» «Не Дария, а Александра! — воскликнул один из друзей царя. — Ведь собственность побежденных должна не только принадлежать победителям, но и называться по их имени». Когда Александр увидел всякого рода сосуды — кувшины, тазы, флаконы для притираний, все искусно сделанные из чистого золота, когда он услышал удивительный запах душистых трав и других благовоний, когда, наконец, он прошел в палатку, изумлявшую своими размерами, высотой, убранством лож и столов, — царь посмотрел на своих друзей и сказал: «Вот это, по-видимому, и значит царствовать!»

XXI. Александр уже собрался обедать, когда ему сообщили, что взятые в плен мать, жена и две незамужние дочери Дария, увидев его колесницу и лук, зарыдали и стали бить себя в грудь, полагая, что царь погиб. Долгое время Александр молчал: несчастья семьи Дария волновали его больше, чем собственная судьба. Наконец, он отправил Леонната, поручив ему сообщить женщинам, что Дарий жив, а им нечего бояться Александра, ибо войну за верховное владычество он ведет только с Дарием, им же будет предоставлено все то, чем они пользовались прежде, когда еще правил Дарий. Слова эти показались женщинам милостивыми и благожелательными, но еще более человечными были поступки Александра. Он разрешил им похоронить павших в битве персов — всех, кого они пожелают, взяв для этой цели одежды и украшения из военной добычи, не лишил семью Дария почестей, которыми она пользовалась прежде, не уменьшил числа слуг, а средства на ее содержание даже увеличил.

Однако самым царственным и прекрасным благодеянием Александра было то, что этим благородным и целомудренным женщинам, оказавшимся у него в плену, не пришлось ни слышать, ни опасаться, ни ждать ничего такого, что могло бы их опозорить. Никто не имел доступа к ним, не видел их, и они вели такую жизнь, словно находились не во вражеском лагере, а в священном и чистом девичьем покое. А ведь, по рассказам, жена Дария была самой красивой из всех цариц, точно так же как и Дарий был самым красивым и рослым среди мужчин; дочери же их походили на родителей. Александр, который, по-видимому, считал, что способность владеть собой для царя важнее, нежели даже умение побеждать врагов, не тронул пленниц; вообще до своей женитьбы он не знал, кроме Барсины, ни одной женщины. Барсина, вдова Мемнона, была взята в плен под Дамаском. Она получила греческое воспитание… [текст в оригинале испорчен] отличалась хорошим характером; отцом ее был Артабаз, сын царской дочери. Как рассказывает Аристобул, Александр последовал совету Пармениона, предложившему ему сблизиться с этой красивой и благородной женщиной. Глядя на других красивых и статных пленниц, Александр говорил шутя, что вид персиянок мучителен для глаз. Желая противопоставить их привлекательности красоту своего самообладания и целомудрия, царь не обращал на них никакого внимания, как будто они были не живыми женщинами, а безжизненными статуями.

XXII. Однажды Филоксен, командовавший войском, стоявшим на берегу моря, написал Александру, что у него находится некий тарентинец82 Феодор, желающий продать двух мальчиков замечательной красоты, и осведомлялся у царя, не хочет ли он их купить. Александр был крайне возмущен письмом и не раз жаловался друзьям, спрашивая, неужели Филоксен так плохо думает о нем, что предлагает ему эту мерзость. Самого Филоксена он жестоко изругал в письме и велел ему прогнать прочь Феодора вместе с его товаром. Не менее резко выбранил он и Гагнона, который написал, что собирается купить и привезти ему знаменитого в Коринфе мальчика Кробила. Узнав, что два македонянина, служившие под началом Пармениона, — Дамон и Тимофей, обесчестили жен каких-то наемников, царь письменно приказал Пармениону в случае, если это будет доказано, убить их, как диких зверей, сотворенных на пагубу людям. В том же письме царь пишет о себе дословно следующее: «Никто не сможет сказать, что я видел жену Дария, желал ее увидеть или хотя бы прислушивался к тем, кто рассказывал мне о ее красоте». Александр говорил, что сон и близость с женщиной более всего другого заставляют его ощущать себя смертным, так как утомление и сладострастие проистекают от одной и той же слабости человеческой природы.

Александр отличался также крайней воздержностью в пище, чему он дал множество ясных доказательств; одним из таких доказательств были его слова, обращенные к Аде, которую он назвал своей матерью и сделал царицей Карии.83 В знак любви Ада ежедневно посылала ему изысканные яства и печения, а потом отправила к нему своих самых искусных поваров и пекарей. Царь велел передать Аде, что он не нуждается ни в ком и ни в чем подобном, так как его воспитатель Леонид дал ему лучших поваров: для завтрака — ночной переход, а для обеда — скудный завтрак. «Мой воспитатель, — сказал он, — имел обыкновение обшаривать мою постель и одежду, разыскивая, не спрятала ли мне туда мать какого-нибудь лакомства или чего-нибудь сверх положенного».

XXIII. И к вину Александр был привержен меньше, чем это обычно считали; думали же так потому, что он долго засиживался за пиршественным столом. Но в действительности Александр больше разговаривал, чем пил, и каждый кубок сопровождал длинной речью. Да и пировал он только тогда, когда у него было много свободного времени. Если же доходило до дела, Александра не могли удержать, как это не раз бывало с другими полководцами, ни вино, ни сон, ни развлечения, ни женщины, ни занимательные зрелища. Об этом свидетельствует вся его жизнь, которую, как коротка она ни была, он сумел заполнить многочисленными и великими подвигами. В свободные дни Александр, встав ото сна, прежде всего приносил жертвы богам, а сразу после этого завтракал сидя;84 день он проводил в охоте, разбирал судебные дела, отдавал распоряжения по войску или читал. Во время похода, если не надо было торопиться, Александр упражнялся в стрельбе из лука или выскакивал на ходу из движущейся колесницы и снова вскакивал в нее. Нередко Александр, как это видно из дневников,85 забавлялся охотой на лисиц или на птиц. На стоянках царь совершал омовения или умащал тело; в это время он расспрашивал тех, кто ведал поварами или пекарями, приготовлено ли все, что следует, к обеду. Было уже поздно и темно, когда Александр, возлежа на ложе, приступал к обеду. Во время трапезы царь проявлял удивительную заботливость о сотрапезниках и внимательно наблюдал, чтобы никто не был обижен или обделен. Из-за своей разговорчивости царь, как уже было сказано, много времени приводил за вином. В остальное время Александр был самым обходительным из всех царей и умел всех расположить к себе, но за пиршественным столом его хвастливость становилась тягостной. Он и сам безудержно хвастался и жадно прислушивался к словам льстецов, ставя тем самым в затруднительное положение наиболее порядочных из присутствовавших гостей, которым не хотелось ни соревноваться с льстецами, ни отставать от них в восхвалении Александра: первое казалось позорным, а второе — чреватым опасностями. После пира Александр совершал омовение и спал нередко до полудня, а иногда проводил в постели весь последующий день.

Александр был равнодушен к лакомствам и изысканным блюдам: часто, когда ему привозили с побережья редчайшие фрукты или рыбу, он все раздаривал друзьям, ничего не оставляя себе. Однако обеды, которые устраивал Александр, всегда были великолепны, и расходы на них росли вместе с его успехами, пока не достигли десяти дысяч драхм. Больше этого царь сам никогда не расходовал и не разрешал тратить тем, кто принимал его у себя.

XXIV. После битвы при Иссе Александр послал войска в Дамаск и захватил деньги, пожитки, жен и детей персов. Большая часть добычи досталась фессалийским всадникам, особо отличившимся в битве: Александр намеренно послал в Дамаск именно их, желая дать им возможность обогатиться. Остальное войско Александра также имело все в изобилии. Македоняне тогда впервые научились ценить золото, серебро, женщин, вкусили прелесть варварского образа жизни и, точно псы, почуявшие след, торопились разыскать и захватить все богатства персов.

Александр, однако, решил сперва покорить приморские области. Тотчас к нему с изъявлением покорности явились цари Кипра. Вся Финикия также покорилась — за исключением Тира. Александр осаждал Тир в течение семи месяцев: он насыпал валы, соорудил военные машины и запер город со стороны моря флотом в двести триер. Во время осады Александр увидел во сне, что Геракл протягивает ему со стены руку и зовет его к себе. В то же время многим жителям Тира приснилось, будто Аполлон сказал, что он перейдет к Александру, так как ему не нравится то, что происходит в городе. Тогда, словно человека, пойманного с поличным при попытке перебежать к врагу, тирийцы опутали огромную статую бога веревками и пригвоздили ее к цоколю, обзывая Аполлона «александристом». Александру приснился еще один сон: он увидел сатира, который издалека заигрывал с ним, но увертывался и убегал, когда царь пытался его схватить, и дал себя поймать лишь после долгой погони и уговоров. Прорицатели убедительно истолковали этот сон, разделив слово «сатир» на две части: «Са» [твой] и «Тир». И сейчас показывают источник, возле которого Александр в сновидении гонялся за сатиром.

Во время осады Александр совершил поход на обитавших в горах Антиливана арабов. В этом походе царь из-за своего воспитателя Лисимаха подверг свою жизнь серьезной опасности. Этот Лисимах повсюду сопровождал Александра, ссылаясь на то, что он не старше и не слабее Феникса. Когда воины Александра приблизились к горам, они оставили коней и двинулись дальше пешком. Все ушли далеко вперед, но царь не решался покинуть уставшего Лисимаха, тем более что наступал вечер и враги были близко. Одобряя старика и идя с ним рядом, Александр с немногими воинами незаметно отстал от войска и, когда стало темно и очень холодно, остановился на ночлег в месте суровом и опасном. Вдали там и сям виднелись костры, разведенные неприятелем. Александр, который в беде всегда умел собственным примером ободрить македонян, рассчитывая на быстроту своих ног, побежал к ближайшему костру. Двух варваров, сидевших возле огня, царь поразил мечом, затем, выхватив из костра головню, он вернулся к своим. Македоняне развели такой большой костер, что часть варваров была устрашена и обратилась в бегство, тех же, кто отважился приблизиться, они отбросили и остаток ночи провели спокойно. Об этом случае сообщает Харет.

XXV. Осада Тира закончилась так.86 После многочисленных сражений Александр основным своим силам предоставил отдых, но, чтобы не давать покоя врагу, посылал небольшие отряды к городским стенам. В эти дни прорицатель Аристандр заклал жертву и, рассмотрев внутренности, смело объявил присутствовавшим, что город непременно будет взят еще в этом месяце. Слова предсказателя были встречены смехом и шутками — ведь шел как раз последний день месяца. Увидев, что прорицатель оказался в затруднительном положении, Александр, который всегда покровительствовал гаданиям, приказал считать этот день не тридцатым, а двадцать восьмым. Затем, приказав протрубить сигнал, он начал штурмовать стены Тира более решительно, чем первоначально намеревался. Атака была столь ожесточенной, что даже оставленные в лагере не усидели на месте и бросились на помощь. Тирийцы прекратили сопротивление, и город был взят в тот же самый день.

Вскоре после этого, когда Александр осаждал Газу, самый большой город Сирии, на плечо ему упал ком земли, сброшенный сверху пролетавшей мимо птицей. Эта птица, усевшись затем на одну из осадных машин, запуталась в сухожилиях, с помощью которых закрепляют канаты. Это знамение сумел правильно истолковать Аристандр: Александр был ранен в плечо, но город все-таки взял.

Значительную часть захваченной здесь добычи Александр отправил Олимпиаде, Клеопатре и друзьям. Воспитателю Леониду, вспомнив об одной своей детской мечте, он послал пятьсот талантов ладана и сто талантов мирры. Некогда Леонид во время жертвоприношения упрекнул Александра, хватавшего благовония целыми пригоршнями и бросавшего их в огонь: «Ты будешь так щедро жечь благовония, когда захватишь страны, ими изобилующие. Пока же расходуй то, чем располагаешь, бережливо». Теперь Александр написал Леониду: «Я послал тебе достаточно ладана и мирры, чтобы ты впредь не скупился во время жертвоприношений!»

XXVI. Однажды Александру принесли шкатулку, которая казалась разбиравшим захваченное у Дария имущество самой ценной вещью из всего, что попало в руки победителей. Александр спросил своих друзей, какую ценность посоветуют они положить в эту шкатулку. Одни говорили одно, другие — другое, но царь сказал, что будет хранить в ней «Илиаду». Это свидетельствуют многие лица, заслуживающие доверия. Если верно то, что, ссылаясь на Гераклида,87 сообщают александрийцы, Гомер оказался нужным и полезным для Александра спутником в походе.

Рассказывают, например, что, захватив Египет, Александр хотел основать там большой, многолюдный греческий город и дать ему свое имя. По совету зодчих он было уже отвел и огородил место для будущего города, но ночью увидел удивительный сон. Ему приснилось, что почтенный старец с седыми волосами, встав возле него, прочел следующие стихи:

На море шумно-широком находится остров, лежащий Против Египта; его именуют нам жители Фарос.88

Тотчас поднявшись, Александр отправился на Фарос, расположенный несколько выше Канобского устья;89 в ту пору он был еще островом, а теперь соединен с материком насыпью. Александр увидел местность, удивительно выгодно расположенную. То была полоса земли, подобная довольно широкому перешейку; она отделяла обширное озеро от моря, которое как раз в этом месте образует большую и удобную гавань. Царь воскликнул, что Гомер, достойный восхищения во всех отношениях, вдобавок ко всему — мудрейший зодчий. Тут же Александр приказал начертить план города,90 сообразуясь с характером местности. Под рукой не оказалось мела, и зодчие, взяв ячменной муки, наметили ею на черной земле большую кривую, равномерно стянутую с противоположных сторон прямыми линиями, так что образовалась фигура, напоминающая военный плащ. Царь был доволен планировкой, но вдруг, подобно туче, с озера и с реки налетело бесчисленное множество больших и маленьких птиц различных пород и склевали всю муку. Александр был встревожен этим знамением, но ободрился, когда предсказатели разъяснили, что оно значит: основанный им город, объявили они, будет процветать и кормить людей самых различных стран.

После этого, приказав надзирателям следить за постройкой, Александр отправился к храму Аммона. Дорога туда была длинная, тяжелая и утомительная. Более всего путникам грозили две опасности: отсутствие воды, ибо много дней они шли пустыней, и свирепый южный ветер, который обрушивался на них среди зыбучих, бесконечных песков. Говорят, что когда-то в древности этот ветер воздвиг вокруг войска Камбиза91 огромный песчаный вал и, приведя в движение всю пустыню, засыпал и погубил пятьдесят тысяч человек. Все это было заранее известно почти всем, но, если Александр ставил перед собой какую-либо цель, удержать его было невозможно. Ибо судьба, покровительствовавшая его устремлениям, делала его упрямым. Он не только ни разу не был побежден врагами, но даже оказывался сильнее пространства и времени; это поощряло его и без того пылкое честолюбие и увлекало на осуществление самых пылких замыслов.

XXVII. Помощь, которую оказывало божество Александру в этом трудном походе, внушила людям больше веры в него, чем оракулы, полученные позднее; мало того, именно эта помощь, пожалуй, и породила доверие к оракулам. Начать с того, что посланные Зевсом обильные и продолжительные дожди освободили людей от страха перед муками жажды. Дожди охладили раскаленный песок, сделав его влажным и твердым, и очистили воздух, так что стало легко дышать. Затем, когда оказалось, что вехи, расставленные в помощь проводникам, уничтожены и македоняне блуждали без дороги, теряя друг друга, вдруг появились вороны и стали указывать путь. Они быстро летели впереди, когда люди шли за ними следом, и поджидали медливших и отстававших. Самое удивительное, как рассказывает Каллисфен,92 заключалось в том, что ночью птицы криком призывали сбившихся с пути и каркали до тех пор, пока люди снова не находили дорогу.

Когда пустыня осталась позади и царь подошел к храму, жрец Аммона, обратившись к Александру, сказал ему, что бог Аммон приветствует его как своего сына. Царь спросил, не избег ли наказания кто-либо из убийц его отца. Но жрец запретил Александру кощунствовать и сказал, что отец его — не из числа смертных. Тогда царь изменил форму вопроса и осведомился, все ли убийцы Филиппа понесли наказание, а затем спросил о себе, будет ли ему дано стать властителем всех людей. Бог ответил, что это будет ему дано и что Филипп отомщен полностью. Царь принес богу великолепные дары, а людям роздал деньги.

Так пишет об ответах оракула большинство историков. Сам же Александр в письме к матери говорит, что он получил некие тайные предсказания, о которых по возвращении расскажет ей одной. Некоторые сообщают, что жрец, желая дружески приветствовать Александра, обратился к нему по-гречески: «О пайдион!» («О, дитя!»), но из-за своего варварского произношения выговорил «с» вместо «н», так что получилось «О пайдиос!» («О, сын Зевса!»). Александру пришлась по душе эта оговорка, а отсюда ведет начало рассказ о том, что бог назвал его сыном Зевса. Говорят также, что Александр слушал в Египте Псаммона; из всего сказанного философом ему больше всего понравилась мысль о том, что всеми людьми управляет бог. Ибо руководящее начало в каждом человеке — божественного происхождения. Сам Александр по этому поводу судил еще более мудро и говорил, что бог — это общий отец всех людей, но что он особо приближает к себе лучших из них.

XXVIII. Вообще Александр держал себя по отношению к варварам очень гордо — так, словно был совершенно убежден, что он происходит от богов и сын бога; с греками же он вел себя сдержаннее и менее настойчиво требовал, чтобы его признавали богом. Правда, в письме к афинянам по поводу Самоса он пишет: «Я бы не отдал вам этот свободный и прославленный город, но уж владейте им, раз вы получили его от того, кто был тогда вашим властелином и назывался моим отцом». При этом он имел в виду Филиппа. Позднее, однако, раненный стрелой и испытывая жестокие страдания, Александр сказал: «Это, друзья, течет кровь, а не

Влага, какая струится у жителей неба счастливых!»93

Однажды, когда раздался сильный удар грома и все испугались, присутствовавший при этом софист Анаксарх обратился к Александру: «Ты ведь не можешь сделать ничего похожего, сын Зевса?» «И не хочу. Зачем мне внушать ужас своим друзьям, как ты это советуешь? — ответил Александр смеясь. — Тебе ведь не нравится мой обед потому, что ты видишь на столах рыб, а не головы сатрапов». В самом деле, говорят, что, увидев рыбешек, присланных царем Гефестиону, Анаксарх сказал нечто подобное, желая высмеять тех, кто, подвергая себя опасностям, ценой великих усилий добивается славы, но в наслаждениях и удовольствиях мало или почти совсем не отличается от обыкновенных людей. Из всего сказанного ясно, что Александр сам не верил в свое божественное происхождение и не чванился им, но лишь пользовался этим вымыслом для того, чтобы порабощать других.

XXIX. Возвратившись из Египта в Финикию, Александр принес жертвы богам и устроил торжественные шествия и состязания киклических и трагических хоров. Эти соревнования были замечательны не только пышностью обстановки, но и соперничеством устроителей, ибо хорегами были цари Кипра. Словно избранные жребием по филам афинские граждане,94 они с удивительным рвением состязались друг с другом. Особенно упорной была борьба между саламинцем Никокреонтом и солийцем Пасикратом. По жребию им достались самые знаменитые актеры: Пасикрату — Афинодор, а Никокреонту — Фессал, в успехе которого был заинтересован сам Александр. Однако он не обнаружил своего расположения к этому актеру, прежде чем голосование не присудило победы Афинодору, и только тогда, как сообщают, уже покидая театр, сказал, что одобряет судей, но предпочел бы отдать часть своего царства, чтобы не видеть Фессала побежденным. Впрочем, когда Афинодор, оштрафованный афинянами за то, что не явился на состязания в дни Дионисий,95 попросил царя послать письмо в его защиту, Александр, хотя и не сделал этого, но заплатил за него штраф. Ликон Скарфийский, со славою игравший на сцене, добавил к своей роли в какой-то комедии строку, в которой заключалась просьба о десяти талантах. Александр засмеялся и подарил их актеру.

Тем временем Дарий прислал своих друзей с письмом к македонскому царю, предлагая Александру десять тысяч талантов выкупа за пленных, все земли по эту сторону Евфрата, одну из дочерей в жены, а также свою дружбу и союз. Когда Александр сообщил об этом предложении приближенным, Парменион сказал: «Будь я Александром, я принял бы эти условия». «Клянусь Зевсом, я сделал бы так же, — воскликнул Александр, — будь я Парменионом!» Дарию же Александр написал, что тот может рассчитывать на самый радушный прием, если явится к македонянам; в противном случае он сам пойдет на персидского царя.

XXX. Вскоре, однако, он пожалел об этом ответе, так как жена Дария умерла родами. Александр не скрывал своего огорчения тем, что упустил благоприятный случай проявить великодушие. Он приказал похоронить царицу со всей пышностью, не жалея никаких расходов. Тирей, один из евнухов, которые были захвачены вместе с персидскими женщинами, бежал из македонского лагеря и, проделав долгий путь верхом, добрался до Дария, чтобы сообщить ему о смерти жены. Громко зарыдав, царь стал бить себя по голове и воскликнул: «О, злой рок персов! Жена и сестра царя живой попала в руки врага, а скончавшись, была лишена царского погребения!» «Но, царь, — перебил его евнух, — что касается похорон и подобающих царице почестей, у тебя нет оснований жаловаться на злую судьбу персов. Ни госпоже моей Статире, пока она была жива, ни твоей матери, ни дочерям не пришлось ни в чем нуждаться. Они пользовались всеми теми благами и преимуществами, что и прежде, за исключением только возможности видеть исходящий от тебя свет, который, по воле владыки Оромазда,96 вновь воссияет в былом блеске. Когда же Сатира умерла, не было таких почестей, которых бы ей не воздали, и даже враги оплакивали ее. Ведь Александр столь же милостив к побежденным, сколь страшен в битве».

После того, как Дарий выслушал этот рассказ, волнение и скорбь вызвали у него чудовищное подозрение, и, отведя евнуха подальше в глубь палатки, он сказал: «Если ты сам, подобно военному счастью персов, не перешел на сторону македонян и по-прежнему считаешь меня, Дария, своим господином, заклинаю тебя великим светом Митры97 и правой рукой твоего царя, скажи мне, не оплакиваю ли я сейчас лишь меньшую из бед, постигших Статиру, и не поразили ли нас еще более жестокие беды, пока она была жива? Не лучше ли было бы для нашей чести, если б в злосчастьях наших столкнулись мы с врагом кровожадным и жестоким? Разве стал бы молодой человек воздавать такие почести жене врага, будь его отношение к ней чистым?» Не успел царь произнести эти слова, как Тирей упал к его ногам, умоляя не обвинять Александра понапрасну и не бесчестить покойную жену и сестру свою. Не следует, говорил он, попав в беду, лишать себя самого большого утешения — сознания, что ты побежден человеком, обладающим сверхчеловеческой природой. Тирей призывал Дария отдать дань восхищения тому, чья скромность в обращении с персидскими женщинами даже превосходит храбрость, проявленную им в столкновении с персидскими мужами. Истинность своих слов евнух подтвердил страшными клятвами, а также привел много примеров воздержности и великодушия Александра. Тогда, выйдя к своим приближенным, Дарий воздел руки к небу и обратился с мольбою к богам: «Боги, покровительствующие моему роду и царству, дайте мне восстановить могущество персов, чтобы моя держава вновь была столь же счастливой, какой я ее получил, и чтобы, став победителем, я мог отблагодарить Александра за все, что он сделал для моих близких, когда я попал в беду. Если же наступит роковой час возмездия и великих перемен, когда падет персидская держава, пусть никто, кроме Александра, не воссядет на трон Кира».98 Большинство писателей именно так передают эти события и речи.

XXXI. После того как Александр завоевал все земли до Евфрата, он пошел на Дария, двигавшегося ему навстречу с армией, численность которой достигала миллиона. В пути кто-то из приближенных, желая рассмешить царя, рассказал ему, какую игру затеяли обозные: разделившись на две партии, в каждой из которой был свой предводитель и полководец, они назвали одного Александром, а другого Дарием. Сперва они бросали друг в друга комьями земли, потом начался кулачный бой и, наконец, в пылу борьбы они взялись за камни и дубины; многих из них невозможно было унять. Услышав это, царь приказал, чтобы оба предводителя сразились один на один. Он сам вооружил «Александра», а Филот — «Дария». Все войско наблюдало за поединком, пытаясь в происходящем усмотреть грядущее. В упорном сражении победил тот, которого называли Александром. Царь подарил ему двенадцать деревень и предоставил право носить персидское платье. Об этом рассказывает Эратосфен.

Великая битва с Дарием произошла не под Арбелами, как пишут многие, а под Гавгамелами.99 Название это на местном наречии означает «Верблюжий дом», так как один из древних царей, спасшись от врагов на одногорбом верблюде, поместил его здесь и назначил на его содержание доходы с нескольких деревень.

В месяце боэдромионе,100 приблизительно в то время, когда в Афинах начинают справлять таинства, произошло лунное затмение. На одиннадцатую ночь после затмения, когда оба войска находились уже на виду друг у друга, Дарий приказал воинам оставаться в строю и при свете факелов устроил смотр. Александр же, пока македоняне спали, вместе с предсказателем Аристандром совершал перед своей палаткой какие-то тайные священные обряды и приносил жертвы богу Фобу.101 Вся равнина между Нифатом и Гордиейскими горами была освещена огнями варварского войска, из лагеря персов доносился неясный гул, подобный шуму безбрежного моря. Старейшие из приближенных Александра, и в особенности Парменион, были поражены многочисленностью врага и говорили друг другу, что одолеть такое войско в открытом бою было бы слишком трудным делом. Подойдя к царю, только что закончившему жертвоприношения, они посоветовали Александру напасть на врагов ночью, чтобы темнотою было скрыто то, что в предстоящей битве может внушить наибольший страх македонянам. Знаменитый ответ Александра: «Я не краду победу» — показался некоторым чересчур легкомысленным и неуместным перед лицом такой опасности. Другие считали, что Александр твердо уповал на свои силы и правильно предвидел будущее. Он не хотел, чтобы Дарий, обвинявший в прежней неудаче горы, теснины и море, усмотрел причину своего нынешнего поражения в ночном времени и темноте и отважился бы еще на одну битву. Александр понимал, что Дарий, располагающий столь великими силами и столь обширной страной, из-за недостатка людей или вооружения войны не прекратит, но сделает это только тогда, когда побежденный в открытом сражении, потеряет мужество и утратит надежду.

XXXII. Приближенные покинули царя, и Александр прилег отдохнуть в своей палатке; говорят, он так крепко проспал остаток ночи, что, против обыкновения, не проснулся на рассвете. Удивленные этим полководцы сами отдали первый приказ воинам — приступать к завтраку. Время не позволяло медлить долее, и Парменион, войдя в палатку и встав рядом с ложем Александра, два или три раза окликнул его. Когда Александр проснулся, Парменион спросил, почему он спит сном победителя, хотя впереди у него величайшее сражение. Александр, улыбнувшись, сказал: «А что? Разве ты не считаешь, что мы уже одержали победу, хотя бы потому, что не должны более бродить по этой огромной и пустынной стране, преследуя уклоняющегося от битвы Дария?».

Не только перед битвой, но и в разгар сражения Александр проявил себя великим воином, никогда не теряющим мужества и присутствия духа. В бою левый фланг, находившийся под командованием Пармениона, стал в беспорядке отступать, теснимый бактрийской102 конницей, которая с шумом и криком стремительно ударила на македонян, в то время как всадники Мазэя обошли фалангу и напали на охрану обоза. Парменион через гонцов сообщил Александру, что лагерь и обоз будут потеряны, если царь немедленно не пришлет тыловым отрядам сильное подкрепление, сняв для этого часть войск с передней боевой линии. Как раз в это время Александр подавал окружавшим его воинам сигнал к наступлению. Услышав просьбу о помощи, он воскликнул, что Парменион, наверное, не в своем уме, если в расстройстве и волнении забыл, что победителям достанется все имущество врагов, а побежденным следует заботиться не об имуществе и рабах, а о том, чтобы, храбро сражаясь, со славой принять смерть.

Приказав передать это Пармениону, Александр надел шлем. Все остальные доспехи он надел еще в палатке: сицилийской работы гипендиму103 с поясом, а поверх нее двойной льняной панцирь, взятый из захваченной при Иссе добычи. Железный шлем работы Феофила блестел так, словно был из чистого серебра. К нему был прикреплен усыпанный драгоценными камнями железный щиток, защищавший шею. Александр носил меч, подарок царя китийцев, удивительно легкий и прекрасной закалки; в сражениях меч обычно был его главным оружием. Богаче всего был плащ, который царь носил поверх доспехов. Это одеяние работы Геликона Старшего104 Александру подарили в знак уважения жители города Родоса, и он, готовясь к бою, всегда надевал его. Устанавливая боевой порядок, отдавая приказы, одобряя воинов и проверяя их готовность, Александр объезжал строй не на Букефале, а на другом коне, ибо Букефал был уже немолод и его силы надо было щадить. Но перед самым боем к царю подводили Букефала, и, вскочив на него, Александр тотчас начинал наступление.

XXXIII. Долгий разговор с фессалийцами и остальными греками, которые с громким криком призывали его вести их на варваров, придал Александру еще больше твердости и, взяв копье в левую руку, а правую подняв вверх, он, как рассказывает Каллисфен, обратился к богам с мольбой, чтобы они, если он действительно сын Зевса, помогли грекам и вдохнули в них мужество. Прорицатель Аристандр в белом одеянии и золотом венке, скакавший рядом с царем, показал на орла, парившего над головой Александра и летевшего прямо в сторону врагов. Все видевшие это воодушевились. Воины ободряли друг друга, и фаланга, вслед за конницей, хлынула на врага. Варвары отступили прежде, чем передние ряды успели завязать бой. Яростно преследуя разбитого врага, Александр теснил персов к центру неприятельского расположения, где находился сам Дарий. Александр приметил его издалека, сквозь передние ряды персидских воинов, — Дарий стоял на высокой колеснице в середине царского отряда, рослый и красивый, окруженный множеством всадников в блестящем вооружении, сомкнувшихся вокруг его колесницы и готовых встретить врага. Однако чем ближе был Александр, тем более приходили они в смятение: гоня перед собой отступающих, разбивая строй тех, кто еще держался, он устрашил и рассеял почти всех телохранителей Дария. Только самые смелые и благородные бились за своего царя до последнего вздоха; падая друг на друга, они затрудняли преследование, судорожно вцепляясь во вражеских всадников и их коней. Это страшное зрелище развертывалось на глазах у Дария, и окружавшие царя персидские воины уже гибли у самых его ног. Но повернуть колесницу и выехать на ней было невозможно, так как множество мертвых тел не давало колесам сдвинуться с места, а кони, почти скрытые под грудой трупов, становились на дыбы, делая возницу совершенно беспомощным. Бросив оружие и колесницу, Дарий, как рассказывают, вскочил на недавно ожеребившуюся кобылу и бежал. По-видимому, ему не удалось бы на этот раз скрыться, если бы снова не прискакали гонцы от Пармениона, призывая Александра на помощь, ибо на их фланге значительные силы врагов еще не были сломлены и оказывали сопротивление. Вообще Пармениона обвиняют в том, что в этой битве он был медлителен и бездеятелен, — то ли под старость в нем не было уже прежней отваги, то ли, как утверждает Каллисфен, он тяготился возрастающей властью и могуществом Александра и завидовал ему. Раздосадованный тем, что Парменион требует помощи, Александр, не сообщая воинам правды о положении дел, подал сигнал прекратить преследование, будто бы потому, что наступила темнота и пора положить конец кровопролитию. Устремившись к той части войска, которая находилась в опасности, Александр по пути узнал, что враги полностью разбиты и обращены в бегство.

XXXIV. Такой исход битвы, казалось, окончательно сломил могущество персов. Провозглашенный царем Азии, Александр устраивал пышные жертвоприношения, раздаривал своим друзьям богатства, дворцы, отдавал им в управление целые области. Стремясь заслужить уважение греков, Александр написал им, что власть тираннов должна быть повсюду уничтожена и все государства становятся свободными и независимыми. Платейцам же он отправил особое послание, обещая заново отстроить их город, ибо предки их некогда предоставили свою землю для сражения за свободу Греции.105 Часть военной добычи царь послал в Италию жителям Кротона,106 желая почтить доблесть и усердие атлета Фаилла, который во время персидских войн, несмотря на то, что все остальные италийцы уже отчаялись в победе греков, снарядил на собственный счет корабль и поплыл к Саламину,107 желая разделить опасность со всеми. Так ценил Александр доблесть, так усердно хранил он благодарную память о славных деяниях.

XXXV. Во время перехода через Вавилонию, которая вся сразу же покорилась ему, Александр более всего был поражен пропастью в… [текст в оригинале испорчен] из которой, словно из некоего источника, непрерывно вырывался огонь, и обильным потоком нефти, образовавшим озеро невдалеке от пропасти. Нефть очень напоминает горную смолу, но она столь восприимчива к огню, что загорается еще до соприкосновения с пламенем от одного только света, излучаемого огнем, и нередко воспламеняет окружающий воздух. Желая показать Александру природную силу нефти, варвары опрыскали этой жидкостью улицу, которая вела к дому, где остановился царь; затем, когда стемнело, они встали на одном конце этой улицы и поднесли факелы к местам, смоченным нефтью. Нефть тотчас вспыхнула; пламя распространилось молниеносно, в мгновение ока оно достигло противоположного конца улицы, так что вся она казалась объятой огнем.

Среди тех, кто обычно омывал и умащал царя, забавляя его разными шутками и стремясь привести в веселое расположение духа, был некий афинянин Афинофан. Однажды, когда в купальне вместе с царем находился мальчик Стефан, обладавший прекрасным голосом, но очень некрасивый и смешной, Афинофан сказал: «Не хочешь ли, царь, чтобы мы испробовали это вещество на Стефане? Если даже к нему оно пристанет и не потухнет, то я без колебаний признаю, что сила этого вещества страшна и неодолима!» Стефан сам охотно соглашался на это испытание, но, как только мальчика обмазали нефтью и огонь коснулся его, яркое пламя охватило его с головы до пят, что привело Александра в крайнее смятение и страх. Не случись там, по счастью, нескольких прислужников, державших в руках сосуды с водой, предназначенной для омовения, остановить пламя не удалось бы вовсе, но даже и эти прислужники лишь с большим трудом потушили огонь на теле мальчика, который после этого находился очень в тяжелом состоянии.

Некоторые люди, стремясь примирить предание с истиной, вполне правдоподобно утверждают, что именно нефть была тем зельем, которым Медея смазала воспетые в трагедиях венок и пеплос.108 По их предположению, огонь не вырвался из этих предметов и не возник сам по себе; лишь когда пламя было поднесено близко, венок и пеплос сразу же притянули его к себе и мгновенно загорелись, ибо притекающие издалека лучи и струи огня некоторым телам приносят только свет и тепло, а в других телах, сухих и пористых или пропитанных жирной влагой, скапливаются, превращаются в огонь и быстро изменяют вещество.

По вопросу о происхождении нефти возникли споры, была ли она… [текст в оригинале испорчен] или, скорее, горючей жидкостью, вытекающей из недр там, где земля по своей природе жирная и огненная. Вавилония — страна очень жаркая, так что ячменные зерна нередко подпрыгивают и отскакивают от почвы, которая в этих местах под влиянием зноя постоянно колеблется; жители же Вавилонии в жаркую погоду спят на кожаных мехах, наполненных водою. Гарпал, оставленный наместником в этой стране, пожелал украсить греческими растениями царский дворец и места для прогулок и добился успеха; только плюща земля не принимала. Климат там знойный, а плющ — растение, любящее прохладу, совместить это невозможно, и потому плющ неизменно погибает. Я думаю, что подобные отступления, если только они не будут слишком пространными, не вызовут упреков даже со стороны придирчивых читателей.

XXXVI. Александр овладел Сузами, где нашел в царском дворце сорок тысяч талантов в чеканной монете, а также различную утварь и бесчисленные сокровища. Обнаружили там, как рассказывают, и пять тысяч талантов гермионского пурпура,109 пролежавшего в сокровищнице сто девяносто лет, но все еще сохранявшего свежесть и яркость. Это было возможно, как полагают, благодаря тому, что краску для багряных тканей изготовляют на меду, а для белых — на белом масле, а мед и масло надолго придают тканям чистый и яркий блеск. Динон110 рассказывает, что персидские цари хранили в своей сокровищнице сосуды с водой, привезенной из Нила и из Истра, что должно было свидетельствовать об огромных размерах персидской державы и могуществе власти, покорившей себе весь мир.

XXXVII. Вторжение в Персиду111 было связано с большими трудностями, так как места там горные, малодоступные; к тому же страну обороняли знатнейшие персы (сам Дарий обратился в бегство). Но у Александра оказался проводник, который повел войско в обход, кратчайшим путем. Человек этот владел двумя языками, так как по отцу был ликийцем, а по матери — персом. Это, как говорят, и имела в виду Пифия, предсказавшая Александру, тогда еще мальчику, что ликиец будет служить ему проводником в походе на персов… [Текст в оригинале испорчен.] Здесь было перебито множество пленников. Сам Александр пишет, что отдал приказ умертвить пленных, ибо считал это полезным для себя. Рассказывают, что денег там112 было найдено столько же, сколько в Сузах, а сокровища и драгоценности были вывезены оттуда на десяти тысячах повозок, запряженных мулами, и на пяти тысячах верблюдов.

Увидев большую статую Ксеркса,113 опрокинутую толпой, беспорядочно стекавшейся в царский дворец, Александр остановился и, обратившись к статуе, как к живому человеку, сказал: «Оставить ли тебя лежать здесь за то, что ты пошел войной на греков, или поднять тебя за величие духа и доблесть, проявленные тобой в других делах?» Простояв долгое время в раздумье, Александр молча отошел. Желая дать отдых своим воинам, — а время было зимнее, — он провел там четыре месяца.

Рассказывают, что, когда он в первый раз сел под шитый золотом балдахин на царский трон, коринфянин Демарат, преданный друг Филиппа и Александра, по-стариковски заплакал и сказал: «Какой великой радости лишились те из греков, которые умерли, не увидав Александра восседающим на троне Дария!»

XXXVIII. Однажды, перед тем как снова пуститься в погоню за Дарием, Александр пировал и веселился с друзьями. В общем веселье вместе со своими возлюбленными принимали участие и женщины. Среди них особенно выделялась Фаида, родом из Аттики, подруга будущего царя Птолемея.114 То умно прославляя Александра, то подшучивая над ним, она, во власти хмеля, решилась произнести слова, вполне соответствующие нравам и обычаям ее родины, но слишком возвышенные для нее самой. Фаида сказала, что в этот день, глумясь над надменными чертогами персидских царей, она чувствует себя вознагражденной за все лишения, испытанные ею в скитаниях по Азии. Но еще приятнее было бы для нее теперь же с веселой гурьбой пирующих пойти и собственной рукой на глазах у царя поджечь дворец Ксеркса, предавшего Афины губительному огню. Пусть говорят люди, что женщины, сопровождавшие Александра, сумели отомстить персам за Грецию лучше, чем знаменитые предводители войска и флота. Слова эти были встречены гулом одобрения и громкими рукоплесканиями. Побуждаемый упорными настояниями друзей, Александр вскочил с места и с венком на голове и с факелом в руке пошел впереди всех. Последовавшие за ним шумной толпой окружили царский дворец, сюда же с великой радостью сбежались, неся в руках факелы, и другие македоняне, узнавшие о происшедшем. Они надеялись, что, раз Александр хочет поджечь и уничтожить царский дворец, значит, он помышляет о возвращении на родину и не намеревается жить среди варваров. Так рассказывают об этом некоторые, другие же утверждают, будто поджог дворца был здраво обдуман заранее. Но все сходятся в одном: Александр вскоре одумался и приказал потушить огонь.

XXXIX. Необыкновенная щедрость, свойственная Александру от природы, в еще большей мере, чем прежде, проявлялась теперь, когда могущество его столь возросло. При этом щедрости всегда сопутствовала благожелательность, которая одна только и придает дарам подлинную ценность. Приведу лишь немногие примеры. Аристон, предводитель пэонийцев,115 убил как-то вражеского воина и, показав его голову Александру, сказал: «Такой дар считается у нас достойным золотого кубка». «Всего лишь пустого кубка, — ответил Александр, смеясь, — и я подарю тебе кубок, но сначала наполню его вином и выпью за твое здоровье». Один македонянин из рядовых воинов гнал однажды мула, нагруженного царским золотом. Животное устало, и воин, взвалив груз на себя, сам понес его дальше. Когда царь увидел его мучения и разузнал, в чем дело, он сказал македонянину, намеревавшемуся снять с себя ношу: «Не поддавайся усталости, пройди остаток пути и отнеси это к себе в палатку». Вообще же он больше сердился на тех, кто отказывался от его даров, чем на тех, кто выпрашивал их. Так, Александр написал однажды в письме Фокиону,116 что не будет более считать его своим другом, если он и впредь будет отклонять его благодеяния. Серапиону, одному из тех юношей, с которыми он играл в мяч, он не дал ничего, так как тот ни о чем его и не просил. Однажды во время игры Серапион ни разу не бросил мяч Александру. Царь спросил его: «Почему ты не бросаешь мяч мне?» Серапион ответил: «Так ты ведь не просишь». Тогда Александр рассмеялся и щедро одарил юношу. Протей, один из тех, кто умел развлекать царя шутками за вином, казалось, впал у Александра в немилость. Когда друзья стали просить за него и сам он заплакал, Александр сказал, что прощает его. «О царь, — попросил Протей, — дай же мне какой-нибудь залог твоего расположения». В ответ на это Александр приказал выдать ему пять талантов.

О том, сколь огромны были богатства, которые Александр раздавал друзьям и телохранителям, можно понять из письма Олимпиады к сыну: «Оказывай своим друзьям благодеяния и проявляй к ним уважение как-нибудь иначе: ведь ты делаешь их всех равными царю, ты предоставляешь им возможность иметь много друзей, самого же себя обрекаешь на одиночество». Такие письма Александр получал от Олимпиады часто, но хранил их в тайне. Только однажды, когда Гефестион хотел по обыкновению вместе с ним прочесть распечатанное письмо, Александр не воспрепятствовал ему, но, сняв с пальца кольцо, приложил печать к губам Гефестиона.

Сына Мазэя, одного из влиятельнейших людей при дворе Дария, Александр жаловал второй сатрапией, еще более обширной, чем та, которой он уже управлял, но сатрап не принял дара и сказал царю: «Некогда был один Дарий, теперь же ты создал много Александров». Пармениону Александр подарил дворец Багоя,117 в котором, как говорят, было захвачено одеяний на тысячу талантов. В письме к Антипатру он велел ему завести телохранителей, чтобы они защищали его от злоумышленников. Своей матери Александр отослал много даров, но не позволял ей вмешиваться в государственные и военные дела и кротко сносил ее упреки по этому поводу. Однажды, прочтя длинное письмо Антипатра с обвинениями против Олимпиады, Александр сказал: «Антипатр не знает, что одна слеза матери заставит забыть тысячи таких писем».

XL. Александр видел, что его приближенные изнежились вконец, что их роскошь превысила всякую меру: теосец Гагнон носил башмаки с серебряными гвоздями; Леоннату для гимнасия привозили на верблюдах песок из Египта; у Филота скопилось так много сетей для охоты, что их можно было растянуть на сто стадиев; при купании и натирании друзья царя чаще пользовались благовонной мазью, чем оливковым маслом, повсюду возили с собой банщиков и спальников. За все это царь мягко и разумно упрекал своих приближенных. Александр высказывал удивление, как это они, побывавшие в стольких жестоких боях, не помнят о том, что потрудившиеся и победившие спят слаще побежденных. Разве не видят они, сравнивая свой образ жизни с образом жизни персов, что нет ничего более рабского, чем роскошь и нега, и ничего более царственного, чем труд? «Сможет ли кто-либо из вас, — говорил он, — сам ухаживать за конем, чистить свое копье или свой шлем, если вы отвыкли прикасаться руками к тому, что всего дороже, — к собственному телу? Разве вы не знаете, что конечная цель победы заключается для нас в том, чтобы не делать того, что делают побежденные?» Сам он еще больше, чем прежде, подвергал себя лишениям и опасностям в походах и на охоте. Однажды лаконский посол, видевший, как Александр убил большого льва, воскликнул: «Александр, ты прекрасно сражался со львом за царскую власть». Изображение этой охоты Кратер пожертвовал в Дельфы. Медные статуи льва, собак, царя, вступившего в борьбу со львом, и самого Кратера, бегущего на помощь, созданы частью Лисиппом, частью Леохаром.118

XLI. Возлагая труды на себя и побуждая к доблести других, Александр не избегал никаких опасностей, а его друзья, разбогатев и возгордившись, стремились только к роскоши и безделью, они стали тяготиться скитаниями и походами и постепенно дошли до того, что осмеливались порицать царя и дурно отзываться о нем. Сначала Александр относился к этому очень спокойно, он говорил, что царям не в диковину слышать хулу в ответ на свои благодеяния. Действительно, даже самое малое из того, что он сделал для своих приближенных, свидетельствовало о его большой любви и уважении к ним. Я приведу лишь несколько примеров.

Певкеста, который был ранен медведем, Александр упрекал в письме за то, что он не известил его об этом, хотя сообщил о своем ранении многим другим. «Но теперь, — просил Александр, — напиши мне, как ты себя чувствуешь, а также сообщи, кто из твоих спутников на охоте покинул тебя в беде, ибо эти люди должны понести наказание». Гефестиону, уехавшему куда-то по делам, Александр сообщает, что Пердикка копьем случайно ранил Кратера в бедро, в то время как они дразнили мангусту. Как-то раз, когда Певкест оправился от болезни, Александр написал его врачу Алексиппу благодарственное письмо. Увидев однажды во сне, что Кратер болен, Александр и сам принес за него жертвы, и Кратеру велел сделать то же самое. Врачу Павсанию, намеревавшемуся лечить Кратера чемерицей, Александр написал письмо, в котором выражал свою тревогу и советовал, как лучше применять это средство. Эфиальта и Кисса, которые первыми сообщили об измене и бегстве Гарпала, Александр велел заковать в кандалы как клеветников. Когда Александр отправлял на родину больных и старых воинов, некий Эврилох из Эг записался в число больных. Но впоследствии было обнаружено, что он ничем не болен, и Эврилох признался, что он горячо любит Телесиппу и хотел отправиться к морю вместе с ней. Александр спросил тогда, кто эта женщина, и услышав в ответ, что она свободная гетера, сказал: «Мы сочувствуем твоей любви, Эврилох, но ведь Телесиппа свободнорожденная — постарайся же с помощью речей или подарков склонить ее к тому, чтобы она осталась здесь».

XLII. Можно только удивляться тому, сколько внимания уделял он своим друзьям. Он находил время писать письма даже о самых маловажных вещах, если только они касались близких ему людей. В одном письме он приказывает, чтобы был разыскан раб Селевка,119 бежавший в Киликию. Певкесту он выражает в письме благодарность за то, что тот поймал некоего Никона, который был рабом Кратера. Мегабизу Александр пишет о рабе, нашедшем убежище в храме: он советует Мегабизу при первой возможности выманить этого раба из его убежища и схватить вне храма, но внутри храма не трогать его. Рассказывают, что в первые годы царствования, разбирая дела об уголовных преступлениях, наказуемых смертной казнью, Александр во время речи обвинителя закрывал рукой одно ухо, чтобы сохранить слух беспристрастным и не предубежденным против обвиняемого. Позднее, однако, его ожесточили многочисленные измышления, скрывавшие ложь под личиной истины, и в эту пору, если до него доходили оскорбительные речи по его адресу, он совершенно выходил из себя, становился неумолимым и беспощадным, так как славой дорожил больше, чем жизнью и царской властью.

Намереваясь вновь сразиться с Дарием, Александр выступил в поход.120 Услышав о том, что Дарий взят в плен Бессом,121 Александр отпустил домой фессалийцев, вручив им в подарок, помимо жалованья, две тысячи талантов. Преследование было тягостным и длительным: за одиннадцать дней они проехали верхом три тысячи триста стадиев,122 многие воины были изнурены до предела, главным образом из-за отсутствия воды. В этих местах Александр однажды встретил каких-то македонян, возивших на мулах меха с водой из реки. Увидев Александра, страдавшего от жажды — был уже полдень, — они быстро наполнили водой шлем и поднесли его царю. Александр спросил их, кому везут они воду, и македоняне ответили: «Нашим сыновьям; но если ты будешь жить, мы родим других детей, пусть даже и потеряем этих». Услышав это, Александр взял в руки шлем, но, оглянувшись и увидев, что все окружавшие его всадники обернулись и смотрят на воду, он возвратил шлем, не отхлебнув ни глотка. Похвалив тех, кто принес ему воду, он сказал: «Если я буду пить один, они падут духом». Видя самообладание и великодушие царя, всадники, хлестнув коней, воскликнули, чтобы он не колеблясь вел их дальше, ибо они не могут чувствовать усталости, не могут испытывать жажду и даже смертными считать себя не могут, пока имеют такого царя.

XLIII. Все проявили одинаковое усердие, но только шестьдесят всадников ворвалось во вражеский лагерь вместе с царем. Не обратив внимания на разбросанное повсюду в изобилии серебро и золото, проскакав мимо многочисленных повозок, которые были переполнены детьми и женщинами и катились без цели и направления, лишенные возничих, македоняне устремились за теми, кто бежал впереди, полагая, что Дарий находится среди них. Наконец, они нашли лежащего на колеснице Дария, пронзенного множеством копий и уже умирающего. Дарий попросил пить, и Полистрат принес холодной воды; Дарий, утолив жажду, сказал: «То, что я не могу воздать благодарность за оказанное мне благодеяние, — вершина моего несчастья, но Александр вознаградит тебя, а Александра вознаградят боги за ту доброту, которую он проявил к моей матери, моей жене и моим детям. Передай ему мое рукопожатие». С этими словами он взял руку Полистрата и тотчас скончался.

Александр подошел к трупу и с нескрываемою скорбью снял с себя плащ и покрыл тело Дария. Впоследствии Александр нашел Бесса и казнил его.123 Два прямых дерева были согнуты и соединены вершинами, к вершинам привязали Бесса, а затем деревья отпустили, и, с силою выпрямившись, они разорвали его. Тело Дария, убранное по-царски, Александр отослал его матери, а Эксатра, брата Дария, принял в свое окружение.

XLIV. Затем Александр с лучшей частью войска отправился в Гирканию.124 Там он увидел морской залив, вода в котором была гораздо менее соленой, чем в других морях. Об этом заливе, который, казалось, не уступал по величине Понту,125 Александру не удалось узнать ничего определенного, и царь решил, что это край Меотиды.126 Между тем естествоиспытатели были уже знакомы с истиной: за много лет до похода Александра они писали, что Гирканский залив, или Каспийское море, — самый северный из четырех заливов Океана.

В тех местах какие-то варвары похитили царского коня Букефала, неожиданно напав на конюхов. Александр пришел в ярость и объявил через вестника, что если ему не возвратят коня, он перебьет всех местных жителей с их детьми и женами. Но когда ему привели коня и города добровольно покорились ему, Александр обошелся со всеми милостиво и даже заплатил похитителям выкуп за Букефала.

XLV. Из Гиркании Александр выступил с войсками в Парфию, и в этой стране, отдыхая от трудов, он впервые надел варварское платье, то ли потому, что умышленно подражал местным нравам, хорошо понимая, сколь подкупает людей все привычное и родное, то ли, готовясь учредить поклонение собственной особе, он хотел таким способом постепенно приучить македонян к новым обычаям. Но все же он не пожелал облачаться полностью в мидийское платье, которое было слишком уж варварским и необычным, не надел ни шаровар, ни кандия,127 ни тиары, а выбрал такое одеяние, в котором удачно сочеталось кое-что от мидийского платья и кое-что от персидского: более скромное, чем первое, оно было пышнее второго. Сначала он надевал это платье только тогда, когда встречался с варварами или беседовал дома с друзьями, но позднее его можно было видеть в таком одеянии даже во время выездов и приемов. Зрелище это было тягостным для македонян, но, восхищаясь доблестью, которую он проявлял во всем остальном, они относились снисходительно к таким его слабостям, как любовь к наслаждениям и показному блеску. Ведь, не говоря уже о том, что он перенес прежде, совсем незадолго до описываемых здесь событий он был ранен стрелой в голень, и так сильно, что кость сломалась и вышла наружу, в другой раз он получил удар камнем в шею, и долгое время туманная пелена застилала ему взор. И все же он не щадил себя, а непрестанно рвался навстречу всяческим опасностям; так, страдая поносом, он перешел реку Орексарт,128 которую принял за Танаид,129 и, обратив скифов в бегство, гнался за ними верхом на коне целых сто стадиев.

46. Многие, в том числе Клитарх, Поликлет, Онесикрит, Антиген и Истр, рассказывают, что в тех местах к Александру явилась амазонка, но Аристобул, секретарь Александра Харет, Птолемей, Антиклид, Филон Фиванский, Филипп из Феангелы, а также Гекатей Эретрийский, Филипп Халкидский и Дурид Самосский утверждают, что это выдумка. Их мнение как будто подтверждает и сам Александр. В подробном письме к Антипатру он говорит, что царь скифов дал ему в жены свою дочь, а об амазонке даже не упоминает. Рассказывают, что, когда много времени спустя Онесикрит читал Лисимаху,130 тогда уже царю, четвертую книгу своего сочинения, в которой написано об амазонке, Лисимах с легкой усмешкой спросил историка: «А где же я был тогда?» Но как бы мы ни относились к этому рассказу — как к правдивому или как к вымышленному, — наше восхищение Александром не становится от этого ни меньшим, ни большим.

XLVI. Александр боялся, что македоняне падут духом и не захотят продолжать поход. Не тревожа до времени остальное войско, он обратился к тем лучшим из лучших, которые были с ним в Гиркании, — двадцати тысячам пехотинцев и трем тысячам всадников. Он говорил, что до сих пор варвары видели македонян как бы во сне, если же теперь, едва лишь приведя Азию в замешательство, македоняне решат уйти из этой страны, варвары сразу же нападут на них, как на женщин. Впрочем, тех, кто хочет уйти, он не собирается удерживать. Но пусть боги будут свидетелями, что македоняне покинули его с немногими друзьями и добровольцами на произвол судьбы, — его, который стремился приобрести для македонян весь мир. Примерно в тех же выражениях Александр пересказывает эту речь в письме к Антипатру; там же царь пишет, что, когда он кончил говорить, все воины закричали, чтобы он вел их хоть на край света. После того, как Александр добился успеха у этой части войска, было уже нетрудно убедить все остальное множество воинов, которые добровольно выразили готовность следовать за царем.

С этих пор он стал все больше приспосабливать свой образ жизни к местным обычаям, одновременно сближая их с македонскими, ибо полагал, что благодаря такому смешению и сближению он добром, а не силой укрепит свою власть на тот случай, если отправится в далекий поход. С этой же целью он отобрал тридцать тысяч мальчиков и поставил над ними многочисленных наставников, чтобы выучить их греческой грамоте и обращению с македонским оружием. И его брак с Роксаной, красивой и цветущей девушкой, в которую он однажды влюбился, увидев ее в хороводе на пиру, как всем казалось, вполне соответствовал его замыслу, ибо брак этот сблизил Александра с варварами, и они прониклись к нему доверием и горячо полюбили его за то, что он проявил величайшую воздержанность и не захотел незаконно овладеть даже той единственной женщиной, которая покорила его.

Когда Александр увидел, что один из его ближайших друзей, Гефестион, одобряет его сближение с варварами и сам подражает ему в этом, а другой, Кратер, остается верен отеческим нравам, он стал вести дела с варварами через Гефестиона, а с греками и с македонянами — через Кратера. Горячо любя первого и глубоко уважая второго, Александр часто говорил, что Гефестион — друг Александра, а Кратер — друг царя. Из-за этого Гефестион и Кратер питали скрытую вражду друг к другу и нередко ссорились. Однажды в Индии ссора их дошла до того, что они обнажили мечи. К тому и к другому бросились на помощь друзья, но Александр, пришпорив коня, подъехал к ним и при всех обругал Гефестиона, назвал его глупцом и безумцем, не желающим понять, что он был бы ничем, если бы кто-нибудь отнял у него Александра. Кратера он сурово разбранил с глазу на глаз, а потом, приведя их обоих к себе и примирив друг с другом, поклялся Аммоном и всеми другими богами, что никого из людей не любит так, как их двоих, но если он узнает когда-нибудь, что они опять ссорятся, то непременно убьет либо их обоих, либо зачинщика. Рассказывают, что после этого они даже в шутку ни словом, ни делом не пытались поддеть или уколоть друг друга.

XLVIII. Филот, сын Пармениона, пользовался большим уважением среди македонян. Его считали мужественным и твердым человеком, после Александра не было никого, кто был бы столь же щедрым и отзывчивым. Рассказывают, что как-то один из его друзей попросил у него денег и Филот велел своему домоуправителю выдать их. Домоуправитель отказался, сославшись на то, что денег нет, но Филот сказал ему: «Что ты говоришь? Разве у тебя нет какого-нибудь кубка или платья?» Однако высокомерием и чрезмерным богатством, слишком тщательным уходом за своим телом, необычным для частного лица образом жизни, а также тем, что гордость свою он проявлял неумеренно, грубо и вызывающе, Филот возбудил к себе недоверие и зависть. Даже отец его, Парменион, сказал ему однажды: «Спустись-ка, сынок, пониже». У Александра он уже давно был на дурном счету. Когда в Дамаске были захвачены богатства Дария, потерпевшего поражение в Киликии, в лагерь привели много пленных. Среди них находилась женщина по имени Антигона, родом из Пидны,131 выделявшаяся своей красотой. Филот взял ее себе. Как это свойственно молодым людям, Филот нередко, выпив вина, хвастался перед влюбленной своими воинскими подвигами, приписывая величайшие из деяний себе и своему отцу и называя Александра мальчишкой, который им обоим обязан своим могуществом. Женщина рассказала об этом одному из своих приятелей, тот, как водится, другому, и так молва дошла до слуха Кратера, который вызвал эту женщину и тайно привел ее к Александру. Выслушав ее рассказ, Александр велел ей продолжать встречаться с Филотом и обо всем, что бы она ни узнала, доносить ему лично.

XLIX. Ни о чем не подозревая, Филот по-прежнему бахвалился перед Антигоной и в пылу раздражения говорил о царе неподобающим образом. Но хотя против Филота выдвигались серьезные обвинения, Александр все терпеливо сносил — то ли потому, что полагался на преданность Пармениона, то ли потому, что страшился славы и силы этих людей. В это время один македонянин по имени Димн, родом из Халастры, злоумышлявший против Александра, попытался вовлечь в свой заговор юношу Никомаха, своего возлюбленного, но тот отказался участвовать в заговоре и рассказал обо всем своему брату Кебалину. Кебалин пошел к Филоту и просил его отвести их с братом к Александру, так как они должны сообщить царю о деле важном и неотложном. Филот, неизвестно по какой причине, не повел их к Александру, ссылаясь на то, что царь занят более значительными делами. И так он поступил дважды. Поведение Филота вызвало у братьев подозрение, и они обратились к другому человеку. Приведенные этим человеком к Александру, они сначала рассказали о Димне, а потом мимоходом упомянули и о Филоте, сообщив, что он дважды отверг их просьбу. Это чрезвычайно ожесточило Александра. Воин, посланный арестовать Димна, вынужден был убить его, так как Димн оказал сопротивление, и это еще более усилило тревогу Александра: царь полагал, что смерть Димна лишает его улик, необходимых для раскрытия заговора. Разгневанный на Филота, Александр привлек к себе тех людей, которые издавна ненавидели сына Пармениона и теперь открыто говорили, что царь проявляет беспечность, полагая, будто жалкий халастриец Димн по собственному почину решился на столь великое преступление. Димн, утверждали эти люди, — не более как исполнитель, вернее даже орудие, направляемое чьей-то более могущественной рукой, а истинных заговорщиков надо искать среди тех, кому выгодно, чтобы все оставалось скрытым. Так как царь охотно прислушивался к таким речам, враги возвели на Филота еще тысячи других обвинений. Наконец, Филот был схвачен и приведен на допрос. Его подвергли пыткам в присутствии ближайших друзей царя, а сам Александр слышал все, спрятавшись за занавесом. Рассказывают, что, когда Филот жалобно застонал и стал униженно молить Гефестиона о пощаде, Александр произнес: «Как же это ты, Филот, такой слабый и трусливый, решился на такое дело?»

После смерти Филота Александр сразу же послал в Мидию людей, чтобы убить Пармениона — того Пармениона, который оказал Филиппу самые значительные услуги и который был, пожалуй, единственным из старших друзей Александра, побуждавшим царя к походу на Азию. Из трех сыновей Пармениона двое погибли в сражениях на глазах у отца, а вместе с третьим сыном погиб он сам.132

Все это внушило многим друзьям Александра страх перед царем, в особенности же — Антипатру, который, тайно отправив послов к этолийцам, заключил с ними союз. Этолийцы очень боялись Александра из-за того, что они разрушили Эниады,133 ибо, узнав о гибели города, царь сказал, что не дети эниадян, но он сам отомстит за это этолийцам.

L. За этими событиями вскоре последовало убийство Клита.134 Если рассказывать о нем без подробностей, оно может показаться еще более жестоким, чем убийство Филота, но если сообщить причину и все обстоятельства его, станет ясным, что оно совершилось не предумышленно, а в результате несчастного случая, что гнев и опьянение царя лишь сослужили службу злому року Клита.

Вот как все случилось. Какие-то люди, приехавшие из-за моря, принесли Александру плоды из Греции. Восхищаясь красотой и свежестью плодов, царь позвал Клита, чтобы показать ему фрукты и дать часть из них. Клит в это время как раз приносил жертвы, но, услышав приказ царя, приостановил жертвоприношение и сразу же отправился к Александру, а три овцы, над которыми были уже совершены возлияния, побежали за ним. Узнав об этом, царь обратился за разъяснением к прорицателям — Аристандру и лакедемонянину Аристомену. Они сказали, что это дурной знак, и Александр велел как можно скорее принести умилостивительную жертву за Клита. (Дело в том, что за три дня до этого Александр видел странный сон. Ему приснилось, что Клит вместе с сыновьями Пармениона сидит в черных одеждах и все они мертвы.) Но Клит не дождался конца жертвоприношения и отправился на пир к царю, который только что принес жертвы Диоскурам.135

В разгаре веселого пиршества кто-то стал петь песенки некоего Праниха, — или, по словам других писателей, Пиериона, — в которых высмеивались полководцы, недавно потерпевшие поражение от варваров.136 Старшие из присутствовавших сердились и бранили сочинителя и певца, но Александр и окружавшие его молодые люди слушали с удовольствием и велели певцу продолжать. Клит, уже пьяный и к тому же от природы несдержанный и своевольный, негодовал больше всех. Он говорил, что недостойно среди варваров и врагов оскорблять македонян, которые, хотя и попали в беду, все же много лучше тех, кто над ними смеется. Когда Александр заметил, что Клит, должно быть, хочет оправдать самого себя, называя трусость бедою, Клит вскочил с места и воскликнул: «Но эта самая трусость спасла тебя, рожденный богами, когда ты уже подставил свою спину мечу Спифридата! Ведь благодаря крови македонян и этим вот ранам ты столь вознесся, что, отрекшись от Филиппа, называешь себя сыном Аммона!»

LI. С гневом Александр отвечал: «Долго ли еще, негодяй, думаешь ты радоваться, понося нас при каждом удобном случае и призывая македонян к неповиновению?» «Да мы и теперь не радуемся, Александр, вкушая такие „сладкие” плоды наших трудов, — возразил Клит. — Мы считаем счастливыми тех, кто умер еще до того, как македонян начали сечь мидийскими розгами, до того, как македоняне оказались в таком положении, что вынуждены обращаться к персам, чтобы получить доступ к царю». В ответ на эти дерзкие речи поднялись друзья Александра и стали бранить Клита, а люди постарше пытались угомонить спорящих. Александр же, обратившись к Ксенодоху Кардийскому и Артемию Колофонскому, сказал: «Не кажется ли вам, что греки прогуливаются среди македонян, словно полубоги среди диких зверей?» Клит не унимался, он требовал, чтобы Александр при всех высказал то, что думает, или же чтобы он больше не приглашал к себе на пир людей свободных, привыкших говорить откровенно, а жил среди варваров и рабов, которые будут поклоняться его персидскому поясу и белому хитону.

Александр уже не мог сдержать гнева: схватив лежавшее около него яблоко, он бросил им в Клита и стал искать свой кинжал. Но так как один из телохранителей, Аристофан, успел вовремя убрать кинжал, а все остальные окружили Александра и умоляли его успокоиться, он вскочил с места, по-македонски кликнул царскую стражу (это был условный знак крайней опасности), велел трубачу подать сигнал тревоги и ударил его кулаком, заметив, что тот медлит. Впоследствии этот трубач пользовался большим уважением за то, что благодаря его самообладанию весь лагерь не был приведен в смятение. Клита, не желавшего уступить, друзья с трудом вытолкали из пиршественного зала, но он снова вошел через другие двери, с превеликой дерзостью читая ямбы из «Андромахи» Эврипида:

Какой плохой обычай есть у эллинов…137

Тут Александр выхватил копье у одного из телохранителей и, метнув его в Клита, который отбросил дверную завесу и шел навстречу царю, пронзил дерзкого насквозь. Клит, громко застонав, упал, и гнев Александра сразу же угас. Опомнившись и увидев друзей, безмолвно стоявших вокруг, Александр вытащил из трупа копье и попытался вонзить его себе в шею, но ему помешали — телохранители схватили его за руки и насильно унесли в спальню.

LII. Проведя всю ночь в рыданиях, он настолько изнемог от крика и плача, что на следующий день лежал безмолвно, испуская лишь тяжкие стоны. Друзья, напуганные его молчанием, без разрешения вошли в спальню. Но речи их не тронули Александра. Только когда прорицатель Аристандр, напомнив царю о сновидении, в котором ему явился Клит, и о дурном знамении при жертвоприношении, сказал, что все случившееся было уже давно определено судьбою, Александр, казалось, несколько успокоился.

Затем к нему привели Анаксарха из Абдер и философа Каллисфена — родственника Аристотеля. Каллисфен пытался кроткой и ласковой речью смягчить горе царя, а Анаксарх, который с самого начала пошел в философии особым путем и был известен своим презрительным отношением к общепринятым взглядам, подойдя к Александру, воскликнул: «И это Александр, на которого смотрит теперь весь мир! Вот он лежит, рыдая, словно раб, страшась закона и порицания людей, хотя он сам должен быть для них и законом и мерою справедливости, если только он победил для того, чтобы править и повелевать, а не для того, чтобы быть прислужником пустой молвы. Разве ты не знаешь, — продолжал он, — что Зевс для того посадил с собой рядом Справедливость и Правосудие, дабы всё, что ни совершается повелителем, было правым и справедливым?» Такими речами Анаксарх несколько успокоил царя, но зато на будущее время внушил ему еще большую надменность и пренебрежение к законам. Пользуясь расположением Александра, Анаксарх усилил его неприязнь к Каллисфену, которого царь и прежде-то недолюбливал за строгость и суровость. Рассказывают, что однажды на пиру, когда разговор зашел о временах года и погоде, Каллисфен, разделявший взгляды тех, которые считают, что в Азии холоднее, чем в Греции, в ответ на возражения Анаксарха сказал так: «Ты-то уж должен был бы согласиться с тем, что здесь холодней, чем в Греции. Там ты всю зиму ходил в изношенном плаще, а здесь лежишь, укрывшись тремя коврами». После этого Анаксарх стал еще больше ненавидеть Каллисфена.

LIII. Другим софистам и льстецам Каллисфен был также ненавистен, ибо юноши любили его за красоту речей, а пожилым людям он в неменьшей мере был приятен тем, что вел жизнь безупречную, чистую, чуждую искательства. Его жизнь неопровержимо доказывала, что он не уклонялся от истины, когда говорил, что отправился за Александром лишь затем, чтобы восстановить свой родной город138 и вернуть туда жителей. Ненавидимый из-за своей славы, он и поведением своим давал врагам пищу для клеветы, ибо большей частью отклонял приглашения к царскому столу, а если и приходил, то своей суровостью и молчанием показывал, что он не одобряет происходящего. Оттого-то Александр и сказал про него:

Противен мне мудрец, что для себя не мудр.139

Рассказывают, что однажды на царском пиру при большом стечении приглашенных Каллисфену поручили произнести за кубком вина хвалебную речь в честь македонян, и он говорил на эту тему с таким красноречием, что присутствовавшие, стоя, рукоплескали и бросали ему свои венки. Тогда Александр привел слова Эврипида140 о том, что прекрасно говорить о прекрасном предмете — дело нетрудное, и сказал: «Теперь покажи нам свою силу, произнесши обвинительную речь против македонян, чтобы, узнав свои ошибки, они стали лучше». Тут уже Каллисфен заговорил по-другому, в откровенной речи он предъявил македонянам многие обвинения. Он сказал, что раздор среди греков был единственной причиной успехов Филиппа и его возвышения, и в доказательство своей правоты привел стих:

Часто при распрях почет достается в удел негодяю.141

Этой речью Каллисфен возбудил против себя лютую ненависть со стороны македонян, а Александр сказал, что Каллисфен показал не столько силу своего красноречия, сколько силу своей вражды к македонянам.

LIV. По словам Гермиппа,142 об этом случае рассказал Аристотелю Стреб, чтец Каллисфена. Гермипп добавляет, что Каллисфен почувствовал недовольство царя и, прежде чем выйти из зала, два или три раза повторил, обращаясь к нему:

Умер Патрокл, несравненно тебя превосходнейший смертный.143

Аристотель, по-видимому, не ошибался, когда говорил, что Каллисфен — прекрасный оратор, но человек неумный.

Впрочем, благодаря тому, что Каллисфен упорно, как подобает философу, боролся против обычая падать ниц перед царем и один осмеливался открыто говорить о том, что вызывало тайное возмущение у лучших и старейших из македонян, он избавил греков от большого позора, а Александра — от еще большего, но себе самому уготовил погибель, ибо казалось, что он не столько убедил царя, сколько принудил его отказаться от почестей благоговейного поклонения.

Харет из Митилены рассказывает, что однажды на пиру Александр, отпив вина, протянул чашу одному из друзей. Тот, приняв чашу, встал перед жертвенником и, выпив вино, сначала пал ниц, потом поцеловал Александра и вернулся на свое место. Так поступили все. Когда очередь дошла до Каллисфена, он взял чашу (царь в это время отвлекся беседой с Гефестионом), выпил вино и подошел к царю для поцелуя. Но тут Деметрий, по прозвищу Фидон, воскликнул: «О царь, не целуй его, он один из всех не пал пред тобою ниц». Александр уклонился от поцелуя, а Каллисфен сказал громким голосом: «Что ж, одним поцелуем будет у меня меньше».

LV. Своим поведением Каллисфен очень озлобил Александра, и тот охотно поверил Гефестиону, который сказал, что философ обещал ему пасть ниц перед царем, но не сдержал своего слова. Потом на Каллисфена обрушились Лисимах и Гагнон: они говорили, что софист расхаживает с таким гордым видом, словно он уничтожил тираннию, что отовсюду к нему стекаются зеленые юнцы, восторгающиеся им, как человеком, который один среди стольких тысяч сумел остаться свободным. Поэтому, когда был раскрыт заговор Гермолая,144 обвинения, которые возвели на Каллисфена его враги, представились царю вполне правдоподобными. А враги утверждали, будто на вопрос Гермолая, как стать самым знаменитым, Каллисфен ответил: «Для этого надо убить самого знаменитого». Клеветники говорили, будто Каллисфен подстрекал Гермолая к решительным действиям, убеждал его не бояться золотого ложа и помнить, что перед ним человек, столь же подверженный болезням и столь же уязвимый, как и все остальные люди. Все же никто из заговорщиков даже под самыми страшными пытками не назвал Каллисфена виновным. И сам Александр вскоре после этого написал Кратеру, Атталу и Алкету, что мальчишки во время пыток брали всю вину на себя, уверяя, что у них не было соучастников. Позднее, однако, в письме к Антипатру Александр возлагает вину и на Каллисфена: «Мальчишек, — пишет он, — македоняне побили камнями, а софиста я еще накажу, как, впрочем, и тех, кто его прислал и кто радушно принимает в своих городах заговорщиков, посягающих на мою жизнь». Здесь Александр явно намекает на Аристотеля, ибо Каллисфен был его родственником, сыном его двоюродной сестры Геро, и воспитывался в его доме. Некоторые сообщают, что Александр повесил Каллисфена, а другие — что Каллисфен умер в тюрьме от болезни. Харет рассказывает, что Каллисфена семь месяцев держали в оковах, под стражей, чтобы позднее судить его в большом собрании, в присутствии Аристотеля, но как раз в те самые дни, когда Александр был ранен в Индии, Каллисфен умер от ожирения и вшивой болезни.

LVI. Но это случилось позднее. А в ту пору коринфянин Демарат, будучи уже в преклонных годах, пожелал отправиться к Александру. Представ пред царем, он сказал, что великой радости лишились те из греков, которые умерли, не увидев Александра восседающим на троне Дария.145 Недолго довелось Демарату пользоваться благоволением царя, но когда он умер от старческой немощи, то удостоился пышного погребения. Воины насыпали в его честь огромный курган высотою в восемьдесят локтей, а останки его на великолепно украшенной колеснице были отвезены к морю.

LVII. Александр намеревался отправиться в Индию,146 но, видя, что из-за огромной добычи войско отяжелело и стало малоподвижным, однажды на рассвете велел нагрузить повозки и сначала сжег те из них, которые принадлежали ему самому и его друзьям, а потом приказал поджечь повозки остальных македонян. Оказалось, что отважиться на это дело было гораздо труднее, чем совершить его. Лишь немногие были огорчены, большинство же, раздав необходимое нуждающимся, в каком-то порыве восторга с криком и шумом принялось сжигать и уничтожать все излишнее. Это еще более воодушевило Александра и придало ему твердости. В ту пору он был уже страшен в гневе и беспощаден при наказании виновных. Одного из своих приближенных, некоего Менандра, назначенного начальником караульного отряда в какой-то крепости, Александр приказал казнить только за то, что тот отказался там остаться. Орсодата, изменившего ему варвара, он собственной рукой застрелил из лука.

Около этого времени овца принесла ягненка, у которого на голове был нарост, формой и цветом напоминающий тиару, а по обеим сторонам нароста — по паре яичек. У Александра это знамение вызвало такое отвращение, что он пожелал очиститься от скверны. Обряд совершили вавилоняне, которых царь обыкновенно призывал к себе в подобных случаях. Друзьям Александр говорил, что он беспокоится не о себе, а об них, что он страшится, как бы божество после его смерти не вручило верховную власть человеку незнатному и бессильному. Но в скором времени печаль его была рассеяна добрым предзнаменованием. Начальник царских спальников, македонянин по имени Проксен, готовя у реки Окс место для палатки Александра, обнаружил источник густой и жирной жидкости. Когда вычерпали то, что находилось на поверхности, из источника забила чистая и светлая струя, ни по запаху, ни по вкусу не отличавшаяся от оливкового масла, такая же прозрачная и жирная. Это было особенно удивительным потому, что в тех местах не растут оливковые деревья. Рассказывают, что в самом Оксе вода очень мягкая, и у купающихся в этой реке кожа покрывается жиром. Как обрадовался Александр этому предзнаменованию, можно видеть из его письма к Антипатру. Он пишет, что это одно из величайших предзнаменований, когда-либо полученных им от божества. Прорицатели же утверждали, что оно предвещает поход славный, но тяжкий и суровый, ибо божество дало людям оливковое масло для того, чтобы облегчить их труды.

LVIII. В боях Александр подвергал себя множеству опасностей и получил несколько тяжелых ранений, войско же его больше всего страдало от недостатка в съестных припасах и от скверного климата. Александр стремился дерзостью одолеть судьбу, а силу — мужеством, ибо он считал, что для смелых нет никакой преграды, а для трусов — никакой опоры. Рассказывают, что Александр долго осаждал неприступную скалу, которую оборонял Сисимитр. Когда воины совсем уже пали духом, Александр спросил Оксиарта,147 храбрый ли человек Сисимитр, и Оксиарт ответил, что Сисимитр — трусливейший из людей. Тогда Александр сказал: «Выходит дело, что мы можем захватить эту скалу, — ведь вершина у нее непрочная». Устрашив Сисимитра, он взял твердыню приступом. В другой раз, когда войско штурмовало столь же крутую и неприступную скалу, Александр послал вперед молодых македонян и, обратившись к одному юноше, которого тоже звали Александром, сказал ему: «Твое имя обязывает тебя быть мужественным». Храбро сражаясь, юноша пал в битве, и это очень огорчило царя.

Перед крепостью, называвшейся Нисой, македоняне остановились в нерешительности, так как их отделяла от нее глубокая река. Став на берегу, Александр сказал: «Почему я, глупец, не научился плавать?» И все же, взяв в руки щит, он хотел броситься в реку… [Текст в оригинале испорчен.] Когда Александр прекратил битву, к нему явились послы осажденных городов просить о мире. Сначала они были очень напуганы, увидев царя в простой одежде и с оружием в руках, но потом царю принесли подушку, и он велел старшему из послов, Акуфиду, сесть на нее. Пораженный великодушием и человечностью Александра, Акуфид спросил, чем могут они заслужить его дружбу. Александр сказал: «Пусть твои соотечественники изберут тебя правителем, а к нам пусть пришлют сто лучших мужей». На это Акуфид, рассмеявшись, отвечал: «Но мне будет легче править, царь, если я пришлю тебе худших, а не лучших».

LIX. Таксил, как сообщают, владел в Индии страной,148 по размерам не уступавшей Египту, к тому же плодородной и богатой пастбищами, а сам он был человек мудрый. Приветливо приняв Александра, он сказал ему: «Зачем нам воевать друг с другом, Александр, — ведь ты же не собираешься отнять у нас воду и необходимые средства к жизни, ради чего только и стоит сражаться людям разумным? Всем остальным имуществом я охотно поделюсь с тобою, если я богаче тебя, а если беднее — с благодарностью приму дары от тебя». С удовольствием выслушав эту речь, Александр протянул Таксилу правую руку и сказал: «Не думаешь ли ты, что благодаря этим радушным словам между нами не будет сражения? Ты ошибаешься. Я буду бороться с тобой благодеяниями, чтобы ты не превзошел меня своей щедростью». Приняв богатые дары от Таксила, Александр преподнес ему дары еще более богатые, а потом подарил тысячу талантов в чеканной монете. Этот поступок очень огорчил его друзей, но зато привлек к нему многих варваров.

Храбрейшие из индийцев-наемников, переходившие из города в город, сражались отчаянно и причинили Александру немало вреда. В одном из городов Александр заключил с ними мир, а когда они вышли за городские стены, царь напал на них в пути и, захватив в плен, перебил всех до одного. Это единственный позорный поступок, пятнающий поведение Александра на войне, ибо во всех остальных случаях Александр вел военные действия в согласии со справедливостью, истинно по-царски. Не меньше хлопот доставили Александру индийские философы, которые порицали царей, перешедших на его сторону, и призывали к восстанию свободные народы. За это многие из философов были повешены по приказу Александра.

LX. О войне с Пором149 Александр сам подробно рассказывает в своих письмах. Между враждебными лагерями, сообщает он, протекала река Гидасп. Выставив вперед слонов, Пор постоянно вел наблюдение за переправой. Александр же велел каждый день поднимать в лагере сильный шум, чтобы варвары привыкли к нему. Однажды холодной и безлунной ночью Александр, взяв с собой часть пехоты и отборных всадников, ушел далеко в сторону от врагов и переправился на небольшой остров. В это время пошел проливной дождь, подул ураганный ветер, в лагерь то и дело ударяли молнии. На глазах у Александра несколько воинов было убито и испепелено молнией, и все же он отплыл от острова и попытался пристать к противоположному берегу. Из-за непогоды Гидасп вздулся и рассвирепел, во многих местах берег обрушился, и туда бурным потоком устремилась вода, к суше нельзя было подступиться, так как нога не держалась на скользком, изрытом дне. Рассказывают, что Александр воскликнул тогда: «О, афиняне, знаете ли вы, каким опасностям я подвергаюсь, чтобы заслужить ваше одобрение?» Так говорит Онесикрит, сам же Александр сообщает, что они оставили плоты и, погрузившись в воду по грудь, с оружием в руках двинулись вброд.

Выйдя на берег, Александр с конницей устремился вперед, опередив пехоту на двадцать стадиев. Александр полагал, что если враги начнут конное сражение, то он легко победит их, если же они двинут вперед пехотинцев, то его пехота успеет вовремя присоединиться к нему. Сбылось первое из этих предположений. Тысячу всадников и шестьдесят колесниц, которые выступили против него, он обратил в бегство. Всеми колесницами он овладел, а всадников пало четыреста человек. Пор понял, что Александр уже перешел реку, и выступил ему навстречу со всем своим войском, оставив на месте лишь небольшой отряд, который должен был помешать переправиться остальным македонянам. Напуганный видом слонов и многочисленностью неприятеля, Александр сам напал на левый фланг, а Кену приказал атаковать правый. Враги дрогнули на обоих флангах, но всякий раз они отходили к слонам, собирались там и оттуда вновь бросались в атаку сомкнутым строем. Битва шла поэтому с переменным успехом, и лишь на восьмой час сопротивление врагов было сломлено. Так описал это сражение в своих письмах тот, по чьей воле оно произошло. Большинство историков в полном согласии друг с другом сообщает, что благодаря своему росту в четыре локтя и пядь,150 а также могучему телосложению Пор выглядел на слоне так же, как всадник на коне, хотя слон под ним был самый большой. Этот слон проявил замечательную понятливость и трогательную заботу о царе. Пока царь еще сохранял силы, слон защищал его от нападавших врагов, но, почувствовав, что царь изнемогает от множества дротиков, вонзившихся в его тело, и боясь, как бы он не упал, слон медленно опустился на колени и начал осторожно вынимать хоботом из его тела один дротик за другим.

Когда Пора взяли в плен и Александр спросил его, как следует с ним обращаться, Пор сказал: «По-царски». Александр спросил, не хочет ли он добавить еще что-нибудь. На это Пор ответил: «Все заключено в одном слове: „по-царски”». Назначив Пора сатрапом, Александр не только оставил в его власти всю ту область, над которой он царствовал, но даже присоединил к ней новые земли, подчинив Пору индийцев, прежде независимых. Рассказывают, что на этих землях, населенных пятнадцатью народами, находилось пять тысяч больших городов и великое множество деревень. Над другой областью, в три раза большей, Александр поставил сатрапом Филиппа, одного из своих близких друзей.

LXI. Битва с Пором стоила жизни Букефалу. Как сообщает большинство историков, конь погиб от ран, но не сразу, а позднее, во время лечения. Онесикрит же утверждает, что Букефал издох от старости тридцати лет от роду. Александр был очень опечален смертью коня, он так тосковал, словно потерял близкого друга. В память о коне он основал город у Гидаспа и назвал его Букефалией. Рассказывают также, что, потеряв любимую собаку Периту, которую он сам вырастил, Александр основал город, названный ее именем. Сотион151 говорит, что слышал об этом от Потамона Лесбосского.152

LXII. Сражение с Пором охладило пыл македонян и отбило у них охоту проникнуть дальше в глубь Индии. Лишь с большим трудом им удалось победить этого царя, выставившего только двадцать тысяч пехотинцев и две тысячи всадников. Македоняне решительно воспротивились намерению Александра переправиться через Ганг: они слышали, что эта река имеет тридцать два стадия в ширину и сто оргий153 в глубину и что противоположный берег весь занят вооруженными людьми, конями и слонами. Шла молва, что на том берегу их ожидают цари гандаритов и пресиев с огромным войском из восьмидесяти тысяч всадников, двухсот тысяч пехотинцев, восьми тысяч колесниц и шести тысяч боевых слонов. И это не было преувеличением. Андрокотт,154 который вскоре вступил на престол, подарил Селевку пятьсот слонов и с войском в шестьсот тысяч человек покорил всю Индию.

Сначала Александр заперся в палатке и долго лежал там в тоске и гневе. Сознавая, что ему не удастся перейти через Ганг, он уже не радовался ранее совершенным подвигам и считал, что возвращение назад было бы открытым признанием своего поражения. Но так как друзья приводили ему разумные доводы, а воины плакали у входа в палатку, Александр смягчился и решил сняться с лагеря. Перед тем, однако, он пошел ради славы на хитрость. По его приказу изготовили оружие и конские уздечки необычайного размера и веса и разбросали их вокруг. Богам были сооружены алтари, к которым до сих пор приходят цари пресиев, чтобы поклониться им и совершить жертовоприношения по греческому обряду. Андрокотт еще юношей видел Александра. Как передают, он часто говорил впоследствии, что Александру было бы нетрудно овладеть и этой страной, ибо жители ее ненавидели и презирали своего царя за порочность и низкое происхождение.

LXIII. Желая увидеть Океан, Александр построил большое число плотов и гребных кораблей, на которых македоняне медленно поплыли вниз по рекам.155 Но и во время плавания Александр не предавался праздности и не прекращал военных действий. Часто, сходя на берег, он совершал нападения на города и покорял все вокруг. В стране маллов, которые считались самыми воинственными из индийцев, он едва не был убит. Согнав врагов дротиками со стены, он первый взобрался на нее по лестнице. Но лестница сломалась, а варвары, стоявшие внизу у стены, подвергли его и тех немногих воинов, которые успели к нему присоединиться, яростному обстрелу. Александр спрыгнул вниз, в гущу врагов и, к счастью, сразу же вскочил на ноги. Потрясая оружием, царь устремился на врагов, и варварам показалось, будто от его тела исходит какое-то чудесное сияние. Сперва они в ужасе бросились врассыпную, но затем, видя, что рядом с Александром всего лишь два телохранителя, ринулись на него и, несмотря на его мужественное сопротивление, нанесли ему мечами и копьями много тяжелых ран. Один из варваров, встав чуть поодаль, пустил стрелу с такой силой, что она пробила панцирь и глубоко вонзилась в кость около соска. От удара Александр согнулся, и воин пустивший стрелу, подбежал к царю, обнажив варварский меч. Певкест и Лимней заслонили царя, но обоих тяжело ранили. Лимней сразу же испустил дух, Певкест удержался на ногах, а варвара убил сам Александр. Весь израненный, получив напоследок удар дубиной по шее, царь прислонился к стене, обратив лицо к врагам. Но в этот миг Александра окружили македоняне и, схватив его, уже потерявшего сознание, отнесли в палатку. В лагере тотчас же распространился слух, что царь мертв. С трудом спилив древко стрелы и сняв с Александра панцирь, принялись вырезать вонзившееся в кость острие, которое, как говорят, было шириной в три пальца, а длиной — в четыре пальца. В это время царь впал в глубокий обморок и был уже на волоске от смерти, но пришел в себя, когда острие было извлечено. Избежав смертельной опасности, он еще долгое время был очень слаб и нуждался в лечении и покое. Однажды он услышал, что македоняне шумят перед его палаткой, выражая желание увидеть своего царя. Накинув плащ, он вышел к ним и принес богам жертвы, а потом двинулся дальше, продолжая по пути покорять города и земли.

LXIV. Александр захватил в плен десять гимнософистов из числа тех, что особенно старались склонить Саббу156 к измене и причинили македонянам немало вреда. Этим людям, которые были известны своим умением давать краткие и меткие ответы, Александр предложил несколько трудных вопросов, объявив, что того, кто даст неверный ответ, он убьет первым, а потом — всех остальных по очереди. Старшему из них он велел быть судьею. Первый гимнософист на вопрос, кого больше — живых или мертвых, ответил, что живых, так как мертвых уже нет. Второй гимнософист на вопрос о том, земля или море взращивает зверей более крупных, ответил, что земля, так как море — это только часть земли. Третьего Александр спросил, какое из животных самое хитрое, и тот сказал, что самое хитрое — то животное, которое человек до сих пор не узнал. Четвертый, которого спросили, из каких побуждений склонял он Саббу к измене, ответил, что он хотел, чтобы Сабба либо жил прекрасно, либо прекрасно умер. Пятому был задан вопрос, что было раньше — день или ночь, и тот ответил, что день был на один день раньше, а потом, заметив удивление царя, добавил, что задающий мудреные вопросы неизбежно получит мудреные ответы. Обратившись к шестому, Александр спросил его, как должен человек себя вести, чтобы его любили больше всех, и тот ответил, что наибольшей любви достоин такой человек, который, будучи самым могущественным, не внушает страха. Из трех остальных одного спросили, как может человек превратиться в бога, и софист ответил, что человек превратится в бога, если совершит нечто такое, что невозможно совершить человеку. Другому задали вопрос, что сильнее — жизнь или смерть, и софист сказал, что жизнь сильнее, раз она способна переносить столь великие невзгоды. Последнего софиста Александр спросил, до каких пор следует жить человеку, и тот ответил, что человеку следует жить до тех пор, пока он не сочтет, что умереть лучше, чем жить. Тут царь обратился к судье и велел ему объявить приговор. Когда судья сказал, что они отвечали один хуже другого, царь воскликнул: «Раз ты вынес такое решение, ты умрешь первым». На это софист возразил: «Но тогда ты окажешься лжецом, о царь: ведь ты сказал, что первым убьешь того, кто даст самый плохой ответ».

LXV. Богато одарив этих гимнософистов, Александр отпустил их, а к самым прославленным, жившим уединенно, вдали от людей, послал Онесикрита, через которого пригласил их к себе. Онесикрит был сам философом из школы киника Диогена. По его словам, Калан принял его сурово и надменно, велел ему снять хитон и вести беседу нагим, так как иначе, дескать, он не станет с ним говорить, будь Онесикрит посланцем даже самого Зевса. Дандамид был гораздо любезнее. Выслушав рассказ Онесикрита о Сократе, Пифагоре и Диогене, он сказал, что эти люди обладали, по-видимому, замечательным дарованием, но слишком уж почитали законы. По другим сведениям, Дандамид произнес только одну фразу: «Чего ради Александр явился сюда, проделав такой огромный путь?»

Калана Таксил уговорил явиться к Александру. Этого философа звали, собственно, Сфин, но так как он приветствовал всех встречных по-индийски — словом «кале», греки прозвали его Калан. Рассказывают, что Калан воочию показал Александру, что представляет собой его царство. Бросив на землю высохшую и затвердевшую шкуру, Калан наступил на ее край, и вся она поднялась вверх. Обходя вокруг шкуры, Калан наступал на нее с краю в разных местах, и всякий раз повторялось то же самое. Когда же он встал на середину и крепко прижал ее к земле, вся шкура осталась неподвижной. Этим Калан хотел сказать, что Александр должен утвердиться в середине своего царства и не слишком от нее удаляться.

LXVI. Плавание вниз по течению рек продолжалось семь месяцев. Когда корабли вышли в Океан, Александр приплыл к острову, который он сам называет Скиллустидой, а другие — Псилтукой. Высадившись на берег, он принес жертвы богам и, насколько это было возможно, ознакомился с природой моря и побережья. Потом он обратился к богам с молитвой, чтобы никто из людей после него не зашел дальше тех рубежей, которых он достиг со своим войском. После этого он начал обратный путь. Кораблям он приказал плыть вдоль суши так, чтобы берег Индии находился справа, начальником флота назначил Неарха, а главным кормчим — Онесикрита. Сам Александр, двинувшись сушею через страну оритов,157 оказался в чрезвычайно тяжелом положении и потерял множество людей, так что ему не удалось привести из Индии даже четверти своего войска, а в начале похода у него было сто двадцать тысяч пехотинцев и пятнадцать тысяч всадников. Тяжелые болезни, скверная пища, нестерпимый зной и в особенности голод погубили многих в этой бесплодной стране, населенной нищими людьми, все имущество которых состояло из жалких овец, да и те были в ничтожном числе. Овцы питались морской рыбой, и потому мясо их было зловонным и неприятным на вкус. Лишь по прошествии шестидесяти дней Александру удалось выбраться из этой страны, и как только он достиг Гедрозии,158 у него сразу же все появилось в изобилии, так как сатрапы и цари ближайших стран позаботились об этом заранее.

LXVII. Восстановив свои силы, македоняне в течение семи дней веселой процессией шествовали через Карманию.159 Восьмерка коней медленно везла Александра, который беспрерывно, днем и ночью, пировал с ближайшими друзьями, восседая на своего рода сцене, утвержденной на высоком, отовсюду видном помосте. Затем следовало множество колесниц, защищенных от солнечных лучей пурпурными и пестрыми коврами или же зелеными, постоянно свежими ветвями, на этих колесницах сидели остальные друзья и полководцы, украшенные венками и весело пирующие. Нигде не было видно ни щитов, ни шлемов, ни копий, на всем пути воины чашами, кружками и кубками черпали вино из пифосов160 и кратеров161 и пили за здоровье друг друга, одни при этом продолжали идти вперед, а другие падали наземь. Повсюду раздавались звуки свирелей и флейт, звенели песни, слышались вакхические восклицания женщин. В течение всего этого беспорядочного перехода царило такое необузданное веселье, как будто сам Вакх присутствовал тут же и участвовал в этом радостном шествии. Прибыв в столицу Гедрозии,162 Александр вновь предоставил войску отдых и устроил празднества. Рассказывают, что однажды, хмельной, он присутствовал на состязании хоров, один из которых возглавлял его любимец Багой. Одержав победу, Багой в полном наряде прошел через театр и сел рядом с царем. Увидев это, македоняне принялись рукоплескать и закричали, чтобы царь поцеловал Багоя; они не успокоились до тех пор, пока Александр не обнял и не поцеловал его.

LXIII. Там же к нему явился Неарх со своими людьми. Александр очень обрадовался и, выслушав рассказ о плавании, вознамерился сам поплыть с большим флотом вниз по течению Евфрата, затем обогнуть Аравию и Африку и через Геракловы столпы пройти во Внутреннее море.163 С этой целью у Тапсака164 начали строить различные суда и отовсюду собирать мореходов и кормчих. Но слухи о том, что поход в глубь материка оказался очень тяжелым, что царь получил ранение в битве с маллами, что войско понесло большие потери, порождали сомнения в том, что Александр вернется невредимым, побуждали подвластные народы к мятежам, а полководцев и сатрапов толкали на несправедливости, бесчинства и своеволие. Вообще повсюду воцарился дух беспокойства и стремление к переменам. В это же время Олимпиада и Клеопатра окончательно рассорились с Антипатром и поделили царство между собой: Олимпиада взяла себе Эпир, а Клеопатра — Македонию. Узнав об этом, Александр сказал, что мать поступила разумнее, ибо македоняне не потерпят, чтобы над ними царствовала женщина.

Сообразуясь с обстоятельствами, Александр вновь послал Неарха к морю, поручив ему опустошить вооруженной рукой все прибрежные страны, а сам отправился в дальнейший путь, чтобы наказать провинившихся полководцев. Оксиарта, одного из сыновей Абулита,165 он убил сам, пронзив его копьем. Абулит не приготовил съестных припасов, а поднес царю три тысячи талантов в чеканной монете, и Александр велел ему бросить эти деньги коням. Кони, разумеется, не притронулись к такому «корму», и царь, воскликнув: «Что нам за польза в твоих припасах?» — приказал бросить Абулита в тюрьму.

LXIX. В Персиде Александр прежде всего роздал женщинам деньги по обычаю прежних царей, которые всякий раз, когда они являлись в эту страну, давали каждой женщине по золотому. Рассказывают, что именно поэтому некоторые цари приезжали в Персиду очень редко, а Ох из жадности166 так ни разу туда и не явился, превратив себя в добровольного изгнанника.

Когда Александр узнал, что могила Кира разграблена, он велел казнить Поламаха, совершившего это преступление, хотя это был один из знатнейших граждан Пеллы.167 Прочтя надгробную надпись, Александр приказал начертать ее также и по-гречески, а она гласила: «О человек, кто бы ты ни был и откуда бы ты ни явился, — ибо я знаю, что ты придешь, — я Кир, создавший персидскую державу. Не лишай же меня той горстки земли, которая покрывает мое тело». Эти слова произвели на Александра глубокое и сильное впечатление и навели его на горестные размышления о превратностях человеческой судьбы.

Здесь Калан, долгое время страдавший болезнью желудка, попросил соорудить для себя костер. Подъехав к костру на коне, он помолился, окропил себя, словно жертвенное животное, и срезал со своей головы клок волос в приношение богам. Затем, взойдя на костер, он попрощался с присутствовавшими македонянами, попросил их и царя провести этот день в веселой попойке и сказал, что царя он вскоре увидит в Вавилоне. Произнеся эти слова, он лег и укрылся с головой. Огонь подбирался все ближе, но он не двинулся с места, не шевельнул ни рукой, ни ногой. Так он принес себя в жертву богам по древнему обычаю мудрецов своей страны. Много лет спустя в Афинах то же самое совершил другой индиец, находившийся тогда в свите Цезаря. До сих пор там можно видеть могильный памятник, который называют «надгробием индийца».

LXX. Возвратившись к себе после самосожжения Калана, Александр созвал на пир друзей и полководцев. На пиру он предложил потягаться в умении пить и назначил победителю в награду венок. Больше всех выпил Промах, который дошел до четырех хоев;168 в награду он получил венок ценою в талант, но через три дня скончался. Кроме него, как сообщает Харет, умерли еще сорок один человек, которых после попойки охватил сильнейший озноб.

В Сузах Александр женился169 на дочери Дария Статире и одновременно отпраздновал свадьбы друзей, отдав в жены самым лучшим своим воинам самых прекрасных персидских девушек. Для македонян, которые уже были женаты, он устроил общее свадебное пиршество; сообщают, что на этом пиру каждому из девяти тысяч приглашенных была вручена золотая чаша для возлияний. Изумительная щедрость царя проявилась и в том, что он из собственных средств заплатил долги своих воинов, израсходовав на это девять тысяч восемьсот семьдесят талантов. Этим воспользовался Антиген Одноглазый. Обманным путем занеся свое имя в список должников и приведя к столу человека, который назвался его заимодавцем, он получил деньги. Но вскоре обман был раскрыт, и царь, вне себя от гнева, выгнал Антигена из дворца и отрешил его от командования. Этот Антиген проявил себя замечательным воином. Когда он был еще юношей и находился в войсках Филиппа, осаждавших Перинф,170 ему в глаз попала стрела из катапульты, но он не позволил вынуть стрелу и не покинул строя до тех пор, пока враги не были оттеснены и заперты в стенах города. Свой позор он переносил чрезвычайно тяжело: было видно, что от горя и тоски он готов наложить на себя руки. Опасаясь этого, царь смягчился и приказал Антигену оставить эти деньги у себя.

LXI. Тридцать тысяч мальчиков, которых Александр велел обучать и закалять, оказались не только сильными и красивыми, но также замечательно ловкими и умелыми в военных упражнениях. Александр очень этому радовался, а македоняне огорчались, опасаясь, что царь будет теперь меньше дорожить ими. Поэтому, когда Александр собирался отослать к морю больных и изувеченных воинов, македоняне сочли это обидой и оскорблением, они говорили, что царь выжал из этих людей все, что они могли дать, а теперь, с позором выбрасывая их, возвращает их отечеству и родителям уже совсем не такими, какими взял. Пусть же царь признает бесполезными всех македонян и отпустит их всех, раз у него есть эти молокососы-плясуны, с которыми он намерен покорить мир. Эти речи возмутили Александра. Гневно разбранив македонян, он прогнал их прочь и поручил охранять себя персам, выбрав из их числа телохранителей и жезлоносцев. Видя Александра окруженным персами, а самих себя устраненными и опозоренными, македоняне пали духом. Делясь друг с другом своими мыслями, они чувствовали, что от зависти и гнева готовы сойти с ума. Наконец, кое-как опомнившись, безоружные, в одних хитонах, они пошли к палатке Александра. С криком и плачем они отдали себя на волю царя, умоляя его поступить с ними, как с неблагодарными негодяями. Александр, хотя и несколько смягчился, все же не допустил их к себе, но они не ушли, а два дня и две ночи терпеливо простояли перед палаткой, рыдая и призывая своего повелителя. На третий день Александр вышел к ним и, увидев их такими несчастными и жалкими, горько заплакал. Затем, мягко упрекнув их, он заговорил с ними милостиво и отпустил бесполезных воинов, щедро наградив их и написав Антипатру, чтобы на всех состязаниях и театральных зрелищах они сидели на почетных местах, украшенные венками, а осиротевшим детям погибших приказал выплачивать жалованье их отцов.

LXII. Прибыв в Экбатаны Мидийские и устроив там необходимые дела, Александр стал снова бывать в театрах и на празднествах, так как из Греции к нему явились три тысячи актеров.

В эти дни тяжело заболел Гефестион. Человек молодой и воин, он не мог подчиниться строгим предписаниям врача и однажды, воспользовавшись тем, что врач его Главк ушел в театр, съел за завтраком вареного петуха и выпил большую кружку вина. После этого он почувствовал себя очень плохо и вскоре умер. Горе Александра не знало границ, он приказал в знак траура остричь гривы у коней и мулов, снял зубцы с крепостных стен близлежащих городов, распял на кресте несчастного врача, на долгое время запретил в лагере играть на флейте и вообще не мог слышать звуков музыки, пока от Аммона не пришло повеление оказывать Гефестиону почести и приносить ему жертвы как герою. Утешением в скорби для Александра была война, которую он превратил в охоту на людей: покорив племя коссеев,171 он перебил всех способных носить оружие. И это называли заупокойною жертвой в честь Гефестиона. На похороны, сооружение могильного кургана и на убранство, потребное для исполнения всех обрядов, Александр решил потратить десять тысяч талантов, но он хотел, чтобы совершенство исполнения превзошло денежные затраты. Более чем всеми другими мастерами, Александр дорожил Стасикратом, замыслы которого отличались великолепием, дерзостью, блеском и новизной. Незадолго до того Стасикрат обратился к царю и сказал, что Афону во Фракии скорее, чем какой-либо другой горе, можно придать вид человеческой фигуры и что, по приказанию Александра, он готов превратить Афон в самую незыблемую и самую величественную статую царя, левой рукой охватывающую многолюдный город, а правой — изливающую в море многоводный поток. Царь отверг тогда это предложение, но теперь он только тем и занимался, что вместе с мастерами придумывал еще более нелепые и разорительные затеи.

LXIII. На пути в Вавилон к Александру вновь присоединился Неарх, корабли которого вошли в Евфрат из Великого моря. Неарх сообщил Александру, что ему встретились какие-то халдеи, которые просили передать царю, чтобы он не вступал в Вавилон. Но Александр не обратил на это внимания и продолжал путь. Приблизившись к стенам города, царь увидел множество воронов, которые ссорились между собой и клевали друг друга, причем некоторые из них падали замертво на землю у его ног. Вскоре после этого Александру донесли, что Аполлодор, командующий войсками в Вавилоне, пытался узнать о судьбе царя по внутренностям жертвенных животных. Прорицатель Пифагор, которого Александр призвал к себе, подтвердил это и на вопрос царя, каковы были внутренности, ответил, что печень оказалась с изъяном. «Увы, — воскликнул Александр, — это плохой знак!» Пифагору он не причинил никакого зла, на себя же очень досадовал, что не послушался Неарха.

Большую часть времени он проводил вне стен Вавилона, располагаясь лагерем в разных местах и совершая на корабле поездки по Евфрату. Его тревожили многие знамения. На самого большого и красивого льва из тех, что содержались в зверинце, напал домашний осел и ударом копыт убил его. Однажды Александр, раздевшись для натирания, играл в мяч. Когда пришло время одеваться, юноши, игравшие вместе с ним, увидели, что на троне молча сидит какой-то человек в царском облачении с диадемой на голове. Человека спросили, кто он такой, но тот долгое время безмолвствовал. Наконец, придя в себя, он сказал, что зовут его Дионисий и родом он из Мессении;172 обвиненный в каком-то преступлении, он был привезен сюда по морю и очень долго находился в оковах; только что ему явился Серапис,173 снял с него оковы и, приведя его в это место, повелел надеть царское облачение и диадему и молча сидеть на троне.

LXIV. Александр, по совету прорицателей, казнил этого человека, но уныние его еще усугубилось, он совсем потерял надежду на божество и доверие к друзьям. Особенно боялся царь Антипатра и его сыновей, один из которых, Иол, был главным царским виночерпием, а другой, Кассандр,174 приехал к Александру лишь недавно. Этот Кассандр однажды увидел каких-то варваров, простершихся ниц перед царем, и как человек, воспитанный в эллинском духе и никогда не видевший ничего подобного, невольно рассмеялся. Разгневанный Александр схватил обеими руками Кассандра за волосы и принялся с силой бить его головой о стену. В другой раз, когда Кассандр пытался что-то возразить людям, возводившим обвинение на Антипатра, Александр перебил его и сказал: «Что ты там толкуешь? Неужели ты думаешь, что эти люди, не претерпев никакой обиды, проделали такой длинный путь только ради того, чтобы наклеветать?» Кассандр возразил, что как раз это и доказывает несправедливость обвинения: затем, дескать, они и пришли издалека, чтобы их труднее было уличить во лжи. На это Александр сказал рассмеявшись: «Дорого же вам обойдутся эти Аристотелевы софизмы, это умение говорить об одном и том же и за и против, если только обнаружится, что вы хоть в чем-то обидели эти людей!» Вообще, как сообщают, непреоборимый страх перед Александром так глубоко проник в душу Кассандра и так прочно в ней укоренился, что много лет спустя, когда Кассандр, к тому времени уже царь македонян и властитель Греции, однажды прогуливался по Дельфам и, разглядывая статуи, неожиданно увидел изображение Александра, он почувствовал головокружение, задрожал всем телом и едва смог прийти в себя.

LXXV. Исполненный тревоги и робости, Александр сделался суеверен, все сколько-нибудь необычное и странное казалось ему чудом, знамением свыше, в царском дворце появилось великое множество людей, приносивших жертвы, совершавших очистительные обряды и предсказывавших будущее. Сколь губительно неверие в богов и презрение к ним, столь же губительно и суеверие, которое подобно воде, всегда стекающей в низменные места… [Текст в оригинале испорчен.]

Со всем тем, получив от Аммона прорицание, касавшееся Гефестиона, Александр отменил траур и стал снова бывать на религиозных празднествах и на пиршествах.

Однажды после великолепного приема в честь Неарха и его спутников Александр принял ванну, как он делал обычно перед сном, и собирался уже было лечь, но, вняв просьбе Медия, отправился к нему на пир. Там он пил весь следующий день, а к концу дня его стало лихорадить. Некоторые писатели утверждают, будто Александр осушил кубок Геракла175 и внезапно ощутил острую боль в спине, как от удара копьем, — все это они считают нужным измыслить, чтобы придать великой драме окончание трагическое и трогательное. Аристобул же сообщает, что жестоко страдая от лихорадки, Александр почувствовал сильную жажду и выпил много вина, после чего впал в горячечный бред и на тридцатый день месяца десия умер.

LXXVI. В «Дневниках» о болезни Александра сказано следующее. На восемнадцатый день месяца десия он почувствовал в бане сильнейший озноб и заснул там. На следующее утро он помылся, пошел в спальню и провел день, играя с Медием в кости. Вечером он принял ванну, принес богам жертвы и поел, а ночью его сильно лихорадило. На двадцатый день он принял ванну, совершил обычное жертвоприношение и, лежа в бане, беседовал с Неархом, который рассказывал ему о своем плавании по Великому морю. Двадцать первый день он провел таким же образом, но жар усилился, а ночью он почувствовал себя очень плохо, и весь следующий день его лихорадило. Перенесенный в большую купальню, он беседовал там с военачальниками о назначении достойных людей на освободившиеся должности в войске. На двадцать четвертый день у Александра был сильный приступ лихорадки. Его пришлось отнести к жертвеннику, чтобы он мог совершить жертвоприношение. Высшим военачальникам он приказал остаться во дворце, а таксиархам176 и пентакосиархам177 — провести ночь поблизости. На двадцать пятый день, перенесенный в другую часть дворца, он немного поспал, но лихорадка не унималась. Когда к нему пришли военачальники, он не мог произнести ни слова, то же повторилось и на двадцать шестой день. Македоняне заподозрили, что царь уже мертв; с криком и угрозами они потребовали у царских товарищей, чтобы их пропустили во дворец. Наконец они добились своего: двери дворца были открыты, и македоняне в одних хитонах по одному прошли мимо ложа царя. В этот же день Пифон и Селевк были посланы в храм Сераписа, чтобы спросить у бога, не надо ли перенести Александра в его храм. Бог велел оставить Александра на месте. На двадцать восьмой день к вечеру Александр скончался.178 Все это почти слово в слово можно прочесть в «Дневниках».

Ни у кого тогда не возникло подозрения, что Александра отравили, но, как рассказывают, спустя пять лет Олимпиада поверила доносу и многих казнила. Останки Иола, который к тому времени умер, она приказала выбросить из могилы за то, что он будто бы подал Александру яд. Те, кто утверждает, что яд был послан Антипатром и что Антипатр сделал это по совету Аристотеля, ссылаются на рассказ некоего Гагнофемида, который сообщает, что слышал об этом от царя Антигона.179 Ядом, как передают, послужила ледяная вода, которая по каплям, как роса, стекает с какой-то скалы близ Нонакриды;180 ее собирают и сливают в ослиное копыто. Ни в чем другом хранить эту жидкость нельзя, так как, будучи очень холодной и едкой, она разрушает любой сосуд. Большинство писателей, однако, считает, что вообще все это выдумка и что никакого отравления не было. Убедительным доводом в пользу этого мнения может служить то, что на теле Александра, в течение многих дней, пока военачальники ссорились между собой, пролежавшем без всякого присмотра в жарком и душном месте, не появилось никаких признаков, которые свидетельствовали бы об отравлении; все это время труп оставался чистым и свежим.

Роксана была тогда беременна и потому пользовалась большим уважением у македонян. До крайности ревнивая и страстно ненавидевшая Статиру, она при помощи подложного письма заманила ее и ее сестру к себе, обеих убила, бросила трупы в колодец и засыпала землей, причем Пердикка знал об этом и даже помогал ей. Сразу же после смерти Александра Пердикка приобрел огромную власть — тем, что повсюду таскал за собой Арридея — эту куклу на царском троне. Арридей, сын Филиппа от распутницы Филинны, был слабоумным из-за телесного недуга. Недуг этот не был врожденным и возник не сам собой: рассказывают, что, когда Арридей был ребенком, у него проявлялись добрые и благородные наклонности, но потом Олимпиада при помощи всяческих зелий довела его до того, что он лишился рассудка …

ЦЕЗАРЬ@

181 I. Когда Сулла182 захватил власть, он не смог ни угрозами, ни обещаниями побудить Цезаря к разводу с Корнелией, дочерью Цинны,183 бывшего одно время единоличным властителем Рима; поэтому Сулла конфисковал приданое Корнелии. Причиной же ненависти Суллы к Цезарю было родство последнего с Марием, ибо Марий Старший был женат на Юлии, тетке Цезаря; от этого брака родился Марий Младший, который был, следовательно, двоюродным братом Цезаря. Занятый вначале многочисленными убийствами и неотложными делами, Сулла не обращал на Цезаря внимания, но тот, не довольствуясь этим, выступил публично, добиваясь жреческой должности, хотя сам едва достиг юношеского возраста. Сулла воспротивился этому и сделал так, что Цезарь потерпел неудачу.@ Он намеревался даже уничтожить Цезаря и, когда ему говорили, что бессмысленно убивать такого мальчишку, ответил: «Вы ничего не понимаете, если не видите, что в этом мальчишке — много Мариев». Когда Цезарь узнал об этих словах Суллы, он долгое время скрывался, скитаясь в земле сабинян.184 Но однажды, когда он занемог и его переносили из одного дома в другой, он наткнулся ночью на отряд сулланских воинов, осматривавших эту местность, чтобы задерживать всех скрывающихся. Дав начальнику отряда Корнелию два таланта, Цезарь добился того, что был отпущен, и тотчас, добравшись до моря, отплыл в Вифинию, к царю Никомеду.185

Проведя здесь немного времени, он на обратном пути у острова Фармакуссы186 был захвачен в плен пиратами, которые уже тогда имели большой флот и с помощью своих бесчисленных кораблей властвовали над морем. (II.) Когда пираты потребовали у него выкупа в двадцать талантов, Цезарь рассмеялся, заявив, что они не знают, кого захватили в плен, и сам предложил дать им пятьдесят талантов. Затем, разослав своих людей в различные города за деньгами, он остался среди этих свирепых киликийцев с одним только другом и двумя слугами; несмотря на это, он вел себя так высокомерно, что всякий раз, собираясь отдохнуть, посылал приказать пиратам, чтобы те не шумели. Тридцать восемь дней пробыл он у пиратов, ведя себя так, как если бы они были его телохранителями, а не он их пленником, и без малейшего страха забавлялся и шутил с ними. Он писал поэмы и речи, декламировал их пиратам и тех, кто не выражал своего восхищения, называл в лицо неучами и варварами, часто со смехом угрожая повесить их. Те же охотно выслушивали эти вольные речи, видя в них проявление благодушия и шутливости. Однако, как только прибыли выкупные деньги из Милета и Цезарь, выплатив их, был освобожден, он тотчас снарядил корабли и вышел из милетской гавани против пиратов. Он застал их еще стоящими на якоре у острова и захватил в плен большую часть из них. Захваченные богатства он взял себе в качестве добычи, а людей заключил в тюрьму в Пергаме. Сам он отправился к Юнку, наместнику Азии, находя, что тому, как претору,187 надлежит наказать взятых в плен пиратов. Однако Юнк, смотревший с завистью на захваченные деньги (ибо их было немало), заявил, что займется рассмотрением дела пленников, когда у него будет время; тогда Цезарь, распрощавшись с ним, направился в Пергам, приказал вывести пиратов и всех до единого распять, как он часто предсказывал им на острове, когда они считали его слова шуткой.

III. Тем временем могущество Суллы пошло на убыль, а друзья Цезаря стали звать его в Рим. Однако Цезарь сначала отправился на Родос, в школу Аполлония, сына Молона,188 у которого учился и Цицерон и который славился не только ораторским искусством, но и своими нравственными достоинствами. Цезарь, как сообщают, и от природы был в высшей степени одарен способностями к красноречию на государственном поприще и ревностно упражнял свое дарование, так что, бесспорно, ему принадлежало второе место в этом искусстве;189 однако первенствовать в красноречии он отказался, заботясь больше о том, чтобы стать первым благодаря власти и силе оружия; будучи занят военными и гражданскими предприятиями, с помощью которых он подчинил себе государство, он не дошел в ораторском искусстве до того предела, который был ему указан природой. Позднее в своем произведении, направленном против сочинения Цицерона о Катоне,190 он сам просил не сравнивать это слово воина с искусной речью одаренного оратора, посвятившего много времени усовершенствованию своего дара.

IV. По прибытии в Рим Цезарь привлек к суду Долабеллу191 по обвинению в вымогательствах в провинции, и многие из греческих городов представили ему свидетелей. Долабелла, однако, был оправдан. Чтобы отблагодарить греков за их усердие, Цезарь взялся вести их дело, которое они начали у претора Македонии Марка Лукулла против Публия Антония,192 обвиняя его во взяточничестве. Цезарь так энергично повел дело, что Антоний обратился с жалобой к народным трибунам в Рим, ссылаясь на то, что в Греции он не находится в равном положении с греками.

В самом Риме Цезарь, благодаря своим красноречивым защитительным речам в судах, добился блестящих успехов, а своей вежливостью и ласковой обходительностью стяжал любовь простонародья, ибо он был более внимателен к каждому, чем можно было ожидать в его возрасте. Да и его обеды, пиры и вообще блестящий образ жизни содействовали постепенному росту его влияния в государстве. Сначала завистники Цезаря не обращали на это внимания, считая, что он будет забыт сразу же после того, как иссякнут его средства. Лишь когда было поздно, когда эта сила уже так выросла, что ей трудно было что-либо противопоставить, и направилась прямо на ниспровержение существующего строя, они поняли, что нельзя считать незначительным начало ни в каком деле. То, что не пресечено в зародыше, быстро возрастает, ибо в самом пренебрежении оно находит условия для беспрепятственного развития. Цицерон, как кажется, был первым, кто считал подозрительной и внушающей опасения деятельность Цезаря, по внешности спокойную, подобно гладкому морю, и распознал в этом человеке смелый и решительный характер, скрывающийся под маской ласковости и веселости. Он говорил, что во всех помыслах и образе действий Цезаря он усматривает тираннические намерения. «Но, — добавлял он, — когда я вижу, как тщательно уложены его волосы и как он почесывает голову одним пальцем, мне всегда кажется, что этот человек не может замышлять такое преступление, как ниспровержение римского государственного строя». Но об этом — позже.

V. Первое доказательство любви к нему народа Цезарь получил в то время,193 когда, добиваясь должности военного трибуна одновременно с Гаем Помпилием, был избран большим числом голосов, нежели тот, второе же, и еще более явное, когда после смерти своей тетки Юлии,194 жены Мария, он не только произнес на форуме блестящую похвальную речь умершей, но и осмелился выставить во время похорон изображения Мария, которые были показаны впервые со времени прихода к власти Суллы, так как Марий и его сторонники были объявлены врагами государства. Некоторые подняли голос против этого поступка, но народ криком и громкими рукоплесканиями показал свое одобрение Цезарю, который спустя столь долгое время как бы возвращал честь Мария из Аида в Рим.

Держать надгробные речи при погребении старых женщин было у римлян в обычае, в отношении же молодых такого обычая не было, и первым сделал это Цезарь, когда умерла его жена.195 И это вызвало одобрение народа и привлекло его симпатии к Цезарю, как к человеку кроткого и благородного нрава. После похорон жены от отправился в Испанию в качестве квестора196 при преторе Ветере, которого он всегда почитал и сына которого позже, когда сам стал претором, сделал квестором. Вернувшись после отправления этой должности, он женился третьим браком на Помпее,197 имея от Корнелии дочь, которую впоследствии выдал замуж за Помпея Магна.

Щедро расточая свои деньги и покупая, казалось, ценой величайших трат краткую и непрочную славу, в действительности же стяжая величайшие блага за дешевую цену, он, как говорят, прежде чем получить первую должность, имел долгов на тысячу триста талантов. Назначенный смотрителем Аппиевой дороги,198 он издержал много собственных денег, затем, будучи эдилом,199 выставил триста двадцать пар гладиаторов, а пышными издержками на театры, церемонии и обеды затмил всех своих предшественников. Но и народ, со своей стороны, стал настолько расположен к нему, что каждый выискивал новые должности и почести, которыми можно было вознаградить Цезаря.

VI. Рим тогда разделялся на два стана — приверженцев Суллы, имевших большую силу, и сторонников Мария, которые были полностью разгромлены, унижены и влачили жалкое существование. Чтобы вновь укрепить и повести за собой марианцев, Цезарь, когда воспоминания о его щедрости в должности эдила были еще свежи, ночью принес на Капитолий и поставил сделанные втайне изображения Мария и богинь Победы, несущих трофеи. На следующее утро вид этих блестевших золотом и сделанных чрезвычайно искусно изображений, надписи на которых повествовали о победах над кимврами,200 вызвал у смотрящих чувство изумления перед отвагой человека, воздвигнувшего их (имя его, конечно, не осталось неизвестным). Слух об этом вскоре распространился, и римляне сбежались поглядеть на изображения. При этом одни кричали, что Цезарь замышляет тираннию, восстанавливая почести, погребенные законами и постановлениями сената, и что он испытывает народ, желая узнать, готов ли тот, подкупленный его щедростью, покорно терпеть его шутки и затеи. Марианцы же, напротив, сразу появившись во множестве, подбодряли друг друга и с рукоплесканиями заполнили Капитолий; у многих из них выступили слезы радости при виде изображения Мария, и они превозносили Цезаря величайшими похвалами, как единственного человека, который достоин родства с Марием. По этому поводу было созвано заседание сената, и Лутаций Катул,201 пользовавшийся тогда наибольшим влиянием у римлян, выступил с обвинением против Цезаря, бросив известную фразу: «Итак, Цезарь покушается на государство уже не путем подкопа, но с осадными машинами». Но Цезарь так умело выступил в свою защиту, что сенат остался удовлетворенным, и сторонники Цезаря еще более осмелели и призывали его ни перед чем не отступать в своих замыслах, ибо поддержка народа обеспечит ему первенство и победу над противниками.

VII. Между тем умер верховный жрец Метелл,202 и два известнейших человека, пользовавшихся огромным влиянием в сенате, — Сервилий Исаврийский и Катул, — боролись друг с другом, добиваясь этой должности. Цезарь не отступил перед ними и также выставил в Народном собрании свою кандидатуру. Казалось, что все соискатели пользуются равною поддержкой, но Катул, из-за высокого положения, которое он занимал, более других опасался неясного исхода борьбы и потому начал переговоры с Цезарем, предлагая ему большую сумму денег, если он откажется от соперничества. Цезарь, однако, ответил, что будет продолжать борьбу, даже если для этого придется еще большую сумму взять в долг. В день выборов, прощаясь со своей матерью, которая прослезилась, провожая его до дверей, он сказал: «Сегодня, мать, ты увидишь своего сына либо верховным жрецом, либо изгнанником». На выборах Цезарь одержал верх и этим внушил сенату и знати опасение, что он сможет увлечь народ на любую дерзость.

Поэтому Пизон203 и Катул упрекали Цицерона, пощадившего Цезаря, который был замешан в заговоре Катилины.204 Как известно, Катилина намеревался не только свергнуть существующий строй, но и уничтожить всякую власть и произвести полный переворот. Сам он покинул город, когда против него появились лишь незначительные улики, а важнейшие замыслы оставались еще скрытыми, Лентула же и Цетега оставил в Риме, чтобы они продолжали плести заговор.

Неизвестно, оказывал ли тайно Цезарь в чем-нибудь поддержку и выражал ли сочувствие этим людям, но в сенате, когда они были полностью изобличены и консул Цицерон спрашивал у каждого сенатора его мнение о наказании виновных, все высказывались за смертную казнь, пока очередь не дошла до Цезаря, который выступил с заранее обдуманной речью, заявив, что убивать без суда людей, выдающихся по происхождению своему и достоинству, несправедливо и не в обычае римлян, если это не вызвано крайней необходимостью. Если же впредь до полной победы над Катилиной они будут содержаться под стражей в италийских городах, которые может выбрать сам Цицерон, то позже сенат сможет в обстановке мира и спокойствия решить вопрос о судьбе каждого из них.

VIII. Это предложение показалось настолько человеколюбивым и было так сильно и убедительно обосновано, что не только те, кто выступал после Цезаря, присоединились к нему, но и многие из говоривших ранее стали отказываться от своего мнения и поддерживать предложение Цезаря, пока очередь не дошла до Катона и Катула. Эти же начали горячо возражать, а Катон даже высказал в своей речи подозрение против Цезаря и выступил против него со всей резкостью. Наконец, было решено казнить заговорщиков, а когда Цезарь выходил из здания сената, то на него набросилось с обнаженными мечами много сбежавшихся юношей из числа охранявших тогда Цицерона. Но, как сообщают, Курион,205 прикрыв Цезаря своей тогой, благополучно вывел его, да и сам Цицерон, когда юноши оглянулись, знаком удержал их, либо испугавшись народа, либо вообще считая такое убийство несправедливым и противозаконным. Если все это правда, то я не понимаю, почему Цицерон в сочинении о своем консульстве206 ничего об этом не говорит. Позже его обвиняли в том, что он не воспользовался представившейся тогда прекрасной возможностью избавиться от Цезаря, а испугался народа, необычайно привязанного к Цезарю. Эта привязанность проявилась через несколько дней, когда Цезарь пришел в сенат, чтобы защищаться против выдвинутых подозрений, и был встречен враждебным шумом. Видя, что заседание затягивается дольше обычного, народ с криками сбежался и обступил здание, настоятельно требуя отпустить Цезаря.

Поэтому и Катон, сильно опасаясь восстания неимущих, которые, возлагая надежды на Цезаря, воспламеняли и весь народ, убедил сенат учредить ежемесячные хлебные раздачи для бедняков. Это прибавило к остальным расходам государства новый — в сумме семи миллионов пятисот тысяч драхм ежегодно, но зато отвратило непосредственно угрожавшую великую опасность, так как лишило Цезаря большей части его влияния как раз в то время, когда он собирался занять должность претора и вследствие этого должен был стать еще опаснее.

IX. Однако год его претуры207 прошел спокойно, и лишь в собственном доме Цезаря произошел неприятный случай. Был некий человек из числа старинной знати, известный своим богатством и красноречием, но в бесчинстве и дерзости не уступавший никому из прославленных распутников. Он был влюблен в Помпею, жену Цезаря, и пользовался взаимностью. Но женские комнаты строго охранялись, а мать Цезаря Аврелия, почтенная женщина, своим постоянным наблюдением за невесткой делала свидания влюбленных трудными и опасными.

У римлян есть богиня, которую они называют Доброю, а греки — Женскою. Фригийцы выдают ее за свою, считая супругою их царя Мидаса, римляне утверждают, что это нимфа Дриада, жена Фавна, по словам же греков — она та из матерей Диониса, имя которой нельзя называть. Поэтому женщины, участвующие в ее празднике, покрывают шатер виноградными лозами, и у ног богини помещается, в соответствии с мифом, священная змея. Ни одному мужчине нельзя присутствовать на празднестве и даже находиться в доме, где справляется торжество; лишь женщины творят священные обряды, во многом, как говорят, похожие на орфические. Когда приходит день праздника, консул или претор, в доме которого он справляется, должен покинуть дом вместе со всеми мужчинами, жена же его, приняв дом, производит священнодействия. Главная часть их совершается ночью, сопровождаясь играми и музыкой.

X. В том году праздник справляла Помпея, и Клодий,208 не имевший еще бороды и поэтому рассчитывавший остаться незамеченным, явился туда, переодевшись в наряд арфистки и неотличимый от молодой женщины. Он нашел двери отпертыми и был благополучно проведен в дом одною из служанок, посвященной в тайну, которая и отправилась вперед, чтобы известить Помпею. Так как она долго не возвращалась, Клодий не вытерпел ожидания на одном месте, где он был оставлен, и стал пробираться вперед по большому дому, избегая ярко освещенных мест. Но с ним столкнулась служанка Аврелии и полагая, что перед ней женщина, стала приглашать его принять участие в играх и, несмотря на его сопротивление, повлекла его к остальным, спрашивая, кто он и откуда. Когда Клодий ответил, что он ожидает Абру (так звали ту служанку Помпеи), голос выдал его, и служанка Аврелии бросилась на свет, к толпе, и стала кричать, что она обнаружила мужчину. Все женщины были перепуганы этим, Аврелия же, прекратив совершение таинств и прикрыв святыни, приказала запереть двери и начала обходить со светильниками весь дом в поисках Клодия. Наконец его нашли укрывшимся в комнате служанки, которая помогла ему войти в дом, и женщины, обнаружившие его, выгнали его вон. Женщины, разойдясь по домам, еще ночью рассказали своим мужьям о случившемся.

На следующий день по всему Риму распространился слух, что Клодий совершил кощунство и повинен не только перед оскорбленными им, но и перед городом и богами. Один из народных трибунов публично обвинил Клодия в нечестии, и наиболее влиятельные сенаторы выступили против него, обвиняя его наряду с прочими гнусными беспутствами в связи со своей собственной сестрой, женой Лукулла. Но народ воспротивился их стараниям и принял Клодия под защиту, что принесло тому большую пользу в суде, ибо судьи были напуганы и дрожали перед чернью. Цезарь тотчас же развелся с Помпеей.209 Однако, будучи призван на суд в качестве свидетеля, он заявил, что ему ничего не известно относительно того, в чем обвиняют Клодия. Это заявление показалось очень странным, и обвинитель спросил его: «Но почему же тогда ты развелся со своей женой?» «Потому, — ответил Цезарь, — что на мою жену не должна падать даже тень подозрения». Одни говорят, что он ответил так, как действительно думал, другие же — что он сделал это из угождения народу, желавшему спасти Клодия. Клодий был оправдан, так как большинство судей подало при голосовании таблички с неразборчивой подписью, чтобы осуждением не навлечь на себя гнев черни, а оправданием — бесславие среди знатных.

XI. После претуры Цезарь получил в управление провинцию Испанию. Так как он не смог прийти к соглашению со своими кредиторами, с криком осаждавшими его и противодействовавшими его отъезду, он обратился за помощью к Крассу,210 самому богатому из римлян. Крассу нужны были сила и энергия Цезаря для борьбы против Помпея; поэтому он удовлетворил наиболее настойчивых и неумолимых кредиторов Цезаря и, дав поручительство на сумму в восемьсот тридцать талантов, предоставил Цезарю возможность отправиться в провинцию.

Рассказывают, что, когда Цезарь перевалил через Альпы и проезжал мимо бедного городка с крайне немногочисленным варварским населением, его приятели спросили со смехом: «Неужели и здесь есть соревнование из-за должностей, споры о первенстве, раздоры среди знати?» «Что касается меня, — ответил им Цезарь с полной серьезностью, — то я предпочел бы быть первым здесь, чем вторым в Риме». В другой раз, уже в Испании, читая на досуге что-то из написанного о деяниях Александра, Цезарь погрузился на долгое время в задумчивость, а потом даже прослезился. Когда удивленные друзья спросили его о причине, он ответил: «Неужели вам кажется недостаточной причиной для печали то, что в моем возрасте Александр уже правил столькими народами, а я до сих пор еще не совершил ничего замечательного!»

XII. Сразу же по прибытии в Испанию он развил энергичную деятельность. Присоединив в течение нескольких дней к своим двадцати когортам211 еще десять, он выступил с ними против каллаиков и лузитанцев,212 которых и победил, дойдя затем до Внешнего моря и покорив несколько племен, ранее не подвластных римлянам. Достигнув такого успеха в делах военных, Цезарь не хуже руководил и гражданскими: он установил согласие в городах и прежде всего уладил споры между заимодавцами и должниками. А именно, он предписал, чтобы из ежегодных доходов должника одна треть оставалась ему, остальное же шло заимодавцам, пока таким образом долг не будет выплачен. Совершив эти дела, получившие всеобщее одобрение, Цезарь выехал из провинции, где он и сам разбогател и дал возможность обогатиться во время походов своим воинам, которые провозгласили его императором.

XIII. Лицам, домогающимся триумфа, надлежало оставаться вне Рима, а ищущим консульской должности — присутствовать в городе. Цезарь, который вернулся как раз во время консульских выборов, не знал, что ему предпочесть, и поэтому обратился в сенат с просьбой разрешить ему домогаться консульской должности заочно, через друзей. Катон первым выступил против этого требования, настаивая на соблюдении закона. Когда же он увидел, что Цезарь успел многих расположить в свою пользу, то, чтобы затянуть разрешение вопроса, произнес речь, которая продолжалась целый день. Тогда Цезарь решил отказаться от триумфа и добиваться должности консула.

Итак, он прибыл в Рим213 и сразу же предпринял ловкий шаг, введя в заблуждение всех, кроме Катона. Ему удалось примирить Помпея и Красса, двух людей, пользовавшихся наибольшим влиянием в Риме. Тем, что Цезарь взамен прежней вражды соединил их дружбой, он поставил могущество обоих на службу себе самому214 и под прикрытием этого человеколюбивого поступка произвел незаметно для всех настоящий государственный переворот. Ибо причиной гражданских войн была не вражда Цезаря и Помпея, как думает большинство, но в большей степени их дружба, когда они сначала соединились для уничтожения власти аристократии, а затем поднялись друг против друга. Катон же, который часто верно предсказывал исход событий, приобрел за это вначале репутацию неуживчивого и сварливого человека, а впоследствии — славу советчика, хотя и разумного, но несчастливого.

XIV. Итак, Цезарь, поддерживаемый с двух сторон, благодаря дружбе с Помпеем и Крассом, добился успеха на выборах и с почетом был провозглашен консулом215 вместе с Кальпурнием Бибулом. Едва лишь он вступил в должность, как из желания угодить черни внес законопроекты, более приличествовавшие какому-нибудь дерзкому народному трибуну, нежели консулу, — законопроекты, предлагавшие вывод колоний и раздачу земель. В сенате все лучшие граждане высказались против этого, и Цезарь, который давно уже искал к тому повода, поклялся громогласно, что черствость и высокомерие сенаторов вынуждают его против его воли обратиться к народу для совместных действий. С этими словами он вышел на форум. Здесь, поставив рядом с собой с одной стороны Помпея, с другой — Красса, он спросил, одобряют ли они предложенные законы. Когда они ответили утвердительно, Цезарь обратился к ним с просьбой помочь ему против тех, кто грозится противодействовать этим законопроектам с мечом в руке. Оба обещали ему свою поддержку, а Помпей прибавил, что против поднявших мечи он выйдет не только с мечом, но и со щитом. Эти слова огорчили аристократов, которые сочли это выступление сумасбродной, ребяческой речью, не приличествующей достоинству самого Помпея и роняющей уважение к сенату, зато народу они очень понравились.

Чтобы еще свободнее использовать в своих целях могущество Помпея, Цезарь выдал за него свою дочь Юлию, хотя она и была уже помолвлена с Сервилием Цепионом, последнему же он обещал дочь Помпея, которая также не была свободна, ибо была обручена с Фавстом, сыном Суллы. Немного позже сам Цезарь женился на Кальпурнии, дочери Пизона, которого он провел в консулы на следующий год. Это вызвало сильное негодование Катона, заявлявшего, что нет сил терпеть этих людей, которые брачными союзами добывают высшую власть в государстве и с помощью женщин передают друг другу войска, провинции и должности.

Бибул, товарищ Цезаря по консульству, всеми силами противодействовал его законопроектам; но так как он ничего не добился и даже вместе с Катоном рисковал быть убитым на форуме, то заперся у себя дома и не появлялся до истечения срока должности. Помпей вскоре же после своей свадьбы заполнил форум вооруженными воинами и этим помог народу добиться утверждения законов, а Цезарю получить в управление на пять лет обе Галлии — Предальпийскую и Заальпийскую — вместе с Иллириком216 и четыре легиона.217 Катона, который отважился выступить против этого, Цезарь отправил в тюрьму, рассчитывая, что тот обратится с жалобой к народным трибунам. Однако, видя, что Катон, не говоря ни слова, позволяет увести себя и что не только лучшие граждане угнетены этим, но и народ, из уважения к добродетели Катона, молча и в унынии следует за ним, Цезарь сам тайком попросил одного из народных трибунов освободить Катона.

Из остальных сенаторов лишь очень немногие посещали вместе с Цезарем заседания сената, прочие же, недовольные оскорблением их достоинства, воздерживались от участия в делах. Когда Консидий, один из самых престарелых, сказал однажды, что они не приходят из страха перед оружием и воинами, Цезарь спросил его: «Так почему же ты не боишься и не остаешься дома?» Консидий отвечал: «Меня освобождает от страха моя старость, ибо краткий срок жизни, оставшийся мне, не требует большой осторожности».

Но наиболее позорным из всех тогдашних событий считали то, что в консульство Цезаря народным трибуном был избран тот самый Клодий, который осквернил и брак Цезаря и таинство ночного священнодействия. Избран же он был с целью погубить Цицерона; и сам Цезарь отправился в свою провинцию лишь после того, как с помощью Клодия ниспроверг Цицерона и добился его изгнания из Италии.

XV. Таковы были дела, которые он совершил перед Галльскими войнами. Что же касается до времени, когда Цезарь вел эти войны и ходил в походы, подчинившие Галлию, то здесь он как бы начал иную жизнь, вступив на путь новых деяний. Он выказал себя не уступающим никому из величайших, удивительнейших полководцев и военных деятелей. Ибо, если сравнить с ним Фабиев, Сципионов и Метеллов или живших одновременно с ним и незадолго до него Суллу, Мария, обоих Лукуллов218 и даже самого Помпея, воинская слава которого превозносилась тогда до небес, то Цезарь своими подвигами одних оставит позади по причине суровости мест, в которых он вел войну, других — в силу размеров страны, которую он завоевал, третьих — имея в виду численность и мощь неприятеля, которого он победил, четвертых — принимая в расчет дикость и коварство, с которыми ему пришлось столкнуться, пятых — человеколюбием и снисходительностью к пленным, шестых — подарками и щедростью к своим воинам и, наконец, всех — тем, что он дал больше всего сражений и истребил наибольшее число врагов. Ибо за те неполные десять лет,219 в течение которых он вел войну в Галлии, он взял штурмом более восьмисот городов, покорил триста племен, сражался с тремя миллионами людей, из которых один миллион уничтожил во время битв и столько же захватил в плен.

XVI. Он пользовался такой любовью и преданностью своих воинов, что даже те люди, которые в других войнах ничем не отличились, с непреодолимой отвагой шли на любую опасность ради славы Цезаря. Примером может служить Ацилий, который в морском сражении у Массилии220 вскочил на вражеский корабль и, когда ему отрубили мечом правую руку, удержал щит в левой, а затем, нанося этим щитом удары врагам в лицо, обратил всех в бегство и завладел кораблем.

Другой пример — Кассий Сцева, который в битве при Диррахии,221 лишившись глаза, выбитого стрелой, раненный в плечо и бедро дротиками и принявший своим щитом удары ста тридцати стрел, кликнул врагов, как бы желая сдаться; но когда двое из них подошли к нему, то одному он отрубил руку мечом, другого обратил в бегство ударом в лицо, а сам был спасен своими, подоспевшими на помощь.

В Британии однажды передовые центурионы попали в болотистые, залитые водой места и подверглись здесь нападению противника. И вот один на глазах Цезаря, наблюдавшего за стычкой, бросился вперед и, совершив много удивительных по смелости подвигов, спас центурионов из рук варваров, которые разбежались, а сам последним кинулся в протоку, и где вплавь, где вброд перебрался на другую сторону, насилу преодолев все препятствия и потеряв при этом щит. Цезарь и стоявшие вокруг встретили его криками изумления и радости, а воин в большом смущении, со слезами бросился к ногам Цезаря, прося у него прощения за потерю щита.

В Африке Сципион222 захватил одно из судов Цезаря, на котором плыл назначенный квестором Граний Петрон. Захватившие объявили всю команду корабля своей добычей, квестору же обещали свободу. Но тот ответил, что воины Цезаря привыкли дарить пощаду, но не получать ее от других, и с этими словами бросился на собственный меч.

XVII. Подобное мужество и любовь к славе Цезарь сам взрастил и воспитал в своих воинах прежде всего тем, что щедро раздавал почести и подарки: он желал показать, что добытые в походах богатства копит не для себя, не для того, чтобы самому утопать в роскоши и наслаждениях, но хранит их как общее достояние и награду за воинские заслуги, оставляя за собой лишь право распределять награды между отличившимися. Вторым средством воспитания войска было то, что он сам добровольно бросался навстречу любой опасности и не отказывался переносить какие угодно трудности. Любовь его к опасностям не вызывала удивления у тех, кто знал его честолюбие, но всех поражало, как он переносил лишения, которые, казалось, превосходили его физические силы, ибо он был слабого телосложения, с белой и нежной кожей, страдал головными болями и падучей, первый припадок которой, как говорят, случился с ним в Кордубе.223 Однако он не использовал свою болезненность как предлог для изнеженной жизни, но, сделав средством исцеления военную службу, старался беспрестанными переходами, скудным питанием, постоянным пребыванием под открытым небом и лишениями победить свою слабость и укрепить свое тело. Спал он большей частью на повозке или на носилках, чтобы использовать для дела и часы отдыха. Днем он объезжал города, караульные отряды и крепости, причем рядом с ним сидел раб, умевший записывать за ним, а позади один воин с мечом. Он передвигался с такой быстротой, что в первый раз проделал путь от Рима до Родана224 за восемь дней. Верховая езда с детства была для него привычным делом. Он умел, отведя руки назад и сложив их за спиной, пустить коня во весь опор. А во время этого похода он упражнялся еще и в том, чтобы, сидя на коне, диктовать письма, занимая одновременно двух или даже, как утверждает Оппий,225 еще большее число писцов. Говорят, что Цезарь первым пришел к мысли беседовать с друзьями по поводу неотложных дел посредством писем, когда величина города и исключительная занятость не позволяли встречаться лично.

Как пример его умеренности в пище приводят следующий рассказ. Однажды в Медиолане226 он обедал у своего гостеприимца Валерия Леона, и тот подал спаржу, приправленную не обыкновенным оливковым маслом, а миррой. Цезарь спокойно съел это блюдо, а к своим друзьям, выразившим недовольство, обратился с порицанием: «Если вам что-либо не нравится, — сказал он, — то вполне достаточно, если вы откажетесь есть. Но если кто берется порицать подобного рода невежество, тот сам невежа». Однажды он был застигнут в пути непогодой и попал в хижину одного бедняка. Найдя там единственную комнату, которая едва была в состоянии вместить одного человека, он обратился к своим друзьям со словами: «Почетное нужно предоставлять сильнейшим, а необходимое — слабейшим», — и предложил Оппию отдыхать в комнате, а сам вместе с остальными улегся спать под навесом перед дверью.

XVIII. Первою из галльских войн, которую ему пришлось вести, была с гельветами и тигуринами.227 Эти племена сожгли двенадцать своих городов и четыреста деревень и двинулись через подвластную римлянам Галлию, как прежде кимвры и тевтоны, которым они, казалось, не уступали ни смелостью, ни многолюдством, ибо всего их было триста тысяч, в том числе способных сражаться — сто девяносто тысяч. Тигуринов победил не сам Цезарь, а Лабиен,228 которого он выслал против них и который разгромил их у реки Арара.229 Гельветы же напали на Цезаря неожиданно, когда он направлялся с войском к одному из союзных городов;230 тем не менее он успел занять надежную позицию и здесь, собрав свои силы, выстроил их в боевой порядок. Когда ему подвели коня, Цезарь сказал: «Я им воспользуюсь после победы, когда дело дойдет до погони. А сейчас — вперед, на врага!» — и с этими словами начал наступление в пешем строю. После долгой и упорной битвы он разбил войско варваров, но наибольшие трудности встретил в лагере, у повозок, ибо там сражались не только вновь сплотившиеся воины, но и женщины и дети, защищавшиеся вместе с ними до последней капли крови. Все были изрублены, и битва закончилась только к полуночи. К этой замечательной победе Цезарь присоединил еще более славное деяние, заставив варваров, уцелевших после сражения (а таких было свыше ста тысяч), соединиться и вновь заселить ту землю, которую они покинули, и города, которые они разорили. Сделал же он это из опасения, что в опустевшие области перейдут германцы и захватят их.

XIX. Вторую войну он вел уже за галлов против германцев, хотя раньше и объявил в Риме их царя Ариовиста231 союзником римского народа. Но германцы были несносными соседями для покоренных Цезарем народностей, и было ясно, что они не удовлетворятся существующим порядком вещей, но, при первом удобном случае, захватят всю Галлию и укрепятся в ней. Когда Цезарь заметил, что начальники в его войске робеют, в особенности те молодые люди из знатных семей, которые последовали за ним из желания обогатиться и жить в роскоши, он собрал их на совет и объявил, что те, кто настроен так трусливо и малодушно, могут возвратиться домой и не подвергать себя опасности против своего желания. «Я же, — сказал он, — пойду на варваров с одним только десятым легионом, ибо те, с кем мне предстоит сражаться, не сильнее кимвров, а сам я не считаю себя полководцем слабее Мария». Узнав об этом, десятый легион отправил к нему делегатов, чтобы выразить свою благодарность, остальные же легионы осуждали своих начальников и, наконец, все, исполнившись смелости и воодушевления, последовали за Цезарем и после многодневного пути разбили лагерь в двухстах стадиях от противника. Уже самый приход Цезаря несколько расстроил дерзкие планы Ариовиста, ибо он никак не ожидал, что римляне, которые, казалось, не смогут выдержать натиска германцев, сами решатся на нападение. Он дивился отваге Цезаря и в то же время увидел, что его собственная армия приведена в замешательство. Но еще более ослабило мужество германцев предсказание священных жен, которые, наблюдая водовороты в реках и прислушиваясь к шуму потоков, возвестили, что нельзя начинать сражение раньше новолуния. Когда Цезарь узнал об этом и увидел, что германцы воздерживаются от нападения, он решил, что лучше напасть на них, пока они не расположены к бою, чем оставаться в бездеятельности, позволяя им выжидать более подходящего для них времени. Совершая налеты на укрепления вокруг холмов, где они разбили свой лагерь, он так раздразнил германцев, что те в гневе вышли из лагеря и вступили в битву. Цезарь нанес им сокрушительное поражение и, обратив в бегство, гнал их до самого Рейна, на расстоянии в четыреста стадиев, покрыв все это пространство трупами врагов и их оружием. Ариовист с немногими людьми успел все же переправиться через Рейн. Число убитых, как сообщают, достигло восьмидесяти тысяч.

XX. После этого, оставив свое войско на зимних квартирах в земле секванов, Цезарь сам, чтобы заняться делами Рима, направился в Галлию, лежащую вдоль реки Пада232 и входившую в состав назначенной ему провинции, ибо границей между Предальпийской Галлией и собственно Италией служит река Рубикон. Сюда к Цезарю приезжали многие из Рима, и он имел возможность увеличить свое влияние, исполняя просьбы каждого, так что все уходили от него, либо получив то, чего желали, либо надеясь это получить. Таким образом действовал он в течение всей войны: то побеждал врагов оружием сограждан, то овладевал самими гражданами при помощи денег, захваченных у неприятеля. А Помпей ничего не замечал.

Между тем белги, наиболее могущественные из галлов, владевшие третьей частью всей Галлии,233 отложились от римлян и собрали многотысячное войско. Цезарь выступил против них со всей поспешностью и напал на врагов, в то время как они опустошали земли союзных римлянам племен. Он опрокинул полчища врагов, оказавших лишь ничтожное сопротивление, и учинил такую резню, что болота и глубокие реки, заваленные множеством трупов, стали легко проходимыми для римлян. После этого все народы, живущие на берегу Океана, добровольно покорились вновь, но против нервиев, наиболее диких и воинственных из племен, населяющих страну белгов, Цезарь должен был выступить в поход.234 Нервии, обитавшие в густых чащобах, укрыли свои семьи и имущество далеко от врага, а сами в глубине леса в количестве шестидесяти тысяч человек напали на Цезаря как раз тогда, когда он, занятый сооружением вала вокруг лагеря, никак не ожидал нападения. Варвары опрокинули римскую конницу и, окружив двенадцатый и седьмой легионы, перебили всех центурионов. Если бы Цезарь, прорвавшись сквозь гущу сражающихся, не бросился со щитом в руке на варваров и если бы при виде опасности, угрожающей полководцу, десятый легион не ринулся с высот на врага и не смял его ряды, вряд ли уцелел бы хоть один римский воин. Но смелость Цезаря привела к тому, что римляне бились, можно сказать, свыше своих сил и, так как нервии все же не обратились в бегство, уничтожили их, несмотря на отчаянное сопротивление. Из шестидесяти тысяч варваров осталось в живых только пятьсот, а из четырехсот их сенаторов — только трое.

XXI. Когда весть об этом пришла в Рим, сенат постановил устроить пятнадцатидневные празднества в честь богов, чего не бывало раньше ни при какой победе. Но, с другой стороны, и сама опасность, когда восстало одновременно столько враждебных племен, казалась огромной, и любовь народа к Цезарю окружила его победы особенно ярким блеском.

Приведя в порядок дела в Галлии, Цезарь вновь перезимовал в долине Пада, укрепляя свое влияние в Риме, ибо те, кто, пользуясь его помощью, добивался должностей, подкупали народ его деньгами, а получив должность, делали все, что могло увеличить могущество Цезаря. Мало того, большинство из наиболее знатных и выдающихся людей съехалось к нему в Луку, в том числе Помпей, Красс, претор Сардинии Аппий и наместник Испании Непот, так что всего там собралось сто двадцать ликторов235 и более двухсот сенаторов. На совещании было решено236 следующее: Помпей и Красс должны быть избраны консулами, Цезарю же, кроме продления консульских полномочий еще на пять лет, должна быть также выдана определенная сумма денег. Это последнее условие казалось весьма странным всем здравомыслящим людям. Ибо как раз те лица, которые получили от Цезаря столько денег, предлагали сенату или, скорее, принуждали его, вопреки его желанию, выдать Цезарю деньги, как будто бы он не имел их. Катона тогда не было — его нарочно отправили на Кипр, Фавоний же, который был приверженцем Катона, не добившись ничего своими возражениями в сенате, выбежал из дверей курии,237 громко взывая к народу. Но никто его не слушал: иные боялись Помпея и Красса, а большинство молчало из угождения Цезарю, на которого оно возлагало все свои надежды.

XXII. Цезарь же, снова возвратясь к своим войскам в Галлию, застал там тяжелую войну: два германских племени — узипеты и тенктеры — перешли через Рейн, ища новых земель. О войне с ними Цезарь рассказывает в своих «Записках»238 следующее. Варвары отправили к нему послов, но во время перемирия неожиданно напали на него в пути, и потому их отряд из восьмисот всадников обратил в бегство пять тысяч всадников Цезаря, застигнутых врасплох. Затем они вторично отправили послов с целью снова обмануть его, но он задержал послов и повел на германцев войско, считая, что глупо доверять на слово столь вероломным и коварным людям. Танузий,239 правда, сообщает, что, когда сенат выносил постановления о празднике и жертвоприношениях в честь победы, Катон выступил с предложением выдать Цезаря варварам, чтобы очистить город от пятна клятвопреступления240 и обратить проклятие на того, кто один в этом повинен. Из тех, что перешли Рейн, четыреста тысяч было изрублено; немногие вернувшиеся назад были дружелюбно приняты германским племенем сугамбров.

Желая приобрести славу первого человека, перешедшего с войском Рейн, Цезарь использовал это в качестве предлога для похода на сугамбров и начал постройку моста через широкий поток, который как раз в этом месте был особенно полноводным и бурным и обладал такой силой течения, что ударами несущихся бревен угрожал снести столбы, поддерживавшие мост. Но Цезарь приказал вколотить в дно реки огромные и толстые сваи и, как бы обуздав силу потока, в течение десяти дней навел мост, вид которого превосходил всякие ожидания. (XXIII)… Затем он перевел свои войска на другой берег, не встречая никакого сопротивления, ибо даже свевы, самые могущественные среди германцев, укрылись в далеких лесных дебрях. Поэтому он опустошил огнем землю врагов, укрепил бодрость тех, которые постоянно были союзниками римлян, и вернулся в Галлию, проведя в Германии восемнадцать дней.

Поход против британцев доказал исключительную смелость Цезаря. Ибо он был первым, кто вышел в Западный океан и переправился с войском через Атлантическое море, кто расширил римское господство за пределы известного круга земель, попытавшись овладеть островом столь невероятных размеров, что многие писатели утверждают, будто его и не существует, а рассказы о нем и самое его название — одна лишь выдумка. Цезарь дважды переправлялся241 на этот остров с противолежащего берега Галлии, но после того, как он нанес более вреда противнику, чем доставил выгоды своим войскам (у этих бедных и скудно живущих людей не было ничего, что стоило бы захватить), он закончил эту войну не так, как желал: взяв заложников у царя варваров и обложив их данью, он покинул Британию.

В Галлии его ждало письмо, которое не успели доставить ему в Британию. Друзья, находящиеся в Риме, сообщали о смерти его дочери, супруги Помпея, скончавшейся от родов. Как Помпеем, так и Цезарем овладела великая скорбь, друзей же их охватило смятенье, потому что теперь распались узы родства, которое еще поддерживало мир и согласие в страдающем от раздоров государстве: ребенок также вскоре умер, пережив свою мать лишь на несколько дней. Тело Юлии народ, несмотря на противодействие народных трибунов, отнес на Марсово поле и там похоронил.

XXIV. Чтобы поставить свое сильно увеличившееся войско на зимние квартиры, Цезарь вынужден был разделить его на много частей, а сам, как обычно, отправился в Италию. Но в это время вновь вспыхнуло всеобщее восстание в Галлии, и полчища восставших, бродя по стране, разоряли зимние квартиры римлян и нападали даже на укрепленные римские лагери. Наибольшая и сильнейшая часть повстанцев во главе с Амбиоригом перебила отряд Котты и Титурия. Затем с шестьюдесятитысячной армией Амбиориг осадил легион Цицерона и едва не взял лагерь штурмом, ибо римляне все были ранены и держались скорее благодаря своей отваге, нежели силе.

Когда Цезарь, находившийся уже далеко, получил известие об этом, он тотчас вернулся и, собрав семь тысяч воинов, поспешил с ними на выручку к осажденному Цицерону. Осаждающие, узнав о его приближении, выступили навстречу, относясь с презрением к малочисленному противнику и рассчитывая сразу же его уничтожить. Цезарь, все время искусно избегая встречи с ними, достиг такого места, где можно было успешно обороняться против превосходящих сил врага, и здесь стал лагерем. Он удерживал своих воинов от всяких стычек с галлами и заставил их возвести вал и выстроить ворота, как бы обнаруживая страх перед врагом и поощряя его заносчивость. Когда же враги, исполнившись дерзости, стали нападать без всякого порядка, он сделал вылазку, обратил их в бегство и многих уничтожил.

XXV. Эта победа пресекла многочисленные восстания местных галлов, да и сам Цезарь в течение зимы242 разъезжал повсюду, энергично подавляя возникающие беспорядки. К тому же на смену погибшим легионам прибыло три легиона из Италии: два из них предоставил Цезарю Помпей из числа бывших под его командованием, а третий был набран заново в галльских областях по реке Пад.

Но вскоре обнаружились первые признаки самой большой и опасной войны, какая когда-либо велась в Галлии. Замысел ее давно уже созревал втайне и распространялся влиятельнейшими людьми среди самых воинственных племен. В их распоряжении были и многочисленные вооруженные силы, и большие суммы денег, собранные для войны, и укрепленные города, и труднопроходимые местности. А так как по причине зимнего времени реки покрылись льдом, леса — снегом, долины были затоплены, тропы в одних местах исчезли под толстою снежной пеленой, в других сделались ненадежны из-за болот и разлившихся вод, то казалось совершенно очевидным, что Цезарь не сможет ничего сделать с восставшими. Поднялось много племен, но очагом восстания были земли арвернов и карнутов.243 Общим главнокомандующим повстанцы избрали Верцингеторига, отца которого галлы ранее казнили, подозревая его в стремлении к тираннии.

XXVI. Верцингеториг разделил свои силы на много отдельных отрядов, поставив во главе их многочисленных начальников, и склонил на свою сторону всю область, расположенную вокруг Арара. Он рассчитывал поднять всю Галлию, в то время как в самом Риме начали объединяться противники Цезаря. Если бы он сделал это немного позже, когда Цезарь был уже вовлечен в гражданскую войну, то Италии угрожала бы не меньшая опасность, чем во время нашествия кимвров.

Но Цезарь, который, как никто другой, умел использовать на войне любое преимущество и прежде всего — благоприятное стечение обстоятельств, выступил со своим войском тотчас же по получении известия о восстании;244 большое пространство, которое он прошел в короткое время, быстрота и стремительность передвижения по зимнему бездорожью показали варварам, что на них движется непреодолимая и непобедимая сила. Ибо в тех местах, куда, казалось, и вестник с письмом не сможет проникнуть, даже пробираясь в течение долгого времени, они увидели вдруг самого Цезаря со всем войском. Цезарь шел, опустошая поля, уничтожая укрепления, покоряя города, присоединяя сдающихся, пока против него не выступило племя эдуев. Эдуи ранее были провозглашены братьями римского народа и пользовались особенным почетом, а потому теперь, примкнув к восставшим, они повергли войско Цезаря в тяжкое уныние. Цезарь был вынужден очистить их страну и направился через область лингонов к секванам, которые были его союзниками и земля которых отделяла восставшие галльские области от Италии. Во время этого похода он подвергся нападению врагов, окруживших его огромными полчищами, и решился дать битву. После долгого и кровопролитного сражения он в конце концов одолел и разбил варваров. Вначале, однако, он, по-видимому, терпел урон, — по крайней мере арверны и ныне показывают висящий в храме меч Цезаря, захваченный в бою. Он сам впоследствии, увидав этот меч, улыбнулся и, когда его друзья хотели убрать меч, не позволил сделать это, считая приношение священным.

XXVII. Между тем большинство варваров из числа уцелевших в сражении скрылось со своим царем в городе Алезии.245 Во время осады этого города, казавшегося неприступным из-за высоких стен и многочисленности осажденных, Цезарь подвергся огромной опасности, ибо отборные силы всех галльских племен, объединившихся между собой, прибыли к Алезии в количестве трехсот тысяч человек, в то время как число запершихся в городе было не менее ста семидесяти тысяч. Стиснутый и зажатый меж двумя столь большими силами, Цезарь был вынужден возвести две стены: одну — против города, другую — против пришедших галлов, ибо было ясно, что если враги объединятся, то ему конец. Борьба под Алезией пользуется заслуженной славой, так как ни одна другая война не дает примеров таких смелых и искусных подвигов. Но более всего удивительно, как Цезарь, сразившись с многочисленным войском за стенами города и разбив его, проделал это незаметно не только для осажденных, но даже и для тех римлян, которые охраняли стену, обращенную к городу. Последние узнали о победе не раньше, чем услышали доносящиеся из Алезии плач и рыдания мужчин и женщин, которые увидели, как римляне с противоположной стороны несут в свой лагерь множество щитов, украшенных серебром и золотом, панцирей, залитых кровью, множество кубков и галльских палаток. Так мгновенно, подобно сну или призраку, была уничтожена и рассеяна эта несметная сила, причем большая часть варваров погибла в битве. Наконец сдались и защитники Алезии — после того, как причинили немало хлопот и Цезарю и самим себе. Верцингеториг, руководитель всей войны, надев самое красивое вооружение и богато украсив коня, выехал из ворот. Объехав вокруг возвышения, на котором сидел Цезарь, он соскочил с коня, сорвал с себя все доспехи и, сев у ног Цезаря, оставался там, пока его не заключили под стражу, чтобы сохранить для триумфа.246

XXVIII. Цезарь давно уже решил низвергнуть Помпея — так же, конечно, как и Помпей его. После того как Красс, которого любой из них в случае победы имел бы своим противником, погиб в борьбе с парфянами,247 Цезарю, если он хотел быть первым, не оставалось ничего иного, как уничтожить того, кому первенство уже принадлежало, а Помпей, чтобы не допустить такого исхода, должен был своевременно устранить того, кого он страшился. Помпей лишь недавно начал опасаться Цезаря, а прежде относился к нему с пренебрежением, считая, что не трудно будет уничтожить того, кто обязан своим возвышением ему, Помпею. Цезарь же, — который с самого начала питал эти намерения, — словно атлет, надолго удалился из поля зрения своих соперников. В галльских войнах он упражнял и себя и войско и подвигами своими настолько увеличил свою славу, что она сравнялась со славой побед Помпея. Теперь он пользовался всеми поводами, какие давали ему и сам Помпей, и условия времени, и упадок гражданской жизни в Риме, приведший к тому, что лица, домогающиеся должностей, сидели на площади за своими столиками с деньгами и бесстыдно подкупали чернь, а нанятый народ приходил в Собрание, чтобы бороться за того, кто дал ему денег, — бороться не с помощью голосования, а луками, пращами и мечами. Нередко собравшиеся расходились лишь после того, как осквернят возвышение для оратора трупами и запятнают его кровью. Государство погружалось в пучину анархии, подобно судну, несущемуся без управления, так что здравомыслящие люди считали счастливым исходом, если после таких безумств и бедствий течение событий приведет к единовластию, а не к чему-либо еще худшему. Многие уже осмеливались говорить открыто, что государство не может быть исцелено ничем, кроме единовластия, и нужно принять это лекарство из рук наиболее кроткого врача, под каковым они подразумевали Помпея. Помпей же, притворно, на словах, отнекиваясь от такой роли, на деле более всего добивался именно того, чтобы его провозгласили диктатором. Катон и его друзья поняли это и провели в сенате предложение избрать Помпея единственным консулом, чтобы тот, удовольствовавшись таким, более или менее законным, единовластием, не добивался диктатуры. Было решено также продлить ему время управления провинциями, которых у него было две — Испания и Африка. Управлял он ими при помощи легатов, ежегодно получая на содержание своих войск тысячу талантов из государственной казны.

XXIX. Между тем Цезарь, отправляя посредников в Рим, домогался консульства и требовал продления своих полномочий в провинциях. В то время как Помпей вначале хранил молчание, Марцелл и Лентул,248 всегда ненавидевшие Цезаря, выступили против исполнения его просьбы; к тем соображениям, которые диктовались обстоятельствами, они прибавили без нужды и многое иное, направленное к оскорблению и поношению Цезаря. Так, они требовали отнять права гражданства у обитателей Нового Кома в Галлии — колонии, вновь основанной Цезарем незадолго до этого, а одного из членов тамошнего совета, прибывшего в Рим, консул Марцелл даже высек розгами, заметив: «Это тебе в знак того, что ты не римский гражданин, отправляйся теперь домой и покажи рубцы Цезарю». Когда же Цезарь после этого возмутительного поступка Марцелла обильным потоком направил галльские богатства ко всем участвовавшим в управлении государством и не только освободил народного трибуна Куриона от больших долгов, но и дал консулу Павлу тысячу пятьсот талантов, на которые тот украсил форум знаменитым сооружением — базиликой, воздвигнув ее на месте прежней базилики Фульвии, Помпей, напуганный этими кознями, уже открыто и сам и через своих друзей стал ратовать за то, чтобы Цезарю был назначен преемник по управлению провинциями. Одновременно он потребовал у Цезаря обратно легионы, которые предоставил ему для войн в Галлии. Цезарь тотчас же отослал эти войска, наградив каждого воина двумястами пятьюдесятью драхмами.

Те, кто привел эти легионы к Помпею, распространяли в народе дурные слухи о Цезаре, одновременно ослепляя самого Помпея пустыми надеждами: эти люди уверяли его, что по нем тоскует войско Цезаря, и если здесь, в государстве, страдающем от скрытого недуга, он едва в силах бороться с завистниками, то там к его услугам войско, готовое тотчас, как только оно окажется в Италии, выступить на его стороне, — такую-де неприязнь навлек на себя Цезарь непрерывными походами, такое недоверие — своим стремлением к единовластию. Заслушавшись подобными речами, Помпей оставил всякие опасения, не заботился о приобретении воинской силы и думал победить Цезаря с помощью речей и законопроектов. Но Цезаря нимало не заботили постановления, которые выносил против него Помпей. Рассказывают, что один из военачальников Цезаря, посланный им в Рим, стоя перед зданием сената и слыша, что сенат отказывается продлить Цезарю срок командования, сказал, положив руку на рукоятку меча: «Ну, что ж, тогда вот это даст ему продление».

XXX. Впрочем, требования Цезаря внешне казались вполне справедливыми. А именно, он предлагал сам распустить свои войска, если и Помпей сделает то же самое, и оба они в качестве частных лиц будут ожидать от сограждан вознаграждения за свои дела. Ведь если у него отберут войско, а за Помпеем оставят и укрепят его силы, то, обвиняя одного в стремлении к тираннии, сделают тиранном другого. Куриона, сообщившего об этом предложении Цезаря народу, приветствовали шумными рукоплесканиями, ему даже бросали венки, как победителю на играх. Народный трибун Антоний249 вскоре принес в Народное собрание письмо Цезаря по поводу этого предложения и прочел его, несмотря на сопротивление консулов. Но в сенате тесть Помпея Сципион внес предложение объявить Цезаря врагом отечества, если он не сложит оружия в течение определенного срока. Консулы начали опрос, кто голосует за то, чтобы Помпей распустил свои войска, и кто за то, чтобы Цезарь распустил свои; за первое предложение высказались очень немногие, за второе же — почти все. Тогда Антоний внес предложение, чтобы оба одновременно сложили с себя полномочия, и к этому предложению единодушно присоединился весь сенат. Но так как Сципион решительно выступил против этого, а консул Лентул кричал, что против разбойника надо действовать оружием, а не постановлениями, сенаторы разошлись и надели траурные одежды по поводу такого раздора.

XXXI. После этого от Цезаря прибыли письма с очень умеренными предложениями. Он изъявлял согласие отказаться от всех требований, если ему отдадут Предальпийскую Галлию и Иллирик с двумя легионами до тех пор, пока он сможет вторично выступить соискателем на консульских выборах. Оратор Цицерон, который только что прибыл из Киликии250 и стремился примирить враждующих, пытался смягчить Помпея, но тот, уступая в остальном, не соглашался оставить Цезарю войско. Тогда Цицерон убедил друзей Цезаря ограничиться упомянутыми провинциями и шестью тысячами воинов и положить конец вражде; на это соглашался и Помпей. Но консул Лентул и его друзья воспротивились и дошли до того, что позорным и бесчестным образом выгнали Антония и Куриона из сената. Тем самым они дали Цезарю наилучшее средство разжечь гнев воинов — надо было лишь указать им на то, что почтенные мужи, занимающие высокие государственные должности, вынуждены были бежать в одежде рабов на наемной повозке (к этому, из страха перед врагами, они прибегли, чтобы тайно ускользнуть из Рима).

XXXII. У Цезаря было не более трехсот всадников и пяти тысяч человек пехоты. Остальные его воины оставались за Альпами, и он уже отправил за ними своих легатов. Но так как он видел, что для начала задуманного им предприятия и для первого приступа более необходимы чудеса отваги и ошеломительный по скорости удар, чем многочисленное войско (ибо ему казалось легче устрашить врага неожиданным нападением, чем одолеть его, придя с хорошо вооруженным войском), то он дал приказ своим командирам и центурионам, вооружившись кинжалами, без всякого другого оружия занять Аримин,251 значительный город в Галлии, избегая, насколько возможно, шума и кровопролития. Командование войском он поручил Гортензию, сам же провел целый день на виду у всех и даже присутствовал при упражнениях гладиаторов. К вечеру, приняв ванну, он направился в обеденный зал и здесь некоторое время оставался с гостями. Когда уже стемнело, он встал и вежливо предложил гостям ожидать здесь, пока он вернется. Немногим же доверенным друзьям он еще прежде сказал, чтобы они последовали за ним, но выходили не все сразу, а поодиночке. Сам он сел в наемную повозку и поехал сначала по другой дороге, а затем повернул к Аримину. Когда он приблизился к речке под названием Рубикон, которая отделяет Предальпийскую Галлию от собственно Италии, его охватило глубокое раздумье при мысли о наступающей минуте, и он заколебался перед величием своего дерзания. Остановив повозку, он вновь долгое время молча обдумывал со всех сторон свой замысел, принимая то одно, то другое решение. Затем он поделился своими сомнениями с присутствовавшими друзьями, среди которых был и Азиний Поллион;252 он понимал, началом каких бедствий для всех людей будет переход через эту реку и как оценит этот шаг потомство. Наконец, как бы отбросив размышления и отважно устремляясь навстречу будущему, он произнес слова обычные для людей, вступающих в отважное предприятие, исход которого сомнителен: «Пусть будет брошен жребий!» — и двинулся к переходу.253 Промчавшись остаток пути без отдыха, он еще до рассвета ворвался в Аримин, который и занял. Говорят, что в ночь накануне этого перехода Цезарь видел зловещий сон; ему приснилось, что он совершил ужасное кровосмешение, сойдясь с собственной матерью.

XXXIII. После взятия Аримина как бы широко распахнулись ворота перед войною во всех странах и на всех морях, и вместе с границей провинции были нарушены и стерты все римские законы; казалось, что не только мужчины и женщины в ужасе бродят по Италии, как это бывало и прежде, но и сами города, поднявшись со своих мест, бегут, враждуя друг с другом. В самом Риме, который был затоплен потоком беглецов из окрестных селений, власти не могли поддержать порядка ни убеждением, ни приказами. И немногого недоставало, чтобы город сам себя погубил в этом великом смятении и буре. Повсюду господствовали противоборствующие страсти и неистовое волнение. Ибо даже сторона, которая на какое-то время торжествовала, не оставалась в покое, но, вновь сталкиваясь в огромном городе с устрашенным и поверженным противником, дерзко возвещала ему еще более страшное будущее, и борьба возобновлялась. Помпея, который был ошеломлен не менее других, теперь осаждали со всех сторон. Одни возлагали на него ответственность за то, что он содействовал усилению Цезаря во вред и самому себе и государству, другие ставили ему в вину, что он позволил Лентулу оскорбить Цезаря, когда тот уже шел на уступки и предлагал справедливые условия примирения. Фавоний же предлагал ему топнуть ногой о землю, ибо Помпей как-то, похваляясь, говорил сенаторам, что незачем им суетиться и заботиться о приготовлениях к войне: если только Цезарь придет, то стоит ему, Помпею, топнуть ногою оземь, как вся Италия наполнится войсками. Впрочем, и теперь еще Помпей превосходил Цезаря числом вооруженных воинов; никто, однако, не позволял ему действовать в соответствии с собственными расчетами. Поэтому он поверил ложным слухам, что война уже у ворот, что она охватила всю страну, и, поддаваясь общему настроению, объявил публично, что в городе восстание и безвластие, а затем покинул город, приказав следовать за собой сенаторам и всем тем, кто предпочитает отечество и свободу тираннии.

XXXIV. Итак, консулы бежали, не совершив даже обычных жертвоприношений перед дорогой; бежало и большинство сенаторов — с такою поспешностью, что они захватывали с собой из своего имущества первое попавшееся под руку, словно имели дело с чужим добром. Были и такие, которые раньше горячо поддерживали Цезаря, теперь же, потеряв от ужаса способность рассуждать, дали без всякой нужды увлечь себя этому потоку всеобщего бегства. Но самым печальным зрелищем был вид самого города, который накануне великой бури казался подобным судну с отчаявшимися кормчими, носящемуся по волнам и брошенному на произвол слепого случая. И все же, как бы много боли ни причиняло это переселение, римляне из любви к Помпею считали землю изгнания своим отечеством и покидали Рим, словно он уже стал лагерем Цезаря. Даже Лабиен, один из ближайших друзей Цезаря, бывший его легатом и самым ревностным помощником его в галльских войнах, теперь бежал от него и перешел на сторону Помпея. Цезарь же отправил ему вслед его деньги и пожитки.

Прежде всего Цезарь двинулся на Домиция,254 который с тридцатью когортами занял Корфиний,255 и расположился лагерем у этого города. Домиций, отчаявшись в успехе, потребовал у своего врача-раба яд и выпил его, желая покончить с собой. Но вскоре, услышав, что Цезарь удивительно милостив к пленным, он принялся оплакивать себя и осуждать свое слишком поспешное решение. Однако врач успокоил его, заверив, что дал ему вместо яда снотворное средство. Домиций, воспрянув духом, поспешил к Цезарю, получил от него прощение и вновь перебежал к Помпею. Эти новости, дойдя до Рима, успокоили жителей, и некоторые из бежавших вернулись назад.

XXXV. Цезарь включил в состав своего войска отряд Домиция, а также всех набиравшихся для Помпея воинов, которых он захватил в италийских городах, и с этими силами, уже многочисленными и грозными, двинулся на самого Помпея. Но тот не стал дожидаться его прихода, бежал в Брундизий и, послав сначала консулов с войском в Диррахий,256 вскоре, когда Цезарь был уже совсем рядом, сам отплыл туда же; об этом будет рассказано подробно в его жизнеописании.257 Цезарь хотел тотчас же поспешить за ним, но у него не было кораблей, и потому он вернулся в Рим, в течение шестидесяти дней сделавшись без всякого кровопролития господином всей Италии. Рим он нашел в более спокойном состоянии, чем ожидал, и так как много сенаторов оказалось на месте, он обратился к ним с примирительной речью, предлагая отправить делегацию к Помпею, чтобы достигнуть соглашения на разумных условиях. Однако никто из них не принял этого предложения, либо из страха перед Помпеем, которого они покинули в опасности, либо не доверяя Цезарю и считая его речь неискренней.

Народный трибун Метелл хотел воспрепятствовать Цезарю взять деньги из государственной казны и ссылался при этом на законы. Цезарь ответил на это: «Оружие и законы не уживаются друг с другом. Если ты недоволен моими действиями, то иди-ка лучше прочь, ибо война не терпит никаких возражений. Когда же после заключения мира я отложу оружие в сторону, ты можешь появиться снова и ораторствовать перед народом. Уже тем, — прибавил он, — что я говорю это, я поступаюсь моими правами: ведь и ты, и все мои противники, которых я здесь захватил, находитесь целиком в моей власти». Сказав это Метеллу, он направился к дверям казнохранилища и, так как не нашел ключей, послал за мастерами и приказал взломать дверь. Метелл, ободряемый похвалами нескольких присутствовавших, вновь стал ему противодействовать. Тогда Цезарь решительно пригрозил Метеллу, что убьет его, если тот не перестанет ему досаждать. «Знай, юнец, — прибавил он, — что мне гораздо труднее сказать это, чем сделать». Эти слова заставили Метелла удалиться в страхе, и все потребное для войны было доставлено Цезарю быстро и без помех.

XXXVI. Цезарь направился в Испанию, решив прежде всего изгнать оттуда Афрания и Варрона,258 легатов Помпея и, подчинив себе тамошние легионы и провинции, чтобы в тылу у него уже не было противников, выступить затем против самого Помпея. В Испании Цезарь не раз попадал в засады, так что его жизнь оказывалась в опасности, воины его жестоко голодали, и все же он неустанно преследовал неприятелей, вызывал их на сражения, окружал рвами, пока, наконец, не овладел и лагерями и армиями. Предводители бежали к Помпею.

XXXVII. По возвращении Цезаря в Рим его тесть Пизон стал убеждать его послать к Помпею послов для переговоров о перемирии, но Сервилий Исаврийский в угоду Цезарю возражал против этого. Сенат назначил Цезаря диктатором,259 после чего он вернул изгнанников и возвратил гражданские права детям лиц, объявленных при Сулле вне закона, а также путем некоторого снижения учетного процента облегчил положение должников. Издав еще несколько подобных распоряжений, он через одиннадцать дней отказался от единоличной власти диктатора, объявив себя консулом вместе с Сервилием Исаврийским, и выступил в поход.

В начале января,260 который приблизительно соответствует афинскому месяцу посидеону, около зимнего солнцеворота он отплыл с отборным отрядом конницы в шестьсот человек и пятью легионами, оставив остальное войско позади, чтобы не терять времени. После переправы через Ионийское море он занял Аполлонию и Орик, а флот снова отправил в Брундизий за отставшей частью войска. Солдаты были еще в пути. Молодые годы их миновали, и, утомленные бесконечными войнами, они громко жаловались на Цезаря, говоря: «Куда же, в какой край завезет нас этот человек, обращаясь с нами так, как будто мы не живые люди, подвластные усталости? Но ведь и меч изнашивается от ударов, и панцирю и щиту нужно дать покой после столь продолжительной службы. Неужели даже наши раны не заставляют Цезаря понять, что он командует смертными людьми и что мы чувствуем лишения и страдания, как и все прочие? Теперь пора бурь и ветров на море, и даже богу невозможно смирить силой стихию, а он идет на все, словно не преследует врагов, а спасается от них». С такими речами они медленно подвигались к Брундизию. Но когда, прибыв туда, они узнали, что Цезарь уже отплыл, их настроение быстро изменилось. Они бранили себя, называли себя предателями своего императора, бранили и начальников за то, что те не торопили их в пути. Расположившись на возвышенности, солдаты смотрели на море, в сторону Эпира, дожидаясь кораблей, на которых они должны были переправиться к Цезарю.

XXXVIII. Между тем Цезарь, не имея в Аполлонии военных сил, достаточных для борьбы, и видя, что войска из Италии медлят с переправой, оказался в затруднительном положении. Поэтому он решился на отчаянное предприятие — на двенадцативесельном судне тайно от всех вернуться в Брундизий, хотя множество неприятельских кораблей бороздило море. Он поднялся на борт ночью в одежде раба и, усевшись поодаль, как самый незначительный человек, хранил молчание. Течением реки Аоя корабль уносило в море, но утренний ветер, который обыкновенно успокаивал волнение в устье реки, прогоняя волны в море, уступил натиску сильного морского ветра, задувшего ночью. Река свирепо боролась с морским приливом. Сопротивляясь прибою, она шумела и вздувалась, образуя страшные водовороты. Кормчий, бессильный совладать со стихией, приказал матросам повернуть корабль назад. Услыхав это, Цезарь выступил вперед и, взяв пораженного кормчего за руку, сказал: «Вперед, любезный, смелей, не бойся ничего: ты везешь Цезаря и его счастье». Матросы забыли про бурю и, как бы приросши к веслам, с величайшим усердием боролись с течением. Однако идти дальше было невозможно, так как в трюм набралось много воды и в устье корабль подвергался грозной опасности. Цезарь, хотя и с большой неохотой, согласился повернуть назад. По возвращении Цезаря солдаты толпой вышли ему навстречу, упрекая его за то, что он не надеется на победу с ними одними, но огорчается из-за отставших и идет на риск, словно не доверяя тем легионам, которые высадились вместе с ним.

XXXIX. Наконец прибыл из Брундизия Антоний с войсками. Цезарь, осмелев, начал вызывать Помпея на сражение. Помпей разбил лагерь в удобном месте, имея возможность снабжать в изобилии свои войска с моря и с суши, тогда как солдаты Цезаря уже с самого начала испытывали недостаток в продовольствии, а потом из-за отсутствия самого необходимого стали есть какие-то коренья, кроша их на мелкие части и смешивая с молоком. Иногда они лепили из этой смеси хлебцы и, нападая на передовые караулы противника, бросали эти хлебцы, крича, что не прекратят осады Помпея до тех пор, пока земля будет рождать такие коренья. Помпей старался скрыть и эти хлебцы и эти речи от своих солдат, ибо те начали падать духом, страшась бесчувственности врагов и считая их какими-то дикими зверями.

Около укреплений Помпея постоянно происходили отдельные стычки. Победа во всех этих столкновениях оставалась за Цезарем, кроме одного случая, когда, потерпев неудачу,261 Цезарь чуть не лишился своего лагеря. Помпей произвел набег, против которого никто не устоял: рвы наполнились трупами, солдаты Цезаря падали подле собственного вала и частокола, поражаемые неприятелем во время поспешного бегства. Цезарь вышел навстречу солдатам, тщетно пытаясь повернуть бегущих назад. Он хватался за знамена, но знаменосцы бросали их, так что неприятели захватили тридцать два знамени. Сам Цезарь едва не был при этом убит. Схватив какого-то рослого и сильного солдата, бежавшего мимо, он приказал ему остановиться и повернуть на неприятеля. Тот в смятении пред лицом ужасной опасности поднял меч, чтобы поразить Цезаря, но оруженосец Цезаря подоспел и отрубил ему руку.

Однако Помпей — то ли по какой-то нерешительности, то ли случайно — не до конца воспользовался своим успехом, но отступил, загнав беглецов в их лагерь. Цезарь, который уже потерял было всякую надежду, сказал после этого своим друзьям: «Сегодня победа осталась бы за противниками, если бы у них было кому победить». Сам же, придя к себе в палатку и улегшись, он провел ночь в мучительной тревоге и тяжелых размышлениях о том, как неразумно он командует. Он говорил себе, что перед ним лежат обширные равнины и богатые македонские и фессалийские города, а он вместо того, чтобы перенести туда военные действия, расположился лагерем у моря, на котором перевес принадлежит противнику, так что скорее он сам терпит лишения осажденного, нежели осаждает врага. В таком мучительном душевном состоянии, угнетаемый недостатком продовольствия и неблагоприятно сложившейся обстановкой, Цезарь принял решение двинуться против Сципиона в Македонию, рассчитывая либо заманить Помпея туда, где тот должен будет сражаться в одинаковых с ним условиях, не получая поддержки с моря, либо разгромить Сципиона, предоставленного самому себе.

XL. В войске Помпея и среди начальников это вызвало пылкое желание пуститься в погоню, так как казалось, что Цезарь побежден и бежит. Но сам Помпей был слишком осторожен, чтобы отважиться на сражение, которое может решить исход всего дела. Обеспеченный всем необходимым на долгий срок, он предпочитал ждать, пока противник истощит свои силы. Лучшая часть войска Цезаря имела боевой опыт и неодолимую отвагу в битвах. Однако его солдаты из-за преклонного возраста уставали от длительных переходов, от лагерной жизни, строительных работ и ночных бодрствований. Страдая от тяжких трудов вследствие телесной слабости, они теряли и бодрость духа. К тому же, как тогда говорили, дурное питание вызвало в армии Цезаря какую-то повальную болезнь. Но самое главное — у Цезаря не было ни денег, ни запасов продовольствия, и казалось, что в течение короткого времени его армия сама собой распадется.

XLI. Один Катон, который при виде павших в бою неприятелей (их было около тысячи) ушел, закрыв лицо в знак печали, и заплакал, хвалил Помпея за то, что тот уклоняется от сражения и щадит сограждан. Все же остальные обвиняли Помпея в трусости и насмешливо звали его Агамемноном и царем царей: не желая отказаться от единоличной власти, он, дескать, гордится тем, что столько полководцев находится у него в подчинении и ходит за распоряжениями к нему в палатку. Фавоний, подражая откровенным речам Катона, жаловался, что из-за властолюбия Помпея они в этом году не отведают тускульских262 фиг. Афраний, недавно прибывший из Испании, после столь неудачного командования и подозреваемый в том, что он за деньги продал свою армию Цезарю, спрашивал, почему же не сражаются с купцом, купившим у него провинции. Под давлением всего этого Помпей против воли начал преследование Цезаря.

А Цезарь проделал большую часть пути в тяжелых условиях, ниоткуда не получая продовольствия, но повсюду видя лишь пренебрежение из-за своей недавней неудачи. Однако после захвата Фессалийского города Гомфы ему не только удалось накормить армию, но и неожиданно найти для солдат избавление от болезни. В городе оказалось много вина, и солдаты вдоволь пили в пути, предаваясь безудержному разгулу. Хмель гнал недуг прочь, вновь возвращая заболевшим здоровье.

XLII. Оба войска вступили на равнину Фарсала263 и расположились там лагерем. Помпей опять обратился к своему прежнему плану, тем более что и предзнаменования и сновидения были неблагоприятны. Зато окружавшие Помпея были до того самонадеянны и уверены в победе, что Домиций, Спинтер264 и Сципион яростно спорили между собой о том, кто из них получит должность верховного жреца, принадлежавшую Цезарю. Они посылали в Рим заранее нанимать дома, приличествующие для консулов и преторов, рассчитывая сразу после войны занять эти должности. Особенно неудержимо рвались в бой всадники. Они очень гордились своим боевым искусством, блеском оружия, красотой коней, а также численным превосходством: против семи тысяч всадников Помпея у Цезаря была всего лишь одна тысяча. Количество пехоты также не было равным: у Цезаря было в строю двадцать две тысячи против сорока пяти тысяч у неприятеля.

XLIII. Цезарь собрал свои войска и, сообщив им, что два легиона под командой Корнифиция265 находятся неподалеку, а пятнадцать когорт во главе с Каленом266 расположены около Мегар и Афин, спросил, желают ли они ожидать этих подкреплений или предпочитают рискнуть сами. Солдаты с громкими криками просили его не ждать, но вести их в бой и приложить старания к тому, чтобы они могли как можно скорее встретиться с неприятелем. Когда Цезарь совершал очистительное жертвоприношение, по заклании первого животного жрец тотчас объявил, что в ближайшие три дня борьба с неприятелем будет решена сражением. На вопрос Цезаря, не замечает ли он по жертве каких-либо признаков благополучного исхода битвы, жрец отвечал: «Ты сам лучше меня можешь ответить на этот вопрос. Боги возвещают великую перемену существующего положения вещей. Поэтому, если ты полагаешь, что настоящее положение вещей для тебя благоприятно, то ожидай неудачи, если же неблагоприятно — жди успеха». В полночь накануне битвы,267 когда Цезарь обходил посты, на небе видели огненный факел, который, казалось, пронесся над лагерем Цезаря и, вспыхнув ярким светом, упал в расположение Помпея, а в утреннюю стражу из лагеря Цезаря было заметно смятение в стане врагов. В этот день, однако, Цезарь не ожидал сражения. Он приказал сниматься с лагеря, намереваясь выступить по направлению к Скотуссе.268

XLIV. Когда уже свернули лагерные палатки, к Цезарю прискакали разведчики с сообщением, что неприятель движется в боевом строю. Цезарь весьма обрадовался и, сотворив молитвы богам, стал строить войско, разделив его на три части. В центре он поставил Домиция Кальвина, левым флангом командовал Антоний, сам же он стоял во главе правого крыла, намереваясь сражаться в рядах десятого легиона. Увидев, однако, что против этого легиона расположена неприятельская конница, встревоженный ее численностью и блеском ее оружия, Цезарь приказал шести когортам, расположенным в глубине строя, незаметно перейти к нему и поставил их позади правого крыла, пояснив, как надо действовать, когда вражеская конница пойдет в наступление.

Помпей командовал правым флангом своей армии, левым — Домиций, а в центре находился Сципион, тесть Помпея. Вся конница Помпея была сосредоточена на левом фланге. Она должна была обойти правое крыло Цезаря и нанести неприятелям решительное поражение именно там, где командовал их полководец: полагали, что, какой бы глубины ни был строй неприятельской пехоты, она не сможет выдержать напора, но будет сокрушена и разбита под одновременным натиском многочисленной конницы.

Обе стороны собирались дать сигнал к нападению. Помпей приказал тяжеловооруженным не двигаться с места и с дротиками наготове ожидать, пока противник не приблизится на расстояние полета дротика. По словам Цезаря, Помпей допустил ошибку, не оценив, насколько стремительность натиска увеличивает силу первого удара и воодушевляет мужеством сражающихся. Цезарь уже был готов двинуть свои войска вперед, когда заметил одного из центурионов, преданного ему и опытного в военном деле. Центурион ободрял своих солдат и призывал их показать образец мужества. Цезарь обратился к центуриону, назвав его по имени: «Гай Крассиний, каковы у нас надежды на успех и каково настроение?» Крассиний, протянув правую руку, громко закричал ему в ответ: «Мы одержим, Цезарь, блестящую победу. Сегодня ты меня похвалишь живым или мертвым!» С этими словами он первым ринулся на неприятеля, увлекая за собой сто двадцать своих солдат; изрубив первых встретившихся врагов и с силой пробиваясь вперед, он многих положил, пока, наконец, сам не был сражен ударом меча в рот, так что клинок прошел насквозь и вышел через затылок.

XLV. Так в центре сражалась пехота, а между тем конница Помпея с левого фланга горделиво тронулась в наступление, рассыпаясь и растягиваясь, чтобы охватить правое крыло противника. Однако, прежде чем она успела атаковать, вперед выбежали когорты Цезаря, которые против обыкновения не метали копий и не поражали неприятеля в ноги, а, по приказу Цезаря, целили врагам в глаза и наносили раны в лицо. Цезарь рассчитывал, что молодые солдаты Помпея, кичившиеся своей красотой и юностью, не привыкшие к войнам и ранам, более всего будут опасаться таких ударов и не устоят, устрашенные как самою опасностью, так и угрозою оказаться обезображенными. Так оно и случилось. Помпеянцы отступали перед поднятыми вверх копьями, теряя отвагу при виде направленного против них оружия; оберегая лицо, они отворачивались и закрывались. В конце концов они расстроили свои ряды и обратились в позорное бегство, погубив все дело, ибо победители немедленно стали окружать и, нападая с тыла, рубить вражескую пехоту.

Когда Помпей с противоположного фланга увидел, что его конница рассеяна и бежит, он перестал быть самим собою, забыл, что он Помпей Магн. Он походил скорее всего на человека, которого божество лишило рассудка. Не сказав ни слова, он удалился в палатку и там напряженно ожидал, что произойдет дальше, не двигаясь с места до тех пор, пока не началось всеобщее бегство и враги, ворвавшись в лагерь, не вступили в бой с караульными. Тогда лишь он как бы опомнился и сказал, как передают, только одну фразу: «Неужели уже дошло до лагеря?» Сняв боевое убранство полководца и заменив его подобающей беглецу одеждой, он незаметно удалился. О дальнейшей его участи, как он, доверившись египтянам, был убит, мы рассказываем в его жизнеописании.269

XLVI. А Цезарь, прибыв в лагерь Помпея и увидев трупы врагов и продолжающуюся резню, со стоном воскликнул: «Вот чего они хотели, вот до какой крайности меня довели! Если бы Гай Цезарь, свершитель величайших воинских деяний, отказался тогда от командования, надо мною был бы, вероятно, произнесен смертный приговор». Азиний Поллион передает, что Цезарь произнес эти слова по-латыни, а сам он записал их по-гречески. Большинство убитых, как он сообщает, оказалось рабами, павшими при захвате лагеря, а воинов погибло не более шести тысяч. Большую часть пленных Цезарь включил в свои легионы. Многим знатным римлянам он даровал прощение; в числе их был и Брут270 — впоследствии его убийца. Цезарь, говорят, был встревожен, не видя Брута, и очень обрадовался, когда тот оказался в числе уцелевших и пришел к нему.

XLVII. Среди многих чудесных знамений, предвещавших победу Цезаря, как о самом замечательном сообщают о знамении в городе Траллах.271 В храме Победы стояло изображение Цезаря. Земля вокруг статуи была от природы бесплодна и к тому же замощена камнем, и на ней-то, как сообщают, у самого цоколя выросла пальма.

В Патавии272 некто Гай Корнелий, человек знаменитый искусством гадания, соотечественник и знакомый писателя Ливия, как раз в тот день сидел и наблюдал за полетом птиц. По рассказу Ливия,273 он прежде всех узнал о времени битвы и заявил присутствующим, что дело уже началось и противники вступили в бой. Затем он продолжал наблюдение и, увидав новое знамение, вскочил с возгласом: «Ты победил, Цезарь!» Присутствующие были поражены, а он, сняв с головы венок, клятвенно заверил, что не возложит его вновь, пока его искусство гадания не подтвердится на деле. Ливий утверждает, что все это было именно так.

XLVIII. Цезарь, даровав в ознаменование победы свободу фессалийцам, начал преследование Помпея. По прибытии в Азии он объявил свободными граждан Книда274 из расположения к Феопомпу, составителю свода мифов, а всем жителям Азии уменьшил подати на одну треть. Цезарь прибыл в Александрию,275 когда Помпей был уже мертв. Здесь Феодот поднес ему276 голову Помпея, но Цезарь отвернулся и, взяв в руки кольцо с его печатью, пролил слезы. Всех друзей и близких Помпея, которые, скитаясь по Египту, были взяты в плен царем, он привлек к себе и облагодетельствовал. Своим друзьям в Риме Цезарь писал, что в победе для него самое приятное и сладостное — возможность даровать спасение все новым из воевавших с ним граждан.

Что касается Александрийской войны,277 то одни писатели не считают ее необходимой и говорят, что единственной причиной этого опасного и бесславного для Цезаря похода была его страсть к Клеопатре;278 другие выставляют виновниками войны царских придворных, в особенности могущественного евнуха Потина,279 который незадолго до того убил Помпея, изгнал Клеопатру и тайно злоумышлял против Цезаря. По этой причине, чтобы обезопасить себя от покушений, Цезарь, как сообщают, и начал тогда проводить ночи в попойках. Но Потин и открыто проявлял враждебность — во многих словах и поступках, направленных к поношению Цезаря. Солдат Цезаря он велел кормить самым черствым хлебом, говоря, что они должны быть довольны и этим, раз едят чужое. К обеду он выдавал глиняную и деревянную посуду, ссылаясь на то, что всю золотую и серебряную Цезарь, якобы, отобрал за долги. Действительно, отец царствовавшего тогда царя был должен Цезарю семнадцать с половиной миллионов драхм, часть этого долга Цезарь простил его детям, а десять миллионов потребовал теперь на прокормление войска. Потин советовал ему покинуть Египет и заняться великими своими делами, обещая позже вернуть деньги с благодарностью. Цезарь ответил на это, что он меньше всего нуждается в египетских советниках, и тайно вызвал Клеопатру из изгнания.

XLIX. Клеопатра, взяв с собой лишь одного из друзей, Аполлодора Сицилийского, села в маленькую лодку и при наступлении темноты пристала вблизи царского дворца. Так как иначе трудно было остаться незамеченной, то она забралась в мешок для постели и вытянулась в нем во всю длину. Аполлодор обвязал мешок ремнем и внес его через двор к Цезарю. Говорят, что уже эта хитрость Клеопатры показалась Цезарю смелой и пленила его. Окончательно покоренный обходительностью Клеопатры и ее красотой, он примирил ее с царем для того, чтобы они царствовали совместно.

Во время всеобщего пира в честь примирения раб Цезаря, цирюльник, из трусости (в которой он всех превосходил) не пропускавший ничего мимо ушей, все подслушивавший и выведывавший, проведал о заговоре, подготовляемом против Цезаря военачальником Ахиллой и евнухом Потином. Узнав о заговоре, Цезарь велел окружить стражей пиршественную залу. Потин был убит, Ахилле же удалось бежать к войску, и он начал против Цезаря продолжительную и тяжелую войну, в которой Цезарю пришлось с незначительными силами защищаться против населения огромного города и большой египетской армии. Прежде всего он подвергся опасности остаться без воды, так как водопроводные каналы были засыпаны неприятелем. Затем враги пытались отрезать его от кораблей. Цезарь принужден был отвратить опасность, устроив пожар,280 который, распространившись со стороны верфей, уничтожил огромную библиотеку. Наконец, во время битвы при Фаросе, когда Цезарь соскочил с насыпи в лодку, чтобы оказать помощь своим, и к лодке со всех сторон устремились египтяне, Цезарь бросился в море и лишь с трудом выплыл. Говорят, что он подвергался в это время обстрелу из луков и, погружаясь в воду, все-таки не выпускал из рук записных книжек. Одной рукой он поднимал их высоко над водой, а другой греб, лодка же сразу была потоплена. В конце концов, когда царь встал на сторону противников, Цезарь напал на него и одержал в сражении победу. Враги понесли большие потери, а царь пропал без вести.

Затем, оставив Клеопатру, которая вскоре родила от него сына (александрийцы называли его Цезарионом), Цезарь направился в Сирию.281 (L). Прибыв оттуда в Азию, Цезарь узнал, что Домиций разбит сыном Митридата Фарнаком282 и с немногочисленной свитой бежал из Понта, а Фарнак, с жадностью используя свой успех, занял Вифинию и Каппадокию, напал на так называемую Малую Армению и подстрекает к восстанию всех тамошних царей и тетрархов. Цезарь тотчас же выступил против Фарнака с тремя легионами, в большой битве при городе Зеле283 совершенно уничтожил войско Фарнака и самого его изгнал из Понта. Сообщая об этом в Рим одному из своих друзей, Матию, Цезарь выразил внезапность и быстроту этой битвы тремя словами: «Пришел, увидел, победил».284 По-латыни эти слова, имеющие одинаковые окончания, создают впечатление убедительной краткости.

LI. Затем Цезарь переправился в Италию и прибыл в Рим в конце года, на который он был вторично избран диктатором, хотя ранее эта должность никогда не была годичной. На следующий год он был избран консулом. Цезаря порицали за его отношение к восставшим солдатам, которые убили двух бывших преторов — Коскония и Гальбу: он наказал их лишь тем, что, обращаясь к ним, назвал их гражданами, а не воинами, а затем дал каждому по тысяче драхм и выделил большие участки земли в Италии. На Цезаря возлагали также вину за сумасбродства Долабеллы,285 корыстолюбие Матия и кутежи Антония; последний, в довершение ко всему прочему, присвоил какими-то нечистыми средствами дом Помпея и приказал его перестроить, так как он показался ему недостаточно вместительным. Среди римлян распространялось недовольство подобными поступками. Цезарь все это замечал, однако положение дел в государстве вынуждало его пользоваться услугами таких помощников.

LII. Катон и Сципион после сражения при Фарсале бежали в Африку и там при содействии царя Юбы286 собрали значительные силы. Цезарь решил выступить против них. Он переправился в Сицилию287 около времени зимнего солнцеворота и, желая лишить своих командиров всякой надежды на промедление и проволочку, сразу же велел раскинуть свою палатку на самом морском берегу. Как только подул попутный ветер, он отплыл с тремя тысячами пехоты и небольшим отрядом конницы. Высадив эти войска, он незаметно отплыл назад, боясь за свои главные силы. Он встретил их уже в море и благополучно доставил в лагерь. Узнав, что противники полагаются на какой-то старинный оракул, гласящий, что роду Сципионов всегда суждено побеждать в Африке, Цезарь — трудно сказать, в шутку ли, чтобы выставить в смешном виде Сципиона, полководца своих врагов, или всерьез, желая истолковать предсказание в свою пользу, — в каждом сражении отводил какому-то Сципиону почетное место во главе войска, словно главнокомандующему (среди людей Цезаря был некий Сципион Салутион из семьи Сципионов Африканских, человек во всех других отношениях ничтожный и всеми презираемый). Сталкиваться же с неприятелем и искать сражения приходилось часто: армия Цезаря страдала от недостачи продовольствия и корма для лошадей, так что воины вынуждены были кормить лошадей морским мхом, смывая с него морскую соль и примешивая в качестве приправы немного травы.

Неприятельская конница из нумидийцев господствовала над местностью, быстро появляясь всякий раз в большом числе. Однажды, когда конный отряд Цезаря расположился на отдых и какой-то ливиец плясал, замечательно подыгрывая себе на флейте, а солдаты веселились, поручив присмотр за лошадьми рабам, внезапно неприятели окружили и атаковали их. Часть воинов Цезаря была убита на месте, другие пали во время поспешного бегства в лагерь. Если бы сам Цезарь и Азиний Поллион не поспешили из лагеря на подмогу, война, пожалуй, была бы кончена. Во время другого сражения, как сообщают, неприятель также одержал было верх в завязавшейся рукопашной схватке, но Цезарь ухватил за шею бежавшего со всех ног знаменосца и повернул его кругом со словами: «Вон где враги!»

LIII. Эти успехи побудили Сципиона помериться силами в решительном сражении. Оставив Афрания в лагере и невдалеке от него Юбу, сам он занялся укреплением позиции для нового лагеря над озером около города Тапса,288 имея в виду создать здесь прибежище и опору в битве для всего войска. В то время как Сципион трудился над этим, Цезарь, с невероятной быстротой пройдя лесистыми местами, удобными для неожиданного нападения, одну часть его войска окружил, а другой ударил в лоб. Обратив врага в бегство, Цезарь воспользовался благоприятным моментом и сопутствием счастливой судьбы: при первом же натиске ему удалось захватить лагерь Афрания и после бегства Юбы совершенно уничтожить лагерь нумидийцев. В несколько часов Цезарь завладел тремя лагерями, причем пало пятьдесят тысяч неприятелей; Цезарь же потерял не более пятидесяти человек. Так рассказывают об этой битве одни писатели. Другие утверждают, что Цезарь даже не участвовал в деле, но что его поразил припадок обычной болезни как раз в то время, когда он строил войско в боевой порядок. Как только он почувствовал приближение припадка, то, прежде чем болезнь совершенно завладела им и он лишился сознания, его отнесли в стоявшую поблизости башню и там оставили.

Некоторые из спасшихся бегством бывших консулов и преторов, попав в плен, покончили самоубийством, а многих Цезарь приказал казнить. (LIV.) Горя желанием захватить Катона живым, Цезарь поспешил к Утике:289 Катон охранял этот город и поэтому не принял участия в сражении. Узнав о самоубийстве Катона, Цезарь явно опечалился, но никто не знал, чем именно. Он сказал только: «О, Катон, мне ненавистна твоя смерть, ибо тебе было ненавистно принять от меня спасение». Но сочинение, впоследствии написанное Цезарем против Катона, не содержит признаков мягкого, примирительного настроения. Как же он мог пощадить Катона живым, если на мертвого излил так много гнева? С другой стороны, снисходительность, проявленная Цезарем по отношению к Цицерону, Бруту и множеству других побежденных, заставляет некоторых заключить, что упомянутое выше сочинение родилось не из ненависти к Катону, а из соперничества на государственном поприще, и вот по какому поводу. Цицерон написал хвалебное сочинение в честь Катона под заглавием «Катон». Сочинение это, естественно, у многих имело большой успех, так как оно было написано знаменитым оратором и на благороднейшую тему. Цезарь был уязвлен этим сочинением, считая, что похвала тому, чьей смерти он был причиной, служит обвинением против него. Он собрал много обвинений против Катона и назвал свою книгу «Антикатон». Каждое из этих двух произведений имело много сторонников в зависимости от того, кому кто сочувствовал — Катону или Цезарю.

LV. По возвращении из Африки в Рим Цезарь прежде всего произнес речь к народу, восхваляя свою победу. Он сказал, что захватил так много земли, что ежегодно будет доставлять в государственное хранилище двести тысяч аттических медимнов зерна и три миллиона фунтов оливкового масла. Затем он отпраздновал триумфы — египетский, понтийский, африканский290 — не над Сципионом, разумеется, а над царем Юбой. Сына царя Юбы, еще совсем маленького мальчика, вели в триумфальной процессии. Он попал в счастливейший плен, так как из варвара и нумидийца превратился в одного из самых ученых греческих писателей.291 После триумфов Цезарь принялся раздавать солдатам богатые подарки, а народу устраивал угощения и игры. На двадцати двух тысячах столов было устроено угощение для всех граждан. Игры — гладиаторские бои и морские сражения — он дал в честь своей давно умершей дочери Юлии.

Затем была произведена перепись граждан. Вместо трехсот двадцати тысяч человек, насчитывавшихся прежде, теперь оказалось налицо всего сто пятьдесят тысяч. Такой урон принесли гражданские войны, столь значительную часть народа они истребили — и это еще не принимая в расчет бедствий, постигших остальную Италию и провинции!

LVI. После этого Цезарь был избран в четвертый раз консулом и затем отправился с войсками в Испанию против сыновей Помпея,292 которые, несмотря на свою молодость, собрали удивительно большую армию и выказали необходимую для полководцев отвагу, так что поставили Цезаря в крайне опасное положение. Большое сражение произошло около города Мунды.293 Цезарь, видя что неприятель теснит его войско, которое сопротивляется слабо, закричал, пробегая сквозь ряды солдат, что если они уже ничего не стыдятся, то пусть возьмут и выдадут его мальчишкам. Осилить неприятелей Цезарю удалось лишь с большим трудом. Противник потерял свыше тридцати тысяч человек; у Цезаря же пала тысяча самых лучших солдат. После сражения Цезарь сказал своим друзьям, что он часто сражался за победу, теперь же впервые сражался за жизнь. Эту победу он одержал во время праздника Дионисий294 — в тот самый день, когда, как сообщают, вступил в войну Помпей Магн. Промежуток времени между этими двумя событиями — четыре года. Младший из сыновей Помпея бежал, а немного дней спустя Дидий295 принес голову старшего.

Эта война была последней, которую вел Цезарь. Отпразднованный по случаю победы триумф,296 как ничто другое, огорчил римлян. Негоже было Цезарю справлять триумф над несчастиями отечества, гордиться тем, чему оправданием перед богами и людьми могла служить одна лишь необходимость. Ведь Цезарь победил не чужеземных вождей и не варварских царей, но уничтожил детей и род человека, знаменитейшего среди римлян, попавшего в несчастье. Вдобавок, прежде сам Цезарь ни через посланцев, ни письменно не сообщал о своих победах в гражданских войнах, но стыдился такой славы.

LVII. Однако, склонившись перед счастливой судьбой этого человека и позволив надеть на себя узду, римляне считали, что единоличная власть есть отдых от гражданских войн и прочих бедствий. Они выбрали его диктатором пожизненно. Эта несменяемость в соединении с неограниченным единовластием была открытой тираннией. По предложению Цицерона, сенат назначил ему почести, которые еще оставались в пределах человеческого величия, но другие наперебой предлагали чрезмерные почести, неуместность которых привела к тому, что Цезарь сделался неприятен и ненавистен даже самым благонамеренным людям. Ненавистники Цезаря, как думают, не меньше его льстецов помогали принимать эти решения, чтобы было как можно больше предлогов к недовольству и чтобы их обвинения казались вполне обоснованными. В остальном же Цезарь по окончании гражданских войн держал себя безупречно. Было даже постановлено — и, как думают, с полным основанием — посвятить ему храм Милосердия в знак благодарности за его человеколюбие. Действительно, он простил многих выступавших против него с оружием в руках, а некоторым, как например Бруту и Кассию,297 предоставил почетные должности: оба они были преторами. Цезарь не допустил, чтобы статуи Помпея лежали сброшенными с цоколя, но велел поставить их на прежнее место. По этому поводу Цицерон сказал, что Цезарь, восстановив статуи Помпея, утвердил свои собственные. Друзья Цезаря просили, чтобы он окружил себя телохранителями, и многие предлагали свои услуги. Цезарь не согласился, заявив, что, по его мнению, лучше один раз умереть, чем постоянно ожидать смерти. Видя в расположении к себе самую лучшую и надежную охрану и добиваясь такого расположения, он снова прибег к угощениям и хлебным раздачам для народа. Для солдат он основывал колонии. Из них самые известные — Карфаген и Коринф, города, которым ранее довелось быть одновременно разрушенными, а теперь — одновременно восстановленными.298

LVIII. Что касается знати, то одним он обещал на будущее должности консулов и преторов, других прельщал другими должностями и почестями и всем одинаково внушал большие надежды, стремясь к тому, чтобы властвовать над добровольно подчиняющимися. Когда умер консул Максим,299 то на оставшийся до окончания срока его власти один день Цезарь назначил консулом Каниния Ребилия. По обычаю, многие направлялись приветствовать его, и Цицерон сказал: «Поспешим, чтобы успеть застать его в должности консула».

Многочисленные успехи не были для деятельной натуры Цезаря основанием спокойно пользоваться плодами своих трудов. Напротив, как бы воспламеняя и подстрекая его, они порождали планы еще более великих предприятий в будущем и стремление к новой славе, как будто достигнутая его не удовлетворяла. Это было некое соревнование с самим собой, словно с соперником, и стремление будущими подвигами превзойти совершенные ранее. Он готовился к войне с парфянами, а после покорения их имел намерение, пройдя через Гирканию вдоль Каспийского моря и Кавказа, обойти Понт и вторгнуться в Скифию, затем напасть на соседние с Германией страны и на самое Германию и возвратиться в Италию через Галлию, сомкнув круг римских владений так, чтобы со всех сторон империя граничила с Океаном.

Среди приготовлений к походу Цезарь задумал прорыть канал через коринфский перешеек и поручил наблюдение за этим Аниену. Затем он предпринял устройство глубокого канала, который перехватил бы у самого города воды Тибра,300 чтобы повернуть течение реки к Цирцеям и заставить Тибр впадать в море у Таррацины,301 сделав таким образом более безопасным и легким плавание для купцов, направляющихся в Рим. Кроме этого, он хотел осушить болота близ городов Пометии и Сетии302 с тем, чтобы предоставить плодородную землю многим десяткам тысяч людей. Далее, он хотел возвести плотину в море вблизи Рима и, расчистив мели у Остийского берега, устроить надежные гавани и якорные стоянки для имеющего столь важное значение судоходства. Таковы были его приготовления.

LIX. Остроумно задуманное и завершенное им устройство календаря с исправлением ошибок, вкравшихся в летоисчисление, принесло огромную пользу.303 Дело не только в том, что у римлян в очень древние времена лунный цикл не был согласован с действительною длиною года, вследствие чего жертвоприношения и праздники постепенно передвигались и стали приходиться на противоположные первоначальным времена года: даже когда был введен солнечный год, который и применялся в описываемое нами время, никто не умел рассчитывать его продолжительность, и только одни жрецы знали, в какой момент надо произвести исправление, и неожиданно для всех включали вставной месяц, который они называли мерцедонием. Говорят, впервые еще Нума стал вставлять дополнительный месяц, найдя в этом средство для исправления погрешности в календаре, однако средство, действительное лишь на недолгое время. Об этом говорится в его жизнеописании.304 Цезарь предложил лучшим ученым и астрологам разрешить этот вопрос, а затем, изучив предложенные способы, создал собственный, тщательно продуманный и улучшенный календарь. Римляне до сих пор пользуются этим календарем и, по-видимому, у них погрешностей в летоисчислении меньше, чем у других народов. Однако и это преобразование дало людям злокозненным и враждебным власти Цезаря повод для обвинений. Так, например, известный оратор Цицерон, когда кто-то заметил, что «завтра взойдет созвездие Лиры», сказал: «Да, по указу», как будто бы и это явление, происходящее в силу естественной необходимости, могло произойти по желанию людей.

LX. Стремление Цезаря к царской власти более всего возбуждало явную ненависть против него и стремление его убить. Для народа в этом была главная вина Цезаря; у тайных же недоброжелателей это давно уже стало благовидным предлогом для вражды к нему. Люди, уговаривавшие Цезаря принять эту власть, распространяли в народе слух, якобы основанный на Сивиллиных книгах,305 что завоевание парфянского царства римлянами возможно только под предводительством царя, иначе же оно недостижимо. Однажды, когда Цезарь возвратился из Альбы306 в Рим, они отважились приветствовать его как царя. Видя замешательство в народе, Цезарь разгневался и заметил на это, что его зовут не царем, а Цезарем. Так как эти слова были встречены всеобщим молчанием, Цезарь удалился в настроении весьма невеселом и немилостивом.

В другой раз сенат назначил ему какие-то чрезвычайные почести. Цезарь сидел на возвышении для ораторов. Когда к нему подошли консулы и преторы вместе с сенатом в полном составе, он не поднялся со своего места, а обращаясь к ним, словно к частным лицам, отвечал, что почести скорее следует уменьшить, чем увеличить. Таким поведением он вызвал, однако, недовольство не только сената, но и среди народа, так как все считали, что в лице сената Цезарь нанес оскорбление государству. Те, кому можно было не оставаться долее, тотчас же покинули заседание, сильно огорченные. Тогда Цезарь, поняв, что их поведение вызвано его поступком, тотчас возвратился домой, и в присутствии друзей откинул с шеи одежду, крича, что он готов позволить любому желающему нанести ему удар. Впоследствии он оправдывал свой поступок болезнью, которая не дает чувствам одержимых ею людей оставаться в покое, когда они, стоя, произносят речь к народу; болезнь эта быстро приводит в потрясение все чувства: сначала она вызывает головокружение, а затем судороги. Но в действительности Цезарь не был болен: передают что он хотел, как и подобало, встать перед сенатом, но его удержал один из друзей или вернее льстецов — Корнелий Бальб, который сказал: «Разве ты не помнишь, что ты Цезарь? Неужели ты не потребуешь, чтобы тебе оказывали почитание, как высшему существу?»

LXI. К этим случаям присоединилось еще оскорбление народных трибунов. Справлялся праздник Луперкалий, о котором многие пишут, что в древности это был пастушеский праздник; в самом деле, он несколько напоминает аркадские Ликеи.307 Многие молодые люди из знатных семейств и даже лица, занимающие высшие государственные должности, во время праздника пробегают нагие через город и под смех, под веселые шутки встречных бьют всех, кто попадется им на пути, косматыми шкурами. Многие женщины, в том числе и занимающие высокое общественное положение, выходят навстречу и нарочно, как в школе, подставляют обе руки под удары. Они верят, что это облегчает роды беременным, а бездетным помогает понести. Это зрелище Цезарь наблюдал с возвышения для ораторов, сидя на золотом кресле, разряженный, как для триумфа. Антоний в качестве консула также был одним из зрителей священного бега. Антоний вышел на форум и, когда толпа расступилась перед ним, протянул Цезарю корону, обвитую лавровым венком. В народе, как было заранее подготовлено, раздались жидкие рукоплескания. Когда же Цезарь отверг корону, весь народ зааплодировал. После того как Антоний вторично поднес корону, опять раздались недружные хлопки. При вторичном отказе Цезаря вновь рукоплескали все. Когда таким образом затея была раскрыта, Цезарь встал со своего места и приказал отнести корону на Капитолий.308 Тут народ увидел, что статуи Цезаря увенчаны царскими коронами. Двое народных трибунов, Флавий и Марулл, подошли и сняли венки со статуй, а тех, кто первыми приветствовали Цезаря как царя, отвели в тюрьму. Народ следовал за ними с рукоплесканиями, называя обоих трибунов «Брутами», потому что Брут309 уничтожил наследственное царское достоинство и ту власть, которая принадлежала единоличным правителям, передал сенату и народу. Цезарь, раздраженный этим поступком, лишил Флавия и Марулла власти. В обвинительной речи он, желая оскорбить народ, много раз назвал их «Брутами» и «киманцами».310

LXII. Поэтому народ обратил свои надежды на Марка Брута. С отцовской стороны он происходил, как полагали, от знаменитого древнего Брута, а по материнской линии — из другого знатного рода, Сервилиев, и был зятем и племянником Катона. Почести и милости, оказанные ему Цезарем, усыпили в нем намерение уничтожить единовластье. Ведь Брут не только был спасен Цезарем во время бегства Помпея при Фарсале311 и не только своими просьбами спас многих своих друзей, но и вообще пользовался большим доверием Цезаря. Брут получил в то время самую высокую из преторских должностей312 и через три года должен был быть консулом. Цезарь предпочел его Кассию, хотя Кассий тоже притязал на эту должность. По этому поводу Цезарь, как передают, сказал, что, хотя притязания Кассия, пожалуй, и более основательны, он, тем не менее, не может пренебречь Брутом. Когда уже во время заговора какие-то люди донесли на Брута, Цезарь не обратил на это внимания. Прикоснувшись рукой к своему телу, он сказал доносчику: «Брут повременит еще с этим телом!» — желая этим сказать, что, по его мнению, Брут за свою доблесть вполне достоин высшей власти, но стремление к ней не может сделать его неблагодарным и низким.

Люди, стремившиеся к государственному перевороту, либо обращали свои взоры на одного Брута, либо среди других отдавали ему предпочтение, но, не решаясь говорить с ним об этом, исписали ночью надписями судейское возвышение, сидя на котором Брут разбирал дела, исполняя обязанности претора. Большая часть этих надписей была приблизительно следующего содержания: «Ты спишь, Брут!» или: «Ты не Брут!» Кассий, заметив, что эти надписи все более возбуждают Брута, стал еще настойчивее подстрекать его, ибо Кассий питал к Цезарю личную вражду в силу причин, которые мы изложили в жизнеописании Брута.313 Цезарь подозревал его в этом. «Как вы думаете, чего хочет Кассий? Мне не нравится его чрезмерная бледность», — сказал он как-то друзьям. В другой раз, получив донос о том, что Антоний и Долабелла замышляют мятеж, он сказал: «Я не особенно боюсь этих длинноволосых толстяков, а скорее — бледных и тощих», — намекая на Кассия и Брута.

LXIII. Но, по-видимому, то, что назначено судьбой, бывает не столько неожиданным, сколько неотвратимым. И в этом случае были явлены, как сообщают, удивительные знамения и видения: вспышки света на небе, неоднократно раздававшийся по ночам шум, спускавшиеся на форум одинокие птицы — обо всем этом, может быть, и не стоит упоминать при таком ужасном событии. Но, с другой стороны, философ Страбон314 пишет, что появилось много огненных людей, куда-то несущихся; у раба одного воина из руки извергалось сильное пламя — наблюдавшим казалось, что он горит, однако, когда пламя исчезло, раб оказался невредимым. При совершении самим Цезарем жертвоприношения у жертвенного животного не было обнаружено сердца. Это было страшным предзнаменованием, так как нет в природе ни одного животного без сердца. Многие рассказывают также, что какой-то гадатель предсказал Цезарю, что в тот день месяца марта, который римляне называют идами,315 ему следует остерегаться большой опасности. Когда наступил этот день, Цезарь, отправляясь в сенат, поздоровался с предсказателем и шутя сказал ему: «А ведь мартовские иды наступили!», на что тот спокойно ответил: «Да, наступили, но не прошли!»

За день до этого во время обеда, устроенного для него Марком Лепидом,316 Цезарь, как обычно, лежа за столом, подписывал какие-то письма. Речь зашла о том, какой род смерти самый лучший. Цезарь раньше всех вскричал: «Неожиданный!» После этого, когда Цезарь покоился на ложе рядом со своей женой, все двери и окна в его спальне разом растворились. Разбуженный шумом и ярким светом луны, Цезарь увидел, что Кальпурния рыдает во сне, издавая неясные, нечленораздельные звуки. Ей привиделось, что она держит в объятиях убитого мужа. Другие, впрочем, отрицают, что жена Цезаря видела такой сон; у Ливия говорится,317 что дом Цезаря был по постановлению сената, желавшего почтить Цезаря, украшен фронтоном и этот фронтон Кальпурния увидела во сне разрушенным, а потому причитала и плакала. С наступлением дня она стала просить Цезаря, если возможно, не выходить и отложить заседание сената; если же он совсем не обращает внимания на ее сны, то хотя бы посредством других предзнаменований и жертвоприношений пусть разузнает будущее. Тут, по-видимому, и в душу Цезаря вкрались тревога и опасения, ибо раньше он никогда не замечал у Кальпурнии суеверного страха, столь свойственного женской природе, теперь же он увидел ее сильно взволнованной. Когда гадатели после многочисленных жертвоприношений объявили ему о неблагоприятных предзнаменованиях, Цезарь решил послать Антония, чтобы он распустил сенат.

LXIV. В это время Децим Брут по прозванию Альбин318 (пользовавшийся таким доверием Цезаря, что тот записал его вторым наследником в своем завещании), один из участников заговора Брута и Кассия, боясь, как бы о заговоре не стало известно, если Цезарь отменит на этот день заседание сената, начал высмеивать гадателей, говоря, что Цезарь навлечет на себя обвинения и упреки в недоброжелательстве со стороны сенаторов, так как создается впечатление, что он издевается над сенатом. Действительно, продолжал он, сенат собрался по предложению Цезаря, и все готовы постановить, чтобы он был провозглашен царем внеиталийских провинций и носил царскую корону, находясь в других землях и морях; если же кто-нибудь объявит уже собравшимся сенаторам, чтобы они разошлись и собрались снова, когда Кальпурнии случится увидеть более благоприятные сны, — что станут тогда говорить недоброжелатели Цезаря? И если после этого кто-либо из друзей Цезаря станет утверждать, что такое положение вещей — не рабство, не тиранния, кто пожелает прислушаться к их словам? А если Цезарь из-за дурных предзнаменований все же решил считать этот день неприсутственным, то лучше ему самому прийти и, обратившись с приветствием к сенату, отсрочить заседание. С этими словами Брут взял Цезаря за руку и повел. Когда Цезарь немного отошел от дома, навстречу ему направился какой-то чужой раб и хотел с ним заговорить; однако оттесненный напором окружавшей Цезаря толпы раб вынужден был войти в дом. Он передал себя в распоряжение Кальпурнии и просил оставить его в доме, пока не вернется Цезарь, так как он должен сообщить Цезарю важные известия.

LXV. Артемидор из Книда, знаток греческой литературы, сошелся на этой почве с некоторыми лицами, участвовавшими в заговоре Брута, и ему удалось узнать почти все, что делалось у них. Он подошел к Цезарю, держа в руке свиток, в котором было написано все, что он намеревался донести Цезарю о заговоре. Увидев, что все свитки, которые ему вручают, Цезарь передает окружающим его рабам, он подошел совсем близко, придвинулся к нему вплотную и сказал: «Прочитай это, Цезарь, сам, не показывая другим, — и немедленно! Здесь написано об очень важном для тебя деле». Цезарь взял в руки свиток, однако прочесть его ему помешало множество просителей, хотя он и пытался много раз это сделать. Так он и вошел в сенат, держа в руках только этот свиток. Некоторые, впрочем, сообщают, что кто-то другой передал этот свиток Цезарю и что Артемидор вовсе не смог подойти к Цезарю, оттесняемый от него толпой во все время пути.

LXVI. Однако это, может быть, просто игра случая; но место, где произошла борьба и убийство Цезаря и где собрался в тот раз сенат, без всякого сомнения, было избрано и назначено божеством; это было одно из прекрасно украшенных зданий, построенных Помпеем, рядом с его театром; здесь находилось изображение Помпея. Перед убийством Кассий, говорят, посмотрел на статую Помпея и молча призвал его в помощники, несмотря на то, что не был чужд эпикурейской философии;319 однако, приближение минуты, когда должно было произойти ужасное деяние, по-видимому, привело его в какое-то исступление, заставившее забыть все прежние мысли. Антония, верного Цезарю и отличавшегося большой телесной силой, Брут Альбин нарочно задержал на улице, заведя с ним длинный разговор.

При входе Цезаря сенат поднялся с места в знак уважения. Заговорщики же, возглавляемые Брутом, разделились на две части: одни стали позади кресла Цезаря, другие вышли навстречу, чтобы вместе с Туллием Кимвром просить за его изгнанного брата; с этими просьбами заговорщики провожали Цезаря до самого кресла. Цезарь, сев в кресло, отклонил их просьбы, а когда заговорщики приступили к нему с просьбами, еще более настойчивыми, выразил каждому из них свое неудовольствие. Тут Туллий схватил обеими руками тогу Цезаря и начал стаскивать ее с шеи, что было знаком к нападению. Каска320 первым нанес удар мечом в затылок; рана эта, однако, была неглубока и несмертельна: Каска, по-видимому, вначале был смущен дерзновенностью своего ужасного поступка. Цезарь, повернувшись, схватил и задержал меч. Почти одновременно оба закричали: раненый Цезарь по-латыни — «Негодяй Каска, что ты делаешь?», а Каска по-гречески, обращаясь к брату, — «Брат, помоги!» Непосвященные в заговор сенаторы, пораженные страхом, не смели ни бежать, ни защищать Цезаря, ни даже кричать. Все заговорщики, готовые к убийству, с обнаженными мечами окружили Цезаря: куда бы он ни обращал взор, он, подобно дикому зверю, окруженному ловцами, встречал удары мечей, направленные ему в лицо и в глаза, так как было условленно, что все заговорщики примут участие в убийстве и как бы вкусят жертвенной крови. Поэтому и Брут нанес Цезарю удар в пах. Некоторые писатели рассказывают, что, отбиваясь от заговорщиков, Цезарь метался и кричал, но, увидев Брута с обнаженным мечом, накинул на голову тогу и подставил себя под удары. Либо сами убийцы оттолкнули тело Цезаря к цоколю, на котором стояла статуя Помпея, либо оно там оказалось случайно. Цоколь был сильно забрызган кровью. Можно было подумать, что сам Помпей явился для отмщенья своему противнику, распростертому у его ног, покрытому ранами и еще содрогавшемуся. Цезарь, как сообщают, получил двадцать три раны. Многие заговорщики переранили друг друга, направляя столько ударов в одно тело.

LXVII. После убийства Цезаря Брут выступил вперед, как бы желая что-то сказать о том, что было совершено; но сенаторы, не выдержав, бросились бежать, распространив в народе смятение и непреодолимый страх. Одни закрывали дома, другие оставляли без присмотра свои меняльные лавки и торговые помещения; многие бегом направлялись к месту убийства, чтобы взглянуть на случившееся, многие бежали уже оттуда, насмотревшись. Антоний и Лепид, наиболее близкие друзья Цезаря, ускользнув из курии, укрылись в чужих домах. Заговорщики во главе с Брутом, еще не успокоившись после убийства, сверкая обнаженными мечами, собрались вместе и отправились из курии на Капитолий. Они не были похожи на беглецов: радостно и смело они призывали народ к свободе, а людей знатного происхождения, встречавшихся им на пути, приглашали принять участие в их шествии. Некоторые, например Гай Октавий и Лентул Спинтер, шли вместе с ними и, выдавая себя за соучастников убийства, приписывали себе славу. Позже они дорого поплатились за свое хвастовство: они были казнены Антонием и молодым Цезарем.321 Так они и не насладились славой, из-за которой умирали, ибо им никто не верил, и даже те, кто подвергал их наказанию, карали их не за совершенный проступок, а за злое намерение.

На следующий день заговорщики во главе с Брутом вышли на форум и произнесли речи к народу. Народ слушал ораторов, не выражая ни неудовольствия, ни одобрения, и полным безмолвием показывал, что жалеет Цезаря, но чтит Брута. Сенат же, стараясь о забвении прошлого и всеобщем примирении, с одной стороны, назначил Цезарю божеские почести и не отменил даже самых маловажных его распоряжений, а с другой — распределил провинции между заговорщиками, шедшими за Брутом, почтив и их подобающими почестями; поэтому все думали, что положение дел в государстве упрочилось и снова достигнуто наилучшее равновесие.

LXVIII. После вскрытия завещания Цезаря обнаружилось, что он оставил каждому римлянину значительный подарок. Видя, как его труп, обезображенный ударами, несут через форум, толпы народа не сохранили спокойствия и порядка; они нагромоздили вокруг трупа скамейки, решетки и столы менял с форума, подожгли все это и таким образом предали труп сожжению. Затем одни, схватив горящие головни, бросились поджигать дом убийц Цезаря; другие побежали по всему городу в поисках заговорщиков, стараясь схватить их, чтобы разорвать на месте. Однако никого из заговорщиков найти не удалось, все надежно укрылись в домах.

Рассказывают, что некто Цинна, один из друзей Цезаря, как раз в прошедшую ночь видел странный сон. Ему приснилось, что Цезарь пригласил его на обед; он отказался, но Цезарь, не слушая возражений, взял его за руку и повел за собой. Услышав, что на форуме сжигают тело Цезаря, Цинна направился туда, чтобы отдать ему последний долг, хотя он был полон страха из-за своего сна и его лихорадило. Кто-то из толпы, увидев его, назвал другому, — спросившему, кто это, — его имя; тот передал третьему и тотчас распространился слух, что это один из убийц Цезаря. Среди заговорщиков действительно был некий Цинна — тезка этому. Решив, что он и есть тот человек, толпа кинулась на Цинну и тотчас разорвала несчастного на глазах у всех. Брут, Кассий и остальные заговорщики, страшно напуганные этим происшествием, через несколько дней уехали из города. Их дальнейшие действия, поражение и конец описаны нами в жизнеописании Брута.322

LXIX. Цезарь умер всего пятидесяти шести лет от роду, пережив Помпея не многим более чем на четыре года.323 Цезарю не пришлось воспользоваться могуществом и властью, к которым он ценой величайших опасностей стремился всю жизнь и которых достиг с таким трудом. Ему достались только имя владыки и слава, принесшая зависть и недоброжелательство сограждан. Его могучий гений-хранитель, помогавший ему в течение всей жизни, и после смерти не оставил его, став мстителем за убийство, преследуя убийц и гонясь за ними через моря и земли, пока никого из них не осталось в живых. Он наказал тех, кто хоть как-то был причастен либо к осуществлению убийства, либо к замыслам заговорщиков.

Из всех случайностей человеческой жизни самая удивительная выпала на долю Кассия. Потерпев поражение при Филиппах, он покончил с собой, заколовшись тем самым коротким мечом, который убил Цезаря.

Из сверхъестественных же явлений самым замечательным было появление великой кометы, которая ярко засияла спустя семь ночей после убийства Цезаря и затем исчезла, а также ослабление солнечного света. Ибо весь тот год солнечный свет был бледным, солнце восходило тусклым и давало мало тепла. Поэтому воздух был мутным и тяжелым, ибо у солнечной теплоты не хватало силы проникнуть до земли; в холодном воздухе плоды увядали и падали недозрелыми. Явление призрака Цезаря Бруту324 показало с особенной ясностью, что это убийство неугодно богам. Вот как все происходило. Брут намеревался переправить свое войско из Абидоса на другой материк.325 Как обычно, ночью он отдыхал в палатке, но не спал, а думал о будущем. Рассказывают, что этот человек менее всех полководцев нуждался в сне и от природы был способен бодрствовать наибольшее количество времени. Ему послышался какой-то шум около двери палатки. Осмотрев палатку при свете уже гаснувшей лампы, он увидел страшный призрак человека огромного роста и грозного на вид. Сначала Брут был поражен, а затем, как только увидел, что призрак бездействует и даже не издает никаких звуков, но молча стоит около его постели, спросил, кто он. Призрак отвечал: «Брут, я — твой злой дух. Ты увидишь меня при Филиппах». Брут бесстрашно отвечал: «Увижу», — и призрак тотчас же исчез. Спустя недолгое время Брут стоял при Филиппах со своим войском против Антония и Цезаря.326 В первом сражении он одержал победу, обратив в бегство стоявшую против него армию Цезаря, и во время преследования разорил его лагерь. Когда Брут задумал дать второе сражение, ночью к нему явился призрак; он ничего не сказал Бруту, но Брут понял, что судьба его решена, и бросился навстречу опасности. Однако он не пал в сражении; во время бегства своей армии он, как сообщают, поднялся на какой-то обрыв и, бросившись обнаженной грудью на меч, который подставил ему кто-то из друзей, скончался.

Агесилай и Помпей

АГЕСИЛАЙ

I. Царь Архидам,327 сын Зевксидама, правивший лакедемонянами с большой славой, оставил после себя сына по имени Агид328 от своей первой жены Лампидо, женщины замечательной и достойной, и второго, младшего — Агесилая от Эвполии, дочери Мелесиппида. Так как власть царя по закону должна была перейти к Агиду, а Агесилаю предстояло жить, как обыкновенному гражданину, он получил обычное спартанское воспитание, очень строгое и полное трудов, но зато приучавшее юношей к повиновению. Поэтому-то, как сообщают, Симонид и назвал329 Спарту «укрощающей смертных»: благодаря своему укладу жизни, она делает граждан необычайно послушными закону и порядку, подобно тому как лошадь с самого начала приучают к узде. Детей же, которых ожидает царская власть, закон освобождает от подобных обязанностей. Следовательно, положение Агесилая отличалось от обычного тем, что он пришел к власти, после того как сам приучен был повиноваться. Вот почему он умел лучше других царей обходиться со своими подданными, соединяя с природными качествами вождя и правителя простоту и человеколюбие, полученные благодаря воспитанию.

II. Когда он находился в так называемых агелах330 вместе с другими мальчиками, его возлюбленным был Лисандр,331 пленившийся прежде всего его природой сдержанностью и скромностью, ибо, блистая среди юношей пылким усердием, желанием быть первым во всем, обладая крепостью тела и живостью нрава, которую ничем нельзя было сдержать, Агесилай отличался в то же время таким послушанием и кротостью, что все приказания выполнял не за страх, а за совесть: его более огорчали упреки, чем трудная работа. Красота его в юные годы делала незаметным телесный порок — хромоту. К тому же он переносил ее легко и жизнерадостно, всегда первый смеялся над своим недостатком и этим как бы исправлял его. От этого еще более заметным делалось его честолюбие, так как он никогда не выставлял свою хромоту в качестве предлога, чтобы отказаться от какого-либо дела или работы.

Мы не имеем ни одного изображения Агесилая, ибо он сам не хотел этого и даже перед смертью запретил рисовать свое мертвое тело или лепить статую. Есть сведения, что он был небольшого роста и с виду ничем не замечателен, но живость и жизнерадостность при любых обстоятельствах, веселый нрав, привлекательные черты и приятный голос заставляли до самой старости предпочитать его красивым и цветущим людям. Как сообщает Феофраст, эфоры наложили штраф на Архидама за то, что он взял себе жену слишком маленького роста,332 «ибо, — сказали они, — она будет рожать нам не царей, а царьков».

III. Во время правления Агида Алкивиад бежал из Сицилии в Лакедемон.333 Не успел он толком обжиться в Спарте, как его уже обвинили в связи с женой Агида Тимеей. Агид сам сказал, что родившегося у нее ребенка он не признает своим, но что это сын Алкивиада. Тимея, как сообщает Дурид, отнюдь не была огорчена этим и дома в присутствии служанок шепотом называла ребенка Алкивиадом, а не Леотихидом, а сам Алкивиад говорил, что сошелся с Тимеей, не имея в виду ее обесчестить, но из честолюбивого желания, чтобы его потомки царствовали над спартанцами. После случившегося Алкивиад тайно скрылся из Лакедемона, опасаясь Агида. К мальчику же Агид всегда относился с презрением, считая его незаконнорожденным. Но во время последней болезни Агида Леотихид плачем и просьбами добился того, что царь в присутствии многих признал его своим сыном. Однако после смерти Агида Лисандр, одержавший над афинянами победу на море334 и пользовавшийся большим влиянием в Спарте, предложил передать царскую власть Агесилаю, так как Леотихид — незаконнорожденный и недостоин получить ее. Многие другие граждане также выступили за Агесилая и принялись ревностно поддерживать его, уважая его за высокие нравственные качества и еще за то, что он воспитывался вместе с ними и прошел спартанское обучение. Однако в Спарте был некий предсказатель Диопиф, знавший много старинных прорицаний и считавшийся очень сведущим в божественных делах. Он заявил, что будет грехом, если спартанцы выберут царем хромого, и во время разбора этого дела прочитал следующее прорицание:

Спарта! Одумайся ныне! Хотя ты, с душою надменной, Поступью твердой идешь, но власть взрастишь ты хромую. Много придется тебе нежданных бедствий изведать, Долго хлестать тебя будут войны губительной волны.

Против этого возразил Лисандр, говоря, что если спартанцы так боятся этого оракула, то они должны скорее остерегаться Леотихида. «Ибо, — сказал он, — божеству безразлично, если царствует кто-либо хромающий на ногу, но если царем будет незаконнорожденный и, следовательно, не потомок Геракла,335 то это и будет „хромым цареньем”». Агесилай прибавил к этому, что сам Посейдон засвидетельствовал незаконное рождение Леотихида, изгнав землетрясением Агида из спальни, а Леотихид родился более чем через десять месяцев после этого.

IV. На этих-то основаниях и при таких обстоятельствах Агесилай был провозглашен царем;336 он тотчас вступил во владение имуществом Агида, лишив этого права Леотихида как незаконнорожденного. Однако, видя, что родственники Леотихида с материнской стороны, люди вполне порядочные, сильно нуждаются, Агесилай отдал им половину имущества; так распорядившись наследством, он вместо зависти и недоброжелательства стяжал себе славу и расположение сограждан.

По словам Ксенофонта,337 Агесилай, во всем повинуясь своему отечеству, достиг величайшей власти и делал все, что хотел. Вот что имеет в виду Ксенофонт. В то время самой большой силой в государстве были эфоры и старейшины; первые из них находились у власти только один год, вторые же сохраняли свое достоинство пожизненно и имели полномочия, ограничивающие власть царей, как об этом рассказано в жизнеописании Ликурга.338 Поэтому цари с давних времен живут с ними в раздорах, передавая эту вражду от отца к сыну. Но Агесилай избрал другой путь. Вместо того, чтобы ссориться с ними и делать их своими врагами, он всячески угождал им, не предпринимая ничего без их совета, а будучи призван ими, всегда торопился явиться как можно скорее. Всякий раз, как подходили эфоры, когда он, сидя на царском троне, решал дела, он поднимался им навстречу; каждому вновь избранному старейшине он всегда посылал в качестве почетного дара теплый плащ и быка. Этими поступками он хотел показать, что почитает их и тем возвышает их достоинство, в действительности же незаметно для окружающих все более укреплял собственное могущество и увеличивал значение царской власти благодаря всеобщему расположению, которым он пользовался.

V. В своих отношениях с согражданами он был безупречен, когда дело касалось врагов, но не друзей: противникам он не причинял вреда несправедливо, друзей же поддерживал и в несправедливых поступках. Агесилай считал постыдным не уважать своих противников, если они действовали достойно, но не мог порицать своих друзей, когда они ошибались, более того, он гордился, что помогал им, принимая тем самым участие в совершаемых ошибках, ибо полагал, что никакая помощь, оказываемая друзьям, не позорна. Когда его враги попадали в беду, он первым выражал им свое сочувствие и охотно приходил на подмогу, если они об этом просили; так он завоевывал всеобщую любовь и привлекал всех на свою сторону. Заметив это, эфоры, опасаясь усиления Агесилая, наложили на него штраф под тем предлогом, что граждан, принадлежавших всему городу, он делает как бы своей собственностью. Ибо подобно тому, как естествоиспытатели полагают,339 что если бы во вселенной исчезли спор и вражда, то из-за согласия всех вещей между собой не только остановились бы небесные светила, но прекратилось бы всякое рождение и движение, — так, очевидно, и законодатель лакедемонский внес в свое государство честолюбие и соперничество как средство для разжигания добродетели, желая, чтобы споры и соревнование всегда существовали в среде достойных граждан; ибо взаимное послушание и благожелательство, достигнутое без предварительной борьбы, есть проявление бездеятельности и робости и несправедливо носит имя единомыслия. Для некоторых очевидно, что это понимал еще Гомер: он не изобразил бы Агамемнона довольным тем, что Одиссей и Ахилл бранят друг друга «ужасными словами»,340 если бы не считал, что ревнивые несогласия лучших людей друг с другом приносят большую пользу общему делу. Однако тут невозможно обойтись без известных ограничений, ибо слишком далеко идущее соревнование вредит государству и приносит много бедствий.

VI. Едва успел Агесилай вступить на царствование, как люди, прибывшие из Азии, известили, что персидский царь341 готовит большой флот, чтобы вытеснить лакедемонян с моря. Лисандр, желая тотчас отправиться в Азию, чтобы помочь своим друзьям, которых он оставил там правителями и владыками городов и которые затем за жестокости и насилия были либо изгнаны согражданами, либо убиты, убедил Агесилая начать войну и предпринять далекий поход, переправившись через море прежде, чем варвар закончит свои приготовления. Одновременно Лисандр написал своим друзьям в Азию, чтобы они отправили послов в Лакедемон и просили в полководцы Агесилая. Итак, Агесилай явился в Народное собрание и согласился принять на себя руководство войной, если ему дадут тридцать спартанцев в качестве военачальников и советников, две тысячи отборных новограждан и шесть тысяч воинов из числа союзников. Благодаря содействию Лисандра, эти требования были охотно приняты и Агесилай послан вместе с тридцатью спартанцами, среди которых Лисандр был поистине первым не только по своей славе и влиянию, но и из-за дружбы с Агесилаем, считавшим себя еще более обязанным ему за этот поход, чем за царскую власть.

В то время как его войско собиралось в Гересте, Агесилай со своими друзьями прибыл в Авлиду342 и заночевал там. Во сне ему привиделось, что кто-то обращается к нему со словами: «Царь лакедемонян, ты понимаешь, конечно, что никто еще не выступал как вождь всей Греции, кроме Агамемнона в прежние времена и тебя в настоящее время. Так как ты теперь руководишь тем же народом, выступаешь против тех же врагов и отправляешься на войну с того же самого места, то ясно, что и тебе нужно принести богине жертву, которую принес Агамемнон, отплывая отсюда». Агесилай сразу же вспомнил о девушке, которую отец принес в жертву, повинуясь жрецам. Однако он не испугался, но, проснувшись, рассказал свой сон друзьям и заявил, что необходимо оказать богине те почести, которые доставляют ей удовольствие, но что подражать невежественности древнего полководца он не намерен. По предписанию Агесилая была украшена венком лань, и его жрец принес животное в жертву, однако не по тому обряду, которому обычно следовал жрец, поставленный беотийцами. Услышав об этом, беотархи343 сильно разгневались и отправили своих служителей к Агесилаю, запрещая ему приносить жертвы вопреки законам и старинным обычаям беотийцев. Служители же не только выполнили порученное, но и сбросили с алтаря части жертвенных животных. Раздосадованный Агесилай отплыл, негодуя на фиванцев и в то же время сильно смутившись этим предзнаменованием, думая, что теперь поход будет для него неудачным и он не выполнит того, что наметил.

VII. Когда они прибыли в Эфес, влияние Лисандра и всеобщее к нему уважение стали вскоре тягостны и невыносимы Агесилаю. Действительно, народ толпился у дверей Лисандра и все ходили за ним, прислуживая лишь ему, как если бы Агесилай обладал только титулом и именем командующего, полученными благодаря закону, действительным же владыкой, который все может и всем вершит, был Лисандр. Ведь никто из полководцев, посылавшихся в Азию, не смог стать таким могущественным и грозным, никто не сделал больше добра своим друзьям и зла своим врагам. Все это было еще свежо в памяти людей. К тому же, видя простоту в обхождении, безыскусственность и общительность Агесилая, в то время как Лисандр проявлял резкость, суровость и краткость в речах, они заискивали перед Лисандром, стараясь всячески угодить только ему. Остальные спартанцы тяжело переносили необходимость быть более прислужниками Лисандра, чем советниками царя. Наконец, почувствовал себя задетым и сам Агесилай, который, хотя и не был завистлив и не огорчался оттого, что почести оказываются кому-то еще, однако был очень честолюбив и не хотел стоять ниже других; более всего он опасался, что если будут совершены блестящие деяния, их припишут Лисандру из-за его прежней славы. Поэтому он стал вести себя таким образом: во-первых, он выступал против всех советов Лисандра, — все начинания, к которым тот уже приступил с особенным усердием, Агесилай отменил и проводил вместо них совсем другие; затем, из тех, кто приходил к нему с просьбами, он отпускал ни с чем всех, кто, как он узнавал, особенно полагается на Лисандра. Точно так же и в суде те, кому Лисандр собирался повредить, выигрывали дело и, наоборот, тем, кому он явно и усердно покровительствовал, трудно было уйти от наказания. Так как это было не случайно, но делалось изо дня в день и как бы с намерением, Лисандр, наконец, понял причину и не скрыл этого от своих друзей, но прямо сказал им, что те попали в немилость из-за него; при этом он призывал их угождать теперь царю и тем, кто имеет больший вес, чем он, Лисандр.

VIII. Однако многим казалось, что таким поведением и подобными речами он хочет вызвать недоброжелательство к царю. Поэтому Агесилай, желая задеть его еще больше, поручил ему раздачу мяса и, как говорят, в присутствии многих заявил: «Пусть теперь эти люди пойдут на поклон к моему раздатчику мяса». Удрученный этим, Лисандр сказал ему: «Ты хорошо умеешь, Агесилай, унижать друзей». «Да, — ответил Агесилай, — тех, которые хотят быть более могущественными, чем я». Лисандр возразил: «Быть может, это верно скорее в применении к твоим словам, чем к моим поступкам; дай мне, однако, какое-нибудь место или должность, где я смогу быть тебе полезным, не огорчая тебя». После этого Лисандр был послан к Геллеспонту и склонил там на сторону Агесилая перса Спифридата из сатрапии Фарнабаза; перс этот имел большие богатства и двести всадников. Однако гнев Лисандра не утих: затаив обиду, он замышлял даже отнять царскую власть у двух родов и передать ее всем спартиатам. И, наверное, из вражды к Агесилаю он произвел бы большой переворот в государстве, если бы не погиб раньше, во время беотийского похода. Так обычно честолюбивые натуры, если они не соблюдают меры в своих поступках на государственном поприще, терпят беды вместо ожидаемых выгод. Если Лисандр был груб и не знал меры в своем честолюбии, то и Агесилай, разумеется, мог бы иными, более достойными средствами исправить ошибки этого выдающегося и честолюбивого человека. Но, видимо, одна и та же страсть мешала первому признать власть своего начальника, а второму — без раздражения стерпеть ошибки своего товарища.

IX. Сначала Тиссаферн, боясь Агесилая, заключил с ним договор, по которому персидский царь обещал предоставить греческим городам свободу и право жить по собственным законам. Позже, однако, решив, что у него уже достаточно сил, он начал войну. Агесилай охотно принял вызов, так как возлагал большие надежды на свой поход. К тому же он считал постыдным, что «десять тысяч» под начальством Ксенофонта344 дошли до самого моря, нанося поражения царю, когда только они хотели этого, в то время как он, предводительствуя лакедемонянами, достигшими верховного владычества на суше и на море, не мог показать грекам ни одного деяния, достойного памяти. Чтобы поскорее отплатить Тиссаферну за его вероломство дозволенною хитростью, он сделал вид, что собирается выступить в Карию. Когда же там собрались воинские силы варваров, он неожиданно вторгся во Фригию. Здесь он завоевал много городов и захватил большие богатства. Этим он показал своим друзьям, что нарушение договора означает презрение к богам, обман же врага, напротив, не только справедлив, но и доставляет большую славу, удовлетворение и выгоду.

Так как враг превосходил его конницей и к тому же знамения при жертвоприношениях были неблагоприятны, Агесилай вернулся в Эфес и стал собирать конницу, приказывая, чтобы каждый богатый человек, если он сам не хочет участвовать в походе, выставил за себя по одной лошади и всаднику. Многие согласились на это, и вскоре вместо трусливых гоплитов у Агесилая собралась многочисленная и боеспособная конница. Он говорил, что и Агамемнон поступил прекрасно, когда отпустил из войска трусливого богача, получив вместо него прекрасную кобылу.345 По приказанию Агесилая торговцы добычей продавали пленников обнаженными. Одежду покупали охотно, но над пленными, чьи нагие тела были белыми и рыхлыми из-за изнеженного образа жизни, все насмехались, считая их бесполезными для работы, не имеющими никакой цены. Увидя это, Агесилай поднялся и сказал: «Это люди, с которыми вы воюете, а это вещи, из-за которых вы ведете войну».

X. Когда подошло время для возобновления военных действий, Агесилай объявил, что поведет войско в Лидию. На этот раз он не обманывал Тиссаферна, но тот, не доверяя Агесилаю после того как был введен им в заблуждение, теперь обманул самого себя. Он считал, что Агесилай, который, по его мнению, испытывал недостаток в коннице, выступит теперь в Карию, где местность не благоприятствует передвижению всадников. Когда же Агесилай, как он говорил ранее, прибыл на равнину у Сард, Тиссаферн вынужден был поспешить на помощь городу. При этом он напал со своей конницей на воинов противника, которые разбрелись по равнине с целью грабежа, и многих из них уничтожил. Агесилай, сообразив, что пехота противника еще не подошла, сам же он имеет под рукой все свое войско, решил дать сражение как можно скорее. Поставив легкую пехоту между всадниками, он приказал им выступать и ударить на противника, не теряя ни минуты, сам же следом повел тяжелую пехоту. Варвары были обращены в бегство, и греки, устремившиеся в погоню, многих убили и захватили вражеский лагерь. После этой битвы греки не только могли беспрепятственно брать добычу и уводить рабов и скот из царских владений, но с удовлетворением увидели, что Тиссаферн, злейший враг греков, понес справедливое возмездие. Царь немедленно отправил против него Тифравста, который отрубил голову Тиссаферну, а затем обратился к Агесилаю с просьбой прекратить войну и отплыть домой, предлагая ему при этом деньги, но тот ответил, что вопрос о мире может решить только сама Спарта, а что касается до него, то он больше находит удовольствия в обогащении своих солдат, чем в том, чтобы самому стать богатым. Вообще же, сказал он, у греков считается прекрасным брать у врага не подарки, а добычу. Однако, чтобы выказать признательность Тифравсту, наказавшему общего врага греков Тиссаферна, он выступил со своим войском во Фригию,346 взяв у перса тридцать талантов на путевые издержки.

По дороге он получил скиталу347 от спартанских властей, приказывавших ему взять командование и над флотом. Такую честь не оказывали никому, кроме Агесилая. Он бесспорно был, как говорит и Феопомп,348 величайшим и известнейшим среди своих современников, но и за всем тем более гордился своими личными качествами, чем огромною властью. Теперь, однако, он, как кажется, совершил ошибку, поручив командование флотом Писандру. Несмотря на то, что были более опытные и рассудительные люди, он принял во внимание не интересы отечества, а родственные чувства и в угоду своей жене, братом которой был Писандр, поставил его во главе морских сил.

XI. Сам Агесилай, вступив с войском в землю, подчиненную Фарнабазу, не только оказался в местах, изобилующих всем необходимым, но и собрал много денег. Пройдя до самой Пафлагонии, он привлек на свою сторону пафлагонского царя Котия, который желал дружбы с ним, восхищаясь его доблестью и честностью. Спифридат же, с тех пор как отделился от Фарнабаза и перешел к Агесилаю, постоянно сопровождал его во всех походах. У него был сын — прекрасный юноша по имени Мегабат, которого Агесилай горячо любил. Спифридат имел также и дочь, красивую девушку на выданье. Агесилай уговорил Котия жениться на ней, а сам, взяв у него тысячу всадников и две тысячи легковооруженных пехотинцев, возвратился во Фригию. Он принялся опустошать землю Фарнабаза, который не оказывал сопротивления, не доверяя даже крепостям, но, захватив с собою и большую часть своей казны и сокровищ, бродил по всей стране, избегая встречи с Агесилаем. Наконец, Спифридат с помощью спартанца Гериппида захватил его лагерь и овладел всеми его богатствами. Однако Гериппид учинил такой строгий надзор над захваченным, вынуждая варваров возвращать добычу и все подробно осматривая и расследуя, что рассердил Спифридата, и тот сразу же ушел со всеми пафлагонцами в Сарды. Это, как сообщают, до крайности опечалило Агесилая. Он был недоволен прежде всего тем, что лишился такого благородного человека, как Спифридат, а с ним — и значительных военных сил; затем, он стыдился, что его могут упрекнуть в скряжничестве и корыстолюбии, в то время как он всегда стремился очистить от них не только собственную душу, но и отечество. Кроме этих двух явных причин, его не менее мучила и любовь к Мегабату, хотя, когда юноша бывал с ним, он упорно, всеми силами старался побороть эту страсть. Однажды, когда Мегабат подошел к нему с приветствием и хотел обнять и поцеловать его, Агесилай уклонился от поцелуя. Юноша был сконфужен, перестал подходить к нему и приветствовал его лишь издали. Тогда Агесилай, жалея, что лишился его ласки, с притворным удивлением спросил, что случилось с Мегабатом, отчего тот перестал приветствовать его поцелуями. «Ты сам виноват, — ответили его друзья, — так как не принимаешь поцелуев красивого мальчика, но в страхе бежишь от них. Его же и сейчас можно убедить прийти к тебе с поцелуями, если ты только снова не проявишь робости». После некоторого молчания и раздумья Агесилай ответил: «Вам не нужно уговаривать его, так как я нахожу больше удовольствия в том, чтобы снова начать с самим собою эту борьбу за его поцелуи, чем в том, чтобы иметь все сокровища, которые я когда-либо видел». Так держал себя Агесилай, когда Мегабат был поблизости; когда же тот удалился, он почувствовал такую страсть к нему, что трудно сказать, удержался ли бы он от поцелуев, если бы тот снова появился перед ним.

XII. Некоторое время спустя Фарнабаз захотел вступить с Агесилаем в переговоры. Встречу им устроил кизикиец Аполлофан, гостеприимец того и другого.349 Агесилай, прибывший первым к назначенному месту со своими друзьями, расположился в тени на густой траве, поджидая Фарнабаза. Когда тот прибыл и увидел лежащего Агесилая, то из почтения к нему, не обращая внимания на разостланные для него мягкие шкуры и пестрые ковры, и сам опустился на землю, хотя был одет в удивительно тонкое и роскошно вышитое платье. После первых приветствий у Фарнабаза не оказалось недостатка в упреках по адресу лакедемонян; ибо те были многим обязаны ему350 во время войны с афинянами, теперь же грабили его землю. Агесилай видел, что сопровождавшие его спартанцы потупились от стыда и находятся в затруднении, понимая, что Фарнабаз действительно обижен несправедливо. Поэтому он ответил: «Да, Фарнабаз, раньше мы были друзьями царя и по-дружески относились к его интересам; теперь мы стали его врагами и поступаем с ним по-вражески. Видя, что ты сам желаешь быть собственностью царя, мы, конечно, стараемся вредить ему в твоем лице. Но с того дня, как ты предпочтешь называться другом и союзником греков, а не рабом царя, можешь быть уверен, что и это войско, и это оружие, и суда, и каждый из нас сделается защитником твоего имущества и твоей свободы, без которой для людей не существует ничего прекрасного и ничего желанного». Тогда Фарнабаз открыл ему свои истинные намерения. «Если царь, — сказал он, — пришлет другого полководца, то я буду вашим союзником; если же он передаст верховное командование мне, то у меня не будет недостатка в рвении, чтобы сражаться с вами за моего царя и вредить вам». Агесилай остался доволен этим ответом и, взяв Фарнабаза за правую руку и став с ним рядом, сказал: «Я желал бы, Фарнабаз, чтобы ты, с подобными чувствами, был бы нам лучше другом, чем врагом».

XIII. Фарнабаз со своими людьми удалился, а сын его, задержавшись, подбежал к Агесилаю и сказал ему, улыбаясь: «Агесилай, я делаю тебя моим гостеприимцем». И с этими словами он отдал ему дротик, который держал в руке. Агесилай охотно принял подарок и, очарованный красотой и дружелюбием юноши, оглядел присутствующих, чтобы найти у них что-нибудь достойное для ответного дара прекрасному и благородному персу. Заметив лошадь писца Идея с дорогими бляхами на сбруе, он тотчас снял это украшение и подарил юноше. И в дальнейшем он постоянно о нем вспоминал, и когда впоследствии тот был изгнан из отеческого дома своими братьями и искал убежища в Пелопоннесе, Агесилай проявил к нему величайшее внимание и помогал ему даже в его любовных делах. Тот влюбился в афинского мальчика-борца, а так как тот был для ребенка слишком высок и крепок, его могли не допустить к участию в Олимпийских состязаниях.351 Перс обратился с просьбами за него к Агесилаю, который, желая угодить своему гостеприимцу, горячо взялся за дело и довел его до конца, хотя и с большим трудом. Агесилай во всем прочем строго придерживался законов, но когда дело касалось дружбы, считал неукоснительную приверженность справедливости пустой отговоркой. Так, передают, что им была написана карийцу Гидриею записка следующего содержания: «Если Никий невиновен — отпусти его, если он виновен — отпусти его из любви к нам; итак, отпусти его в любом случае». Вот как по большей части относился Агесилай к друзьям. Однако, когда того требовало общее дело, он более считался с обстоятельствами. Так, например, он доказал это однажды, когда, снимаясь поспешно с лагеря, покинул своего возлюбленного, находившегося в болезненном состоянии. Тот звал его и молил остаться, но Агесилай повернулся и сказал «Трудно быть и сострадательным и рассудительным одновременно». Об этом случае рассказывает философ Иероним.352

XIV. Прошло только два года командования Агесилая, а слух о нем распространился далеко. При этом особенно прославлялись его рассудительность, простота и умеренность. На своем пути он останавливался в пределах самых чтимых святилищ отдельно от своих спутников, делая богов свидетелями и очевидцами таких поступков, которые мы обычно совершаем в уединении, избегая чужих взоров. Среди многих тысяч воинов трудно было бы найти такого, у которого постель была бы проще и дешевле, чем у Агесилая. К жаре и холоду он был настолько безразличен, как если бы один лишь он был создан, чтобы переносить любые перемены погоды, посылаемые богами. Но самым приятным зрелищем для греков, населяющих Азию, было видеть, как полководцы и наместники, обычно невыносимо гордые, изнеженные богатством и роскошью, с трепетом угождают человеку в простом, поношенном плаще и беспрекословно меняют свое поведение, выслушав от него лишь одно по-лаконски немногословное замечание. При этом многим приходили на ум слова Тимофея:353

Арес — тиранн, а золота Эллада не страшится.

XV. В то время Азия сильно волновалась и склонна была к отпадению от персов. Агесилай навел порядок в азиатских городах и придал им надлежащее государственное устройство, не прибегая к казням и изгнанию граждан. Затем он решил двинуться дальше, чтобы, удалив войну от Греческого моря, заставить царя сразиться за его собственную жизнь и сокровища Суз и Экбатан и таким образом лишить его возможности возбуждать войну среди греков, сидя спокойно на своем троне и подкупая своекорыстных искателей народной благосклонности. Однако в это время к нему прибыл спартанец Эпикидид с известием, что Спарте угрожает опасная война в самой Греции354 и что эфоры призывают его, приказывая прийти на помощь согражданам.

О, скольких тяжких бед виной вы, эллины!355

Ибо каким еще словом можно назвать эту зависть, эти объединения и вооруженные приготовления греков для борьбы с греками же — все то, чем они сами отвратили уже склонившееся на их сторону счастье, обернув оружие, направленное против варваров, и войну, ведущуюся вдали от Греции, против самих себя? Я не согласен с коринфянином Демаратом, сказавшим, что все греки, не видевшие Александра сидевшим на троне Дария, были лишены величайшего наслаждения. Я полагаю, им бы скорее нужно было плакать при мысли, что полководцы эллинов, сражавшиеся при Левктрах, Коронее,356 Коринфе, являются виновниками того, что честь эта выпала на долю Александра и Македонии. Из всех поступков Агесилая нет более славного, чем это возвращение, — нельзя найти лучшего примера справедливости и повиновения властям. Ибо если Ганнибал, когда он находился в отчаянном положении и когда его уже почти вовсе вытеснили из Италии, лишь с большим трудом повиновался тем, кто призывал его для защиты родины;357 если Александр при известии о сражении между Антипатром и Агидом сказал с усмешкой: «Похоже, друзья, что в то время, как мы побеждаем Дария, в Аркадии идет война мышей»,358 — то как не считать счастливой Спарту, когда Агесилай проявил такое уважение к отечеству и почтительность к законам? Едва успела прийти к нему скитала, как он отказался и от блестящих успехов, и от могущества, и от заманчивых надежд и, оставив «несвершенным дело»,359 тотчас же отплыл. Он покинул своих союзников в глубокой печали по нем, опровергая слова Эрасистрата, сына Феака, о том, что лакедемоняне лучше в общественных, афиняне же в частных делах. Ибо если он проявил себя прекрасным царем и полководцем, то еще более безупречен и приятен был как товарищ и друг для тех, кто находился с ним в близких отношениях.

Так как персидские монеты чеканились с изображением стрелка из лука,360 Агесилай сказал, снимаясь с лагеря, что персидский царь изгоняет его из Азии с помощью десяти тысяч стрелков: такова была сумма, доставленная в Афины и Фивы и разделенная между народными вожаками, чтобы они подстрекали народ к войне со спартанцами.

XVI. Перейдя через Геллеспонт, Агесилай двинулся по Фракии, не спрашивая на то разрешения ни у одного из варварских племен; он лишь отправил к каждому из них гонца с вопросом, желают ли они, чтобы он прошел через их страну как друг или как враг. Все приняли его дружелюбно и посылали ему для охраны столько людей, сколько было в их силах; одни лишь так называемые трохалы, которым даже Ксеркс, говорят, должен был уплатить за проход через их землю, потребовали у Агесилая сто талантов серебра и столько же женщин. Но Агесилай, насмехаясь над ними, спросил: «Почему же они сразу не пришли, чтобы получить плату?» Он двинулся против них, вступил в сражение и обратил варваров в бегство, нанеся им тяжелые потери. С тем же вопросом он обратился к царю Македонии;361 тот ответил, что подумает, а Агесилай сказал: «Хорошо, пусть он думает, а мы пока пойдем вперед». Царь удивился его смелости и, испугавшись, сообщил ему, что он может пройти по его стране как друг.

Так как фессалийцы были в союзе с врагами Спарты, Агесилай стал опустошать их владения, послав, однако, в то же время в Лариссу Ксенокла и Скифа с предложением дружбы. Оба они были схвачены и заключены в тюрьму. Все возмущались этим и полагали, что Агесилаю необходимо тотчас выступить и осадить Лариссу, однако он, сказав, что не хочет занять даже всю Фессалию ценою жизни хотя бы одного из этих двоих, получил обоих обратно, заключив мирное соглашение. Но этому, быть может, не стоит и удивляться: ведь когда в другой раз Агесилай узнал, что у Коринфа произошла большая битва и со стороны спартанцев пало совсем немного, со стороны же противника — множество, он не проявил ни радости, ни гордости и лишь сказал с глубоким вздохом: «Горе тебе, Греция, что ты сама погубила столько людей, которые, если бы они еще жили, способны были бы, объединившись, победить всех варваров вместе взятых».

Во время его похода фарсальцы нападали на него и наносили урон войску. Агесилай, возглавив пятьсот всадников, напал на фарсальцев, обратил их в бегство и поставил трофей у Нарфакия.362 Этой победе он особенно радовался, ибо лишь с конницей, созданной им самим, победил людей, гордившихся более всего своим искусством в верховой езде.

XVII. Сюда к нему прибыл из Спарты эфор Дифрид, принеся приказание, тотчас вторгнуться в Беотию. Агесилай, считая, что этот план должен быть выполнен позже, после более тщательных приготовлений, полагал, однако, что нельзя оказывать неповиновение властям. Он объявил своим войскам, что скоро настанет тот день, ради которого они пришли из Азии, и призвал к себе две моры363 из стоявших у Коринфа сил. Лакедемоняне, чтобы оказать ему особую честь, возвестили в Спарте, что те из юношей, кто желает выступить на помощь царю, могут записаться в списки. Так как охотно записались все, власти отобрали 50 человек, наиболее цветущих и сильных, и отослали их в войско.

Агесилай, между тем, пройдя через Фермопилы, двинулся по Фокиде, дружественно к нему расположенной. Но лишь только он вступил в Беотию и встал лагерем у Херонеи, как во время затмения солнца,364 которое приняло очертания луны, получил известие о смерти Лисандра и о победе Фарнабаза и Конона365 в морской битве при Книде. Агесилай был сильно опечален как гибелью Лисандра, так и ущербом, который понесло отечество, однако, чтобы не внушить воинам робости и отчаяния, в то время как они готовились к борьбе, он приказал людям, прибывшим с моря, говорить противоположное действительности — что битва была выиграна спартанцами. Он сам появился с венком на голове, принес жертвы богам за хорошее известие и отослал друзьям части жертвенных животных.

XVIII. Отсюда он выступил дальше и, оказавшись при Коронее лицом к лицу с противником, выстроил войско в боевой порядок, поручив орхоменцам левое крыло и став во главе правого. У неприятеля на правом фланге стояли фиванцы, на левом — аргивяне. Ксенофонт, вернувшийся из Азии и сам участвовавший в сражении рядом с Агесилаем, рассказывает,366 что эта битва была наиболее ожесточенной из всех, которые происходили в те времена. Первое столкновение не вызывало, правда, упорной и длительной борьбы: фиванцы обратили в бегство орхоменцев, а Агесилай — аргивян. Однако и те и другие, узнав, что их левое крыло опрокинуто и отступает, повернули назад. Агесилай мог бы обеспечить себе верную победу, если бы он не ударил фиванцам в лоб, а дал им пройти мимо и бросился бы на них сзади. Однако из-за ожесточения и честолюбия он сшибся с противником грудь с грудью, желая опрокинуть его своим натиском. Враги приняли удар с не меньшею отвагой, и вспыхнуло горячее сражение по всей боевой линии, особенно напряженное в том месте, где стоял Агесилай, окруженный пятьюдесятью спартанцами, боевой пыл которых, как кажется, послужил на этот раз спасением для царя. Ибо они сражались, защищая его, с величайшей храбростью и, хотя и не смогли уберечь царя от ран, однако, когда его панцирь был уже пробит во многих местах мечами и копьями, вынесли его с большим трудом, но живого; тесно сплотившись вокруг него, они многих врагов положили на месте и сами потеряли многих. Когда обнаружилось, что одолеть фиванцев прямым ударом — задача слишком трудная, спартанцы принуждены были принять план, отвергнутый ими в начале сражения. Они расступились перед фиванцами и дали им пройти между своими рядами, а когда те, увидев, что прорыв уже совершен, нарушили строй, спартанцы погнались за ними и, поравнявшись, напали с флангов. Однако им не удалось обратить врагов в бегство: фиванцы отошли к Геликону,367 причем эта битва преисполнила их самомнением, так как им удалось остаться непобежденными, несмотря на то, что они были одни, без союзников.

XIX. Агесилай, хотя и страдал от многочисленных ран, не удалился сразу в палатку, но приказал отнести себя на носилках к строю своих, чтобы убедиться, что трупы убитых собраны и находятся в пределах досягаемости. Противников, которые укрывались в близлежащем храме Афины Итонийской,368 он приказал отпустить. Около этого храма находился трофей, который поставили в свое время беотийцы во главе со Спартоном, когда они на этом месте победили афинян и убили Толмида. На следующее утро Агесилай, чтобы испытать, желают ли фиванцы возобновить сражение, приказал воинам украсить себя венками и под звуки флейт поставить пышный трофей, как подобает победителям. Когда же противники прислали послов с просьбой о выдаче трупов,369 он заключил с ними перемирие и, закрепив таким образом победу, отправился на носилках в Дельфы,370 где в это время происходили Пифийские игры.371 Агесилай устроил торжественное шествие в честь Аполлона и посвятил богу десятую часть добычи, захваченной им в Азии, что составляло сто талантов.

По возвращении в Спарту он сразу же завоевал симпатии граждан и всеобщее удивление своими привычками и образом жизни. Ибо, в отличие от большинства полководцев, он не вернулся с чужбины другим человеком, преобразившимся под воздействием чужеземных нравов, недовольным всем отечественным, ссорящимся со своими согражданами; наоборот, он вел себя так, как если бы никогда не переходил на другую сторону Эврота,372 уважал и любил родные обычаи, не изменил ничего ни в пище, ни в купаньях, ни в образе жизни своей жены, ни в украшении своего оружия, ни в домашнем хозяйстве. Даже двери собственного дома, которые были настолько древними, что, казалось, были поставлены еще Аристодемом, он сохранил в прежнем состоянии. По словам Ксенофонта,373 канатр его дочери не был более пышным, чем у других. Канатром лакедемоняне называют деревянные изображения грифов и трагелафов, в которых они возят своих дочерей во время торжественных шествий. Ксенофонт не записал имени дочери Агесилая, и Дикеарх374 досадовал на то, что мы не знаем имен ни дочери Агесилая, ни матери Эпаминонда.375 Однако в лаконских записках мы нашли, что жена Агесилая носила имя Клеоры, дочерей же звали Эвполия и Ипполита. В Лакедемоне и поныне хранится также копье Агесилая, ничем не отличающееся от других.

XX. Замечая, как некоторые из граждан гордятся и чванятся тем, что выкармливают коней для ристалищ, Агесилай уговорил сестру свою Киниску отправить колесницу для участия в олимпийских состязаниях. Этим он хотел показать грекам, что подобная победа не требует никакой доблести, а лишь богатства и расточительности. Мудрецу Ксенофонту, который всегда находился при нем и пользовался его вниманием, он посоветовал привезти своих детей в Лакедемон для воспитания, чтобы они овладели прекраснейшей из наук — повиноваться и властвовать.

После смерти Лисандра Агесилай раскрыл большой заговор, который тот устроил против него тотчас по возвращении из Азии, и решил показать, каким гражданином был Лисандр при жизни. Прочтя сохранившуюся в бумагах Лисандра речь, сочиненную Клеоном Галикарнасским,376 которую Лисандр от своего имени намеревался держать перед народом, речь, содержавшую призывы к перевороту и изменению государственного устройства, Агесилай хотел обнародовать ее. Однако один из старейшин, прочитав эту речь и ужаснувшись искусству убеждения, с каким она была написана, посоветовал Агесилаю не выкапывать Лисандра из могилы, но лучше похоронить вместе с ним и эту речь. Агесилай последовал совету и отказался от своего намерения. Своим противникам он никогда не причинял вреда открыто, но умел добиться, чтобы они были назначены полководцами или начальствующими лицами, затем уличал их в недобросовестности и корыстолюбии при исполнении своих обязанностей и, наконец, когда дело доходило до суда, поддерживал их и помогал им. Таким образом он делал из врагов друзей и привлекал их на свою сторону, так что не имел ни одного противника. Второй царь, Агесиполид, был сыном изгнанника377 и к тому же еще очень молод по возрасту, а по характеру кроток и мягок, и потому принимал мало участия в государственных делах. Однако Агесилай счел необходимым обязать благодарностью и его. Оба царя, когда находились в городе, ходили к одной и той же фидитии378 и питались за одним столом. Зная, что Агесиполид, так же как и сам он, очень расположен к любовным делам, Агесилай всегда заводил с ним разговор о прекрасных мальчиках. Он склонял юношу к любовным утехам и сам помогал ему в его увлечениях. Дело в том, что в лаконских любовных связях нет ничего грязного, наоборот, они сочетаются с большой стыдливостью, честолюбием и стремлением к добродетели, как сказано в жизнеописании Ликурга.379

XXI. Благодаря своему большому влиянию в государстве, Агесилай добился, чтобы командование флотом было поручено его сводному брату по матери Телевтию. Затем он предпринял поход в Коринф и сам захватил с суши Длинные стены,380 Телевтий же на кораблях… [Текст в оригинале испорчен.] В это время аргивяне, которые тогда владели Коринфом, справляли Истмийские игры.381 Появившись в коринфской земле, когда они только что совершили жертвоприношение, Агесилай заставил их бежать, бросив все приготовления к празднеству. Бывшие с ним коринфские изгнанники обратились к нему с просьбой взять на себя распорядительство в состязаниях, но он отказался и, предоставив это им самим, ждал, чтобы обезопасить их от нападения, пока не окончатся жертвоприношения и состязания. Некоторое время спустя, когда он удалился, аргивяне справили Истмийские игры еще раз, и при этом оказалось, что из числа состязавшихся некоторые были вторично провозглашены победителями, но были и такие, которые в первый раз победили, а во второй попали в список побежденных. Узнав об этом, Агесилай объявил, что аргивяне сами себя уличили в трусости, так как, полагая распорядительство на играх чем-то большим и важным, не осмелились сразиться с ним за эту честь. Сам он считал необходимым ко всем подобным вещам относиться сдержанно. У себя в отечестве он готовил хоры, устраивал состязания и всегда на них присутствовал, проявляя большое честолюбие и усердие и не пропуская даже ни одного состязания мальчиков и девочек, но то, что восхищало остальных, ему было словно вовсе неведомо и незнакомо. Однажды он встретился с трагическим актером Каллиппидом, имя которого было прославлено среди греков и который пользовался всеобщим признанием. Каллиппид первым приветствовал Агесилая, а затем с гордым видом смешался с сопровождавшими царя на прогулке, рассчитывая, что тот скажет ему какую-либо любезность. Наконец, Каллиппид не вытерпел и сказал: «Разве ты не узнаешь меня, царь?» — на что Агесилай, повернувшись к нему, ответил: «Сдается мне, что ты Каллиппид, дикеликт?» — так называют лакедемоняне мимов. В другой раз его позвали послушать человека, подражающего пению соловья. Агесилай отказался, сказав: «Я слышал самого соловья». Врач Менекрат за успешное излечение в нескольких безнадежных случаях получил прозвище Зевса. Он бесстыдно пользовался этим прозвищем и отважился даже написать Агесилаю: «Менекрат-Зевс желает здравствовать Агесилаю». Агесилай написал в ответ: «Царь Агесилай желает Менекрату быть в здравом уме».

XXII. Когда Агесилай находился еще около Коринфа и после захвата Герея382 наблюдал, как его воины уводят пленных и уносят добычу, к нему прибыли послы из Фив с предложением дружественного союза. Агесилай, всегда ненавидивший этот город, нашел такой случай подходящим, чтобы выразить свое презрение к фиванцам, и сделал вид, что не видит и не слышит послов. Но он потерпел заслуженное возмездие за свою гордыню. Ибо еще не успели фиванцы уйти, как прибыли к нему гонцы с известием, что целая дружина спартанцев изрублена Ификратом.383 Такое большое несчастье уже давно не постигало лакедемонян: они потеряли многих славных воинов, причем гоплиты оказались побежденными легкой пехотой и лакедемоняне — наемниками. Агесилай тотчас поспешил на выручку, но, когда узнал, что дело уже совершилось, быстро вернулся в Герей и уже сам предложил явиться беотийским послам. А фиванцы, платя ему той же монетой, теперь ни словом не упомянули о мире, а лишь просили пропустить их в Коринф. Агесилай, разгневанный, сказал: «Если вы желаете видеть, как ваши друзья гордятся своими успехами, вы вполне можете подождать до завтра». И, взяв их с собой, он на следующий день опустошил коринфские владения и подошел к самому городу. Доказав этим, что коринфяне не отваживаются оказывать ему сопротивление, он отпустил посольство фиванцев. Присоединив к себе людей, уцелевших из потерпевшей поражение моры, Агесилай отвел войско в Лакедемон; по пути он снимался с лагеря до рассвета и останавливался лишь с наступлением темноты, чтобы те из аркадян, которые ненавидели его и завидовали ему, не могли теперь радоваться его несчастью.

Несколько позже он, из расположения к ахейцам, предпринял вместе с ними поход в Акарнанию384 и захватил там большую добычу, победив акарнанцев в сражении. Ахейцы просили его остаться у них до зимы, чтобы помешать противникам засеять поля. Однако Агесилай ответил, что он сделает как раз обратное, ибо враги будут тем более страшиться войны, если к лету земля будет засеяна. Так и случилось: когда акарнанцы узнали о готовящемся новом походе Агесилая, они заключили с ахейцами мир.

XXIII. После того как Конон и Фарнабаз, с помощью царского флота, завоевав владычество на море, стали опустошать берега Лаконии, а афиняне на деньги, полученные от Фарнабаза, вновь укрепили свой город,385 лакедемоняне решили заключить мир с царем. Они послали Анталкида к Тирибазу с тем, чтобы позорнейшим, несправедливейшим образом предать царю греков, населяющих Азию,386 — тех греков, за которых столько сражался Агесилай. Потому и вышло, что этот позор меньше всего коснулся самого Агесилая; к тому же Анталкид был его врагом и всеми силами содействовал миру, полагая, что война укрепляет власть Агесилая, увеличивает его славу и влияние. Все же человеку, который сказал, что лакедемоняне стали приверженцами персов, Агесилай ответил: «А по-моему, скорее персы — лакедемонян». Кроме того, он угрожал объявлением войны тем, кто не желал принять условия мира, и заставил таким образом всех подчиниться тем требованиям, которые предъявил персидский царь. При этом больше всего Агесилай добивался, чтобы фиванцы, провозгласив самостоятельность Беотии, тем самым ослабили себя.

Однако его намерения стали вполне ясными лишь из его дальнейшего поведения. Ибо, когда Фебид совершил недостойное дело, захватив Кадмею387 в мирное время, все греки были охвачены негодованием; возмущались и сами спартанцы, особенно же противники Агесилая. В гневе они спрашивали Фебида, по чьему приказанию он так поступил, и всеобщие подозрения были обращены на Агесилая. Но Агесилай без колебаний открыто выступил на защиту Фебида, говоря, что важно выяснить только, принес ли этот поступок какую-нибудь пользу. «Ибо все, что приносит пользу Лакедемону, — говорит он, — вполне допустимо совершать на свой страх и риск, даже без чьего-либо приказания». И этот человек на словах считал справедливость высшей добродетелью, утверждая при всяком удобном случае, что храбрость не приносит никакой пользы там, где нет справедливости, и что если бы все стали справедливыми, храбрость вообще была бы не нужна! Когда ему говорили, что то или иное угодно великому царю, он отвечал: «Но почему он должен быть более великим, чем я, если он не более справедлив?» — вполне разумно полагая, что превосходство в величии должно определяться справедливостью, ибо это и есть подлинно царская мера. Он не принял письма, в котором царь после заключения мира предлагал ему гостеприимство и дружбу, ответив, что достаточно общей дружбы их государств и нет необходимости в какой-то частной дружбе. Однако в своих поступках он не остался верен этим убеждениям, он был слишком увлечен честолюбием и жаждой первенства, и это особенно ясно обнаружилось в истории с занятием Фив. Он не только спас жизнь Фебиду, но и убедил государство взять ответственность за это преступление, разместить в Кадмее караульный отряд и предоставить фиванские дела и государственное устройство на произвол Архия и Леонтида, с помощью которых Фебид вошел в город и захватил крепость.

XIV. Вот почему уже в первую минуту у всех явилась мысль, что Фебид был только исполнителем, а зачинщик всего дела — Агесилай. Дальнейшие события с несомненностью подтвердили это подозрение. Ибо когда фиванцы изгнали спартанский отряд и освободили свой город,388 Агесилай обвинил их в том, что они убили Архия и Леонтида (а те лишь по имени были полемархами,389 на деле же — тираннами), и объявил им войну. На этот раз с войском в Беотию был отправлен Клеомброт, ставший царем после смерти Агесиполида.390 Агесилай же, поскольку уже сорок лет назад вышел из отроческого возраста и по законам мог не участвовать в походах, отказался от командования, так как незадолго до того он воевал с флиунтцами из-за изгнанников391 и теперь ему было неловко чинить насилие над фиванцами во имя дела тираннов.

В это время гармостом392 в Феспиях393 был спартанец Сфодрий, принадлежавший к числу противников Агесилая. Это был человек далеко не без смелости и не без честолюбия, но более преисполненный пустых надежд, чем благоразумия. Он-то, желая стяжать славу и считая, что Фебид, благодаря своему дерзкому поступку в Фивах, стал знаменит, пришел к выводу, что он приобретет имя еще более громкое, если неожиданным нападением захватит Пирей и этим отрежет афинян от моря. Передают также, что это была затея беотархов с Meлоном и Пелопидом во главе.394 Они подослали к Сфодрию людей, прикинувшихся друзьями лакедемонян, которые льстивыми похвалами и уверениями, что лишь он один достоин такого подвига, побудили Сфодрия взяться за дело. Этот поступок по своей несправедливости и противозаконности был подобен поступку Фебида, но в исполнении его не было ни такой же смелости, ни такого же успеха. Ибо Сфодрий надеялся за ночь достичь Пирея, но день застал его на Фриасийской@ равнине.395 Говорят, что при виде яркого света, лившегося со стороны элевсинских святилищ, его солдат охватили смятение и ужас. Мужество покинуло и его самого, так как замысел его уже не мог более оставаться в тайне, и, захватив небольшую добычу, он позорно и бесславно отступил в Феспии.396 Тогда в Спарту были отправлены послы из Афин, чтобы обвинить Сфодрия. Однако по прибытии их в Лакедемон обнаружилось, что спартанские власти не нуждаются ни в каких обвинителях и уже привлекают Сфодрия к суду по обвинению, угрожающему смертной казнью. Однако тот не являлся на суд, опасаясь гнева сограждан, которые, стыдясь афинян, хотели сами казаться оскорбленными, чтобы их не считали соучастниками преступлений.

XXV. У Сфодрия был сын Клеоним, еще совсем юный и красивой наружности, к которому пылал страстью сын царя Агесилая Архидам. Последний, разумеется, разделял беспокойство Клеонима по поводу опасности, угрожающей его отцу, однако не мог открыто ничего для него сделать и вообще как-либо ему помочь, ибо Сфодрий принадлежал к числу противников Агесилая. Тем не менее, Клеоним пришел к Архидаму и со слезами умолял его, чтобы он умилостивил Агесилая, которого друзья Сфодрия опасались больше всего. В течение трех или четырех дней Архидам повсюду ходил за Агесилаем, не решаясь, однако, из страха и стыда заговорить с ним о деле. Наконец, когда день суда был уже близок, он решился сказать Агесилаю, что Клеоним обратился к нему, прося за своего отца. Агесилай знал о страсти Архидама, но не препятствовал ей, так как Клеоним еще с детства больше, чем кто-либо другой, подавал надежды на то, что станет выдающимся человеком. Тем не менее, когда сын обратился к нему с этой просьбой, Агесилай никак его не обнадежил, ответив только, что он подумает, что можно сделать, не нарушая приличия и благопристойности. С этими словами он удалился. Архидам был так пристыжен, что прекратил свои свидания с Клеонимом, хотя до этого привык видеть его по нескольку раз в день. Друзья Сфодрия считали его дело окончательно проигранным, пока один из приятелей Агесилая, Этимокл, не открыл им истинное мнение Агесилая: по его словам, тот очень порицал поступок Сфодрия, но во всем прочем считал его доблестным мужем и полагал, что государство нуждается в подобных воинах. Из расположения к сыну Агесилай при всяком удобном случае высказывал это суждение о деле Сфодрия, так что и Клеоним вскоре узнал о хлопотах Архидама, и друзья Сфодрия с большей смелостью стали помогать обвиняемому. Агесилай вообще очень любил своих детей, и о нем часто рассказывают забавную историю, будто он дома играл со своими детьми, когда они были еще маленькими, и ездили вместе с ними верхом на палочке, а когда один из друзей увидел его за этим занятием, Агесилай попросил не говорить об этом никому, пока тот сам не станет отцом.

XXVI. Сфодрий был оправдан, и афиняне, узнав об этом, решились на войну.397 Агесилая резко порицали, считая, что из-за нелепой ребяческой страсти своего сына он воспрепятствовал справедливому решению суда и таким образом сделал свое отечество повинным в величайшем беззаконии по отношению ко всем грекам. Однако, когда Агесилай увидел, что Клеомброт не расположен вести борьбу с фиванцами, он отказался от применения закона, которым воспользовался перед этим походом, и сам стал совершать набеги на Беотию. Он причинял много вреда фиванцам, однако и сам терпел от них немало, так что, когда он был ранен, Анталкид сказал ему: «Да, недурно заплатили тебе фиванцы за то, что вопреки их невежеству и нежеланию учиться, ты все же выучил их сражаться». Действительно, как сообщают, фиванцы в ту пору стали более искусными в военном деле, чем когда бы то ни было прежде, как бы получая закалку во время многочисленных походов лакедемонян на их владения. Поэтому и Ликург в древности, в трех так называемых ретрах@,398 запретил выступать много раз против одних и тех же врагов, чтобы те не научились искусству ведения войны. Даже союзники лакедемонян были очень недовольны Агесилаем, видя, что он стремится погубить фиванцев не за вину их перед Спартой, а только из-за оскорбленного честолюбия. Не имея никакой необходимости разорять Беотию, говорили союзники, они почему-то в большом числе ежегодно должны следовать повсюду за лакедемонянами, хотя самих лакедемонян бывает в походе так немного. В ответ на это Агесилай, желая показать, какова цена их многочисленности, проделал, как говорят, следующее. Он велел сесть с одной стороны союзникам, всем вместе, с другой — одним лакедемонянам. Затем через глашатая он пригласил встать сначала всех гончаров, когда же те встали, предложил сделать то же всем кузнецам, затем — плотникам, строителям и всем прочим ремесленникам по очереди. В конце концов, поднялись почти все союзники, но ни один из лакедемонян, которым было строго запрещено заниматься каким-либо искусством или обучаться какому-либо ремеслу. Тогда Агесилай улыбнулся и сказал: «Ну вот, друзья, вы видите, насколько больше высылаем воинов мы, чем вы».

XXVII. На обратном пути из Фив, в Мегарах, когда Агесилай подымался на акрополь к правительственному зданию, он почувствовал судорогу и жестокую боль в здоровой ноге. Голень вздулась, налилась кровью — судя по внешнему виду — и необычайно воспалилась. Какой-то врач из Сиракуз вскрыл ему жилу ниже лодыжки. Мучения прекратились, однако вышло столько крови и текла она так неудержимо, что последовал глубокий обморок и возникла серьезная опасность для жизни Агесилая. Наконец, кровотечение было остановлено, и Агесилая доставили на носилках в Лакедемон, где он долгое время пролежал больным, не будучи в состоянии выступить в поход.

За это время спартанцы потерпели много неудач как на суше, так и на море. Величайшей из них было сражение при Тегирах@,399 где спартанцы впервые были побеждены фиванцами в открытом бою. Все уже пришли к выводу о необходимости заключить всеобщий мир. В Лакедемон съехались посольства400 изо всех концов Греции для обсуждения условий договора. В числе послов был Эпаминонд — муж, знаменитый своей образованностью и познаниями в философии, но тогда еще не проявивший себя как полководец.401 Видя, что все прочие пресмыкаются перед Агесилаем, он один решился выступить с откровенной речью, в которой говорил не только об интересах фиванцев, но и об общем благе всей Греции. Он указал, что война увеличивает могущество Спарты, отчего все остальные терпят ущерб, что мир должен быть основан на началах всеобщего равенства и справедливости, что он будет прочным лишь в том случае, если все будут между собой равны.

XXVIII. Агесилай, замечая, что Эпаминонд пользуется вниманием и горячими симпатиями присутствующих греков, задал ему вопрос: «Считаешь ли ты правильным с точки зрения всеобщего равенства и справедливости, чтобы беотийские города пользовались независимостью?» Эпаминонд, не задумываясь и не смущаясь, ответил Агесилаю тоже вопросом: не считает ли тот справедливым, чтобы и жители Лаконии получили независимость? Тогда Агесилай в страшном гневе вскочил с места и потребовал, чтобы Эпаминонд заявил определенно, готов ли он предоставить независимость Беотии. Эпаминонд в свою очередь спросил его, предоставят ли спартанцы независимость жителям Лаконии. Агесилай был возмущен и охотно ухватился за удобный предлог для того, чтобы немедленно вычеркнуть фиванцев из списка заключивших мирный договор и объявить им войну. Всем прочим грекам он предложил, заключив мир, разойтись по домам; дела, поддающиеся мирному решению, он советовал разрешить мирным путем, а не поддающиеся — войной, так как очень трудно было найти путь к уничтожению всех разногласий.

В это время Клеомброт с войском стоял в Фокиде. Эфоры тотчас отправили ему приказ выступить против фиванцев, разослав в то же время повсюду людей для сбора союзников, которые, хотя и не желали воевать и тяготились войной, еще не осмеливались противоречить лакедемонянам или отказывать им в послушании. Было много дурных предзнаменований, о которых уже рассказано в жизнеописании Эпаминонда,402 и лакедемонянин Профой возражал против похода; несмотря на это Агесилай не отступился от своего намерения и начал войну, надеясь, что при создавшихся обстоятельствах, когда вся Греция на их стороне и фиванцы одни исключены из мирного договора, представляется удобный случай отомстить Фивам. Однако ход событий вскоре показал, что причиной этой войны был скорее гнев, чем хладнокровный расчет. В самом деле, мирный договор был заключен в Лакедемоне четырнадцатого скирофориона,403 а уже через двадцать дней — пятого гекатомбеона спартанцы были побеждены в битве при Левктрах. В этой битве погибла тысяча лакедемонян, царь Клеомброт и окружавшие его храбрейшие спартанцы. Среди них, как говорят, был и красавец Клеоним, сын Сфодрия, который три раза падал под ударами врагов около царя и столько же раз поднимался, пока не был убит, сражаясь с фиванцами.

XXIX. Это поражение было неожиданным для спартанцев и столь же неожиданным был успех фиванцев, подобного которому еще не бывало в войнах греков между собой. Тем не менее доблесть побежденных вызвала не меньше восхищения и сочувствия, чем доблесть победителей. Ксенофонт говорит,404 что поведение и разговоры выдающихся людей замечательны даже в забавах и за вином, и он прав; но не менее, а еще более следует обращать внимание на то, что делают или говорят выдающиеся люди, стремясь и в несчастье сохранить свое достоинство. В это время в Спарте как раз справлялся праздник Гимнопедий405 при большом стечении в город иноземцев, и в театре состязались хоры, когда прибыли вестники из Левктр с рассказом о поражении. Эфоры, хотя им и было ясно с самого начала, что эта неудача подкосила благополучие Спарты и что власть ее в Греции погибла, тем не менее не позволили ни удалить из театра хоры, ни изменить чего-либо в порядке праздника; они лишь сообщили имена убитых их родственникам, разослав гонцов по домам, сами же продолжали руководить зрелищами и состязанием хоров. На следующее утро, когда всем уже стали известны имена погибших и уцелевших, отцы, родственники и близкие убитых сошлись на площади и с сияющими лицами, преисполненные гордостью и радостью приветствовали друг друга. Родственники же уцелевших, напротив, оставались вместе с женами дома, как бы находясь в трауре; и если кто-нибудь из них вынужден был выйти из дому, то по его внешнему виду, голосу и взгляду видно было, как велики его уныние и подавленность. Это было особенно заметно на женщинах: те, которые ожидали встретить своего сына живым после битвы, ходили в печальном молчании, те же, о смерти сыновей которых было объявлено, тотчас появились в храмах и навещали друг друга с веселым, гордым видом.

XXX. Однако, когда союзники отпали от Спарты и все ждали, что Эпаминонд, гордый своей победой, вторгнется в Пелопоннес, многие спартанцы вновь вспомнили предсказание о хромоте Агесилая. Они впали в величайшее уныние и прониклись страхом перед божеством, полагая, что несчастья обрушились на город из-за того, что они удалили от царствования человека со здоровыми ногами, избрав царем хромого и увечного, и тем самым нарушили приказание божества, которое больше всего предостерегало их именно против этого. И все же, благодаря славе Агесилая, его доблести и другим заслугам, они продолжали пользоваться его услугами не только в военных делах — в качестве царя и полководца, но и в гражданских трудностях — в качестве целителя и посредника. Дело в том, что спартанцы не решались, как полагалось по закону, лишить гражданской чести тех граждан, которые проявили трусость в сражении (в Спарте их называли «убоявшимися»), ибо таких было очень много, и в том числе виднейшие люди, так что можно было предполагать, что они подымут восстание. Такие «убоявшиеся» по закону не только лишаются права занимать какую-либо должность, но считается позорным вступать с кем бы то ни было из них в родство по браку. Каждый, кто встречает их, может их ударить. Они обязаны ходить жалкими, неопрятными, в старом, потертом плаще с разноцветными заплатами и брить только полбороды. Вот почему и было опасно оставлять в городе много таких граждан, в то время как он нуждался в немалом числе воинов. В этих обстоятельствах спартанцы избрали Агесилая законодателем. Не прибавив, не вычеркнув и не изменив ничего в законах, он пришел в Народное собрание и сказал: «Сегодня нужно позволить спать законам, но с завтрашнего дня и впредь законы эти должны иметь полную силу». Этим он не только сохранил государству законы, но и гражданскую честь — всем тем людям.

Затем, желая вывести молодежь из состояния уныния и печали, он вторгся в Аркадию.406 Здесь он остерегался вступить в решительное сражение с противником, но захватил один небольшой городок близ Мантинеи и опустошил поля. Благодаря этому он внушил своим согражданам новые, лучшие надежды на будущее, показав, что отчаиваться рано.

XXXI. Вскоре после этого Эпаминонд вместе с союзниками вторгся в Лаконию, имея не менее сорока тысяч гоплитов, за которыми с целью грабежа следовало множество легковооруженных или же вовсе не вооруженных, так что общая численность вторгшихся достигала семидесяти тысяч. К этому времени доряне занимали Лакедемон уже в продолжение не менее шестисот лет, и за весь этот период еще ни один враг не отважился вступить в их страну: беотийцы были первыми врагами, которых спартанцы увидели на своей земле и которые теперь опустошали ее — ни разу дотоле не тронутую и не разграбленную — огнем и мечом, дойдя беспрепятственно до самой реки и города.407 Дело в том, что Агесилай не разрешил спартанцам сразиться с таким, как говорит Феопомп, «валом и потоком войны», но занял центр города и самые важные пункты, терпеливо снося угрозы и похвальбы фиванцев, которые выкликали его имя, призывая его как подстрекателя войны и виновника всех несчастий сразиться за свою страну. Но не менее заботил Агесилая царивший в городе переполох, вопли и беспорядочные метания пожилых людей, негодовавших по поводу случившегося, и женщин, которые не могли оставаться спокойными и совершенно обезумели от крика неприятелей и вида их костров. Тяжелым ударом для его славы было и то, что, приняв город самым сильным и могущественным в Греции, он теперь видел, как сила этого города пошатнулась и неуместной стала горделивая похвальба, которую он сам часто повторял, — что, мол, еще ни одна лакедемонская женщина не видела дыма вражеского лагеря. Говорят, что и Анталкид в споре с афинянином о храбрости, когда тот сказал: «А мы вас часто отгоняли от Кефиса», — ответил: «Но мы вас никогда не отгоняли от Эврота». Подобным же образом один ничем не замечательный спартанец в ответ на замечание аргивянина: «Много вас лежит погребенными в Арголиде», возразил: «Но ни один из вас — в Лаконии».

XXXII. Сообщают, что Анталкид, который был тогда эфором, в страхе тайно переправил своих детей на Киферу.408 Агесилай же, когда заметил, что враги намереваются перейти Эврот и силой ворваться в город, оставил все другие позиции и выстроил лакедемонян перед центральными, возвышенными частями города. Как раз в это время Эврот из-за обилия снегов на горах выступил из берегов и разлился шире обыкновенного, но переправу вброд не столько затрудняла быстрота течения, сколько ледяной холод воды. Агесилаю указали на Эпаминонда, который выступал перед строем; как говорят, он долго смотрел на фиванского полководца, провожая его глазами, однако сказал лишь: «Какой беспокойный человек!» Как ни старался Эпаминонд из честолюбия завязать сражение в самом городе и поставить трофей, он не смог выманить Агесилая или вызвать его на бой, а потому снялся с лагеря, отошел от города и стал опустошать страну.

В Лакедемоне, между тем, около двухсот граждан, из числа недостойных и испорченных, которые уже давно составили заговор, захватили Иссорий, сильно укрепленный и неприступный пункт, где находилось святилище Артемиды. Лакедемоняне хотели тотчас кинуться на них, но Агесилай, опасаясь мятежа, приказал остальным соблюдать спокойствие, сам же, отдетый в плащ, в сопровождении лишь одного раба приблизился к заговорщикам, говоря, что они не поняли его приказания: он посылал их не сюда и не всех вместе, а одних — туда (он указал на другое место), других — в иные кварталы города. Те же, услышав его, обрадовались, считая, что их замысел не раскрыт, и, разделившись, разошлись по тем местам, которые он указал. Агесилай немедленно послал за другими воинами и занял с ними Иссорий; ночью же он приказал арестовать и убить около пятнадцати человек из числа заговорщиков. Вскоре был раскрыт другой, еще более значительный заговор спартанцев, которые собирались тайно в одном доме, подготовляя переворот. Но при величайшем беспорядке было одинаково опасно как привлечь их к суду, так и оставить заговор без внимания. Поэтому Агесилай, посовещавшись с эфорами, приказал убить их без суда, хотя прежде ни один спартанец не подвергался смертной казни без судебного разбирательства. Из периэков409 и илотов,410 которые были включены в состав войска, многие перебежали из города к врагу. Так как это вызывало упадок духа в войске, Агесилай предписал своим служителям обходить каждое утро постели воинов в лагере, забирать оружие перебежчиков и прятать его; благодаря этому число перебежчиков оставалось неизвестным.

Одни писатели говорят, что фиванцы отступили из Лаконии из-за начавшихся холодов, а также оттого, что аркадяне стали в беспорядке уходить и разбегаться, другие — что они и так провели там целых три месяца и успели опустошить большую часть страны. Феопомп же сообщает иное: беотархи уже решили отступить, когда к ним прибыл спартанец Фрикс, доставив им от Агесилая в качестве платы за отступление десять талантов, так что, выполняя то, что было задумано прежде, они еще получили от врагов деньги на дорогу. Но я не понимаю, как мог один лишь Феопомп знать об этом, в то время как остальным это осталось неизвестным.

XXXIII. Но все утверждают единогласно, что спасением своим Спарта была тогда обязана Агесилаю, который на этот раз отрешился от присущих ему по природе качеств — честолюбия и упрямства и действовал с большой осторожностью. Тем не менее после этого падения он не смог поднять мощь и славу своего города на прежнюю высоту. Как случается со здоровым телом, которое приучено к постоянному и строжайшему режиму, так случилось и с государством: чтобы погубить все его благополучие, оказалось достаточным одной лишь ошибки, одного лишь колебания весов. Иначе и быть не могло, ибо с государственным устройством, наилучшим образом приспособленным для мира, единомыслия и добродетели, пытались соединить насильственную власть и господство над другими — то, что Ликург считал411 совершенно ненужным для счастья и процветания города. Это и привело Спарту к упадку.

Агесилай отказался впредь от командования в походах из-за своего преклонного возраста. Сын же его, Архидам, с войском, пришедшим ему на помощь от тиранна из Сицилии, победил аркадян412 в так называемой «Бесслезной битве» (в ней из воинов Архидама не был убит ни один, а врагов пало очень много). Эта битва была самым лучшим доказательством того, как обессилела Спарта. Прежде победа над врагами считалась таким обычным делом, что в честь ее не приносили никаких жертв, кроме петуха; возвратившиеся из сражения не испытывали особенной гордости, и весть о победе даже никого особенно не радовала. Так, после битвы при Мантинее, которую описывает Фукидид,413 первому, кто прибыл с известием о победе, спартанские власти не послали в качестве награды за радостную весть ничего иного, кроме куска мяса от общей трапезы. В этот же раз, когда получилось сообщение о битве, а затем прибыл Архидам, никто уже не мог удержаться от выражения своих чувств; первым встретил его отец в слезах радости вместе со всеми властями; множество стариков и женщин спустились к реке, воздымая к небу руки и благодаря богов, словно лишь в тот день Спарта смыла свой позор и вновь обрела право смотреть на лучезарное солнце. Говорят, что до этой битвы мужья не решались прямо взглянуть на жен, стыдясь своего поражения.

XXXIV. Когда Мессена была вновь основана414 Эпаминондом и прежние ее граждане стали стекаться туда со всех сторон, лакедемоняне не были в состоянии помешать этому и не отважились выступить с оружием, но негодовали и гневались на Агесилая за то, что в его царствование они лишились страны, не уступавшей Лаконии по размерам и превосходящей плодородием другие области Греции, страны, которой они столько времени владели. Вот почему Агесилай и не принял предложенного фиванцами мира. Однако, не желая на словах уступить эту страну тем, кто на деле уже держал ее в своих руках, и упорствуя в этом, он не только не получил обратно этой области, но чуть было не потерял самое Спарту, обманутый военной хитростью неприятеля. Дело в том, что, когда мантинейцы вновь отложились от Фив и призвали на помощь лакедемонян,415 Эпаминонд, узнав, что Агесилай вышел с войском и приближается к нему, ночью незаметно для мантинейцев снялся с лагеря и повел армию из Тегеи416 прямо на Лакедемон. Обойдя Агесилая, он едва не захватил внезапным нападением город, лишенный всякой защиты. Однако Агесилаю донес об этом, по словам Каллисфена, феспиец Эвфин, по Ксенофонту же417 — какой-то критянин. Агесилай немедленно послал в Спарту конного гонца, а через короткое время явился и сам. Немного позже фиванцы перешли Эврот и совершили нападение на город. Агесилай отбивался не по возрасту решительно и ожесточенно, так как видел, что спасение теперь уже не в осмотрительной обороне, но в безоглядной отваге. Такой отваге он никогда раньше не доверял и не давал ей воли, но теперь лишь благодаря ей отразил опасность, вырвал город из рук Эпаминонда, поставил трофей и показал детям и женщинам, что лакедемоняне самым достойным образом платят отечеству за то воспитание, которое оно им дало. Особенно отличался в этом сражении Архидам, который с необычайным мужеством и ловкостью быстро перебегал по тесным уличкам в наиболее опасные места и вместе с небольшой кучкой окружавших его воинов повсюду оказывал врагу сопротивление. Великолепное и достойное удивления зрелище не только согражданам, но и противникам доставил также Исад, сын Фебида. Прекрасно сложенный, высокий и стройный, он был в том возрасте, когда люди, переходя от отрочества к возмужалости, находятся в расцвете сил. Он выскочил из своего дома совершенно нагой, не прикрыв ни доспехами, ни одеждой свое тело, натертое маслом, держа в одной руке копье, в другой меч, и бросился в гущу врагов, повергая наземь и поражая всех, кто выступал ему навстречу. Он даже не был ранен, потому ли, что в награду за храбрость его охраняло божество, или потому, что показался врагам существом сверхъестественным. Говорят, что эфоры сначала наградили его венком, а затем наказали штрафом в тысячу драхм за то, что он отважился выйти навстречу опасности без доспехов.

XXXV. Несколько дней спустя произошла битва при Мантинее;418 и Эпаминонд уже опрокинул первые ряды противника, тесня врагов и быстро преследуя их, когда, как рассказывает Диоскорид,419 против него выступил лаконянин Антикрат и пронзил его копьем. Однако лакедемоняне еще и теперь называют потомков Антикрата Махерионами [Machairíōnes], и это доказывает, что Эпаминонд был поражен махерой [máchaira] — коротким мечом. Испытывая при жизни Эпаминонда вечный страх перед ним, спартанцы так восхищались подвигом Антикрата, что не только даровали ему постановлением Народного собрания особые почести и награды, но и всему его роду предоставили освобождение от налогов, которым и в наше время еще пользуется Калликрат, один из потомков Антикрата. После этой битвы и смерти Эпаминонда греки заключили между собой мир. Агесилай хотел исключить из мирного договора мессенцев, не признавая в них граждан самостоятельного государства. Так как все остальные греки стояли за включение мессенцев в число участников договора и за принятие от них клятвы, лакедемоняне отказались участвовать в мире и одни продолжали войну, надеясь вернуть себе Мессению. Из-за этого Агесилая считали человеком жестким и упрямым, вечно жаждущим войны: ведь он всеми способами подкапывался под всеобщий мир и препятствовал ему, а с другой стороны, испытывая нужду в деньгах, должен был отягощать своих друзей в Спарте займами и поборами вместо того, чтобы в таких тяжелых обстоятельствах, упустив из своих рук столько городов и такую власть на суше и на море, положить конец бедствиям и не домогаться столь алчно мессенских владений и доходов.

XXXVI. Еще худшую славу стяжал он, когда поступил на службу к Таху,420 правителю Египта. Никто не одобрял того, что человек, считавшийся первым во всей Греции, чья слава распространилась по всему миру, теперь предоставил себя в распоряжение варвару, отпавшему от своего царя, продал за деньги свое имя и славу, превратившись в предводителя наемного войска. Даже если бы в возрасте свыше восьмидесяти лет, с телом, испещренным рубцами от ран, он вновь принял на себя, как прежде, славное и прекрасное предводительство в борьбе за свободу греков, то и в этом случае нельзя было бы не упрекнуть его за излишнее честолюбие. Ведь и для славного дела есть соответствующий возраст и подходящее время, да и вообще славное отличается от позорного более всего надлежащей мерой. Но Агесилай совершенно не заботился об этом и ничто не считал недостойным, если это было на пользу государству; напротив, ему казалось недостойным жить в городе без дела и спокойно ожидать смерти. Поэтому он набрал наемников на средства, посланные Тахом, снарядил несколько судов и отплыл, взяв с собою, как и прежде, тридцать спартанцев в качестве советников.

Когда Агесилай прибыл в Египет,421 к его судну отправились виднейшие полководцы и сановники царя, чтобы засвидетельствовать свое почтение. И остальные египтяне, много наслышанные об Агесилае, ожидали его с нетерпением; все сбежались, чтобы посмотреть на него. Когда же вместо блеска и пышного окружения они увидели лежащего на траве у моря старого человека маленького роста и простой наружности, одетого в дешевый грубый плащ, они принялись шутить и насмехаться над ним. Некоторые даже говорили: «Совсем как в басне: гора мучилась в родах, а разрешилась мышью». Еще более удивились они его странным вкусам, когда из принесенных и приведенных даров гостеприимства он принял только пшеничную муку, телят и гусей, отказавшись от изысканных лакомств, печений и благовоний, и в ответ на настойчивые просьбы принять и эти дары предложил раздать их илотам. Однако, как говорит Феофраст, ему понравился египетский тростник, из которого плетут простые, изящные венки, и при отплытии он попросил и получил от царя немного этого тростника.

XXXVII. По прибытии он соединился с Тахом, который был занят приготовлениями к походу.422 Однако Агесилай был назначен не главнокомандующим, как он рассчитывал, а лишь предводителем наемников; флотом командовал афинянин Хабрий,423 а всем войском — сам Тах. Это было первым, что огорчило Агесилая, но, кроме того, и во всем прочем он вынужден был с досадой переносить хвастовство и тщеславие египтянина. Он сопровождал его в морском походе в Финикию, беспрекословно ему подчиняясь — вопреки своему достоинству и нраву, пока, наконец, обстоятельства не сложились более благоприятно. Дело в том, что Нектанебид, двоюродный брат Таха, начальствовавший над одной из частей его войска, отпал от него, был провозглашен египтянами царем и отправил людей к Агесилаю с просьбой о помощи. О том же просил он и Хабрия, обещая обоим большие подарки. Когда Тах узнал об этом, он принялся убеждать их не уходить от него, и Хабрий пытался увещаниями и уговорами сохранить дружеские отношения между Агесилаем и Тахом. Но Агесилай отвечал: «Ты, Хабрий, прибыл сюда по собственному желанию и потому волен поступать, как вздумается, меня же отправило полководцем к египтянам мое отечество. Следовательно, я не могу воевать с теми, к кому прислан в качестве союзника, если не получу из Спарты нового приказания». После этого разговора он послал в Спарту несколько человек, которые должны были там обвинять Таха, Нектанебида же всячески восхвалять. Тах и Хабрий со своей стороны послали в Спарту уполномоченных, при этом первый ссылался на старинную дружбу и союз, второй же обещал быть еще более преданным другом Спарты, чем до тех пор. Лакедемоняне, выслушав послов, ответили египтянам, что предоставляют дело на благоусмотрение Агесилая, самому же Агесилаю отправили приказ смотреть лишь за тем, чтобы его поступки принесли пользу Спарте.

Таким-то образом Агесилай со своими наемниками перешел на сторону Нектанебида, совершив под предлогом пользы для отечества неуместный и неподобающий поступок; ибо, если отнять этот предлог, то наиболее справедливым названием для такого поступка будет предательство. Но лакедемоняне, считающие главным признаком блага пользу, приносимую отечеству, не признают ничего справедливого, кроме того, что, по их мнению, увеличивает мощь Спарты.

XXXVIII. Тах, когда наемники покинули его, обратился в бегство, но в Мендесе424 восстал против Нектанебида другой человек, также провозглашенный царем, и двинулся на него, собрав войско из ста тысяч человек. Желая ободрить Агесилая, Нектанебид говорил ему, что хотя враги и многочисленны, они представляют собой нестройную толпу ремесленников, неопытных в военном деле, и потому с ними можно не считаться. Агесилай отвечал на это: «Но я боюсь не их численности, а как раз их неопытности и невежества, которые всегда трудно обмануть. Ибо неожиданно обмануть можно только тех, кто подозревает обман, ожидает его и пытается от него защищаться. Тот же, кто ничего не подозревает и не ожидает, не дает никакой зацепки желающему провести его, подобно тому, как стоящий неподвижно борец не дает возможности противнику вывести его из этого положения». Вскоре после этого мендесец попытался привлечь Агесилая на свою сторону, подослав к нему своих людей. Это внушило опасения Нектанебиду. Когда же Агесилай стал убеждать его вступить как можно скорей в сражение и не затягивать войны с людьми, которые, хоть они и неопытны в военном деле, могут благодаря своей многочисленности легко окружить его, обвести рвом его лагерь и вообще во многом предупредить его шаги, Нектанебид стал еще больше подозревать и бояться своего союзника и отступил в большой, хорошо укрепленный город. Агесилай был очень оскорблен этим недоверием, однако, стыдясь еще раз перейти на сторону противника и покинуть дело неоконченным, последовал за Нектанебидом и вошел вместе с ним в крепость.

XXXIX. Неприятель выступил следом и начал окружать город валом и рвом. Египтянином вновь овладел страх — он боялся осады и хотел вступить в бой, греки горячо поддерживали его, так как в крепости не было запасов хлеба. Но Агесилай решительно препятствовал этому намерению, и египтяне пуще прежнего хулили и поносили его, называя предателем царя. Однако теперь он сносил клевету гораздо спокойнее и выжидал удобного случая, чтобы привести в исполнение военную хитрость, которую он замыслил. Хитрость же эта заключалась в следующем. Враги вели глубокий ров вокруг городских стен, чтобы окончательно запереть осажденных. Когда оба конца рва, окружавшего весь город, подошли близко один к другому, Агесилай, дождавшись темноты, приказал грекам вооружиться, явился к царю и сказал ему следующее: «Юноша, час спасения настал; я не говорил о нем прежде, чем он наступит, чтобы не помешать его приходу. Враги сами, собственноручно рассеяли грозившую нам опасность, выкопав такой ров, что готовая часть его представляет препятствие для них самих, лишая их численного превосходства, оставшееся же между концами рва пространство позволяет нам сразиться с ними на равных условиях. Смелей же! Постарайся проявить себя доблестным мужем, устремись вперед вместе с нами и спаси себя и все войско. Ведь стоящие против нас враги не выдержат нашего натиска, а остальные отделены от нас рвом и не смогут причинить нам вреда». Нектанебид изумился изобретательности Агесилая, стал в середину греческого строя и, напав на врагов, легко обратил их в бегство.

Как только Агесилай овладел доверием Нектанебида, он вновь прибегнул к той же военной хитрости: то отступая, то приближаясь, то делая обходные движения, Агесилай загнал большую часть неприятелей в такое место, которое с двух сторон было окаймлено глубокими, наполненными водой рвами. Промежуток между рвами он перегородил, построив там боевую линию своей фаланги, и этим добился того, что враги могли выступить против него только с равным числом бойцов и в то же время были не в состоянии зайти ему во фланг или в тыл. Поэтому после недолгого сопротивления они обратились в бегство. Многие из них были убиты, остальные же рассеялись.

XL. После этого египтянин укрепил и упрочил свою власть. Желая выразить свою любовь и расположение к Агесилаю, Нектанебид стал просить его остаться с ним и провести в Египте зиму.425 Но Агесилай спешил домой, зная, что Спарта ведет войну, содержит наемников и потому нуждается в деньгах. Нектанебид отпустил его с большими почестями, щедро наградив и дав в числе прочих почетных подарков двести тридцать талантов для ведения войны. Уже наступила зима, и Агесилай держался со своими кораблями поближе к суше. Он высадился на побережье Африки, в пустынном месте, которое носит название Менелаевой гавани,426 и здесь умер в возрасте восьмидесяти четырех лет, после того как процарствовал в Спарте более сорока одного года, из коих свыше тридцати лет, вплоть до битвы при Левктрах, был наиболее влиятельным и могущественным человеком в Лакедемоне и считался как бы предводителем и царем всей Греции.

У лакедемонян существует обычай: тела тех, кто умер на чужбине, погребать на месте кончины, тела же царей доставлять на родину. Поэтому сопровождавшие Агесилая спартанцы залили тело за неимением меда расплавленным воском и доставили затем в Лакедемон. Царская власть перешла к сыну Агесилая Архидаму и оставалась за его родом вплоть до Агида,427 который был пятым царем после Агесилая и при попытке восстановить старинное государственное устройство пал от руки Леонида.

ПОМПЕЙ

I. К Помпею римский народ, по-видимому, испытывал вначале такие же чувства, какие Эсхилов Прометей к Гераклу, своему спасителю, которого он приветствует следующими словами:

Любимый нами сын отца враждебного.428

Действительно, ни одного полководца римляне не ненавидели так сильно и так жестоко, как отца Помпея — Страбона.429 При жизни последнего они опасались силы его оружия (он был замечательным воином), когда же Страбон умер от удара молнии, тело его во время выноса сбросили с погребального ложа и осквернили. С другой стороны, никто из римлян, кроме Помпея, не пользовался такой любовью народа, — любовью, которая возникла бы столь рано, столь стремительно возрастала в счастье и оказалась бы столь надежною в несчастьях. Причина ненависти к отцу Помпея была лишь одна — его ненасытное корыстолюбие. Напротив, для любви к сыну было много оснований: умеренный образ жизни, любовь к военным упражнениям, убедительность в речах, честный характер, приветливое обхождение, так что никто не был менее его назойливым в своих домогательствах, никто не умел более приятно оказывать услуги нуждающемуся в них. К тому же, когда он что-нибудь давал, то делал это непринужденно, а принимал дары с достоинством.

II. В юности430 Помпей имел довольно привлекательную внешность, которая располагала в его пользу прежде, чем он успевал заговорить. Приятная наружность соединялась с величием и человеколюбием, и в его цветущей юности уже предчувствовались зрелая сила и царственные повадки. Мягкие откинутые назад волосы и живые, блестящие глаза придавали ему сходство с изображениями царя Александра (впрочем, не столько было истинного сходства, сколько разговоров о нем). Поэтому вначале, когда Помпею давали имя этого героя, он не отвергал его, так что некоторые даже в насмешку стали называть его Александром. Так, Луций Филипп, бывший консул, защищая Помпея на суде,431 сказал: «Нет ничего неожиданного в том, что Филипп любит Александра». Сообщают, что гетера по имени Флора уже старухой постоянно с удовольствием вспоминала о своей связи с Помпеем, говоря, что никогда не покидала его ложа без чувства сожаления. Флора рассказывала еще, что в нее был влюблен один из приятелей Помпея, некто Геминий, доставлявший ей много хлопот своим ухаживанием. Наконец, она объявила, что не может согласиться на его домогательства из-за Помпея. Тогда Геминий обратился к самому Помпею, и тот уступил гетеру приятелю. С этих пор Помпей разошелся с Флорой и даже больше не встречался с ней, хотя, по-видимому, продолжал ее любить. Флора, однако, перенесла свой разрыв с Помпеем не так, как это обычно бывает у гетер, а долгое время мучилась от печали и тоски. Между тем, как говорят, Флора находилась тогда в расцвете своей красоты и получила такую известность, что Цецилий Метелл, украшая храм Диоскуров картинами и статуями, велел написать ее портрет и посвятил его богам. У одного из вольноотпущенников Помпея, Деметрия, который пользовался у него огромным влиянием и оставил состояние в четыре тысячи талантов, была жена неотразимой красоты. Помпей обходился с ней, против своего обыкновения, довольно грубо и сурово из опасения, как бы не подумали, что он пленился ее прославленной прелестью. Несмотря на такую, далеко идущую осторожность и осмотрительность в подобного рода делах, Помпею не удалось все же избежать укоров со стороны недругов. Последние обвиняли его в связях с замужними женщинами, утверждая, что в угоду им он часто не считается с общественными делами и пренебрегает ими.

О скромности и простоте образа жизни Помпея приводят такой рассказ. Во время болезни, когда он потерял аппетит, врач предписал больному в пищу дрозда. Слуги, как ни искали, не смогли найти птицы в продаже, так как сезон прошел, и один слуга сказал, что дроздов можно сыскать у Лукулла, который откармливает их круглый год. Больной ответил на это: «Неужели жизнь Помпея может зависеть от причуд роскоши Лукулла?» И, пренебрегши советом врача, он съел какое-то кушанье из самых доступных. Этот случай относится, впрочем, к более позднему времени его жизни.

III. Когда Помпей еще очень молодым отправился вместе со своим отцом в поход против Цинны,432 он жил в одной палатке со своим приятелем, неким Луцием Теренцием. Этот Теренций был подкуплен Цинной и собирался убить Помпея, в то время как его сообщники должны были поджечь палатку полководца. Помпею сообщили о заговоре во время обеда. Молодой человек нисколько не смутился, напротив, он выпил вина с большим удовольствием, чем обычно, и ласково говорил с Теренцием, когда же пришла пора ложиться спать, тайком вышел из своей палатки и выставил охрану около палатки отца, сохраняя при этом полное спокойствие. Между тем, Теренций, как только решил, что настало время действовать, вскочил, вытащил меч, подошел к ложу Помпея и, предполагая, что тот лежит на постели, стал наносить удар за ударом. Тотчас вслед за тем в лагере поднялась суматоха, и воины, горя ненавистью к своему полководцу и подстрекая друг друга к мятежу, начали разбирать палатки и браться за оружие. Сам полководец, испугавшись шума, не выходил из палатки. Напротив, Помпей открыто появился среди воинов, с плачем умолял их не покидать отца и, наконец, бросился ничком на землю перед воротами лагеря. Там он лежал и, проливая слезы, просил уходящих воинов растоптать его ногами. Воины, устыдившись, возвращались, и таким образом все, кроме восьмисот человек, изменили свое намерение и примирились с полководцем.

IV. Сразу после кончины Страбона Помпей был привлечен, вместо умершего, к суду по делу о хищении государственных денег. Изобличив одного из вольноотпущенников, Александра, Помпей доказал, что большая часть денег похищена этим вольноотпущенником. Однако самого Помпея обвинили в том, что он присвоил охотничьи сети и книги из добычи, захваченной в Аскуле.433 Эти вещи он действительно получил от отца после взятия Аскула, но потерял их, когда после возвращения Цинны в Рим его телохранители ворвались в дом Помпея и разграбили его. На этом процессе у Помпея было немало предварительных столкновений с обвинителем. В них молодой человек выказал быструю сообразительность и твердый не по летам ум и тем стяжал немалую славу и симпатии сограждан, так что претор Антистий, который был судьей на процессе, полюбил Помпея и предложил ему в жены свою дочь. Об этом он вел переговоры с друзьями Помпея. Помпей принял предложение и между ними было заключено тайное соглашение, однако из-за хлопот Антистия в пользу Помпея об этой сделке стало известно народу. Наконец, когда Антистий огласил вынесенный судьями оправдательный приговор, то, как по команде, народ издал возглас, произносимый по старинному обычаю на свадьбах, — «Таласию!» Происхождение этого обычая, как говорят, следующее. Когда самые доблестные римляне похищали дочерей сабинян, пришедших в Рим посмотреть на игры, несколько безвестных поденщиков и пастухов схватили красивую и высокую девушку и, взвалив ее на плечи, понесли. Чтобы какой-нибудь знатный человек при встрече не отнял добычи, они бежали с криком «Таласию!» Таласий был одним из всеми любимых и известных граждан, и потому, слыша это имя, встречные хлопали в ладоши как бы в знак радости и одобрения. Так как брак Таласия оказался счастливым, это восклицание, как говорят, стало употребляться в шутку на свадьбах. Это объяснение наиболее правдоподобно из всех. Спустя несколько дней Помпей вступил в брак с Антистией.

V. Отправившись в лагерь Цинны, Помпей затем испугался каких-то ложных обвинений и наговоров и тайком быстро покинул лагерь. Так как Помпей нигде не показывался, то в лагере прошел слух, будто Цинна велел убить юношу. Тогда старые враги и ненавистники Цинны подняли против него восстание. Цинна бежал, но был схвачен каким-то центурионом, преследовавшим его с обнаженным мечом. Припав к коленям врага, Цинна протянул ему свой драгоценный перстень с печаткой, а тот с жестокою издевкой ответил: «Я пришел сюда не скреплять печатью договор, а покарать нечестивого и беззаконного тиранна». С этими словами он убил Цинну.434 После смерти Цинны его сменил, став во главе правления, Карбон435 — тиранн, еще более безрассудный, чем Цинна. Однако был уже близок Сулла, ожидавшийся с нетерпением большинством граждан, которые из-за выпавших на их долю бедствий уже самоё перемену властителя почитали великим благом. Несчастия довели государство до такого состояния, что люди, не надеясь больше на свободу, мечтали лишь о более или менее снисходительном господине.

VI. Помпей находился тогда в италийской области Пицене, отправившись туда отчасти потому, что там были его земельные владения, но главным образом из-за того, что ему были приятны чувства любви и преданности, которые в память об отце питали к нему тамошние города. Помпей видел, что самые знатные и лучшие граждане оставляют свое имущество и отовсюду, словно корабли в надежную гавань, стекаются в лагерь Суллы в поисках убежища. Сам он счел ниже своего достоинства явиться к Сулле бессильным беглецом, умоляя о помощи, но предпочел прибыть к нему, оказав важную услугу, с почетом, во главе войска. Поэтому он предпринял попытку возмутить пиценцев, которые охотно ему повиновались и не слушали уговоров посланцев Карбона. Когда некто Ведий сказал пиценцам, что вождем у них — Помпей, только что сошедший со школьной скамьи, они разъярились и, напав на Ведия, убили его. Двадцати трех лет отроду Помпей, никем не назначенный, по собственному почину облек себя полномочиями полководца; на площади большого города Ауксима он воздвиг судейское возвышение и особым эдиктом повелел двум сторонникам Карбона, весьма влиятельным в городе братьям Вентидиям, покинуть Ауксим. Затем Помпей стал набирать воинов и, как полагается, назначил им центурионов; то же самое он делал, объезжая соседние города. Все сторонники Карбона бежали, прочие же с радостью отдали себя в распоряжение Помпея. Таким образом за короткое время он набрал три полных легиона, запасся продовольствием, вьючными животными, повозками и всем прочим снаряжением и двинулся к Сулле, не спеша и не желая скрываться, но задерживаясь в пути, чтобы тревожить неприятеля, и во всех областях Италии, через которые он проходил, стараясь поднять восстание против Карбона.

VII. Против Помпея выступили сразу три неприятельских полководца — Каррина, Целий и Брут,436 но они ударили на него не все разом и не в лоб, а совершали обходное движение тремя отрядами с целью окружить и уничтожить противника. Помпей, однако, не испугался, но, собрав свои силы в одном пункте, во главе конницы напал на войско Брута. Со стороны неприятеля выступила галльская конница, и Помпей, метнув дротик, поразил начальника, отличавшегося необыкновенной силой. После этого остальные всадники повернули назад и расстроили ряды пехотинцев, так что началось общее бегство. Затем между неприятельскими начальниками пошли раздоры, и каждый отступил в полном беспорядке. Города стали переходить на сторону Помпея, считая, что враги от страха уже совершенно рассеялись. Вскоре на него напал консул Сципион.437 Однако не успели еще оба войска пустить в ход дротики, как воины Сципиона, приветствуя воинов Помпея, перешли на его сторону, Сципиону же пришлось бежать. Наконец, сам Карбон выслал к реке Эзии438 многочисленные отряды всадников, но и этому нападению Помпей оказал решительное сопротивление: враг был обращен в бегство и загнан во время преследования в неудобную и непроходимую для конницы местность. Неприятельские воины, видя, что нет надежды спастись, вынуждены были сдаться со своим оружием и конями.439

VIII. Сулла ничего не знал еще об этих событиях. При первых известиях и слухах о том, что Помпей должен действовать против стольких неприятельских полководцев, располагавших столь большими силами, Сулла испугался за Помпея и немедленно выступил ему на помощь. Когда Помпей узнал, что Сулла уже недалеко, он приказал командирам вооружить воинов и выстроить их в боевом порядке для смотра, чтобы они произвели на главнокомандующего самое лучшее, блестящее впечатление. Помпей рассчитывал на великие почести со стороны Суллы, но получил даже больше, чем ожидал. Завидев приближение Помпея с войском, состоявшим из сильных и здоровых людей, гордых своими победами, Сулла соскочил с коня. Как только Помпей приветствовал его по обычаю, назвав императором, Сулла, в свою очередь, назвал его этим же именем, причем никто не ожидал, что Сулла присвоит человеку молодому, еще даже не сенатору, тот титул, за который сам он сражался со Сципионами и Мариями. И дальнейшее поведение Суллы вполне соответствовало этим первым проявлениям любезности: так, когда приходил Помпей, Сулла вставал и обнажал голову — почесть, которую он не часто оказывал кому-либо другому, хотя в его окружении было много уважаемых людей.

Однако от этих почестей Помпей не возгордился. Напротив, когда Сулла вознамерился немедленно послать его в Галлию, где Метелл440 во время своего управления, по-видимому, не совершил ничего достойного тех огромных сил, какие были в его распоряжении, Помпей заявил, что неблагородно было бы лишать командования человека, старшего годами и превосходящего его славой; однако если Метелл и пожелает и сам потребует, то он, Помпей, готов ему помогать на войне и во всем остальном окажет поддержку. Метелл принял предложение и написал Помпею, чтобы тот приезжал. После этого Помпей вторгся в Галлию441 и не только совершил сам удивительные подвиги, но сумел подогреть и разжечь уже почти угасший от старости воинственный пыл и отвагу Метелла. Так расплавленная на огне медь, если облить ею твердые и холодные куски металла, как говорят, размягчает и плавит их скорее самого огня. Но ведь подобно тому, как не принимают в расчет и не вносят в списки юношеские победы борца, который занял впоследствии первое место среди взрослых и повсюду с почетом побеждал на состязаниях, так и подвиги, совершенные тогда Помпеем в Галлии, хотя сами по себе и удивительные, все же меркнут перед множеством великих битв и войн позднейшего времени. Поэтому я не решился во всех подробностях описывать дела Помпея в Галлии, чтобы не пропустить более значительных его деяний и событий, в которых как раз обнаруживается характер этого мужа.

IX. Став владыкой Италии и провозглашенный диктатором, Сулла вознаградил всех своих полководцев и всех начальников: он обогащал их, возводил на высшие государственные должности и щедро и охотно удовлетворял все их желания. Помпей вызывал восхищение Суллы своей воинской доблестью. Последний хотел породниться с Помпеем, считая, что это будет весьма полезно для его власти. Жена Суллы Метелла одобряла планы мужа; и вот оба они уговаривают Помпея развестись с Антистией и взять в жены падчерицу Суллы, дочь Метеллы и Скавра Эмилию, которая была в это время замужем и уже беременна. Способ заключения этого брака был, конечно, тираннический и скорее в духе времен Суллы, чем в характере Помпея: беременную Эмилию приводят от ее мужа к Помпею, а Антистию изгоняют позорным и самым жалким образом, хотя она недавно из-за своего мужа потеряла отца: Антистий был убит в курии, так как из-за Помпея его считали сторонником Суллы. Мать Антистии не перенесла всех этих несчастий и сама наложила на себя руки, так что к трагедии Помпеева брака присоединилось и это горестное обстоятельство и, клянусь Зевсом, еще одно: Эмилия сразу же умерла от родов в доме своего нового мужа.

X. Спустя некоторое время пришла весть о том, что Перперна укрепляется в Сицилии,442 стараясь превратить остров в опорный пункт для остатков враждебного стана приверженцев Мария; там же, близ Сицилии, находился Карбон с флотом, а Домиций443 вторгся в Африку, и много других важных изгнанников, успевших избежать гибели, стекалось туда же. Против них был послан Помпей с большим войском. Перперна немедленно уступил ему остров, и он начал восстанавливать разрушенные города, обходясь милостиво со всеми, кроме мамертинцев444 в Мессене. Мамертинцы не пожелали явиться к его судейскому креслу и признать его власть, ссылаясь на то, что были освобождены от нее старинным римским законом. Тогда Помпей заявил им: «Перестаньте приводить статьи законов тому, у кого за поясом меч». И отношение Помпея к Карбону представляется бесчеловечным глумлением над его несчастьями. Ведь если убийство Карбона было необходимо (как, быть может, оно и было), то его следовало совершить немедленно после пленения, и тогда ответственность пала бы на того, кто отдал приказ. Однако вместо этого Помпей велел привести к себе римлянина, трижды бывшего консулом, и в оковах заставил его стоять перед своим судейским креслом, а сам, к негодованию и раздражению присутствующих, вел следствие сидя. Затем последовал приказ увести и казнить Карбона. Когда приговоренного привели к месту казни, он, увидев обнаженный меч, просил, как передают, дать ему место и немного времени для отправления естественных потребностей. Гай Оппий, один из друзей Цезаря, рассказывает о бесчеловечном поступке Помпея с Квинтом Валерием. Помпей знал, что Валерий — человек большой учености и исключительно преданный науке. Когда Валерия привели пленником к Помпею, тот принял его дружески; после совместной прогулки, выспросив у него все нужные сведения, Помпей велел слугам немедленно отвести несчастного на казнь. Однако к рассказам Оппия о врагах и друзьях Цезаря следует относиться с большой осторожностью.

Помпей карал, и то лишь по необходимости, наиболее знатных и явных врагов Суллы, захваченных в плен, остальным же, насколько было возможно, позволял скрыться, а некоторым даже сам помогал бежать. Помпей решил наказать город гимерцев445 за то, что жители его держали сторону враждебного стана. Народный вожак Стеннид446 попросил слова и сказал, что Помпей поступит несправедливо, если, отпустив виновного, погубит ни в чем не повинных людей. На вопрос Помпея, кого именно он считает виновным, Сфенний ответил: «Себя: своих друзей я убедил примкнуть к твоим противникам, а врагов заставил силой». Помпей был восхищен смелостью и благородством этого человека и сначала даровал прощение ему, а затем простил и всех прочих. Узнав из донесений, что воины его в походе позволяют себе всякие бесчинства, Помпей опечатал их мечи, и в случае взлома печати виновный подвергался наказанию.

XI. В то время как Помпей занимался этими делами и управлял Сицилией, он получил постановление сената и письмо Суллы с приказанием отплыть в Африку со всеми силами для войны против Домиция. Последний собрал войско во много раз большее, чем то, с каким незадолго до того Марий, переправившийся из Африки в Италию, захватил верховную власть над римлянами и из изгнанника сделался тиранном. Спешно окончив все приготовления, Помпей оставил правителем Сицилии Меммия, мужа своей сестры, а сам отплыл на ста двадцати боевых кораблях и восьмистах грузовых с продовольствием, оружием, деньгами и военными машинами. Как только одна часть флота пристала к берегу в Утике, а другая в Карфагене, на сторону Помпея перешли семь тысяч неприятельских воинов, сам же он привел с собой шесть полных легионов. По прибытии в Африку с ним случилось, говорят, забавное происшествие. Какие-то из его воинов, по-видимому, случайно наткнувшись на клад, добыли большие деньги. Когда об этой находке стало известно, у других воинов явилась мысль, что вся эта местность полна кладов, спрятанных карфагенянами в пору их бедствий.447 Много дней Помпей не мог совладать со своими воинами, которые искали клады. Он ходил вокруг и со смехом наблюдал, как столько тысяч людей копают и переворачивают пласты земли на равнине. Наконец воины утомились от этой работы и предложили Помпею вести их, куда ему угодно, так как они достаточно наказаны за свою глупость.

XII. Домиций выстроил свое войско к бою, но, так как от неприятеля его отделял трудный для перехода овраг с крутыми склонами, а сильный ветер с дождем, поднявшийся с утра, никак не утихал, Домиций решил в тот день отказаться от сражения и дал сигнал отступить. Помпей же, видя в отходе противника удобный случай для нападения, внезапно двинувшись вперед, перешел овраг. Враги уже расстроили ряды, среди них царил беспорядок, только отдельные воины там и сям смогли оказать сопротивление. Кроме того, ветер переменился и дождь хлестал им прямо в лицо. Правда, и римлянам буря причиняла много затруднений, так как они не могли ясно видеть друг друга. Сам Помпей подвергся опасности и едва не был убит каким-то воином, который, не узнав его, спросил пароль и не сразу получил ответ. В жестокой сече (из двадцати тысяч сторонников Домиция, как сообщают, уцелело только три тысячи) враг был разбит.448 Солдаты приветствовали Помпея, называя его императором. Помпей, однако, отказался от этого почетного звания, пока лагерь врагов еще не взят; если же, сказал он, воины считают его достойным этого почетного титула, они должны сначала разрушить лагерь. Воины тотчас устремились на вражеский частокол; сам Помпей сражался без шлема, опасаясь повторения недавнего случая. Лагерь был захвачен, и Домиций пал. Затем одни города тотчас же добровольно подчинились Помпею, другие были взяты приступом.

Один из тамошних царей, Иарб, союзник Домиция, попал в плен, а царская власть была передана Гиемпсалу. Используя свой успех и боевой пыл войска, Помпей вторгся в Нумидию. Многодневный путь прошел он по этой стране и одолел всех, кто попадался ему навстречу. Страх перед римлянами, уже ослабевший было в душах варваров, Помпей восстановил в прежней силе. Он говорил, что даже звери, обитающие в Африке, должны узнать мощь и отвагу римлян, и поэтому несколько дней провел в охоте на львов и слонов. Как сообщают, он одолел врагов, подчинил Африку и уладил разногласия царей в течение всего сорока дней. Тогда ему было двадцать четыре года.

XIII. По возвращении в Утику Помпей получил письменное приказание Суллы распустить войско и с одним легионом ожидать на месте своего преемника по командованию. Этот приказ вызвал тайное неудовольствие и возмущение Помпея и открытое негодование войска. Когда Помпей стал убеждать воинов возвратиться на родину, они принялись ругать Суллу, заявили, что ни в коем случае не оставят своего полководца, и просили Помпея не доверять тиранну. Сперва Помпей пытался успокоить воинов убеждением, когда же это не удалось, он сошел с возвышения и в слезах удалился в свою палатку. Воины вывели его и снова посадили на возвышение. Большая часть этого дня прошла в переговорах: солдаты предлагали Помпею остаться и быть их начальником, а тот упрашивал их подчиниться и не бунтовать; это продолжалось до тех пор, пока в ответ на их настойчивые крики Помпей не поклялся, что наложит на себя руки, если они вздумают применить насилие, и лишь эта угроза едва заставила воинов отказаться от своего намерения.

Между тем Сулла сначала получил известие об отложении Помпея. Он сказал тогда своим друзьям, что, видимо, его удел в преклонном возрасте воевать с мальчиками, потому что и Марий, будучи еще совсем молодым, доставил ему множество хлопот и подверг смертельной опасности. Когда же выяснилось истинное положение дел и Сулла увидел, что все римляне готовы радостно встретить и принять Помпея, тогда диктатор поспешил превзойти всех. Он встретил Помпея далеко за городом, приветствовал его как нельзя более сердечно и не только сам громко назвал его «Магном», но и всем присутствующим велел называть Помпея этим именем. Слово «Магн» означает «великий». По сообщениям некоторых писателей, сначала это прозвище Помпей получил от своего войска в Африке, но в полную силу оно вошло лишь после того, как Сулла его подтвердил. Сам Помпей позже всех и лишь спустя долгий срок, уже посланный в качестве проконсула в Испанию против Сертория,449 начал в своих письмах и распоряжениях именовать себя Помпеем Магном: к тому времени это имя стало уже настолько привычным, что больше не вызывало зависти. Я не могу упустить случая, чтобы не выразить восхищения древними римлянами, которые давали такие имена и прозвища в награду не только за воинские подвиги, но и за заслуги и доблести в жизни гражданской. Так, народ даровал прозвище «Максим» (Maximus), что значит «величайший», Валерию за примирение восставшего народа с сенатом, а также Фабию Руллу450 в награду за то, что тот исключил из сената попавших туда нескольких разбогатевших сыновей вольноотпущенников.

XIV. Спустя некоторое время Помпей стал домогаться триумфа, Сулла же не соглашался, потому что закон-де не разрешает триумфа никому, кроме консула и претора. Ведь и Сципион Старший, одержав более великие и более важные победы над карфагенянами в Испании,451 не требовал себе триумфа, так как он не был ни консулом, ни претором. Если же Помпей, у которого еще не совсем пробился пушок на подбородке, который по годам еще не может заседать в сенате,452 совершит триумфальный въезд в Рим, это возбудит всеобщую ненависть и против его, Суллы, власти, и против оказанных Помпею почестей. Таковы были доводы Суллы, который хотел показать, что не даст Помпею исполнить свое намерение, а если тот ослушается, то воспротивится этому и накажет его за упрямство. Однако Помпей не смутился, но сказал Сулле, что больше людей поклоняется восходящему солнцу, чем заходящему, намекая на то, что могущество Помпея растет, а силы диктатора слабеют и истощаются. Слова Помпея Сулла не расслышал, но видя по выражению лиц и жестам присутствующих, что они изумлены, спросил, что сказал Помпей. Когда ему повторили его слова, Сулла, пораженный смелостью Помпея, дважды вскричал: «Пусть празднует триумф!». Многие были раздражены и возмущены, и из желания еще больше огорчить их Помпей, как сообщают, задумал ехать на колеснице, запряженной четырьмя слонами, так как он привез из Африки много этих животных, захваченных у тамошних царей. Но так как ворота оказались слишком узкими, то ему пришлось отказаться от своего намерения и заменить слонов конями. Воины его, получив меньше, чем ожидали, намеревались расстроить шумом и суматохой триумфальное шествие. Помпей заявил, что ему безразличны их угрозы и что он скорее готов отказаться от триумфа, чем заискивать перед солдатами. При этом Сервилий,453 человек знатный и особенно противившийся триумфу Помпея, сказал, что видит теперь, что Помпей поистине велик и достоин триумфа.454 Без сомнения, если бы Помпей захотел, он легко бы попал тогда в сенат. Однако он не прилагал к этому никаких усилий, стремясь прийти к славе необычным путем. Ведь не было бы ничего удивительного, если бы Помпей сделался сенатором раньше установленного возраста, однако совершенно особенной честью являлся триумф, разрешенный тому, кто еще не был сенатором. Это обстоятельство немало помогло Помпею приобрести расположение народа: народ веселился, когда после триумфа Помпею пришлось участвовать в смотре наряду с прочими всадниками.455

XV. Сулла был раздосадован, видя, какой славы и могущества достиг Помпей; однако, стыдясь чинить препятствия молодому человеку, он ничего не предпринимал. Исключение составил только случай, когда Помпей силой и против воли диктатора сделал консулом Лепида,456 поддержав его кандидатуру и благодаря собственному влиянию доставив ему народную благосклонность. Видя, как Помпей возвращается домой через форум в сопровождении толпы народа, Сулла сказал: «Я вижу, молодой человек, что ты рад своему успеху. Как это благородно и прекрасно с твоей стороны, что Лепид, отъявленный негодяй, по твоему ходатайству перед народом избран консулом, и даже более успешно, чем Катул, один из самых добропорядочных людей. Пришла пора тебе не дремать и быть на страже: ведь ты приобрел врага, гораздо более сильного, чем ты сам». Свое неблагожелательное отношение к Помпею Сулла весьма ясно выразил в оставленном им завещании, так как всем своим друзьям, назначив их опекунами своего малолетнего сына, он отказал по завещанию подарки, Помпея же вовсе обошел. Последний вынес эту обиду весьма спокойно и с достоинством. Поэтому, когда Лепид и некоторые другие пытались воспрепятствовать сожжению тела Суллы на Поле457 и устройству похорон за счет государства, Помпей, вмешавшись, добился и погребальных почестей для умершего, и принятия мер безопасности во время погребения.

XVI. Вскоре после кончины Суллы его предсказания исполнились. Лепид, желая присвоить себе власть умершего диктатора, стал действовать напрямик,458 открытым путем: он тотчас взялся за оружие, собрал около себя и привел в движение расстроенные остатки приверженцев Мария, которым удалось спастись от преследований Суллы. Товарищ Лепида по должности, Катул, к которому присоединялась благонамеренная и здравомыслящая часть сената и народа, пользовался особенным уважением за свое благоразумие и справедливость и был тогда одним из наиболее значительных людей в Риме, однако он, видимо, имел склонность скорее к государственной деятельности, чем к военному искусству. В силу такого стечения обстоятельств пришлось обратиться к Помпею. Последний не колебался, к какой стороне ему примкнуть, — он присоединился к лучшим гражданам и тотчас же был назначен главнокомандующим459 в войне против Лепида, который уже подчинил себе большую часть Италии и с помощью войска Брута завладел Галлией по эту сторону Альп. Начав борьбу, Помпей повсюду легко одолел своих врагов, и только у Мутины460 в Галлии ему пришлось стоять долгое время, осаждая Брута. Между тем Лепид устремился на Рим и, расположившись лагерем под его стенами, требовал себе вторичного консульства, устрашая жителей своим многочисленным войском. Письмо Помпея с сообщением об успешном и бескровном окончании войны рассеяло все страхи. Ибо Брут то ли сам сдался вместе с войском, то ли войско, изменив своему полководцу, покинуло его. Бруту пришлось отдаться в руки Помпея; получив в провожатые несколько всадников, он удалился в какой-то городок на реке Паде, где на следующий день был убит подосланным Помпеем Геминием. Этот поступок Помпея навлек на него множество упреков. В самом деле, тотчас после перехода к нему войска Брута Помпей написал сенату, что Брут якобы сдался добровольно, а затем, после убийства Брута, отправил второе письмо с обвинениями против него. Сын этого Брута вместе с Кассием убил Цезаря. Однако сын не был похож на отца ни тем, как он вел войну, ни своей кончиной, как об этом рассказывается в его жизнеописании.

Лепид между тем тотчас бежал из Италии и переправился в Сардинию. Там он занемог и умер, совершенно упав духом, но, как говорят, не из-за крушения своего предприятия, а потому что ему случайно попалось письмо, из которого он узнал о неверности своей жены.

XVII. В это время Серторий, полководец, вовсе не похожий на Лепида, завладел Испанией и внушал римлянам ужас, так как к нему, словно к последнему очагу воспаления, стеклись все дурные соки гражданских войн. Он разбил уже многих второстепенных полководцев и воевал тогда с Метеллом Пием. Метелл был знаменитым и отважным воином, но, видимо, от старости сделался слишком вялым, чтобы уметь пользоваться удобным случаем на войне, лишился способности быстро разбираться в сложных обстоятельствах. Серторий же дерзко, по-разбойничьи, нападал на него; он постоянно беспокоил засадами и обходными движениями старого полководца, опытного в руководстве тяжелым и неповоротливым войском, сражающимся в выстроенных по всем правилам боевых порядках. Помпей, у которого войско было наготове, добивался, чтобы его отправили на помощь Метеллу. Несмотря на приказание Катула, Помпей не распускал своего войска, но под разными предлогами все время держал его под оружием около Рима, до тех пор пока, по предложению Луция Филиппа, ему не предоставили должности главнокомандующего в войне с Серторием. Рассказывают, что когда кто-то с удивлением спросил Филиппа в сенате, неужели он считает нужным облечь Помпея консульскими полномочиями, или, как говорят в Риме, послать его в звании вместо консула, Филипп отвечал: «Нет, вместо обоих консулов», — желая дать понять этим, что оба тогдашних консула — полнейшие ничтожества.

XVIII. По прибытии в Испанию461 (как это обычно бывает при появлении нового прославленного полководца) Помпей возбудил у многих новые надежды. Некоторые племена, еще непрочно связанные с Серторием, пришли в движение и стали переходить на сторону Помпея. Серторий же презрительно отзывался о Помпее: так, например, он в шутку говорил, что ему было бы не нужно другого оружия, кроме розги и плетки, против этого мальчишки, если бы он не боялся той старухи (он имел в виду Метелла). На самом же деле он весьма остерегался Помпея и из страха перед ним стал вести войну с большей осторожностью, чем прежде. А Метелл, вопреки всем ожиданиям, целиком предался распутной жизни и удовольствиям, нрав его внезапно переменился, он сделался тщеславным и расточительным, и это обстоятельство лишь увеличивало громкую известность Помпея, принося ему расположение сограждан, так как он стремился показать простоту своего образа жизни, что, конечно, не стоило ему больших усилий. Ведь по своей натуре Помпей отличался умеренностью и уменьем сдерживать свои желания.

Среди различных событий и превратностей войны особенно огорчило Помпея взятие Серторием Лаврона.462 В уверенности, что он окружил Сертория, Помпей даже хвастался этим, но вдруг оказалось, что он сам окружен врагами. Не смея двинуться, он вынужден был наблюдать, как враги в его присутствии сожгли город дотла. Однако Помпей разгромил у Валентии Геренния и Перперну463 — полководцев, бежавших к Серторию и командовавших у него войсками, и перебил при этом свыше десяти тысяч человек.

XIX. Гордый своим успехом и окрыленный великими надеждами, Помпей поспешно двинулся против самого Сертория, чтобы не делить с Метеллом славу победы. На реке Сукроне, когда день уже клонился к вечеру, войска вступили в сражение,464 причем оба полководца опасались прихода Метелла, так как Помпей хотел сражаться один, а Серторий — только с одним противником. Исход битвы оказался, однако, неопределенным, так как с обеих сторон победу одержало одно крыло. Но из двух полководцев больше славы заслужил Серторий, так как он обратил в бегство стоявшее против него крыло вражеского войска. Что касается Помпея, который сражался верхом, то на него бросился вражеский пехотинец огромного роста. Они сошлись друг с другом в рукопашной схватке, причем ударом меча каждый поразил другого в руку, но результат был различен: Помпей был только ранен, а своему противнику отрубил руку напрочь. Затем еще несколько вражеских воинов бросилось на Помпея, римляне обратились в бегство, но самому Помпею все-таки удалось, вопреки ожиданию, ускользнуть, бросив врагам коня, украшенного золотой уздечкой и драгоценной сбруей. Враги начали делить добычу и, споря из-за нее, упустили Помпея. С наступлением следующего дня оба полководца снова построили войска в боевой порядок, чтобы довершить дело, но после прибытия Метелла Серторий отступил, приказав своему войску рассеяться. Так обычно войско его расходилось, а затем люди собирались вновь. Поэтому нередко Серторию случалось блуждать одному, но нередко, подобно внезапно вздувшемуся горному потоку, он устремлялся на врагов во главе стопятидесятитысячного войска.

После битвы Помпей двинулся навстречу Метеллу и, когда они находились поблизости друг от друга, приказал ликторам опустить связки прутьев в знак уважения к Метеллу как к человеку, облеченному более высоким званием. Метелл, однако, отклонил эту честь и, хотя занимал прежде должность консула и по возрасту был гораздо старше, во всем проявлял по отношению к своему молодому товарищу дружелюбие и предупредительность, не требуя для себя никаких преимуществ, за исключением лишь того, что во время совместной стоянки лагерем пароль обоим войскам давал Метелл. Однако большей частью они стояли по отдельности, так как хитрый враг, стремительно передвигаясь и завязывая бой то в одном, то в другом месте, всегда ухитрялся разъединить их и отдалить друг от друга. В конце концов Серторий вытеснил обоих полководцев из подвластной ему Испании: он перерезал пути подвоза продовольствия, опустошал страну и господствовал на море, и из-за недостатка съестных припасов они вынуждены были отступить в другие провинции.

XX. Помпей уже истратил большую часть своего имущества на эту войну и стал просить денег у сената. Он заявил, что, в случае отказа, явится с войском в Италию требовать денег. Консулом тогда был Лукулл,465 враждовавший с Помпеем. Однако Лукулл ускорил высылку денег Помпею, так как, домогаясь командования в войне с Митридатом, он боялся дать Помпею повод отказаться от борьбы с Серторием и обратиться против Митридата — противника, борьба с которым, казалось, обещала славу и легкую победу.

Между тем Серторий был предательски умерщвлен своими друзьями.466 Самый главный из них — Перперна — пытался продолжать дело Сертория. У Перперны были те же самые силы и средства, но не хватало способностей и разума для столь же успешного их применения. Помпей тотчас выступил против него и, заметив нерешительность Перперны, выслал вперед десять когорт в качестве приманки, приказав им рассеяться по равнине. Лишь только Перперна напал на них и стал преследовать, Помпей явился со всем своим войском и в завязавшемся сражении разбил врага наголову. Сам Перперна был взят в плен и приведен к Помпею, который велел его казнить. Помпея не следует обвинять в неблагодарности или в забвении услуги, оказанной ему в Сицилии467 (как это делают некоторые): он действовал с великою мудростью, исходя из соображений всеобщего блага. Ведь Перперна, завладев перепиской Сертория, показывал письма к нему некоторых весьма влиятельных римлян, которые желали, возбудив волнения в государстве, изменить тогдашнюю форму правления и приглашали Сертория в Италию. Из опасения, как бы эти письма не послужили причиной еще более ужасных войн, чем только что окончившиеся, Помпей велел убить Перперну, а письма сжег, даже не прочитав их.

XXI. После этого Помпей остался в Испании еще на некоторое время, чтобы успокоить наиболее сильные волнения. Наведя порядок и прекратив смуты, он переправил свое войско в Италию, как раз в самый разгар войны с рабами.468 Поэтому главнокомандующий Красс поспешил с безумной смелостью дать сраженье рабам;469 счастье сопутствовало Крассу в этой битве, и он уничтожил двенадцать тысяч триста вражеских воинов. Однако судьба сделала Помпея в какой-то степени участником и этой победы, так как пять тысяч беглецов с поля сражения попали в его руки. Казнив всех пленников, Помпей поспешно написал сенату, что Красс разбил гладиаторов в открытом бою, а он, Помпей, вырвал войну с корнем. Из расположения к Помпею римляне благосклонно выслушивали и повторяли эти слова, и никто даже в шутку не осмеливался утверждать, что победы над Серторием в Испании принадлежат кому-нибудь другому, и не являются всецело делом Помпея.

Однако столь великое уважение и надежды, возлагавшиеся на Помпея, в какой-то мере соединялись с подозрениями и страхом, что он не распустит своего войска, а тотчас с помощью вооруженной силы станет на путь единовластия и пойдет по стопам Суллы. Поэтому было почти столько же людей, выходивших к нему навстречу с дружескими приветствиями, сколько и тех, кто делал это из страха. Когда Помпей рассеял и это подозрение, объявив, что распустит войско сразу после триумфа, у его недоброжелателей остался только один повод для обвинений, а именно: они упрекали Помпея в том, что он скорее держит сторону народа, чем сената, и решил восстановлением власти народных трибунов, которую отменил Сулла, добиться народного расположения. И это было верно, ибо ни к чему другому народ римский не стремился более неистово, ничего не желал более страстно, как видеть восстановленной власть народных трибунов. Поэтому Помпей считал большой удачей, что ему представляется удобный случай для проведения в жизнь этой меры: он полагал, что не найдет другого способа отблагодарить граждан за их любовь к нему, если этим средством воспользуется до него кто-либо иной.

XXII. Затем Помпею был назначен второй триумф, и он был избран консулом.470 Однако не эти почести вызывали удивление перед ним и делали его великим в глазах народа. Доказательством его славы было то, что Красс, замечательный оратор, один из самых богатых и наиболее влиятельный из тогдашних государственных деятелей, Красс, который смотрел свысока на самого Помпея и всех прочих, не решился все же домогаться консульства, не испросив согласия у Помпея. Помпей, однако, с удовольствием принял просьбу Красса, так как давно уже хотел оказать ему какую-нибудь услугу и любезность, и обратился к народу, настоятельно рекомендуя ему Красса; он заявил открыто, что будет столь же благодарен гражданам за товарища по должности, как и за самую должность. Однако после избрания консулы во всем разошлись друг с другом и начали враждовать. Красс имел больше влияния в сенате, а сила Помпея была в исключительной любви народа. Ибо Помпей восстановил власть народных трибунов и допустил внесение закона, вновь предоставлявшего суды в распоряжение всадников.471

Но всего более радовался народ, видя, как Помпей просит освободить его от военной службы. Дело в том, что у римских всадников существует обычай по истечении установленного законом срока военной службы приводить своего коня на форум, чтобы его осмотрели двое должностных лиц, так называемые цензоры. При этом каждый должен перечислить полководцев, под начальством которых он служил, представить отчет о своих подвигах и получить отставку; каждому, в зависимости от его поведения, присуждается похвала или порицание. Цензоры Геллий и Лентул восседали тогда на своих креслах в полном облачении, и перед ними проходили всадники, подвергавшиеся цензу. Среди этих всадников показался и Помпей: он спускался на форум, имея на себе знаки отличия своей должности и ведя под уздцы своего коня. Когда Помпей приблизился настолько, что цензоры могли его видеть, он приказал ликторам расчистить дорогу и повел лошадь к возвышению, на котором сидели власти. Среди изумленного народа воцарилось молчание, а у цензоров это зрелище вызвало смешанное чувство почтительного уважения и радости. Затем старший из них спросил: «Помпей Магн, я спрашиваю тебя, все ли походы, предписанные законом, ты совершил?» Помпей отвечал громким голосом: «Я совершил все походы и все под моим собственным началом». После этих слов раздались ликующие крики народа, которые уже невозможно было прекратить. Цензоры встали со своих мест и проводили Помпея домой в угоду согражданам, которые, рукоплеща, следовали за ними.

XXIII. Уже подходил конец консульства Помпея, а между тем несогласия его с Крассом усиливались. В это время некто Гай Аврелий, человек, принадлежавший к сословию всадников, но державшийся в стороне от общественной жизни, поднялся в Народном собрании на возвышение для оратора и обратился к народу с речью. Он рассказал, что во сне ему явился Юпитер и повелел сказать консулам, чтобы те не сдавали должности, не примирившись друг с другом. После этого заявления Помпей продолжал стоять неподвижно, а Красс, приветствуя Помпея, заговорил с ним. Затем, обратившись к народу, он сказал: «Полагаю, граждане, что я не совершу ничего недостойного или низкого, если первым пойду навстречу Помпею, которого вы еще безбородым юношей удостоили почетного прозвания «Великий», и когда он еще не был сенатором, почтили двумя триумфами». Итак, консулы примирились и сложили свои полномочия.

После этого Красс не изменил прежнего образа жизни, что же касается Помпея, то он теперь избегал брать на себя защиту граждан в суде, мало-помалу оставил форум и редко посещал общественные места, да и то всегда в сопровождении большой свиты своих сторонников. Нелегко было теперь встретить его одного, не окруженного толпой, и даже вообще увидеть его. Охотнее всего Помпей появлялся в сопровождении многочисленной толпы клиентов, думая, что придаст себе этим важности и величия; он был убежден, что слишком частое и близкое общение с народом может умалить его достоинство. Действительно, люди, величие которых родилось на поле брани и которые не могут приспособиться к гражданскому равенству, облачившись в тогу,472 подвергаются опасности потерять свою славу. Ведь кто был первым на войне, и в гражданской жизни желает быть первым, а те, кому на войне приходилось довольствоваться вторыми местами, почитают невыносимым чье-либо превосходство в гражданской жизни. Поэтому, когда они застают на форуме человека, увенчанного славой побед и триумфов, они стараются подчинить и унизить его; а тому, кто, сломив свою гордость, отступает перед ними, они оставляют добытые на войне почести и могущество, не завидуя им. Доказательством этого будут события, которые послужат вскоре предметом нашего рассказа.

XXIV. Могущество пиратов зародилось сперва в Киликии. Вначале они действовали отважно и рискованно, но вполне скрытно. Самоуверенными и дерзкими они стали только со времени Митридатовой войны,473 так как служили матросами у царя. Когда римляне в пору гражданских войн сражались у самых ворот Рима, море, оставленное без охраны, стало мало-помалу привлекать пиратов и поощряло их на дальнейшие предприятия, так что они не только принялись нападать на мореходов, но даже опустошали острова и прибрежные города. Уже многие люди, состоятельные, знатные и, по общему суждению, благоразумные, начали вступать на борт разбойничьих кораблей и принимать участие в пиратском промысле, как будто он мог принести им славу и почет. Во многих местах у пиратов были якорные стоянки и крепкие наблюдательные башни. Флотилии, которые они высылали в море, отличались не только прекрасными, как на подбор, матросами, но также искусством кормчих, быстротой и легкостью кораблей, предназначенных специально для этого промысла. Гнусная роскошь пиратов возбуждала скорее отвращение, чем ужас перед ними: выставляя напоказ вызолоченные кормовые мачты кораблей, пурпурные занавесы и оправленные в серебро весла, пираты словно издевались над своими жертвами и кичились своими злодеяниями. Попойки с музыкой и песнями на каждом берегу, захват в плен высоких должностных лиц, контрибуции, налагаемые на захваченные города, — все это являлось позором для римского владычества. Число разбойничьих кораблей превышало тысячу, и пиратам удалось захватить до четырехсот городов. Они разграбили много неприкосновенных до того времени святилищ — кларосское, дидимское, самофракийское,474 храм Хтонии в Гермионе, храм Асклепия в Эпидавре, храмы Посейдона на Истме, на мысе Тенаре и на Калаврии, храмы Аполлона в Акции и на Левкаде, храмы Геры на Самосе, в Аргосе и на мысе Лакинии.475 Сами пираты справляли в Олимпе странные, непонятные празднества и совершали какие-то таинства; из них до сих пор еще имеют распространение таинства Митры, впервые введенные ими.

Чаще всего пираты совершали злодеяния против римлян; высаживаясь на берег, они грабили на больших дорогах и разоряли именья вблизи от моря. Однажды они похитили и увезли с собой даже двух преторов, Секстилия и Беллина — в окаймленных пурпуром тогах, со слугами и ликторами. Они захватили также дочь триумфатора Антония,476 когда она отправлялась в загородный дом; Антонию пришлось выкупить ее за большую сумму денег. Однако самым наглым их злодеянием было вот какое. Когда какой-нибудь пленник кричал, что он римлянин, и называл свое имя, они, притворяясь испуганными и смущенными, хлопали себя по бедрам и, становясь на колени, умоляли о прощении. Несчастный пленник верил им, видя их униженные просьбы. Затем одни надевали ему башмаки, другие облачали в тогу, для того-де, чтобы опять не ошибиться. Вдоволь поиздевавшись над ним таким образом и насладившись его муками, они, наконец, спускали среди моря сходни и приказывали высаживаться, желая счастливого пути, если же несчастный отказывался, то его сталкивали за борт и топили.

XXV. Могущество пиратов распространилось почти что на все Средиземноморье, так что море стало совершенно недоступным для мореходства и торговли. Именно это обстоятельство и побудило римлян, уже испытывавших недостачу продовольствия и опасавшихся жестокого голода, послать Помпея очистить море от пиратов. Один из друзей Помпея, Габиний, внес законопроект,477 предоставлявший Помпею не только командование флотом, но прямое единовластие и неограниченные полномочия во всех провинциях. Действительно, этот законопроект давал полководцу власть на море по эту сторону Геракловых столпов и повсюду на суше на расстоянии четырехсот стадиев от моря. Из области, на которую распространялась власть полководца, исключались только немногие страны среди тех, что находились под господством римлян; в нее входили наиболее значительные варварские племена и владения самых могущественных царей. Кроме этого, Помпей был уполномочен выбрать из числа сенаторов пятнадцать легатов в качестве подчиненных ему начальников на местах, брать сколько угодно денег из казначейства и от откупщиков и снарядить флот из двухсот кораблей, причем ему было предоставлено право набирать как воинов, так и экипажи гребцов.

После прочтения этого закона народ принял его с чрезвычайным удовольствием, но знатнейшие и наиболее влиятельные сенаторы держались мнения, что такая неограниченная и неопределенного характера власть должна возбуждать скорее страх, чем зависть. Поэтому все они были против закона, кроме Цезаря, который поддержал закон, конечно, меньше всего ради Помпея, но с самого начала заискивая у народа и стараясь приобрести его расположение. Прочие сенаторы сильно нападали на Помпея. Один из консулов сказал, что если Помпей желает подражать Ромулу, то ему не избежать участи последнего.478 За эти слова консулу угрожала опасность быть растерзанным народом. Когда против закона выступил Катул, то народ, из чувства уважения, выслушал его с полным спокойствием. После во многом совершенно беспристрастных похвал Помпею он посоветовал беречь такого человека, а не подвергать его опасностям в войнах, следующих одна за другой. «Кого же другого вы найдете, — сказал он, — если потеряете Помпея?» «Тебя!» — закричали все единодушно. Так Катулу пришлось удалиться, не убедив народа. Затем начал говорить Росций, но так как никто его не слушал, то он пальцами показал, что Помпея следует выбрать не одного, но дать ему товарища. Это предложение, как сообщают, исторгло у раздраженного народа крик такой силы, что пролетавший над форумом ворон упал бездыханный в толпу. Падение птиц, по-моему, происходит не оттого, что в воздухе, в силу его разрыва или рассеяния, образуется большое пустое пространство, но скорее потому, что звук поражает пернатых словно ударом, когда он, поднимаясь с такой силой, производит сильные колебания и волнения воздуха.

XXVI. На этот раз собрание разошлось, не приняв никакого решения. А в тот день, когда нужно было утвердить закон, Помпей тайно выехал в свое именье. Узнав же о принятии закона, он ночью возвратился в Рим, чтобы избежать зависти, которую могла возбудить встреча его толпою народа. На следующее утро Помпей появился открыто и принес жертву богам; снова было созвано Народное собрание, и Помпей добился принятия, кроме утвержденного уже закона, многих других постановлений, так что почти удвоил свои военные силы. Действительно, он снарядил пятьсот кораблей, набрал сто двадцать тысяч тяжелой пехоты и пять тысяч всадников. Помпей выбрал двадцать четыре сенатора в качестве подчиненных себе начальников; кроме того, ему были даны два квестора. Тотчас же цены на продовольствие упали, и это обстоятельство подало повод обрадованному народу говорить, что самое имя Помпей положило конец войне.

Помпей разделил все Средиземное море на тринадцать частей; в каждой части он сосредоточил определенное число кораблей во главе с начальником. Таким образом, распределив свои силы повсюду, Помпей тотчас захватил как бы в сеть большое количество пиратских кораблей и отвел их в свои гавани. Успевшие спастись корабли, гонимые со всех сторон, начали прятаться в Киликии, как пчелы в улье. Против них выступил в поход сам Помпей с шестьюдесятью кораблями. До этого похода он за сорок дней, благодаря своей неутомимой деятельности и рвению начальников, совершенно очистил от пиратских кораблей Тирренское и Ливийское моря, а также море вокруг Сардинии, Корсики и Сицилии.

XXVII. Между тем в Риме консул Пизон, ненавидя Помпея и завидуя ему, чинил всевозможные препятствия его начинаниям и приказал даже распустить экипажи кораблей. Тогда Помпей отправил флот в Брундизий, а сам через Этрурию направился в Рим. Лишь только в Риме узнали об этом, все высыпали на дорогу встречать полководца, как будто они только что не провожали его. Быстрота и внезапность перемены вызывала радость у римлян, так как рынок в изобилии наполнился продовольствием. Поэтому Пизону грозила опасность лишиться должности, и Габиний уже составил для этой цели проект закона. Помпей, однако, воспротивился этому и в остальных делах, выступая в Народном собрании, проявил снисходительность. Закончив все необходимые дела, Помпей направился в Брундизий и оттуда вышел в море. Будучи стеснен во времени, Помпей поспешно плыл мимо многих городов, однако Афины он не миновал. Высадившись там, он принес жертвы богам и обратился к народу с речью, а затем тотчас вернулся на корабль. Возвращаясь, он прочитал обращенные к нему две надписи, состоящие из одного стиха каждая. Одна, на внутренней стороне ворот, гласила:

Человек ты, помни это! В той же мере ты и бог.

А снаружи была начертана такая надпись:

Ожидали, преклонялись, увидали — в добрый путь! 19@

Некоторые из находившихся еще в открытом море и державшихся вместе пиратских кораблей изъявили Помпею покорность. Последний обошелся с ними милостиво: он взял суда, не причинив зла команде. Тогда остальные пираты, в надежде на пощаду, вместе с женами и детьми начали сдаваться самому Помпею, избегая иметь дело с подчиненными ему начальниками. Помпей всем им оказывал милосердие и с их помощью выслеживал тех, которые еще скрывались, сознавая свои страшные преступления; когда же эти последние попадали в его руки, Помпей подвергал их наказанию.

XXVIII. Большинство самых могущественных пиратов, однако, поместило свои семьи и сокровища, а также всех, кто не был способен носить оружие, в крепостях и укрепленных городах на Тавре,479 а сами, снарядив свои корабли, ожидали шедшего против них Помпея у Коракесия в Киликии. В происшедшем сражении пираты были разбиты и осаждены в своих крепостях. В конце концов разбойники отправили к Помпею посланцев просить пощады и сдались вместе с городами и островами, которыми они овладели, а затем укрепили их настолько, что не только взять их силой, но даже подступиться к ним было нелегко.

Таким образом, война была завершена,480 и не более как за три месяца с морским разбоем было покончено повсюду. Кроме множества других кораблей, Помпей захватил девяносто судов с окованными медью носами. Что касается самих пиратов (а их было взято в плен больше двадцати тысяч), то казнить всех Помпей не решился; с другой стороны, он считал неблагоразумным отпустить разбойников на свободу и позволить им рассеяться или вновь собраться в значительном числе, так как это большей частью были люди обнищавшие и вместе с тем закаленные войной. Помпей исходил из убеждения, что по природе своей человек никогда не был и не является диким, необузданным существом, но что он портится, предаваясь пороку вопреки своему естеству, мирные же обычаи и перемена образа жизни и местожительства облагораживают его. Даже лютые звери, когда с ними обращаются более мягко, утрачивают свою лютость и свирепость. Поэтому Помпей решил переселить этих людей в местность, находящуюся вдали от моря, дать им возможность испробовать прелесть добродетельной жизни и приучить их жить в городах и обрабатывать землю. Часть пиратов по приказанию Помпея приняли маленькие и безлюдные города Киликии, население которых получило добавочный земельный надел и смешалось с новыми поселенцами. Солы, незадолго до того опустошенные армянским царем Тиграном,481 Помпей приказал восстановить и поселил там много разбойников. Большинству же их он назначил местом жительства Диму в Ахайе, так как этот город, будучи совершенно безлюдным, обладал большим количеством плодородной земли.

XXIX. Эти действия Помпея вызвали порицание со стороны завистников, а его поступок с Метеллом482 не встретил одобрения даже у близких друзей. Дело в том, что Метелл, родственник того Метелла, который был товарищем Помпея по командованию в Испании, был послан на Крит еще до избрания Помпея главнокомандующим. Остров Крит был тогда вторым после Киликии средоточием пиратских шаек. Метелл захватил множество пиратов в плен, разрушил их гнезда и самих их велел казнить. Оставшиеся в живых были осаждены Метеллом. Они отправили посланцев к Помпею, умоляя прибыть на остров, так как он-де является частью подвластной ему земли и во всех отношениях входит в определенную законом приморскую полосу. Помпей благосклонно выслушал просьбу пиратов и письменно приказал Метеллу прекратить войну. Вместе с тем он повелел городам на Крите не подчиняться Метеллу и послал туда претором одного из подчиненных ему начальников — Луция Октавия. Последний присоединился к осажденным пиратам и, сражаясь вместе с ними, не только доставил Помпею неприятности, но и выставил его в смешном виде: из зависти и ревности к Метеллу Помпей как бы ссудил свое имя таким нечестивым и безбожным людям, а своею славою разрешил прикрываться для защиты и пользоваться как амулетом. Уже Ахилл, говорят, распаленный жаждой славы, поступал не как подобает мужу, а как безрассудный юноша, запрещая другим метать стрелы в Гектора:

Славы б не отнял пронзивший, а он бы вторым не явился.483

А Помпей даже взял под защиту общего врага, заступился за него, чтобы лишить триумфа полководца, потратившего так много труда на борьбу с разбойниками. Метелл, однако, не сдал командования; он захватил пиратов в плен и подверг их наказанию, Октавия же с оскорблениями и бранью отпустил из лагеря.

XXX. Когда в Рим пришло известие, что война с пиратами окончена, а Помпей на досуге объезжает города, один из народных трибунов, Манилий, предложил закон484 о передаче Помпею всех провинций и войск, во главе которых стоял Лукулл, с прибавлением Вифинии (где наместником был Глабрион), для войны с царями Митридатом и Тиграном; за Помпеем должны были также сохраниться морские силы и командование на море на прежних условиях. Эта мера была не чем иным, как подчинением всей римской державы произволу одного человека. Действительно, из провинций, которые он еще не получил в свое распоряжение на основании прежнего закона, теперь переходили под его власть Фригия, Ликаония, Галатия,485 Каппадокия, Киликия, Верхняя Колхида и Армения вместе с лагерями и войсками, бывшими под начальством Лукулла в войне против Митридата и Тиграна. Этот закон лишал Лукулла славы и наград за совершенные им подвиги, и он получал преемника скорее для триумфа, чем для ведения войны. Однако знать не придавала этому большого значения, хотя и понимала, что Лукулл незаслуженно терпит обиду, — знатным римлянам была тягостна власть Помпея. Считая ее настоящей тираннией, они втайне побуждали и ободряли друг друга противодействовать закону, чтобы не потерять свободы, но когда наступило время, из страха перед народом все уклонились от обсуждения и молчали. Только Катул выступил со множеством доводов против закона и с обвинениями против Манилия; но так как в Народном собрании ему не удалось никого убедить, то он обратился к сенату и много раз кричал с ораторского возвышения, что по примеру предков сенат должен искать гору или скалу,486 удалившись на которую он спасет свободу. Все же законопроект был утвержден, как сообщают, всеми трибами, и Помпей во время своего отсутствия был облечен почти всей полнотой власти, чего Сулла добился от государства войной и насилием.

Получив письмо с известием о постановлении Народного собрания, в присутствии друзей, приносивших ему поздравления, Помпей, говорят, нахмурив брови и хлопнув себя по бедру, сказал, как бы уже утомленный и недовольный властью: «Увы, что за бесконечная борьба! Насколько лучше было бы остаться одним из незаметных людей — ведь теперь я никогда не избавлюсь от войн, никогда не спасусь от зависти, не смогу мирно жить в деревне с женой!» Даже самым близким друзьям Помпея эти лицемерные слова были неприятны, так как друзья прекрасно понимали, что раздоры с Лукуллом, разжигавшие его врожденное честолюбие и стремление господствовать, доставляли ему радость.

XXXI. Действительно, его поступки вскоре показали это. Помпей всюду издавал распоряжения, созывал воинов, приглашал к себе подвластных римлянам правителей и царей и, проезжая через провинции, не оставлял неприкосновенным ни одного указа Лукулла: он отменял наложенные наказания, отнимал полученные награды и вообще ревностно старался во всем показать сторонникам Лукулла, что тот уже не имеет никакой власти. Так как Лукулл через своих друзей принес жалобу на действия Помпея, то было решено, чтобы оба полководца встретились. Встреча произошла в Галатии. Так как оба они были великие полководцы, прославленные блестящими победами, то их сопровождали ликторы с пучками прутьев, увитых лавровыми ветвями. Лукулл прибыл из стран, богатых растительностью и тенистыми деревьями, Помпей же как раз прошел через безлесную и сухую область. Когда ликторы Лукулла увидели засохшие и совершенно увядшие лавры Помпея, они поделились своими свежими лавровыми ветвями и увенчали ими связки прутьев Помпея. Это происшествие сочли предзнаменованием того, что Помпей явился, чтобы похитить славу и плоды побед Лукулла.

Лукулл был старше по консульству и по летам, но Помпей — выше достоинством, так как имел два триумфа. Впрочем, при первой встрече они обошлись друг с другом как можно более вежливо и любезно, прославляли подвиги друг друга и поздравляли друг друга с победами. Однако при дальнейших переговорах, не придя ни к какому справедливому и умеренному соглашению, они стали упрекать друг друга: Помпей упрекал Лукулла в алчности, а Лукулл его — во властолюбии, и лишь с великим трудом друзьям удалось прекратить ссору. Лукулл распределил часть захваченных в Галатии земель и другие награды по своему усмотрению. Помпей же, расположившись лагерем в некотором отдалении, запретил повиноваться Лукуллу и отнял у последнего всех его воинов, кроме тысячи шестисот, которых из-за строптивого нрава считал для себя бесполезными, а для Лукулла — опасными. Кроме того, открыто издеваясь над подвигами Лукулла, он говорил, что тот сражался с театральными и призрачными царями, ему же предстоит борьба с настоящим войском, научившимся воевать на неудачах, так как Митридат обратился теперь к коннице, мечам и большим щитам. В ответ на это Лукулл говорил, что Помпей явился сюда сражаться с тенью войны, он привык-де, подобно стервятнику, набрасываться на убитых чужою рукой и разрывать в клочья останки войны. Так, Помпей приписал себе победы над Серторием, Лепидом и Спартаком, которые принадлежали, собственно, Крассу, Метеллу и Катулу. Поэтому неудивительно, что человек, который сумел присоединиться к триумфу над беглыми рабами, теперь всячески старается присвоить себе славу армянской и понтийской войны.

XXXII. После этого Лукулл уехал, Помпей же, разделив весь свой флот для охраны моря между Финикией и Боспором,487 сам выступил против Митридата.488 Хотя у царя было тридцать тысяч человек пехоты и две тысячи конницы, он все же не решался дать Помпею сраженье. Сначала Митридат расположился лагерем на сильно укрепленной и неприступной горе, но покинул эту позицию из-за недостатка воды. Гору занял затем Помпей. Предположив по виду растительности и по характеру горных ущелий, что на этом месте должны быть источники воды, он приказал прорыть повсюду колодцы, и тотчас в лагере появилась вода в изобилии; Помпей дивился, как это Митридат за все время стоянки здесь об этом не догадался. Затем Помпей окружил вражеский лагерь и стал обносить его валом. Митридат выдерживал осаду в течение сорока пяти дней, а затем, перебив неспособных носить оружие и больных, незаметно бежал с лучшей частью своего войска.

Помпей, однако, настиг царя на Евфрате и устроил свой лагерь рядом. Боясь, как бы Митридат не успел раньше него переправиться через Евфрат, Помпей в полночь построил войско в боевой порядок и выступил. В это время Митридату, как передают, было видение, раскрывшее ему будущее. Царю показалось, будто он плывет с попутным ветром по Эвксинскому понту489 и, находясь уже в виду Боспора, приветствует своих спутников как человек, радующийся надежному и верному спасению. Но вдруг царь увидел, что, всеми покинутый, он носится по волнам на жалком обломке судна. Когда Митридат находился еще под впечатлением сна, пришли друзья и, подняв его, сообщили о приближении Помпея. Необходимо было принять меры для защиты лагеря, и начальники вывели войско, выстроив его в боевой порядок. Помпей же, заметив приготовления врагов, опасался пойти на такое рискованное дело, как битва в темноте, считая, что достаточно только окружить врагов со всех сторон, чтобы они не могли бежать; днем же он надеялся неожиданно напасть на царя, несмотря на превосходство его сил. Но старшие начальники войска Помпея пришли к нему с настоятельной просьбой и советом немедленно начать атаку. Действительно, мрак не был непроницаемым, так как луна на ущербе давала еще достаточно света, чтобы различать предметы. Это-то обстоятельство как раз и погубило царское войско. Луна была за спиною у нападавших римлян, и так как она уже заходила, тени от предметов, вытягиваясь далеко вперед, доходили до врагов, которые не могли правильно определить расстояние. Враги думали, что римляне достаточно близко от них, и метали дротики впустую, никого не поражая. Когда римляне это заметили, они с криком устремились на врагов. Последние уже не решались сопротивляться, и римляне стали убивать охваченных страхом и бегущих воинов; врагов погибло больше десяти тысяч, лагерь их был взят.

Сам Митридат в начале сраженья вместе с отрядом из восьмисот всадников прорвался сквозь ряды римлян, однако отряд этот быстро рассеялся и царь остался всего лишь с тремя спутниками. Среди них находилась его наложница Гипсикратия, всегда проявлявшая мужество и смелость, так что царь называл ее Гипсикратом. Наложница была одета в мужскую персидскую одежду и ехала верхом; она не чувствовала утомления от долгого пути и не уставала ухаживать за царем и его конем, пока, наконец, они не прибыли в крепость Синору, где находилось множество царских сокровищ и драгоценностей. Митридат взял оттуда драгоценные одежды и роздал их тем, кто собрался снова вокруг него после бегства. Каждого из своих друзей царь снабдил смертоносным ядом, чтобы никто против своей воли не попался в руки врагов. Отсюда Митридат направился в Армению к Тиграну. Но после того как Тигран отказал ему в убежище и даже объявил награду в сто талантов за его голову, Митридат, миновав истоки Евфрата, продолжал свое бегство через Колхиду.

XXXIII. Между тем Помпей совершил вторжение в Армению, куда его приглашал молодой Тигран. Последний уже восстал против своего отца и встретил Помпея у реки Аракса. Эта река начинается в той же местности, что и Евфрат, но, поворачивая на восток, впадает в Каспийское море. Помпей и молодой Тигран шли вперед, захватывая города, встречавшиеся на пути. Однако царь Тигран, совсем недавно разбитый Лукуллом, узнав о мягком и добром характере Помпея, впустил римский сторожевой отряд в свой дворец, а сам в сопровождении друзей и родственников отправился к Помпею, чтобы отдаться в его руки.

Когда царь верхом прибыл к лагерю, двое ликторов Помпея, подойдя к нему, велели сойти с коня и идти пешком, так как никогда в римском лагере не видели ни одного всадника. Тигран повиновался и даже, отвязав свой меч, передал им. Наконец, когда царь предстал перед Помпеем, он снял свою китару,490 намереваясь сложить ее к ногам полководца и, что самое постыдное, упасть перед ним на колени. Помпей, однако, успел схватить царя за правую руку и привлечь к себе. Затем он усадил его рядом с собой, а сына по другую сторону. Он объявил царю, что виновник всех прежних его несчастий — Лукулл, который отнял у него Сирию, Финикию, Киликию, Галатию и Софену.491 Землями же, которые еще остались у него, пусть он владеет, выплатив римлянам за нанесенную обиду, семь тысяч талантов, а царем в Софене будет его сын. Эти условия Тигран охотно принял, и тогда римляне приветствовали его, как подобает царю, а Тигран, чрезвычайно обрадованный, обещал дать каждому воину по полмины серебра, центуриону по десяти мин, трибуну по таланту. Сын, напротив, сильно досадовал и когда его пригласили на угощенье, заявил, что не нуждается в таких почестях со стороны Помпея, ибо может найти себе другого римлянина. Тогда Помпей велел наложить на него оковы и содержать в тюрьме для триумфа. Немного спустя Фраат, царь парфян, прислал к Помпею послов, требуя выдачи молодого Тиграна как своего зятя и предлагая считать границей обеих держав Евфрат. Помпей отвечал, что Тигран больше родственник отцу, чем тестю, а что касается границы, то она будет установлена по справедливости.

XXXIV. Затем Помпей оставил Афрания для охраны Армении, а сам, не видя иного выхода, направился преследовать Митридата через земли, населенные кавказскими племенами. Самые многочисленные из этих племен — альбаны и иберы; область иберов простирается до Мосхийских гор492 и Эвксинского понта, а альбаны живут к востоку до Каспийского моря. Альбаны сперва согласились пропустить Помпея через их страну. Но, когда зима застигла римское войско в этой земле и римляне справляли праздник Сатурналий,493 альбаны, собравшись числом не менее сорока тысяч, переправились через реку Кирн и напали на них. Река Кирн берет начало с Иберийских гор, принимает в себя Аракс, текущий из Армении, и затем впадает двенадцатью устьями в Каспийское море. Некоторые, однако, утверждают, что Кирн не сливается с Араксом, но сам по себе, хотя и очень близко от Аракса, впадает в то же море.

Помпей спокойно позволил варварам совершить переправу, хотя мог воспрепятствовать ей. Затем он напал на врагов и обратил их в бегство, многих перебив. Когда царь альбанов через послов попросил пощады, Помпей простил ему обиду и, заключив мир, двинулся против иберов.494 Последние не уступали по численности альбанам, но были гораздо воинственнее; они горели желанием показать свою преданность Митридату и прогнать Помпея. Иберы не были подвластны ни мидийцам, ни персам; им удалось даже избежать власти македонян, так как Александр слишком быстро должен был отступить из Гиркании. Однако Помпей разгромил и их в большом сражении, перебив девять тысяч и взяв в плен больше десяти тысяч человек. После этого он вторгся в Колхиду. Здесь на реке Фасид495 его встретил Сервилий во главе флота, который охранял Эвксинский понт.

XXXV. Преследование Митридата, который скрылся в области племен, живущих на Боспоре и вокруг Мэотиды, представляло большие затруднения. Кроме того, Помпей получил известие о новом бунте альбанов. В раздражении и гневе Помпей повернул назад, против них; он снова перешел реку Кирн — с трудом и подвергая войско опасности, ибо варвары возвели на реке длинный частокол. Так как ему предстоял долгий и мучительный путь на безводной местности, он приказал наполнить водой десять тысяч бурдюков. Выступив против врагов, Помпей нашел их у реки Абанта496 уже построившимися в боевой порядок. Войско варваров состояло из шестидесяти тысяч пехотинцев и двенадцати тысяч всадников; однако большинство воинов было плохо вооружено и одето в звериные шкуры. Во главе войска стоял брат царя по имени Косид; он, как только дело дошло до рукопашной, напав на Помпея, метнул в него дротик и попал в створку панциря. Помпей же, пронзив его копьем, убил на месте. В этой битве, как передают, на стороне варваров сражались также амазонки, пришедшие с гор у реки Фермодонта. Действительно, после битвы, когда римляне стали грабить тела убитых варваров, им попадались щиты и котурны амазонок, однако ни одного трупа женщины не было замечено. Амазонки живут497 в той части Кавказа, что простирается до Гирканского моря, однако они не граничат с альбанами непосредственно, но между ними обитают гелы и леги. С этими племенами они ежегодно встречаются на реке Фермодонте и проводят с ними вместе два месяца, а затем удаляются в свою страну и живут там сами по себе, без мужчин.

XXXVI. После этой битвы Помпей намеревался пройти до Каспийского моря, но вынужден был повернуть назад из-за множества ядовитых пресмыкающихся, хотя находился от моря на расстоянии всего трех дней пути. Затем он отступил в Малую Армению. Царям элимеев498 и мидийцев в ответ на их посольства Помпей отправил дружественные послания. Против парфянского царя, который совершил вторжение в Гордиену499 и разорял подвластные Тиграну племена, Помпей послал войско во главе с Афранием. Последний изгнал парфян и преследовал их вплоть до Арбелитиды.500

Из всех захваченных в плен наложниц Митридата Помпей не сошелся ни с одной, но всех их отослал родителям и родственникам. Ведь большинство их были дочери полководцев и правителей. Только Стратоника, которая имела наибольшее влияние на царя и которая управляла одной из крепостей с самыми богатыми сокровищами, была, по-видимому, дочерью какого-то старого и бедного арфиста. Играя на арфе однажды во время ужина, она сразу произвела на Митридата столь сильное впечатление, что, забрав ее с собою, он отправился в опочивальню, а старика отослал домой, раздраженного тем, что у него не спросили в вежливой форме разрешения. Однако, проснувшись на следующее утро, отец увидел в своей комнате столы с серебряными и золотыми кубками и толпу слуг, евнухов и мальчиков, протягивавших ему драгоценные одежды; перед дверью стоял конь, украшенный роскошной сбруей, подобно коням, принадлежащим друзьям царя. Полагая, что это шутка, что над ним издеваются, старик собирался уже выбежать за дверь, но слуги задержали его, объявив, что царь подарил ему большой дом недавно умершего богача и эти дары только начатки и малый образец остального добра и сокровищ, которые его ожидают. В конце концов, насилу поверив своему счастью и надев на себя пурпурную одежду, старик, вскочил на коня и поскакал по городу с криком: «Все это мое!» Людям, которые смеялись над ним, он говорил, что не этому должны они удивляться, а тому, что он, обезумев от радости, не бросает в них камнями. Такой-то вот породы и крови была Стратоника. Она не только передала Помпею крепость, но и поднесла много подарков; из них Помпей принял лишь те, которые могли служить украшением храмов или годились для его триумфа, всем же остальным велел ей владеть на здоровье. Также он передал квесторам для государственного казначейства ложе, стол и трон — все из золота, которые ему прислал царь иберов с просьбою принять в дар.

XXXVII. В Новой крепости501 Помпей нашел тайные записи Митридата и прочел их не без удовольствия, так как в них содержалось много сведений, объясняющих характер этого царя. Это были воспоминания, из которых явствовало, что царь среди многих других отравил и собственного сына Ариарата, а также Алкея из Сард за то, что тот победил его на конских ристаниях. Кроме того, там находились толкования сновидений, которые видел сам царь и некоторые из его жен; затем непристойная переписка между ним и Монимой.502 По словам Феофана,503 среди бумаг была найдена записка Рутилия,504 побуждающая царя к избиению римлян в Азии. Большинство писателей разумно считает это злостной выдумкой Феофана, который ненавидел Рутилия, может быть, из-за того, что тот представлял по характеру полную ему противоположность; возможно также, что Феофан хотел оказать услугу Помпею, отца которого Рутилий изобразил в своей истории величайшим негодяем.

XXXVIII. Из Новой крепости Помпей прибыл в Амис.505 Здесь под влиянием своего безмерного честолюбия он совершил поступки, достойные порицания. Ведь прежде он сам издевался над Лукуллом за то, что тот, — хотя враг не был еще добит, — раздавал награды и почести, как обычно делают победители по окончании войны. А теперь, — хотя Митридат еще был владыкой на Боспоре и располагал боеспособным войском, — Помпей сам поступал точно так же: распоряжался провинциями (как будто с врагом уже было покончено) и раздавал награды, когда к нему во множестве являлись полководцы и властители; он наградил и двенадцать варварских царьков. В угоду последним Помпей не захотел в ответной грамоте парфянскому царю обратиться к нему, величая титулом «царь царей», как это делали при обращении остальные.

Теперь им овладело бурное стремление захватить Сирию и проникнуть через Аравию к Красному морю, чтобы победоносно достигнуть Океана, окружающего со всех сторон обитаемый мир. Ведь и в Африке он первый дошел с победой до Внешнего моря, и в Испании сделал Атлантический океан границей Римской державы, — а незадолго до того, преследуя альбанов, едва не дошел до Гирканского моря. Итак, Помпей решил снова выступить с войском, чтобы замкнуть Красным морем круг своих походов; кроме того, он видел, что к Митридату трудно подступиться с оружием и что при бегстве он опаснее, чем в сражении. (XXXIX.) Объявив, что он обречет царя в жертву врагу более страшному, чем он сам, — голоду, Помпей своим флотом преградил путь купеческим кораблям в Боспор. Тем, кто будет пойман при попытке прорвать заслон, было объявлено наказание — смертная казнь.

Затем во главе большей части войска Помпей выступил в поход. Найдя еще не погребенные тела тех, кто пал во главе с Триарием в несчастном сраженье с Митридатом, Помпей приказал похоронить их всех с почетом и пышностью (это упущение Лукулла, видимо, особенно возбудило против него ненависть воинов). Афраний подчинил обитавших у подножья Амана506 арабов, а сам Помпей между тем спустился в Сирию507 и под предлогом отсутствия в ней законных царей объявил эту страну провинцией и достоянием римского народа. Помпей покорил также Иудею508 и захватил в плен царя Аристобула.509 Что касается городов, то многие он основал, а многие освободил, подвергая наказанию тираннов, захвативших их. Больше всего времени он посвящал разбирательству судебных дел, улаживая споры городов и царей. Куда он сам не мог прибыть, он посылал своих друзей. Так, он послал трех посредников и третейских судей к армянам и парфянам, которые попросили его решить их спор об одной области. Действительно, слава его могущества была велика, но не меньшей была и слава его справедливости и милосердия. Эта его слава покрывала большинство проступков его друзей и доверенных лиц, так как по натуре он был неспособен обуздывать или карать провинившихся. Сам же он оказывал такой ласковый прием всем, кто имел с ним дело, что обиженные легко забывали и прощали алчность и грубость его помощников.

XL. Первым и самым влиятельным любимцем Помпея был вольноотпущенник Деметрий, молодой человек, весьма неглупый, однако слишком злоупотреблявший своим счастливым положением. О нем передают такие рассказы. Философ Катон,510 будучи еще юношей, но уже заслужив великое уважение за доблесть и высокие качества духа, в отсутствие Помпея приехал в Антиохию с целью осмотреть город. Сам он, как обычно, ходил пешком, а сопровождавшие его друзья ехали верхом. Перед городскими воротами Катон заметил толпу людей в белых одеждах; вдоль дороги по одной стороне стояли рядами юноши, по другой — мальчики. Это обстоятельство сильно раздосадовало Катона, так как он решил, что все это устроено в его честь, из уважения к нему, хотя он вовсе не нуждался ни в чем подобном. Он предложил, однако, друзьям спешиться и идти вместе с ним. Когда они подошли ближе, их встретил распорядитель церемонии с венком на голове и жезлом и осведомился у них, где они оставили Деметрия и когда он изволит прибыть. Друзей Катона стал разбирать смех. Сам же Катон, воскликнув: «О несчастный город!» — прошел мимо, ничего не ответив на вопрос. Впрочем, Помпей смягчал ненависть окружающих к Деметрию тем, что и сам безропотно переносил дерзости вольноотпущенника. Действительно, как передают, на пирах у Помпея, когда хозяин сам еще ожидал и принимал других гостей, Деметрий зачастую уже с важностью возлежал за столом, закутавшись в тогу по самые уши. Еще до своего возвращения в Италию он приобрел великолепные дома в предместьях Рима, редкостной красоты места для прогулок и увеселений и дорогостоящие сады, которые обычно называли Деметриевыми. Напротив, сам Помпей вплоть до своего третьего триумфа жил умеренно и неприхотливо. Впоследствии, когда он воздвиг римлянам прекрасный и знаменитый театр,511 он велел пристроить для себя дом — как бы в дополнение к театру; этот дом был лучше прежнего, но все же до того скромный, что тот, кто стал его владельцем после Помпея, войдя в дом впервые, с удивлением спросил: «Где же обедал Помпей Магн?» Так рассказывают об этом.

XLI. Царь петрейских512 арабов сначала ни во что не ставил римлян, а теперь в сильном испуге отправил Помпею послание, извещая о своей готовности во всем ему подчиниться. Желая укрепить такое настроение царя, Помпей двинулся к Петре. Многие порицали Помпея за этот поход, считая его лишь предлогом для отказа от преследования Митридата, и требовали, чтобы Помпей обратился теперь против этого старинного врага, вновь воспрянувшего духом и собиравшего силы. Как сообщали, Митридат готовился вести свое войско в Италию через земли скифов и пэонийцев. Однако Помпей полагал, что ему будет легче разбить войско Митридата в открытом бою, чем захватить его в бегстве; поэтому он не желал напрасно тратить силы на преследование врага и проводил другие военные начинания, умышленно замедляя ход событий. Сама судьба счастливо разрешила это затруднение. Когда Помпею оставалась лишь небольшая часть пути до Петры и на этот день уже был разбит лагерь, а Помпей упражнялся близ него в верховой езде, прибыли гонцы из Понта с радостной вестью. Об этом можно было судить по наконечникам их копий, которые были обвиты лаврами. Лишь только воины заметили лавры, они стали собираться к Помпею. Последний хотел сперва закончить свои упражнения, но воины начали кричать и так настоятельно требовали, чтобы он прочитал донесения, что он, соскочив с коня, отправился с ними в лагерь. В лагере не было готового возвышения для полководца и даже походного не успели соорудить (его обычно складывают из плотных кусков дерна), но воины поспешно, с чрезмерным усердием стащили в одно место вьючные седла и сделали из них возвышение. Помпей поднялся на него и сообщил воинам о смерти Митридата, который покончил с собой,513 после того как его собственный сын Фарнак поднял против него восстание. Фарнак овладел всем, что принадлежало его отцу, и написал Помпею, что он сделал это ради него и римского народа.

XLII. Эта весть, как и следовало ожидать, чрезвычайно обрадовала войско; воины приносили жертвы и устраивали угощения, как будто в лице Митридата погибли десятки тысяч врагов. Помпей счастливо закончил теперь все свои дела и походы, хотя и не надеялся, что это произойдет так легко, и тотчас возвратился из Аравии. Затем, быстро проследовав через лежащие по пути провинции, он прибыл в Амис, где нашел множество присланных Фарнаком подарков и многочисленные трупы членов царской семьи. Среди них находился и труп самого Митридата, который трудно было опознать (потому что слуги при бальзамировании забыли удалить мозг); однако те, кому поручили произвести осмотр, опознали царя по шрамам. Что касается Помпея, то он не решился посмотреть на тело Митридата, но, чтобы умилостивить гнев карающего божества, тотчас велел отослать труп в Синопу. Однако Помпей с удивлением рассматривал одежды, которые носил царь, и его великолепное драгоценное оружие. Ножны от меча Митридата стоимостью в четыреста талантов некий Публий украл и продал Ариарату, а изумительной работы китару Гай, выросший с Митридатом, тайно передал сыну Суллы Фавсту,514 который его об этом просил. Но Помпей тогда ничего не узнал, Фарнак же открыл пропажу и наказал похитителей.

Устроив и приведя в порядок азиатские дела, Помпей с необычайной пышностью направился в обратный путь. По прибытии в Митилену он объявил город свободным ради Феофана и присутствовал там на учрежденном в старину состязании поэтов, единственной темой которого в тот раз было прославление его подвигов. Театр в Митилене так понравился Помпею, что он велел снять план его, чтобы построить в Риме подобное же здание, но большего размера и более великолепное. На Родосе он слушал выступления всех софистов и подарил каждому по таланту. Посидоний записал свою лекцию об изобретении515 вообще, читанную им в присутствии Помпея и направленную против ритора Гермагора.516 В Афинах Помпей выказал подобную же щедрость по отношению к философам; на восстановление города он пожертвовал пятьдесят талантов.

Он надеялся возвратиться в Италию с такой славой, какой не стяжал до него ни один человек, и страстно желал, чтобы его семья встретила его с такими же чувствами, какие он сам питал к ней. Однако божество всегда ревниво старается примешивать к блестящим и великим дарам судьбы некоторую частицу невзгод; оно уже давно подстерегало Помпея, готовясь испортить ему счастливое возвращение. Супруга Помпея — Муция — в его отсутствие нарушила супружескую верность. Пока Помпей находился далеко, он не обращал внимания на доходившие до него слухи, но теперь, вблизи Италии, видимо, имея время более тщательно обдумать дело, он послал Муции разводное письмо. Ни тогда, ни впоследствии он не объяснил причины развода; причина эта названа Цицероном в его письмах.517

XLIII. В Риме шли о Помпее всевозможные слухи, и еще до его прибытия поднялось сильное смятение, так как опасались, что он поведет тотчас свое войско на Рим и установит твердое единовластие. Красс, взяв с собой детей и деньги, уехал из Рима, оттого ли, что он действительно испугался, или, скорее, желая дать пищу клевете, чтобы усилить зависть к Помпею. Помпей же тотчас по прибытии в Италию518 собрал на сходку своих воинов. В подходящей к случаю речи он благодарил их за верную службу и приказал разойтись по домам, помня о том, что нужно будет вновь собраться для его триумфа. После того, как войско таким образом разошлось и все узнали об этом, случилось нечто совершенно неожиданное. Жители городов видели, как Помпей Магн без оружия, в сопровождении небольшой свиты, возвращается, как будто из обычного путешествия. И вот из любви к нему они толпами устремлялись навстречу и провожали его до Рима, так что он шел во главе большей силы, чем та, которую он только что распустил. Если бы он задумал совершить государственный переворот, для этого ему вовсе не нужно было бы войска.

XLIV. Так как закон не разрешал триумфатору перед триумфом вступать в город, то Помпей послал сенату просьбу оказать ему услугу и отложить выборы консулов, чтобы он мог своим присутствием содействовать избранию Пизона.519 Катон выступил против этого, и план Помпея на этот раз не удался. Помпей удивлялся смелости и настойчивости, с какими этот человек, один, открыто выступил в защиту права, и пожелал любым способом привлечь его на свою сторону. У Катона было две племянницы, и Помпей намеревался сам жениться на одной, а другую дать в жены своему сыну. Катон, однако, заподозрил здесь хитрость, поняв, что его хотят некоторым образом подкупить. Но его сестра и жена досадовали на то, что он отверг свойство с Помпеем Магном. Между тем Помпей, желая сделать консулом Афрания, роздал за него много денег по центуриям,520 и граждане приходили за деньгами в сады Помпея. Дело это получило огласку, и Помпей стал подвергаться нападкам за то, что высшую должность, которой сам добился своими великими деяниями, сделал продажной для тех, кто не мог завоевать ее доблестью. Катон сказал тогда своим женщинам: «Этот позор должны будут разделить те, кто вступит в родство с Помпеем». И женщины согласились, что Катон лучше их судит о том, что прилично и что подобает.

XLV. Триумф Помпея521 был столь велик, что, хотя и был распределен на два дня, времени не хватило и многие приготовления, которые послужили бы украшению любого другого великолепного триумфа, выпали из программы зрелища. На таблицах, которые несли впереди, были обозначены страны и народы, над которыми справлялся триумф: Понт, Армения, Каппадокия, Пафлагония, Мидия, Колхида, иберы, альбаны, Сирия, Киликия, Месопотамия, племена Финикии и Палестины, Иудея, Аравия, а также пираты, окончательно уничтоженные на суше и на море. В этих странах было взято не менее тысячи крепостей и почти девятьсот городов, у пиратов было захвачено восемьсот кораблей, тридцать девять опустошенных городов были заселены вновь. Кроме того, на особых таблицах указывалось, что доходы от податей составляли до сих пор пятьдесят миллионов драхм, тогда как завоеванные им земли принесут восемьдесят пять миллионов. Помпей внес в государственную казну чеканной монеты и серебряных и золотых сосудов на двадцать тысяч талантов, не считая того, что он роздал воинам, причем получившему самую меньшую долю досталось тысяча пятьсот драхм. В триумфальной процессии, не считая главарей пиратов, вели как пленников сына Тиграна, царя Армении, вместе с женой и дочерью, жену самого Тиграна, Зосиму, царя иудеев Аристобула, сестру Митридата, пятерых его детей и скифских жен; затем вели заложников, взятых у альбанов, иберов и царя Коммагены.522 Было выставлено множество трофеев, в целом равное числу побед, одержанных самим Помпеем и его полководцами. Но что больше всего принесло славы Помпею, что ни одному римлянину еще не выпадало на долю, это то, что свой третий триумф он праздновал за победу над третьей частью света. До него и другие трижды справляли триумф, но Помпей получил первый триумф за победу над Африкой, второй — над Европой, а этот последний — над Азией, так что после трех его триумфов создавалось впечатление, будто он некоторым образом покорил весь обитаемый мир.

XLVI. Помпею тогда не было еще, как утверждают писатели, во всем сравнивающие и сближающие его с Александром, тридцати четырех лет; в действительности же возраст его приближался к сорока.523 Каким счастьем было бы для него как раз тогда окончить свою жизнь, когда ему еще сопутствовала Александрова удача. Вся остальная его жизнь приносила ему либо успехи, навлекавшие на него зависть и ненависть, либо непоправимые несчастья. Действительно, свое влияние в государстве, приобретенное благодаря собственным заслугам, он употреблял на пользу других людей, и употреблял недостойным образом; так, способствуя усилению других, он наносил ущерб своему доброму имени и незаметно был сломлен собственной силой и величием. Когда в руки неприятеля попадают ключевые позиции в городе, они умножают вражескую мощь — подобным образом Цезарь, обязанный своим возвышением в государстве влиянию Помпея, совершенно уничтожил того самого человека, благодаря которому одержал верх над остальными. Произошло это следующим образом.

После возвращения из Азии Лукулла, смертельно оскорбленного Помпеем, сенат не только устроил Лукуллу торжественный прием, но и стал побуждать его к государственной деятельности, чтобы с его помощью ограничить влияние Помпея, который также был уже в Риме. Лукулл, правда, растерял свой пыл и охладел к государственной деятельности, предавшись удовольствиям и развлечениям праздности и богатства. Тем не менее он напал на Помпея и принялся так настойчиво защищать свои распоряжения в Азии, которые Помпей отменил, что при поддержке Катона достиг в сенате полной победы.

Потерпев поражение и теснимый в сенате, Помпей был вынужден прибегнуть к помощи народных трибунов и связаться с мальчишками. Самый отвратительный и наглый из них, Клодий, охотно пойдя навстречу Помпею, поставил его в полную зависимость от народа. Клодий заставлял Помпея, вопреки его достоинству, бегать за собой по форуму и пользовался его поддержкой, чтобы придать вес законопроектам, которые он предлагал, и речам, которые он произносил, желая лестью снискать расположение толпы. Кроме того, — словно обществом своим он не позорил, но благодетельствовал Помпея, — Клодий требовал еще награды, которую впоследствии и получил, — Помпей принес ему в жертву Цицерона, который был другом Помпея и очень часто оказывал ему услуги на государственном поприще. Когда Цицерон в минуту опасности обратился за помощью к Помпею, последний даже не принял его, но, приказав закрыть двери перед всеми, кто приходил к нему, сам ушел через другой выход. Цицерону пришлось тогда из страха перед судебным процессом тайно покинуть Рим.524

XLVII. В это время Цезарь по возвращении в Рим после претуры предпринял такой ход, который в тот момент стяжал ему горячую любовь сограждан, а впоследствии доставил огромную власть, Помпею же и самому государству нанес тяжелейший ущерб. Цезарь стал добиваться своего первого консульства. Несогласия между Помпеем и Крассом, если бы Цезарь присоединился к одному из них, сразу делали его врагом другого. Имея это в виду, Цезарь попытался примирить обоих государственных деятелей — дело само по себе прекрасное, мудрое и отвечающее интересам государства, но затеянное с дурным намерением и проведенное с тонким коварством. До сих пор разделенное на две части могущество, как груз на корабле, выравнивало крен и поддерживало равновесие в государстве. Теперь же могущество сосредоточилось в одном пункте и сделалось настолько неодолимым, что опрокинуло и разрушило весь существующий порядок вещей. Поэтому Катон в ответ на утверждение, что республику ниспровергла возникшая впоследствии вражда между Цезарем и Помпеем, заявил, что ошибаются те, кто считает причиной гибели республики это последнее обстоятельство. Действительно, не раздоры, не вражда этих государственных деятелей, а их объединение и дружба принесли республике первейшее и величайшее несчастье.

Цезарь был избран консулом и тотчас в угоду беднякам и неимущим525 внес законопроект об основании колоний и раздаче земель; тем самым он нарушил достоинство своего сана, превратив консульство в своего рода трибунат. Когда товарищ Цезаря по должности, Бибул, воспротивился его намерениям, а Катон старался всемерно помочь Бибулу, Цезарь просто выпустил на ораторское возвышение Помпея и, обратившись к нему, спросил, одобряет ли тот внесенные им законопроекты. Когда последовал утвердительный ответ, Цезарь продолжал: «Итак, если кто-нибудь вздумает насилием помешать законопроекту, придешь ли ты на помощь народу?» «Конечно, — ответил Помпей, — против тех, кто угрожает мечом, я выступлю с мечом и щитом». Ничего более грубого Помпей, кажется, до этого дня еще не говорил и не совершал. Поэтому в оправдание Помпея говорили, что эти слова сорвались у него с языка сгоряча. Однако последующие события ясно показали, что Помпей совершенно подчинился Цезарю. Действительно, вопреки всем ожиданиям, Помпей женился на Юлии, дочери Цезаря, уже обрученной с Цепионом и собиравшейся выйти замуж через несколько дней. Чтобы смягчить гнев Цепиона, Помпей обещал ему в жены собственную дочь, хотя она тоже была ранее обручена с Фавстом, сыном Суллы. Сам Цезарь женился на Кальпурнии, дочери Пизона.

XLVIII. После этого Помпей наполнил Рим своими воинами и вершил все дела путем открытого насилия. Так, его воины внезапно напали на Бибула, когда тот спускался на форум вместе с Лукуллом и Катоном, и переломали прутья его ликторов; кто-то из них высыпал на голову Бибула корзину с навозом; двое народных трибунов, его сопровождавшие, были ранены. Очистив таким образом форум от своих противников, Цезарь и Помпей утвердили закон о распределении земель. Соблазненный этим законом, народ сделался сговорчивым и склонным принимать всякое их предложение; теперь он вовсе не вникал ни во что, но молчаливо одобрял их законопроекты. Таким образом были утверждены распоряжения Помпея, из-за которых у него шел спор с Лукуллом, Цезарю же были предоставлены Галлия по эту и по ту стороны Альп и Иллирия, а также четыре полных легиона сроком на пять лет; консулами на следующий год были выбраны Пизон, тесть Цезаря, и Габиний, один из наиболее отвратительных льстецов Помпея. Во время этих событий Бибул сидел взаперти в своем доме; в течение восьми месяцев он не появлялся для выполнения своих обязанностей консула, а лишь издавал указы, полные злобных обвинений против его противников — Помпея и Цезаря. Что касается Катона, то он, словно одержимый пророческим наитием, предвещал в сенате предстоящую судьбу республики и самого Помпея. Лукулл же, устав от борьбы, жил на покое, как человек, уже неспособный больше к государственной деятельности. По этому поводу Помпей заметил, что старику предаваться роскоши подобает еще меньше, чем заниматься государственными делами.

Тем не менее и сам Помпей быстро растерял свою энергию, ухаживая за молодой женой; он посвящал ей большую часть своего времени, проводя вместе с нею целые дни в загородных именьях и садах и вовсе не обращая внимания на то, что творилось на форуме. Клодий, бывший тогда народным трибуном, стал относиться к нему пренебрежительно и позволил себе весьма наглые поступки. Так, он изгнал из Рима Цицерона и послал Катона на Кипр под предлогом ведения войны на этом острове. Видя, что народ всецело ему предан, потому что он во всем угождает народу, Клодий сразу же после отъезда Цезаря в Галлию сделал попытку отменить некоторые распоряжения Помпея. Он захватил пленного Тиграна и держал его в своем доме, а затем возбудил судебные процессы против друзей Помпея, чтобы испробовать, какова сила влияния Помпея. В конце концов, когда Помпей лично выступил на одном из таких процессов, Клодий в окружении толпы бесстыдных негодяев поднялся на возвышение и задал такие вопросы: «Кто разнузданный тиранн? Кто этот человек, ищущий человека? Кто почесывает одним пальцем голову?» На каждый вопрос толпа громко и стройно, словно хорошо обученный хор, выкрикивала, едва лишь Клодий встряхивал краем тоги, — «Помпей».

XLIX. Эти нападки, конечно, сильно огорчали Помпея, который не привык подвергаться поношениям и был совершенно неопытен в подобного рода борьбе. Однако еще больше он опечалился, узнав, что сенат злорадствует по поводу нанесенных ему оскорблений, считая его наказанным за предательство по отношению к Цицерону. Между тем на форуме дело дошло до драки, причем несколько человек было ранено, а одного из рабов Клодия поймали с обнаженным мечом при попытке пробраться к Помпею сквозь толпу обступивших его людей. Помпей, боявшийся наглых выходок и злословия Клодия, воспользовался этим предлогом, чтобы больше не появляться на форуме, пока Клодий оставался в своей должности.526 Все это время Помпей не выходил из своего дома, обсуждая с друзьями, как бы смягчить гнев сената и лучших граждан против него. Куллеон советовал ему развестись с Юлией и, порвав с Цезарем, перейти на сторону сената. Помпей отверг этот совет, а принял предложение тех, кто желал возвращения Цицерона, заклятого врага Клодия, человека, пользовавшегося величайшим расположением сената. Во главе сильного отряда Помпей проводил на форум брата Цицерона, и тот обратился к народу с просьбой за изгнанника; после схватки, в которой было множество раненых и даже несколько убитых, Помпею удалось одолеть Клодия. Возвратившись законным порядком из изгнания, Цицерон не только сразу же примирил Помпея с сенатом, но, выступив в пользу хлебного закона, снова сделал Помпея до некоторой степени владыкой всех земель и морей, принадлежавших римлянам. Ибо власти и надзору Помпея были подчинены гавани, торговые центры, продажа зерна, — одним словом, вся деятельность мореходов и земледельцев. Клодий обвинял Помпея, доказывая, что этот закон внесен не из-за нехватки хлеба, а наоборот, нехватка искусственно вызвана, чтобы провести закон и чтобы новые полномочия опять оживили как бы парализованную силу Помпея. Другие видели во всем этом хитрую выдумку консула Спинтера, который желал облечь Помпея высшей властью для того, чтобы его самого послали на помощь царю Птолемею.527 Однако народный трибун Каниний предложил законопроект, по которому Помпей должен был без военной силы, а только с двумя ликторами примирить александрийцев с царем. Помпей, видимо, был доволен этим предложением, сенат же отверг его под тем благовидным предлогом, что он опасается за жизнь Помпея. На форуме и около сенатской курии были найдены разбросанные грамоты, в которых говорилось, что Птолемей просит назначить полководцем в помощь ему Помпея, а не Спинтера. Тимаген528 говорит, что Птолемей покинул Египет без настоятельной необходимости, но лишь по совету Феофана, который старался доставить Помпею новый источник личного обогащения и создать предлог для нового похода. Подлая угодливость Феофана сообщает, конечно, убедительность этой истории, но, с другой стороны, сам характер Помпея, который неспособен был из честолюбия на столь низкое коварство, делает ее совершенно невероятной.

L. Поставленный во главе снабжения хлебом, Помпей начал направлять в различные области своих легатов и друзей, сам же, отплыв в Сицилию, Сардинию и Африку, собрал там большое количество хлеба. Когда он собирался выйти в море, поднялась буря, и кормчие не решались сняться с якоря. Тогда Помпей первым взошел на борт корабля и, приказав отдать якорь, вскричал: «Плыть необходимо, а жить — нет!» При такой отваге и рвении Помпею сопутствовало счастье, и ему удалось наполнить рынки хлебом, а море покрыть грузовыми судами с продовольствием. Поэтому была оказана помощь даже чужеземцам, и изобилие из богатого источника потоком разлилось по всем землям.

LI. Цезарь в это время, благодаря Галльской войне, достиг большого могущества. И хотя он находился так далеко от Рима и был, по-видимому, занят войной с белгами, свевами и британцами, однако благодаря своей хитрости умел в самых важных делах незаметно оказывать противодействие Помпею в Народном собрании. Со своим войском он обращался, как с живым телом, не просто направляя его против варваров, но боями с неприятелем, словно охотой или травлей зверей, закаляя его и делая непобедимым и страшным. Золото, серебро и прочую богатую добычу, захваченную в бесчисленных походах, Цезарь отсылал в Рим. Эти средства он употреблял на подарки эдилам, преторам, консулам и их женам, чем приобрел расположение многих. Поэтому, когда он, перейдя Альпы, зимовал в Луке, туда наперерыв устремилось множество мужчин и женщин и среди прочих — двести сенаторов (в их числе Помпей и Красс), так что у дверей дома Цезаря можно было увидеть сто двадцать ликторских связок, различных лиц в консульском и преторском ранге. Всех прибывших Цезарь отпустил, щедро раздавая деньги и посулы, а с Помпеем и Крассом он заключил соглашение. Последние должны были добиваться консульства, а Цезарь в помощь им обещал послать большой отряд воинов для голосования. Как только совершится их избрание, они разделят между собой провинции и командование войском, за Цезарем же должны быть утверждены его провинции на следующее пятилетие.

Это соглашение, ставшее известным в народе, первые лица в государстве встретили с большим неудовольствием. Марцеллин,529 выступая перед собравшимся народом, спросил обоих претендентов, будут ли они домогаться консульства. Когда народ потребовал, чтобы они дали ответ, Помпей отвечал первым, сказав, что, может быть, он будет домогаться консульства, а может быть, и нет. Красс же дал более скромный ответ, заявив, что поступит так, как считает полезным для общего блага. Когда, наконец, Марцеллин выступил против Помпея и, видимо, допустил в своей речи резкие выражения, Помпей объявил, что Марцеллин самый несправедливый человек на свете, вовсе не знающий благодарности: ведь он, Помпей, сделал его из немого красноречивым, а из голодного пресыщенным обжорой.

LII. Все прочие претенденты на должность консула отступились от своих домогательств, и только Луция Домиция Катон убедил не отказываться, всячески его ободряя и говоря, что борьба с тираннами идет не за консульскую должность, а за свободу. Помпей, боясь упорства Катона, опасаясь, как бы он, и без того ведя за собой весь сенат, не привлек на свою сторону здравомыслящую часть народа, не допустил Домиция на форум; он подослал вооруженных людей, которые убили сопровождавшего Домиция факелоносца, а остальных обратили в бегство. Последним отступил Катон: защищая Домиция, он получил рану в правый локоть.

Такими-то средствами Помпей и Красс добились консульства, но и в прочих своих действиях при исполнении должности они проявили не больше скромности. Прежде всего, когда народ хотел выбрать Катона претором и уже приступил к голосованию, Помпей распустил собрание под предлогом неблагоприятных знамений. Вместо Катона подкупленные центурии выбрали претором Ватиния. Затем через народного трибуна Требония Помпей и Красс внесли законопроект, по которому, — как было условлено прежде, — полномочия Цезаря были продлены на второе пятилетие; Крассу была предоставлена Сирия и ведение войны против парфян, а самому Помпею — вся Африка и обе Испании с четырьмя легионами, из которых два Помпей по просьбе Цезаря на время передал ему для Галльской войны. По истечении срока консульства Красс отправился в свою провинцию, Помпей же, освятив воздвигнутый им театр, устроил гимнастические и мусические состязания, а также травлю диких зверей, при которой было убито пятьсот львов. Под конец Помпей показал еще битву со слонами — зрелище, всего более поразившее римлян.

LIII. Эти зрелища вызвали у народа изумление перед Помпеем и любовь к нему, но, с другой стороны, и не меньшую зависть. Помпей передал войска и управление провинциями своим доверенным легатам, а сам проводил время с женой в Италии, в своих именьях, переезжая из одного места в другое и не решаясь оставить ее то ли из любви к ней, то ли из-за ее привязанности к нему. Ибо приводят и это последнее основание. Всем была известна нежность к Помпею молодой женщины, страстно любившей мужа, невзирая на его годы. Отчасти причиной этому была, по-видимому, воздержность мужа, который довольствовался только своей женой, отчасти же его природная величавость, соединявшаяся с приятным и привлекательным обхождением, особенно соблазнительным для женщин, если признать за истину свидетельство гетеры Флоры.

При выборах эдилов дело дошло до рукопашной схватки, и много людей около Помпея было убито, так что ему пришлось переменить запачканную кровью одежду. Слуги, принесшие одежду Помпея, произвели своей беготней сильный шум в доме. При виде окровавленной тоги молодая женщина, бывшая в ту пору беременной, лишилась чувств и с трудом пришла в себя. От такого сильного испуга и волнения у нее начались преждевременные роды. Поэтому даже те, кто весьма резко порицал дружбу Помпея с Цезарем, не могли сказать ничего дурного о любви этой женщины. Она забеременела снова и, родив дочь, скончалась от родов, ребенок же пережил мать лишь на немного дней. Помпей совершил уже все приготовления для похорон в своем альбанском имении, однако народ силой заставил перенести тело на Марсово поле, скорее из сострадания к молодой женщине, чем в угоду Помпею и Цезарю. Из них обоих, однако, народ, по-видимому, больше уважения оказывал отсутствующему Цезарю, чем Помпею, который был в Риме.

Тотчас же после смерти Юлии город пришел в волнение, всюду царило беспокойство и слышались сеющие смуту речи. Родственный союз, который прежде скорее скрывал, чем сдерживал, властолюбие этих двух людей, был теперь разорван. Вскоре пришло известие о гибели Красса в войне с парфянами. Его гибель устранила еще одно важное препятствие для возникновения гражданской войны. Действительно, из страха перед Крассом оба соперника так или иначе держались по отношению друг к другу в пределах законности. Но после того, как судьба унесла третьего участника состязания, можно было вместе с комическим поэтом сказать, что один борец, выходя на борьбу с другим,

Маслом себя умащает и руки песком натирает.530

Нет, для человеческой натуры любого счастья мало! Насытить и удовлетворить ее невозможно, поскольку даже такая огромная власть, распространявшаяся на столь обширное пространство, не могла утишить честолюбия этих двух людей. Хотя им и приходилось слушать и читать о том, что даже у богов

Натрое все делено и досталося каждому царство,531

они считали, что для них двоих не хватает всей римской державы.

LIV. Выступая как-то в Народном собрании, Помпей заметил, что всякую почетную должность ему давали скорее, чем он того ожидал, и он отказывался от этой должности раньше, чем ожидали другие. О справедливости этого замечания свидетельствует то, что он всегда распускал после похода свои войска. Но тогда, полагая, что Цезарь войска не распустит, Помпей старался в противовес ему упрочить собственное положение, обеспечив высшие государственные должности за своими приверженцами. Впрочем, он не вводил никаких новшеств и не желал обнаруживать своего недоверия к Цезарю, — напротив, старался показать, что презирает его и ни во что не ставит.

Когда же Помпей стал замечать, что высшие государственные должности распределяются не по его желанию, так как граждане подкуплены, он решил не препятствовать смуте. Тотчас пошли толки о диктаторе. Первым осмелился открыто заявить об этом народный трибун Луцилий, убеждая народ выбрать Помпея диктатором. Катон так резко возражал против этого, что Луцилию грозила опасность потерять должность трибуна. Многие друзья Помпея выступили в его защиту, утверждая, что он не ищет и не желает этой должности. Катон похвалил за это Помпея и убеждал его позаботиться о восстановлении законного порядка. Тогда Помпей, устыдившись, принял меры к восстановлению порядка, и были избраны консулы532 — Домиций и Мессала.

Потом, однако, опять началась смута,533 и многие стали уже более решительно толковать о диктаторе. Катон, боясь, что его вынудят подчиниться насилию, решил, что лучше предоставить Помпею какую-либо законную должность и тем отвратить его от этой неограниченной и тираннической власти. Даже Бибул, хотя и был врагом Помпея, первым подал свое мнение в сенате об избрании Помпея единственным консулом, ибо таким образом республика или избавится от теперешних беспорядков, или будет порабощена самым доблестным мужем. Это предложение показалось странным, имея в виду лицо, от которого оно исходило. Тогда встал Катон; все ждали, что он будет возражать против нового законопроекта, но, когда в сенате воцарилось молчание, он заявил, что сам не внес бы такого предложения, однако, коль скоро оно уже внесено другим, он советует его принять, предпочитая любую власть безвластию; кроме того, он считает, что лучше Помпея никто не сумеет управлять государством при таком беспорядке. Сенат принял предложение и постановил, чтобы Помпей, выбранный консулом, правил один; если же он сам потребует себе товарища, пусть изберет его не раньше, как через два месяца. Итак, интеррекс534 Сульпиций назначил Помпея консулом, и Помпей дружески приветствовал Катона, выразив тому большую благодарность и прося частным образом помогать ему советом при выполнении должности. Катон же отвечал, что, по его мнению, Помпей вовсе не обязан его благодарить, так как все, что он, Катон, говорил в сенате, он сказал не ради него, Помпея, а ради государства; он будет, добавил Катон, давать Помпею советы частным образом, если к нему обратятся, а если не обратятся, он публично выскажет то, что сочтет полезным и нужным. Таков Катон был во всем.

LV. По прибытии в город Помпей женился на Корнелии, дочери Метелла Сципиона и вдове погибшего в войне с парфянами Публия, сына Красса, на которой тот женился, когда она была еще девушкой. У этой молодой женщины, кроме юности и красоты, было много и других достоинств. Действительно, она получила прекрасное образование, знала музыку и геометрию и привыкла с пользой для себя слушать рассуждения философов. Эти ее качества соединялись с характером, лишенным несносного тщеславия — недостатка, который у молодых женщин вызывается занятием науками. Происхождение и доброе имя ее отца были безупречны. Тем не менее брак не встретил одобрения из-за большой разницы в возрасте жениха и невесты: ведь по годам Корнелия скорее годилась в жены сыну Помпея. Более проницательные люди полагали, что Помпей пренебрегает интересами государства: находясь в затруднительном положении, государство избрало его своим врачом и всецело доверилось ему одному, а он в это время увенчивает себя венками и справляет свадебные торжества, меж тем как ему следовало бы считать несчастьем это свое консульство, ибо, конечно, оно не было бы предоставлено ему вопреки установившимся обычаям, если бы в отечестве все обстояло благополучно.

Когда Помпей начал процессы о подкупе и лихоимстве и издал законы, на основании которых были возбуждены судебные преследования, он вел все дела со строгим беспристрастием, добился безопасности, порядка и спокойствия в судах, председательствуя там под охраной вооруженной силы. Однако в одном из таких процессов оказался замешанным тесть его Сципион, и тут Помпей пригласил к себе триста шестьдесят судей и просил их помочь тестю. Обвинитель отказался от процесса, увидев, что судьи провожают Сципиона с форума. Поэтому о Помпее снова пошла дурная слава. Но еще более резким порицаниям он подвергся, когда в нарушение собственного закона, запрещавшего похвальные речи лицу, привлеченному к судебной ответственности, выступил с похвалой Планку.535 Катон, который как раз был в числе судей, закрыв руками уши, объявил, что не подобает ему слушать похвалы в нарушение закона. Катон был исключен из числа судей перед голосованием, но, к стыду для Помпея, Планк все же был осужден голосами остальных судей. Спустя несколько дней бывший консул Гипсей,536 обвиняемый в подкупе, подкараулил Помпея, когда тот возвращался после бани домой, к обеду, и стал умолять о помощи, обнимая его колени. Помпей же, пройдя мимо него, заметил презрительно, что тот может испортить ему обед, но ничего другого не добьется. Эта видимая неровность в его поведении навлекала на него порицания. Впрочем, все государственные дела Помпей привел в порядок. На оставшиеся пять месяцев своего пребывания в должности он выбрал сотоварищем своего тестя. Было вынесено постановление продлить Помпею срок управления провинциями на следующее четырехлетие; кроме того, ему было дано по тысяче талантов в год на содержание войска.

LVI. Друзья Цезаря воспользовались этим предлогом, чтобы потребовать некоторого внимания и к Цезарю — человеку, который вел так много войн для распространения римского владычества. В самом деле, говорили они, Цезарь заслуживает второго консульства или продления срока командования, чтобы другой начальник, придя на смену, не похитил у него славы великих подвигов, но чтобы тот, кто их совершил, продолжал командовать в покое и почете. Когда из-за этих требований возникли разногласия, Помпей, как бы стремясь из дружеского расположения к Цезарю избавить его от зависти, объявил, что у него есть письма Цезаря, в которых тот выражает желание принять преемника и отказаться от командования; однако было бы справедливо предоставить ему право заочно домогаться консульства. Против этого восстал Катон, потребовавший, чтобы Цезарь искал себе какой-либо награды у сограждан только как частный человек, сложив оружие. Помпей, словно убежденный доводами Катона, не настаивал на своем мнении, и тем сделал свои замыслы по отношению к Цезарю еще более подозрительными. Он послал Цезарю требование вернуть переданные ему легионы под предлогом предстоящей войны с парфянами. Цезарь отослал воинов назад, щедро одарив, хотя и знал, зачем у него их требовали.

LVII. После этого Помпей опасно занемог в Неаполе, но поправился. Неаполитанцы, по предложению Праксагора, справили благодарственное празднество в честь избавления его от опасности. Неаполитанцам стали подражать соседи, и, таким образом, празднества распространились по всей Италии, так что маленькие и большие города один за другим справляли многодневные праздники. Не хватало места для тех, кто отовсюду сходился на праздник: дороги, селения и гавани были переполнены народом, справлявшим празднества с жертвоприношениями и пиршествами. Многие встречали Помпея, украсив себя венками, с пылающими факелами в руках, а провожая, осыпали его цветами, так что его возвращение в Рим представляло собой прекрасное и внушительное зрелище.

Это-то обстоятельство, как говорят, больше всего и способствовало возникновению войны. Ибо гордыня и великая радость овладели Помпеем и вытеснили все разумные соображения об истинном положении дел. Помпей совершенно отбросил теперь свою обычную осторожность, которая прежде всегда обеспечивала безопасность и успех его предприятиям, стал чрезмерно дерзок и с пренебрежением говорил о могуществе Цезаря. Он считал, что ему не будет нужды пускать в ход против Цезаря оружие или обращаться к каким-либо затруднительным и хлопотливым действиям, но что теперь он гораздо легче уничтожит соперника, чем когда-то его возвысил. К тому же в это время из Галлии прибыл Аппий537 с легионами, которые Помпей дал взаймы Цезарю. Аппий сильно умалял подвиги Цезаря в Галлии и распространял о нем клеветнические толки. Помпей, говорил он, не имеет представления о своем собственном могуществе и славе, если хочет бороться против Цезаря каким-то иным оружием, в то время как он может сокрушить соперника с помощью его же собственного войска, лишь только появится перед ним, — так велика, дескать, в этом войске ненависть к Цезарю и любовь к Помпею. Так Помпей проникался все большим высокомерием и, веря в свое могущество, дошел до такого пренебрежения к силам соперника, что высмеивал тех, кто страшился войны; тех же, кто говорил ему, что не видит войска, которое будет сражаться против Цезаря, если тот пойдет на Рим, Помпей с веселой улыбкой просил не беспокоиться. «Стоит мне только, — говорил он, — топнуть ногой в любом месте Италии, как тотчас же из-под земли появится и пешее и конное войско».

LVIII. В противоположность Помпею Цезарь взялся за дело более решительно. Он не удалялся более на значительное расстояние от Италии и от времени до времени посылал в Рим своих воинов на выборы должностных лиц. Многих высших магистратов он тайно привлекал на свою сторону, подкупая их деньгами. Среди них были консул Павел,538 за тысячу пятьсот талантов изменивший Помпею, народный трибун Курион, избавленный Цезарем от его огромных долгов, и Марк Антоний, который по дружбе к Куриону был причастен к его долгам. Один из начальников, посланных Цезарем в Рим, как рассказывали, стоял у сенатской курии и, услышав, что сенат отказывается продлить срок командования Цезаря, ударил рукой по мечу и вскричал: «Ну, тогда вот этот меч даст ему разрешение!» К этой же цели были направлены все действия и приготовления Цезаря.

Впрочем, требования и предложения Куриона в защиту Цезаря по виду были вполне разумны и направлены к общему благу. А предложил он одно из двух: или лишить Помпея командования, или, если Помпей удержит его, не отнимать войска у Цезаря; пусть они либо, став частными лицами, блюдут закон и справедливость, либо, оставаясь соперниками, довольствуются нынешним положением и не стараются его изменить. Тот, кто ослабит одного из них, только удвоит этим могущество, которого страшится. В ответ на это предложение консул Марцелл назвал Цезаря разбойником и потребовал объявить его врагом отечества, если он не сложит оружия. Тем не менее Куриону с помощью Антония и Пизона удалось заставить сенат высказаться: он предложил отойти в сторону тем сенаторам, которые требовали, чтобы только один Цезарь сложил оружие, а Помпей сохранил командование. И большая часть сенаторов отошла в сторону. Когда же Курион попросил отойти в сторону тех, кто считает, что оба соперника должны сложить оружие и отказаться от власти, то за Помпея подали голос двадцать пять сенаторов, а за предложение Куриона — все остальные. Сияющий от радости, думая, что уже одержал победу, Курион выбежал из курии и устремился в Народное собрание, где его встретили рукоплесканиями, осыпав венками и цветами.

Помпей не присутствовал на заседании сената, потому что полководцы, командующие легионами, не имеют права вступать в город. Между тем поднялся Марцелл и заявил, что не может дольше сидеть и выслушивать все эти рассуждения: он видит, как десять легионов уже переходят Альпы, и потому идет, чтобы снарядить в путь того, кто станет сражаться против них за отечество. (LIX.) После этого, как бы в знак траура, сенаторы переменили свою одежду. Марцелл, сопровождаемый всем сенатом, пошел через форум за городскую черту к Помпею. Став против него, Марцелл сказал: «Приказываю тебе, Помпей, оказать помощь отечеству, пользуясь для этого не только наличными вооруженными силами, но и набирая новые легионы». То же самое заявил и Лентул, один из двух избранных на следующий год539 консулов.

Помпей принялся набирать войско, однако одни вовсе не подчинялись его приказам, иные — немногие — собирались с трудом и неохотно, большинство же громко требовало примирения соперников. Ибо, несмотря на противодействие сената, Антоний прочитал в Народном собрании письмо Цезаря с весьма соблазнительными для народа предложениями. А именно, Цезарь предлагал обоим вернуться из своих провинций и распустить войска, затем, отдавшись в распоряжение и на милость народа, представить отчет о своей деятельности. Но Лентул, вступивший уже в должность консула, не созывал сената. Цицерон, который незадолго до того возвратился из Киликии, хлопотал о соглашении и внес предложение, чтобы Цезарь, покинув Галлию и распустив все остальное войско, сохранил за собою лишь два легиона и провинцию Иллирию и ожидал своего второго консульства. Однако, когда Лентул выступил против этого, а Катон громко заявил, что Помпей совершит ошибку, позволив еще раз себя обмануть, соглашение не состоялось.

LX. Между тем пришло сообщение, что Цезарь занял Аримин, большой город в Италии, и со всем войском идет прямо на Рим. Последнее известие, однако, было ложным. Ибо Цезарь шел, ведя за собой не больше трехсот всадников и пяти тысяч пехотинцев. Он не стал дожидаться подхода остальных сил, стоявших за Альпами, так как предпочитал напасть на врага врасплох, когда тот находится в замешательстве, чем дать ему время подготовиться к войне. Подойдя к реке Рубикону, по которой проходила граница его провинции, Цезарь остановился в молчании и нерешительности, взвешивая, насколько велик риск его отважного предприятия. Наконец, подобно тем, кто бросается с кручи в зияющую пропасть, от откинул рассуждения, зажмурил глаза перед опасностью и, громко сказав по-гречески окружающим: «Пусть будет брошен жребий», — стал переводить войско через реку.

Лишь только распространились первые слухи об этом событии, в Риме воцарилось беспокойство, страх и смятение, какого не бывало никогда раньше. Сенат тотчас с величайшей поспешностью собрался к Помпею, явились и высшие должностные лица. Тулл540 спросил Помпея, где его войско и насколько оно многочисленно. После некоторого промедления Помпей неуверенно ответил, что легионы, пришедшие от Цезаря, находятся в готовности, а кроме того, он предполагает быстро свести воедино набранные прежде тридцать тысяч человек. Тогда Тулл вскричал: «Ты обманул нас, Помпей!» — и предложил послать послов к Цезарю. Некто Фавоний, вообще человек незлобивый, но уверенный, что своей упрямой надменностью он подражает благородному прямодушию Катона, предложил Помпею топнуть ногой и вывести из-под земли обещанные легионы. Помпей спокойно вынес эту бестактную издевку. Когда же Катон стал напоминать ему о том, что еще вначале говорил о Цезаре, Помпей ответил, что предсказания Катона оказались более верными, а он, Помпей, действовал более дружелюбно, чем следовало. (LXI.) Катон предложил выбрать Помпея главнокомандующим с неограниченными полномочиями, прибавив, что виновник этих великих бед должен сам положить им конец. Катон тотчас выехал в Сицилию (ему была назначена эта провинция), так же поступил и каждый из остальных должностных лиц, отправившись в назначенную ему по жребию провинцию.

Между тем почти вся Италия была охвачена смятением, и деловая жизнь находилась в расстройстве. Иногородние отовсюду поспешно сбегались в Рим, а столичные жители, напротив, уезжали, оставляя город, где при таком смятении и беспорядке достойные граждане проявили слабость, а буйная чернь оказала дерзкое неповиновение властям. Действительно, никак не удавалось успокоить страхи и опасения, и действовать в согласии со здравым размышлением Помпею не давали, но в каком бы состоянии духа кто ни находился, — будь то страх, печаль или беспокойство, — он со своими заботами являлся к Помпею, так что в один и тот же день нередко принимались противоположные решения. Получить о врагах достоверные сведения Помпей не мог, так как слишком много было вестников-очевидцев, выражавших неудовольствие, если он им не верил. Наконец, он издал указ, в котором объявил, что в городе начался мятеж, а потому велел всем сенаторам следовать за собой, предупреждая, что будет считать всякого оставшегося другом Цезаря. Так, поздно вечером, Помпей покинул город. Консулы бежали, даже не совершив полагающегося по обычаю перед началом войны жертвоприношения. Но, несмотря на все обрушившиеся на Помпея невзгоды, его по-прежнему можно было назвать счастливым из-за любви к нему людей: хотя многие выражали недовольство войной, но не было никого, кто бы ненавидел военачальника. Напротив, нашлось, пожалуй, больше таких, кто не в силах был покинуть Помпея, нежели тех, кто бежал во имя свободы.

LXII. Спустя немного дней Цезарь, вступив в Рим, овладел городом. Со всеми он обошелся милостиво и расположил жителей к себе; только одному из народных трибунов, Метеллу, когда тот попытался помешать ему взять деньги из казнохранилища, он пригрозил смертью, добавив слова еще более суровые, чем сама угроза: он сказал, что ему тяжелее произнести угрозу, чем привести ее в исполнение. Прогнав Метелла и взяв из казначейства что ему было нужно, Цезарь начал преследовать Помпея: он спешил изгнать последнего из Италии, пока не прибыло из Испании его войско.

Между тем Помпей захватил Брундизий и, приготовив достаточное число кораблей, тотчас отправил на них консулов с тридцатью когортами в Диррахий; тестя своего Сципиона и сына Гнея он отослал в Сирию собирать флот. В Брундизии Помпей велел между тем укрепить городские ворота и поставить на стены наиболее проворных воинов; жителям он приказал сидеть спокойно по домам, а весь город внутри стен избороздить рвами и на всех улицах, кроме двух, по которым он сам отступил к морю, вбить острые колья. На третий день Помпею удалось беспрепятственно погрузить на корабли остальное войско. Затем он внезапно дал сигнал воинам, охранявшим стены, и, быстро приняв на борт подбежавших, отошел от берега. Увидев оставленные защитниками стены, Цезарь понял, что враги бежали, и, преследуя их, едва не набрел на ямы и колья, однако, предупрежденный брундизийцами, принял меры предосторожности и двинулся в обход; обнаружилось, что все вражеские корабли вышли в море, кроме двух, да и те имели на борту лишь незначительное число воинов.

LXIII. Нередко отплытие Помпея считают одной из самых удачных его военных хитростей. Сам Цезарь, однако, выражал удивление, почему Помпей, владея укрепленным городом, ожидая подхода войска из Испании и господствуя на море, все-таки оставил Италию. Цицерон также порицает Помпея541 за то, что, ведя войну, тот скорее подражал тактике Фемистокла, чем Перикла, хотя находился в положении, сходном скорее с Перикловым, чем с Фемистокловым.542 Цезарь на деле показал, как сильно он боится затяжной войны. Действительно, он послал в Брундизий захваченного в плен Нумерия, друга Помпея, предлагая соглашение на справедливых условиях. Однако Нумерий отплыл вместе с Помпеем. После этого Цезарь в течение шестидесяти дней без кровопролития стал владыкой всей Италии. Сперва он думал тотчас же начать преследование Помпея, но из-за отсутствия кораблей пошел походом в Испанию, имея в виду склонить на свою сторону находившиеся там войска Помпея.

LXIV. Между тем Помпей успел собрать большие военные силы. Флот Помпея не имел себе равных. Он состоял из пятисот боевых кораблей и огромного числа легких и сторожевых судов. Что касается его конницы, то к ней принадлежал цвет молодежи Рима и Италии в числе семи тысяч человек, выдающихся своим происхождением, богатством и отвагой. Пешее войско, однако, было смешанным по составу и еще требовало выучки. Во время пребывания в Берое543 Помпей рьяно взялся за его обучение, принимая личное участие в военных упражнениях, словно человек, находящийся в полном расцвете сил. Личный пример полководца имел громадное влияние на мужество воинов. Они видели, как пятидесятивосьмилетний Помпей Магн то состязался пешим в полном вооружении, то верхом, на полном скаку, ловко вытаскивал и вновь вкладывал в ножны меч, то в метании дротика показывал не только необыкновенную точность попадания, но и такую силу броска, что даже многие из молодых воинов не могли его превзойти.

К нему прибывали цари и властители различных народностей, и в его свите находилось так много знатных римлян, что они составляли целый сенат. К Помпею приехали, покинув Цезаря, Лабиен, близкий друг последнего, воевавший вместе с ним в Галлии, и Брут — сын того Брута, который был убит в Галлии. Этот Брут был человеком возвышенного образа мыслей, который никогда прежде не обращался к Помпею и даже не приветствовал его при встречах, считая убийцей своего отца. Теперь же Брут пожелал служить под начальством Помпея как освободителя Рима. Цицерон, хотя в своих сочинениях и советах проводил совершенно иные мысли, считал, однако, постыдным для себя не принадлежать к числу тех, кто подвергается опасности ради отечества. Прибыл к Помпею в Македонию также некий Тидий Секстий, человек весьма преклонного возраста и к тому же хромой. Другие не могли удержаться от насмешек и шуток над ним, но Помпей, завидев Тидия, поднялся и бросился к нему навстречу. В его прибытии Помпей усматривал прекрасное доказательство правоты своего дела, раз находились люди, которые, несмотря на возраст и немощь, предпочитали переносить опасность вместе с ним, отказавшись от покойной и мирной жизни.

LXV. После того как сенат, по предложению Катона, вынес постановление не предавать смерти ни одного римлянина, кроме как в открытом бою, и не грабить подвластных римлянам городов, сторонники Помпея приобрели еще большие симпатии. Даже те, кто не имел к войне ни малейшего отношения — потому ли, что жил слишком далеко, или же потому, что был слишком слаб и вовсе не принимался в расчет, — даже они соединили свои желания с помпеянцами и в речах сражались за правое дело, объявляя врагом богов и людей всякого, кто от всей души не желает победы Помпею. Впрочем, и Цезарь выказывал милосердие при своих победах. Так, разбив и вынудив сдаться войско Помпея в Испании, он отпустил полководцев на свободу, а воинов присоединил к своему войску. Затем он снова перешел Альпы и, пройдя всю Италию, прибыл около зимнего солнцеворота в Брундизий. Отсюда от переправился через море и высадился в Орике. Затем он послал к Помпею его друга Вибиллия, которого держал в плену, предлагая встретиться, а после встречи, на третий день, распустить все свои войска и затем, поклявшись сохранять дружбу, возвратиться в Италию. Это предложение Помпей опять счел подстроенной ему западней. Он поспешно спустился к морю и занял все укрепленные места, которые были сильными опорными пунктами для пехоты, а также гавани и пристани, удобные для мореходов, так что всякий ветер дул на счастье Помпею, принося ему хлеб, войска или деньги. Что касается Цезаря, то ему и на суше и на море приходилось встречаться с затруднениями: необходимость вынуждала его искать сражения, часто нападая на вражеские укрепления и при каждом удобном случае вызывая неприятеля на бой. В большинстве стычек Цезарь одерживал верх, но однажды едва не потерпел полного поражения и чуть не лишился своего войска. Помпей сражался с замечательным мужеством, пока не обратил в бегство всех врагов, перебив две тысячи воинов Цезаря. Однако он не смог — или побоялся — ворваться в лагерь Цезаря. Поэтому, обращаясь к друзьям, Цезарь сказал: «Сегодня победа осталась бы за противниками, если бы у них было кому побеждать».

LXVI. Этим успехом помпеянцы сильно возгордились и спешили теперь решить дело в открытом бою. Сам Помпей уже писал чужеземным царям, полководцам и городам в тоне победителя; все же он страшился опасностей битвы, надеясь длительной войной и лишениями сокрушить врагов, неодолимых в сражении и издавна привыкших побеждать в одном строю, но утомленных и от старости уже неспособных более нести все тяготы походной жизни — длительные переходы, частые перемены стоянок, рытье рвов и возведение стен — и поэтому спешивших как можно скорее вступить в рукопашную схватку. Прежде Помпей умел каким-то образом убедить своих сторонников сохранять спокойствие. Но теперь, после битвы, когда Цезарь из-за недостатка продовольствия выступил в поход, направляясь через область афаманов в Фессалию, уже нельзя было сдержать воинственный пыл помпеянцев: одни кричали, что Цезарь обратился в бегство, и предлагали следовать за ним по пятам, другие считали, что нужно переправиться в Италию, третьи, наконец, стали посылать в Рим своих слуг и друзей, чтобы заранее занять дома вблизи форума, намереваясь тотчас же по возвращении домогаться высших должностей. Многие по собственному почину отплыли к Корнелии на Лесбос, куда ее тайно отправил Помпей, чтобы сообщить ей радостную весть об окончании войны.

Когда собрался сенат, Афраний внес предложение напасть на Италию, так как эта страна — самая славная награда за победу на войне, и к тем, кто ею владеет, тотчас присоединяются Сицилия, Сардиния, Корсика, Испания и вся Галлия. Помпей должен теперь, продолжал он, главное внимание обратить на отечество: ведь Италия находится рядом и протягивает к нему руки с мольбой о помощи, поэтому не подобает равнодушно смотреть, как она томится в позорном рабстве у прислужников и льстецов тираннов. Сам Помпей объявил, однако, что считает бесчестным вторично бежать перед Цезарем и снова оказаться в положении преследуемого, когда счастливый случай дает ему возможность гнаться по пятам за врагом. Кроме того, было бы противно совести и долгу бросить на произвол судьбы Сципиона и бывших консулов в Греции и Фессалии — ведь эти люди вместе с большими денежными средствами и значительным войском попадут в руки Цезаря; о Риме же больше всего печется тот, кто воюет как можно дальше от него, — для того чтобы этот город мог спокойно ожидать победителя, не испытывая бедствий войны и даже не слыша о них.

LXVII. После этого заявления Помпей начал преследовать Цезаря, твердо решив уклоняться от схватки, но взять врага измором, тесня и преследуя его по пятам. Он и вообще считал этот план весьма разумным, и, кроме того, до него дошли какие-то толки, ходившие среди всадников, что, дескать, нужно как можно скорее разгромить Цезаря, а затем уничтожить и его, Помпея. Некоторые утверждают, что Помпей не давал Катону никакого важного поручения, но когда шел против Цезаря, то оставил его при обозе на берегу моря из опасения, как бы Катон после победы над Цезарем не вынудил его, Помпея, отказаться от командования. Между тем, пока Помпей таким образом спокойно следовал за врагом, окружающие начали осыпать его упреками, обвиняя в том, что он-де воюет не против Цезаря, а против отечества и сената, чтобы навсегда сохранить свою власть и навсегда превратить тех, что считали себя владыками вселенной, в своих слуг и телохранителей. С другой стороны, Домиций Агенобарб, называя Помпея при каждом удобном случае Агамемноном и царем царей, возбудил к нему сильную зависть. И Фавоний досаждал Помпею своими шутками не менее, чем иные — несвоевременными откровенностями. «Друзья, — кричал Фавоний, — неужели в нынешнем году не будет нам тускульских фиг?» Луций Афраний, который потерял войско в Испании и за это был обвинен в измене, видя теперь, что Помпей избегает сражения, сказал, что очень удивлен, почему это его обвинители не дают битвы оптовому покупщику провинций.

Этими и множеством других подобных речей окружающие заставили Помпея, человека, для которого слава и уважение друзей были превыше всего, оставить свои лучшие планы и увлечься их надеждами и стремлениями — уступчивость, которая не подобает даже кормчему корабля, не говоря уже о полководце, обладающем неограниченной властью под столькими народами и армиями. Помпей никогда не хвалил врачей, потворствующих желаниям больных, однако уступил больной части своего войска, опасаясь неприязни тех, чье спасение было его целью. В самом деле, можно ли считать находящимися в здравом уме людей, которые, расхаживая по лагерю, уже домогались консульства и претуры или, как Спинтер, Домиций и Сципион, яростно спорили между собой из-за должности верховного жреца, принадлежавшей Цезарю, и вербовали себе сторонников? Словно перед ними стоял лагерем армянский царь Тигран или царь набатеев,544 а не знаменитый Цезарь и его войско, с которым он завоевал тысячу городов, покорил более трехсот народов и, оставаясь всегда победителем в бесчисленных битвах с германцами и галлами, захватил в плен миллион человек и столько же уничтожил в сражениях!

LXVIII. Все же, когда войско спустилось на Фарсальскую равнину, настойчивые и шумные требования заставили Помпея назначить военный совет. Первым на совете поднялся Лабиен, начальник конницы, и клятвенно заверил, что не отступит в битве ни на шаг, пока не обратит врага в бегство. Такую же клятву принесли и все остальные.

Ночью Помпей видел во сне, будто народ встречает его при входе в театр рукоплесканиями, а сам он украшает храм Венеры Победоносной приношениями из добычи. Это видение, с одной стороны, внушило Помпею мужество, а с другой — причинило беспокойство, так как Помпей опасался принести роду Цезаря, который вел свое происхождение от Венеры,545 блеск и славу. Проснулся Помпей от безотчетного смятения, охватившего лагерь. В утреннюю стражу546 над лагерем Цезаря, где царило полное спокойствие, засиял яркий свет. От него загорелся ярким пламенем факел и, поднявшись на воздух, упал в лагере Помпея. Цезарь говорит, что сам видел это знамение при обходе караульных постов.

С наступлением дня Цезарь начал было движение на Скотуссу, и его воины уже снимали палатки и высылали вперед обоз и рабов. В это время прибыли разведчики с сообщением, что во вражеском лагере переносят с места на место много оружия, что они заметили там движение и шум, какие обычно бывают перед битвой. Затем прибыли другие разведчики и объявили, что передовые части врага уже строятся в боевой порядок. Цезарь сказал, что наступил долгожданный день, что наконец они будут сражаться не с голодом и нуждой, а с людьми, и отдал приказ быстро поднять перед своей палаткой пурпурный хитон, что у римлян служит сигналом к битве. Заметив сигнал, воины с радостными криками оставили свои палатки и кинулись к оружию. И когда начальники повели их туда, где было назначено построение, то каждый, словно отлично выученный участник хора, спокойно и быстро занял свое место.

LXIX. Сам Помпей стоял на правом фланге, чтобы сражаться против Антония, в центре, против Луция Кальвина, он поставил своего тестя Сципиона, на левом же крыле находился Луций Домиций, поддерживаемый значительными силами конницы. Здесь Помпей сосредоточил почти всех своих всадников, чтобы с их помощью сокрушить Цезаря, прорвав боевую линию прославленного своей исключительной храбростью десятого легиона, в рядах которого обычно сражался сам Цезарь. Цезарь, заметивший, что левый фланг неприятеля так надежно прикрыт конницей, и испуганный блеском ее оружия, послал за шестью когортами и поставил их позади десятого легиона с приказанием сохранять спокойствие, чтобы враги не заметили их. Когда же конница врага двинется вперед, им надлежит, пробившись через передние ряды бойцов, не метать копья, как обычно делают самые храбрые, спеша начать рукопашную, а бить вверх, целя противнику в глаза и в лицо. Ведь эти юные красавцы-плясуны говорил он, не устоят и, сохраняя свою красоту, не смогут смотреть на железо, направляемое им прямо в глаза.

Таковы были распоряжения Цезаря. В это время Помпей верхом на коне осматривал боевой порядок своего войска. Он увидел, что противники, выстроившись, спокойно ожидают подходящего момента для нападения, тогда как большая часть его собственного войска не сохраняет спокойствия, а по неопытности волнуется и даже охвачена смятением. В страхе, что уже в начале битвы его войско будет смято и рассеяно, Помпей приказал передовым бойцам крепко стоять на месте и с копьями наперевес ожидать нападения врага. Цезарь порицает такую тактику.547 Этот приказ, по его мнению, ослабил силу, которой обладает удар, нанесенный с разбегу, а так как Помпей запретил атаку, которая более всего наполняет воинов воодушевлением и пылом, ибо крик и стремительное движение усиливают их мужество, то этим он охладил и сковал их волю к победе.

В войске Цезаря насчитывалось двадцать две тысячи человек, а у Помпея — немногим больше чем вдвое.

LXX. Уже с обеих сторон был дан сигнал и раздались трубные звуки, призывающие к битве. Большинство участников думало лишь о себе, и только немногие — благороднейшие из римлян, а также несколько греков, прямого участия в сражении не принимавшие, — с приближением страшного часа битвы стали задумываться о том, как далеко завели римскую державу алчность и честолюбие. Здесь сошлись друг с другом братские войска, родственное оружие, общие знамена, мужество и мощь государства обратились против него же самого, показывая этим, до чего слепа и безумна охваченная страстью человеческая натура! Ведь если бы эти люди захотели спокойно властвовать и наслаждаться плодами своих побед, то большая и лучшая часть суши и моря была бы уже подчинена их доблести. Если бы им было угодно, они могли бы удовлетворить свою страсть к трофеям и триумфам, утоляя жажду славы в войнах против парфян и германцев. Поле их деятельности представляли бы Скифия и Индия, и при этом у них было бы благовидное прикрытие для своей алчности — они бы просвещали и облагораживали варварские народы. Разве могла бы какая-нибудь скифская конница, парфянские стрелки или богатство индийцев устоять перед натиском семидесяти тысяч римлян под предводительством Помпея и Цезаря, чьи имена эти народы услышали гораздо раньше имени римлян — так много диких народов они покорили своим победоносным оружием?! Теперь они сошлись на бой, не щадя своей славы (ради которой принесли в жертву даже отечество): ведь до этого дня каждый из них носил имя непобедимого. Да, их прежнее свойство, очарование Юлии, тот знаменитый брак с самого начала были всего лишь обманными залогами, выданными с корыстной целью; истинной же дружбы в их отношениях не было вовсе.

LXXI. Как только Фарсальская долина наполнилась людьми и конями и с обеих сторон были подняты сигналы к нападению, из боевой линии войска Цезаря первым вырвался вперед некий Гай Крассиан во главе ста двадцати человек, чтобы выполнить данное им Цезарю великое обещание. Дело в том, что Цезарь, выходя из лагеря, первым увидел этого человека и, обратившись к нему, спросил, что он думает о предстоящем сражении. Подняв правую руку, Крассиан закричал в ответ: «Ты одержишь, Цезарь, блестящую победу, а меня ты сегодня похвалишь живого или мертвого!» Помня эти свои слова, он устремился вперед, увлекая за собой многих воинов, и затем обрушился на самый центр вражеского строя. Тотчас пошли в ход мечи, было много убитых. Крассиану удалось пробиться вглубь, изрубив бойцов первой линии, но какой-то неприятельский воин остановился и нанес ему удар такой силы, что острие, пройдя через рот, вышло под затылком. Когда Крассиан пал, битва здесь некоторое время шла с переменным успехом.

На правом крыле Помпей не скоро начал атаку, но все оглядывался на другое крыло и медлил, ожидая, к чему приведут действия конницы. Конница уже развернула свои отряды, чтобы окружить Цезаря и опрокинуть на пехоту его немногочисленных всадников, выставленных впереди. Однако по сигналу Цезаря его конница отступила, а выстроенные позади воины числом три тысячи человек, дабы избежать охвата, внезапно выступили вперед и пошли на врага, а затем, как им было приказано, подняли копья вверх, целясь врагам прямо в лицо. Всадники Помпея, и вообще-то неопытные в военном деле, не ожидали такого маневра и не были к нему подготовлены, а потому не вынесли ударов в глаза и лицо: они отворачивались, закрывали себе глаза руками и, наконец, бесславно обратились в бегство. Не обращая внимания на бегущих, воины Цезаря двинулись против вражеской пехоты; пехота Помпея была теперь лишена прикрытия конницы, и ее легко можно было обойти с фланга и окружить. Когда эти воины нанесли удар во фланг, а десятый легион одновременно ринулся вперед, неприятели, не выдержав натиска, бросились врассыпную, так как видели, что как раз там, где они думали окружить врагов, им самим грозит окружение.

LXII. Когда они обратились в бегство, Помпей, увидев облако пыли, догадался о поражении своей конницы. Трудно сказать, о чем он думал в тот миг, но он совершенно уподобился безумцу, потерявшему способность действовать целесообразно. Забыв, что он — Помпей Магн, ни к кому не обращаясь, медленно шел он в лагерь, так что к нему прекрасно подходили известные стихи:

Зевс же, владыка превыспренний, страх ниспослал на Аякса: Стал он смущенный и, щит свой назад семикожный забросив, Вспять отступал, меж толпою враждебных, как зверь, озираясь.548

В таком состоянии Помпей пришел в свою палатку и безмолвно сидел там до тех пор, пока вместе с беглецами в лагерь не ворвалось множество преследователей. Тогда он произнес только: «Неужели уже дошло до лагеря?» Затем, ничего больше не прибавив, поднялся, надел подходящую к обстоятельствам одежду и вышел из лагеря. Остальные легионы Помпея также бежали, и победители устроили в лагере страшную резню обозных и карауливших палатки слуг. Воинов пало только шесть тысяч, как утверждает Азиний Поллион, который сражался в этой битве на стороне Цезаря.

При взятии лагеря выявилось безрассудное легкомыслие помпеянцев: каждая палатка была увита миртовыми ветвями и украшена цветными коврами, всюду стояли столы с чашами для питья, были поставлены кратеры с вином и вообще все было приспособлено и приготовлено скорее для жертвоприношения и празднества, чем для бегства. Так, обольщенное надеждами и полное безумной дерзости, шло на бой войско Помпея.

LXXIII. Удалившись немного от лагеря, Помпей пустил коня во весь опор и — так как погони не было — в сопровождении немногих друзей беспрепятственно продолжал путь, предаваясь размышлениям, каких и следовало ожидать от человека, который в течение тридцати четырех лет привык покорять всех неприятелей. Только теперь, на старости лет, в первый раз узнав, что такое поражение и бегство, Помпей вспоминал битвы и войны, в которых выросла его слава, потерянная ныне за один час, и думал о том, что еще недавно он стоял во главе столь великих сил, пеших и конных, и множества кораблей, а теперь бежит, жалкий и униженный, вынужденный скрываться от преследования врагов.

Миновав Лариссу, Помпей добрался до Темпейской долины. Почувствовав сильную жажду, он бросился ничком на землю и стал пить прямо из реки, затем поднялся и продолжал путь через Темпейскую долину, пока не достиг моря. Там он остановился до утра в какой-то рыбачьей хижине. На рассвете Помпей в сопровождении свободных спутников взошел на борт речного судна, рабам же велел, ничего не боясь, идти к Цезарю. Плывя вдоль берега, Помпей заметил большой торговый корабль, готовый к отплытию. Хозяином его был римлянин по имени Петиций, совершенно не связанный с Помпеем дружескими отношениями, но знавший его в лицо. Этому человеку прошлой ночью Помпей явился во сне (но не таким, каким Петицию часто приходилось видеть его наяву, а в жалком и униженном обличии) и заговорил с ним. Этот свой сон он как раз рассказывал спутникам — люди досужные любят порассуждать о делах первостепенной важности, — как вдруг один из матросов сообщил, что видит речное судно, идущее на веслах от берега, и каких-то людей, которые машут одеждой и протягивают к ним руки. Остановившись, Петиций сразу узнал Помпея, каким тот явился ему во сне. Ударив себя по лбу, он велел матросам спустить шлюпку и протянул правую руку, приглашая Помпея взойти на корабль. По одному виду Помпея Петиций догадался о происшедшей в его судьбе перемене и, не ожидая ни обращений, ни слов, принял его на борт со всеми, кого тот попросил принять (это были оба Лентула и Фавоний); затем он вышел в море. Немного спустя, увидев царя Дейотара,549 спешившего к морю, они также взяли его на корабль.

Между тем наступила обеденная пора, и хозяин корабля приготовил обед из припасов, которые были под рукой. Фавоний, увидев, что Помпей, оставшись без слуг, начал сам разуваться, тотчас подбежал, разул его и помог натереться маслом. Вообще с того времени Фавоний ухаживал за Помпеем, постоянно прислуживая ему, как рабы служат господам, — вплоть до омовения ног и приготовления обеда, так что, увидев эти благородные, искренние и непритворные услуги, можно было бы сказать:

О, сколь прекрасно все меж благородными!550

LXXIV. Так Помпей прибыл в Амфиполь, а оттуда направился в Митилену, чтобы взять с собой Корнелию и сына. Став на якорь у берега, он отправил в город посланца с сообщением, но не с тем, какого ожидала Корнелия, которая, получая радостные вести и письма, надеялась, что исход войны решился при Диррахии и Помпею осталось только преследовать Цезаря. Вот в каком положении застал ее посланец и потому не решился ее приветствовать; скорее слезами, чем словами рассказав ей почти обо всех самых важных несчастиях, он попросил ее поспешить, если она желает увидеть Помпея, едущего на единственном корабле, и к тому же чужом. Услышав это, Корнелия упала на землю и долгое время лежала безмолвная, лишившаяся чувств; затем, с трудом придя в себя и сообразив, что теперь не время жаловаться и плакать, она бросилась бежать через город к морю. Помпей встретил ее и подхватил на руки, так как она снова едва не рухнула наземь. «Я вижу, о мой супруг, — сказала она, — что не твоя судьба, а моя бросила тебя на этот единственный корабль, тебя, который до женитьбы на Корнелии объезжал это море на пятистах кораблях. Зачем ты приехал повидаться со мною? Почему не оставил меня в жертву моему пагубному демону, меня, которая осквернила и тебя столь великим бедствием? Какой была бы я счастливой женщиной, если бы умерла до печального известия о кончине моего первого мужа Публия на войне с парфянами! Как благоразумно поступила бы, покончив с собой после его смерти, как я желала этого! Но я осталась жить на горе Помпею Магну!»

LXXV. На это обращение Корнелии Помпей, как сообщают, отвечал так: «Да, Корнелия, до сих пор ты знала лишь один из моих жребиев — счастливый, и он-то, быть может, тебя и обманул, потому что оставался неизменным дольше, чем это бывает обычно. Но мы — люди, и нам приходится терпеть и такую участь, как ныне, а потому следует еще раз попытать счастья. Ведь еще есть надежда из теперешнего положения вернуться к прежнему для того, кто сменил прежнее на теперешнее». В ответ на эти слова Корнелия послала в город за своими вещами и слугами. Между тем митиленцы приветствовали Помпея и приглашали его прибыть в город. Помпей, однако, отклонил их предложение и посоветовал подчиниться победителю и не унывать, ибо Цезарь — человек благожелательный и мягкого характера. Затем Помпей вступил в беседу с философом Кратиппом,551 который прибыл из города, чтобы повидаться с ним, причем жаловался на провидение, высказывая свои сомнения на этот счет. Кратипп, согласившись с его доводами, пытался внушить ему лучшие надежды, чтобы не докучать ему неуместными возражениями. В противном же случае он мог бы легко доказать Помпею, что римскому государству из-за полного расстройства в делах правления необходимо единовластие. Затем он мог бы спросить: «Каким же образом и с помощью каких доводов, Помпей, мы убедимся, что ты, одержав верх, пользовался бы своим счастьем лучше, чем Цезарь? Нет, нам должно принимать свершившееся, смиряясь с волей богов».

LXXVI. Затем Помпей принял на корабль жену и друзей и продолжал плавание, заходя во все гавани, где была вода и продовольствие. Первым городом, куда он прибыл, была Атталия в Памфилии. Там к нему присоединилось несколько триер из Киликии, собрались воины, и снова при нем оказалось шестьдесят сенаторов. Когда Помпей узнал, что его флот стоит в боевой готовности, а Катон с большим войском переправился в Африку, он начал горько жаловаться на своих друзей и упрекать себя за то, что позволил уговорить себя дать сражение только на суше, без всякого участия морских сил, в которых он обладал бесспорным перевесом, и не держал флот наготове: в последнем случае, даже потерпев поражение на суше, он мог бы на море противопоставить противнику огромную мощь. Действительно, важнейшей ошибкой Помпея и самой ловкой военной хитростью Цезаря было то, что эта битва разыгралась в местности, расположенной так далеко от моря.

Между тем Помпей, вынужденный все же что-то предпринять, исходя из сложившегося положения дел, послал за помощью в окрестные города. Некоторые города он объезжал сам, требуя денег и снаряженных судов. Помпей опасался, однако, как бы враг со свойственной ему стремительностью и быстротой не захватил его самого врасплох, прежде чем будут закончены необходимые приготовления, и начал подыскивать себе убежище, где бы он мог в случае нужды найти приют. После совещания выяснилось, что ни одна провинция не годится для этой цели. Что же касается чужеземных царств, то сам Помпей высказал мнение, что парфянское царство меж них самое сильное и в состоянии не только принять и защитить их в теперешнем жалком положении, но и снова усилить и вернуть назад с огромным войском. Из остальных участников совещания большинство высказалось в пользу Африки и царя Юбы. Однако Феофан Лесбосский объявил, что ему представляется нелепым, оставив без внимания Египет, находящийся всего лишь в трех днях пути, и Птолемея, хотя еще и очень молодого человека, но по отцу обязанного Помпею дружбой и благодарностью, отдаться в руки парфян — самого вероломного из народов. Помпей, продолжал он, не желает уступить римлянину, своему бывшему тестю, первенство и удовольствоваться вторым после него местом, отказывается подвергнуть испытанию его великодушие, но готов отдаться на волю Арсака,552 который даже Красса согласился принять под свою власть только мертвым. Он хочет свою молодую супругу из рода Сципионов отвезти в страну варваров, которые мерой своего могущества считают необузданное своеволие; пусть она даже и не подвергнется там никаким оскорблениям — все равно для нее было бы ужасно оказаться во власти тех, кто может их причинить. Это последнее обстоятельство, как говорят, одно лишь удержало Помпея от пути на Евфрат, если только он вообще руководился какими-либо соображениями, а не демон направлял его по этому пути.

LXXVII. Таким образом, верх одержало предложение отправиться в Египет, и Помпей с женой отплыл с Кипра на селевкийской триере;553 остальные спутники плыли вместе с ним частью на боевых, частью на грузовых кораблях. Море удалось пересечь беспрепятственно. Узнав затем, что Птолемей стоит с войском у Пелусия554 и ведет войну против своей сестры, Помпей двинулся туда, отправив вперед посланца объявить царю о своем прибытии и просить о помощи. Птолемей был еще очень молод. Потин, управлявший всеми делами, собрал совет самых влиятельных людей (их влияние зависело исключительно от его произвола) и велел каждому высказать свое мнение. Возмутительно было, что о Помпее Магне совет держали евнух Потин, хиосец Феодот — нанятый за плату учитель риторики, и египтянин Ахилла. Эти советники были самыми главными среди спальников и воспитателей царя. И решения такого-то совета должен был ожидать, стоя на якоре в открытом море вдали от берега, Помпей, который считал ниже своего достоинства быть обязанным своим спасением Цезарю!

Советники разошлись во мнениях: одни предлагали отправить Помпея восвояси, другие же — пригласить и принять. Феодот, однако, желая показать свою проницательность и красноречие, высказал мысль, что оба предложения представляют опасность: ведь, приняв Помпея, сказал он, мы сделаем Цезаря врагом, а Помпея своим владыкой; в случае же отказа Помпей, конечно, поставит нам в вину свое изгнание, а Цезарь — необходимость преследовать Помпея. Поэтому наилучшим выходом из положения было бы пригласить Помпея и затем убить его. В самом деле, этим мы окажем и Цезарю великую услугу, и Помпея нам уже не придется опасаться. «Мертвец не кусается», — с улыбкой закончил он.

LXXVIII. Советники одобрили этот замысел, возложив осуществление его на Ахиллу. Последний, взяв с собой некоего Септимия, ранее служившего военным трибуном у Помпея, Сальвия, который был у него центурионом, и трех или четырех слуг, вышел из гавани и направился к кораблю Помпея. На борту корабля находились в этот миг знатнейшие из спутников Помпея, чтобы наблюдать происходящее. Когда они заметили, что прием не отличается царственной пышностью и вовсе не соответствует ожиданиям Феофана, так как всего только несколько человек на одной рыбачьей лодке плывут навстречу кораблю, им показалось подозрительным это неуважение, и они стали советовать Помпею немедленно выйти в море, пока они находятся еще вне обстрела. Между тем лодка приблизилась, Септимий встал первым и, обратившись к Помпею по-латыни, назвал его императором. Ахилла же приветствовал его по-гречески и пригласил сойти в лодку, так как, дескать, здесь очень мелко и из-за песчаных отмелей проплыть на триере невозможно. В это время спутники Помпея заметили несколько царских кораблей, на борт которых поднимались воины; берег был занят пехотинцами. Поэтому спастись бегством, даже если бы Помпей переменил свое решение, казалось немыслимым, а к тому же выказать недоверие означало бы дать убийцам оправдание в их преступлении. Итак, простившись с Корнелией, которая заранее оплакивала его кончину, Помпей приказал двоим центурионам, вольноотпущеннику Филиппу и рабу по имени Скиф спуститься в лодку. И когда Ахилла уже протянул ему с лодки руки, он повернулся к жене и сыну и произнес ямбы Софокла:

Когда к тиранну в дом войдет свободный муж, Он в тот же самый миг рабом становится.555

LXXIX. Это были последние слова, с которыми Помпей обратился к близким, затем он вошел в лодку. Корабль находился на значительном расстоянии от берега, и так как никто из спутников не сказал ему ни единого дружеского слова, то Помпей, посмотрев на Септимия, промолвил: «Если я не ошибаюсь, то узнаю моего старого соратника». Тот кивнул только головой в знак согласия, но ничего не ответил и видом своим не показал дружеского расположения. Затем последовало долгое молчание, в течение которого Помпей читал маленький свиток с написанной им по-гречески речью к Птолемею. Когда Помпей стал приближаться к берегу, Корнелия с друзьями в сильном волнении наблюдала с корабля за тем, что произойдет, и начала уже собираться с духом, видя, что к месту высадки стекается множество придворных, как будто для почетной встречи. Но в тот момент, когда Помпей оперся на руку Филиппа, чтобы легче было подняться, Септимий сзади пронзил его мечом, а затем вытащили свои мечи Сальвий и Ахилла. Помпей обеими руками натянул на лицо тогу, не сказав и не сделав ничего не соответствующего его достоинству; он издал только стон и мужественно принял удары. Помпей скончался пятидесяти девяти лет,556 назавтра после дня своего рождения.

LXXX. Спутники Помпея на кораблях, как только увидели убийство, испустили жалобный вопль, слышный даже на берегу. Затем, подняв якоря, они поспешно обратились в бегство, причем сильный ветер помогал беглецам выйти в открытое море. Поэтому египтянам, которые пустились было за ними вслед, пришлось отказаться от своего намерения.

Убийцы отрубили Помпею голову, а нагое тело выбросили из лодки, оставив лежать напоказ любителям подобных зрелищ. Филипп не отходил от убитого, пока народ не насмотрелся досыта. Затем он обмыл тело морской водой и обернул его какой-то из своих одежд. Так как ничего другого под руками не было, он осмотрел берег и нашел обломки маленькой лодки, старые и трухлявые; все же их оказалось достаточно, чтобы послужить погребальным костром для нагого и к тому же изувеченного трупа. Когда Филипп переносил и складывал обломки, к нему подошел какой-то уже преклонного возраста римлянин, который еще в молодости участвовал в первых походах Помпея. «Кто ты такой, приятель, — спросил он Филиппа, — коли собираешься погребать Помпея Магна?» Когда тот ответил, что он вольноотпущенник Помпея, старик продолжал: «Эта честь не должна принадлежать одному тебе! Прими и меня как бы в участники благочестивой находки, чтобы мне не во всем сетовать на свое пребывание на чужбине, которое после стольких тяжких превратностей дает мне случай исполнить, по крайней мере, хотя одно благородное дело — коснуться собственными руками и отдать последний долг великому полководцу римлян». Так совершалось погребение Помпея.

На следующий день прибыл с Кипра Луций Лентул; ничего не зная о происшедшем, он плыл вдоль берегов Египта. Увидев погребальный костер и стоящего рядом человека, но не узнав издали Филиппа, он вскричал: «Кто это свершил срок, определенный судьбой, и покоится здесь?», — а затем со вздохом прибавил: «Быть может, это ты, Помпей Магн!» Вскоре при высадке на берег он был схвачен и также казнен. Таков был конец Помпея.

Немного спустя Цезарь прибыл в Египет — страну, запятнавшую себя таким неслыханным злодеянием. Он отвернулся как от убийцы от того, кто принес ему голову Помпея, и, взяв кольцо Помпея, заплакал. На печатке был вырезан лев, держащий меч. Ахиллу и Потина Цезарь приказал казнить. Сам царь был разбит в сражении и утонул в реке. Софисту же Феодоту удалось ускользнуть от наказания, назначенного ему Цезарем, так как он бежал из Египта и скитался, ведя жалкую жизнь и ненавидимый всеми. Когда Марк Брут после убийства Цезаря завладел Азией, он отыскал там Феодота и приказал подвергнуть его мучительной казни.

Останки Помпея были переданы Корнелии, которая похоронила их в Альбанском имении.557

[Сопоставление]

LXXXI. (I). Так как жизнеописания этих двух людей у нас перед глазами, рассмотрим теперь вкратце и сопоставим их отличительные особенности.

Первая особенность состоит в том, что Помпей достиг могущества и прославился исключительно законными путями, по собственному почину оказав много важных услуг Сулле, когда тот освобождал Италию от тираннов. Что же касается Агесилая, то он, напротив, как кажется, овладел царской властью не безупречным — с точки зрения и божеских, и человеческих законов — способом. Так, он объявил незаконнорожденным Леотихида, которого его брат сам признал законным наследником, и выставил в смешном виде оракул о хромом царствовании.

Во-вторых, Помпей и при жизни Суллы постоянно воздавал диктатору подобающие почести, и после его кончины, вопреки противодействию Лепида, позаботился о погребении умершего и даже выдал свою дочь замуж за сына Суллы Фавста. Агесилай же, воспользовавшись случайным предлогом, отдалил от себя Лисандра и подверг его грубым оскорблениям. Услуги, оказанные Сулле Помпеем, были не менее тех, какие оказал ему Сулла, тогда как Агесилая Лисандр сделал царем Спарты и полководцем всей Греции.

Третье различье состоит в том, что несправедливости, допускавшиеся Помпеем в государственных делах и судах, вызывались родственными связями. Действительно, Помпею приходилось быть соучастником большинства неблаговидных поступков Цезаря и Сципиона, каждый из которых был его тестем. С другой стороны, Сфодрия, которого должны были казнить за несправедливый поступок с афинянами, Агесилай избавил от заслуженной кары и из-за страсти своего сына, а решительную поддержку Фебиду, нарушителю мирного договора с фиванцами, он оказал, бесспорно, покрывая само преступление. Вообще, сколько вреда причинил Помпей римлянам, уступая друзьям или по неведению, столько же бед навлек Агесилай на лакедемонян, раздув пламя Беотийской войны в угоду своему пылкому честолюбию.

LXXXII. (II). Если в неудачах обоих этих людей следует усматривать также и недоброжелательство судьбы, то участь Помпея оказалась совершенно неожиданной для римлян, лакедемоняне же заранее знали судьбу Агесилая, но он не дал им уберечься от хромого царствования. В самом деле, если бы Леотихид даже тысячу раз был уличен в том, что он чужеземец и незаконнорожденный, то, конечно, еврипонтидам558 не трудно было бы найти для Спарты законного царя со здоровыми ногами, если бы только Лисандр не заставил их забыть об оракуле. То целительное средство, которое в затруднительных обстоятельствах после несчастной битвы при Левктрах Агесилай применил к «убоявшимся», предложив на один день позволить законам спать, обнаруживает его замечательную государственную мудрость, и в жизни Помпея нельзя найти ничего подобного. Последний не считал себя обязанным соблюдать им же самим установленные законы, чтобы показать друзьям свое могущество. Агесилай же, поставленный перед необходимостью ради спасения сограждан отменить законы, нашел средство, благодаря которому законы и не погубили граждан, и в то же время не были отменены, чтобы их не погубить. Неподражаемым примером государственной мудрости Агесилая мне представляется также и тот известный его поступок, когда он сразу же по получении скиталы прекратил свой азиатский поход. Агесилай не пользовался мощью государства в такой мере, как Помпей, и своим величием он обязан самому себе, но ради блага отечества он отказался от такого могущества и славы, какой никто не обладал ни прежде, ни после него, за исключением Александра.

LXXXIII. (III). С другой стороны, что касается походов и военных подвигов, то сам Ксенофонт, я думаю, не стал бы сравнивать победы Агесилая с числом трофеев Помпея, величиной армий, бывших под его начальством, количеством битв и одержанных им побед, хотя этому писателю ради его прочих достоинств предоставлено как бы преимущественное право писать и говорить об Агесилае что ему угодно.

Думается также, что Помпей своим милостивым отношением к врагам выгодно отличается от Агесилая. Последний хотел поработить Фивы и превратить в пустыню Мессену (хотя Мессена и Спарта владели равными долями в общем наследии, а Фивы были городом, откуда происходил его род)559 и из-за этого чуть было не лишился самой Спарты и потерял владычество над Грецией. Помпей же не только поселил в городах пиратов, которые, изменив свое ремесло, перешли к новому образу жизни, но и сделал своим союзником побежденного армянского царя Тиграна, — которого мог бы провести пленником в своей триумфальной процессии, — заявив, что вечность для него ценнее одного дня.

Но если на войне следует отдавать предпочтение только важнейшим делам и планам, которые имели решительный успех, то лакедемонянин талантом полководца далеко превзошел римлянина. Действительно, во-первых, он не покинул и не отдал города врагам, хотя они вторглись в страну с семидесятитысячным войском, а у него была лишь горстка воинов, да к тому же потерпевших поражение при Левктрах. Помпей, напротив, в страхе бежал из Рима, едва только Цезарь с пятью тысячами тремястами человек захватил единственный город Италии: он либо малодушно отступил перед малочисленным противником, либо ошибочно счел врагов значительно сильнее. Кроме того, Помпей отправился в путь с женой и детьми, а семьи остальных граждан оставил беззащитными, между тем как ему следовало бы или победить, сражаясь за родину, или же принять мирные предложения сильнейшего противника, тем более, что тот был его согражданином и свойственником. А в результате как раз тому человеку, которому он считал опасным продлить срок командования или предоставить консульство, он дал возможность захватить Рим и объявить Метеллу, что он считает его самого и всех остальных своими пленниками.

LXXXIV. (IV). Действуя в соответствии с непреложным и важнейшим для хорошего полководца правилом: будучи сильным — принуждать врага к сраженью, а чувствуя слабость — уклоняться от боя, Агесилай всегда оставался непобедимым. Цезарь, когда был слабее, ускользал от Помпея, чтобы не потерпеть пораженья, а лишь только стал сильнее, то заставил его в одном сухопутном сраженье рискнуть всем, что было в его руках, и сразу завладел богатствами, продовольствием и господством на море; если бы все это по-прежнему оставалось в руках врага, то последний мог бы покончить с Цезарем без всякой битвы. То, что при этом приводят в качестве наилучшего оправдания, служит самым сильным упреком опытному полководцу. Действительно, для молодого полководца (к тому же еще смущенного криком и шумом своих воинов и недостаточно сильного, чтобы противостоять их требованиям) было бы естественно и простительно отказаться от своих самых надежных расчетов. Но кто может найти извинение тому, что Помпей Магн, чей лагерь римляне называли отечеством, а палатку — сенатом, считая отступниками и предателями тех, кто вершил государственными делами в Риме, о котором было известно, что он никогда не подчинялся никакому начальнику, но все свои походы с великой славой проделал главнокомандующим, — кто найдет извинение тому, повторяю я, что такой человек из-за пустяков, из-за шуток Фавония и Домиция, из-за того, чтобы его не называли Агамемноном, ринулся в опасное сраженье, рискуя верховной властью и свободой? Если он принимал в расчет славу и позор лишь одного дня, он должен был бы сразу начать сопротивление врагу и защищать Рим, а, выдавая свое бегство за Фемистоклову военную хитрость, не должен был впоследствии считать позорным промедление перед битвой в Фессалии. Ведь божество не указало именно на Фарсальскую равнину как на арену для битвы за господство над миром, и глашатай не призывал соперников спуститься на равнину и не увенчал одного из них венком. Напротив, господствуя на море, Помпей имел возможность выбрать множество других равнин, тысячи городов; наконец, в его распоряжении был бы весь мир, если бы он только захотел подражать Фабию Максиму, Марию, Лукуллу и даже самому Агесилаю. Этому последнему не только в Спарте пришлось выдержать такое же мятежное недовольство сограждан, которые хотели защищать от фиванцев свою землю, но также и в Египте терпеливо выносить подозрения и клеветнические обвинения со стороны царя, которому он советовал сохранять спокойствие. Агесилай, умея быть настойчивым в выполнении своих планов, раз уж он признал их наилучшими, не только спас египтян против их воли и постоянно оберегал Спарту во время столь сильных потрясений, но даже воздвиг в самом городе памятник победы над фиванцами, дав согражданам возможность вновь одержать победу, благодаря тому что раньше не дал им пасть жертвой собственного своеволия. Поэтому впоследствии Агесилая хвалили те, своеволию которых он противился. Напротив, Помпея, который допускал ошибки по вине других, порицали те самые люди, которые побуждали его их совершать.

Некоторые утверждают, однако, что его обманул тесть Сципион, похитив и утаив большую часть денег, привезенных из Азии, с тем, чтобы заставить Помпея дать сражение, так как иначе-де не хватит денег. Если бы это даже было и верно, все же полководец не должен, попав в подобные обстоятельства, так легко позволить себя обмануть, не должен опрометчиво идти на риск решительного сражения. Вот в чем мы усматриваем различие между этими двумя людьми.

LXXXV. (V). Помпей отплыл в Египет по необходимости, как изгнанник, Агесилай же отправился туда не по необходимости, но и не из благородных побуждений, а ради денег, чтобы на средства, полученные от варваров, воевать против греков. Затем то самое, в чем мы виним египтян, погубивших Помпея, египтяне ставят в вину Агесилаю. Действительно, Помпей доверился им и поплатился за это жизнью, Агесилай же был облечен египтянами полным доверием, но покинул на произвол судьбы тех, к кому он прибыл на помощь, перейдя на сторону их врагов.

Демосфен и Цицерон

ДЕМОСФЕН

I. Сочинивший хвалебную песнь Алкивиаду по случаю его победы на колесничных бегах в Олимпии — был ли то Еврипид, как считает большинство, или кто-нибудь другой560 — утверждает, что для полного счастья необходимо прежде всего иметь отечеством «град знаменитый и славный». А я полагаю, Соссий,561 что для того, кто стремится к подлинному счастью, которое зависит в основном от душевного склада и образа мыслей, то, что он родился в неприметном маленьком городке, столь же несущественно, как если бы мать его была малоросла и некрасива. Смешно, в самом деле, думать, что Иулида,562@ крохотная часть небольшого острова Кеос, или Эгина, которую кто-то из афинян требовал удалить как «бельмо с глаза Пирея», хороших актеров поэтов рождает, но справедливого, умеющего довольствоваться малым, разумного и великодушного человека произвести на свет не может. Другие искусства, возникшие как способ зарабатывать богатство и славу, в неприметных, маленьких городках, может, и впрямь хиреют, но добродетель, словно выносливое, неприхотливое растение, пускает корни всюду, где находит врожденную порядочность и дух трудолюбия. А потому, если в чем-то наши мысли и поступки не совсем безупречны, то винить за это по справедливости будем себя, а не скромные размеры своего отечества.

II. Правда, кто взялся за исторические изыскания, для которых требуется перечитать не только легкодоступные, отечественные, но и множество иноземных, рассеянных по чужим краям сочинений, тому действительно необходим прежде всего «град знаменитый и славный», просвещенный и многолюдный: только там, имея в изобилии всевозможные книги, а то, что ускользнуло от внимания писавших, но явно подтверждается устным преданием, собирая по слухам и разыскивая путем расспросов, он сможет издать свой труд с наименьшим числом погрешностей и пробелов. Что до меня, то я живу в небольшом городке и, чтобы не сделать его еще меньше, собираюсь в нем жить и дальше, а когда бывал в Риме и других местах Италии, то государственные дела и ученики, приходившие ко мне заниматься философией, не оставляли мне досуга, чтобы упражняться в языке римлян, и потому слишком поздно, уже на склоне лет, я начал читать римские книги. И — удивительное дело, но это правда — со мною случилось вот что: не столько из слов приходилось мне узнавать их содержание, сколько, наоборот, по содержанию, о котором так или иначе я имел уже некоторое представление, улавливать значение самих слов. Конечно, прочувствовать красоту римского слога, его сжатость, обилие метафор и стройность — словом, все, чем украшается речь — мне кажется делом интересным и не лишенным приятности, но оно требует нелегкого труда и упорных занятий и под силу лишь тем, у кого больше свободного времени и чьи года еще не препятствуют такого рода стремлениям.

III. Вот почему в этой, пятой по счету, книге сравнительных жизнеописаний, повествуя о Демосфене и Цицероне,563@ их нрав и образ мысли мы будем изучать и сопоставлять по их поступкам и государственной деятельности, но сравнивать речи, чтобы решить, кто из них говорил внушительнее или приятнее, не беремся. Не то и мы попали бы в положение, о котором Ион сказал: «Дельфин на суше неуклюж» — слова, коих самонадеянный Цецилий не знал, иначе бы не отважился выпустить в свет сравнение Демосфена с Цицероном. Впрочем, если бы изречением «Познай самого себя» руководствовался каждый, оно уже не казалось божественной заповедью.

Демосфена и Цицерона божество, похоже, с самого начала лепило по одному образцу: не только характеру их оно придало множество сходных черт, таких, например, как честолюбие и преданность гражданским свободам, малодушие перед лицом войн и опасностей, но примешало к этому и немало случайных совпадений. Трудно, мне кажется, найти других двух ораторов, которые, будучи людьми простыми и незнатными, добились славы и могущества, вступили в борьбу с царями и тиранами, лишились дочерей, были изгнаны из отечества, но с почестями вернулись, снова бежали, но были схвачены врагами и простились с жизнью тогда же, когда угасла свобода их сограждан. И если бы характер и случай, словно художники, вступили между собой в состязание, трудно было бы рассудить, кто придал этим двум мужам больше сходства — то ли чертами нрава тот, то ли жизненными обстоятельствами этот. Но рассказать надо сперва о том, который жил раньше.

IV. Отец Демосфена, Демосфен, принадлежал, как сообщает Феопомп, к числу уважаемых и состоятельных граждан, а прозвище «Ножовщик» носил потому, что владел большой мастерской, где особо обученные рабы изготовляли мечи и ножи. Что же касается его матери, то оратор Эсхин уверяет,564 что отец ее был некто Гилон, который бежал из Афин, спасаясь от обвинения в государственной измене, а мать — даже не эллинка, но правду ли он говорит или злословит и клевещет, установить мы не можем. В возрасте семи лет565 Демосфен потерял отца, унаследовав большое состояние (общая стоимость его имущества достигала почти пятнадцати талантов), но опекуны с ним обошлись бесчестно: часть наследства они присвоили себе, остальное же оставили совершенно без надзора, так что даже учителям его жалованье выплачивалось неполностью. Именно поэтому он, кажется, не получил воспитания, какое полагалось бы благородному мальчику, а также из-за хрупкого, нежного телосложения, так как мать оберегала его от физических упражнений, а дядьки-наставники к этому не принуждали. С самого детства он был хилым и болезненным, за что от сверстников, издевавшихся над его внешностью, получил позорную кличку «Батал». Батал, как уверяют некоторые, был женоподобный флейтист, и Антифан566 даже написал об этом пьеску, в которой зло высмеял его. Другие упоминают Батала как поэта, сочинителя застольных песенок непристойного содержания. Существует, наконец, мнение, что «баталом» в тогдашнем аттическом наречии называлась одна не совсем удобопроизносимая часть тела. «Аргом» же — а было у него, говорят, и такое прозвище — Демосфена прозвали либо за его нрав, угрюмый и желчный (ведь словом «арг» некоторые поэты называют змею), либо за то, что речь его отличалась неблагозвучием: существовал ведь и поэт по имени Aрг,567 сочинитель скверных, тяжеловесных стихотворений. Впрочем, довольно об этом.

V. Увлечение красноречием у Демосфена началось, говорят, вот с чего. Оратор Каллистрат готовился выступать в суде по делу об Оропе,568 и этого выступления все ждали с большим нетерпением, ибо оратор он был весьма сильный, к тому же в расцвете славы, да и само дело было очень уж громкое. Услыхав, как учителя и дядьки сговариваются пойти на судебное слушание, Демосфен мольбами и просьбами добился от своего дядьки, чтобы он взял его с собой. А тот был в приятельских отношениях с прислужниками, которые ведали ключами от судебных помещений, и раздобыл место, откуда мальчик, никем не замеченный, мог бы слушать выступавших. Каллистрат блестяще выиграл дело, стяжав всеобщее восхищение, и Демосфен позавидовал его славе, видя, как толпа с восторженными восклицаниями провожает победителя домой, но еще больше поразился силе слова, которое, как он ясно понял, способно пленять и покорять решительно всех. С тех пор, забросив все остальные занятия и детские игры, он стал усердно упражняться в произнесении речей, надеясь со временем сделаться настоящим оратором. В наставники себе он выбрал Исея,569 хотя в то время еще преподавал Исократ,570 — то ли, как считают некоторые, оттого, что по причине сиротства не в состоянии был уплатить Исократу положенные десять мин, или же, вероятнее, потому, что для практических целей более пригодным считал красноречие Исея, действенное и изощренное. А Гермипп утверждает, что нашел записки неизвестного автора, где написано, что Демосфен был слушателем Платона и своим красноречием обязан главным образом ему. Тот же Гермипп, ссылаясь на Ктесибия,571 уверяет, что Демосфен досконально изучил руководства Исократа и Алкидаманта,572 тайком заполучив их от сиракузянина Каллия и некоторых других.

VI. Как бы то ни было, едва достигнув совершеннолетия, Демосфен привлек своих опекунов к суду, а так как всевозможными увертками они ухитрялись каждый раз обжаловать приговор, писал против них речи одну за другой до тех пор, пока, закалившись, как выразился Фукидид,573 среди трудов и опасностей, не выиграл процесс.574 И хотя взыскать с них не удалось даже ничтожной доли отцовского наследства, он приобрел смелость и изрядный опыт в речах, а главное, вкусив славы и могущества, приобретаемых участием в публичных прениях, принял твердое решение выступить в Народном собрании и заняться государственной деятельностью. Рассказывают, что орхоменцу575 Лаомедонту, чтобы вылечить больную селезенку, пришлось помногу бегать, следуя совету врачей, и он настолько развил в себе эту способность, что стал участвовать даже в таких состязаниях, наградой за которые служит венок, и сделался одним из величайших бегунов. Так и Демосфену пришлось взяться за красноречие случайно, только затем, чтобы вернуть себе имущество, но со временем он достиг в этом такого мастерства и силы, что уже и в прениях по государственным вопросам, словно в состязании за венок, превзошел всех сограждан, подвизавшихся на ораторском возвышении. И тем не менее его первое выступление народ встретил недовольными выкриками и насмешками над нелепым построением речи: ее периоды показались запутанными, а доказательства чересчур неестественными и натянутыми. К этому, говорят, добавлялась некоторая слабость голоса, неясное произношение и прерывистое дыхание, создававшее паузы между периодами и затемнявшее смысл произносимого. Кончилось тем, что Демосфен покинул Собрание, и когда он, подавленный, бродил по Пирею, его заметил Евном из Трии,576 в то время уже совсем глубокий старик, и разбранил за то, что, красноречием почти не уступая Периклу, из малодушия и слабоволия он губит себя тем, что робеет перед толпой и вместо того, чтобы готовить свое тело к состязаниям, позволяет ему увядать от безделия.

VII. Рассказывают, что однажды, после очередного провала, он возвращался домой, глубоко переживая свою неудачу, с закутанным от стыда лицом, и встретил актера Сатира, своего близкого друга, а тот вызвался его проводить. Демосфен стал ему жаловаться, что из всех ораторов он самый трудолюбивый, что растратил на это чуть ли не все здоровье свое и тем не менее его народ не жалует: в то время как пьяниц, матросов и невежд охотно слушают, не прогоняя с возвышения, его и знать не хотят. «Все это верно, Демосфен! — отвечал Сатир. — Но я быстро помогу твоей беде, если ты не откажешься прочитать мне наизусть что-нибудь из Еврипида или Софокла». После того как Демосфен прочитал, Сатир продекламировал тот же отрывок, но так выразительно и живо, что Демосфену он показался совершенно другим. Убедившись, сколько красоты и изящества придает речи такая игра,577 он понял, что упражнения мало что дают или даже вовсе бесполезны тому, кто пренебрегает произношением и мастерством исполнения. Тогда он устроил под землею особое помещение, которое, кстати, сохранилось до наших дней, и ежедневно, ни на что не отвлекаясь, спускался туда отрабатывать сценические приемы и укреплять голос, а нередко проводил там по два и по три месяца подряд, наполовину обрив себе голову, чтобы от стыда невозможно было показаться на людях, даже если сильно захочется.

VIII. Мало того — даже случайные встречи, беседы, деловые переговоры он использовал как повод и предлог для того, чтобы хорошенько поработать. Оставшись один, он поскорее спускался в свое подземелье и повторял весь разговор с начала до конца со всеми относящимися к делу доводами. Те речи, которые ему приходилось слышать, он тщательно изучал, по памяти восстанавливая ход рассуждений и периоды; к словам, ему сказанным кем-то другим или своим собственным, он придумывал всевозможные поправки и способы выразить те же мысли иначе. Отсюда возникло мнение, что от природы Демосфен был малоодарен, но все мастерство свое и умение приобрел тяжким трудом. Вот что, казалось бы, подтверждало это со всей очевидностью: нелегко было услышать Демосфена выступающим без подготовки, и даже когда народ вызывал его, сидевшего в Собрании, по имени, требуя выступить, он не вставал с места, если не обдумал и не приготовил речь заранее. За это многие ораторы издевались над ним, а Пифей578 однажды сострил, что умозаключения Демосфена попахивают фитилем, на что Демосфен ядовито заметил: «Однако совсем не одно и то же знают за нами мой светильник и твой!» В разговорах с другими, впрочем, он полностью этого не отрицал, признавая, что хотя и не пишет всей речи целиком, совсем без предварительных набросков все же не выступает. При этом он заявлял, что тот, кто готовит речи заранее, по-настоящему предан народу, что в этом и состоит служение ему, а проявлять равнодушие к тому, как воспримет речь большинство, — значит сочувствовать олигархии и рассчитывать больше на насилие, чем на убеждение. Что без подготовки Демосфен выступать не отваживался, доказывают еще и тем, что когда крики слушателей приводили его в замешательство, Демад579 нередко брал слово, чтобы выручить его, а вот он Демаду не помог ни разу.

IX. Но тогда почему — могут спросить — даже Эсхин, издаваясь над Демосфеном, все же называл580 его «на редкость отважным оратором»? Почему он один встал, чтобы дать отпор Пифону Византийскому,581 когда тот «извергал на афинян потоки угроз и оскорблений»? Или когда Ламах582 Миринейский в Олимпии произносил хвалебное слово царям Александру и Филиппу, где жестоко поносил граждан Фив и Олинфа, разве не он, поднявшись с места, подробно, на многочисленных примерах показал, сколько прекрасного для Эллады сделали фиванцы и халкидяне, и наоборот, сколько зла причинили ей македонские прихвостни, при этом так распалил присутствующих, что, испугавшись криков толпы, софист постарался незаметно исчезнуть? Вероятно, Демосфен полагал, что прочие достоинства Перикла ему не столь уж нужны, зато важность его, невозмутимое спокойствие, привычку высказываться не по любому поводу, не сразу и не обо всем стремился перенять, считая, что именно это придавало Периклу величие, а потому, хотя и не пренебрегал совершенно славою сиюминутных речей, все же неохотно и нечасто полагался на волю случая. Тем не менее и отвага, и дерзость его речам были присущи, но не столько в их письменном виде, сколько при исполнении, если, конечно, верить Эратосфену, Деметрию Фалерскому и сочинителям комедий. Эратосфен, например, утверждает, что во время выступлений его часто охватывало как бы вакхическое неистовство; Деметрий рассказывает,583 как однажды, обращаясь к народу, он, словно одержимый божеством, обычные слова клятвы продекламировал стихами:

Клянусь землёй, клянусь речными водами! —

а из комиков один его обзывает «болтунопустомелею», другой же, подсмеиваясь над его пристрастием к антитезам, говорит так:

Не «получил в подарок», но «свое вернул». Словечко Демосфену бы понравилось!

Впрочем, клянусь Зевсом, эта шутка Антифана, похоже, относится только к речи о Галоннесе,584 где Демосфен советует афинянам не «принимать» остров как подарок от Филиппа, но «вернуть» его как свой собственный.

X. И все же Демад, опиравшийся на одну только силу дарования, по общему признанию, был непобедим и, выступая без подготовки, явно превосходил Демосфена с его обдуманными и заученными речами. Так, Аристон Хиосский585 приводит высказывание Феофраста об этих ораторах. На вопрос, каков, по его мнению, Демосфен как оратор, он ответил: «Достоин своего города», а Демад — «Превосходит свой город». Тот же философ сообщает, что Полиевкт Сфеттиец, один из видных в то время государственных деятелей в Афинах, считал величайшим оратором Демосфена, ко самым мощным — Фокиона, ибо наименьшим количеством слов тот выражал наибольшее богатство мысли. Да и сам Демосфен, всякий раз, как Фокион всходил на ораторское возвышение, чтобы выступить с возражениями, говорил, обращаясь к друзьям: «Вот она, гроза моих речей!» Не совсем ясно, правда, чего, собственно, опасался Демосфен: то ли силы красноречия этого мужа, то ли его образа жизни и безупречной репутации, понимая, что одно слово, один кивок человека, который пользуется доверием, весит больше, чем великое множество пространных периодов.

XI. Физические недостатки свои он старался преодолеть упражнениями, о которых рассказывает Деметрий Фалерский, уверяя, что слышал об этом от самого Демосфена, уже глубокого старика. Невнятный, шепелявый выговор он пытался исправить тем, что, набравши в рот камешков, старался ясно и отчетливо читать отрывки из поэтов: голос укреплял тем, что разговаривал на бегу или, поднимаясь в гору, произносил, не переводя дыхания, стихи или какие-нибудь длинные фразы. Дома у него было большое зеркало, стоя перед которым он упражнялся в декламации. Рассказывают, что однажды к Демосфену пришел человек и попросил выступить на суде в его защиту, рассказав, как жестоко его избили. «Но ты же ничуть не пострадал от этого!» — сказал ему Демосфен. «Это я-то ничуть не пострадал?!» — вскричал во весь голос тот человек. «Вот теперь, — ответил он, — клянусь Зевсом, я слышу голос оскорбленного и пострадавшего». Вот сколько убедительности, считал он, словам придают тон и манера исполнения. Его собственное исполнение приводило большинство слушателей в восторг, но утонченные знатоки, в том числе и Деметрий Фалерский, находили его жалким, плоским и невыразительным. Эсион же, как сообщает Гермипп, когда его спросили о древних и современных ему ораторах, ответил, что если бы удалось послушать древних, нельзя было бы не поразиться тому, красноречиво и торжественно они говорили с народом, но речи Демосфена, если их читать, несравненно лучше отделаны и отличаются большей силой. В записанном виде его речи — что и говорить — весьма суровы и резки, но и в случайных ответах он умел крепко съязвить. Демад однажды воскликнул: «Меня поучает, и кто? Демосфен! Свинья — Афину!» — «Эту самую Афину, — ответил он, — позавчера в Коллите586 поймали за блудным делом». Когда известный вор по кличке Медяк и тот пытался что-то сострить насчет его бессонных ночей и работы при свете лампы, — «Знаю, Знаю, — сказал Демосфен, — тебя огорчает, что мой светильник горит по ночам. Но вы, граждане афинские, не удивляйтесь происходящим здесь кражам: воры-то у нас медные, а стены глинобитные». На этом, пожалуй, мы остановимся, хотя еще много чего могли бы порассказать в том же роде. Теперь его нрав и черты характера можно рассмотреть и с другой стороны, по его поступкам и государственной деятельности.

XII. В государственных делах он стал принимать участие вскоре после начала Фокидской войны, как утверждает он сам587 и как можно заключить из его же речей против Филиппа, из которых одни написаны уже после того, как с фокейцами было покончено, другие же, самые ранние, касаются событий, непосредственно с этим связанных. Кроме того, когда он готовился выступить с обвинением против Мидия,588 ему было всего тридцать два года, и ясно, что как государственный деятель в то время он еще не имел ни веса, ни влияния. Именно этого, мне кажется, он и опасался, а потому решил принять от этого человека деньги и прекратить с ним вражду,

ибо не кроткий то был человек и не мягкосердечный,589

но решительный и умеющий за себя постоять. Видя, что свалить Мидия — человека, надежно защищенного богатством, красноречием, большими связями, — дело не простое и даже непосильное, он уступил тем, кто просил за него. А три тысячи драхм сами по себе, мне кажется, не смягчили бы гнев Демосфена, если бы он надеялся и мог выиграть дело. Предметом своей государственной деятельности избрав прекрасное дело — защиту эллинов против Филиппа — и с честью подвизаясь на этом поприще, он быстро стяжал себе славу и приобрел настолько громкую известность своим красноречием и прямодушием, что вся Эллада восхищалась им, его расположения искал великий царь,590 а при дворе Филиппа ни с одним из ораторов так не считались, как с ним, и даже враги его признавали, что имеют дело с достойным противником. По крайней мере так отзываются о нем в своих обвинительных речах Эсхин и Гиперид.591

XIII. И я не понимаю, отчего Феопомпу592 взбрело в голову утверждать, будто он отличался непостоянством и не способен был долго хранить верность одному и тому же делу, одним и тем же людям. Совершенно ведь ясно, что он до конца держался того направления в политике, которое выбрал вначале, что не только не менял своих убеждений в течение всей жизни, но и самой жизнью пожертвовал, чтобы им не изменить. Не таков он был, как Демад, который, оправдывая перемены своего мнения, говорил, что самому себе он часто противоречит, но государству — никогда, или как Меланоп, который выступал против Каллистрата, но не раз, подкупленный им, отказывался от своих предложений и обычно говорил в таких случаях народу: «Этот человек мне враг, но пусть побеждает благо государства», или как Никодем из Мессены, который сперва защищал интересы Кассандра, а потом переметнулся на сторону Деметрия, говоря, что не совершает этим измены, ибо всегда полезно служить сильнейшему. Нет, никогда ни словом, ни делом Демосфен не сворачивал и не уклонялся с намеченного пути, но, напротив, как бы в одном, неизменном ключе звучала вся его государственная деятельность, постоянно настроенная на один и тот же лад. Философ Панетий593 считает, что и речи его в большинстве своем пронизаны той мыслью, что нравственно прекрасное — и только оно — заслуживает предпочтения; таковы речи «О венке», «Против Аристократа», «За освобождение от повинностей», «Филиппики», в которых он зовет сограждан не к тому, что приятнее всего, или легче, или выгодней, а, наоборот, неоднократно высказывается в том смысле, что даже собственную безопасность и благополучие они должны ставить на второе место, после нравственно прекрасного и достойного. И если бы к высоте своих помыслов и благородству речей он прибавил еще воинское мужество и полное бескорыстие, то заслуживал бы чести быть поставленным в один ряд не с современными ему ораторами Мероклом, Полиевктом и Гиперидом, но с более древними — Кимоном,594 Фукидидом595 и Периклом.

XIV. В самом деле, из современников его Фокион хотя и вызывал нарекания как государственный деятель, ибо считался сторонником Македонии, однако мужеством и справедливостью, по общему признанию, ничуть не уступал Эфиальту,596 Аристиду597 и Кимону. Демосфен же, «в боевых доспехах не отличившийся», как выражается Деметрий, и в отношении взяток не вполне безупречный (для звонкой монеты из Македонии, от Филиппа, он был неприступен, а вот перед потоком восточного золота, из Экбатан и Суз, не устоял, позволив ему целиком затопить себя) весьма красноречиво умел восхвалять добродетели предков, но подражал им куда хуже. И все же современных ему ораторов — только для Фокиона я делаю исключение — он даже в частной жизни оставлял далеко позади. Ясно и то, что с народом он говорил как никто другой смело и откровенно, сопротивляясь прихотям толпы и прямо-таки мертвой хваткой вцепляясь в ее промахи и заблуждения — это видно по его речам. Феопомп рассказывает, как однажды афиняне требовали, чтобы он взял на себя роль обвинителя в каком-то процессе, но он отказался, а когда они возмущенно зашумели, встал и произнес такие слова: «Советчиком для вас, граждане афинские, я буду всегда, даже если вы этого не захотите, но доносчиком — ни за что, даже если вы этого пожелаете!» Крайним сторонником аристократии он показал себя и в деле Антифонта: хотя Собрание Антифонта оправдало, Демосфен его взял под стражу, привлек к суду Ареопага и, не считаясь с тем, что наносит народу оскорбление, доказал, что обвиняемый обещал Филиппу поджечь корабельные верфи, после чего подсудимый решением Ареопага был казнен. Привлек он к суду и жрицу Феориду, обвинив ее, помимо множества других нечестивых действий, еще и в том, что рабов она обучала искусству вводить в обман хозяев, и, требуя для нее смертного приговора, добился этой казни.

XV. Говорят, что и речь против полководца Тимофея,598 благодаря которой Аполлодор с него взыскал через суд долги, написал для Аполлодора Демосфен, равно как и речи против Формиона и Стефана, чем навлек на себя заслуженные упреки. Ведь и Формион выступал против Аполлодора с речью, составленной Демосфеном, который, ну прямо как ловкий торговец, из одной оружейной лавки продавал кинжалы для обеих враждующих сторон. Из речей, касающихся государственных дел, речи против Андротиона, Тимократа и Аристократа он написал для других, ибо в то время еще не приступал к государственной деятельности: полагают, что ему было только двадцать семь или двадцать восемь лет, когда он опубликовал их. А вот речь против Аристогитона599 он произнес сам, так же как и речь «Об освобождении от повинностей», с которой выступил ради сына Хабрия Ктесиппа, как уверяет он сам, или, как полагают некоторые, потому, что ухаживал за матерью этого молодого человека. Впрочем, их брак так и не состоялся, а женился он на уроженке Самоса, как сообщает Деметрий Магнесийский в сочинении «О соименниках».600 Что касается речи против Эсхина601 «О преступном посольстве», то неизвестно, была ли она произнесена вообще. Идоменей602 утверждает, что Эсхин был оправдан большинством всего в тридцать голосов, но едва ли это было так, если судить по речам обоих противников «О венке»: ведь ни тот, ни другой не упоминает свою распрю в таких выражениях, из которых было бы ясно, что дело дошло до суда. Однако другие рассудят об этом лучше меня.

XVI. Политические убеждения Демосфена проявились вполне ясно еще во время мира, ибо ни одно действие македонского царя он не оставлял без нападок, но, напротив, каждый его шаг использовал для того, чтобы будоражить афинян и разжигать в них ненависть к этому человеку. Потому и при дворе Филиппа ни с кем так не считались, как с ним, и когда в составе посольства из десяти человек он прибыл в Македонию,603 Филипп выслушал их всех, но, отвечая, возражал прежде всего Демосфену. Правда, в остальном он держался с Демосфеном менее учтиво, а знаки внимания оказывал главным образом Эсхину и Филократу. Поэтому, когда они расточали хвалы Филиппу, — он, дескать, и говорить мастер, и собою хорош, и — видит Зевс! — с друзьями выпить горазд, — Демосфен, побуждаемый завистью, съязвил, что, мол, первое хорошо для софиста, второе — для женщины, третье — для губки, но для царя не похвально ни одно.

XVII. Когда война стала неизбежной, когда и Филипп больше не мог бездействовать и афиняне, подстрекаемые Демосфеном, ожесточались все больше, для начала он призвал сограждан отправиться походом на Эвбею, порабощенную Филиппом через дружественных ему тиранов; именно он внес предложение, следуя которому афиняне переправились на остров и очистили его от македонян.604 Далее, когда македонский царь начал войну против Византия и Перинфа, Демосфен встал на их защиту, убедив народ не питать к ним вражды, забыть их провинность, связанную с Союзнической войной,605 и послать в помощь войско, благодаря которому оба города оказались спасены.606 Затем, в качестве посла разъезжая по городам и произнося пламенные речи, почти всех эллинов он вовлек в союз против Филиппа, так что, помимо гражданского ополчения, удалось навербовать пятнадцать тысяч пехотинцев и две тысячи всадников, причем деньги на жалованье этим наемникам вносились охотно и беспрекословно. Именно тогда произошел случай, о котором рассказывает Феофраст: союзники требовали установить точные размеры их взносов, на что Кробил, афинский оратор, ответил: «Пайком войну не прокормишь!» Вся Эллада, затаив дыхание, следила за тем, как разворачиваются события, и хотя к союзу примкнули уже многие народы и города — эвбейцы, ахейцы, коринфяне, мегарцы, левкадийцы и керкиряне,607 самое трудное испытание Демосфена ожидало впереди: ему предстояло привлечь к союзу фиванцев, которые населяли страну, непосредственно граничащую с Аттикой, обладали огромной боевой мощью и в военном отношении тогда не имели себе равных среди эллинов. Нелегко было изменить настроение фиванцев, которых еще недавно Филипп расположил к себе услугами, оказанными им в ходе Фокидской войны, но больше всего этому препятствовали пограничные споры, постоянно приводившие оба города к военным стычкам между собой.

XVIII. Тем не менее, когда Филипп, гордый своим успехом при Амфиссе, внезапным ударом захватил Элатею и занял Фокиду, когда афиняне настолько были растеряны и подавлены страхом, что никто из них не решался подняться на ораторское возвышение, не зная, что предложить, среди всеобщего замешательства и молчания один Демосфен выступил с предложением заручиться поддержкой фиванцев; ободрив, как он это обычно делал, народ и воодушевив его надеждой, он вместе с другими был отправлен в Фивы в качестве посла. Но и Филипп, чтобы помешать афинскому посольству, послал туда, как сообщает Марсий,608 македонян Аминта и Клеарха, фессалийца Даоха и Фрасидея. В чем состоит их польза, фиванцам самим было ясно, но у каждого из них еще свежа была память об ужасах войны, и фокейские раны еще не зажили. Однако сила Демосфенова красноречия, по словам Феопомпа, воспламенила их дух, разожгла честолюбие и затмила все прочие соображения настолько, что, забыв и страх, и осторожность, и благодарность, в порыве божественного исступления они устремились к доблести и чести. Столь неотразимое впечатление произвел на всех этот подвиг оратора, что Филипп тотчас послал вестников с просьбой о мире, и вся Эллада единодушно воспрянула, с надеждою глядя в будущее, а Демосфену повиновались, выполняя его указания, не только стратеги, но и беотархи, в Народном же собрании фиванцев тогда он главенствовал ничуть не меньше, чем в афинском, и, окруженный любовью тех и других, единолично управлял ими, ни в чем не нарушая справедливости, несмотря на свое высокое положение, но, напротив, как свидетельствует Феопомп, в высшей степени безупречно.

XIX. Но, похоже, сама роковая судьба выбрала этот миг в круговороте событий, чтобы положить конец свободе Эллады, и, противодействуя усилиям Демосфена, предвещала будущее множеством зловещих предзнаменований: ужасающие пророчества изрекала Пифия, и многие вспоминали древний Сивиллин оракул:

О, если б мог избежать я резни на брегах Термодонта, дабы взирать на нее, как орел, из заоблачной выси! Плач и рыдания ждут побежденных, но смерть — победивших.

Термодонт, как утверждают некоторые, — это небольшая речка у нас, близ Херонеи, и впадает она в Кефис. Мы, однако, не знаем ни одного потока, который носил бы ныне такое название, и полагаем поэтому, что Термодонтом тогда называли речку, которая сейчас именуется Гемоном: ведь она протекает возле святилища Геракла, в том месте, где эллины разбили свой лагерь, и из этого мы заключаем, что после битвы река оказалась настолько переполненной кровью и трупами, что это название получила вместо прежнего.609 Дурид, впрочем, уверяет, что Термодонт вовсе не река, а что, устанавливая палатку и копая для этого землю, кто-то обнаружил каменную статуэтку, которая, как гласила надпись на ней, изображала Термодонта, несущего на руках раненую амазонку. Но в связи с этим, говорят, вспоминали и другой оракул, гласивший:

Здесь, у брегов Термодонта, жди битвы, зловещая птица! Много в поживу тебе человечьей достанется плоти.

XX. Так что рассудить, как обстояло дело в действительности, нелегко. Между тем Демосфен, преисполненный надежд на эллинское оружие, воодушевленный отвагой и рвением стольких мужей, смело бросающих вызов врагу, призывал не обращать внимания на оракулы и не слушать прорицаний, а Пифию даже обвинял в сговоре с Филиппом; фиванцам он указывал на Эпаминонда и афинянам на Перикла, которые считали подобные вещи лишь благовидным оправданием трусости, а руководствовались всегда только здравым смыслом. Вплоть до этого времени Демосфен держался как доблестный муж, а вот в битве никакой доблести, ничего, что соответствовало бы его речам, он не проявил, но, напротив, постыднейшим образом покинул свое место в строю и бежал, бросив оружие, даже не устыдившись, по словам Пифея, надписи на своем щите, где золотыми буквами было начертано: «В добрый час!» Ну, а Филипп, одержав победу, впал в такое буйное ликование, что прямо с попойки отправился на поле битвы, где расхаживал среди трупов, распевая начальные слова Демосфенова законопроекта, деля их на стопы и притопывая в такт ногою:

Демосфен, сын Демосфена, пеаниец, предложил.

Протрезвев, однако, и осознав всю величину угрожавшей ему опасности, Филипп ужаснулся дарованию и могуществу оратора, который вынудил его за какую-то ничтожную долю дня поставить на карту не только власть свою, но и самую жизнь. Слухи об этом достигли и персидского царя, и тот отправил сатрапам приморских областей письмо с приказом снабжать Демосфена деньгами и уделять ему из всех эллинов наибольшее внимание как человеку, который способен отвлекать македонского царя и удерживать его волнениями в Элладе. Обо всем этом стало известно позднее, благодаря Александру, который в Сардах обнаружил письма Демосфена и донесения царских полководцев, где были указаны выданные ему суммы.

XXI. А тогда, пользуясь несчастьем, постигшим эллинов, враждебные к Демосфену ораторы спешили втоптать его в грязь, обвиняя в государственных преступлениях и недобросовестном исполнении должностных обязанностей. Народ же не только освободил его от этих обвинений, но продолжал и дальше оказывать ему всевозможные почести, приглашая, как человека надежного, на высшие должности, и даже поручил ему, когда из под Херонеи доставлен был для погребения прах погибших, произнести похвальное слово этим мужам; не с малодушием и унынием переносил народ случившееся, как напыщенно повествует Феопомп, но, напротив, чествуя своего советчика, показывал, что не жалеет о принятом решении. Похвальное слово Демосфен произнес, но, страшась своей роковой судьбы и злого гения, законопроекты с тех пор вносил не от своего имени, но от имени того или иного из друзей, пока наконец не приободрился вновь в связи со смертью Филиппа. А погиб Филипп вскоре после своего успеха при Херонее, пережив его совсем ненадолго. Это, видимо, и пророчил в последнем стихе оракул:

Плач и рыдания ждут побежденных, но смерть — победивших.

XXII. О том, что скончался Филипп, Демосфена известили тайком, и, чтобы первым внушить согражданам веру в будущее, с веселым лицом он явился в Совет и сообщил, что видел сон, который предвещает афинянам великое благо, а вскоре прибыли и гонцы с вестью о смерти Филиппа. Радостную новость народ постановил немедля отпраздновать торжественными жертвоприношениями, а Павсания наградить венком. Демосфен ради такого случая появился на людях в белоснежном плаще, покрыв голову венком, хотя не прошло и семи дней после смерти его дочери, как говорит Эсхин, осыпая его за это бранью и обвиняя в ненависти к собственному ребенку, но если в скорби и причитаниях он видит признаки нежнолюбящей, благородной души, а самообладание и умение сдержанно переносить столь тяжкую утрату отвергает как что-то негодное, то этим только показывает, насколько сам он слаб и безволен. Я бы не сказал, что хорошо было со стороны афинян возлагать на себя венки и приносить жертвы по случаю смерти царя, который, одержав победу, обошелся с ними, потерпевшими поражение, столь мягко и человеколюбиво; это предосудительно, и даже более того — подло: живого осыпать почестями, даровать ему гражданство, а после того, как он погиб насильственной смертью, не скрывая радости, пинать его, мертвого, и распевать победные гимны, так, будто они сами свершили сей доблестный подвиг. А то, что Демосфен свое семейное горе, слезы и причитания оставил на долю женщин, сам же поступил так, как считал полезным для государства, я одобряю и полагаю, что настоящий муж, а тем паче государственный деятель должен всегда стремиться к общему благу, от своих личных забот и переживаний отказываясь в пользу общественных, и эту репутацию свою беречь гораздо строже, чем актеры в роли царей и тиранов, которые, как мы знаем, тоже смеются и плачут на сцене не по своему настроению, а только в тех случаях, когда этого требует действие пьесы. Наконец, если в беде человек вообще имеет право на сочувствие, если убитого горем и безутешного необходимо успокаивать разговорами, наводя его мысли на что-нибудь приятное, так же как страдающему глазной болезнью советуют отводить взгляд от ярких, кричащих, а смотреть больше на бледные, приглушенные цвета, то в чем же найдет он себе лучшее утешение, если не в той удаче, которая выпала отечеству, свои домашние обстоятельства растворяя в общегосударственных так, чтобы худшее стало менее заметным благодаря лучшему? Все это высказать нас побудило то, что Эсхин, насколько мы знаем, своими словами многих сумел разжалобить й растрогать до слез.

XXIII. Между тем города, вдохновляемые Демосфеном, снова сплотились в единый союз. Даже фиванцы, раздобыв с помощью Демосфена оружие, напали на македонский гарнизон и истребили большую его часть, а афиняне, собираясь выступить на их стороне, начали военные приготовления. Демосфен безраздельно господствовал на ораторском возвышении; он слал в Азию письма, подстрекая царских полководцев начать войну с Александром, которого презрительно именовал мальчишкой и Маргитом.610 Но стоило Александру, наведя порядок у себя в стране, самому появиться с войском в Беотии, как отвага афинян улетучилась и пыл Демосфена угас, фиванцы же, предательски брошенные ими, были вынуждены сражаться в одиночку и погубили свой город. Афинян охватил панический страх, и Демосфен вместе с другими был отправлен послом к Александру, но, убоявшись его гнева, от Киферона611 вернулся обратно, так и не выполнив своих посольских обязанностей. Александр между тем немедля отправил в Афины гонца, требуя выдачи десятерых вожаков, как сообщают Идоменей и Дурид, или же, если верить наиболее многочисленным и достоверным авторам, восьмерых, а именно: Демосфена, Полиевкта, Эфиальта, Ликурга, Мерокла, Демона, Каллисфена и Харидема. Тогда-то и рассказал Демосфен басню об овцах, которые волкам выдали собак, себя и своих сторонников уподобив собакам, охраняющим народ, а Александра Македонского назвав матерым волком. И прибавил: «Все мы знаем, как торговцы, выставляя на блюдечке образец, по нескольким зернышкам пшеницы продают ее целую партию; так и вы того не замечаете, что в нашем лице самих же себя выдаете всех до единого». Так рассказывает Аристобул из Кассандрии. И вот афиняне стали совещаться, не зная, что предпринять, пока наконец Демад, приняв пять талантов от тех, чьей выдачи добивался македонский царь, не согласился отправиться к нему послом, чтобы просить за этих людей, то ли рассчитывая на дружбу с ним, то ли надеясь найти его, словно льва, пресыщенным убийствами и кровью. Как бы то ни было, Демад умолил царя простить их и примирил его с афинянами.

XXIV. С уходом Александра в Азию вся власть оказалась у сторонников Демада, Демосфен же утратил всякое влияние. Едва началось движение Агида в Спарте, он опять было воспрянул, но вскоре сник, ибо Афины Спарту не поддержали, Агид погиб612 и лакедемонян наголову разбили. Тогда же наконец суд рассмотрел обвинение против Ктесифонта по делу о венке,613 выдвинутое еще при архонте Херонде, накануне битвы при Херонее, и дождавшееся решения спустя целых десять лет, при архонте Аристофонте, и политический процесс этот стал знаменит как ни один другой, благодаря и славе ораторов, и благородству судей, которые не поступились своим мнением в угоду обвинителям Демосфена, хотя они пользовались тогда огромным влиянием и поддержкой македонян, но, напротив, оправдали его с таким единодушием, что Эсхин не собрал и пятой части голосов. Эсхин тотчас удалился из города и остаток жизни своей провел на Родосе и в Ионии, преподавая там красноречие и философию.

XXV. А вскоре в Афины явился из Азии Гарпал, который бежал от Александра, зная за собою тяжкую провинность в виде крупной растраты и опасаясь царя, ибо с друзьями он стал крут на расправу. После того как Гарпал обратился к народу с мольбой об убежище и сдался на его милость со всеми своими деньгами и кораблями, многие ораторы, с вожделением глядя на эти сокровища, наперебой стали защищать беглеца, уговаривая афинян оказать ему помощь и предоставить убежище. Демосфен же поначалу советовал гнать его прочь, чтобы не ввергнуть Афины в войну, дав к этому повод беззаконными, не оправданными необходимостью действиями. Но несколько дней спустя, при составлении описи драгоценностей, Гарпал, заметив, что Демосфен заинтересовался изящной работы персидским кубком и внимательно рассматривает украшающую его чеканку, предложил ему взять кубок в руку, чтобы прикинуть на вес, много ли в нем золота. Кубок оказался очень массивным, и Демосфен в изумлении спросил, сколько же он весит, на что Гарпал с улыбкой ответил: «Для тебя — двадцать талантов» — и, едва наступила ночь, прислал ему этот кубок с двадцатью талантами денег. Большой, видно, мастер был Гарпал по блеску в глазах и оживлению на лице угадать в человеке страсть к золоту, ибо Демосфен и впрямь не устоял перед взяткой, но, побежденный ею, как бы впустил к себе вражеский гарнизон и перешел на сторону Гарпала. На следующий день Демосфен явился в Собрание, красиво и аккуратно обмотав себе горло шерстяной повязкой, и когда присутствующие начали шуметь, требуя, чтобы он выступил, знаками стал показывать, что у него, дескать, пропал голос. Шутники по этому поводу острили, уверяя, будто ночью оратора прохватила простуда не простая, но золотая. Некоторое время спустя о взятке стало известно всему народу, и когда Демосфен пытался взять слово, чтобы оправдаться, толпа, не желая его слушать, негодующе зашумела, а кто-то, вскочив, с издевкой выкрикнул: «Неужели, граждане афинские, вы не выслушаете того, в чьих руках кубок?»614 Кончилось тем, что Гарпала афиняне выслали из города и, опасаясь, как бы их не призвали к ответу за расхищенные ораторами деньги, учинили строжайшее дознание, обыскивая дома один за другим, за исключением Калликла, сына Арренида: только его жилище, по словам Феопомпа, освободили от обыска на том основании, что хозяин только что отпраздновал свадьбу и дома находилась молодая супруга.

XXVI. Демосфен, идя опасности навстречу, потребовал, чтобы дело расследовал Ареопаг615 и все, кого он признает виновными, понесли наказание. Когда же Ареопаг одним из первых объявил виновным его самого, он предстал перед судом и, будучи приговорен к штрафу в пятьдесят талантов, был взят под стражу, но, не перенеся, по его словам, позора и тягот заключения, бежал из тюрьмы,616 одних стражников обманув, а других подкупив. Рассказывают, что не успел он уйти далеко от города, как заметил, что его догоняют несколько граждан, которые всегда к нему относились враждебно, и хотел было спрятаться, но те, окликнув его по имени, подошли поближе и просили принять от них денег на дорогу, объяснив, что ради этого догоняли его от самого дома, а также советовали не отчаиваться и мужественно переносить случившееся, но Демосфен в ответ горько заплакал со словами: «Могу ли я не отчаиваться, покидая город, где даже враги у меня такие, каких в ином месте и друзей не найти?» Изгнание он переносил тяжело, большую часть времени просиживая на побережье Эгины и Трезена617 и с тоскою глядя на Аттику глазами, полными слез, — настолько тяжело, что высказывал, как упоминают, недостойные мысли, не согласные с тем пылом, который всегда отличал его в государственных делах. Так, покидая Афины, он, говорят, воскликнул, простирая руки к акрополю: «О Полиада-владычица! Зачем благоволишь ты трем злейшим тварям: змею, сове и народу?» А знакомым юношам, приходившим к нему для доверительных бесед, он советовал от общественных дел держаться подальше, уверяя, что если бы с самого начала перед ним лежали два пути: один в Собрание к ораторскому возвышению, другой же — навстречу гибели — и если бы он предвидел все бедствия, связанные с государственной деятельностью, бесконечные тяжбы, страх, клевету и зависть, то выбрал бы тот, который ведет прямо к смерти.

XXVII. Между тем, когда он еще находился в изгнании, Александр скончался, и эллины снова начали объединяться против общего врага, в то время как Леосфен,618 совершая чудеса храбрости, запер Антипатра в осажденной Ламии.619 И вот оратор Пифей и Каллимедонт по кличке Краб, бежав из Афин, перешли на сторону Антипатра и вместе с его друзьями и послами начали разъезжать по городам, убеждая эллинов мятежа не поднимать и афинян не поддерживать; Демосфен же присоединился к афинскому посольству и, прилагая все силы, помогал ему сплачивать города на борьбу с македонянами, чтобы вышвырнуть их из Эллады. В Аркадии, как рассказывает Филарх,620 между Пифеем и Демосфеном в Народном собрании произошла даже перепалка, когда один защищал интересы македонян, а другой — дело эллинов. Пифей, говорят, сказал, что если в дом приносят ослиное молоко, — значит, там наверняка с кем-то плохо; так и город, стоит в нем появиться афинскому посольству, неизбежно заболевает; Демосфен же это сравнение вывернул наизнанку, сказав, что как ослиное молоко — больному исцеление, так и афинское посольство — городу спасение. Афиняне были столь довольны действиями Демосфена, что народным постановлением позволено было ему возвратиться в Афины. Предложение об этом внес Демон из Пеании,621 двоюродный брат Демосфена, и на Эгину за ним послали триеру. Когда из Пирея он направлялся в город, за ним шествовали представители власти и жрецы, а навстречу ему вышли с ликующими приветствиями все до единого граждане. Именно тогда, по словам Деметрия Магнесийского, Демосфен, воздев к небу руки, воскликнул, что этот день вознес его на вершину блаженства, оттого что в отечество возвращается он более достойным образом, нежели Алкивиад, ибо не силой принудил, но делами убедил он сограждан принять его к себе обратно. Но так как штраф все еще тяготел над ним, а отменить приговор в знак благодарности было невозможно, закон решили обойти с помощью хитрой уловки. Согласно обычаю, при жертвоприношении Зевсу Спасителю тем, кто готовил и украшал алтарь, платили деньги, и на этот раз обеспечить все необходимое поручили Демосфену за вознаграждение в пятьдесят талантов, которые и составляли сумму штрафа.

XXVIII. Но недолго пришлось ему наслаждаться возвращением на родину, ибо вскоре дело эллинов было проиграно окончательно: в месяце метагейтнионе произошла битва при Кранноне,622 в боэдромноне Мунихию занял македонский гарнизон, в пианепсионе погиб Демосфен.623 Произошло это вот при каких обстоятельствах. Как только стало известно, что Антипатр и Кратер приближаются к Афинам, Демосфен и его сторонники поспешили скрыться из города, и народ по предложению Демада приговорил их к смерти. Бежавшие рассеялись кто куда, и Антипатр разослал на их поиски людей, командовал которыми Архий по прозвищу Ищейка. Про этого Архия, уроженца Фурий,624 рассказывают, что когда-то он был трагедийным актером, и сообщают, будто учеником его был непревзойденный в этом искусстве эгинец Пол. Впрочем, Гермипп Архия называет в числе учеников оратора Лакрита, а Деметрий утверждает, что он принадлежал к школе Анаксимена.625 Так вот, этот Архий оратора Гиперида, марафонца Аристоника и Гимерея, брата Деметрия Фалерского, которые укрылись на Эгине в святилище Эака, силою вытащил оттуда и отправил в Клеоны626 к Антипатру; там они были казнены, причем Гипериду, говорят, перед смертью еще и вырезали язык.

XXIX. Узнав, что Демосфен нашел прибежище на Калаврии627 в храме Посейдона, Архий вместе с фракийскими копейщиками на суденышках переправился туда и стал уговаривать его покинуть храм и отправиться с ним вместе к Антипатру, уверяя, что ему не сделают ничего плохого. А Демосфену накануне ночью привиделся странный сон. Снилось ему, будто он с Архием состязается в исполнении трагической роли и хотя успех на его стороне, хотя игрою своей он покорил весь театр, из-за бедности и скудости постановки победа достается сопернику. Поэтому, сколь ни дружелюбно с ним разговаривал Архий, Демосфен, не сходя с места ни на шаг, посмотрел на него и сказал: «Архий! Никогда не верил я твоей игре, не верю сейчас и твоим посулам!» Когда же в бешенстве Архий начал ему угрожать, «Вот это, — воскликнул Демосфен, — прорицания уже безошибочные, с македонского треножника,628 а все, что ты говорил перед этим, было только актерской игрой. Подожди уж немного, я напишу домой пару слов». Сказав это, он отошел в глубь храма, взял в руки табличку, как бы намереваясь писать, поднес к губам тростниковое перо и, закусив его кончик, оставался некоторое время неподвижен, как он это обычно делал, обдумывая то, что пишет, потом закутался с головою в плащ, и голова его бессильно поникла. Столпившиеся у двери копейщики, решив, что он малодушничает, стали издеваться над ним, обзывая трусом и бабой, а Архий, подойдя поближе, просил его подняться и снова завел те же речи, обещая помирить его с Антипатром. Но Демосфен, едва почувствовал, что действие яда уже сказывается и быстро набирает силу, отбросил плащ и, глядя Архию прямо в лицо, сказал: «Изволь теперь сыграть, да побыстрее, Креонта из трагедии и тело это швырнуть без погребения.629 О Посейдон-гостеприимец, даже твой храм не оставили неоскверненным Антипатр и македонцы, я же покидаю святилище еще живым!» С этими словами он потребовал, чтобы ему помогли встать, и сделал несколько шагов, шатаясь и дрожа всем телом, но как только оставил позади себя алтарь, рухнул и со стоном испустил дух.

XXX. Что касается яда, то Аристон утверждает, что Демосфен его извлек из тростникового пера, как это описано выше. Но некий Папп, истории которого следует Гермипп, сообщает, что, после того как Демосфен пал бездыханным возле алтаря, выяснилось, что на табличке у него написано только начало письма: «Демосфен — Антипатру», и ничего больше, а в ответ на недоумения о причине столь внезапной смерти фракийцы, стоявшие у дверей, рассказали, как из какой-то тряпицы он извлек яд, положил его на ладонь, поднес ко рту и проглотил, причем сами они, как ни странно, решили, что он глотает золото, но его служанка, отвечая на расспросы Архия, сказала, что он уже давно носил на шнурке этот узелок вместо амулета. Эратосфен, в свою очередь, уверяет, что яд он хранил в полом браслете, а браслет постоянно носил на запястье. Что касается остальных, писавших о Демосфене, — а их великое множество, — то разноречивые мнения их едва ли стоит перечислять; укажу только суждение родственника оратора, Демохара, который, по его словам, считал, что не яд, но сами боги избавили Демосфена от жестокости македонян, из уважения и заботы послав ему легкую, безболезненную смерть. Погиб он в шестнадцатый день месяца пианепсиона, самый мрачный день Фесмофорий,630 когда женщины постятся, проводя время в храме богини. Немного позже афинский народ воздал Демосфену заслуженные почести, воздвигнув ему бронзовый памятник, а старшему из его рода дав почетное право на обед в Пританее.631 На постаменте памятника была высечена всем известная надпись:

Если бы сила твоя, Демосфен, была разуму равной, нас покорить бы не смог сам македонский Арей.

Те, кто утверждает, будто ее сочинил на Калаврии сам Демосфен, перед тем как принять яд, несут чистейший вздор.

XXXI. Перед самым приездом нашим в Афины, говорят, произошел такой случай. Какой-то солдат, которого в суд вызывал наместник, все свои жалкие деньги спрятал в ладонях статуи Демосфена (одна рука ее прикрывала другую), а рядом рос невысокий платан, и ворох листьев — то ли ветер случайно сорвал их, то ли сам воин их так набросал — надежно укрыл под собою деньги на довольно долгое время. Когда же человек тот, вернувшись обратно, нашел деньги нетронутыми, слух об этом разнесся по всему городу, и многие остроумцы, пользуясь случаем, старались перещеголять друг друга, сочиняя эпиграммы насчет неподкупности Демосфена. Что же касается Демада, то недолго пришлось ему извлекать выгоду из репутации, которую он себе снискал: карающее за Демосфена возмездие послало его в Македонию, и те, перед кем он так подло заискивал, предали его заслуженной казни, потому что он и раньше был неприятен им, а в этот раз провинился настолько, что избежать наказания было невозможно. Дело в том, что стало известно его письмо, в котором он призывал Пердикку завладеть Македонией и спасти эллинов, опутанных прогнившей старой веревкой (так он называл Антипатра). После обвинительной речи, произнесенной Динархом из Коринфа, разъяренный Кассандр Демидова сына умертвил прямо в объятьях отца, а потом казнил и самого Демада, который ценою величайшего несчастья понял наконец, что первыми изменники предают самих же себя, о чем много раз говорил Демосфен и чему он упорно не верил.

Итак, Соссий, ты получил жизнеописание Демосфена, составленное из всего, что нам приходилось читать или слышать о нем.

ЦИЦЕРОН

I. Мать Цицерона Гельвия, как говорят, была знатного рода и добродетельной жизни; относительно же отца нельзя было узнать ничего достоверного, ибо одни говорят, что он родился и вырос в какой-то сукновальне, другие же выводят род его от Туллия Аттия, со славой царствовавшего над вольсками.632 Как бы то ни было, первый в роду называвшийся Цицероном был, по-видимому, лицом достойным упоминания, почему и потомки не только не отбросили этого прозвища, но любили его, хоть и подвергались из-за него насмешкам: словом «цицер» латиняне называют горох, у первого же Цицерона кончик носа имел неглубокую выемку, вроде желобка в горошине, откуда он и получил свое прозвище. Говорят, и сам Цицерон, о котором теперь идет речь, еще в ту пору, как впервые стал домогаться власти и принялся за государственные дела, с юношеской заносчивостью сказал друзьям своим, по мнению которых ему следовало бы избегать прозвища и переменить его, что он добьется своего, и Цицерон покажет себя славнее Скавров и Катулов.633 Посвящая же богам, в бытность свою квестором в Сицилии, серебряную вещь, он написал на ней лишь два первых из своих имен — Марк и Туллий, а взамен третьего велел, шутки ради, мастеру выгравировать рядом с надписью горошину. Вот что рассказывают о его имени.

II. Мать Цицерона разрешилась им от бремени безболезненно и легко, родился же он, говорят, в третий день новых календ;634 ныне в этот день магистраты приносят обеты и жертвы за императора. Кормилице же его, по рассказам, явился призрак, предвестивший, что она вскармливает того, кто принесет великую пользу всем римлянам. И хоть такие случаи вообще представляются не более как сновидениями и вздором, Цицерон скоро доказал, что предсказание было истиной; достигнув школьного возраста и выказав блестящие способности, он составил себе имя и приобрел известность среди детей, так что отцы их стали посещать уроки, желая собственными глазами взглянуть на Цицерона и получить представление о прославленной быстроте и понятливости, с какими он усваивал науки; а более грубые из них сердились на своих сыновей, видя, как на улицах они с почетом окружают Цицерона. Будучи — как того требует Платон635 от натуры любознательной и склонной к философии — почитателем всякого научного знания, не пренебрегая каким бы то ни было учением и общеобразовательным предметом, он как-то особенно усердно отдавался поэтическому творчеству. Сохранилась небольшая поэма его «Понтий Главк», сочиненная им еще в детском возрасте и написанная в тетраметрах.636 С течением времени, овладевая этим искусством и в более разнообразных его видах, он прослыл не только как оратор, но и как поэт, превосходнейший из римлян. Но вот слава ораторского таланта Цицерона жива и поныне, несмотря на появившиеся с тех пор в латинской речи немалые новшества, а поэтическое его творчество, вследствие появления множества новых даровитых поэтов, совершенно утратило славу и почет.

III. Окончив начальную школу, Цицерон слушал академика Филона,637 который не только больше всех других учеников Клитомаха638 восхищал римлян красноречием, но и снискал их любовь своим характером; а сойдясь в то же время с Муцием639 и его друзьями, людьми сведущими в управлении государственными делами и первенствовавшими в сенате, он с помощью их ознакомился на опыте и с законами; некоторое время участвовал он также в походах, под начальством Суллы, во время марсийской войны.640 Но затем, видя, что республика впадает в междоусобия, а из состояния междоусобия скатывается к монархии, он перешел к созерцательной жизни, сблизился с учеными греками и стал заниматься науками вплоть до того времени, когда Сулла одержал верх и государство, как казалось, получило некоторую устойчивость. В эти же годы Хрисогон, вольноотпущенник Суллы, объявившего о продаже имущества одного лица, как убитого во время проскрипций, сам купил это имущество за 2000 драхм. А когда Росций, сын и наследник убитого, возмущенный этим, стал доказывать, что имущество стоит 250 талантов, Сулла же, став в положение ответчика, разгневался и возбудил против Росция придуманный Хрисогоном процесс по обвинению его в отцеубийстве, — не только никто Росцию не помог, но все от него отвернулись, устрашенные суровостью Суллы. Покинутый, таким образом, всеми, юноша прибег к Цицерону, а друзья последнего стали в один голос подстрекать его, говоря, что другого более блестящего и лучшего начала на пути его к славе быть не может. И Цицерон, приняв на себя защиту Росция, имел успех,641 вызвавший восхищение, но из страха перед Суллой уехал в Грецию, распространив слух, что телесные его недуги требуют врачевания. Да и на самом деле был он телом худ и тощ, а по причине болезни желудка ел до скудости мало и лишь в поздние часы. Голос же его, сильный и хороший, был резок и необработан; доходя в разгар речи, пылкой и патетической, всегда до высоких тонов, он заставлял опасаться за здоровье оратора.

IV. Прибыв в Афины, Цицерон прослушал лекции Антиоха642 Аскалонского и был очарован обилием и прелестью его речи, но к новшествам, которые тот вводил в учение, относился неодобрительно. Ибо Антиох уже отдалился от Новой Академии и оставил точку зрения Карнеада, потому ли, что подчинил свое мышление явным чувственным восприятиям, или, как говорят иные, потому, что, изменив свои взгляды из честолюбивых побуждений и из-за разногласий с последователями Клитомаха и Филона, стал в большей части вопросов развивать учение стоиков.643 Цицерон же любил академиков и уделял им большое внимание, так что предполагал даже, в случае если б его совсем вытеснили с арены политической деятельности, перенести свою жизнь сюда от форума и общественных дел и проводить ее в тишине, занимаясь философией.

Но, когда до него дошло известие о смерти Суллы, а в тоже время тело его, укрепленное гимнастикой, сделалось юношески здоровым, голос же, теперь уже обработанный, развился, приобрёл приятную для слуха полноту и вполне соответствовал физическому состоянию всего организма; когда, к тому же, и римские друзья в многочисленных письмах просили, и Антиох настойчиво советовал вернуться к государственным делам, — Цицерон снова занялся совершенствованием своего красноречия как необходимого орудия: упражняясь в нем сам и посещая прославленных ораторов, он развивал свой талант государственного деятеля. Для этого он предпринял путешествие в Азию и на Родос. Из ораторов Азии он учился у адрамиттийца644 Ксенокла, магнесийца Дионисия и карийца Мениппа, а на Родосе — у оратора Аполлония, сына Молона, и философа Посидония. Рассказывают, что Аполлоний, не понимавший латинской речи, попросил Цицерона говорить во время их занятий по-гречески. Тот охотно последовал приглашению, полагая, что так лучше будут исправлены его ошибки. Когда он произнес свою речь, все были поражены и стали состязаться друг с другом в похвалах. Аполлоний же и слушал его с видом далеко не веселым, и по окончании речи долго сидел в задумчивости; видя же огорчение Цицерона, сказал ему: «Тебя, Цицерон, я хвалю и удивляюсь тебе, но жалею о судьбе Эллады, воочию убеждаясь, что единственное из прекрасного, оставшееся еще у нас, — образованность и красноречие, — и то благодаря тебе, сделалось достоянием римлян».

V. Исполненный надежд, Цицерон устремил все помыслы к политике, но был остановлен в своем порыве одним предсказанием. Ибо, вопросив бога в Дельфах, каким путем ему возможно было бы наиболее прославиться, он получил от пифии указание принять в руководители своей жизни собственные природные качества, а не мнение толпы. И он вел себя первое время645 в Риме осторожно, медлил занимать общественные должности и оставался в тени, слыша притом обычные в низших народных слоях Рима бранные слова «грек» и «схоласт». Но когда Цицерон, честолюбивый от природы и подстрекаемый отцом и друзьями, посвятил себя делу судебной защиты, он выдвинулся на первое место, и притом не мало-помалу, а сразу же стал блистать славой и оставил далеко позади себя всех состязавшихся на форуме ораторов. Говорят, что он не менее Демосфена страдал недостатками в декламации, а потому усердно поучался как у комического актера Росция, так и у трагического — Эзопа. Про этого Эзопа рассказывают, что в то время, как он исполнял однажды в театре роль Атрея, придумывающего месть Фиесту,646 мимо него неожиданно пробежал кто-то из прислужников, а тот, потеряв в страстном увлечении рассудок, ударил его скипетром и убил. Декламация же Цицерона немало содействовала убедительности его речей. Высмеивая ораторов, прибегавших к громкому крику, он говорил, что те по немощи своей выезжают на громогласии, подобно тому как хромые садятся на лошадей. Тонкое остроумие, вкладываемое в такие шутки и насмешки, казалось уместным для адвоката и изящным приемом, но, пользуясь им слишком часто, Цицерон обижал многих и заслужил репутацию человека злого.

VI. Будучи избран в голодный год в квесторы647 и получив по жребию эту должность в Сицилии, он первое время был населению в тягость, так как понуждал его к поставкам хлеба в Рим; в дальнейшем же, испытав на себе его заботливость, справедливость и кротость, люди стали почитать его, как никого из бывших у них когда-либо начальников. А когда к претору Сицилии были присланы многие знатные родовитые юноши, обвинявшиеся в нарушении дисциплины и недостатке мужества во время войны, Цицерон отлично провел их защиту и отстоял их. Гордый этими успехами, возвращался он в Рим, но тут, по собственному его признанию,648 попал в смешное положение; случайно встретив в Кампании649 лицо, пользовавшееся известностью и считавшееся его другом, Цицерон спросил, что говорят римляне о его, Цицерона, деяниях и что думают о них, — он воображал, что весь город полон молвой об имени и славе его дел. А тот ответил ему вопросом: «Да где же ты был, Цицерон, все это время?» Тогда Цицерон совершенно пал духом, спрашивая себя, не растаяла ли молва о нем в городе, точно в необъятном море, нисколько не послужив ему к славе. Позже он образумился и намного умерил свое честолюбие, поняв, что слава, к которой он стремился, есть нечто неопределенное и не имеющее достижимого предела. Однако ж чрезвычайная любовь к похвалам и слишком страстное увлечение славой никогда не оставляли его и часто сбивали с правильного пути наперекор рассудку.

VII. Трудясь с великим усердием на политическом поприще, Цицерон считал, что если ремесленники, имея дело с инструментами и другими неодушевленными предметами и орудиями своего мастерства, хорошо знают и названия их, и место, и пригодность к работе, то государственному человеку, мероприятия которого, к общественным делам относящиеся, осуществляются через посредство людей, и подавно стыдно быть настолько беспечным и нерадивым, чтобы не знать своих сограждан. Поэтому он не только приучал себя запоминать их имена, но знал и о местожительстве каждого из сколько-нибудь видных людей, и об имениях, которыми они владели, и о лицах, дружбой которых они пользовались, и о соседях их, так что по какой бы дороге в Италии Цицерон ни проезжал, он легко мог и назвать и показать земли и виллы своих друзей.

Имея состояние небольшое, хотя и достаточное для покрытия своих расходов, он вызывал удивление тем, что не принимал ни денежных вознаграждений, ни подарков за судебные защиты — особенно же в тот раз, когда взялся вести процесс по обвинению Верреса.650 Человека этого, совершившего множество неблаговидных поступков в должности пропретора в Сицилии и привлеченного к суду сицилийцами, он заставил осудить, и не речами своими, а как бы именно тем, что речи не сказал. Ибо когда из-за потворства Верресу со стороны преторов, постоянными отсрочками дотянувших разбор дела до последнего дня сессии, стало очевидно, что времени для произнесения речей в этот день не хватит и что судопроизводство останется незаконченным, — Цицерон, поднявшись с места и заявив, что в речах нет надобности, вызвал и допросил свидетелей, а вслед за тем предложил судьям подавать голоса. Вспоминают и о некоторых остроумных словах Цицерона во время этого процесса. Словом «веррес» римляне называют холощеного поросенка, а некий вольноотпущенник, по имени Цецилий, выказывавший приверженность к иудейскому закону, хотел сам выступить, в качестве обвинителя, против Верреса, отстранив сицилийцев. «Какое дело, — заметил Цицерон, — иудею до поросенка».651

У того, же Верреса был великовозрастный сын, о котором говорили, что он порочно проводит свою молодость. Услыхав от Верреса упреки в распущенности, Цицерон ответил ему: «Сыновей должно бранить у себя дома». Оратор же Гортензий,652 не решавшийся открыто защищать Верреса, но все же поддавшийся уговорам присутствовать при обсуждении вопроса о денежном взыскании, получил за это, в виде взятки, сфинкса из слоновой кости. Цицерон сказал Гортензию что-то в иносказательной форме, а когда тот заявил, что не умеет отгадывать загадок, заметил ему: «А ведь в доме у тебя есть сфинкс».

VIII. Так осужден был Веррес. Цицерон же, исчисливший подлежавшую взысканию сумму в 750 000, был злостно обвинен в том, что он преуменьшил штраф, будучи подкуплен. Между тем, в бытность его эдилом,653 сицилийцы, движимые чувством благодарности, приносили ему много из того, что доставлялось с острова, а Цицерон, с своей стороны, ничего из этого не обратил себе на пользу, но воспользовался щедростью сицилийцев лишь для того, чтобы снизить, насколько это было возможно, цены на рынке.

В Арпине654 у него была красивая вилла, в окрестностях Неаполя — поместье, близ Помпеи — другое, оба небольшие. К этому прибавилось приданое жены его Теренции в сто тысяч и полученное от кого-то наследство стоимостью до 90 тыс. денариев. На эти средства он жил не нуждаясь и вместе с тем скромно в обществе греческих и римских ученых. Редко случалось, чтобы он обедал до захода солнца, и не столько по недостатку времени, сколько из-за того, что он страдал слабостью желудка. Да и вообще относительно ухода за своим телом был он щепетилен и заботлив, так что растирания применял и прогуливался точно установленное число раз. Воспитав таким режимом свой организм, он сохранил его здоровым и стойким в многочисленных, великих и исполненных борьбы трудах своих.

Предоставив брату унаследованный отцовский дом, он сам поселился близ Палатина655 для того, чтобы не обременять своих посетителей дальностью пути. Приходило же к Цицерону ежедневно с приветствием не меньше народу, чем к Крассу или к Помпею, людям, которые вызывали в римлянах величайшее удивление и были сильнейшими из всех,656@ первый — своим богатством, второй — благодаря своей воинской славе. Но Цицерона почитал даже и Помпей, а тот своей политикой значительно содействовал могуществу и славе Помпея.

IX. Несмотря на то что преторства домогались вместе с ним многие сильные люди, Цицерон был избран на эту должность первым из всех и, по общему признанию, исполнял свои обязанности как безукоризненно честный судья. Рассказывают, что Лициний Макр, человек, имевший уже сам по себе большую силу в городе, да притом еще пользовавшийся поддержкой Красса, будучи привлечен Цицероном к суду за хищения и полагаясь на свое влияние и благосклонное к себе отношение, ушел в то время, как судьи еще голосовали, к себе домой, наскоро остриг голову, надел как бы в знак того, что выиграл процесс, белую тогу и двинулся было снова на форум. Встретившись же у порога с Крассом, принесшим известие, что судьи единогласно вынесли обвинительный приговор, Лициний вернулся к себе, слег в постель и умер. Дело это создало Цицерону репутацию ревностного блюстителя законности.

Ватиний,657 человек не совсем уравновешенный и в своих выступлениях в суде пренебрежительно относившийся к магистратам, страдал опухолями, сплошь покрывавшими его шею. Явившись однажды в суд, он попросил о чем-то Цицерона, а так как последний не соглашался и долгое время раздумывал, тот заметил, что, будь он претором, не стал бы он колебаться в таком деле. Цицерон же, обернувшись к нему, ответил: «Но ведь у меня не такая толстая шея».658

За два или за три дня до окончания полномочий Цицерона кто-то привлек к суду Манилия для ответа по обвинению в хищениях. Манилий же этот пользовался особенным благоволением народа, который полагал, что он подвергся преследованию из-за Помпея, ибо последний был его другом. Когда он попросил назначить ему срок, Цицерон предоставил ему один лишь следующий день и возбудил этим недовольство в народе: преторы имели обыкновение давать подсудимым не менее десяти дней сроку. Трибуны заставили Цицерона выступить публично и предъявили ему обвинение. Попросив, чтобы его выслушали, Цицерон напомнил, что к подсудимым он всегда относился снисходительно и гуманно, насколько это позволяют законы; недопустимым почел бы он для себя отказать в том же Манилию, почему и назначил нарочно тот единственный день, который еще остался в его распоряжении как претора; сбросить дело на руки другому претору не значило бы желать помочь Манилию. Слова эти произвели удивительную перемену в настроении, и народ, при дружных кликах одобрения, просил Цицерона принять на себя защиту Манилия, чему он охотно подчинился, главным образом ради Помпея, тогда отсутствовавшего. Вторично выступив, он снова держал к народу речь,659 в которой с юношеской отвагой порицал сторонников олигархии и завистников Помпея.

X. Однако ж в консулы был он проведен660 в интересах государства, причем аристократическая партия оказывала ему не меньшую поддержку, чем народная. Вот по какой причине выдвигали его и те и другие. Происшедшие при Сулле перемены в государственном устройстве сначала казались нелепыми, теперь же, по истечении некоторого времени и в силу привычки, стали представляться народным массам чем-то неплохим и достаточно устойчивым. Но были и люди, стремившиеся поколебать и изменить настоящее положение дел, притом ради собственных выгод, а не ради общего блага. Между тем Помпей все еще воевал с царями в Понте и в Армении, в Риме же не было никакой боеспособной силы, которая могла бы быть противопоставлена этим любителям новшеств. А у них был главой человек отважный, предприимчивый и по характеру своему готовый на все — Луций Катилина. Помимо других многочисленных и важных преступлений, он некогда навлек на себя обвинение в сожительстве со своей дочерью и в убийстве брата. Опасаясь же суда над собою за это дело, он убедил Суллу вписать убитого как еще живого в число тех, кто должен был умереть. Избрав его своим главою, злоумышленники дали друг другу клятву верности, причем заклали над жертвенником человека и вкусили его мяса. Значительная часть городской молодежи была развращена Катилиной; каждого из них он ублажал постоянно всякими удовольствиями, попойками, даже доставлял им любовниц и, не скупясь, давал необходимые для всего этого средства.

К отпадению была подготовлена вся Этрурия и значительная часть Предальпийской Галлии. Да и в Риме замечалась крайняя шаткость настроений из-за создавшейся аномалии в распределении богатств: люди самые известные и знатные обнищали, разорившись на зрелища, пиры, на траты, связанные с властолюбивыми стремлениями, и на постройки, а богатства их стеклись к людям низкого звания и рода. При таком положении дел достаточно было немногого, чтобы нарушилось равновесие, и всякий отважный человек мог подорвать государственный строй, уже сам по себе нездоровый.

XI. Однако Катилина, желая заранее занять крепкий опорный пункт, стал домогаться консульства, причем сильно надеялся на то, что будет править совместно с Гаем Антонием,661 который сам по себе как правитель не был способен ни на очень хорошее, ни на очень дурное, но мог служить придатком к другой, руководящей силе. Из лучших граждан большинство, предвидя это заранее, выставило кандидатуру Цицерона, а так как народ отнесся к ней благосклонно, кандидатура Катилины отпала, а Цицерон и Гай Антоний были избраны, несмотря на то что из кандидатов один лишь Цицерон происходил от отца-всадника, а не сенатора.

XII. Замыслы Катилины еще оставались тайной для народа. Цицерон же, вступив в должность, встретился с большими трудностями — предвестниками предстоящей борьбы. Ибо, с одной стороны, те, которым законы Суллы препятствовали занимать магистатуры — а таких было не мало и они были не слабы, — прибегали к демагогии, домогаясь должностей, и хотя в их речах, направленных против тирании Суллы, было много верного и справедливого, но они расшатывали государственный строй не вовремя и не считаясь с обстоятельствами. А с другой стороны, по тем же самым основаниям вносили законопроекты и народные трибуны, предлагая учредить децемвират с неограниченными полномочиями; децемвирам как имеющим неограниченную власть над всей Италией, над всей Сирией и над всем, что было присоединено к Риму в последнее время благодаря Помпею, предоставлялось право продавать государственное имущество, выносить приговоры, кого найдут нужным — подвергать изгнанию, заселять города колонистами, брать деньги из казны, содержать и набирать войска по мере надобности.662 Поэтому такому закону сочувствовали и некоторые из видных людей, в первую же очередь Гай Антоний, соправитель Цицерона, рассчитывавший попасть в число десяти. Можно было полагать, что, зная о перевороте, подготовляемом Катилиной, он не был настроен к нему враждебно, будучи обременен долгами. Вот это больше всего и пугало лучших граждан. Стараясь прежде всего привлечь Антония, Цицерон провел постановление о передаче Антонию в управление провинции Македонии, а от предлагаемой ему самому Галлии отказался и склонил столь важной уступкой Антония на свою сторону, как своего рода наемного актера, который должен был вторить ему во всех государственных делах. И вот, когда Антоний сделался покорным и послушным, Цицерон уже с большей смелостью стал противодействовать бунтовщикам, а именно, выступив в сенате против того же закона, он так поразил своей речью тех самых, кто его предлагал, что они ничего ему не возразили. Затем, когда они вторично принялись за то же и, подготовившись, вызвали консулов в комиции, Цицерон нимало не испугался, а пригласил сенат следовать за собой и, выступив перед народом, не только убедил его отвергнуть закон, но и заставил трибунов, побежденных столь блестящим красноречием, отказаться и от прочих замыслов.

XIII. Поистине, человек этот лучше всех сумел показать римлянам, сколько привлекательности может придать правому делу красноречие: он показал, что правда непреоборима, если ее высказывают умело, и что хорошему государственному деятелю надлежит на деле всегда предпочитать правое угодному толпе, а речью скрашивать горечь полезного. Примером чарующей прелести его слова может служить и следующий случай, происшедший из-за мест в театре во время его консульства. До сих пор всадники сидели в театре вперемежку с толпой и смотрели на зрелища вместе с народом, но трибуну Марку Отону первому пришло на ум оказать честь всадникам, отделив их от прочих граждан и предоставив им особое место, которое они сохраняют за собой и поныне. Народ же принял это как бесчестие для себя и, когда в театре появился Отон, стал свистать, всадники же горячо приветствовали его рукоплесканиями. Народ усилил свист, те — свои рукоплескания, а затем стороны, обратившись друг против друга, перешли к перебранке, так что в театре начался беспорядок. Но после того как Цицерон, уведомленный об этом, явился в театр и, вызвав народ к храму Беллоны,663 оказал на него воздействие словами порицания и убеждения, люди эти, вернувшись в театр, стали громко рукоплескать Отону и соревноваться со всадниками в оказании ему знаков уважения и почета.

XIV. Но группа собравшихся вокруг Катилины заговорщиков, притаившаяся было в страхе, снова ободрилась. Они начали сходиться вместе и призывали друг друга смелее приняться за дело раньше, чем явится Помпей, уже возвращавшийся, как было слышно, со своим войском. Катилину же подстрекали главным образом ветераны Суллы; они осели по всей Италии, большая же их часть, в том числе самые боеспособные, расселились по Этрусским городам; все они снова стали мечтать о грабежах и расхищении готовых богатств. Имея предводителем Манлия, человека из числа тех, которые особенно отличались в походах под начальством Суллы, они примкнули к Катилине и явились в Рим, чтобы поддержать его кандидатуру, ибо Катилина снова домогался консульства, решив убить Цицерона в суматохе, во время самых комиций.664 Казалось, и божество предостерегало от того, что совершалось, землетрясениями, громовыми ударами и появлением призраков; людские же показания, хоть и были справедливы, еще не могли быть использованы как улики против человека знатного и столь влиятельного, каким был Катилина. Поэтому Цицерон, отсрочив день выборов, вызвал Катилину в сенат и допросил его обо всем, что о нем говорили. Последний же, полагая, что и в сенате есть люди, стремящиеся к новым порядкам, и вместе с тем желая выказать себя перед своими сообщниками, дал Цицерону резкий ответ. «Что же ужасного делаю я, — сказал он, — если, имея перед собою два тела, одно истощенное и гибнущее, но с головою, а другое без головы, но сильное и большое, я сам приставляю к последнему голову». После этих слов, содержавших намек на сенат и народ, Цицерон еще более устрашился, так что от дому до Марсова поля его, одетого в панцирь, проводили все влиятельные люди и многие из молодежи. Сам он, спуская тогу с плеч, намеренно выставлял наружу часть панциря, дабы показать, в какой опасности он находится. Народ, негодуя, стал собираться вокруг него и, в конце концов, приступив к голосованию, вторично отверг Катилину, а выбрал в консулы Силана и Мурену.665

XV. Вскоре после этого, когда к Катилине уже стали сходиться и составлять отряды бывшие в Этрурии приверженцы его и близок был день, назначенный для нападения, к дому Цицерона, около полуночи, явились первейшие из римлян и влиятельнейшие люди — Марк Красс, Марк Марцелл и Сципион Метелл. Постучавшись в двери и вызвав привратника, они приказали разбудить Цицерона и сказать ему об их приходе. Дело в том, что Крассу после ужина привратник его подал принесенные каким-то неизвестным человеком письма. Письма, адресованные другим лицам, были подписаны, и одно лишь, предназначавшееся Крассу, было анонимное. Красс прочитал одно это письмо и, так как в нем говорилось, что Катилина готовит великое кровопролитие, и давался совет тайно уйти из города, он остальных писем распечатывать не стал, а тотчас же явился к Цицерону, пораженный грозившей опасностью, а быть может желая освободиться от обвинений, которые падали на него из-за дружественных связей с Катилиной. Итак, посовещавшись с ними, Цицерон на рассвете следующего дня собрал сенат, передал принесенные с собою письма тем, на чье имя они были присланы, и предложил прочесть их вслух. Во всех без различия говорилось о заговоре. А когда пришло известие от бывшего претора Квинта Аррия, уведомлявшего о формировании боевых отрядов в Этрурии, и другое — о том, что Манлий бродит по окрестностям этрусских городов, все время ожидая новостей из Рима, — сенат постановил вверить республику консулам,666 с тем чтобы они поступали по своему усмотрению в целях спасения государства. Исстари велось, что сенат поступал так не часто, но лишь под угрозой большой опасности.

XVI. Получив эту власть, Цицерон внешние дела всецело доверил Квинту Метеллу,667 управление же городом взял в свои руки и каждый день выходил охраняемый таким множеством людей, что занимал значительную часть форума, когда вводил туда за собой своих провожатых. С своей стороны, Катилина, не будучи уже в состоянии терпеть дальнейшее промедление, решил сам ускользнуть к Манлию и его отряду, а Марцию и Цетегу отдал приказание явиться, захватив мечи, поутру к двери Цицерона под предлогом приветствия и, напав, умертвить его. Об этом известила Цицерона Фульвия, женщина знатного рода, придя к нему ночью, и увещевала его остерегаться Цетега. А те явились на рассвете и, не допущенные в дом, стали спорить и подняли такой шум, что навлекли на себя еще большее подозрение. Цицерон же, выйдя из дому, созвал сенат в храм Юпитера Остановителя, которого римляне называют Статором; храм этот построен у начала священной дороги, там, где поднимаются на Палатин.668 Когда сюда пришел вместе с другими и Катилина, как бы для того чтобы оправдаться, то никто из сенаторов не остался сидеть вместе с ним — все они отошли от его скамьи. Когда он начал говорить, его стали шумно прерывать и, наконец, Цицерон, поднявшись с места, приказал ему удалиться из города; «Раз я, — сказал он, — действую словом, а ты оружием, между нами должна быть стена». Катилина, тотчас же выступив во главе 300 вооруженных людей из города, окруженный, словно военачальник, ликторами с секирами и сопровождаемый военными знаменами, двинулся к Манлию. Собрав затем до 20 тысяч войска, он стал обходить города, склонял их на свою сторону и призывал к восстанию. И когда дело дошло таким образом до открытой войны, для борьбы с Катилиной был послан Антоний.

XVII. Тех из соблазненных Катилиной людей, которые остались в городе, собрал и ободрил Корнелий Лентул, по прозвищу Сура, человек знатного рода, но дурной жизни, раньше изгнанный за распутное поведение из сената, а теперь вторично занимавший должность претора, как это было обычно для лиц, желающих вернуть себе сенаторское звание. Говорят, что прозвище Сура было дано ему по следующему поводу. Исполняя во время Суллы должность квестора, он растратил большие суммы государственных денег. А когда разгневанный Сулла в сенате потребовал у него отчета, тот выступил, приняв самый беспечный и небрежный вид, и заявил, что отчета он не даст, а выставит икру ноги; так обычно делают мальчики, проиграв партию в мяч. Поэтому-то он и прозван Сурой, так как римляне словом «сура» обозначают икру ноги. Привлеченный к ответственности в другой раз, он подкупил некоторых из судей и, будучи оправдан большинством двух лишь голосов, заметил, что взятка, данная им одному из судей, оказалась лишней тратой: с него достаточно было бы и того, если б он был оправдан большинством одного только голоса. Человека этого, бывшего уже от природы таким и возбужденного к тому же Катилиной, окончательно совратили лжепрорицатели и шарлатаны пустыми надеждами, читая ему стихи и пророчества, ими же выдуманные, но якобы взятые из сивиллиных книг и предвещающие, что судьбою назначено трем Корнелиям единовластно править в Риме; из них двое уже исполнили волю судеб — Цинна и Сулла, и теперь ему, остающемуся третьему Корнелию, божество готовит монархию, которую он должен принять, не упуская из-за промедлений, подобно Катилине, благоприятного случая.

XVIII. Итак, Лентул строил не ничтожные какие-либо мелочные планы, а хотел истребить весь сенат и кого окажется возможным из прочих граждан, а самый город сжечь и никого не щадить, кроме детей Помпея: их намерен он был похитить, держать при себе и оберегать как заложников, которые обеспечат ему примирение с Помпеем: повсюду уже шли упорные слухи о возвращении последнего из его большого похода. Для нападения была назначена одна из ночей праздника Сатурналий. Мечи, паклю и серу заговорщики спрятали, снеся все это в дом Цетега. Выбрав сто человек и разделив город на столько же частей, они в каждую из них назначили по жребию одного из этих людей, чтобы поджигали сразу многие и город запылал одновременно со всех сторон. Другие же должны были заградить водопроводы и убивать тех, кто приходил бы за водой.

В то время, как делались эти приготовления, в Риме находились двое послов от аллоброгов,669 народа, терпевшего тогда горькую участь и тяготившегося римским владычеством. Лентул с товарищами, полагая, что послы могут пригодиться для побуждения Галлии к восстанию и отпадению от Рима, включили их в число своих сообщников и дали им письма для их сената и другие — для Катилины, в первых обещая аллоброгам независимость, в последних призывая Катилину даровать свободу рабам и спешить в Рим. Послали они вместе с ними к Катилине и некоего Тита, родом кротонца,670 которому поручено было нести письма. Но за этими распоряжениями, исходившими от людей опрометчивых и много раз собиравшихся вместе за вином и в обществе женщин, неустанно следил Цицерон, действовавший с трезвой обдуманностью и во всем отлично разбиравшийся. Имея к тому же в своем распоряжении множество людей, наблюдавших за тем, что творилось вокруг, и помогавших ему в слежке, скрытно сносясь и с многими доверенными лицами, которые считались участниками заговора, Цицерон узнал и об условии, заключенном заговорщиками с иноземцами. Устроив ночью засаду, он задержал кротонца с его письмами при тайном содействии тех же аллоброгов.

XIX. Собрав на рассвете следующего дня сенат в храме Согласия, он ознакомил присутствующих с содержанием писем и выслушал осведомителей. С сообщением выступил и Юний Силан: некоторые люди слышали, как Цетег говорил, что предстоит убийство трех консулов671 и четырех преторов. Известие в этом же роде передал и бывший консул Пизон, а Гай Сульпиций, один из преторов, посланный в дом Цетега, нашел там много метательного и другого оружия, особенно же много вновь отточенных мечей и кинжалов. В конце концов, после того как сенат постановил обещать кротонцу безнаказанность в случае, если он все откроет. Лентул был изобличен и отрекся от власти (ибо он был тогда претором), снял с себя в сенате свою окаймленную пурпуром тогу и заменил ее приличествовавшей его несчастию одеждой. Как он, так и сообщники его были переданы преторам для содержания их под домашним арестом.

Наступил уже вечер, и народ толпился в ожидании, когда Цицерон вышел из сената. Обратясь к гражданам, он объяснил им дело,672 а затем, провожаемый ими, вошел в дом жившего с ним по соседству друга — собственный его дом заняли женщины, справлявшие там таинственными священнодействиями праздник той богини, которую римляне называют Доброй, а греки Женской богиней: ей ежегодно приносятся жертвы в доме консула женой или матерью последнего в присутствии дев-весталок.673 Итак, войдя в дом и имея при себе лишь очень немногих лиц, Цицерон стал обдумывать, как поступить ему с теми людьми. Применить к ним высшую меру наказания, соответствовавшую столь великим преступлениям, он остерегался и не решался на это, с одной стороны, из врожденного чувства гуманности, а с другой — опасаясь, как бы не показалось, что он злоупотребил своей властью, сурово расправившись с людьми знатного происхождения и имевшими в городе влиятельных друзей. Поступить же с ними мягче мешал страх перед угрожавшей с их стороны опасностью. Ибо, подвергшись каре более легкой, чем смертная казнь, они не оценят этого, но, соединив свою исконную порочность с новым приливом озлобления, возгорятся готовой на все решимостью; а сам он, и без того не слывущий в народе человеком очень мужественным, покажется малодушным и слабым.

XX. В то время, как Цицерон терзался этими сомнениями, женщинам, совершавшим жертвоприношения, было явлено знамение: когда огонь, казалось, уже совсем затухал, алтарь выбросил из пепла и сожженной коры большое и яркое пламя. Прочие женщины перепугались, а весталки велели жене Цицерона Теренции, не медля, отправиться к мужу и сказать ему, чтобы он делал то, что признал нужным для блага государства, так как богиня даровала яркий свет, предвещающий ему благополучие и славу. Теренция (а это была и в других случаях женщина отнюдь не кроткая и не робкая по природе, но отличавшаяся честолюбием и, по признанию самого Цицерона, больше входившая в его заботы о государственных делах, чем делившаяся с ним домашними заботами) не только передала ему это, но и сама постаралась восстановить его против заключенных. То же делали и Квинт, брат Цицерона, и один из товарищей его по научным занятиям Публий Нигидий,674 содействием которого он пользовался при решении очень многих важных государственных дел. Когда на следующий день в сенате был поставлен на обсуждение вопрос о наказании тех людей и Силану первому было предложено подать свое мнение, тот сказал, что их следует отвести в тюрьму и применить высшую кару. Все, один за другим, присоединялись к этому мнению, пока не настал черед Цезаря, который позже стал диктатором. Будучи тогда еще молод, тая в себе задатки предстоящего величия, он своей политикой и замыслами уже вступил на тот путь, следуя которым заменил римскую республику монархией. От других он умел скрывать это, но в Цицероне много раз возбуждал подозрения, хоть и не выдавал себя ничем, что могло бы послужить уликой. Некоторые даже говорили, что он чуть не был уличен, но сумел вывернуться. Другие же говорят, что Цицерон умышленно оставил донос на Цезаря без внимания и без последствий, страшась его влияния и друзей, ибо было совершенно ясно, что скорее ради этих последних Цезарь будет избавлен от преследования, чем они из за Цезаря подвергнутся преследованию.

XXI. И вот, когда очередь дошла до него, Цезарь, встав с места, высказался за то, чтобы арестованных не казнить, а, обратив их имущество в государственную собственность, самих удалить в города, какие покажутся Цицерону подходящими, и держать скованными под стражей, пока не будет побежден Катилина. Мнению этому, отличавшемуся милосердием и высказанному говорившим с величайшей убедительностью, немалый вес придал и Цицерон: поднявшись в свою очередь, он развил обе точки зрения,675 соглашаясь частью с первой из них, частью с тем, что сказал Цезарь. Да и все друзья, полагая, что предложение Цезаря соответствует интересам Цицерона (ибо он меньше подвергнется обвинениям, если не казнит тех людей), склонялись скорее на сторону этого второго мнения, так что и Силан передумал и взял обратно свои слова, заявив, что он за смертную казнь не стоял, ибо для римского сенатора высшая кара — тюрьма. Когда это мнение было высказано, первым против него восстал Лутаций Катул, а вслед за тем его поддержал и Катон: обратив всю силу своего красноречия на усиление подозрений против Цезаря, он наполнил гневом сердца сенаторов, и обвиняемым был вынесен смертный приговор. Тогда Цезарь выступил против конфискации имущества, считая несправедливым, чтобы сенат, отвергнув все, что было милосердного в его, Цезаря, предложении, использовал лишь самую жестокую его часть. А так как многие сильно настаивали, он обратился к народным трибунам, последние не вступились, но Цицерон сам пошел на уступки и отказался от конфискации.

XXII. Вслед за тем он отправился вместе с сенаторами к арестованным; они находились не все в одном и том же месте, но каждый из них под стражей у одного из преторов. Забрав первым Лентула с Палатина, он повел его по Священной дороге и через середину форума, окруженный кольцом охранявших его высших должностных лиц, между тем как народ следовал за ним в немом ужасе от совершавшегося; в особенности же была поражена изумлением и страхом молодежь, которой представлялось, что она присутствует при совершении какого-то древнего обряда аристократии. Перейдя форум и прибыв к тюрьме, Цицерон передал Лентула палачу с приказанием казнить его. Приведя вслед за тем Цетега, равно как и каждого из прочих по очереди, он предал их смерти. Заметив же еще многих из сообщников, стоявших кучкой на форуме в неведении о происшедшем и ожидавших ночи в предположении, что арестованные еще живы и могут быть освобождены, он громко крикнул им: «Они прожили». Так выражаются римляне о людях, которые умерли, когда не хотят произносить зловещих слов.

Был уже вечер, и Цицерон направился через площадь домой, но уже не среди шествующих с ним в тишине и порядке граждан, а встречаемый кликами и рукоплесканиями людей, громко называвших его восстановителем и спасителем отечества; многочисленные огни освещали улицы: у дверей все ставили светильники и факелы. А женщины освещали его путь с крыш в знак почета, глядя, как он с великим торжеством возвращается в сопровождении знатнейших людей. Почти все они завершили великие войны, въезжали в город триумфаторами, присоединили к Риму немало земель и морей, но, шествуя с Цицероном, единодушно говорили, что многим полководцам народ римский обязан благодарностью за богатства, военную добычу и за свое могущество, но за безопасность и спасение — одному только Цицерону, отвратившему от него столь великую и грозную опасность. Ибо не то казалось достойным удивления, что он помешал осуществлению плана и покарал исполнителей, а то, что самый обширный по замыслу из всех когда-либо бывших мятежей был им подавлен с помощью наименее бедственных мер, без волнений и смут: стекшиеся к Катилине люди, лишь только узнали о том, что случилось с Лентулом и Цетегом, в громадном большинстве покинули его и разбежались, а сам он, вступив во главе оставшихся при нем в битву с Антонием, погиб;676 отряд же его был уничтожен.

XXIII. Однако ж были и лица, готовые и хулить действия Цицерона, и вредить ему. Имели они вождей из числа выбранных на следующий год магистратов — претора Цезаря и народных трибунов Метелла и Бестию. Приняв власть в то время, как до окончания полномочий Цицерона677 оставалось лишь несколько дней, они не позволили ему выступать перед народом и, поставив на рострах скамьи, не пускали его туда и не давали возможности говорить; единственное, что они ему предложили, — это выступить лишь для клятвенного отречения от должности, если бы он того пожелал. Под этим условием и выступил Цицерон — как бы для присяги, и, когда вокруг него водворилась тишина, он произнес клятву,678 но не ту, которую установили предки, а свою, особенную, еще не слыханную: поклялся он в том, что спас отечество и сохранил в полной неприкосновенности его господство. И весь народ единодушно повторил за ним его клятву. Цезарь же и народные трибуны, еще более ожесточившись после этого, готовили Цицерону новые тревоги: они вынесли закон, согласно которому Помпей с войском призывался в Рим с целью положить конец властвованию Цицерона. Но в это время великую пользу принес и ему и всему государству Катон: он был тогда народным трибуном и противился декретам своих сотоварищей, будучи облечен равной с ними властью, но пользуясь большей славой. Легко разрешив и другие затруднения и выступив перед народом, он так возвеличил в своей речи консульство Цицерона, что народ постановил оказать последнему еще не бывалые почести и приветствовать его как отца отечества. Насколько известно, Цицерону первому досталась честь этого имени, которое Катон дал ему в Народном собрании.

XXIV. Великую приобрел он тогда силу в городе, но и многих заставил ненавидеть себя, и не дурным каким-либо поступком, а потому лишь, что возбуждал общее недовольство постоянным самовосхвалением и самовозвеличиванием. Ибо ни сенат, ни суд не могли собраться без того, чтобы не услышать его разглагольствований о Катилине и Лентуле. Даже свои книги и писания он стал наполнять похвалами самому себе. Эта некрасивая привычка завладела им, словно какая-то порча, почему и речь его, полная прелести и грации, сделалась тягостной и неприятной для тех, кто ее слышал. В то же время, несмотря на столь неумеренное его честолюбие, он был далек от того, чтобы завидовать другим. Как видно из его сочинений, он без малейшей зависти восхваляет людей, живших как до него, так и в его время. Но многое из того, что он сказал, передается и по памяти: об Аристотеле, например, что он — река струящегося золота, о диалогах Платона — что это речи Зевса, если ему свойствен человеческий язык. Феофраста же он называл «своей усладой», а на вопрос, какая из речей Демосфена кажется ему наилучшей, он ответил: «Самая длинная».

Некоторые лица, выдающие себя за поклонников Демосфена, придираются к словам Цицерона, попавшим в письмо к одному из друзей, где сказано, что Демосфен иногда дремлет над своими речами, но они забывают о великих и восторженных похвалах, которые Цицерон часто воздает этому оратору, забывают и о том, что те из речей, над которыми он ревностнее всего трудился, а именно речи против Антония, названы им «Филиппиками». Из современников же его, прославившихся даром слова или мудростью, нет ни одного, кого он не сделал бы еще более славным, доброжелательно отзываясь о каждом и в речах своих, и в писаниях. Перипатетику Кратиппу выхлопотал он римское гражданство у Цезаря, бывшего тогда уже диктатором, а у Ареопага — постановление о том, чтобы просить того же Кратиппа остаться в Афинах, дабы он вел собеседования с юношеством и служил украшением города. Есть и письма Цицерона к Героду и другие — к сыну,679 в которых он уговаривает их учиться у Кратиппа. Ритора же Горгия обвиняет он в том, что тот поощряет молодого человека к чувственным удовольствиям и попойкам, а сыну велит избегать общения с Горгием. Из греческих писем Цицерона это почти единственное, написанное в несколько раздраженном тоне, если не считать еще другого — к византийцу Пелопу. На Горгия он нападает заслуженно, если тот в самом деле был тем дурным и распутным человеком, каким казался. С Пелопом же он сводит мелочные счеты, упрекая последнего в том, что тот не постарался исходатайствовать для него у византийцев какие-то почести и декреты.

XXV. Не только это говорит о его надменности, но и то, что, увлекаясь своим красноречием, он часто выходил из границ дозволенного. Так, например, он защитил однажды в суде Мунатия,680 и когда тот после своего оправдания возбудил судебное преследование против Сабина, друга Цицерона, последний, говорят, настолько забылся от гнева, что сказал: «Разве ты, Мунатий, сам добился своего оправдания, а не я окутал густым мраком суд, когда все было ясно?» Расхвалив с трибуны Марка Красса, он имел большой успех, а потом через несколько дней стал поносить его. «Не ты ли сам хвалил меня недавно на этом же месте?» — спросил его Красс. «Да, для практики, — отвечал Цицерон, — я упражнялся в речи на неблагодарную тему». В другой раз Красс заявил, что никто из Крассов не прожил в Риме долее шестидесяти лет, а позднее отрицал это, говоря: «Зачем стал бы я это говорить?» — «Ты знал, — ответил Цицерон, — что римляне с радостью услышат об этом, и заискивал перед ними». Тот же Красс уверял однажды, будто ему нравятся стоики, утверждающие, что богат тот, кто добродетелен. «А не тем ли скорее они тебе нравятся, — заметил Цицерон, — что, согласно их учению, все принадлежит мудрому». Красс же был известен своим сребролюбием. А когда один из сыновей Красса, казавшийся похожим на некоего Аксия и из-за сплетен насчет последнего навлекавший этим сходством бесчестие на свою мать, выступил в сенате с речью, имевшей успех, и Цицерона спросили, какого он о нем мнения, тот ответил: «Достоин Красса».681

XXVI. Намереваясь отплыть в Сирию,682 Красс почел для себя лучшим иметь в Цицероне друга, чем врага. Заверяя его в своей дружбе, он выразил желание пообедать у него, и Цицерон любезно его принял. Немного дней спустя некоторые из друзей замолвили перед ним слово за Ватиния, стремившегося, по их словам, к примирению и восстановлению дружественных отношений (Ватиний был его врагом). «Уж не хочет ли и Ватиний пообедать у меня?» — спросил Цицерон. Таков-то был он по отношению к Крассу. А самого Ватиния, страдавшего опухолью шейных желез, он назвал, в то время как тот защищал свое дело перед судом, надутым оратором. Прослышав же, что Ватиний умер, а вскоре затем узнав достоверно, что он жив, Цицерон сказал: «В таком случае, пусть умрет скверной смертью тот, кто солгал так скверно». Когда Цезарь провел постановление о разделе между воинами земель в Кампании, в сенате многие стали высказывать недовольство. Луний же Геллий, едва ли не самый старый из сенаторов, сказал, что этому не бывать, пока он жив. «Подождем, — заметил на это Цицерон, — ибо не велика отсрочка, которую требует Геллий». Был в Риме некий Октавий, который слыл за уроженца Ливии. На замечание его во время какого-то процесса, что он не слышит Цицерона, последний ответил: «А ведь нельзя сказать, что у тебя не проколото ухо».683 Метелл Непот сказал однажды, что Цицерон своими обвинительными речами погубил больше людей, чем защитительными спас. «Вполне согласен с тобою, — ответил Цицерон, — что во мне больше добросовестности, чем уменья говорить». Некий юноша, обвинявшийся в том, что дал отцу своему яду в лепешке, держал себя дерзко и говорил, что готовит поношение Цицерону; тот сказал на это: «Охотнее приму от тебя это, чем лепешку». Публий Сестий, взяв себе в качестве защитника в каком-то процессе Цицерона684 вместе с некоторыми другими, хотел все время говорить сам и никому не давал вымолвить слово. Когда стало ясно, что судьи его оправдают, и они уже приступили к голосованию, Цицерон сказал: «Пользуйся сегодня возможностью, Сестий, ибо завтра ты не будешь оратором». Публия Косту, человека невежественного и бездарного, но претендовавшего на звание юриста, вызвал он однажды свидетелем по какому-то делу, и когда последний заявил, что ничего не знает, Цицерон заметил ему: «Ты, верно, полагаешь, что тебя спрашивают о чем-нибудь, касающемся законов». Метелл Непот в каком-то споре все время повторял: «Кто твой отец, Цицерон?» — «Ответ на такой вопрос, — сказал Цицерон, — для тебя сделала более затруднительным твоя мать». Мать Непота слыла женщиной распутной, а сам он — человеком взбалмошным. Однажды он, внезапно покинув должность народного трибуна, отплыл к Помпею в Сирию, а затем вернулся, что было еще нелепее. Похоронив с великой заботливостью своего наставника Филагра, он поставил на его могиле каменного ворона. «Очень мудро поступил ты, — заметил ему Цицерон, — он скорее выучил тебя летать, чем говорить». Марк Аппий, выступая в каком-то процессе, заявил в виде предисловия, что друг просил его выказать заботливость, здравый смысл и добросовестность. «Неужели, — спросил Цицерон, — ты такой жестокосердый человек, что ничего не хочешь сделать из многого, о чем просил тебя друг?»

XXVII. Можно признать, что применение колких шуток против врагов или тяжущейся стороны допустимо в качестве ораторского приема. Но Цицерону случалось обидно шутить над людьми просто ради смеха, и это часто навлекало на него ненависть. Упомяну о нескольких таких случаях. Марка Аквилия, два зятя которого находились в изгнании, он прозвал Адрастом.685 В цензорство же Луция Котты, человека, сверх меры любившего вино, происходили выборы Цицерона в консулы. Ему захотелось пить. Утоляя жажду, он сказал своим друзьям, обступившим его со всех сторон: «Вы правы, опасаясь, как бы цензор не рассердился на меня за то, что я пью воду». Встретив же Викония, который вел с собою трех своих крайне некрасивых дочерей, он воскликнул: «Без изволенья Феба он родил детей».

Марк Геллий, который, как полагают, происходил от родителей несвободнорожденных, читал однажды перед сенаторами письма прекрасным и сильным голосом. «Не удивляйтесь, — промолвил Цицерон. — И этот один из тех, которые были публичными крикунами».686 А когда Фавст, сын Суллы, неограниченно правившего в Риме и предавшего многих смерти посредством публичных объявлений — проскрипций, оказался весь в долгах и, расточив большую часть своего имущества, объявил аукцион, Цицерон заметил, что это объявление нравится ему больше, чем отцовское.687

XXVIII. Из-за этого он и стал многим неприятен, и против него сплотилась и партия Клодия по следующему поводу. Клодий, человек знатного рода, был возрастом юн, нравом же смел и своеволен. Влюбленный в Помпею, жену Цезаря, он тайно проник в его дом в одежде и с принадлежностями арфистки: женщины в доме Цезаря совершали сокровенное, недоступное мужским взорам священнодействие, и из мужчин там не было никого. Но Клодий, совсем еще юный и безбородый, надеялся незаметно пробраться вместе с женщинами к Помпее. Он вошел ночью в большой дом и заблудился в переходах. В то время, как он блуждал там, его увидела прислужница Аврелии, матери Цезаря, и спросила его имя. Вынужденный сказать что-нибудь, Клодий ответил, что ищет служанку Помпеи, которую зовут Аброй, а та, разобрав, что голос не женский, стала кричать и созывать женщин; женщины же заперли двери и, обыскав все помещение, захватили Клодия, укрывшегося в спальне рабыни, вместе с которой он вошел в дом. Дело это получило широкую огласку, и Цезарь развелся с Помпеей. Клодия же привлек к суду, обвиняя его в нечестии.

XXIX. А Цицерон был другом Клодия и имел в нем во время событий, связанных с именем Катилины, ревностнейшего помощника и телохранителя. Однако в то время, как Клодий, возражая против обвинения, утверждал, что он тогда в Риме не был, а проживал в отдаленнейших местах, Цицерон засвидетельствовал, что тот пришел к нему в дом и разговаривал о некоторых делах. Но Цицерон, по-видимому, выступил свидетелем не правды ради, а с тем, чтобы оправдаться перед женой своей Теренцией: она ненавидела Клодия из-за сестры его Клодии, которая, по ее мнению, хотела вступить в брак с Цицероном и устраивала это дело через посредство некоего Тулла. Этот последний был товарищем и одним из самых близких друзей Цицерона, а в то же время постоянно бывал у Клодии и оказывал ей услуги как близкой соседке, чем и навлек на себя подозрения Теренции. Своенравная и командовавшая своим мужем, она побудила его выступить вместе с другими против Клодия и дать свои показания. Свидетельствовали же против Клодия многие честные люди, обвиняя его в клятвопреступлениях, плутовстве, подкупе черни, совращении женщин. А Лукулл выставил и служанок свидетельницами того, что Клодий был в связи с младшей из своих сестер в то время, как она жила в замужестве с ним, Лукуллом. По мнению многих, Клодий находился в близких отношениях и с другими двумя своими сестрами — Тертией, женой Марка Рекса, и Клодией, женой Метелла Целера; последнюю прозвали Квадрантарней за то, что кто-то из ее любовников, насыпав в кошелек медных монет, послал ей это вместо серебра: самую мелкую из медных монет римляне называют квадрантом. Из-за этой-то сестры и пострадала больше всего репутация Клодия. Но так как, несмотря на это, народ стал тогда во враждебные отношения к тем, кто свидетельствовал и выступал против Клодия, судьи испугались и поставили вокруг судилища стражу, а сами по большей части подавали свои таблички с неразборчивыми начертаниями.688 Но все же большинство из них высказалось, по-видимому, за его оправдание, а по слухам, имел место и подкуп. Поэтому Катул, встретив судей, сказал им: «Правильно поступили вы, потребовав себе для безопасности стражу: вы боялись, как бы кто-нибудь не отнял у вас денег». А Цицерон так ответил Клодию, попрекавшему его тем, что судьи не дали веры его, Цицерона, показаниям: «Но ведь мне поверили 25 судей, ибо столько было их, осудивших тебя, а тебе не поверили 30, так как они оправдали тебя не раньше, как взяв деньги». Но Цезарь, вызванный в суд, показаний против Клодия не дал, причем заявил, что он не подозревает жену свою в прелюбодеянии и развелся с нею потому, что супружеская жизнь Цезаря должна быть чиста не только от постыдных поступков, но и от порочащих слухов.

XXX. Избегнув этой опасности, Клодий, избранный в народные трибуны, тотчас же обратился против Цицерона, собирая и используя ему во вред всякие дела и всяких людей. При этом расположение народа снискивал он себе льготными законами, а каждому из консулов дал по большой провинции, проведя соответствующий закон в Народном собрании: Пизону — Македонию и Габинию — Сирию.689 Многих из бедняков он приобщил к своей политике и окружил себя вооруженными рабами.

Из трех самых влиятельных в то время людей Красс открыто враждовал с Цицероном, Помпей вел с тем и другим из них двойную игру, Цезарь собирался выступить с войском в Галлию. С этим последним и стал искать сближения Цицерон, хоть тот не только не был его другом, но оставался у него под подозрением со времени заговора Катилины: он выразил желание сопровождать Цезаря в походе в качестве его легата. А когда Цезарь на это согласился, Клодий, видя, что Цицерон ускользает из-под его власти как народного трибуна, сделал вид, что готов идти на примирение. Возлагая большую часть вины на Теренцию, постоянно упоминая о Цицероне с уважением, повторяя с наружным благожелательством, что он не чувствует ни ненависти, ни вражды, и ограничиваясь мягкими дружескими упреками, он совершенно рассеял опасения Цицерона, и последний отказался от должности легата у Цезаря и снова занялся общественными делами. Раздраженный этим отказом, Цезарь ободрил Клодия и заставил Помпея совершенно отвернуться от Цицерона, а сам свидетельствовал против него перед народом, заявляя, что ему кажется беззаконным поступок Цицерона, казнившего не осужденных судом людей — Лентула и Цетега с товарищами. Таково было обвинение, и по этому обвинению Цицерон был привлечен к суду. Попав, таким образом, в опасное положение подсудимого, он переменил одежду, отпустил волосы и, обходя город, молил народ о защите. А Клодий встречал его повсюду на улицах, окруженный толпой наглых и дерзких людей, которые, всячески осмеивая изменившийся вид его и одежду, а нередко бросая в него грязью и камнями, препятствовали ему обращаться к народу.

XXXI. Однако вместе с Цицероном переменили одежду и всадники, чуть ли не в полном составе, и не менее 20 000 юношей следовали за ним, отпустив волосы и вторя его мольбам. Собрался затем и сенат, чтобы вынести постановление, согласно которому и народ должен был переменить, как бы в знак траура, одежду, а когда консулы этому воспротивились, Клодий же окружил сенат вооруженными людьми, многие из сенаторов выбежали оттуда, разрывая туники и громко крича. Но так как зрелище это не пробудило ни жалости, ни стыда и Цицерону приходилось либо бежать, либо решить дело вооруженной борьбой с Клодием, он обратился с просьбой о помощи к Помпею, преднамеренно удалившемуся и проживающему за городом, в своей альбанской вилле. Сначала он послал туда Пизона, своего зятя,690 который должен был передать просьбу, а затем отправился и сам. Но извещенный об этом Помпей не посмел показаться ему на глаза, ибо непреодолимый стыд испытывал он перед человеком, не раз вступавшим ради него в великие бои и в своей политике многое сделавшим ему в угоду. А теперь, став зятем Цезаря, он, но настоянию последнего, предал забвению эти давние услуги и, выскользнув через другие двери, уклонился от свидания. Преданный таким образом Помпеем и оставшись одиноким, Цицерон прибег к консулам. Но Габиний выказал недоступность, Пизон же обошелся с ним в разговоре мягче, советуя ему удалиться, уступить натиску Клодия, претерпеть превратности судьбы и снова стать спасителем отечества, из-за него же находящегося теперь в состоянии смуты и терпящего бедствия. Получив такой ответ, Цицерон стал советоваться с друзьями. Из них Лукулл предлагал ему остаться, рассчитывая, что он одержит верх, прочие же предлагали бежать, говоря, что народ скоро соскучится по нем, пресытившись безумством Клодия. С этим согласился и Цицерон. Перенеся на Капитолий особо чтимую им статую Минервы, которая была поставлена в его доме и долгое время находилась у него, он посвятил ее, сделав следующую надпись: Минерве, охранительнице Рима. Приняв затем от друзей провожатых, он незаметно, глубокой ночью, вышел из города и направился сухим путем, через Луканию,691 с намерением добраться до Сицилии.

XXXII. Когда обнаружилось, что он бежал, Клодий провел постановление о его изгнании и обнародовал эдикт, повелевавший отказывать ему в огне и воде и не давать приюта ближе, чем за 500 миль от Италии. Почти все придавали очень мало значения этому эдикту из уважения к Цицерону. Всячески выказывая ему радушие, его провожали дальше. Однако в луканском городе Гиппонии, ныне называемом Вибоном, некий Вибий, сицилиец родом, пользовавшийся большим расположением Цицерона и во время консульства его бывший начальником рабочих-строителей, не принял его к себе в дом, а объявил, что отведет ему место за городом. Также и Гай Вергилий, сицилийский претор, один из наиболее близких к Цицерону людей, письменно просил его воздержаться от приезда в Сицилию. Удрученный этим, он отправился в Брундизий. Направясь туда при попутном ветре к Диррахию и встретив на море противный ветер, он на следующий день возвратился, но затем вновь отплыл. Говорят, что, когда он прибыл в Диррахий и собирался сойти на берег, произошло землетрясение и в то же время поднялось волнение на море. Гадатели заключили из этого, что изгнание его не будет длительным, ибо явления эти знаменуют перемену. Несмотря на то что многие дружественно его навещали, а греческие города наперерыв направляли к нему депутации, Цицерон проводил большую часть времени в унынии692 и глубокой грусти, устремляя свои взоры, подобно безнадежно влюбленному, к Италии, через меру предаваясь малодушию в своем несчастии, подавленный и униженный, чего едва ли кто мог ожидать от человека, прошедшего школу столь высокой учености; да и сам он часто просил друзей называть его не оратором, а философом: философия избрана им как основное занятие, красноречием же пользуется он лишь по мере надобности, как орудием общественной деятельности. Но честолюбие способно смывать с души, как краску, всякое учение и накладывать на людей, занимающихся общественными делами, отпечаток страстей, свойственных толпе, с которой они общаются и свыкаются, если только не оберечь себя от этого должным образом, стараясь в сношениях с посторонними приобщаться только к самым делам, но не к сопутствующим им страстям.

XXXIII. А Клодий, изгнав Цицерона, сжег его виллы, сжег его дом и построил на этом месте храм Свободы. Остальное же имущество он назначил к распродаже и ежедневно объявлял о ней через глашатая, но никто ничего не покупал. Нагнав этим страх на оптиматов и увлекая вслед за собою разнуздавшийся народ на путь крайних, дерзких бесчинств, он стал нападать и на Помпея и отменять некоторые из распоряжений, сделанных им во время похода. Униженный этим, Помпей порицал себя за то, что покинул Цицерона, и начал усиленно действовать в обратном направлении, подготовляя с помощью друзей его возвращение в отечество. А когда Клодий стал этому противиться, сенат с своей стороны постановил не утверждать ни одного решения и не заниматься государственными делами, если Цицерону не будет дана возможность вернуться. Но в год, когда у власти стоял консул Лентул со своей партией,693 когда волнения распространились настолько, что на форуме были ранены народные трибуны, а Квинт, брат Цицерона, вынужден был укрыться, лежа, как мертвый, среди трупов, — настроение народа начало меняться. Один из народных трибунов, Анний Милон, первый отважился привлечь Клодия к суду за насилия. К Помпею же присоединились многие из народа и из жителей окрестных городов. Выступив с ними и прогнав Клодия с форума, он пригласил граждан приступить к голосованию. Еще никогда, говорят, ни по какому делу не голосовал народ с таким единодушием. А сенат, соревнуясь с народом, предложил воздать благодарность всем городам, оказавшим Цицерону услуги во время его изгнания,694 и восстановить на государственные средства его дом и виллы, которые уничтожил Клодий.

Возвратился же Цицерон на шестнадцатый месяц после изгнания. И такова была радость городов, столь велико усердие встречавших его людей, что и сказанные им впоследствии по этому поводу слова не выражают всей правды. А сказал он, что вся Италия несла его на плечах и так внесла его в Рим. Даже Красс, враждебный ему до изгнания, и тот с готовностью вышел тогда ему навстречу и помирился с ним, чтобы, как говорил он, доставить удовольствие своему сыну Публию, почитателю Цицерона.

XXXIV. Несколько времени спустя Цицерон, дождавшись отлучки Клодия и явившись в сопровождении многих граждан на Капитолий, сорвал и уничтожил таблички трибунов, содержавшие записи постановлений. Когда Клодий обвинял по этому поводу Цицерона, а последний указывал, что тот незаконно попал из патрициев в народные трибуны и, следовательно, ничто из сделанного им не имеет законной силы, Катон вознегодовал и выступил с возражениями: Клодия он не хвалил, а, наоборот, был возмущен его деятельностью, но вместе с тем называл опасным и насильственным актом постановление сената об уничтожении столь великого множества решений и дел, в числе которых находились и его собственные распоряжения, относящиеся к Кипру и Византию. Цицерон оскорбился выступлением Катона, однако ж чувство это не дошло до открытой неприязни, и они стали лишь сдержаннее в изъявлении друг другу своего расположения.

XXXV. После этих событий Милон убивает Клодия.695 Привлеченный к суду за убийство, он выставил Цицерона защитником. Сенат же, боясь, как бы из-за преследования, которому подвергается столь известный и вместе с тем пылкий по характеру человек, каким был Милон, не произошло в городе волнений, поручил Помпею руководить как этим процессом, так и другими, дабы обеспечить безопасность городу и судам. Помпей еще с ночи занял воинскими отрядами окружающие форум возвышенности, и Милон, опасаясь, как бы Цицерон, смутившись столь непривычным для него зрелищем, не провел защиты хуже обыкновенного, уговорил его отправиться на форум в носилках и спокойно ждать там, пока соберутся судьи и наполнится людьми судилище. А Цицерон, как известно, не только был робок на войне, но и говорить начинал со страхом: во многих процессах он с трудом переставал трястись и дрожать только тогда, когда доходил в речи до высшего подъема, становясь уже более уверенным в себе. Приняв же на себя однажды защиту Лициния Мурены, привлеченного к суду Катоном, и стремясь из честолюбия превзойти пользовавшегося успехом Гортензия, он не дал себе ни часу отдыха ночью и в результате, изнуренный умственным напряжением и бдением, произвел меньше впечатления, чем Гортензий.

Итак, сойдя с носилок, Цицерон направился к месту суда над Милоном. Увидя же расположившегося как бы лагерем на высотах Помпея, а вокруг всей площади ярко блестевшее оружие, он настолько смутился, что с трудом мог начать свою речь прерывающимся голосом и трясясь всем телом, между тем как сам Милон явился в суд с видом непоколебимого мужества, не сочтя даже нужным отпустить волосы и переменить одежду на траурную. Надо полагать, что именно это обстоятельство в значительной мере способствовало его осуждению. Но Цицерон в этом процессе показался скорее человеком преданным интересам своих друзей, чем трусливым.

XXXVI. Цицерон вступил в число жрецов, которых римляне называют авгурами,696 на место Красса-младшего, после того как последний погиб в земле парфян.697 Затем, получив по жребию провинцию Киликию и войско, состоявшее из 12 000 тяжеловооруженных и 1600 всадников, он отплыл по назначению.698 Поручено ему также было устроить дела в Каппадокии, сделав ее дружественной и покорной царю Ариобарзану.699 Он подчинил и умиротворил эти области, не навлекая на себя ни с чьей стороны упреков и не прибегая к военным действиям. Обратив затем внимание на начинавшиеся среди киликийцев, под влиянием парфянской неудачи римлян, волнения и на возмущения в Сирии, он успокоил их кротостью своего управления. Он не принимал даров даже в тех случаях, когда их давали цари, жителей же провинции освободил от пиров в свою честь, а сам ежедневно приглашал приятных ему лиц к столу, угощая без роскоши, но радушно. При доме его не было привратника, а самого его никто не заставал лежащим: с раннего утра он принимал являвшихся к нему с приветствиями, стоя или прохаживаясь перед спальней. Говорят, что он ни розгами никого не сек, ни одежд не разрывал, не поносил никого словами и не налагал взысканий в оскорбительной форме.

Раскрыв же многочисленные случаи хищения народных денег, он поднял этим благосостояние городов, причем виновные, возвратив похищенное, ничего больше не претерпели и сохранили свои гражданские права. Вел он также войну, обратив в бегство разбойников, живших в окрестностях Амана, за что был провозглашен солдатами императором. А когда оратор Целий просил Цицерона прислать из Киликии в Рим для какого-то зрелища барсов,700 тот написал ему, рисуясь своими деяниями, что барсов в Киликии нет: они убежали в Карию, рассердившись на то, что с ними одними воюют, между тем как все пользуются миром.

Отплыв от своей провинции, Цицерон сначала пристал к Родосу, а затем, с удовольствием провел некоторое время в Афинах, стосковавшись по былым своим занятиям. Сойдясь здесь с самыми видными представителями греческой образованности, приветливо встретившись с прежними своими друзьями и знакомыми, он вернулся из почтившей его подобающим образом Греции в Рим701 в то самое время, как республика, переживая как бы воспалительный процесс, вовлеклась в междоусобную войну.

XXXVII. И вот, когда в сенате был поставлен на голосование вопрос о награждении его триумфом, Цицерон заявил, что ему приятнее было бы сопровождать в триумфальном шествии Цезаря, если бы прекратился раздор. То же советовал он и частным образом: много раз писал Цезарю, настойчиво просил и Помпея, успокаивая и уговаривая каждого из них. А когда дело стало уже непоправимым, и Цезарь перешел в наступление, Помпей же не остался на месте, а покинул город в сопровождении многих лучших людей, — Цицерон не присоединился к ним в этом бегстве, и можно было думать, что он перейдет на сторону Цезаря. Вполне очевидно, что в поисках решения он долго бросался из стороны в сторону и жестоко страдал. Ибо в своих письмах он говорит, что не знает, в какую сторону должно ему обратиться, — если у Помпея есть прекрасное, заслуживающее уважения основание вести войну, то Цезарь удачнее пользуется обстоятельствами и лучше умеет спасать и себя, и своих друзей: в этих условиях ясно, от кого надо бежать, но неясно, к кому бежать. В то же время Требатий, один из товарищей Цезаря, написал ему письмо, в котором говорилось, что ему, Цицерону, скорее всего надлежало бы, как полагает Цезарь, примкнуть к партии последнего и разделить с ним его надежды; если же он отказывается от этого из-за преклонного возраста, то лучше бы было ему ехать в Грецию и, оставаясь там, жить спокойно в стороне от обеих партий. Удивленный тем, что Цезарь не написал ему сам, Цицерон ответил в сердцах, что он не совершит ничего, что было бы недостойно прежних его дел. Так говорится об этом в его письмах.702

XXXVIII. Лишь только Цезарь отправился в Испанию, Цицерон отплыл к Помпею, где его встретили с радостью все, кроме Катона: последний, увидев Цицерона наедине, сильно порицал его за то, что он присоединился к Помпею; ибо ему, Катону, не к лицу было бы изменить тому направлению в политике, которого он держался с самого начала, тогда как Цицерон принес бы большую пользу отечеству и друзьям, если б оставался в Риме нейтральным, сообразуясь в своих действиях с ходом событий; а теперь он явился сюда, крайне неосмотрительно, без всякой нужды сделавшись врагом Цезаря, чтобы подвергнуться вместе с другими столь великой опасности. Слова эти изменили намерения Цицерона; повлияло на него и то обстоятельство, что Помпей не поручал ему никакого важного дела. Но в этом виноват был он сам: не скрывая того, что он раскаивается, Цицерон порочил приготовления Помпея, с затаенным недоброжелательством критиковал его распоряжения и не мог воздержаться от насмешки и острословия, направленных против его соратников. Сам он ходил по лагерю угрюмый и печальный, других же заставлял смеяться, хоть им было вовсе не до смеху. Но лучше приведу здесь несколько примеров таких острот. Так, Домитий, продвигая на командную должность человека, к военному делу не способного, говорил про него, что он отличается прекрасным нравом и благоразумием. «Почему же, — спросил Цицерон, — ты не приберегаешь его для опеки над твоими детьми?» Некоторые хвалили лесбосца Феофана, который был начальником лагерных рабочих, за то, что он хорошо успокоил родосцев, потерявших свой флот. «Какое это великое благо иметь начальником грека!» — воскликнул Цицерон. А в то время, как Цезарь имел почти во всем успех и как бы уже держал Помпея в осаде, Цицерон так ответил Лентулу, сказавшему, что друзья Цезаря, как слышно, настроены мрачно: «Ты хочешь сказать, что они сердятся на Цезаря». Некий Марций, только что явившийся из Рима, рассказывал, что там ходят упорные слухи, будто Помпей осажден. «Так ты для того и отплыл оттуда, чтобы удостовериться в этом собственными глазами?» — спросил Цицерон. После поражения Нонний сказал, что следует надеяться на лучшее, ибо в лагере Помпея остались семь орлов. «Прекрасен был бы твой совет, — возразил Цицерон, — если б мы воевали с галками». Лабиен же, полагаясь на какие-то предсказания, уверял, что Помпею суждено одержать верх. «Так, значит, — сказал Цицерон, — это была хитрость, что мы потеряли свой лагерь».

XXXIX. После битвы при Фарсале, в которой он не принимал участия по болезни, когда Помпей бежал, Катон, располагавший в Диррахии многочисленным войском и большим флотом, потребовал от Цицерона, чтобы он принял на себя обязанности командующего, согласно с законом и как лицо, облеченное ранее консульским достоинством. Цицерон отказался от командования и вообще от участия в войне. Тут молодой Помпей и друзья его, называя Цицерона изменником, уже выхватили было мечи и он едва ли избег бы гибели, если б не вступился Катон, который с трудом отстоял его от них и проводил из лагеря. Прибыв же в Брундизий, он прожил здесь некоторое время в ожидании Цезаря, которого задерживали дела в Азии и Египте. А когда стало известно, что Цезарь причалил в Таренте и переходит оттуда сухим путем в Брундизий, Цицерон поспешил ему навстречу, не теряя окончательно надежды, но все же боясь испытать в присутствии многих настроение человека, ему враждебного и одержавшего верх. Но ему ничего не пришлось ни сделать, ни сказать, что было бы противно его достоинству. Ибо Цезарь, увидя Цицерона, шедшего ему навстречу далеко впереди других, ласково приветствовал его, сойдя с коня, и прошел много стадиев пути, беседуя с ним одним. С того времени он не переставал оказывать Цицерону знаки уважения и благосклонности, и когда тот написал хвалебное слово в честь Катона, Цезарь в ответном слове воздал хвалу красноречию Цицерона и всей его жизни, находя в нем величайшее сходство с Периклом и Фераменом.703 Сочинение Цицерона носит заглавие «Катон», Цезаря же — «Антикатон». Рассказывают также, что когда Квинт Лигарий704 был обвинен в том, что стал одним из врагов Цезаря, и Цицерон принял на себя его защиту, Цезарь сказал своим друзьям: «Что мешает нам послушать после долгого перерыва речь Цицерона, если Лигарий уже давно признан нами негодяем и врагом?» Но Цицерон с самого начала своей речи взволновал Цезаря необычайно, в дальнейшем же своем развитии его речь стала столь разнообразна в выражении чувств и исполнилась столь удивительного очарования, что Цезарь много раз менялся в лице; ясно было, что и душевное его состояние постоянно меняется. А под конец, когда оратор коснулся сражения под Фарсалом, Цезарь, охваченный волнением, задрожал всем телом и выронил записки, которые держал в руках. Так, покоренный, он оправдал Лигария.

XL. В дальнейшем же, после того как республика превратилась в монархию, Цицерон, отстранившись от общественных дел, посвятил свои досуги молодым людям, желавшим заниматься философией, а так как они принадлежали к числу самых родовитых и знатных, он снова, благодаря знакомству с ними, приобрел очень большое влияние в городе. Основным же его делом было составлять и переводить философские диалоги,705 а также перелагать на латинский язык отдельные термины, принятые в диалектике и физике. Ибо, как говорят, он первый, или преимущественно он, дал латинские названия таким понятиям, как «представление», «согласие», «воздержание от суждения», «восприятие», а также «неделимое», «не имеющее частей», «пустота» и многое другое в этом же роде, сумев с помощью отчасти метафор, отчасти собственных значений сделать их понятными и легкоусвояемыми. Способностью же своею легко сочинять стихи он пользовался для развлечения, и всякий раз, как ему случалось увлечься этим занятием, он, говорят, сочинял в одну ночь до 500 стихов.

Проводя тогда большую часть времени в своем тускуланском поместье, Цицерон писал друзьям, что он живет жизнью Лаэрта;706 быть может, он шутил, по своему обыкновению, быть может, страстно стремился к государственной деятельности, побуждаемый честолюбием и печалясь о тогдашних порядках. Изредка приезжал он в город ради того, чтобы приветствовать Цезаря, причем бывал первым среди людей, готовых назначать Цезарю почести и старавшихся всегда сказать что-нибудь новое в похвалу ему и его деяниям. Таковы, например, слова его о статуях Помпея; они были сняты и брошены на землю, Цезарь же приказал поставить их на прежние места, и они были поставлены. По этому-то поводу Цицерон и сказал, что Цезарь, столь великодушно восстанавливая статуи Помпея, воздвигает свои собственные.

XLI. Говорят, что он задумал написать всю отечественную историю, со включением в нее многого из истории Греции и с добавлением цельных греческих рассказов и мифов, но его удержали от этого как многочисленные общественные дела, так и многие личные неприятности и беды, большая часть которых приключилась, как кажется, по его собственной вине. Во-первых, он развелся со своей женой Теренцией707 на том основании, что она нисколько не заботилась о нем во время войны, так что ему пришлось отправиться в путь, нуждаясь в необходимых дорожных припасах, да и по возвращении в Италию он не нашел в ней никакого к себе благожелательства. Ибо она не явилась к нему ни разу в течение всего долгого времени, проведенного им в Брундизии, а когда отправилась туда, в этот дальний путь, дочь-подросток, та не дала ей ни приличествующих случаю провожатых, ни припасов на дорогу. Да и дом передала она ему в совершенно заброшенном виде и пустым, при множестве долгов. Таковы были, говорят, наиболее благовидные предлоги для развода. Но он сам же блистательным образом оправдал отрицавшую все это Теренцию, женившись вскоре на девушке, прельстившей его своею молодостью, как говорила об этом повсюду Теренция, а как пишет о том же Тирон, вольноотпущенник Цицерона, — ради денег для уплаты долгов. Девица была очень богата, Цицерон же, назначенный, по доверенности, ее опекуном, охранял ее имущество, а так как долгов у него было на сумму в несколько десятков тысяч, он поддался убеждениям друзей и домашних вступить с нею в брак, несмотря на разницу лет, и, воспользовавшись ее деньгами, удовлетворить кредиторов. Вспоминая об этом браке в речи, написанной в ответ на «Филиппики», Антоний говорит, что Цицерон прогнал жену, возле которой состарился, — остроумная насмешка над домоседством Цицерона как человека бездеятельного и не воинственного. Вскоре после этой женитьбы умерла от родов его дочь, в доме Лентула,708 за которого она была выдана после смерти ее первого мужа, Пизона. Для утешения Цицерона к нему отовсюду собрались философы, но он был так сильно огорчен случившимся, что развелся со своей молодой женой из-за того, что та, как ему показалось, была рада смерти Туллии.

XLII. Так обстояли домашние дела Цицерона. В заговоре же против Цезаря он участия не принял, хотя был связан самыми тесными узами дружбы с Брутом и, по-видимому, тяготясь настоящим положением дел, тосковал, как никто другой, о старых порядках. Но участники заговора боялись его характера, как не достаточно смелого, да и преклонных лет его — возраста, когда и в самых сильных натурах иссякает отвага.

После того как Брут и Кассий с товарищами привели в исполнение свой замысел, друзья же Цезаря объединились против них — снова возникли опасения, как бы город не был ввергнут в междоусобную войну. Антоний, бывший тогда консулом, собрал сенат и в краткой речи призывал к единомыслию, а Цицерон, приведя множество подобавших к случаю доводов, убедил сенат принять, по примеру афинян, решение об амнистии709 по делам, имевшим отношение к Цезарю, Бруту же и Кассию дать провинции. Но ничего из этого не вышло. Ибо народ, уже сам по себе жалевший о Цезаре, лишь только увидел покойника, выносимого через площадь, между тем как Антоний показывал собравшимся обагренную кровью и исколотую мечами одежду, бросился вне себя от гнева разыскивать по форуму убийц и побежал к их домам с огнем, чтобы поджечь их. А те, приняв заранее меры предосторожности, избежали этого, но, предвидя много других опасностей, покинули город.

XLIII. Антоний же тотчас поднял голову и, как человек, имевший намерение править единовластно, стал страшен всем, а Цицерону в особенности. Ибо, видя вновь возрастающее влияние последнего в республике и близость его к Бруту, Антоний тяготился его присутствием. Надо полагать, что они и раньше относились друг к другу с некоторой подозрительностью, вследствие полнейшего несходства их во всем жизненном укладе. Опасаясь всего этого, Цицерон хотел было отправиться в Сирию с Долабеллой, в качестве его легата, но Гиртий и Панса, которым предстояло быть консулами после Антония,710 люди честные и приверженные Цицерону, просили его не покидать их, обещая, что при нем они лишат власти Антония. Цицерон же не отнесся к ним с недоверием, но и не совсем поверил им; он распрощался с Долабеллой, а с Гиртием условился, что проведет лето в Афинах и вернется, когда тот примет консульскую должность, после чего отплыл один. Но плавание его затянулось, а из Рима, как это часто бывает, стали доходить до него неожиданные вести, будто с Антонием произошла удивительная перемена, что он все делает и решает в угоду сенату и что недостает лишь его, Цицерона, присутствия, чтобы дела устроились наилучшим образом. Браня свою чрезмерную осторожность, Цицерон повернул назад в Рим. На первых порах надежды не обманули его: навстречу ему стеклось такое множество народу, что рукопожатия и дружеские приветствия близ ворот и при въезде заняли почти весь день. Но когда на следующий день Антоний собрал сенат и пригласил его туда, Цицерон не пошел и пролежал в постели, ссылаясь на то, что чувствует себя слабым от усталости. На самом же деле то был, очевидно, страх перед злым умыслом, вызванный в нем некоторыми подозрениями и предупреждением, полученным им в пути. Раздраженный этим, Антоний послал воинов с приказанием привести Цицерона или сжечь его дом, но, во внимание к многочисленным возражениям и просьбам, удовлетворился тем, что взял с него залог. После этого они не здоровались при встречах и остерегались друг друга, и в таких отношениях и застал их приехавший из Аполлонии молодой Цезарь. Он объявил себя наследником умершего Цезаря и вступил в спор с Антонием из-за 25 миллионов, которые тот взял себе из имущества покойного.

XLIV. Ввиду этого Филипп,711 женатый на матери молодого Цезаря, и Марцелл,712 муж его сестры, явившись вместе с юношей к Цицерону, условились с ним, что он будет поддерживать Цезаря и в сенате, и перед народом силою своего красноречия и своим влиянием в делах государственного управления, а тот с помощью денег и войска обеспечит безопасность Цицерона: молодой человек уже располагал немалым числом воинов, служивших под начальством Цезаря. Была, по-видимому, еще более важная причина, в силу которой Цицерон охотно согласился заключить дружбу с молодым Цезарем. Кажется, еще при жизни Помпея и Цезаря ему привиделось во сне, будто некто позвал на Капитолий сенаторских сыновей, так как Юпитер должен был объявить одного из них властителем Рима; поспешно сбежавшиеся граждане стояли вокруг храма, а мальчики, храня молчание, сидели в окаймленных пурпуром тогах. Внезапно открылись двери, и мальчики, вставая поодиночке, торжественно проходили вокруг бога. Озирая каждого, бог отсылал их назад, и они уходили огорченные. Но когда приблизился молодой Цезарь, он простер руку и изрек: «Римляне, наступит конец вашим междоусобиям, когда этот станет властителем». Таково, говорят, было сновидение Цицерона, причем наружность мальчика ясно запечатлелась и сохранилась в его памяти, но самого мальчика он во сне не опознал. На следующий же день, в то время как Цицерон спускался к Марсову полю, а мальчики возвращались оттуда с гимнастических упражнений, первым из них попался ему на глаза именно тот, кто ему приснился. Пораженный этим, Цицерон спросил, кто его родители. Оказалось, что это был сын Октавия, человека не очень знатного,713 и Аттии, племянницы Цезаря, вследствие чего Цезарь, не имевший собственных детей, и оставил ему по завещанию свое имущество и дом. С этих пор, говорят, Цицерон при встречах с мальчиком оказывал ему большое внимание, а тот дружелюбно принимал его расположение. К тому же случилось так, что год его рождения совпал с годом консульства Цицерона.

XLV. Вот те видимые причины их дружбы, на которые обычно указывают. Но прежде всего Цицерона сблизила с Цезарем ненависть к Антонию, а затем его прирожденная слабость к почестям: он рассчитывал использовать в своей политике силы Цезаря, а юноша подольщался к нему, называя его своим отцом. Негодуя по этому поводу, Брут в письмах своих к Аттику714 обвиняет Цицерона в том, что тот, прислуживаясь к Цезарю из страха перед Антонием, явно ищет не свободы для отечества, а для себя милостивого господина. Однако ж сына его, занимавшегося в Афинах у философов, Брут принял к себе, назначил на командную должность и много раз давал ему поручения, успешно выполнявшиеся последним.

В это время могущество Цицерона в городе достигло высшего подъема. Распоряжаясь всем, чем хотел, он изгнал Антония, восстановил против него всех и отправил для борьбы с ним обоих консулов, Гиртия и Пансу. Вместе с тем он убедил сенат предоставить Цезарю ликторов и знаки преторской власти, как борцу за отечество. Но когда Антоний был побежден, а оба консула были убиты715 и войска их, прибыв с поля битвы, примкнули к Цезарю, сенат, убоявшись молодого человека, которому столь блистательно благоприятствовала судьба, попытался почестями и подарками склонить войска к уходу от Цезаря, лишив его таким образом военных сил, под тем предлогом, что после бегства Антония в защитниках уж нет надобности. С своей стороны, Цезарь, устрашенный таким оборотом дел, подослал к Цицерону людей с тем, чтобы они просили и убедили его одновременно добиваться консульства для обоих, а затем, приняв власть, распоряжаться делами как ему вздумается и руководить юношей, который добивается лишь этого титула и славы. Цезарь сам признается, что он боялся роспуска войск и рисковал остаться одиноким, почему и воспользовался вовремя властолюбием Цицерона, побудив его домогаться консульства и обещав поддержать его на выборах.

XLVI. Цицерон — старик, вконец обольщенный и обманутый юношей, поддержавший его кандидатуру и сделавший сенат ему послушным, — тогда же подвергся за это обвинениям со стороны друзей, а немного позже и сам почувствовал, что погубил себя и пожертвовал свободой народа. Ибо Цезарь, усилившись и приняв консульскую должность,716 от Цицерона отошел, а стал другом Антонию и Лепиду и, соединив воедино их войска со своими, поделил между ними верховное управление,717 словно какую-нибудь частную собственность; они внесли в проскрипционные списки более 200 человек, которых решено было умертвить. Из всех спорных вопросов наиболее продолжительные препирательства вызывал вопрос о включении в этот список Цицерона. Антоний не шел ни на какие соглашения, если только Цицерон не будет убит первым, Лепид поддерживал Антония, Цезарь же противился обоим. Три дня продолжались их тайные переговоры в уединении, близ города Бононии,718 причем сходились они на месте, расположенном поодаль лагерей и окруженном рекой. Первые два дня Цезарь, говорят, боролся за Цицерона, на третий же уступил и пожертвовал им. Обменялись же они следующим образом: Цезарь уступил Цицерона, Лепид — своего брата Павла и Антоний — Луция Цезаря, который приходился ему дядей с материнской стороны. Так лишились они от бешеной злобы способности мыслить по-человечески или, лучше сказать, показали, что нет зверя свирепее человека, совмещающего в себе дурные страсти и власть.

XLVII. В то время как творились эти дела, Цицерон находился вместе с братом в своем поместье близ Тускула. Узнав же о проскрипциях, они решили перейти в Астуру,719 приморское поместье Цицерона, а оттуда отплыть в Македонию к Бруту, ибо уже ходили слухи, что он располагает большими силами. Отправились они, удрученные горем, в носилках; останавливаясь в пути и располагая носилки рядом, они горько сетовали друг перед другом. Особенно беспокоился Квинт, думая об их беспомощности, ибо, говорил Квинт, он ничего не взял с собой, да и у Цицерона запас был скуден. Итак, лучше будет, если Цицерон опередит его в бегстве, а он догонит его, захватив из дому необходимое. Так они и порешили, а затем обнялись на прощание и в слезах расстались. И вот, несколько дней спустя, Квинт, выданный рабами людям, искавшим его, был умерщвлен вместе с сыном. А Цицерон, принесенный в Астуру и найдя там судно, тотчас сел на него и плыл, пользуясь попутным ветром, до Цирцея. Кормчие хотели немедля отплыть оттуда, но Цицерон, потому ли, что боялся моря или не совсем еще потерял веру в Цезаря, сошел с судна и прошел пешком 100 стадиев, как бы направляясь в Рим, а затем, в смятении, снова изменил намерение и спустился к морю в Астуру. Здесь провел он ночь в ужасных мыслях о безвыходном своем положении, так что ему приходило даже в голову тайно пробраться к Цезарю в дом и, покончив с собою у его очага, навлечь на него духа мести; и от этого шага отвлек его страх мучений. И опять, хватаясь за другие придумываемые им беспорядочные планы, он предоставил своим рабам везти его морем в Кайету,720 где у него было имение — приятное убежище в летнюю пору, когда так ласково веют пассатные ветры. В этом месте находится и небольшой храм Аполлона, возвышающийся над морем. В то время, как судно Цицерона подходило на веслах к берегу, навстречу ему налетела, каркая, поднявшаяся с храма стая воронов. Рассевшись по обеим сторонам реки, одни из них продолжали каркать, другие клевали крепления снастей, и это показалось всем дурным предзнаменованием. Итак, Цицерон сошел на берег и, войдя в свою виллу, прилег отдохнуть. Множество воронов сели на окно, издавая громкие крики, а один из них, слетев на постель, стал понемногу стаскивать с лица Цицерона плащ, которым он укрылся. А рабы, видя это, с укором спрашивали себя, неужели будут они ждать, пока не станут свидетелями убийства их господина и не защитят его, тогда как животные оказывают ему помощь и заботятся о нем в не заслуженном им несчастии. Действуя то просьбами, то понуждением, они понесли его в носилках к морю.

XLVIII. В это же время явились убийцы, центурион Геренний и военный трибун Попиллий, которого Цицерон некогда защищал в процессе по обвинению его в отцеубийстве; были при них и слуги. Найдя двери запертыми, они взломали их. Цицерона на месте не оказалось, да и люди, находившиеся в доме, утверждали, что не видели его. Тогда, говорят, некий юноша, вольноотпущенник Квинта, брата Цицерона, по имени Филолог, воспитанный Цицероном в занятиях литературой и науками, указал трибуну на людей с носилками, по густо обсаженным тенистым дорожкам направлявшихся к морю. Трибун, взяв с собою несколько человек, побежал вокруг сада к выходу; Цицерон же, увидев бегущего по дорожкам Геренния, приказал рабам поставить носилки тут же, а сам, взявшись по своей привычке левой рукой за подбородок, упорно смотрел на убийц; его запущенный вид, отросшие волосы и изможденное от забот лицо внушали сожаление, так что почти все присутствовавшие закрыли свои лица в то время, как его убивал Геренний. Он выставил шею из носилок и был зарезан. Умер он на шестьдесят четвертом году от рождения.721 Затем Геренний, следуя приказу Антония, отрубил Цицерону голову и руки, которыми он написал «Филиппики»: Цицерон сам назвал свои речи против Антония «Филиппиками», «Филиппиками» они называются и поныне.

XLIX. Антонию случилось быть в комициях в то самое время, как в Рим были привезены отрубленные части тела Цицерона. Услышав об этом и увидя их, он закричал, что проскрипции теперь кончились. Голову же и руки приказал он выставить на трибуне над рострами722 — зрелище, от которого римляне содрогнулись, думая про себя, что они видят не лицо Цицерона, а образ души Антония. Только в одном показал он себя справедливым, не в пример всему прочему, выдав Филолога жене Квинта Помпонии. А та, получив полную власть над этим человеком, заставила его, помимо других примененных ею страшных мучений, вырезывать по кускам собственное мясо, жарить и есть. Так, по крайней мере, рассказывают некоторые из историков. Но вольноотпущенник самого Цицерона Тирон совсем не упоминает даже о предательстве Филолога.

Я слышал, что много лет спустя Цезарь вошел однажды к одному из своих внуков. Последний держал в руках книгу Цицерона и в испуге спрятал ее под одежду. Цезарь заметил это, взял книгу и стоя прочел значительную ее часть; возвращая же ее мальчику, сказал: «Ученый то был муж, дитя мое, ученый и любивший свое отечество». Победив же вскоре после этого Антония и вступив в консульскую должность, он взял себе в сотоварищи сына Цицерона,723 в консульство которого сенат уничтожил статуи Антония, отменил присвоенные ему почести и постановил, чтобы впредь никто из Антониев не носил имени Марка. Таким образом божество предоставило дому Цицерона довершить наказание Антония.

СОПОСТАВЛЕНИЕ

I. Итак, все достойное внимания, что нам удалось разыскать из написанного о Демосфене и Цицероне, изложено. Оставляя в стороне их ораторские качества, не могу, однако же, не заметить, что Демосфен все дарование, какое имел от природы или приобрел упражнениями, посвятил одному красноречию, зато ясностью и силой превзошел всех, кто соперничал с ним в судах и собраниях: великолепием слога и пышностью — мастеров торжественного красноречия, точностью и умением — софистов. Цицерон же, усердно работавший над собою как оратор, усвоил вместе с тем обширные, разнообразные познания и не только оставил множество собственных философских сочинений в духе учения академиков, но и в речах своих, как судебных, так и государственных, обнаруживает явное стремление выставить свою ученость напоказ. Виден по их речам и характер обоих. Демосфеново красноречие, чуждое шуток и прикрас, сжатое, мощное и суровое, не фитилем отдает, как острил Пифей, но воздержным образом жизни, неустанными размышлениями и снискавшим насмешки угрюмым, желчным его нравом. Цицерон же в погоне за остротами нередко впадал в шутовство и даже серьезные предметы, выступая в суде, высмеивал с выгодой для себя, но переходя при этом границы дозволенного. Так, в речи за Целия724 он заявил, что нет ничего странного, если в этот век, склонный к расточительству и роскоши, его подзащитный предается наслаждениям, ибо не пользоваться тем, что доступно, может только безумец, тем более что самые знаменитые философы в наслаждении усматривают высшее благо.725 Рассказывают также, что, защищая в свое консульство Мурену, привлеченного к суду Катоном, он, чтобы поддеть Катона, долго издевался над учением стоиков за нелепость так называемых «парадоксов», и слушатели хохотали так заразительно, что даже судьи не выдержали, на что Катон, слегка улыбнувшись, заметил сидевшим с ним рядом: «До чего смешной у нас консул!» Любовь к смеху и шуткам, похоже, вообще была свойственна Цицерону, потому и лицо у него всегда было ясным и улыбающимся. Демосфен же был неизменно серьезен, и выражение хмурой озабоченности почти не покидало его, за что враги, по его же словам, называли его не иначе как «Угрюмец» и «Упрямец».

II. И еще, насколько можно судить по их произведениям, один хвалил себя умеренно, неназойливо и не ради самих похвал, но исключительно для других, более высоких целей, вообще же был сдержан и осмотрителен, между тем как неумеренные самовосхваления Цицерона изобличают в нем неуемное тщеславие, когда, например, он восклицает, что оружие должно склониться пред тогой и триумфальный лавр — пред ораторским словом. Наконец, не только свои деяния и поступки, но даже речи, им произнесенные и написанные, он восхваляет; словно задиристый мальчишка, который пытается соперничать с софистами Исократом и Анаксименом, а не муж, призванный вести за собою и наставлять римлян, бойцов могучих,726 гибельных противнику.

Красноречие государственному деятелю, разумеется, необходимо, но искать и жаждать от красноречия славы — дело недостойное. В этом отношении несравненно больших похвал заслуживает Демосфен, который говорил, что его ораторские способности — всего лишь некоторый навык, да и то требующий большой снисходительности со стороны слушателей, а тех, кто такими способностями кичится, справедливо считал грубыми ремесленниками.

III. В речах перед народом и в делах государственных оба они были настолько влиятельны, что даже те, кто имел под своей командой войска и армии, искали их поддержки: у Демосфена — Харет, Диопиф и Леосфен, у Цицерона — Помпей и юный Цезарь, о чем сам Цезарь свидетельствует в записках, посвященных Агриппе и Меценату.727 Что же касается того, в чем, по всеобщему убеждению, нрав человека подвергается наибольшему испытанию и выявляется ярче всего, а именно — полномочий и власти, пробуждающей каждую из потаенных страстей и раскрывающей все пороки, то у Демосфена ее никогда не было, и возможности судить о себе в этом отношении он не оставил, ибо ни одной видной должности не занимал и даже теми войсками, которые собрал для борьбы с Филиппом, не командовал. Цицерон же, которого посылали квестором в Сицилию, проконсулом в Киликию и Каппадокию, в ту пору, когда корыстолюбие процветало, когда военачальники и наместники не просто воровали, но прямо-таки грабили провинции, когда брать взятки не считалось зазорным и уже тот заслуживал любви и восхищения, кто делал это умеренно, — Цицерон дал ясные доказательства своего равнодушия к наживе, своей человечности и добропорядочности. А в самом Риме, избранный формально консулом, но по существу получив неограниченные, диктаторские полномочия для борьбы с Катилиной и его сообщниками, он подтвердил вещие слова Платона728 о том, что лишь тогда избавятся государства от зла, когда волею благого случая сойдутся воедино сильная власть, мудрость и справедливость. Демосфена порицают за то, что свое красноречие он сделал источником наживы, тайком сочиняя речи для судившихся друг с другом Формиона и Аполлодора, за то, что он покрыл себя позором, принявши деньги от царя, и, наконец, был осужден за взятку от Гарпала. Даже если признать лжецами тех, кто это пишет, — а таких немало, — невозможно все-таки отрицать, что смотреть равнодушно на царские дары, присылаемые в знак благодарности и почета, у Демосфена мужества не хватало, да и не мог поступить иначе человек, который ссужал деньги под залог кораблей и груза; о бескорыстии же Цицерона, который, отвергая настоятельные просьбы, ни разу не принял щедрых подарков ни от сицилийцев, будучи у них эдилом, ни от царя Каппадокии в бытность свою проконсулом, ни от друзей в Риме, когда он покидал город, отправляясь в изгнание, мы уже говорили.

IV. И даже изгнание для одного, изобличенного в лихоимстве, обернулось позором, а другому стяжало славу как человеку, пострадавшему за прекраснейший подвиг — избавление отечества от злодеев. Поэтому о бегстве Демосфена никто не сожалел, а из расположения к Цицерону даже сенат облачился в траур и отказался рассматривать какие-либо вопросы до тех пор, пока Цицерону не будет разрешено вернуться обратно. Зато само изгнание Цицерон провел в бездействии, праздно сидя в Македонии, тогда как Демосфен свое изгнание ознаменовал выдающимися деяниями. Сражаясь, как уже было сказано, за дело эллинов, он объезжал города, прогоняя македонских послов, и проявил себя в этом намного лучшим гражданином, чем при тех же обстоятельствах Фемистокл и Алкивиад.729 Но и вернувшись в отечество, он продолжал прежнюю деятельность и до конца сражался против Антипатра и македонян. А Цицерона Лелий730 упрекал в сенате за то, что он сидит молча, в то время как Цезарь, еще безбородый мальчишка, противозаконно добивается консулата. Порицал его в письмах и Брут, обвиняя в том, что он взрастил еще большую тиранию, чем ниспровергнутая им, Брутом.

V. И наконец, о смерти обоих. Нельзя не пожалеть Цицерона, вспоминая, как его, старика, обезумевшего от страха, рабы таскали в носилках из одного места в другое, как, пытаясь избежать смерти, он прятался от убийц, настигших его чуть раньше назначенного природою срока, и все-таки был зарезан. Что же касается Демосфена, то, хотя он и проявил некоторую слабость, прибегнув к убежищу, восхищения достойно и то, что он бережно хранил при себе яд, и то, как воспользовался им: раз уж сам бог не позаботился о его неприкосновенности, спасение себе он нашел у другого, более величественного алтаря, ускользнув от наемных копейщиков и торжествуя над жестокостью Антипатра.

ТРАКТАТЫ И ДИАЛОГИ

Наставление супругам

Плутарх Поллиану731 и Евридике732 шлет наилучшие пожелания!

После старинного песнопения, что вам, как новобрачным, посвятила жрица Деметры, надеюсь, и моя речь, что вас касается и с брачной песней сливается, окажет действие полезное и напеву созвучное. У музыкантов один из свирельных напевов когда-то назывался «конским», вероятно за то, что у коней эта мелодия возбуждает любовный пыл и подстрекает их к совокуплению. А у философии хоть и есть множество прекрасных речей, ни одной из них не уступит по важности именно эта, свадебная, ибо тех, кто решил связать себя супружескими узами, она завораживает, делая нежными и ласковыми в отношениях друг с другом. И вот, в кратких, чтобы легче было запомнить, сравнениях изложив основное из того, что вам, вкушая от философии, уже не раз приходилось слышать, посылаю обоим общий подарок, умоляя Муз оказать Афродите помощь и содействие: ведь супружество и семейный очаг куда более, чем какую-то лиру или кифару, подобает им приводить к согласию и созвучию при помощи красноречия, искусства и философии. Недаром древние рядом со статуями Афродиты воздвигали изваяния Гермеса, намекая на то, что наслаждения, связанные с браком, прежде всего нуждаются в здравом размышлении, воздвигали также статуи Пито733 и Харит,734 дабы всего, что желают, супруги добивались друг от друга не ссорами и перебранками, но убеждением.

1. Солон735 предписывал новобрачной, прежде чем уединиться с женихом в спальне, съесть плод айвы, вероятно затем, чтобы первое впечатление от лица ее и голоса было сладостным и чарующим.

2. В Беотии новобрачную целиком закутывают, а голову украшают венком из спаржи: ведь это растение с весьма жесткими колючками приносит нежнейшие на вкус плоды, так и молодая жена того, кто не сбежит от нее, отчаявшись от поначалу строптивого, несносного ее нрава, вознаградит потом кротостью и послушанием в супружеской жизни. А те, кто не сумели выдержать первых же ссор с юной супругой, ничем не отличаются от таких, кто виноград оставляет другому лишь потому, что он недозрел. Да и невесты, которые, едва успев выйти замуж, уже недовольны мужьями, подобны тем, кто пчелиные укусы перетерпел, а медовые соты бросил.

3. Поначалу особенно следует молодоженам остерегаться разногласий и стычек, глядя на то, как даже склеенные горшки сперва легко рассыпаются от малейшего толчка; зато со временем, когда места скреплений станут прочными, ни огонь, ни железо их не берут.

4. Подобно огню, который в тростнике, соломе и заячьем волосе легко вспыхивает, но быстро угасает, если не найдет себе другой пищи, любовь ярко воспламеняется цветущей молодостью и телесной привлекательностью, но скоро угаснет, если ее не будут питать душевные достоинства и добрый нрав юных супругов.

5. Ловля с помощью отравы позволяет легко и быстро добыть рыбу, но портит ее, делая несъедобной; так и жены, которые ворожбою и приворотными зельями стараются удержать при себе мужей, чувственными наслаждениями. пленяют их, но живут потом с умалишенными и безумными. Даже Кирке никакой не было пользы от заколдованных ею, и не знала она, что с ними делать, превращенными в ослов и свиней, зато в Одиссея, который оставался в здравом уме и держался с нею осмотрительно, влюбилась до беспамятства.

6. Жены, которые предпочитают помыкать глупым мужем, нежели слушаться умного, напоминают таких, кто в пути предпочитает вести за собою слепца, чем идти за человеком зрячим и знающим дорогу.

7. Женщины не верят, что Пасифая могла влюбиться в быка,736 будучи супругою царя, хоть и видят сами, что иные замужние женщины тяготятся своими строгими, воздержными мужьями, зато с распущенными сластолюбцами, словно с псами или козлами, сходятся весьма охотно.

8. Кто по болезни или слабости не может взбираться на коня, обучает его самого приседать, подгибая колени; так и иной, женившись на богатой или знатной, вместо того чтобы облагораживаться самому, унижает ее, чтобы легче было помыкать ею, покорной и робкой. А следовало бы, как и с конем, поберечь ее честь и достоинство, прибегая всего лишь к узде.

9. Удаляясь от солнца, луна сияет ярко и отчетливо, но меркнет и становится невидимой, оказавшись рядом; целомудренная же супруга, напротив, должна показываться на людях не иначе как с мужем, а когда он в отъезде, оставаться невидимой, сидя дома.

10. Неправ был Геродот, сказав,737 что вместе с одеждой женщина совлекает с себя стыд; напротив, женщина целомудренная, снимая одежду, облекается в стыд, и чем больше стыдливости между супругами, тем большую любовь это означает.

11. Когда два голоса образуют созвучие, окраску мелодии определяет тот из них, который ниже; всякое дело у разумных супругов решается с обоюдного согласия, но так, чтобы главенство мужа было очевидным и последнее слово оставалось за ним.

12. Солнце одержало победу над бореем. Когда порывистый ветер пытался силой сорвать с человека плащ, тот плотнее запахнул его и не дал себя раздеть; когда же вслед за ветром начало припекать солнце и человеку стало тепло, а потом и жарко, он не только плащ, но и хитон снял. Так поступает и большинство женщин: когда мужья пытаются силой ограничить их расходы на роскошь, они негодуют и яростно сопротивляются, но если убедить их разумными доводами, легко соглашаются и становятся бережливыми.

13. Катон исключил738 кого-то из сената за то, что в присутствии дочери тот поцеловал собственную жену. Может, это было и слишком сурово, но если неприлично (а так оно и есть) при посторонних любезничать, целоваться и обниматься, то разве не больший стыд при посторонних браниться и ссориться, нежность и ласку к жене проявлять втихомолку, зато читать ей нравоучения и делать замечания откровенно и во всеуслышание?

14. Зеркало, даже украшенное золотом и драгоценными камнями, совершенно бесполезно, если не дает похожего изображения; так и от богатой жены проку никакого, если своим поведением и настроением она не проявляет с мужем единодушия и сходства. Ведь такое зеркало, в котором лицо веселое выглядит хмурым, а мрачное и хмурое смотрится радостным и сияющим, испорчено и негодно; значит, и жена невыносима такая, что хмурится, когда муж не прочь с ней поиграть и полюбезничать, а когда он занят серьезным делом, резвится и хохочет: первое означает, что муж ей противен, второе — что она к нему равнодушна. Геометры утверждают, что линии и плоскости сами по себе неподвижны, а движутся вместе с телами; так и жене следует своих чувств не иметь, но вместе с мужем и печалиться, и веселиться, и тревожиться, и смеяться.

15. Мужья, которые не любят, чтобы жены с ними ели за одним столом, приучают их утолять голод в одиночку. Точно так же, кто держится с женой слишком сурово, не удостаивая шуток и смеха, тот принуждает ее искать удовольствий на стороне.

16. За трапезою персидских царей их законные супруги восседают рядом и едят с ними вместе, когда же цари хотят пить и веселиться, тогда, отсылая законных жен своих, призывают музыкантш и наложниц, и правильно делают, что не допускают жен до участия в своих развратных попойках. Но если обыкновенный муж, к тому же сластолюбивый и распущенный, иной раз и согрешит со служанкой или гетерой, жена пусть не бранится и не возмущается, считая, что именно из уважения к ней участницей непристойной, разнузданной пьянки он делает другую.

17. Если цари любят музыку, их царствование производит множество музыкантов, если любят ученость — расцветают науки, если любят борцовские состязания — умножается число атлетов. Так и муж, который слишком заботится о своей внешности, жену приучает к неумеренности в нарядах; сластолюбивый муж делает жену распутной и похотливой; супруга порядочного и добродетельного человека становится скромной и целомудренной.

18. Молоденькую девушку-спартанку однажды кто-то спросил, приходилось ли ей спать с мужчиной. «О нет! — отвечала она. — Это ему со мной приходилось». Именно так, я считаю, должна себя вести замужняя женщина: не уклоняться, не выражать недовольства, когда муж затевает нечто подобное, ибо это говорит о высокомерии и холодности, но и самой не напрашиваться, ибо так поступают только бесстыжие распутницы.

19. Заводить собственных друзей жена не должна; хватит с нее и друзей мужа. Но самые главные и самые могущественные из них — это боги, а потому только тех богов супруге подобает чтить и признавать, коим поклоняется муж, для бесполезных же обрядов и чужеземных суеверий держать двери дома запертыми. Ни одному из богов не могут быть приятны обряды, если жена совершает их тайком и украдкой.

20. Платон говорит,739 что блаженно и счастливо то государство, где «мое» и «не мое» считаются наихудшими словами и все рвение, какое только есть, граждане употребляют на общее дело. Но куда больше такие слова необходимо исключить из семейной жизни. Как ушибы левой стороны, по словам врачей, отдаются болью справа, так и жене следует болеть за дела мужа, а мужу за дела жены, и как путы, переплетаясь между собой, становятся прочнее, так и супруги крепче привязываются друг к другу, если на проявление заботы каждый из них отвечает другому тем же. Сама природа, телесно соединяя нас, берет долю от каждого и смешивает воедино, так что порождаемое на свет получается общим для обоих, и никто не в состоянии отделить и различить в нем собственные черты от черт другого. Именно такая общность имущества украшает и супругов, все сливших и переплавивших в одно общее достояние, чтобы не различать свое и чужое, а наоборот, своим считать все, чужим — ничего. Подобно тому как разбавленное вино мы называем вином, хотя вода в нем составляет большую часть, так и дом со всем, что в нем есть, следует считать собственностью мужа, даже если большую часть принесла в приданое жена.

21. Алчной была Елена, сластолюбив был Парис, разумен Одиссей, верна Пенелопа. Потому и оказался один брак счастливым и подражания достойным, другой же Илиаду бедствий принес как эллинам, так и варварам.

22. Римлянин, которого друзья упрекали за то, что он развелся с целомудренной, богатой и красивой женой, выставил вперед ногу и сказал им: «На вид этот башмак тоже красив и ничуть не изношен, но никто не знает, где он мне жмет!» Значит, не на приданое, не на знатность, не на красоту свою следует полагаться жене, а на то, чем по-настоящему можно привязать к себе мужа: на любезность, добронравие и уступчивость, и качества эти проявлять каждодневно не через силу, как бы нехотя, но с готовностью, радостно и охотно. Лихорадку, возникающую незаметно и набирающую силу постепенно, врачи считают более опасной, нежели та, причины которой ясны и очевидны; так и скрытые от окружающих мелкие, непрерывные, повседневные ссоры жены с мужем как ничто другое приводят в разлад и расстройство их совместную жизнь.

23. Царь Филипп влюбился в некую уроженку Фессалии, которая, как поговаривали, околдовала его приворотным зельем. Олимпиада приложила все силы, чтобы заполучить эту женщину в свои руки. Когда же ее привели на глаза царице и оказалось, что она не только замечательно красива, но и в разговоре держится разумно и с достоинством, «прочь, клевета! — воскликнула Олимпиада. — Приворотное зелье твое в тебе самой». Итак, законной супруге не страшно соперничество, если мужа она пленяет нравом и добродетелью, в самой себе соединяя все: и приданое, и знатность, и приворотные зелья, и даже сам пояс Афродиты.

24. Та же Олимпиада про какого-то молоденького флейтиста, который женился на женщине красивой, но пользовавшейся дурной славой, сказала: «Он потерял рассудок, иначе бы не женился глазами». Жениться и в самом деле следует не глазами и не пальцами, как это делают некоторые, подсчитывая, сколько за невестой приданого, вместо того чтобы выяснить, какова она будет в совместной жизни.

25. Сократ советовал молодым людям чаще смотреться в зеркало, безобразным — чтобы скрасить безобразие добродетелью, красивым — чтобы не позорить красоты злонравием. Хорошо бы и замужней женщине, держа в руках зеркало, говорить себе, если она некрасива: «Какова же буду, если стану еще и нескромной?», — а если красива: «Какова же буду, если стану еще и скромной?» Дурнушке делает честь, если за добронравие ее любят больше, чем любили бы за красоту.

26. Дочерям Лисандра сицилийский тиран прислал740 дорогие плащи и ожерелья, но Лисандр эти дары отверг, сказавши: «Такие украшения скорее опозорят, нежели украсят моих дочерей». Но еще раньше Лисандра это сказал Софокл:

О нет, не украшением то было бы, напротив — лишь позором и безумием.741

Ведь «украшение», как говорил Кратет,742 «есть то, что украшает», а украшает женщину то, что делает ее более красивой, но делает ее таковою не золото, изумруды и пурпур, а скромность, благопристойность и стыдливость.

27. Принося жертвы Гере Браковершительнице, желчь отделяют от остальных внутренностей и закапывают возле алтаря; тем самым законодатель намекает, что злобе и вспыльчивости не место в супружеской жизни. Замужней женщине к лицу строгость, но пусть эта резкость будет полезной и сладкой, как у вина, а не горькой, как у алоэ, и неприятной, словно лекарство.

28. Ксенократу, отличавшемуся несколько угрюмым нравом, но в остальном безупречному, Платон советовал приносить жертвы Харитам. И целомудренной жене, я полагаю, очень важно держаться с мужем приветливо, чтобы, как говорил Метродор,743 быть ему приятной супругой и «не досаждать своей добродетелью». Скромнице не следует пренебрегать чистоплотностью, а любящей мужа — проявлениями нежности; ведь суровость делает отталкивающим целомудрие жены, равно как и неопрятность — ее простоту.

29. Та, что не решается в присутствии мужа смеяться и шутить из боязни показаться дерзкой и распущенной, подобна той, что даже маслом не смазывает головы, чтобы не показалось, будто она умащена благовониями, и не умывает лица, чтобы не показалось, будто оно нарумянено. Поэты и ораторы, избегая слов простонародных, грубых и низменных, стараются увлечь и взволновать слушателя стройностью изложения и нравственностью содержания. И замужняя женщина поступит разумно, если откажется от распутных, развязных, уличных манер и будет пленять мужа житейскими и нравственными достоинствами, стараясь расположить его к себе добродетелью в сочетании с приятностью. Если же она от природы надменна и неласкова, муж к этому должен относиться снисходительно и, подобно Фокиону, сказавшему, когда Антипатр потребовал от него некрасивого, недостойного поступка: «Нельзя во мне иметь и друга, и льстеца», рассуждать о своей целомудренной, но суровой жене так: «Нельзя в одной и той же иметь и супругу, и гетеру».

30. По древнему обычаю женщины в Египте не носили башмаков, чтобы больше сидеть дома. Если у наших женщин отобрать расшитые золотом сандалии, ожерелья и браслеты, пурпурные одежды и жемчуг, большинство из них перестанет ходить в гости.

31. Феано,744 набрасывая на себя плащ, нечаянно обнажила руку до локтя. «Какая красивая рука!» — воскликнул кто-то. «Но не каждому доступная!» — возразила она. Порядочная женщина не только руку свою, но даже разговоры не должна выставлять напоказ, и подавать голос при посторонних должно быть ей так же стыдно, как раздеваться при них, ибо голос выдает и нрав говорящей, и свойства ее души, и настроение.

32. Фидий,745 сделав для элейцев статую Афродиты, изобразил ее попирающей черепаху, в знак того что женщинам приличествует домоседство и молчание. Разговаривать жена должна только с мужем, а с другими людьми — через мужа, и пусть этим не огорчается, ибо, подобно флейтисту, она издает звуки хоть и не своими устами, зато более внушительные.

33. Богачи и цари, оказывая почет философам, делают честь и им, и себе, но философы, заискивая перед богачами, им славы не прибавляют, а вот себя бесчестят. То же самое можно сказать и о женщинах: повинуясь мужьям, они заслуживают похвалу и уважение, а добиваясь над ними власти, позорят не только их, но еще больше самих себя. Справедливый же муж повелевает женою не как хозяин собственностью, но как душа телом; считаясь с ее чувствами, и неизменно благожелательно. О теле можно по-настоящему заботиться, не потворствуя, однако, его вожделениям и прихотям; и женою можно управлять так, чтобы это ей доставляло радость и удовольствие.

34. Тела, как утверждают философы,746 бывают трех видов: одни состоят из обособленных частей, как, например, флот или стоящее лагерем войско; другие — из сопряженных частей, как дом или корабль; третьи образуют единое, сросшееся целое, как всякое животное. Примерно так же и супружеский союз, если он основан на взаимной любви, образует единое, сросшееся целое; если он заключен ради приданого или продолжения рода, то состоит из сопряженных частей; если же только затем, чтобы вместе спать, то состоит из частей обособленных, и такой брак правильнее считать не совместной жизнью, а проживанием под одной крышей. Словно жидкости, которые, по словам естествоиспытателей, смешиваясь, растворяются друг в друге без остатка, вступающие в брак должны соединить и тела, и имущество, и друзей, и знакомых. Недаром римский законодатель воспретил супругам обмениваться подарками: для того чтобы они не могли иметь своего личного имущества и все считали общим.

35. В ливийском городе Лепта есть старинный обычай, по которому молодая супруга на следующий день после свадьбы посылает к матери мужа просить кухонный горшок, а та не дает, отвечая, что горшка у нее нет, и делается это для того, чтобы невестка сразу узнала, что свекровь ласковой не бывает, и потом, если случится между ними что-нибудь более серьезное, переносила это спокойно и сдержанно. Помня об этом, жене следует избегать стычек со свекровью, ведь матерям вообще свойственно ревновать сына к невестке, и помочь здесь может только одно: добиваться расположения мужа так, чтобы любовь его к матери не уменьшалась и не слабела.

36. Матери, кажется, больше любят сыновей, за то, что те способны быть им помощниками и защитниками, отцы же — дочерей, за то, что те сами нуждаются в их защите и покровительстве, но если супруги одинаково уважают друг друга, то один из них с радостью и удовольствием отдаст предпочтение склонности другого. Впрочем, это не так уж и важно, зато очень славно, когда родителям мужа жена старается выказать больше уважения, нежели своим собственным, и стоит произойти какой-нибудь неприятности, рассказывает о ней родителям мужа, а от своих скрывает. Ведь знаки доверия порождают обратное доверие и проявления любви — такую же любовь.

37. Эллинам, служившим в войске у Кира, военачальники приказали встречать врага молча, если он нападает с криком, и, наоборот, бросаться на него с криками, если враг молчит.747 Умная жена, пока разгневанный муж кричит и бранится, хранит молчание, и лишь когда он умолкает, заводит с ним разговор, чтобы смягчить его и успокоить.

38. Прав Еврипид,748 порицая тех, кто играет на лире во время попойки: не затем нужна музыка, чтобы расслаблять тех, кто и без того получает удовольствие, а скорее затем, чтобы укрощать гнев и смягчать горе. Считайте же, что неправильно поступают те супруги, которые, желая получить удовольствие, спят вместе, но стоит им разругаться и поссориться, ложатся врозь; ведь именно тогда им нужно призвать на помощь Афродиту, наилучшую целительницу такого рода огорчений. Даже поэт нас этому поучает, выводя где-то Геру говорящей:

@…и окончу их давнюю распрю тем,749 что на одр возведу, дабы вновь сочетались любовью.

39. Избегать столкновений мужу с женой и жене с мужем следует везде и всегда, но больше всего этого нужно остерегаться на супружеском ложе. Та, что, рожая, стонала и мучилась, говорила укладывавшим ее в постель: «Разве поможет постель в беде, которую она породила?» Ссорам, перебранкам и взаимному озлоблению, если они начались на ложе, нелегко положить конец в другое время и в другом месте.

40. Гермиона,750 похоже, была права, когда говорила:

Меня сгубило общество дурных подруг.751

Впрочем, так происходит не всегда, а только в тех случаях, когда раздоры с мужем и ревность распахивают не только двери, но и уши перед такого рода женщинами. Тут-то и надо разумной жене закрывать уши, остерегаясь нашептываний, чтобы к огню не добавлять огня, и пусть она следует изречению Филиппа. Когда друзья подстрекали его против эллинов, с которыми он, дескать, хорошо обошелся и которые его же хулят, Филипп, говорят, ответил: «Что же было бы, если б мы с ними еще и плохо обошлись?» Поэтому, когда клеветницы говорят: «Ты любишь мужа и хранишь ему верность, а он тебе причиняет только огорчения», им надо отвечать: «Что же будет, если я начну еще оскорблять его и ненавидеть?»

41. Увидев беглого раба,752 хозяин пустился за ним в погоню, а когда тот, удирая, спрятался на мельнице, воскликнул: «Где, как не здесь, мне приятнее всего видеть тебя?» Так и жена, из ревности затеявшая развод и мучительно переживающая это, пусть скажет тебе: «Чем же еще и как доставлю моей сопернице радость, если не тем, что, терзаясь от горя и восставая против мужа, покину свой дом и брачное ложе?»

42. У афинян три пахоты справляются как священные праздники: первая на Скиросе,753 в память о древнейшем посеве хлеба, вторая в Рарии,754 третья, именуемая Бузигием,755 у подножия Пелия. Но еще более священны брачная пахота и посев, и прекрасно сказал об Афродите Софокл, назвав ее «плодоносной Кифереей».756 А потому муж и жена должны к этому относиться с особым благоговением, не осквернять себя нечестивыми и беззаконными внебрачными связями, не сеять там, где не желают иметь плода, чтобы не пришлось его стыдиться и прятать.

43. Когда оратор Горгий757 держал в Олимпии речь о согласии между эллинами, Меланфий758 воскликнул: «Это он-то нам советует быть единодушными — он, кто не может добиться согласия всего между тремя людьми: собою, женой и служанкой?» (Кажется, Горгий был в любовной связи со служанкой, и жена его ревновала к ней.) И в самом деле, тому, кто хочет улаживать дела друзей или дела общественные, сперва нужно уладить отношения в собственном доме; ведь проступки жен, похоже, легче скрыть от толпы, нежели проступки по отношению к женам.

44. Говорят, что кошки от запаха благовоний свирепеют и бесятся, а если бы и женам хоть раз случилось от благовоний прийти в такую же ярость и бешенство, мужья побоялись бы впредь умащаться и так сильно их озлоблять ради пустячного для себя удовольствия. Поскольку, однако, с женами это случается не оттого, что мужья умащаются, а оттого, что изменяют им с другими женщинами, несправедливо ради мимолетной прихоти причинять женам столько горя и страданий, и приближаться к ним следует только непорочным, чистым от прикосновений других женщин, словно к пчелам, которые, как утверждает поверье, негодуют и бросаются на тех, кто только что имел дело с женщиной.

45. К слонам нельзя приближаться в белой одежде, и к быкам в красной, ибо от названных цветов эти животные приходят в сильнейшую ярость, а тигрицы, говорят, от звуков тимпана безумеют настолько, что разрывают себя на части. Раз уж и мужья бывают такие, что не переносят вида багряных и пурпурных одежд или звуков кимвала и тимпана, разве трудно женам обойтись без этого и не раздражать мужей, вместо того чтобы жить с ними в мире и спокойствии?

46. Некая женщина, которую Филипп хотел силком привести к себе, взмолилась: «Отпусти меня! В темноте все женщины одинаковы». Слова эти, если их отнести к развратным и похотливым, вполне справедливы; что же касается законной супруги, то она, после того как гаснет светильник, менее всего должна походить на первых встречных женщин, но напротив, пока ее тело невидимо, должна сиять стыдливостью, послушанием и такой нежностью, какая подобает единственно мужу.

47. Платон советовал759 старикам по отношению к юношам вести себя особенно скромно, чтобы и юноши к ним относились с почтением, ибо там, где бесстыдны старики, юношам невозможно быть скромными и почтительными. Помня об этом, и муж пусть ведет себя по отношению к жене не менее скромно, понимая, что спальня для нее может стать школою как добродетели, так и распущенности. А тот, кто сам предается наслаждениям, кои запрещает супруге, подобен воину, который, отдавшись в плен к неприятелю, советует другому воину сражаться до последнего.

48. Ты, Евридика, читала то, что написано Тимоксеною760 к Аристилле о любви к украшениям: старайся же помнить об этом. А ты, Поллиан, не надейся, что супруга твоя откажется от излишней роскоши, если заметит твою расточительность в другом: страсть к позолоченным кубкам, настенной живописи, блестящей сбруе и дорогим попонам для мулов и лошадей. Невозможно изгнать роскошь из женской половины, если в мужских покоях она процветает.

По летам своим, Поллиан, ты уже созрел для философии; украшай же свой нрав тонкой ученостью, общаясь и беседуя с теми, кто может быть в этом полезен; для супруги же отовсюду собирай, словно пчела, все хорошее и, принося домой, делись с нею и беседуй, знакомя со всем лучшим, что доведется тебе читать или слышать. Ты ей теперь «и отец, и брат, и почтенная матерь»,761 но не менее важно услышать от супруги слова: «Муж, ты отныне единственный мой наставник, философ и учитель во всем, что касается прекрасного и божественного». Такого рода учение лучше всего отвлекает женщин от ненужного и вредного: учась геометрии, жена постыдится плясать и не даст обмануть себя заклинаньям чародеев, коль зачарована творениями Платона и Ксенофонта. А если кто и пообещает похитить с неба луну, она лишь посмеется невежеству и глупости женщин, которые этому верят, ибо, не чуждая астрономии, слыхала про Аглаонику, дочь фессалийца Гегетора, которая была сведуща в лунных затмениях и, заранее расчисляя время, когда это светило скроется в тени, обманывала женщин, уверяя их, будто луну с неба свела она. Ребенка, как утверждают, еще ни одна женщина не родила без общения с мужчиной, а плод, который у женщин во чреве из-за неправильного развития затвердевает в виде бесформенного комочка плоти, зовется «жерновом». Того же следует остерегаться и в отношении женской души. Если не получает она семени разумных поучений, не просвещается, общаясь с мужем, то, предоставленная самой себе, родит множество предрассудков, дурных мыслей и желаний.

А ты, Евридика, старайся следовать мудрым и полезным изречениям, почаще тверди слова, усвоенные от нас еще в девичестве, чтобы супруга радовать, а других женщин приводить в восхищение великолепным, пышным убранством, не стоящим ни малейших денег. Приобрести жемчуга, такие, как у этой богачки, или облачиться в шелка, как у той иноземки, без крупных затрат никак невозможно, зато убранствами Феано, Клеобулины,762 жены Леонида Горго,763 сестры Феагена Тимоклеи,764 знаменитой некогда Клавдии,765 дочери Сципиона Корнелии766 и прочих жен именитых и славных обзавестись можно даром и, украсившись ими, жизнь прожить столь же славную, сколь и счастливую. Если Сапфо767 изяществом песен своих гордилась настолько, что некой богачке писала:

После смерти ждет тебя мрак забвенья: не причастна ты к Пиерийским розам,768

то разве не больше у тебя будет оснований гордиться, если не к розам будешь причастна, но к плодам, коими Музы со всею щедростию награждают почитателей наук и философии?

ПИР СЕМИ МУДРЕЦОВ

769

1. Вижу я, дорогой мой Никарх, что впрямь течение времени погружает предметы во мрак и скрывает от взгляда, если даже о делах недавних и памятных выслушиваются с доверием явные выдумки. Не семеро было застольников на том пиру, как вам рассказывали, а вдвое, если не втрое, больше, и я сам был среди них, Периандру будучи знаком по искусству моему, а Фалесу будучи гостеприимцем, так как Периандр ему предложил остановиться у меня. И разговоры на том пиру пересказчик вам передал неправильно, кто бы он ни был, ибо сам-то он заведомо не был среди собравшихся. Поэтому расскажу вам об этом все с самого начала по вашему желанию: времени у меня достаточно, а откладывать такой рассказ на будущее в преклонные мои годы было бы ненадежно.

2. Периандр приготовил для гостей прием не в городе, а в особенном доме в Лехее близ храма Афродиты, в честь которой он справлял жертвоприношение. После того как мать его от любви сама покончила с собою,770 он перестал было жертвовать Афродите и теперь в первый раз, побуждаемый Мелиссою,771 явившейся ему во сне, вновь решился оказывать почести и служить этой богине. Каждому из приглашенных подана была повозка в достойном убранстве; но время было летнее, и от множества людей и повозок по всей дороге до самого моря стояла пыль и толкотня. Поэтому Фалес, увидав повозку у наших дверей, только улыбнулся и отпустил ее. И мы спокойно пошли пешком стороною через поля.

Третьим с нами был Нилоксен из Навкратиса,772 достойнейший муж, познакомившийся с Солоном и Фалесом еще в бытность их в Египте.773 Теперь его вновь посылали к Бианту Приенскому; а зачем — этого он и сам не знал, и лишь подозревал, что нужно было отнести Бианту запечатанную в свитке вторую задачу; если же Биант откажется, то ему велено было открыть ее мудрейшим из эллинов.

«Повезло мне, — сказал Нилоксен, — что застал я вас здесь всех в сборе; вот и несу я этот свиток к вам на пир», — и он показал нам свиток.

Фалес улыбнулся. «Стало быть, опять, — сказал он, — на Приену все беды валятся? Ну, что ж, Биант решит вам эту задачу, как решил и первую».

«А какая была первая?» — спросил я.

«<Царь Амасис>,774 — сказал Фалес, — послал ему жертвенное животное и просил вырезать и прислать ему обратно самую лучшую и самую худшую часть его; а наш Биант, превосходно рассудивши, вырезал и отослал ему язык жертвы; и за это все громко хвалят его и восхищаются им».

«Не только за это, — сказал Нилоксен, — а и за то, что он не избегает быть и слыть другом царей, как это делаешь ты. Царя многое в тебе восхищает, но особенно ему понравилось, как измерил ты высоту пирамиды, не приложив никакого труда и не пользуясь никаким орудием. Ты поставил свой посох там, где кончалась тень от пирамиды, так что солнечный луч, касаясь их вершин, образовывал два треугольника; и ты показал, что как длина одной тени относится к длине другой тени, так и высота пирамиды к высоте посоха. И все-таки, как сказал я, тебя перед царем оклеветали, будто ты — враг царям, и передали ему твои надменные изречения о тираннах: будто на вопрос Молпагора Ионийского,775 что ты видел самое удивительное, ты ответил: «Тиранна в старости», и будто однажды на пиру в беседе о животных ты сказал: «Из диких хуже всех тиранн, из домашних — льстец». А ведь хоть цари и очень притворяются, будто вовсе они не похожи на тираннов, но слышать такое им не по нраву».

«Нет, — сказал Фалес, — слова эти — Питтаковы, и обращены они были в шутку к Мирсилу.776 А я говорил, что мне удивительно было видеть не тиранна, а корабельного кормчего в старости. Но и о перетолковании таком я могу сказать, как тот мальчишка, который бросил камнем в собаку, а попал в мачеху и промолвил: «И то неплохо». Потому я и Солона почитаю премудрым, что ему предлагали тиранническую власть, а он отказался. И сам Питтак не иначе, как в ответ на предложение единовластия, сказал свои слова: «Трудно быть хорошим». А Периандру его тиранния досталась как наследственная болезнь, но до сих пор он неплохо с нею справлялся, пользуясь целебными беседами и общаясь с людьми здравомыслящими; и когда земляк мой Фрасибул советовал ему «срезать верхушки»,777 он не послушался. Тиранн, предпочитающий властвовать над рабами, а не над свободными людьми, — разве это не то же, что мужик, пожелавший вместе с ячменем и пшеницею свезти в амбар и саранчу, и жадных птиц? Власть многим нехороша, а хороша одним только — честью и славою: да и то лишь, если это власть лучшего над хорошими и величайшего над великими. А кто думает не о достоинстве, а только о своей безопасности, тот пускай пасет овец, лошадей и коров, а не людей.

Впрочем, — продолжал Фалес, — вряд ли нынче своевременны эти рассуждения, на которые вызвал нас товарищ, а лучше бы нам говорить и думать о предметах, более уместных по дороге на пир. Разве, Нилоксен, тебе не кажется, что не только хозяин должен к пиру приготовиться, но и гости? Сибариты,778 говорят, рассылали своим гостям приглашения за год, чтобы женам их достало времени принарядиться для пира платьями и украшениями. А я так думаю, что и этого мало хорошему застольнику для настоящего приготовления к пиру, потому что труднее приискать душе пристойное убранство, чем телу непомерное и ненужное. Человек разумный идет на пир не с тем, чтобы до краев наполнить себя, как пустой сосуд, а с тем, чтобы и пошутить, и посерьезничать, и поговорить, и послушать, что у кого кстати придет на язык, лишь бы это было и другим приятно. Ведь и кушанье дурное можно отстранить, и от вина невкусного можно перейти на воду; но если застольник попадется грубый, неучтивый и тоску нагоняющий, то он портит и губит всякое удовольствие и от еды, и от питья, и от музыки; отделаться от такой докуки нелегко, и у некоторых эта обида на соседей остается в душе на всю жизнь, словно похмелье от застольного тщеславия и раздражения. Поэтому прекрасно поступил Хилон, который не прежде принял вчерашнее приглашение, чем расспросил обо всех, кто будет на нашем пиру; «с кем приходится плыть на корабле или служить на войне, — сказал он, — тех мы поневоле терпим и на борту и в шатре; но в застолье сходиться с кем попало не позволит себе никакой разумный человек». Недаром египтяне на пиры свои приносят скелет, чтобы напомнить пирующим, что скоро и они такими же будут: гость это неприятный и несвоевременный, но смысл в его присутствии есть — он побуждает нас не к питью и наслаждению, а к взаимной любви и уважению, он зовет нас не превращать нашу кратковременную жизнь разными неприятностями в тягучую и долгую».

3. В таких-то попутных разговорах дошли мы наконец до пиршественных покоев. От омовения Фалес отказался, потому что мы уже были умащены, а пошел осматривать и дорожки, и палестры,779 и пышную рощу на берегу моря, но не потому, что это так уж его восхищало, а для того, чтобы его не заподозрили в презрении к Периандру и в пренебрежении его честолюбивой роскошью. Остальных гостей тем временем, омыв и умастив их, слуги вводили в мужскую половину дома через портик.780 А в портике этом сидел Анахарсис, а перед ним стояла девочка и своими руками расчесывала ему волосы. Увидевши Фалеса, она без смущения подбежала к нему, а он поцеловал ее и сказал с улыбкою:

«Отлично! прихорашивай его, чтобы добрый гость наш не показался нам с лица злым и страшным!»

Я спросил его, что это за девочка; а он ответил:

«Неужели не узнал ты нашу мудрую и славную Евметиду?781 Так зовет ее отец; а остальные обычно по отцу зовут ее Клеобулиною».

«Наверное, ты так ее хвалишь за ее искусные и мудрые загадки? — спросил Нилоксен. — Некоторые из загаданных ею дошли и до нашего Египта!»

«Не в этом дело, — отвечал Фалес, — загадками она лишь забавляется при случае, словно игрою в бабки, и ставит ими в тупик собеседников; но душа у нее удивления достойна, ум государственный, а нрав добрый, и это она отца своего побуждает мягче править гражданами и снисходить к народу».

«Оно и видно, — сказал Нилоксен, — как посмотреть на простоту и скромность ее облика; по почему она с такою нежностью ухаживает за Анахарсисом?»

«Анахарсис, — отвечал Фалес, — человек здравомыслящий и многознающий, и он рассказал ей охотно и подробно, чем у них в Скифии люди питаются и какими очищениями спасаются в болезнях; вот и сейчас, я полагаю, она за ним ухаживает и ласкает его, а сама слушает его разговоры и учится».

Мы уже подходили к мужской половине дома, как навстречу нам вышел Алексидем Милетский, побочный сын тиранна Фрасибула; был он взволнован и сердито что-то говорил про себя, а что именно — мы не могли разобрать. Завидев Фалеса, он немного опомнился, остановился и сказал:

«Как меня обидел Периандр! он не позволил мне уехать, принудил остаться на пир, а когда я пришел, то отвел мне такое непочетное ложе, что и эоляне, и островитяне, и еще кто-то — все оказались выше Фрасибула! Не иначе, как он хочет опозорить и принизить в моем лице пославшего меня Фрасибула, оказав такое высокомерие».

«Что же? — спросил его Фалес. — Египтяне, помнится, говорят, будто звезды, проходя в небе поверху или понизу, оттого и сами становятся лучше или хуже; так и ты боишься, что будешь ярким или тусклым оттого, на каком окажешься месте? Неужели ты дурней, чем тот лаконец, которого хороначальник поставил в хоре с самого краю, а он сказал: «Молодец, что придумал, как и это место сделать почетным!» Не на то надо смотреть со своего места, вслед за кем ты лежишь, а на то, чтобы по-хорошему прийтись тем, с кем ты рядом; а здесь лучшая завязка и начало всякой дружбы в том, чтобы сразу показать, что на хозяина ты не сердит, а рад, что свел он тебя с такими соседями. Ведь кто недоволен местом своим за столом, тот обижает не столько хозяина, сколько соседа, и врагами ему делаются оба».

«Все это — слова! — сказал Алексидем. — А на деле-то и вы, философы, гоняетесь за почетом: сам видел!» — и он двинулся дальше мимо нас.

Мы подивились на его невежливость, а Фалес сказал:

«Чудачлив он и придурковат! еще ведь мальчиком, когда принесли Фрасибулу отменное масло для натирания, он вылил его в большую охладительную чашу, смешал с чистым вином и выпил; и за это даже Фрасибул, ранее его любивший, невзлюбил его».

Тут к нам подошел слуга.

«Периандр тебе с Фалесом и товарищем вашим предлагает, — сказал он мне, — пойти и посмотреть, что к нему сейчас принесли: что это, знаменье и чудо или нет? Сам он, кажется, сильно напуган, полагая, что это скверна, которая может омрачить его празднество».

Он повел нас в хижину, что была возле сада. Там какой-то юноша, видимо пастух, еще безбородый и недурного вида, откинул край шкуры и показал нам детеныша, который, по словам его, родился от кобылицы. Сверху до шеи и до рук был он человеческого образа, а ниже — лошадиного и пищал таким голоском, как новорожденные дети.

«Боги защитники!» — вскричал Нилоксен и отвернулся.

Но Фалес внимательно посмотрел на юношу, потом улыбнулся и сказал мне (о моем искусстве он всегда со мною говорил, подшучивая):

«Как, Диокл? не устроить ли тебе очищение и не обратиться ли к богам отвратителям? вдруг это случилось что-то грозное и великое!»

«Как не устроить! — ответил я. — Это знаменье раздора и мятежа, и я боюсь, не грозит ли оно Периандрову супружеству и потомству: ведь не успели мы искупить первую обиду богини, между тем как она уже воочию изъявляет нам вторую».

Фалес на это ничего не ответил, а только засмеялся и пошел прочь, У дверей нас встретил Периандр с вопросом, каково нам показалось то, что мы видели. Тут Фалес меня отпустил, а его взял за руку и сказал:

«Что Диокл тебе скажет, то ты и делай себе спокойно; а я тебе только скажу, что надо или не приставлять к кобылицам таких молодых пастухов, или не оставлять этих пастухов без женщин».

Периандру такие слова, по-моему, очень понравились; он расхохотался, обнял Фалеса и поцеловал его. А Фалес, оборотясь ко мне, сказал:

«Впрочем, боюсь я, Диокл, что знаменье твое уже сбывается! ты ведь сам видишь, какое с нами приключилося несчастье: Алексидем не хочет с нами ужинать!»

4. А когда мы вошли, Фалес воскликнул еще громче: «Где же этот наш гость погнушался занять свое ложе?»

Ему показали, и он тотчас и сам возлег там, и нас при себе расположил, прибавив:

«Да я бы и заплатить готов за то, чтобы разделять мой стол с Ардалом!»782

Ардал этот был из Трезены, славный флейтщик и жрец при храме Ардалийских Муз, что воздвиг Ардал Трезенский Старший. А Эзоп, который сидел тут же на низеньком стульчике близ Солона, лежавшего повыше, и только что приехавший от царя Креза посланцем к Периандру и к дельфийскому оракулу, — Эзоп сказал так:

«Увидел лидийский мул отражение свое в реке, обрадовался, какой он большой и красивый, и пустился вскачь, взмахивая гривой, точно лошадь; но тут-то он и понял, что родился от осла, придержал свою прыть и унял в себе спесь свою и чванство».

Но Хилон по-лаконски возразил ему:

«Сам бежишь, как мул, да спотыкаешься!»

Тут вошла Мелисса и возлегла рядом с Периандром, и Евметида тоже подсела к столу. Между тем Фалес окликнул меня, а я лежал повыше Бианта, вот какими словами:

«Что же ты, Диокл, не скажешь Бианту, что у навкратийского гостя есть к нему новая царская задача, чтобы он выслушал ее трезвый и внимательный?»

«Он меня уж запугал своими предложениями! — отозвался Биант. — Но я знаю: Дионис — во всем великий бог, и недаром он за мудрость зовется Лисием-разрешителем;783 потому и не боюсь я, что, исполнясь им, я оробею в состязании!»

Так перешучивались они, угощаясь; а я, приметив, что угощение было подано проще обычного, подумал о том, что, приглашая и принимая мужей мудрых и добродетельных, мы не вводим себя в расходы, а, напротив того, сберегаем и на ненужных приправах, и на привозных умащениях, и на разных лакомствах, и на дорогом вине, — ведь обычно все это у Периандра подавалось так, как подобало и тираннской власти его, и богатству, и положению, а здесь он старался перед такими гостями блеснуть своею простотою и умеренностью. В самом деле: не говоря уже об остальном, он даже с жены своей снял и скрыл обычное ее убранство, чтобы показать ее гостям в наряде скромном и нероскошном.

5. Нам переменили столы, Мелисса оделила нас венками, мы совершили возлияния, и, пока мы это делали, флейтистка поиграла немного нам на флейте, а потом отошла в сторонку. Тогда Ардал, оборотясь к Анахарсису, спросил его, а есть ли у скифов флейтистки?

«У нас и виноград не растет», — коротко отозвался Анахарсис. «А боги у скифов есть?» — не отставал Ардал.

«Конечно, есть, — ответил тот, — и они у нас даже человеческий язык понимают. Это ведь эллины, хотя и мнят себя речистей скифов, почему-то думают, что богам приятней звук костей и деревяшек». Эзоп на это откликнулся:

«Посмотрел бы ты, чужеземец, из чего у нас нынче флейты делают: оленьи кости не берут, а берут ослиные и говорят: «От них звуку больше». Оттого и Клеобулина сочинила загадку о фригийской флейте: «Мертвый осел роговою ногой сокрушает мне ухо». Не диво ли, что осел, самое грубое и бесчувственное животное, кости имеет самые тонкие и самые чуткие к музыке!»

Нилоксен поддержал его:

«Недаром и нас, навкратийцев, попрекают бусирийцы,784 что флейты мы делаем из ослиных костей; а у них грехом почитается даже слушать трубный звук, если он похож на ослиный рев, — вы ведь знаете, что осел в Египте — животное презренное, так как [посвящен] Трифону».

6. Тут разговор оборвался, и Периандр, заметив, что Нилоксен хочет заговорить и не решается, начал так:

«Почтенные мои гости, мне всегда нравилось, что города и правители, принимая приходящих к ним, сперва отвечают иноземцам, а потом уже согражданам. Так и теперь я думаю, что наши речи, здешние и привычные, могли бы и повременить, открыв дорогу, как в собрании, речам египетским и царским, с которыми приехал к Бианту наш славный друг Нилоксен, а Биант пожелал их выслушать вместе с нами».

«Конечно, — сказал Биант, — где же и с кем же, как не с вами, уверенней приму я такой вызов? Да и сам царь велел, начавши опрос с меня, обойти им потом и вас всех».

Нилоксен на это вручил ему царскую грамоту, но Биант попросил распечатать ее и прочесть при всех. И вот что там было написано:

«Амасис, царь египетский, Бианту, мудрейшему из эллинов. Со мною соревнуется в мудрости эфиопский царь; и хоть я его во всем превзошел, однако напоследок задал он мне задачу странную и нелепую: выпить море! Если я разрешу ее, то получу от него много деревень и городов; если не разрешу, то должен уступить ему города при Элефантине.785 Размысли же об этом и тотчас уведоми меня через Нилоксена. А за это друзьям твоим и согражданам ни в какой нужде не будет от меня отказа в помощи».

Прочитавши это, Биант не замешкался: малое время поразмыслив про себя и малое время потолковав с возлежавшим рядом Клеобулом, спросил он так:

«Что ты говоришь, навкратиец? неужели Амасис, царь над многолюдным народом, владетель столь прекрасной земли, захочет выпить море ради каких-то жалких и негодных деревушек?»

Нилоксен на это только засмеялся:

«А ты вообрази, Биант, что он этого хочет, да подумай о том, что можно сделать».

«Пусть же велит тому эфиопу, — сказал Биант, — запереть все реки, впадающие в море, пока царь его будет пить, — потому что речь ведь шла о том море, которое есть, а не о том, которое прибудет».

На такие Биантовы слова Нилоксен от удовольствия так и бросился к нему, обнял его и поцеловал. Все стали одобрять и хвалить такой ответ, а Хилон сказал:

«Навкратийский гость! пока море не выпито, доплыви, пожалуйста, к Амасису и скажи ему, чтобы не о том он думал, как поглотить столько соленой воды, а о том, как сделать для подданных сладкой свою власть. Биант и в этом искусней всех, и лучшего наставника не надобно; если этому Амасис у него научится, то не потребуется ему и золотого таза786 для ног, чтобы вразумить египтян, — все и сами станут любить его и служить его достоинствам, будь он хоть в десять тысяч раз безроднее».

«Что ж! — молвил Периандр. — А теперь достойным образом поднесем царю первины «всем нашим поголовьем», как говорится у Гомера,787 так и для него это приношение будет дороже торговых прибылей, и для нас оно обернется всего полезнее».

7. «Тогда, — заявил Хилон, — справедливее всего начинать разговор Солону, потому что не только он годами старше и ложем выше, но и властью владеет наибольшею и наилучшею: он дал законы афинянам».

Услышав это, Нилоксен тихо сказал мне так:

«Ах, Диокл, сколько вздора принимаем мы на веру, и с какою радостью измышляют и выслушивают иные люди неподобные слухи о мудрых мужах! ведь даже у нас в Египте рассказывали о Хилоне, будто он с Солоном порвал дружбу и товарищество за то, что тот сказал, что и законам перемена бывает».

«Вот смешная сплетня! — ответил я. — Если так, то ему следовало бы прежде отвлечься от самого Ликурга, потому что он не только законам перемену учинил, но и всему государству лакедемонскому!» Солон между тем, недолго подумавши, молвил:

«Я так полагаю, что более всего стяжает славы царь или тиранн тогда, когда он единовластие над гражданами обратит в народовластие». Вторым заговорил Биант:

«И когда он первый явит образец покорности законам».

За ним — Фалес:

«Счастье правителя — в том, чтобы умереть своею смертью и в преклонном возрасте».

Четвертым — Анахарсис:

«И не один среди всех будет разумен».

Пятым — Клеобул:

«И не будет легковерен к речам ближних».

Шестым — Питтак:

«И добьется, чтобы подданные боялись не его, а за него». Последним — Хилон:

«Дело правителя — помышлять не о смертном, а о бессмертном»,

После этих слов все мы пожелали, чтобы что-нибудь сказал и сам Периандр. И он сказал, с неудовольствием нахмурив брови:

«Одно могу добавить: все, что сказано, едва ли не должно всякого человека разумного отвратить от власти!»

Эзоп, по обличительному своему обыкновению, откликнулся:

«Видно, следовало здесь каждому говорить за себя, а не так, чтобы назваться друзьями и советниками правителей, а оказаться их обвинителями!»

Улыбнувшись, Солон потрепал его по голове и сказал:

«А разве не станет, по-твоему, сдержаннее правитель и справедливее тиранн, если убедить его, что лучше не властвовать, чем властвовать?»

«Кто же тебе поверит, возразил Эзоп, — и не поверит богу, который тебе же и провещал:

«Благо, ежели град единому голосу внемлет!»?

«Но вот в Афинах, — сказал Солон, — хоть и утвердилось народовластие, однако голосу и правителю внемлют только одному: закону. Ты же, хоть и славно разбираешься в речах ворон и галок, но собственного своего голоса слышать не умеешь: веришь, что город по божьему слову стоит крепче всего, когда послушен одному, но полагаешь, что пир хорош тогда, когда на нем болтают все и обо всем».

«Послушай, Солон, — отвечал Эзоп, — ты ведь здесь еще не издал указа, чтоб рабы не напивались, как издал в Афинах, чтобы рабы не любились и не умащались всухую!»

Солон рассмеялся, а врачеватель Клеодор откликнулся:

«Что умащаться всухую, что увлажнять болтовню вином — разницы мало: и то и другое приятно».

«Тем более нужно воздерживаться», — сказал Хилон.

«То-то, помнится, и Фалес говорил: а то скоро состаришься!» — снова вмешался Эзоп.

8. Периандр на это засмеялся и молвил: «Поделом нам, Эзоп, что мы отвлеклись на сторонние речи, не дослушав тех, которые прислал нам Амасис. Посмотри же, Нилоксен, что еще там написано в письме, и все здесь присутствующие мужи к твоим услугам».

«Да, — сказал Нилоксен, — эфиопский спрос по праву можно было назвать по-архилоховски «скорбной палкой для разгадки»; гостеприимец же твой Амасис в таких задачах гораздо его изысканнее и родственнее Музам. Он попросил эфиопа назвать ему: что всего старше? что всего прекрасней? что всего больше? что всего разумней? что всего неотъемлемее? и даже более того: что всего полезнее? что всего вреднее? что всего сильнее? и что всего легче?»

«Что ж? — спросил Периандр. — Дал ли он ответ? разгадал ли каждую загадку?»

«Я скажу вам, — ответил Нилоксен, — а вы послушайте и решите сами, ибо царь наш полагает немаловажным, как чтобы ответы его никто не уличил попреками, так и чтобы никакая ошибка в ответе не осталась незамеченною. Итак, я прочитаю вам, что он ответил. «Что всего старше? время. Что всего больше? мироздание. Что всего разумней? истина. Что всего прекрасней? свет. Что всего неотъемлемее? смерть. Что всего полезнее? бог. Что всего вреднее? демон. Что всего сильнее? удача. Что всего легче? сладость».

9. Когда это было прочитано, дорогой Никарх, и все приумолкли, то Фалес обратился к Нилоксену с вопросом, принял ли Амасис такие ответы? Тот сказал, что иные принял, а иные отверг.

«Все они небезупречны, — сказал Фалес, — и во всех много заблуждений и невежества. Например, можно ли сказать, что время всего старше? ведь время есть и прошедшее, и настоящее, и будущее; и то время, которое для нас будущее, несомненно моложе нынешних и людей и предметов. А не отличать истину от разума — не все ли равно, что не отличать свет от глаза? А если свет он почитает (и по справедливости) прекрасным, то почему же он ничего не сказал о самом солнце? Что до прочего, то ответ его о богах и демонах дерзостен и опасен; ответ об удаче сам с собой не вяжется: что крепче всего и сильнее всего, то не бывает так переменчиво; и даже смерть не всем присуща — в тех, кто жив, ее нет. Но чтобы не казалось, будто мы лишь поучать других умеем, предложим на то и наши ответы; и я готов, если Нилоксену угодно, чтобы он меня спрашивал первого».

Расскажу теперь и я, как это было: и вопросы, и ответы на них. «Что всего старше?» — «Бог, — отвечал Фалес, — ибо он безначален». — «Что всего больше?» — «Пространство: ибо мироздание объемлет все остальное, а оно объемлет и само мироздание». — «Что всего прекрасней?» — «Мироздание: ибо все, что стройно, входит в него как часть». — «Что всего разумней?» — «Время: ибо иное оно уже открыло, а иное еще откроет». — «Что всего неотъемлемей?» — «Надежда: ибо она есть и у тех, у кого больше ничего нет». — «Что всего полезнее?» — «Добродетель: ибо она хорошим пользованием и все остальное делает полезным». — «Что всего вреднее?» — «Порок: ибо он больше всего вещей портит своим присутствием». — «Что всего сильнее?» — «Неизбежность: она одна неколебима». — «Что всего легче?» — «Естественное: ибо даже сладостное часто вызывает отвращение».

10. Все одобрили Фалесовы ответы, а Клеодор сказал: «Вот такие, Нилоксен, давать вопросы и ответы — это дело царское; а тому варвару, который предложил Амасису выпить море, достаточно ответить коротко, как Питтак ответил Алиатту,788 когда тот прислал лесбиянам надменное письмо с каким-то требованием, а Питтак в ответ только посоветовал царю есть лук789 да теплый хлеб».

«Нет, Клеодор, — перебил его Периандр, — и у эллинов в старину был обычай задавать друг другу такие замысловатые задачи. Слышали мы, например, как сошлись в Халкиду на Амфидамантову тризну славнейшие поэты из тогдашних мудрецов; а был этот Амфидамант мужем воинственным, много причинил заботы эретриянам и погиб в войне за Лелант. И как песни у поэтов были искусные, то суд о предмете состязания был тяжел и непрост, а слава состязавшихся Гомера и Гесиода, внушая почтение судящим, поставляла их в немалое затруднение. Вот тогда-то и обратились они к вопросам такого рода и, по Лесхову рассказу, так спросил Гомер:

Муза, поведай о том, чего никогда не бывало И никогда не будет? —

а Гесиод тотчас ему ответил:

Истинно так: никогда не погонят коней в состязанье Люди, справляя помин над гробницей великого Зевса.

И, говорят, это так понравилось, что он и получил треножник».790

«Но чем же это отличается от загадок Евметиды? — возразил Клеодор, — как иные выплетают пояски и сеточки, так она — свои загадки, и складные и веселые, чтобы загадывать их женщинам; но мужам, хоть сколько-нибудь разумным, смешно было бы над ними задумываться!»

Евметида, казалось, хотела что-то учтиво возразить ему, но застыдилась и сдержалась, покрасневши. Однако Эзоп, словно заступаясь за нее, сказал так:

«Не смешнее ли, когда мы не умеем их разгадывать? Ну, вот, знаешь ли ты, что это такое — то, что нам Евметида загадала незадолго перед пиром: Видел я мужа, огнем припаявшего медь к человеку?» «И знать не хочу», — отвечал Клеодор.

«А все-таки знаешь и умеешь это лучше, чем кто бы то ни было, — сказал Эзоп, — если даже скажешь: нет, то те банки, которые ты ставишь, скажут: да».

Клеодор расхохотался: он, действительно, ставил банки чаще всех тогдашних врачевателей, и через него-то это средство и вошло в славу.

11. Тут заговорил Мнесифил Афинский, товарищ и приверженец Солона:

«Я так полагаю, Периандр, — сказал он, — что речь на пиру, как вино, должна распределяться не по богатству или знатности, а поровну меж всеми и быть общей, как при народовластии. То, что было до сих пор говорено о царстве и владычестве, к нашему народному правлению не относится; потому, я думаю, не лишне будет, чтобы снова каждый из вас высказал свое суждение, на этот раз — о государстве, где все равны перед законами; а начнет пускай опять Солон».

Все были согласны, и Солон начал:

«Ты, Мнесифил, слышал сам со всеми афинянами, какого я мнения о делах государственных, но если хочешь вновь услышать, то повторю: в том государстве лучше всего правление и крепче всего народовластие, где обидчика к суду и расправе привлекает не только обиженный, но и необиженный».791

Вторым сказал Биант:

«Крепче всего народовластие там, где закона страшатся, словно тиранна».

За ним — Фалес:

«То, в котором нет ни бедных граждан, ни безмерно богатых».

Затем — Анахарсис:

«То, где лучшее воздается добродетели, худшее — пороку, а все остальное — поровну».

Пятым — Клеобул:

«Самый разумный тот народ, в котором граждане боятся больше порицания, чем закона».

Шестым — Питтак:

«То, где дурным людям нельзя править, а хорошим нельзя не править».

А Хилон, оборотясь, откликнулся:

«Лучшее государство — то, где больше слушают законы, меньше — ораторов».

И последним опять сказал свое суждение Периандр:

«Кажется мне, что все здесь хвалят такое народовластие, которое более всего подобно власти лучших граждан».

12. Когда и эта беседа завершилась, я обратился к мужам с просьбою сказать и о том, как надобно управлять домом, — ибо водительствовать царствами и государствами случается немногим, а домом и очагом его — каждому.

«Если и каждому, — рассмеялся на это Эзоп, — то уж, верно, ты не берешь в счет Анахарсиса. Дома у него нет, и бездомностью своею он гордится; а живет он в повозке так, как Солнце, говорят, в своей колеснице объезжает в одну пору одну сторону неба, а в другую пору — другую».

«Потому-то, — сказал Анахарсис, — этот бог или единственный свободный, или хотя бы самый свободный из богов: он живет по собственному закону, он всевластен и никому не подвластен, он царствует и держит бразды. А как колесница его безмерно прекрасна и величественна, этого ты, верно, и не заметил, иначе не стал бы на смех сравнивать ее с вашими. Ты же, Эзоп, как видно, считаешь домом вот эти земляные, деревянные и глиняные заслоны, — все равно как если бы ты считал улиткою только раковину, а не ту, кто в ней живет. Оттого и стал ты смеяться над Солоном, который при виде пышного убранства Крезова дворца не объявил сразу же обладателя его счастливым и блаженным, желая более увидеть то хорошее, что в нем, а не то, что вокруг него.792 Видно, ты забыл про твою собственную лисицу, которая спорила о пестроте с барсом и сказала судье, чтобы заглянул он ей внутрь — там она пестрее. Ты же смотришь на изделия каменщиков и плотников и говоришь, будто дом — это именно это, а не то, что обретается внутри, — дети, супруги, друзья, служители и все прочее, что, будучи устроено сообща, разумно и здравомысленно, даже в муравьиной куче или птичьем гнезде называлось бы хорошим и счастливым домом. Этим я Эзопу отвечаю, а Диоклу намек даю; остальные же по справедливости пусть каждый выскажет свое суждение».

Солон сказал так:

«Лучший дом, полагаю я, тот, где добро приобретается без несправедливости, сохраняется без недоверчивости и тратится без раскаяния».

Биант:

«Тот, в котором хозяин так же ведет себя по доброй воле, как вне дома — по воле законов».

Фалес:

«Тот, в котором у хозяина меньше всего дела».

Клеобул:

«Тот, в котором больше тех, кто любит хозяина, чем тех, кто боится его».

Питтак:

«Лучший дом — тот, где нет ни потребности в излишнем, ни нехватки в необходимом».

А Хилон сказал:

«Дому следует более всего походить на город, управляемый царем», — и добавил, как Ликургу кто-то посоветовал установить в государстве народовластие, а он ответил: «Сперва установи народовластие в собственном доме».

13. Когда и этой беседе настал конец, Евметида с Мелиссою удалились, Тогда Периандр выпил большую чашу за здоровье Хилона, а Хилон за здоровье Бианта; Ардал же, [видя это], встал и окликнул Эзопа так:

«Не передашь ли вашу чашу нам сюда? а то видишь, как они свой Бафиклов сосуд793 передают из рук в руки, а никого другого до него не допускают!»

«Эта чаша тоже не общая, — отозвался Эзоп, — а предназначена она с давних пор одному Солону».

«Почему же тогда Солон не пьет? — спросил Питтак, обращаясь к Мнесифилу. — Этим он ведь перечит собственным стихам:

Ныне мне милы труды рожденной на Кипре богини,794 И Диониса, и Муз: в этом веселье мужей».

«Не иначе, Питтак, — перебил Анахарсис, — это он боится тебя и твоего нелегкого закона, где сказано: «Кто совершит проступок во хмелю, с того взыскание вдвое против трезвого».

«Сам ты надругался над этим законом, — отозвался Питтак, — когда и в прошлом году в Дельфах и нынче требуешь, напившись, награды и венка».

«А почему бы мне и не требовать победных наград? — возразил Анахарсис, — ведь они обещаны были тому, кто больше выпьет, а я напился первым: ибо зачем же еще, скажите на милость, пить чистое вино,795 как не затем, чтобы напиться допьяна?»

Питтак рассмеялся, а Эзоп произнес такую басню:

«Увидел волк, как пастухи в шалаше ели овцу, подошел поближе и сказал: «А сделай это я, какой бы вы подняли шум!»

Тут заговорил Хилон:

«Хорошо Эзоп отомстил за себя: мы ему только что заткнули рот, а теперь у него на глазах сами не даем слова сказать Мнесифилу, которого спросили, почему Солон не пьет».

«Я готов сказать! — ответил Мнесифил. — Я знаю: Солон полагает, что во всяком искусстве и умении человеческом и божеском главное — не то, из чего творится, а то, что творится, и то, зачем творится и как. В самом деле, ведь, наверное, ткач, скорее, скажет, что он делает плащ или покрывало, а не скажет, что натягивает основу и пропускает уток; кузнец скажет, что он кует железо и выделывает топоры, а не станет перечислять все, что для этого надобно, как он разжигает угли или готовит известь; и уж подавно рассердится строитель, если мы объявим, что не корабль он строит и не дом, а обтесывает бревна да замешивает глину. Тем более должны разгневаться на нас Музы, если мы будем думать, будто дело их — флейта и кифара, а не воспитание нравов, а не умиротворение страстей в тех, кто слышит их музыку и пение; равным образом и Афродита печется не о плотском соитии и Дионис не о винном похмелье, но стремятся они к тому взаимовлечению, доброжелательности, обходительности и свычности, которые через это достигаются; вот об этих трудах и говорит Солон, что они божественны, к ним и объявляет он любовь свою и охоту, в старости же лет — особенную. Афродита трудами своими вершит взаимную приязнь и любовь между мужчинами и женщинами, сливая и сплавляя насаждением их тела, чтобы слить души; а Дионис, своим огненным вином умягчая и увлажняя наше сердце, полагает в нем начало приязни и сближению со многими, прежде нам не близкими и даже почти не знакомыми. Ну, а когда собираются вкупе такие мужи, каких созвал здесь Периандр, то не надобны, мне кажется, ни кувшин, ни чаша, ибо сами Музы вместо них предлагают нам беседу, как некий трезвенный кратер, в котором и услада, и забава, и польза, которым они разливают, орошают, оживляют в нас взаимную приязнь, а «черпак на чаше»796 оставляют без движения, ибо запретил это Гесиод только для тех, кто умеет пить, а не умеет разговаривать. Да и над вином, как я слышал, древние говорили заздравные слова, а пили они, по Гомерову слову, «твердою мерою каждый»,797 подобно тому, как Аянт передавал части мяса соседу своему».

Когда Мнесифил окончил свою речь, заговорил стихотворец Херсий, тот, которого Периандр недавно оправдал от обвинения и по Хилоновой просьбе вновь приблизил к себе: «Не так ли и Зевс для богов, и Агамемнон для героев «твердою мерою» изливает вино, чтобы они в застольи у хозяина пили за здравье друг друга?»

«Уж не думаешь ли ты, Херсий, — возразил на это Клеодор, — что если, по вашим словам, амвросию Зевсу приносят голубки, еле-еле с трудом минуя Блуждающие скалы,798 то и нектар у него малодоступен и необилен, так что приходится ему быть бережливым и хозяйственно мерить долю каждого?»

14. «А почему бы и не так? — сказал Херсий. — Впрочем, раз уж речь пошла о делах хозяйственных, то, может быть, недосказанное нам скажет кто-нибудь из вас? Недосказано же осталось, по-моему, о том, какова есть необходимая и достаточная мера всякому приобретению».

«Для мудрых, — сказал Клеобул, — меру эту предписывает закон; а для глупых расскажу я басню, которую дочь моя сказывала своему брату. Однажды, говорят, Луна попросила свою мать: «Сшей мне платье по моей мерке». Но та ответила: «Как же я сошью его по мерке? ведь сейчас ты полная, а скоро станешь худенькой, а потом и вовсе изогнешься в другую сторону». Вот так же, любезный Херсий, и человеку дурному и неразумному никакое приобретение не будет по мерке. Всякий час у него иные потребности из-за разных случайностей и похотей; он подобен Эзоповой собаке, которая, как говорится в басне, захотела однажды зимою, ежась и сворачиваясь клубком от холода, выстроить себе дом; но как пришло лето и можно стало спать, растянувшись во всю длину, то она рассудила, что слишком уж она велика, и дом ей вовсе не нужен, да и построить такое большое жилье будет нелегко. Разве ты не видишь, Херсий, как люди то копят крохи и живут в обрез, по-лаконски, то решают, что нет им жизни, коли не в их руках все добро всех царей и всего простонародья?»

Херсий промолчал, и тогда опять заговорил Клеодор: «Но ведь и вы, мудрецы, как нам видимо, приобретения свои не равными мерами распределяете?»

«Добрый человек! — ответил ему Клеобул, — закон, как портной, каждому из нас предлагает то, что для нас соразмерно, уместно и складно; ведь когда ты кормишь, подкрепляешь и лечишь бессильных, то ты даешь каждому не поровну, а по стольку, сколько нужно, следуя расчету, как мы — закону».

«Значит, — перебил его Ардал, — это закон велит Эпимениду,799 вашему товарищу и Солонову гостеприимцу, ничего не брать в рот, кроме малого кусочка собственного приготовления для избавления от голода, и дни свои проводить без завтрака и обеда?»

На таких словах застолье приостановилось, а Фалес пошутил, что тем лучше для Эпименида, если он не хочет ни молоть, ни печь себе хлеб, как приходится Питтаку.800 «Потому что в бытность мою на Лесбосе, — сказал он, — слышал я, как хозяйка моя пела над своею мельницею:

Мели, мельница, мели: Так ведь мелет и Питтак, Царь великих Митилен!»

А Солон сказал:

«Странно мне, что Ардал не приметил, что закон, указующий этому мужу образ его питания, записан в стихах Гесиода: это Гесиод первый посеял для Эпименида семена его пищи, научив его изыскивать,

Сколько нам мальвы801 полезны и сколько нужны асфодели».

«Значит, по-твоему, вот какие намеки делал здесь Гесиод, — сказал Периандр, — а не просто восхвалял, как всегда, бережливость и поэтому предлагал самое простое кушанье как самое вкусное? Мальва и впрямь кушанье полезное, а асфодель — приятное; оба они, как я слышал, не столько питают, сколько голод и жажду отгоняют, а есть их можно с медом, с чужеземным сыром и со многими редкими семенами. Почему бы тогда, в самом деле, по Гесиодову слову, не «запечатать дым на замок» —

И да погибнут труды и быков и измученных мулов!802

если <остальная пища> требует такого приготовления? Странно мне также, Солон, как это гость твой, совершая давеча на Делосе великое очищение, не дознался, как у них для напоминания о первобытной пище приносят в святилища вместе с прочими простыми дикорастущими зелиями и мальву и асфодель? Вот за эту простоту и полезность и приветствует их, как думается, Гесиод».

«Не только за это, — добавил Анахарсис, — а и за то, что из всех овощей они более всего способствуют здоровью».

«Ты дело говоришь, — подтвердил Клеодем, — ибо Гесиод заведомо был во врачевании сведущ, опытен и небеспечен, рассуждая и о составе пищи, и о смешении вина, и о свойствах хорошей воды, и об омовении женщин, и о времени для соития, и о зачатии младенцев. Однако, думается мне, больше, нежели Эпименид, имеет права зваться выучеником Гесиодовым наш Эзоп, ибо вся его мудрость, прекрасная, пестрая и разноязычная, начало свое берет в той притче, которую Гесиод сказывает о соловье и ястребе.803 Но не лучше ли нам послушать Солона? он в Афинах долго жил с Эпименидом и, наверное, знает, от каких он чувств и размышлений пришел к такому образу питания».

15. «Надобно ли об этом еще и спрашивать? — сказал Солон. — Очевидно ведь, что за высшим и лучшим из благ ближе всего следует довольство скромнейшею пищею, ибо высшее из благ по справедливости слывет в том, чтобы вовсе в пище не нуждаться».

«Никак не могу согласиться! — откликнулся Клеодор. — А здесь, перед этими столами, особенно пагубно отвергать пищу: ибо что такое стол как не алтарь богов, пекущихся о дружестве и гостеприимстве? Как Фалес говорит, что с исчезновением земли пришло бы в смешение все мироздание, так и в доме: вместе с пищею отменится и очажный огонь, и самый очаг, и чаши, и угощение, и странноприимство, и все, что есть меж людьми общительного и человеколюбивого, а проще сказать — вся жизнь, если только жизнь есть последовательность человеческих дел, большая часть которых имеет предметом добывание и приготовление пищи. Беда наступит и для землепашества, друг мой, — оно заглохнет, и земля останется невозделанной и неухоженной, и от праздности зарастет бесплодными порослями и размоется разливами; а вместе с этим погибнут и все искусства и ремесла, для которых пища была и есть побуждением, предметом и основою и которые без нее обратятся в ничто. Самое почитание богов, и оно иссякнет: меньше будет от людей честь Солнцу, еще меньше того — Луне, если только и останется чтить их за свет и тепло; а Зевсу-дожденосцу, а Деметре-пахотнице, а Посидону-питателю сыщется ли жертвенник, сыщутся ли жертвы? а Дионису Благодатному будут ли от нас начатки, будут ли возлияния, будут ли заклания, если никакие дары его будут нам не надобны? Вот какие кроются во всем этом перевороты и смуты. Неразумен тот, кто всецело предан всяческим наслаждениям; но бесчувствен тот, кто избегает их всех и каждого. Пусть же располагает душа своими высшими ей присущими наслаждениями; но для тела нет наслаждения законней, чем от пищи, ибо вершится оно на глазах у людей и предаются ему сообща среди пиров и застолий, а не так, как любовным утехам, в ночном глубоком мраке; и как приверженность к похоти почитается бесстыдством и звероподобием, так и неприверженность к застолью».

Когда Клеодор кончил, то заговорил я:

«Ты еще упустил, — сказал я, — что, отвергая пищу, мы отвергаем и сон; а без сна нет и сновидений, а без них мы лишаемся стариннейшего из гаданий о будущем. Одностороннею станет тогда жизнь, и без пользы будет тело облекать душу: ведь больше всего и главнее всего в нем те части, которые служат питанию, — зубы, язык, желудок и печень, — все небездеятельны и не предназначены ни для чего иного. Стало быть, если в пище нет нужды, то и в теле нет нужды, а это значит, что и в самом себе нет нужды, потому что не бывает человека без тела. Таково наше заступничество в пользу утробы, — закончил я, — если же Солон или кто другой хочет высказаться против, то послушаем его».

16. «Конечно! — сказал Солон. — А не то мы покажемся неразумнее, чем египтяне: ведь даже они своих покойников вскрывают, выставляют на солнце, потом внутренности бросают в реку, а остальное тело считают после этого очищенным и заботятся о нем. В самом деле, именно внутренности — скверна нашего тела, подлинный его тартар, подобно Аидову, полный страшными потоками, огненными ветрами и трупами. Живое живым не кормится; а мы убиваем животных и растения, которые тоже живут, ибо растут и питаются, и такое убиение неправедно: ведь преобразиться во что-то совсем иное, — значит погибнуть, а пойти кому-то в пищу — значит погибнуть вконец. Воздержание от мясной пищи, которое, говорят, соблюдал древний Орфей, есть лишь увертка, а не избавление от всех нечестий, порождаемых пищею. Истинное же избавление и очищение есть одно: в совершенной праведности достичь самодовления и безнуждности. Кому бог не дал способности выжить без вреда для других, тому он в самую природу его заложил начало неправедности. Так не лучше ли, друг мой, исторгая из себя неправедность, исторгнуть и желудок, и печень, и внутренности? Ведь они нам не дают ни чувства прекрасного, ни побуждения к прекрасному, а похожи разве что на кухонную, мельничную и тому подобную утварь — ножи, коалы, жернова, квашни, очаги, колодезные лопаты. Без труда можно видеть, как у многих душа в теле заточена, словно на мельнице, и только и знает что бродить вокруг съестной потребы. Так и мы сами только что не видели и не слышали друг друга, а каждый горбился, как раб, перед потребностью в пище; но теперь столы отодвинуты, мы свободны, и ты видишь: на головах у нас венки, мы ведем беседу, никуда не торопимся и поистине наслаждаемся друг другом, а все потому, что избавились от нужды в пище. Скажи: если бы это нынешнее наше состояние могло продлиться без помех всю жизнь, разве мы не обрадовались бы этому досугу быть друг с другом, не думая о бедности, не ведая богатства? Ведь с потребностью в необходимом вместе и вслед идет жажда избыточного.

Вот наш Клеодор полагает, что пища нам нужна, чтобы были у нас столы и чаши и чтобы приносили мы жертвы Деметре и Коре.804 Но тогда, пожалуй, другой кто-нибудь скажет, что и война, и битвы нам нужны, чтобы были у нас стены, верфи да оружейни и чтобы приносили мы жертвы за каждую сотню убитых врагов, как принято это у мессенян. А третий огорчится, что все мы здоровы: никто, мол, не болен, а оттого и постели-то не нужны, и мягкие подстилки, ни Асклепию мы жертв не приносим, ни богам-хранителям, и все врачебное дело с его снастями и лекарствами заброшено в небрежении. Разве это не одно и то же? ведь и пища принимается как лекарство от голода, и все питающиеся могли бы сказать, что принимают ее не для сласти и удовольствия, а потому что она необходима их природе. И подлинно: можно насчитать от пищи больше тягот, чем удовольствий, причем удовольствиям этим в теле и место дано малое, и время недолгое, тогда как заботы и хлопоты о добывании пищи столькими переполняют нас мучениями и унижениями! Это, думается, и Гомер имел в виду, когда указывал, что боги бессмертны оттого, что не питаются нашей пищей:

Ибо не брашн не едят, ни от гроздей вина не вкушают; Тем и бескровны они, и бессмертными их нарицают,805

то есть пища нам не только средство к жизни, но и средство к смерти. От нее и болезни вскармливаются в нашем теле, одинаково страдающем и от недоедания и от переполнения; часто даже не так трудно бывает раздобыть и собрать пищу, как усвоить ее телом и разнести по членам. Но как если бы спросить Данаид, что они будут делать и как жить, коли избавят их от трудов над худою бочкою, так и мы не знали бы, что делать, если не нужно станет тащить столько даров земли и моря в ненасытное наше тело: а все оттого, что мы не знаем истинно прекрасного и поэтому довольствуемся жизнью, наполненной заботами о пропитании. Как рабы, получив волю, начинают делать сами для себя то, что прежде делали на пользу господ, так душа наша, ныне питающая тело ценой многих трудов и забот, по избавлении от этого служения будет на свободе питать сама себя и будет жить со взором, обращенным лишь на самое себя и истину, ничем не отвлекаемая и не отвращаемая».

Вот что, дорогой Никарх, сказано было о пище.

17. Солон еще не кончил свою речь, как вдруг вошел Горг, брат Периандра, который по указанию божественных вещаний послан был на Тенарский мыс со священным посольством и жертвами Посидону. Все мы его приветствовали, а Периандр обнял и поцеловал; после этого он сел на ложе к Периандру и сказал ему что-то так, чтобы больше никто не слышал. Периандр слушал и, казалось, был от его слов взволнован многими чувствами: он казался то удрученным, то возмущенным, порой недоверчивым, а потом изумленным; наконец, рассмеявшись, он обратился к нам так: «Мне бы очень хотелось тотчас рассказать вам то, что я услышал, но я не решаюсь: ведь Фалес было сказал, что говорить надобно о правдоподобном, а о невероятном лучше молчать!»

«У Фалеса есть и другое мудрое слово, — возразил ему Биант, — «врагам и в вероятном не верь, друзьям и в невероятном верь»; причем врагами он зовет, по-моему, людей дурных и глупых, а друзьями — добрых и разумных».

«Что ж! — сказал Периандр, — значит, надобно, Горг, повторить рассказ передо всеми, а лучше сказать, переложить принесенное тобой известие на лад новейших дифирамбов».

18. И вот что рассказал тогда Горг.806

Три дня он справлял священный праздник, а на последнюю ночь было бдение на морском берегу с хороводами и играми; луна сияла над морем, ветра не было, небо и море были спокойны. Тогда-то явилась на море зыбь, катящаяся к мысу, вся в пене и с громким шумом, так что все в удивлении сбежались к тому месту, куда она шла. Не успели мы догадаться — так быстро она приближалась, — как уже можно было разглядеть дельфинов: одни шли стадом, образуя круг, другие впереди, ведя к самому удобному месту берега, третьи позади, как сопровождающие. А посредине их над морем виднелись очертания какого-то тела, которое они несли; они были смутными и непонятными, пока дельфины не сомкнулись теснее, не подплыли к берегу и не вынесли на сушу шевелящегося и дышащего человека, а сами опять понеслись в сторону мыса, подпрыгивая над водою выше обычного, словно они веселились и плясали от избытка радости. «Многие из нас, — сказал Горг, — испугались и бросились от моря прочь, но некоторые, и с ними я, набравшись храбрости, подошли поближе и узнали в этом человеке кифареда Ариона: он и сам назвал себя по имени, и по одежде это было видно — на нем был тот наряд, в котором он являлся в лирных состязаниях. Мы перенесли его в хижину; и так как он был невредим, а только утомлен и обессилен быстротою и плеском плавания, то мы услышали от него рассказ, которому бы никто не поверил, кроме нас, своими глазами видевших развязку».

Арион сказал нам, что давно уже хотел воротиться из Италии, а после письма от Периандра — еще решительнее; и как только из Коринфа пришел грузовой корабль, он тотчас на него взошел и отплыл. Три дня плыли они под ровным ветром, как вдруг он заметил, что корабельщики замышляют погубить его, а потом услышал тайным образом от корабельного кормчего, что они решили сделать задуманное в эту же ночь. Беспомощный и недоумевающий, он послушался тогда божественного побуждения: заживо нарядиться на смерть, как на лирное состязание, и пропеть, умирая, свою последнюю песнь, чтобы и в этом быть не хуже лебедя. И вот, изготовясь и объявив, что он намерен пропеть Пифийскую песнь во спасение себя, корабля и корабельщиков, он встал у борта на носу и, воззвавши для начала к морским божествам, повел песнь. Не успел он допеть до середины, как солнце кануло в море, а впереди показался Пелопоннес. Видя, что корабельщики, не дожидаясь ночи, двинулись вперед, чтобы его убить, и мечи их обнажены, и кормчий закрыл лицо плащом, он взбежал и бросился в море как можно дальше от корабля.

Но не успел он погрузиться с головою, как к нему сплылись дельфины и подхватили его на спины, растерянного, недоумевающего и поначалу перепуганного. Лишь когда он увидел, что дельфины несут его легко, что собралось их вокруг него многое множество, что передают они его друг другу охотно, словно выполняя поочередную общую обязанность, и плывут они так быстро, что корабль уже остался далеко позади, — то не столько [как говорил он] почувствовал он страх смерти или желание жить, сколько гордость и твердую веру в богов, ибо такое спасение доказывало, что он любим богами. А видя небо, полное звезд, и встающую луну, сияющую и чистую, и морскую гладь, стлавшуюся дорогою вслед их пути, он задумался, что не единым оком смотрит Правда, но со всех сторон взирает бог на то, что вершится на суше и на море; и мысли эти, по словам его, умеряли тяготу его телесного утомления. Когда же под конец встал перед ними высокий обрывистый мыс, и дельфины осторожно обогнули его и понеслись вдоль изгибающегося берега, словно ведя корабль в безопасную гавань, то он вполне уверился, что это бог направляет его путь.

«Когда Арион это рассказал нам, — продолжал Горг, — я спросил его, где, по его мнению, должен был причалить корабль. Он ответил, что, конечно, в Коринфе, но гораздо позже: в море он бросился вечером, плыл не менее пятисот стадиев, и тотчас затем наступило сковывающее безветрие». Тем не менее Горг спросил у него, как звали и судовладельца, и кормчего, и самый корабль, а потом выслал лодки и воинов, чтобы подстерегать его у пристаней; Ариона он взял с собою, но переодетого, чтобы те, узнав о его спасении, не сбежали. И оказалось, что поистине дело было не без божественного случая: только они прибыли сюда, как услышали, что сторожевые воины уже задержали корабль и схватили купцов и гребцов.

19. Периандр приказал Горгу тотчас пойти и заключить пленников в темницу и чтобы никто не мог к ним прийти и рассказать о спасении Ариона. А Эзоп сказал:

«Вот вы надо мною смеетесь, что у меня галки и вороны разговаривают; а оказывается, ваши дельфины не хуже того отличаются?»

«Я и не то еще расскажу тебе, Эзоп, — сказал я. — Этой истории, записанной в книгах и заслуживающей доверия…807 …прошло более тысячи лет со времен Ино и Атаманта».808

«Однако, Диокл, — возразил мне Солон, — это слишком уж близко к богам и выше людей; а вот то, что случилось с Гесиодом, оно и людское дело, и нас касающееся. Ты, верно, об этом слышал?»

«Нимало!» — сказал я.

«Тогда об этом стоит узнать. Один человек (кажется, милетянин), вместе с Гесиодом гостивший в Локриде,@809 вступил в тайную связь с хозяйскою дочерью; это открылось, и на Гесиода пало подозрение, что он знал о преступлении с самого начала, но скрывал. На самом же деле никакой вины на нем не было, а стал он жертвой неправедного гнева и клеветы: братья девушки, засев в засаде близ святилища Зевса Немейского, что в Локриде, умертвили его и его спутника, имя которого было Троил. Тела их бросили в море; Троилово тело с моря занесло в устье реки Дафна и там прибило к утесу, невысоко поднимающемуся из воды, и утес этот доныне называется «Троилом»; Гесиодово же тело, как упало оно с берега, тотчас подхватила стая дельфинов и отнесла к Рию, что напротив Моликрии.810 Там как раз сошлись тогда локрийцы к жертвам на Рийский праздник, который и теперь пышно справляется в тех же самых местах; завидев несущееся к ним тело, они, понятным образом, изумились, сбежались к берегу, узнали мертвого (он был еще узнаваем) и, забыв обо всем, занялись расследованием убийства, ибо такова была Гесиодова слава. Быстро доискавшись, они обнаружили убийц, бросили их заживо в море, а дом их срыли; Гесиода же погребли возле Немейского святилища, но иноземцы о его гробнице по большей части не знают — ее скрывают, так как орхоменяне будто бы хотят по велению оракула похитить его останки и схоронить их у себя. Ежели дельфины так добры и бережны с мертвыми, то подавно не приходится удивляться, что они помогают живым, особенно когда очарованы каким-нибудь пением или флейтою. Мы ведь все знаем, что животные эти любят музыку, и когда корабли в безветрие гребут под песню и флейту, то они их догоняют, плывут рядом и рады такому плаванию; а когда в море плавают и ныряют мальчики, то они любят с ними состязаться взапуски. Поэтому есть даже неписаный закон об их неприкосновенности: на дельфинов не охотятся и не делают им вреда — только если они попадутся в невод и погубят улов, то их наказывают розгами, как провинившихся мальчишек. Помнится, и на Лесбосе я слышал, как какую-то девушку дельфин спас из моря; но Питтак об этом знает лучше, так что пусть расскажет он».

20. Питтак подтвердил, что рассказ этот очень известный, и многие его помнят. Жителям Лесбоса был оракул: когда в плаваниях они встретят мыс, называемый Месогей, то принести на нем жертву, бросив в море Посидону быка, а Нереидам с Амфитритою — живую девушку. Вождей и царей у лесбосцев было семь, а восьмой, Эхелай, назначенный оракулом в начальники переселения, был еще не женат. Те из семерых, у которых были незамужние дочери, бросили жребий, и он пал на дочь Сминфия. Ее нарядили, украсили золотом, и когда достигли назначенного места, то хотели, помолясь, бросить в море. Но среди переселенцев был юноша, влюбленный в эту девушку, — рода он был, по-видимому, знатного, а звали его, помнится, Энал. Он, воспылав неодолимым желанием помочь девушке в ее беде, в последний миг бросился к ней, обнял ее и вместе с нею упал в море. Вот тогда и распространилась быстрая молва, ничем не подтверждаемая, но многих в народе убедившая, что оба они были спасены и вынесены на берег: говорили, что потом Энал явился на Лесбосе и рассказал, будто их подхватили в море дельфины и невредимо донесли до твердой земли. Есть и еще более чудесные рассказы, поражающие и пленяющие народ, но поверить им нелегко. Говорят, например, что вокруг острова встала высокая волна, люди были перепуганы, и только Энал вышел навстречу морю; из моря вслед за ним ко храму Посидона потянулись осьминоги, самый большой из них нес камень, этот камень Энал посвятил Посидону, и до сих пор камень этот называется Эналом. «Вообще же, — сказал Питтак, — если бы люди понимали разницу между невозможным и необычным, между противным природе и противным нашим представлениям, тогда бы они не впадали ни в доверчивость, ни в недоверчивость, а соблюдали бы твое правило, Хилон: «Ничего сверх меры!»

21. После этого Анахарсис заговорил о том, что как, по превосходному предположению Фалеса, душа присутствует во всех важнейших и величайших частях мироздания, то не приходится удивляться, что самые замечательные события совершаются по божьей воле. Тело есть орудие души, а душа — орудие бога: и как тело многие движения производит своею силою, но больше всего и лучше всего — силою души, так и душа некоторые движения совершает сама по себе, некоторые же вверяет богу, чтобы он обращал и направлял ее по своей воле; и из всех орудий душа — самое послушное. В самом деле [сказал Анахарсис], если и огонь есть орудие бога, и вода, и ветер, и облака, и дожди, которыми он одних спасает и питает, а других уничтожает и губит, то было бы поразительно, если бы только животные были во всех его делах совершенно ему бесполезны. Гораздо вероятнее, что и они зависят от божьей силы и служат ей, отвечая движениям божества точно так же, как луки — скифам, а лиры и флейты — эллинам.

Затем стихотворец Херсий напомнил, что среди таких негаданно спасшихся мужей был и Кипсел, отец самого Периандра: его, новорожденного, должны были убить, но он улыбнулся навстречу посланным, и они поколебались; а когда, собравшись с духом, они снова стали искать его, то не нашли, потому что мать укрыла его в ларце.811 За то Кипсел потом и поставил в Дельфах сокровищницу, что бог сдержал его младенческий плач, чтобы его не обнаружили искавшие.

Тут Питтак, обратясь к Периандру, сказал:

«Хорошо, что Херсий напомнил об этой сокровищнице, Периандр: я часто хотел тебя спросить, почему там у подножия пальмы изображено на металле множество лягушек: какое они имеют отношение к жертвователю или к богу?»

Периандр предложил ему спросить об этом Херсия: тот знает, и сам был при Кипселе, когда он освящал свою сокровищницу. Но Херсий только улыбнулся:

«Прежде чем объяснять, — сказал он, — я сам бы хотел спросить у собравшихся здесь: а что значат их слова „Ничего сверх меры“? или „Познай себя“? или, наконец, те, из-за которых многие отказывались жениться, многие — доверять, а некоторые — даже разговаривать: „За ручательством — расплата“?»

«Что ж тут нам тебе объяснять? — возразил Питтак. — Ведь Эзоп давно уже на каждое из этих речений сочинил по басне, и ты их, кажется, похваливал?»

«Похваливал, но в шутку, — отозвался Эзоп, — а всерьез он мне доказывал, что настоящий создатель этих правил — Гомер: что Гектор, например, „знал себя“, нападал на других,

Но с Аяксом борьбы избегал, с Теламоновым сыном,812

что Одиссей советует Диомеду следовать именно правилу «ничего сверх меры»:

Слишком меня не хвали, ни хули, Диомед благородный,813

а за то, что ручательство он, по-видимому, считает делом пустым и ненадежным, его даже многие порицают:

Знаешь ты сам, что всегда неверна за неверных порука.814

Впрочем, наш Херсий говорит, что Расплату обрушил815 на землю сам Зевс за то, что она была при поручительстве Зевса о Геракловом рождении, когда его обманули».

«Что ж! — сказал тогда Солон. — Последуем тогда премудрому Гомеру и в том, что

Уж приближается ночь; покориться и ночи приятно.816

Совершим же возлияния Музам, Посидону и Амфитрите — и не пора ли нам на этом и кончить пир?»

Вот как, Никарх, закончилось это собрание.

О СУЕВЕРИИ

(1.) Невежество и незнание природы богов издавна разливается как бы на два потока: один, попадая в неподатливые, упрямые души, словно на каменистую почву, порождает безбожие; другой в душах робких и чувствительных, словно на мягкой и влажной земле, растит суеверие. Всякое заблуждение пагубно, тем паче в таких-то вещах, но там, где к нему примешивается страсть, оно пагубнее вдвое. Любая страсть похожа на лихорадку, и, подобно воспалившейся ране, особо опасны те болезни души, что сопровождаются смятением. Один считает, что в основе всего суть атомы и пустота? Мнение, конечно, ошибочное, однако ни страданий, ни волнений, ни горестей оно за собою не влечет. Другой полагает, что величайшее благо в богатстве? Вот это заблуждение ядом разъедает душу, выводит человека из равновесия, не дает ему спокойно спать, подстрекает и разжигает, толкает в пропасть, бросает в петлю, лишает мужества. Опять-таки, одни считают, что порок и добродетель телесны?817 Постыдное заблуждение, что и говорить, но причитаний и слез не заслуживает. Но есть высказывания и другого рода:

О добродетель жалкая! Напрасно я тебе служил так ревностно,818

отвергая «неправедные пути к богатству» и «распущенность, сулящую всевозможные наслаждения».819 Такие суждения достойны сожалений и негодования, потому что стоит им запасть в душу, как она начинает кишеть, словно личинками и червями, болезнями и страданиями.

(2.) Так вот, из двух заблуждений, о которых идет у нас речь, безбожие есть ошибочное мнение о том, что блаженных, бессмертных существ не бывает, и такое неверие в божество, похоже, приводит человека к своего рода бесчувствию, и отрицать богов ему нужно затем, чтобы не бояться их. Суеверие же, как показывает само название,820 есть извращенное представление, вселяющее в человека унизительный, гнетущий страх: в существование богов он, правда, верит, но думает, что от них бывают только несчастья и неприятности. Безбожного мысли о божестве, видимо, ничуть не волнуют, а суеверного волнуют настолько, что он впадает в нечестие. Одному недомыслие внушило неверие в то, что полезно и благодетельно, другого же убедило, что оно вредоносно и пагубно. Следовательно, безбожие — не более чем заблуждение, зато суеверие — порожденная заблуждением болезнь.

(3.) Все душевные пороки и страсти безобразны, но если говорить о гордыне, то она, как и чванство с высокомерием, порождается в некоторых людях легкомыслием, и решительности, предприимчивости ей, как говорится, не занимать. Да и другие страсти повинны в том, что к решительным действиям подстрекают, но рассудок парализуют и сковывают. И только страху решительность столь же неведома, как здравый смысл, и безрассудство в нем сочетается с бездействием, робостью и бессилием; потому и зовется он «дейма» и «тарбос», то есть «связывающий» и «расстраивающий» душу. Но из всех видов страха самый непреодолимый и неисцелимый тот, который присущ суеверию. Кто не плавает на корабле, тот не боится моря, кто не несет военной службы — не страшится войны, домосед не боится грабителей, бедняк — доносчика, честный человек — зависти, галаты — землетрясения, эфиопы — молнии. Но кто боится богов, тот боится всего: земли, моря, воздуха, неба, темноты, света, предзнаменования, молчания, сна. Засыпая, рабы забывают о господах, колодникам сон облегчает оковы, во сне нас перестают мучить воспаленные раны, болезненные опухоли и злокачественные язвы.

Волшебный сон, отрадный и целительный, как вовремя пришел ко мне ты, сладостный!821

сказать такое не позволяет суеверие; только оно не мирится со сном, не позволяет душе облегченно вздохнуть и приободриться, стряхнув с себя тягостные, мрачные мысли о божестве. Напротив, населяя сон суеверных, словно обитель нечестивых, жуткими призраками и зрелищем адских мучений, оно терзает несчастную душу, сновидениями лишает ее сна, так что она сама себя истязает и мучит, повинуясь его чудовищным и нелепым распоряжениям. Но и проснувшись, суеверный не отмахнется от всего этого, не рассмеется, радуясь тому, что все его страхи оказались напрасными: наоборот, спасаясь от обмана призрачного и, в сущности, безобидного, он обманывает себя уже наяву и по-настоящему, трепеща от страха и тратя деньги на нищих прорицателей, которые говорят ему:

Если сон ты увидел зловещий — толпу привидений, посланцев Гекаты ночной,822

то зови старуху-знахарку, соверши омовение в море и просиди целый день на земле.

О, как погрязли в варварстве вы, эллины!823

из суеверия вы пачкаетесь глиной, валяетесь в нечистотах, празднуете субботу, падаете ниц, восседаете в непристойной позе, нелепо кланяетесь. Праведными устами приказывали древние петь кифаредам, видимо, для того, чтобы сохранить неизменным старинный строй музыки; а мы полагаем, что непорочными и праведными устами следует молить богов и не у жертвы исследовать язык, чист ли он и не имеет ли пороков, а свой собственный не грязнить и не выворачивать, не сквернить его диковинными именами и варварскими речениями, нарушая освященные древностию правила богочестия. Остроумно сказал где-то комический поэт о тех, кто отделывает свое ложе серебром и золотом:

Один лишь сон бесплатно дали боги нам — и тот себе в убыток обращаешь ты.824

То же самое сказать можно и про суеверного: «Во сне даруют нам боги покой и забвение бедствий. Зачем же ты превращаешь его в непрерывную, мучительную пытку? Ведь у несчастной души нет другого сна, где она могла бы найти убежище». По словам Гераклита, для всех бодрствующих существует один, общий мир, во сне же каждый устремляется в свой собственный. Но для суеверного нет ни такого мира, который бы он разделял с другими, ни такого, которым владел бы сам: даже бодрствуя, он не способен здраво мыслить, даже во сне не находит покоя; рассудок его спит, зато страх всегда бодрствует, и нет от него ни спасения, ни избавления.

(4.) На Самосе боялись тирана Поликрата,825 в Коринфе — Периандра, но не страшны они были тем, кто переселился в город свободный и народоуправляемый. Но куда бежать, куда скрыться тому, кто власти богов боится как тирании, мрачной и беспощадной, где найти такую землю, такое море, куда бы эта власть не простиралась? В какую часть мира сумеешь ты, злосчастный, забиться и спрятаться, чтобы поверить, будто ты ускользнул от бога? Даже рабам, если они отчаялись дождаться свободы, закон позволяет требовать, чтобы их продали другому, менее жестокому господину, но суеверие сменить богов не позволяет, да и невозможно найти бога, которого не будет бояться тот, кто боится богов родовых и отеческих, страшится спасающих и милостивых, дрожит и трепещет перед теми, у кого мы просим богатства, изобилия, мира и согласия, прямого пути к наилучшим словам и поступкам. Сами же суеверные считают рабство несчастьем и говорят:

Для мужа и жены превратность тяжкая — рабами стать хозяев привередливых.826

Насколько же тяжелее быть рабами таких господ, от которых нельзя ни скрыться, ни бежать, ни откупиться? Раб может искать защиты у алтаря, для разбойников многие храмы служат убежищем, кто спасается от врага, тот знает, что он в безопасности, если обхватит кумир или святыню; но суеверный пуще всего страшится, трепещет и пугается того, на что надеется даже тот, кто опасается самого худшего. Не выволакивай суеверного из храма: уже там он несет свое наказание. Да что долго рассуждать! «Для всех людей смерть — это конец жизни»,827 но предела суеверию не кладет даже она. Нет, оно простирает свои границы даже по ту сторону жизни, и страх для суеверного тянется дольше, чем жизнь, ибо за смертью ему видятся бессмертные муки, и окончание забот ему мнится началом забот нескончаемых. Отверзаются в некой глубине врата Аида, разливаются пылающие реки и бурлящие потоки Стикса, сгущается мрак, кишащий привидениями: здесь и зловещие призраки, испускающие жалобные вопли, здесь судьи и палачи, здесь пещеры и пропасти, полные неисчислимых казней. Таково злополучное суеверие: даже те мучения, которых ему еще не пришлось испытать, оно уже переносит, мучительно ожидая их.

(5.) Безбожие всего этого лишено. Правда, пагубное неведение, близорукость и слепота в вещах столь важных суть большое несчастье души, ибо угасло как бы светлейшее, наиглавнейшее из многих очей ее — знание божества. Зато волнений и страстей, смятения и подавленности такой образ мыслей, как уже было сказано, за собою не влечет. Музыка, этот источник соразмерности и гармонии, по словам Платона,828 дана от богов людям не ради услаждения слуха, но для того, чтобы разладившееся круговращение души, которое у человека, лишенного тонкости и изящества, часто проявляется в виде распущенности и дерзости, восстанавливать и приводить в надлежащий порядок.

Но те, кого Зевс невзлюбил,829

— сказал Пиндар, —

слыша глас Пиерид, беснуются,

свирепеют и злобствуют; говорят, что тигрицы от звуков тимпана безумеют и возбуждаются настолько, что под конец разрывают себя на части. Значит, меньше зла тем, кто из-за глухоты или тупоумия равнодушен и нечувствителен к музыке. Несчастен был Тиресий,830 не видя своих детей и близких, но еще более несчастны Атамант831 и Агава,832 которые, видя своих детей, приняли их за львов и оленей. Да и Гераклу, когда он безумствовал,833 было бы лучше не замечать и не чувствовать присутствия любимых сыновей, нежели обойтись с ними как со злейшими врагами.

(6.) Так что же? Не кажется ли тебе, что между безбожным и суеверным различие состоит именно в этом? Те вовсе не видят богов, эти видят, но искаженно; те не признают их существования, эти в благодетеле видят страшилище, в отце — тирана, в защитнике — врага, в кротком и милосердном — свирепого и жестокого. Больше того, поверив медникам, каменотесам и ваятелям, изображающим богов в человеческом облике, они поклоняются статуям, которые те воздвигают и разукрашивают, а мнение философов и государственных мужей, утверждающих, что величие божества неотделимо от доброты, великодушия, благосклонности и заботы, они презирают. И вот получается, что одни не понимают и не замечают того, что для них благодетельно, другие его страшатся и опасаются. Словом, безбожие — это нечувствительность к божеству и незнание блага, а суеверие — чрезмерная чувствительность, которая в благе видит только зло. Суеверные боятся богов, и у них же ищут защиты, заискивают перед ними, и их же хулят, молятся им, и на них же жалуются. Недолговечно счастье человеческое. Только боги, как выразился Пиндар,

ни болезней, ни старости, ни страданий не ведают, избежав Ахеронта глухо ревущего,834

а в делах человеческих удача так или иначе смешана с горем и несчастьями.

(7.) Давай же посмотрим, как ведет себя безбожник, когда с ним случается беда. Если он достаточно терпелив, то молча переносит все, что ему выпало, находя себе поддержку и утешение в чем-нибудь ином; а если это человек, не привыкший переносить трудности, то он обрушивается с жалобами на судьбу и слепой случай, вопит, что нет ни справедливости, ни промысла в делах человеческих, но во всем только произвол, беспорядок и бессмыслица. Совсем иначе себя ведет суеверный: при малейшей неприятности он впадает в отчаяние, усугубляя свое горе еще более тяжкими, нестерпимыми переживаниями, терзаясь от страха и ужаса, боязни и подозрений, обливаясь слезами и причитая; притом не людей, не Судьбу, не стечение обстоятельств, не себя самого, но во всем он винит только божество. Именно отсюда, по его словам, низвергается на него и обрушивается губительный поток бедствий, а сам он не просто неудачник, но ненавистный богам человек: боги его казнят и преследуют, и все эти кары, как он подозревает, вполне им заслужены. Разболевшись и размышляя о причинах болезни, безбожник припоминает свое чревоугодие, пьянство и беспорядочный образ жизни, переутомление или перемену местности и климата. Потерпев неудачу в государственных делах — впав в немилость у толпы или будучи оклеветан перед правителем, — причину этого он ищет в себе самом и своих поступках:

Что упустил? Все ли сделал? И все ли довел до конца я?835

Суеверный же любую болезнь или денежный убыток, смерть детей, поражения и неудачи на государственном поприще считает карою свыше и приписывает гневу божества. Поэтому он не смеет искать у кого-нибудь помощи или выпутываться из беды самому, принимать лечение и бороться с болезнью, чтобы не показалось, что он сопротивляется божеству, отвергая его наказание. И вот больной не пускает к себе в дом врача, а горюющий запирает двери перед философом, несущим ему совет и утешение.«Позволь уж, — говорит он, — понести мне наказание, мне, нечестивцу, над которым тяготеет проклятие, который ненавистен богам и демонам». Человек, не верящий в богов, даже если он в большом горе, через какое-то время утрет слезы, острижет волосы и снимет плащ. Но как подступиться к суеверному? Чем ему помочь? Он сидит у дверей своего дома, одетый в рубище или грязные лохмотья, а нередко нагишом катается по грязи, громко вопя о своих проступках и прегрешениях: и ел он не то, и пил он не то, и по той дороге ходил, где не велит божество. А если дела его процветают и суеверие его мучит не так сильно, то он, сидя дома, без конца приносит жертвы, окуривая все вокруг серой, а старухи, по выражению Биона,836 отовсюду «тащат и, словно на гвоздь, вешают ему на шею все, что им подвернется под руку».

(8.) Рассказывают, что Тирибаз, когда персы пришли его схватить, вытащил меч и, поскольку человек он был крепкий, стал защищаться, но как только они закричали, уверяя, что хватают его по приказу царя, немедля бросил оружие и дал связать себе руки.837 Разве не то же самое мы видим и здесь? Все прочие люди сражаются с несчастьями и преодолевают трудности, измышляя любые уловки, чтобы избежать неприятностей; но суеверный, не желая ничего слушать и сказав себе: «Все это, злополучный, ты терпишь не случайно, но волею божества», заранее оставил всякую надежду, махнул на себя рукой, избегая и отталкивая всех, кто хочет ему помочь. Даже незначительное зло суеверие часто превращает в смертельное. Знаменитый некогда Мидас каким-то сновидением, говорят, был так потрясен и подавлен, что решил покончить с собою и выпил бычьей крови. Царь Мессены Аристодем во время войны со Спартою838 под влиянием дурных знамений, испугавших гадателей — когда собаки завыли по-волчьи и вокруг его очага проросла болотная трава, — отчаялся и пал духом настолько, что заколол себя. Да, пожалуй, и Никию, афинскому полководцу, куда лучше было бы избавиться от суеверия по примеру Мидаса или Аристодема, нежели из страха перед лунным затмением сидеть сложа руки, пока враги его окружали, а потом, после того как сорок тысяч человек было истреблено или захвачено живьем, попасть к ним в плен и бесславно умереть.839 Не то страшно, что Земля иногда заслоняет собою Луну и отбрасывает на нее тень, а то ужасно, что тьма суеверия, обрушиваясь на человека, ослепляет и помрачает его рассудок именно в тех обстоятельствах, когда он требуется больше всего.

Главк, взгляни: уже вздымает море черные валы и клубится грозно туча над Гирейскою скалой, предвещающая бурю.840

Желая этой бури избежать, кормчий молится и призывает богов Спасителей, но, молясь, он тем не менее вытаскивает кормовое весло, пригибает к палубе мачту и,

свернув широкий парус, прочь бежит стихии грозной.841

Гесиод советует842 земледельцу перед началом сева и пахоты, взявшись за рукоять плуга, страстно взмолиться «к подземному Зевсу и к чистой Деметре»; и у Гомера Аякс,843 готовясь к поединку с Гектором, велит эллинам молить за него богов и, пока они молятся, облачается в доспехи. Агамемнон, приказавши воинам, чтобы

каждый копье заострил и к бою свой щит изготовил,844

тоже обращается с мольбою к Зевсу:

Дай мне низвергнуть во прах и разрушить чертоги Приама.845

Ведь бог — это надежда для храброго, а не оправдание для трусливого. Между тем иудеи во время субботы сидят, сложа руки, в грязных одеждах, и пока враг, приставив лестницы, штурмует их стены, не шелохнутся, не двинутся с места, опутанные суеверием, точно сетью.

(9.) Таков суеверный, когда случаются с ним неприятности или находится он, что называется, на волосок от гибели, но и в более приятных обстоятельствах он держится ничуть не лучше безбожника. Ничто так не радует людей, как праздники, жертвенные пиршества, посвящения в таинства и мистерии, вознесение молитв и поклонение богам. Взгляни в это время на безбожника, и увидишь, что он над этим смеется безумным, сардоническим смехом или изредка спокойным тоном замечает своим близким, что только самонадеянные сумасброды могут думать, что угождают этим богу; но никакого другого зла ты в безбожнике не найдешь. А суеверный и хотел бы, да не может ни радоваться, ни веселиться:

весь город полон воскурений жертвенных, и нет конца молитвам и стенаниям846

суеверного. Увенчав себе голову и начиная жертвоприношение, он бледнеет от страха, молитву произносит дрожащим голосом, благовоние воскуряет трясущимися руками — словом, изобличает всю глупость Пифагора, болтавшего, будто, «приближаясь к богам, мы становимся совершенными»: именно тогда хуже всего чувствует себя суеверный, и к храмам, к святилищам богов он приближается точно к медвежьим берлогам, змеиным гнездам или логовам морских чудищ.

(10.) Потому и удивляюсь я тем, кто безбожников называет нечестивцами, а суеверных — нет. В самом деле: Анаксагора847 обвинили в нечестии и привлекли к суду за то, что солнце он назвал камнем, но киммерийцев никто848 еще не назвал нечестивцами, хотя солнца, по их мнению, вовсе не существует. Ты утверждаешь, что отрицающий богов кощунствует? Но разве не в большее кощунство впадает тот, кто признает их такими, каковыми считают их суеверные? Да я предпочел бы, чтоб люди говорили, что Плутарха вовсе нет и никогда не было, чем говорили бы, что Плутарх человек непостоянный, легкомысленный, раздражительный и вспыльчивый, мелочно мстительный, злопамятный — словом, такой, что если обойдешь его приглашением на обед, если за недостатком времени не явишься к нему в гости или не заговоришь с ним при встрече, то он тебя начнет со света сживать: или поймает и забьет до смерти твоего раба, или выпустит тебе на поля скотину и потравит весь урожай. Когда Тимофей, выступая в Афинах с хвалебной песнью Артемиде, назвал ее «исступленной, неистовой, бешеной, яростной», сидевший среди зрителей мелический поэт Кинесий849 выкрикнул:«Тебе бы дочь такую!» А ведь суеверные об Артемиде думают еще и не такое: «Иль роженицу ты только что мучила, иль удавиться кого-то заставила, или явилась от трупа нечистою, или с распутия, кровью запятнана и злодеянием душегубительным».850 Ничуть не лучше их представления об Аполлоне, Гере и Афродите: этих богов они тоже страшатся и опасаются. Что кощунственного в словах Ниобы851 о Латоне по сравнению с тем, что внушило глупцам суеверие: будто оскорбленная богиня отняла у несчастной женщины, поразив своими стрелами,

шесть младых сыновей и шесть дочерей расцветавших,852

настолько она была неумолима и жестока! Да если бы и в самом деле богиня гневалась, ненавидела порок и болезненно воспринимала оскорбления, если бы не смех, а ярость вызывали в ней людская глупость и невежество, то эту ярость она обратила бы на тех, кто лжет, приписывая ей такую кровожадность и мстительность в своих сочинениях или просто в разговорах. Даже Гекубу853 мы упрекаем в звериной, варварской жестокости, когда она говорит:

О, как мне хотелось бы печень рвать ему прямо зубами!854

а вот суеверные считают, что всякому, кто съест кильку или салаку, Сирийская богиня855 изъедает голени, покрывает язвами тело, иссушает печень.

(11.) Итак, если нечестиво хулить богов, то неужели благочестиво считать их дурными? Не правильнее ли сказать, что именно убеждения богохульствующего делают непристойными речи его? За то и не любим мы злословие, что оно свидетельствует о неприязни к нам, и тех, кто дурно о нас говорит, мы считаем своими врагами, как и тех, кто дурно о нас думает. Ты сам видишь, что суеверные думают о богах, считая их непостоянными, вероломными, переменчивыми, мстительными, жестокими, мелочными, а из этого неопровержимо следует, что богов суеверный ненавидит и боится. Да и может ли быть иначе, если он думает, что по их вине произошли и будут происходить наихудшие его беды и несчастья? Но если богов он ненавидит и боится, значит, он им враг, и вовсе не удивительно, если, опасаясь их, он им поклоняется, приносит жертвы, посещает храмы: тиранам тоже воздают почести, ставят золотые статуи, но втихомолку их ненавидят и осуждают, «головою качая».856 Гермолай прислуживал Александру, Павсаний охранял жизнь Филиппа, Херей857 — жизнь Гая, но каждый из них, сопровождая всюду своего повелителя, повторял про себя:

Ты мне заплатишь за все, едва лишь возможность предстанет!858

Безбожник всего лишь полагает, что богов нет, а суеверный страстно желает, чтобы их не было, и верит он в них против воли, потому что боится не верить. Словно Тантал из-под нависшей над ним скалы,859 суеверный, угнетаемый и мучимый страхом, хотел бы выскользнуть из-под своих убеждений, и образ мыслей безбожника он перенял бы с радостью и ликованием, как долгожданную свободу, а пока что безбожник с суеверием ничего общего не имеет, зато суеверный по своим наклонностям — тот же безбожник, только ему не хватает смелости думать о богах то, что он хочет.

(12.) Мало того, безбожие не дает ни малейшего повода к суеверию, зато суеверие способствует возникновению безбожия и, порождая его, снабжает оправданием, правда ложным и обманным, но не лишенным убедительности. Не потому люди пришли к отрицанию богов, что им не понравилось что-то в небесах, не потому, что усмотрели неупорядоченность или нестройность в расположении звезд, в чередовании времен года, в круговращении луны и движении солнца вокруг земли, этой «созидательницы дня и ночи», в выкармливании детенышей животных или произрастании плодов. Именно суеверие с его нелепыми заботами и страстями, его словечки и телодвижения, колдовство и волхвование, по кругу беготня и тимпанов громыхание, нечистые очищения и грязные омовения, вместо жертв изуверские истязания, вместо обрядов чудовищные глумления, — вот что позволяет некоторым говорить, что лучше пусть вовсе не будет богов, если все это им нравится, если от этого они получают удовольствие, если они настолько злобны, ничтожны и мелочны.

(13.) Не лучше ли было бы пресловутым галатам и скифам вовсе не знать о богах, не имея о них ни малейшего представления, чем полагать, что они существуют и радуются крови закалаемых людей, что для них это наилучший жертвенный обряд и самое приятное священнодействие? Не полезней ли было бы карфагенянам, взяв себе законодателем Крития или Диагора,860 постановить, что не существует ни богов, ни демонов, чем приносить такие жертвы, какие они приносили Крону?861 Не по неведению, как говорит Эмпедокл, осуждая ритуальное умерщвление животных,

В облике жертвы нередко пронзает собственноручно сына отец и при этом, безумец, возносит молитвы,862

но сознательно и намеренно они приносили в жертву своих собственных детей, а те, у кого детей для заклания не было, покупали их, словно птенцов или ягнят, у бедняков, и мать ребенка хладнокровно стояла рядом, не издавая ни единого стона, а если даже рыдала и плакала, то вызывала этим только презрение, дитя же ее все равно приносили в жертву, и больше того — все пространство перед идолом наполняли звуками флейт и грохотом тимпанов, чтобы заглушить вопли и рыдания. А если бы властвовали над нами, свергнув богов, скажем, Тифоны или Гиганты, какие бы им были приятны жертвы, каких бы они требовали обрядов? Аместрида, жена Ксеркса, живьем закопала в землю двенадцать человек863 как приношение Аиду, тому самому, который, по словам Платона,864 человеколюбив, мудр и богат, который само имя «Аид» получил оттого, что души пленяет и удерживает при себе искусством убеждения и силою слова. А физик Ксенофан,865 видя, как египтяне во время празднеств ударяют себя в грудь, жалобно причитая, справедливо заметил им: «Если это боги, не оплакивайте их, а если это люди — не поклоняйтесь им».

(14.) Нет, ни одна болезнь не порождает такого множества заблуждений и волнений, противоречивых и запутанных взглядов, как болезнь суеверия. А потому ее следует остерегаться, но не так, как остерегаются нападения разбойников или хищных зверей, не бежать от нее без оглядки, сломя голову, как от пожара, чтобы не угодить в непроходимые дебри болот и трясин. Ведь именно так иные, спасаясь от суеверия, впадают в упорное, неизлечимое безбожие, проскочив мимо лежащего посередине благочестия.

О ДОБЛЕСТЯХ ЖЕНЩИН

866

В том, что касается женской добродетели, Клея,867 я не согласен с Фукидидом: ведь, по его суждению,868 наилучшая из женщин — та, о которой меньше всего говорят чужие, безразлично, в порицание или в похвалу. Иными словами, он полагает, что имя честной женщины, как и она сама, должно таиться под замком и на люди не выходить. Но мне кажется более тонкой мысль Горгия, предписавшего, чтобы женщину знали многие, однако же не в лицо, но будучи наслышаны о ее добронравии. Прекрасным представляется мне и тот римский закон,869 по которому и женщинам наравне с мужчинами назначено после смерти похвальное слово в меру их заслуг. Вот причина, по которой вскоре после кончины достойнейшей Леонтиды870 мы вели с тобою немало бесед, причастных философскому утешению. Так и ныне, исполняя твое пожелание, я записал для тебя то, что осталось привести в подтверждение единства и тождественности мужской и женской добродетели, пользуясь при этом историей.

Я не отделывал своего сочинения так, чтобы оно льстило слуху; и все же, коль скоро в самой природе моих примеров заложено свойство не только убеждать, но и доставлять удовольствие, мое рассуждение не оттолкнет помощи, предлагаемой прелестью рассказов, и не убоится

На помощь Музам сладостных Харит призвать, Прекраснейшим союзом сочетать богинь,871

как говорит Еврипид, хотя прежде всего оно будет взывать о доверии к той части души, где обитает любовь к нравственно-прекрасному. Скажи, если бы мы выдвигали положение, что мужчины и женщины в равной степени владеют искусством живописи, и в качестве доказательства представили бы выполненные женщинами картины, которые не уступали бы по достоинству Апеллесовым, Зевксидовым, Никомаховым,872 — упрекнул бы нас кто-нибудь в том, что мы скорее воздействуем на чувство, нежели на разум? Не думаю. Ну, а если бы мы в доказательство того, что поэтический или пророческий дар не является одним для мужчин, другим для женщин, но один и тот же и у тех и у других, сравнили бы с песнями Анакреонта — песни Сапфо, а с бакидовыми873 прорицаниями — сивиллины, смог бы кто-нибудь по справедливости бросить нашему способу доказывать упрек в том, что он вкрадывается в доверие слушателя своей приятностью и завлекательностью? Нет, этого нельзя было бы сказать. Так и для того, чтобы исследовать сходство и различие женской и мужской добродетели, не найти лучшего средства, нежели сопоставлять с жизнью и деяниями одних — жизнь и деяния других, как сравнивают творения большого мастерства, и рассмотреть, одинаковый ли облик и черты имело стремление к великим делам — у Семирамиды874 и Сесостриса,875 проворство ума — у Танаквили876 и царя Сервия,877 душевное величие — у Порции878 и Брута, у Тимоклеи и Пелопида; при этом мы должны смотреть на сходство и силу их доблести в самом существенном. Что же касается до иных, малозначительных различий, вроде тех, какие наблюдаются между оттенками кожи, то они от природы присущи добродетелям разных людей, завися от их нравов, телосложения, пищи и образа жизни. Так, по-своему отважен Ахилл, по-своему — Аянт; Одиссеева рассудительность не похожа на Несторову, не на один и тот же лад справедливы Катон и Агесилай, и Эйрена879 в супружеской любви не повторяла Алкестиду, а Корнелия в душевном величии — Олимпиаду. Однако ведь это не причина для того, чтобы признавать множество отличных друг от друга видов отваги, рассудительности и справедливости, коль скоро частные различия не отнимают ни у одной из этих добродетелей присущего ей наименования.

Вещи избитые, которые, как я полагаю, достаточно знакомы тебе по достойным доверия сочинениям, я на этот раз опущу, выбирая лишь то, что заслуживает изложения, но ускользнуло от внимания тех наших предшественников, чьи рассказы пользуются всеобщей известностью. Поскольку же много таких дел, о которых стоит сказать, совершено женщинами сообща, а много — поодиночке, то уместно будет для начала вкратце изложить совместные подвиги.

АРГИВЯНКИ

Никакому другому подвигу, совершенному женщинами сообща, не уступит та борьба за родной город с Клеоменом,880 которую вели аргивянки по почину поэтессы Телесиллы. Об этой последней сообщают, что она родом была знатна, но телом болезненна: послали вопросить бога о ее исцелении, и прорицание повелело ей служить Музам. Она повиновалась божеству и занялась песнями и созвучиями; вскоре она избавилась от недуга и снискала своим искусством восхищение со стороны женщин Аргоса.

Когда спартанский царь Клеомен, перебив множество аргивян (но уж, конечно, не семь тысяч семьсот семьдесят семь человек, как передают иные), пошел на город,881 единый порыв и свыше внушенная отвага побудили женщин, которые по возрасту были в расцвете сил, сразиться с врагами за отчизну. Под началом Телесиллы они взялись за оружие и заняли посты на стенах, окружив город как бы венком, врагам на изумление. И вот они отразили Клеомена,882 уложив немало из его воинов. Второго царя, Демарата, который, по словам Сократа,883 ворвался в город и засел в Памфилиаке, они выбили оттуда. Когда город был таким образом спасен, павших в битве женщин они схоронили у Аргосской дороги, а спасшимся было позволено в воспоминание об их подвиге воздвигнуть святилище Эниалия.884 Что касается самой битвы, то она происходила по одним сведениям — седьмого числа, по другим — в новолуние885 месяца, который теперь является четвертым и который в старину назывался у аргивян гермеем. В этот день они и поныне совершают «Обидные» празднества: женщины надевают мужские хитоны и хламиды, а мужчины — женские пеплосы и покрывала.

Недостачу мужчин аргивяне восполнили не за счет рабов, как рассказывает Геродот,886 но приняли в граждане лучших из числа неполноправных поселенцев и выдали за них женщин. А те, как оказалось, ни во что не ставили своих мужей и смотрели на них сверху вниз, как на слабейших. Поэтому был установлен закон, по которому замужняя женщина должна была нацеплять бороду, ложась почивать с мужем.

ПЕРСИДСКИЕ ЖЕНЩИНЫ

Когда Кир поднял персов против царя Астиага887 и мидян, он проиграл сражение. Персы бежали в город;888 и вот, когда враги уже готовы были ворваться вместе с ними, навстречу им из городских ворот вышли женщины и, задрав подолы, принялись кричать: «Куда вы бежите, негоднейшие из людей? Туда-то вам уже не укрыться, откуда вы явились на свет!» Персы были пристыжены и этим зрелищем, и криками; обругав самих себя, они повернулись, возобновили сражение и обратили врагов в бегство.

В память об этом, по почину Кира, был установлен закон, чтобы всякий раз, как в этот город будет вступать царь, каждой женщине выдавать по золотому. При этом рассказывают про Оха, что он, в придачу ко всем своим порокам и самый жадный из царей, всю жизнь объезжал этот город стороной и ни разу в него не входил, чтобы лишить-таки женщин их подарка. Но Александр вступал в город дважды и беременных женщин при этом одаривал вдвойне.

МИККА И MEГИСТО

Аристотим, сев в Элиде тираном, оставался в силе по милости царя Антигона.889 Не для добрых и пристойных дел пользовался он своей властью. И сам он имел нрав зверский, и к тому же заискивал из трусости перед варварским сбродом — стражами своей власти и жизни. Много дерзких и кровавых насилий над гражданами он спускал им с рук.

Такого рода беда постигла и Филодема. У него была красавица дочь, по имени Микка; и вот некий предводитель наемников — звали его Левкий, — влекомый скорее наглостью, нежели любовью, возымел намерение овладеть ею. Он послал за ней и велел прийти к нему. Родители, понимая безвыходность положения, посоветовали ей идти. Но дитя их, девушка благородная родом и душою, стала умолять отца, обнимая его и припадая к его стопам, чтобы он лучше согласился на ее смерть, нежели на столь позорное и беззаконное насилие над ее девственностью.

Проходит время; Левкий, обуреваемый похотью и вином, сам в ярости встал и ушел с попойки. Придя и увидев Микку, положившую голову на колени отцу, он велел ей идти с ним. Она не хотела этого делать — он сорвал с нее хитон и бичевал нагую. Она молча переносила страдания; отец и мать, ничего не добившись мольбами и слезами, призывали богов и людей в свидетели того, что над ними совершается дело страшное и беззаконное. Варвар же, окончательно обезумев от бешенства и вина, закалывает девушку, припавшую лицом к груди отца!

Тирана такие вещи нимало не трогали. Много народу он казнил, еще больше отправил в изгнание; как передают, восемьсот изгнанников бежали к этолийцам и молили, чтобы им помогли увести из-под власти тирана жен и детей, находившихся еще в младенческом возрасте. Немного времени спустя Аристотим сам объявил через глашатая разрешение женам изгнанников отправиться к мужьям, взяв с собою сколько захотят из приданого. Когда он узнал, что все они приняли указ с радостью, — а именно, желающих оказалось свыше шестисот, — он приказал идти всем вместе в назначенный день, якобы ради их безопасности. Когда этот день наступил, женщины собрались у ворот, уложив пожитки и взяв детей, кто на руках, кто на телегах, и поджидали друг друга. Внезапно появилось множество людей тирана; еще издали они кричали, чтобы те стояли на месте. Приблизившись, они велели женщинам идти назад, а повозки и телеги повернули, направили на женщин и без всякой жалости погнали через толпу. Они не давали женщинам ни идти, ни стоять, ни спасать младенцев — а те погибали, или выпадая из телег, или попадая под колеса. Наемники гнали женщин, как стадо овец, окриками и бичами, валили их друг на друга, пока не загнали всех в темницу. Их добро было отдано в казну Аристотима.

Это вызвало негодование элейцев. Посвятившие себя Дионису женщины, которых называют «Шестнадцать», взяв масличные ветви890 и повязки божества, вышли на площадь навстречу Аристотиму и, когда копьеносцы почтительно расступились, вначале стояли в молчании, по обряду простирая священные ветви. Когда же выяснилось, что они просят и заступаются за тех самых женщин, тиран, в ярости выбранив копьеносцев за то, что они допустили жриц подойти к нему, заставил пинками и ударами разогнать их с площади; на каждую он наложил пеню в два таланта.

Когда это произошло, в самом городе начал готовить заговор против тирана Гелланик, человек уже старый и потерявший двух своих сыновей; поэтому тиран не обращал на него внимания, считая бессильным. Изгнанники же из Этолии перешли в Элиду, захватили там местность Эмимону, удобный оплот для ведения военных действий, и принимали толпами сбегавшихся к ним граждан Элиды.

Устрашенный этим, Аристотим пришел к узницам и, предпочтя действовать угрозами, нежели ласкою, приказал написать мужьям, чтобы они ушли из страны. В противном случае он пригрозил всех перерезать, подвергнув истязаниям и убив еще при их жизни их детей. И вот, пока он в течение долгого времени стоял перед ними и требовал ответа, сделают ли они что-нибудь из приказанного, все они ничего ему не отвечали, но молча переглядывались между собою и кивали друг другу в знак того, что нимало не боятся и не устрашены угрозою. А Мегисто, супруга Тимолеонта, из-за своего мужа и благодаря собственной доблести пользовавшаяся авторитетом руководительницы, не сочла должным встать перед ним и другим не разрешила — сидя отвечала она ему: «Будь ты человек разумный, ты не вел бы о мужчинах переговоров с их женами, но послал бы вестника к ним самим, имеющим над нами власть, да придумал бы речь получше той, которой ты обманул нас. Если же ты отчаялся сам убедить их и потому намерен их опутать с нашей помощью, — не надейся, что мы снова дадимся в обман; ими же да не овладеет такое безумие, чтобы они из жалости к малым детям и женам предали свободу отчизны! Не такая уж беда для них потерять нас, — нас, которых они и так лишены, — но сколь великим благом было бы избавить сограждан от твоей свирепости и наглости!»

Когда Мегисто молвила это, Аристотим, не владея собой, велел привести ее ребенка, чтобы убить на глазах у матери. Когда стражи разыскивали его между другими детьми, резвившимися и боровшимися друг с другом, мать позвала его по имени и крикнула: «Иди сюда, дитя мое, и избавься от горькой тирании, прежде чем ты научился чувствовать и понимать! Мне горше было бы увидеть твое незаслуженное рабство, нежели смерть». Аристотим извлек меч и в бешенстве бросился уже на нее самое. Однако один из его приближенных, по имени Килон, пользовавшийся его доверием, но на деле ненавидевший его и бывший в заговоре с Геллаником, воспротивился и удержал его, упрашивая и уговаривая, что это было бы неблагородно, по-женски и недостойно-де его власти и опытности. Так он с трудом привел Аристотима в разум, и тот ушел.

Тирану было великое знамение. Был полдень, он почивал с женой; готовили пир; вдруг в небе показался орел, который кружил над дворцом, а затем, словно с разумным намерением, выпустил из лап изрядной величины камень на ту часть крыши, где была спальня и где как раз лежал Аристотим. Одновременно и сверху раздался сильный грохот, и на улице закричали те, кто видел птицу. Тиран был поражен шумом; узнав, что случилось, он призвал предсказателя, услугами которого всегда пользовался на агоре, и в смятении расспрашивал его о значении знамения; а тот его обнадеживал, говоря, что это-де Зевс его ободряет и приходит к нему на помощь. Тем же из граждан, кому он доверял, он возвестил, что уже не сегодня-завтра падет на голову тирана нависшая над ним кара.

Поэтому и товарищи Гелланика решили не медлить, но выступать на следующий же день. В ту ночь Гелланику приснилось, будто один из его умерших сыновей предстал перед ним со словами: «Что ты спишь, отец? Завтра должно тебе стать главой граждан!» Ободренный сновидением, Гелланик обнадеживал товарищей. Аристотим же, услышав, что Кратер выступил ему на помощь с большими силами и стал лагерем в Олимпии, проникся такой уверенностью в своем положении, что без копьеносцев вышел на площадь в сопровождении Килона. И вот, когда Гелланик увидел представившийся случай, он не стал давать условленного знака к началу действий, но закричал громким голосом, простирая руки: «Что вы медлите, храбрые мужи? Прекрасная сцена в самой средине отчизны предложена нашей борьбе!»

И вот первым Килон, выхватив меч, поражает одного из свиты Аристотима; когда же налетели с обеих сторон Фрасибул и Лампид, Аристотим бежал в святилище Зевса. Заговорщики убили его там, выставили труп на площади и призвали народ к свободе. Ненамного опередили они своих жен: те тотчас же прибежали с криками ликования и, окружив мужей, стали их увенчивать.

Затем толпа ринулась на дворец тирана. Его жена заперлась в спальне и удавилась. Было у него еще две дочери, незамужние очень красивые и по возрасту на выданье. Ворвавшиеся схватили их и потащили из дворца, намереваясь предать смерти, но сперва подвергнуть истязаниям и надругательствам. Однако попавшаяся им навстречу с другими женщинами Мегисто возопила, что они творят ужасное дело, если, считая себя свободным народом отваживаются на такие же гнусности, что и тиран. Почтение к откровенности и слезам этой женщины пристыдило многих; было решено отказаться от насилий и разрешить девушкам самим умертвить себя.

Их повели обратно в дом и приказали немедленно приступить к самоубийству. Старшая сестра, Миро, развязав пояс и затянув петлю, обнимала сестру и увещевала ее следить со вниманием и делать то, что на ее глазах сделает она сама. «Пусть мы окончим нашу жизнь, — молвила она, — но без унижений и бесчестия!» Когда же младшая стала просить, чтобы та дозволила ей умереть первой, и сама взялась за пояс, Миро ответила: «Я еще никогда не отказывала тебе ни в одной твоей просьбе; прими же и этот подарок, а я подожду и снесу то, что тяжелее смерти, — видеть, как ты, милая сестра моя, умираешь первой». Затем она сама научила сестру, как накинуть петлю на шею; когда она увидела, что та мертва, она сама вынула ее из петли и накрыла. Позаботиться о ней самой и не допустить, чтобы ее тело бросили непристойным образом, она попросила Мегисто.

Поэтому не нашлось среди присутствовавших такого жестокосердного человека или такого ненавистника тиранов, который не прослезился бы и не пожалел этих благородных девушек.

КАММА

Жили некогда в Галатии Синат и Синорикс, первые по могуществу из тетрархов891 и по происхождению родня друг другу. У Сината была жена, вступившая в брак девой, по имени Камма, привлекавшая взгляды цветущей красотой своего тела, но еще большее восхищение вызывавшая своей добродетелью. Она отличалась не только целомудрием и любовью к супругу, но также умом и душевным величием, и ее необычайно любили подданные за ее благожелательность и доброту. Еще большую славу принесло ей то, что она была жрицей Артемиды, которую галаты чтят превыше всего, и ее постоянно видели при шествиях и жертвоприношениях в великолепном облачении.

И вот Синорикс воспылал к ней страстью. Убедившись в невозможности овладеть ею обольщением или насилием при жизни мужа, он совершил страшное дело — обманом убил Сината и немного времени спустя посватался к Камме. Она теперь проводила дни в храме и сносила свое горе без слабодушных жалоб, сохраняя ясность рассудка и поджидая возможности отомстить Синориксу. А тот не прекращал своих неотвязных просьб, и речь его была не совсем лишена внешней благопристойности. Он говорил, что-де во всем прочем превосходит Сината, убил же его из любви к Камме, а не по какой-нибудь иной, низкой причине. И что ж! — Уже вначале ее отказы были не слишком суровыми, затем она, казалось, начала мало-помалу смягчаться; и то сказать, ее родичи и друзья, всячески угождавшие Синориксу, первому по могуществу человеку, упрашивали и принуждали ее к этому. Наконец она дала согласие и пригласила его к себе, дабы согласие на брак и клятвы верности даны были перед лицом богини.

Когда он пришел, она ласково встретила его и подвела к алтарю, затем совершила возлияние из фиала, а оставшееся отпила сама и предложила отпить ему. То был отравленный медовый напиток. Когда она увидела, что он выпил, она испустила громкий вопль ликования, поверглась на колени перед богиней и молвила: «Тебя зову я в свидетели, о многочтимое божество, что единственно ради этого дня я осталась жить после гибели Сината, столько времени ничего доброго в жизни своей не видя, кроме надежды на мщение. Добившись его, я ухожу к моему супругу. А тебе, гнуснейший из людей, пусть твои близкие готовят могилу взамен брака и свадьбы!»

Когда галат услышал эти слова и в тот же миг почувствовал, как яд начал действовать и разливаться по телу, он сел в повозку, чтобы вылечить себя тряской. Однако вскоре же он вышел и пересел в носилки, а вечером умер. Камма прожила еще до утра; узнав, что с ним покончено, она умерла со светлой и радостной душой.

ТИМОКЛЕЯ

Фиванец Феаген, в делах государственных разделявший образ мыслей Эпаминонда, Пелопида и других лучших людей своей отчизны, пал при Херонее, где свершалась общая судьба всей Эллады. Он был убит после того, как уже одолел было врага и преследовал тех, кто с ним бился. Ведь это именно он, когда враг вскричал: «Да до каких же пор ты будешь меня гнать?», отвечал: «До самой Македонии!» Погибнув, он оставил сестру, которая доказала, что это природная доблесть их семейства сделала его таким славным и великим. Самой же ей довелось вкусить благой плод своей доблести, что облегчило для нее бремя ее доли в общественных бедствиях.

Когда Александр овладел Фивами, воины грабили город, и каждый брал, что попадет под руку. Случилось так, что дом Тимоклеи захватил не порядочный и не сдержанный человек, но разнузданный насильник: он командовал каким-то фракийским отрядом и был тезкой царя, ни в чем не будучи с ним сходным. Без всякого уважения к происхождению и к честной жизни этой женщины он после ужина, напившись пьян, принудил ее провести с ним ночь. Но и этого ему не было достаточно: он еще принялся требовать у нее золото и серебро, если она кое-что припрятала. При этом он то угрожал, то обещал жить с ней всегда как с женой.

Она ухватилась за предлог, который он же давал ей, и ответила: «О, если бы мне умереть, не дожив до этой ночи! Тогда я, все потеряв, хоть тело свое уберегла бы от бесчестия. Но раз уж это свершилось, раз мне остается только видеть в тебе богом данного мне заступника, господина и мужа, — я не лишу тебя того, что тебе принадлежит. Ведь я вижу, что и мне самой суждено быть тем, чем ты пожелаешь. Были у меня женские украшения и серебряные сосуды, было и золота немного и монет. Когда брали город, я велела служанкам все собрать и побросала, или скорее сложила на хранение, в колодец, в котором нет воды и который мало кому известен; он сверху накрыт, и его со всех сторон окружает густая роща. Бери все, и тебе пусть это будет на счастье! Для меня же это послужит перед тобой доказательством того, что семья наша была богатой и знатной».

Когда македонянин это услыхал, он не стал ждать и дня, но незамедлительно пошел на то место, куда повела его Тимоклея; велев даже запереть сад, чтобы никто ничего не проведал, он в хитоне спустился в колодец. Вела же его грозная Клото-Отмстительница892 в образе Тимоклеи, стоявшей над ним. Когда она услышала, что его голос доносится со дна, она сама стала сбрасывать на него камень за камнем; много, и пребольших, наваливали и служанки, пока не прикончили и не завалили его.

Когда македоняне узнали об этом и извлекли труп, то, поскольку было уже объявлено о запрещении убивать фиванцев, ее схватили, повели к царю и рассказали ему, на что она дерзнула. Александр, приметив в ней по невозмутимости лица и спокойствию походки нечто, свидетельствующее о достоинстве и благородстве, прежде всего спросил ее, что она за женщина. Она отвечала с полным самообладанием и бесстрашием: «Братом моим был Феаген; он пал при Херонее, сражаясь с вами как полководец и воин за свободу Эллады, за то, чтобы нам не приходилось терпеть таких бед. Ныне, когда я претерпела недостойное моего рода унижение, я готова принять смерть. Нисколько не лучше было бы для меня, оставшись в живых, испытать, быть может, другую подобную ночь, если ты этому не воспрепятствуешь!»

Наиболее благородные сердцем люди из числа присутствовавших прослезились, Александр же не стал выражать жалости к ней, — нет, он счел ее выше этого и восхищался ее доблестью и произнесенной ею речью, в которой она так смело обвиняла его. Начальникам он повелел позаботиться и принять меры, дабы не было вторично нанесено подобное оскорбление славной семье, а Тимоклею отпустил — ее самое и всех ее родичей, сколько их ни оказалось.

О СУДЬБЕ И ДОБЛЕСТИ АЛЕКСАНДРА

Речь первая

…Такова речь Судьбы, утверждающей, что ей, и только ей, обязан Александр своими деяниями. На это притязание необходимо возразить в защиту философии, а еще более — самого Александра, для которого будет оскорбительно, если мы сочтем, что его власть досталась ему как подарок Судьбы: в действительности он приобрел ее ценой кровопролитных войн и ран, сменяющих одна другую,

сколько ночей проводил он бессонных, сколько дней кровавых на сечах жестоких окончил,893

покоряя не знавшие поражений войска, бесчисленные племена, неприступные реки, непроходимые скалы, сопутствуемый прозорливостью, мужеством, выносливостью, здравым суждением.

2. Думаю, что он сам так сказал бы Судьбе, приписывающей себе его подвиги: «Не порочь мою доблесть и не присваивай отнятую у меня славу. Твоим созданием был Дарий, которого ты сделала из раба и царского гонца властителем персов; или Сарданапал,894 которого ты увенчала царской диадемой, когда он ткал порфиру. А я, одержав победу при Арбелах, дошел до Суз, и Киликия раскрыла передо мной во всю ширь Египет, Киликию же — Граник, который я перешел, переступив через трупы Митридата895 и Спитридата. Красуйся и величайся перед царями, не проливавшими своей крови, не знавшими ран: вот кто тебе обязан своей благоуспешностью — Охи и Артаксерксы, которых ты от самого их рождения возвела на трон Кира. А мое тело носит много следов Судьбы не содействующей, а враждебной. Прежде всего, в Иллирии я получил удар камнем в голову и булавой в шею; потом при Гранике был ранен варварским кинжалом в голову, а под Иссом мечом в бедро; при осаде Газы мне в лодыжку попала стрела и на плечо свалилась тяжелая глыба; у маракандийцев вражеская стрела повредила мне берцовую кость; за этим последовали ранения, которым я подвергся в Индии: в области аспасийцев — стрелой в плечо, у гандридов — в ногу; у маллийцев стрела вонзилась мне в грудь и оставила в ране железный наконечник; там же мне нанесли удар булавой по шее, когда сломались лестницы, приставленные к стенам, и Судьба послала мне такую милость, как встреча в уединении не с какими-либо знаменитыми противниками, а с безвестными варварами; и если бы подоспевший Птолемей896 не прикрыл меня своим щитом, Лимней не пал за меня, сраженный тысячами стрел, и македоняне, воодушевившись, не обрушили стену, то эта глухая варварская деревня стала бы могилой Александра».

3. А трудности самого похода — ненастья, зной, глубокие реки, недоступные птицам высоты скал, невиданные образы зверей, скудное питание, смены властителей, предательства; и обстановка, в которой начинался поход: в Греции еще не улегся трепет войн с Филиппом, Фивы отрясали со своего оружия херонейскую пыль, подымаясь из постигшего их падения, им протягивали руку помощи Афины, вся Македония таила в себе опасность, тяготея к Аминте и сыновьям Аэропа,897 неспокойно было в Иллирии, скифы сближались с соседями, ищущими переворота, персидское золото через многочисленных демагогов приводило в движение весь Пелопоннес, тогда как казна Филиппа была не только истощена, но и отягощена долгом в двести талантов, как сообщает Онесикрит. И вот в этой нужде и столь тревожной обстановке молодой человек, едва вышедший из детского возраста, решился посягнуть на Вавилон и Сузы и, более того, возмечтать о власти над всем человечеством, опираясь на войско из тридцати тысяч пехотинцев и четырех тысяч всадников — принимаю численность, сообщаемую Аристобулом; по свидетельству царя Птолемея, пехотинцев было тридцать тысяч, а всадников пять тысяч; а по свидетельству Анаксимена898 — сорок три тысячи пехотинцев и пятьдесят пять тысяч всадников. А богатая сумма денежных средств, щедро отпущенных Александру Судьбой на этот поход, составила семьдесят талантов, как сообщает Аристобул; по сообщению же Дуриса, денег у Александра было лишь на тридцать дней содержания войска.

4. Что же, значит, Александр проявил неблагоразумие и опрометчивость, выступив с такими скудными средствами против столь мощной державы? Никоим образом. Действительно, кто отправлялся от больших и лучших задатков величия духа, мудрости, здравомыслия, мужества, чем те, которыми напутствовала Александра в этот поход философия? Он выступал против персов, почерпнув для этого больше в учении своего наставника Аристотеля, чем в наследии своего отца Филиппа. Вместе с тем, высоко почитая Гомера, мы верим сообщениям, что, по словам самого Александра, «Илиада» и «Одиссея» сопровождали его в походе как напутствие, но отвергнем мнение тех, кто скажет, что «Илиада» и «Одиссея» были для него только отдохновением от воинских трудов и занятием отрадного досуга, а подлинное напутствие он находил в философских рассуждениях, в сочинениях о бесстрашии, о мужестве, о здравомыслии, о величии духа: ведь общеизвестно, что он ничего не писал о силлогизмах899 или о каких-либо философских положениях, не был участником прогулок в Ликее или философских собеседований в Академии:900 ведь именно так определяют философию те, кто видит ее в словах, а не в делах. Но ведь ничего не писали и знаменитейшие философы — Пифагор, Сократ, Аркесилай,901 Карнеад, хотя их не отвлекали такие войны и они не проходили далекие земли, укрощая варварских царей, основывая греческие города среди диких племен, научая первобытные народности законам и мирной жизни; даже имея досуг, они предоставили писание софистам.902 На каком же основании их считают философами? На основании того, что они говорили, как жили, чему учили. Из этого же надо исходить и в суждении об Александре: из того, что он говорил, что совершил, как воспитывал, мы увидим, что он был философ.

5. И прежде всего, самое неожиданное: рассмотри, если угодно, учеников Александра, сравнивая их с учениками Платона и Сократа. И Платон, и Сократ воспитывали восприимчивых и единоязычных людей, по меньшей мере, понимавших греческую речь. И все же многих им не удалось убедить: находились Критии, Алкивиады, Клитофонты,903 которые, как бы отбросив узду рассуждения, уклонялись в сторону. Если же мы обратимся к делам Александра, то увидим, что он воспитал гирканцев для браков, научил арахосийцев земледелию, согдианцев убедил не убивать отцов, а питать их, персов — почитать матерей, а не жениться на них. Изумление вызывает философия, благодаря которой индийцы поклоняются греческим богам, скифы хоронят умерших, а не съедают их. Мы удивляемся убедительной силе Карнеада, который побудил Клитомаха, карфагенянина по происхождению, носившего прежде имя Гасдрубала, усвоить эллинство; удивляемся и Зенону, убедившему вавилонянина Диогена904 заниматься философией; но Александр просветил Азию, читая Гомера, а сыновья персов и сузиан распевали трагедии Еврипида и Софокла. Сократ, вводя новые божества, подвергся судебному преследованию, обвиненный афинскими соглядатаями, а благодаря Александру Бактрия и Кавказ стали поклоняться греческим богам. Платон, написав единственное «Государство», никого не убедил воспользоваться этой книгой по причине ее чрезвычайной суровости, Александр же, основав свыше семидесяти городов среди варварских племен и посеяв в Азии греческие нравы, победил там дикий и звероподобный образ жизни. Нас, читающих «Законы» Платона, немного, а законами Александра воспользовались и пользуются десятки тысяч людей, и покорение их Александром сделало их счастливее избегнувших этого покорения: тех никто не избавил от жалкого существования, а этих победитель заставил благоденствовать. Так что, если Фемистокл, бежав с родины и получив от персидского царя богатые дары, в том числе города,905 обязанные податью — один на хлеб, другой на вино, третий на остальное продовольствие, сказал, обращаясь к детям: «Мы погибли бы, если бы не погибли», то с большим основанием можно было бы сказать о покоренных Александром: «Они не вышли бы из дикости, если бы не были покорены». Египет не имел бы Александрии, Месопотамия — Селевкии, Согдиана — Профтасии, Индия — Букефалии, Кавказ — соседствующего греческого города;906 а развитие этих городов угасило дикость и содействовало вытеснению дурных нравов лучшими. И если философы считают своей величайшей заслугой укрощение в человеческих нравах первобытной жестокости, то Александр, перевоспитавший великое множество племен, по справедливости должен считаться величайшим философом.

6. Действительно, вызывающая общее удивление государственная система основателя стоической школы Зенона сводится к единственному положению — чтобы мы жили не особыми городами и общинами, управляемыми различными уставами, а считали бы всех людей своими земляками и согражданами, так чтобы у нас была общая жизнь и единый распорядок, как у стада, пасущегося на общем пастбище. Зенон представил это в своих писаниях как мечту, как образ философского благозакония и государственного устройства, а Александр претворил слова в дело. Он не последовал совету Аристотеля обращаться с греками как предводитель, заботясь о них как о друзьях и близких, а с варварами как господин, относясь к ним как к животным или растениям, что преисполнило бы его царство войнами, бегством и тайно назревающими восстаниями. Видя в себе поставленного богами всеобщего устроителя и примирителя, он применял силу оружия к тем, на кого не удавалось воздействовать словом, и сводил воедино различные племена, смешивая, как бы в некоем сосуде дружбы, жизненные уклады, обычаи, брачные отношения и заставляя всех считать родиной вселенную, крепостью — лагерь, единоплеменными — добрых, иноплеменными — злых; различать между греком и варваром не по щиту, мечу, одежде, а видеть признак грека в доблести и признак варвара — в порочности; считать общими одежду, стол, брачные обычаи, все получившее смешение в крови и потомстве.

7. Коринфянин Демарат, один из гостеприимцев и друзей Филиппа, увидев Александра в Сузах, очень обрадовался и, прослезившись, сказал, что великой радости были лишены эллины, умершие раньше, чем они могли увидеть Александра, восседающего на троне Дария; я же, клянусь Зевсом, нисколько не завидую тем, кто имел возможность приобщиться к этому зрелищу: ведь это было только делом удачи, и притом такой, какую имели наравне с Александром и другие цари; но я хотел бы оказаться зрителем того прекрасного и священного свадебного торжества, когда Александр, собрав под одним златоверхим шатром за общим столом и божественным покровительством сто персиянок невест и сто македонян и греков — женихов, сам жених одной, а для всех остальных сват, покровитель и отец, увенчанный, первым запел свадебный гимн — как бы песнь любви и дружбы между сочетающимися знатнейшими и могущественнейшими родами. Сладостно было бы мне сказать: о неразумный варвар Ксеркс, тщетно трудившийся над сооружением моста через Геллеспонт,907 вот как соединяют Азию с Европой мудрые цари — не бревнами, не плотами, не бездушными и бесчувственными связями, а связывающими племена узами честной любви, законных браков и общностью потомства.

8. Ставя перед собой столь высокую цель, Александр ввел не мидийскую одежду, а персидскую, гораздо более простую. Отказавшись от всего необычного и притязательного, как тиара, кандий, анаксириды,908 он, по свидетельству Эратосфена, стал носить одежду, сочетавшую в себе персидское с македонским: относясь к безразличным вещам как философ, он, как общий повелитель и милостивый царь, отнесся с уважением к одежде покоренных и тем восстановил их расположение к македонянам, которых они стали почитать как начальствующих, а не ненавидеть как врагов. Напротив того, было бы проявлением неразумия и косности преклоняться перед одноцветной хламидой и отвергать хитон, украшенный пурпуром, наподобие неразумного ребенка придерживаясь того одеяния, которое воспринято, словно от кормилицы, от унаследованного обычая отцов. Люди, охотящиеся на зверей, одеваются в оленьи шкуры, птицеловы украшают свои хитоны птичьими перьями. Надо остерегаться красной одежды, показываясь быкам, и белой — показываясь слонам: ибо от этих цветов они раздражаются и свирепеют. Если же великий царь, укрощая и умиротворяя воинственные и беспокойные народы, достиг этого при помощи местной одежды и привычного образа жизни, преодолевая у побежденных подавленность и мрачные настроения, то неужели это вызовет упреки? Не следует ли скорее удивляться мудрости того, кто незначительным изменением внешнего облика повел за собой Азию — оружием покорив тела, а одеждой привлекши к себе души? Удивляются сократику Аристиппу,909 который и в простом плаще, и в милетской хламиде одинаково сохранял благообразие; а Александру вменяют в вину, что он, украшая отечественную одежду, не пренебрег и одеждой побежденных, полагая основания великих дел. Ведь не разбойничий набег совершил он на Азию, не имел намерения растерзать и ограбить ее как посланную благоприятной случайностью неожиданную добычу — с каким намерением впоследствии пошел на Италию Ганнибал, а ранее треры910 на Ионию и скифы на Мидию, но, желая показать, что все на земле подчинено единому разуму и единой гражданственности, что все люди составляют единый народ, он и принял такое убранство. И если бы божество, пославшее в наш мир душу Александра, не отозвало ее вскоре, то единый закон управлял бы всеми людьми и они взирали бы на единую справедливость как на общий свет. Ныне же лишена этого света та часть земли, которая не видела Александра.

9. Итак, уже основная цель похода показывает Александра как философа: он стремился не к собственному обогащению и роскоши, а к установлению среди всех людей согласия, мира и дружественного общения. Далее, рассмотрим его высказывания, ибо нравы и других царей и властителей более всего отражены в их высказываниях. Старик Антигон,911 когда некий софист поднес ему сочинение о справедливости, сказал: «Ты глуп, если, видя, как я расправляюсь с чужими городами, говоришь мне о справедливости». Тиран Дионисий говорил, что мальчиков надо обманывать игорными костями, а взрослых — клятвами. А на памятнике Сарданапала была надпись: «Сколько я съел и наблудил, таково мое достояние». Кто не признает, что из этих изречений одно выражает сластолюбие, другое — безбожность, третье — несправедливость и корыстолюбие? А речи Александра, если устранить диадему, Аммона и божественное происхождение, покажутся речами Сократа, или Платона, или Пифагора. Ибо мы не должны учитывать те велеречивости, которыми поэты снабдили изображения и изваяния Александра, соразмеряясь не с его скромностью, а с могуществом:

Речь на устах у кумира, вперившего на небо взоры: Я господин на земле; Зевс, на Олимпе цари.912

Или: «Я Александр, сын Зевса». Все это, как я сказал, примыслили поэты, льстиво возвеличивая судьбу Александра; а рассмотрение подлинных слов Александра надо начать с тех, которые относятся к его детству. Он был самым быстроногим среди своих сверстников, и товарищи советовали ему выступить на олимпийских состязаниях. Он спросил, участвуют ли в них цари, и, получив ответ, что не участвуют, сказал, что в таком случае условия для него будут несправедливыми: победить он сможет только простых граждан, а понести поражение — только как царь. А когда его отец Филипп в области трибаллов913 был ранен копьем в бедро и, хотя опасность для жизни миновала, тяготился оставшейся хромотой, Александр сказал ему: «Не унывай, отец, и выступай бодро, получая на каждом шагу напоминание о твоей доблести». Разве не свидетельствует это о философской направленности ума и о воодушевляющем восхищении нравственной красотой, господствующей над телесным ущербом? Как же он должен был гордиться своими собственными ранами, напоминавшими ему о победах, о взятых городах, о сдавшихся царях: не закрывать рубцы приходилось ему, а носить их как почетные знаки воинской доблести.

10. И вот если когда в застольной беседе предлагалось сравнить стихи Гомера — кто какой ставит выше, то Александр отдавал предпочтение перед всеми прочими такому стиху:

Славный в Элладе как мудрый царь и как доблестный воин,914

похвалу, которую другой предвосхитил по времени, он рассматривал как закон для себя; так что можно сказать, что Гомер одним и тем же стихом прославил доблесть Агамемнона и предрек доблесть Александра. Переправившись через Геллеспонт, Александр осмотрел Трою, мысленно воспроизводя геройские подвиги. Когда один из местных жителей предложил подарить ему лиру Париса, если он пожелает, он ответил: «Его лира мне не нужна: у меня есть лира Ахилла, под звуки которой он отдыхал,

воспевая славу героев»,915

а лира Париса, с ее любовным напевом, звучала слишком изнеженной и женственной музыкой. Философской душе свойственно любить мудрость и восхищаться мудрецами; и Александр отличался этим, как ни один царь. Уже говорилось о том, как он относился к Аристотелю; известно также, что он считал исследователя гармонии Анаксарха своим ближайшим другом; элейцу Пиррону он при первой встрече с ним подарил десять тысяч золотых монет;916 ученику Платона Ксенократу послал в дар пятьдесят талантов; Онесикрита, ученика киника Диогена, как сообщают многие историки, он назначил начальником кормчих. С самим Диогеном он беседовал в Коринфе и был так поражен его жизнью, почувствовал к нему такое уважение, что часто, вспоминая его, говорил: «Если бы я не был Александром, то был бы Диогеном»; то есть «если бы я не философствовал деяниями, то занимался бы философскими рассуждениями». Он не сказал: «если бы я не был царем, то был бы Диогеном», и не сказал: «если бы я не был богатым и Аргеадом»917 (ибо он не отдавал предпочтение счастливой судьбе перед мудростью и порфире с диадемой перед сумой и плащом); но сказал: «если бы я был не Александром, то был бы Диогеном», то есть: «Если бы я не замыслил смешать воедино варварство и эллинство, и, пройдя весь материк, замерить его, и, исследуя пределы земли и моря, сомкнуть Македонию с океаном, и посеять там Элладу, и распространить всякого рода правосудие и мир, то я не сидел бы в праздном могуществе, а соревновал бы Диогену в образе жизни. Ныне же, прости меня, Диоген, я подражаю Гераклу и соревную Персею и иду по следам Диониса, бога-родоначальника и прадеда.918 Я хочу, чтобы эллины снова одержали победу в Индии и плясали там и напомнили кавказским горным и диким племенам о вакхических шествиях. Говорят, что и там есть мужи, искушенные в некоей суровой, пренебрегающей одеждами мудрости, священные и своезаконные, преданные божеству, неприхотливостью превосходящие Диогена, не нуждающиеся и в суме: ибо они не откладывают пищу, а получают ее всегда готовую и свежую от самой земли; питьем для них текут реки, а ложе для отдыха им дают листья, опавшие с деревьев, и трава. Благодаря мне и они узнают Диогена и Диоген узнает их. Надо и мне перечеканить монету,919 преобразовав варварство эллинской гражданственностью».

11. Это так. Но что показывают сами деяния Александра — произвол судьбы, воинственность, господство силы? Или же большое мужество и справедливость, большое здравомыслие и сдержанность, разумную последовательность, трезвый и проницательный расчет во всех поступках? Ведь я не могу, клянусь богами, сказать, что такой-то из них я, рассудив, отношу к мужеству Александра, тот — к человеколюбию, тот — к воздержности: в каждом его действии мы видим смешение всех добродетелей, так что он подкрепляет утверждение стоиков, что во всем, что делает мудрец, он действует сообразно со всеми добродетелями и в каждом действии главенствует одна какая-либо добродетель, но она призывает и прочие и направляет их к той же цели. И действительно, мы видим, что у Александра воинственность сочеталась с человеколюбием, терпимость — с твердостью, щедрость — с бережливостью; в гневе он был отходчив, в любви сдержан; его отдых не бывал бездеятельным, а трудолюбие не препятствовало утехам. Кто сочетал войны с празднествами, песенное шествие — с воинским походом, осаду городов — с вакхическими священнодействиями и свадебными торжествами? Кто так строг к нарушениям справедливости и участлив к бедствующим? Кто так грозен для врагов и так благосклонен к просящим пощады? Мне вспоминается здесь слово, сказанное Пором. Когда Пор был взят в плен и приведен к Александру, тот спросил у него, как должен с ним поступить. «По-царски», — сказал Пор. И на вопрос Александра: «Ничего более?» — ответил: «Ничего, все остальное заключено в слове „по-царски“». А мне, говоря о деяниях Александра, хочется всегда повторять оценку «по-философски». Влюбившись в Роксану, дочь Оксиарта, которая плясала в хоре пленниц, он не оскорбил ее насилием, а женился на ней: по-философски. Увидав убитого Дария, он не принес благодарственную жертву и не стал ликовать по поводу окончания долгой войны, но, сняв с себя хламиду, накинул ее на мертвого, как бы покрывая этот пример царской судьбы: по-философски. А однажды он читал секретное письмо от матери, и случайно сидевший с ним рядом Гефестион в простоте стал одновременно читать его; и Александр не препятствовал ему, а только приложил свое кольцо к его губам, дружески предписывая ему хранить молчание: по-философски. И в самом деле, если все это не по-философски, то что же другое мы признаем философским?

12. Сопоставим с поведением Александра примеры общепризнанных философов. Сократ проявил сдержанность,920 когда спал вместе с Алкивиадом: Александр, когда префект побережья Филоксен, сообщая ему, что в Ионии есть мальчик невиданной красоты, запросил, распорядится ли он прислать его к себе, ответил с горечью: «Что такого ты узнал обо мне, негоднейший из людей, что подольщаешься ко мне такими предложениями?» Мы восхищаемся тем, что Ксенократ не принял посланные ему в дар Александром пятьдесят талантов; а тем, что Александр их послал, не будем восхищаться? Разве мы не согласимся, что одинаково пренебрегают деньгами и тот, кто отклоняет такой подарок, и тот, кто его предлагает? Ксенократа философия научила не нуждаться в богатстве; Александра же она научила нуждаться в нем, чтобы щедро одарять таких, как Ксенократ. Анаксарх при виде крови, текущей из раны Александра, сказал: «А ведь это не влага, а кровь»,921 но сколько раз это говорил сам Александр, получая раны? Впрочем, правильные суждения, как мы полагаем, присущи всем людям — ведь природа сама по себе указывает путь к подобающему, — но философы отличаются от большинства тем, что у них эти суждения твердо противостоят неблагоприятным обстоятельствам. Ведь не всегда люди руководствуются в своей жизни такими положениями, как

Знаменье лучшее всех — за отечество храбро сражаться,922

или «последний предел для всех людей — смерть»; но сила обстоятельств ломает здравые суждения, и мысль о близкой опасности заглушает голос разума. Ибо страх не только «поражает память», по слову Фукидида,923 но подавляет всякие руководящие правила, честолюбие, стремления, если философия не предоставила им своей опоры.924

……….

О СУДЬБЕ И ДОБЛЕСТИ АЛЕКСАНДРА

Речь вторая

1. Во вчерашней речи я, кажется, упустил сказать, что веку Александра счастливая судьба послала и много приобретений в искусствах, и много выдающихся дарований, или, может быть, в этом счастливая судьба не Александра, а тех, кому довелось иметь своим современником человека, способного и наилучшим образом оценить сделанное ими, и достойно вознаградить за это. Недаром в более позднее время, как передают, кто-то сказал Архестрату, хорошему поэту, но жившему в нужде и безвестности: «Если бы ты родился при Александре, то он за каждый стих дарил бы тебе Кипр или Финикию». Но я думаю, что лучшие из тогдашних мастеров были не только современниками, но и созданием Александра. Ведь как прекрасное плодоношение бывает следствием благорастворения и тонкости окружающего воздуха, так возрастание искусств и счастливых дарований вызывает благосклонность уважительностью и широтой интересов царя; и напротив, все это угашается и подавляется завистливостью, мелочностью и недоброжелательством властителей. Говорят, что тиран Дионисий, слушая знаменитого кифареда, пообещал ему в награду талант серебра. Когда на следующий день тот попросил обещанного, он ответил: «Вчера ты порадовал меня своим пением, а я тебя — поданной тебе надеждой; так что ты уже получил награду за доставленное удовольствие». Александр, ферейский тиран — лучше было бы только так и называть его, чтобы не осквернять имя Александра, — присутствуя на представлении трагедии, разжалобился. Вскочив с места, он поспешно удалился из театра, говоря, что нельзя допустить, чтобы его, убийцу стольких граждан, увидели проливающим слезы над бедствиями Гекубы и Поликсены.925 Мало того, он чуть не подверг судебному преследованию актера, который лишил его душу присущей ей железной твердости. Архелаю, который был известен своей скупостью на подарки, поэт Тимофей926 часто намекал на это, повторяя в своем пении стих

У тебя земнородный в почете металл,

на что Архелай не без остроумия откликнулся: «У тебя ж на примете все тот же металл». Скифский царь Антей927 велел пленному флейтисту Исмению играть во время пирушки. Все остальные восхищались и рукоплескали, сам же он поклялся, что ему приятнее слушать ржание коня. Так далеко обитали его уши от Муз: его душевный склад больше подходил к тому, чтобы слушать в стойлах не лошадей, а ослов. Какого же приращения искусств и какого почета для них можно ожидать при таких царях и под покровительством такой Музы? Но нет места для искусств и при царях, бездарных любителях, преследующих истинных художников своей завистью и недоброжелательством. Таким был тот же Дионисий, сославший поэта Филоксена в каменоломни за то, что он, получив приказание выправить написанную Дионисием трагедию, перечеркнул ее всю от начала до конца. Да и Филипп был таков же: поздно обратившись к учению, он остался ниже своих природных способностей и был склонен к юношескому самомнению. Передают, что он, заспорив с одним музыкантом о некоторых вопросах гармонии, думал, что убедил его. Однако тот, слегка улыбнувшись, сказал: «Да не постигнет тебя, царь, такая беда, чтобы ты лучше меня понимал это».

2. Но Александр, понимая, в чем ему надо быть только зрителем и слушателем, а в чем участником и исполнителем, всегда старался в совершенстве владеть оружием, как

мощный доспехом гоплит, в битве гроза для врагов,928

по слову Эсхила. Это искусство он унаследовал от предков Эакидов и Геракла, а остальным искусствам уделял уважение, сообразное с их достоинством и привлекательностью, но без соревнования: доставляемое ими удовольствие не вызывало у него желания подражать. Современниками Александра были трагические актеры Фессал и Афинодор с товарищами, состязавшиеся между собой. Хорегами были кипрские цари, а судьями наиболее выдающиеся из стратегов. Когда победа была присуждена Афинодору, Александр сказал: «Я предпочел бы потерять часть царства, чем видеть Фессала побежденным». Однако он не искал встречи с судьями и не возражал против вынесенного ими решения, считая, что должен быть выше всего остального, но подчиняться справедливости. Комическими актерами были скарфиец Ликон с товарищами. Когда Ликон вставил в одну комедию просительный стих, Александр, рассмеявшись, подарил ему десять талантов. Среди кифаредов был Аристоник, который, придя на помощь своим в битве, пал, доблестно сражаясь. Александр приказал воздвигнуть ему медную статую в Дельфах, изобразив его с кифарой и с копьем: этим он воздал почесть не только музыканту, но и музыке как искусству, вселяющему воинскую доблесть и воодушевляющему тех, кто в нем должным образом воспитан. Сам Александр однажды, слушая военный напев в исполнении флейтиста Антигенида, так воспламенился духом под впечатлением музыки, что, схватив лежавшее рядом оружие, явил пример того, о чем поют спартанцы:

Звон кифары благозвучной множит силы у бойцов.929

Веку Александра принадлежат также живописец Апеллес и ваятель Лисипп. Первый написал Александра с перуном в руке так выразительно и соразмерно, что, как говорилось, из двух Александров рожденный Филиппом был непобедим, а созданный Апеллесом неподражаем. Лисипп же изваял Александра смотрящим ввысь, с лицом, обращенным к небу (как и в действительности Александр имел обыкновение держать голову, слегка закинув ее), так что под статуей была сделана меткая надпись:

Речь на устах у кумира, вперившего на небо взоры: Я господин на земле; Зевс, на Олимпе цари.

Поэтому Александр только Лисиппу предоставил изготовлять его изображение: только он один показывал в меди характер и вместе с внешностью выявлял и доблесть; тогда как другие, стараясь подражать наклону шеи и переливчатой мягкости взора, не могли сохранить мужественного и львиного выражения в облике Александра. В числе прочих мастеров был и архитектор Стасикрат, который задумал произведение, не пленяющее зрителя приятностью красок и очертаний, но величественное и рассчитанное на щедрую царскую поддержку в его осуществлении. Явившись к Александру, он резко осудил существующие изображения его в живописи и скульптуре как произведения робких и слабых мастеров. «Я же решил, — сказал он, — сложить подобие твоего тела, царь, в живую и неистребимую материю, имеющую вечные корни и недвижимую, неколебимую тяжесть. Фракийский Афон в том месте, где он выше всего и где вокруг него открывается самый широкий кругозор, имеет соразмерные долины, вершины, члены, сочленения, близкие к человеческому образу, и может, при подобающей обработке, стать и называться изображением Александра; стопами касающегося моря, одной рукой объемлющего и поддерживающего город с десятитысячным населением, а правой возлиющего из чаши вечную реку, впадающую в море. Золото, медь, слоновую кость, дерево, краски, всякую рыночную мелочь, подверженную и уничтожению, и кражам, мы отвергнем». Выслушав его, Александр воздал полную хвалу богатству и смелости такого замысла, но добавил: «Все же оставь Афон спокойно пребывать на месте: довольно ему и одного царя,930 воздвигшего на нем памятник своего нечестивого высокомерия; а меня покажут Кавказ, Эмодские горы,931 Танаис и Каспийское море — это образы моих деяний».

3. Но, ради богов, предположим, что такое сооружение могло бы быть завершено и явлено свету. Допустил ли бы кто-нибудь, что оно возникло случайно, само собой — в таком виде, расположении, состоянии? Никто, думаю я. А перуноносная статуя? А носящая название по копью? Что же, изваяние, какой бы величины оно ни было, не могло быть создано без участия искусства, силою судьбы, собравшей и обратившей на это золото, медь, слоновую кость и много других драгоценных материалов; а это мы сочтем возможным, чтобы великий муж, лучше сказать — величайший из всех когда-либо бывших, возник без собственной доблести, силою судьбы, предоставившей оружие, деньги, войска, лошадей? Все это для не умеющего воспользоваться — не сила, а опасность, не украшение, а изобличение его бессилия и ничтожества. Правильно сказал Антисфен:932 «Всех благ надо желать неприятелям, кроме мужества: ведь так они обратятся в блага не для обладателей, а для победителей». По этой причине, полагают, и природа вырастила у трусливейшего животного оленя удивительные по величине и крепости рога, поучая нас, что сила и оружие не принесут никакой пользы тем, кто не обладает стойкостью и смелостью. Так и судьба, часто предоставляя робким и неразумным командные и начальственные обязанности, в которых обнаруживается их несостоятельность, тем самым возвышает и утверждает значение доблести как единственного, что придает человеку величие и достоинство. Если, как говорит Эпихарм,933

Ум и видит, ум и слышит, неразумный глух и слеп, —

то все в человеке опирается на разум. Конечно, чувства имеют свои отправные начала, но что ум их поддерживает и упорядочивает, что ум составляет преобладающее, направляющее и господствующее начало, а все остальное, что в человеке слепо, глухо и бездушно, увлекает в сторону, и отягчает, и приносит посрамление, если нет доблести, — это легко усмотреть в самой действительности. Располагая одной и той же воинской силой и командованием, Семирамида, будучи женщиной, снаряжала походы, вооружала войска, строила Вавилон, покоряла эфиопов и арабов, переплывала Красное море, а Сарданапал, родившись мужчиной, ткал порфиру, восседая дома среди наложниц; а по смерти ему поставили каменный памятник, который изображал его пляшущим на варварский лад и прищелкивающим пальцами у себя над головой, с такой надписью: «Ешь, пей, служи Афродите: все остальное ничто». Кратет, увидев в Дельфах золотое изображение гетеры Фрины, воскликнул: «Это трофей, воздвигнутый распущенности эллинов». Так и при виде могилы (или жизни — разницы, я думаю, никакой нет) Сарданапала можно было бы сказать, что это трофей даров Судьбы. Что же, мы предоставим Судьбе после Сарданапала коснуться и Александра, присваивая себе его величие и могущество? Чего дала она ему больше, чем получили от нее другие цари? Оружия, коней, стрел, телохранителей? Пусть же она, если может, сделает при помощи всего этого великим Арридея, или Оха, или Оарса,934 или арменийского Тиграна, или вифинского Никомеда, из которых Тигран, бросив венец под ноги Помпею, постыдно воспринял новое царство, превратившееся в римский удел, а Никомед, обрив голову и надев колпак, объявил себя вольноотпущенником римского народа.935

4. Итак, скажем, что Судьба создает людей мелких, боязливых и малодушных? Нет, одинаково несправедливо и трусость относить к несчастливой судьбе, и мужественную рассудительность — к счастливой. Скорее сама Судьба велика тем, что поставила Александра во главе царства: в нем она обрела славу, непобедимость, великодушие, сдержанность, человеколюбие. Поэтому сразу после смерти Александра Леосфен имел основание сказать, что его войско, блуждая, натыкается само на себя, подобно циклопу, который после ослепления протягивал руки во все стороны, нигде не находя цели: так, не находя дороги и оступаясь, блуждало это огромное войско, лишенное начальника. Или скорее как мертвое тело, лишенное души, теряет свой состав и связь, распадается, истлевает, исчезает, уходит, так, утратив Александра, воинство содрогалось, трепетало, воспалялось Пердикками, Мелеаграми,936 Селевками, Антигонами, как горячими вихрями и волнениями, сталкивающимися и спорящими между собой; и наконец, увядая и разлагаясь, оно, как могильными червями, вскипело множеством ничтожных царей и готовых испустить последнее дыхание военачальников. Сам Александр, когда Гефестион поссорился с Кратером, сказал ему с упреком: «Что останется от твоей силы и твоих деяний, если у тебя отнять Александра?» А я не поколеблюсь обратиться с такими же словами к тогдашней Судьбе: «Что твое величие, что твоя слава, где твоя сила, где непобедимость, если у тебя отнять Александра?» То есть «если отнять от твоего оружия опытность, от богатства — честолюбие, от роскоши — умеренность, от воинственности — смелость, от властности — сдержанность? Сделай, если можешь, другого великим — в богатстве не благодетельного, в сражениях не идущего первым навстречу опасности, друзей не почитающего, к пленным не милосердного, в наслаждениях не здравомыслящего, в трудных обстоятельствах не бодрствующего, в победах не знающего примиримости, в подвигах не помнящего человеколюбия. Может ли быть назван великим человек, занимающий высокое положение, но неразумный и порочный? Отними доблесть у преуспевающего, и он везде обнаружит свое ничтожество: в проявлениях благодарности — мелочность, в трудах — слабость, перед богами — суеверие, к добрым — завистливость, с мужчинами — робость, с женщинами — любострастие». Ибо подобно тому как слабые мастера, возводя слишком большие подножия для малых посвящений, тем самым выказывают их малость, так и Судьба, вознося низменный характер делами большой важности, раскрывает его несостоятельность, приводящую к постыдным неудачам.

5. Итак, главное состоит не в обладании благами, а в их использовании: ведь иногда и бессловесные младенцы наследуют от отцов царское достоинство и власть, например Харилл, которого Ликург937 в пеленках принес в фидитий и объявил вместо себя царем Спарты: велик был не младенец, а тот, кто отдал ему отцовское достоинство, а не присвоил его себе, отняв у законного наследника. А кто мог бы придать величие ничем не отличающемуся от младенца Арридею, которого Мелеагр, только что не завернув в порфиру вместо пеленок, посадил на трон Александра — да и хорошо сделал, показав в течение нескольких дней разницу между царем по доблести и царем по произволу Судьбы. Ведь он на место подлинного вождя привел актера; или, лучше сказать, на сцене вселенной роль вождя досталась лицу без речей. Сказано:

груз понесет и жена, если муж поудобней возложит.938

Можно было бы сказать и иначе — что принять и возложить на себя груз власти, богатства и начальствования может быть делом и женщины, и ребенка: евнух Багой захватил и отдал Оарсу и Дарию Персидское царство; но, приняв великую власть, не уронить ее и понести, не изнемогая под бременем царских обязанностей, может только человек выдающейся доблести, ума и дарований, и таков был Александр. Ему некоторые ставят в упрек чрезмерную склонность к вину, но в своей деятельности он оставался трезвым, и его не опьяняла власть, вкусив которой другие не могут совладать с собой самими:

Кто, низкий, возвеличен выше должного Богатством ли, гражданскою ли почестью, Тот наглостью докучен всем согражданам.939

Клит, опрокинув под Аморгосом три или четыре греческие триеры,940 стал именоваться Посейдоном и носить трезубец. А Деметрий, которому Судьба уделила малую частицу воинской мощи Александра, охотно воспринял данное ему прозвание Громовержца; города отправляли к нему не послов, а феоров,941 и его ответы назывались оракулами. Лисимах, достигнув во Фракии как бы последних окраин державы Александра, дошел до такого высокомерия и дерзости, что сказал: «Теперь византийцы пришли ко мне, когда я копьем касаюсь неба». На это отозвался присутствовавший в числе византийцев Пасиад: «Уйдем отсюда, чтобы он не проткнул небо своим копьем». Да и что говорить об этих, которым давало повод возноситься наследие Александра, когда Клеарх, сделавшись тираном Гераклеи, носил перун и одного из своих сыновей назвал Керавном?942 А Дионисий943 назвал себя сыном Аполлона в такой надписи:

Мать мне Дорида, отец — Аполлон, ее посетивший.

А его отец, который истребил десять тысяч, если не более, граждан, предал врагам собственного брата из зависти к нему, задушив старуху мать, не желая хотя бы немного дней дожидаться ее смерти, сам написал в трагедии:

Ведь тирания — мать несправедливости,

тем не менее назвал своих дочерей одну Добродетелью, другую — Мудростью, третью — Справедливостью.944 А иные сами себя прозвали Благодетелями,945 Спасителями, Великими, Победителями. Перечислить же все следующие один за другим, как в конском табуне, бракосочетания с непрестанно толпящимися женщинами, развращения мальчиков, пляски с бубнами среди скопцов, целодневные игры в кости, флейты, оглашающие театры, обеды, для которых не хватает ночи, и завтраки, для которых не хватает дня, — ни у кого нет возможности.

6. Александр же завтракал на рассвете, сидя, а обедал поздно вечером, пил вино, принося жертву богам, в кости играл с Мидием, когда был болен лихорадкой, забавлялся во время походов упражнениями в стрельбе и в соскакивании с колесницы. Женился он один раз по любви — на Роксане, а на дочери Дария Статире — ради государственных дел, ибо важно было достигнуть слияния обоих народов. По отношению же к остальным персиянкам он проявил столько же сдержанности, сколько мужества в войне с персами: ни на одну из них он даже не посмотрел против ее желания, а на кого и посмотрел, тех обходил еще старательнее, чем остальных. И, будучи со всеми приветлив, он только с теми, кто выделялся красотой, держал себя надменно. А о жене Дария, прославленной красавице, он не хотел и слушать тех, кто восхвалял ее красоту. Но когда она умерла, то он так по-царски ее почтил и так искренно оплакивал, что поколебал доверие к скромности его чувств, и выраженное им уважение к памяти скончавшейся навлекло на него несправедливые упреки: сам Дарий поддался таким подозрениям, зная возраст и властность Александра (ведь он принадлежал к числу тех, кто объяснял могущество Александра своеволием Судьбы). Но, поняв правду из всесторонних расследований, он сказал: «Не так уж, значит, унижены персы, и никто не скажет, что мы показали себя слабосильными и трусливыми, понеся поражение от такого противника. Прошу богов послать мне благополучие и силу, чтобы превзойти Александра в добре, и полагаю свою честь в том, чтобы оказаться миролюбивее его. Если же мой жизненный путь окончен, о Зевс наших отцов и боги — покровители Персидской державы, то да не воссядет на трон Кира кто-либо иной, кроме Александра». Такое завещание он оставил Александру, призвав богов в свидетели. Так побеждают доблестью.

7. Приписывай же, кто хочет, Судьбе и Арбелы, и Киликию, и все прочее, что было делом военных подвигов: Судьба ниспровергла Тир, и Судьба раскрыла перед Александром Египет, волею Судьбы пал Галикарнасс, пленен Милет, Мазей оставил без обороны Евфрат, и равнины Вавилона покрылись телами убитых; но ведь не Судьба же послала Александру здравомыслие, воздержность, недоступность страстям, не она оградила его душу от низменных увлечений. А именно этим он и победил Дария. Были потери вооружения, лошадей, битвы, в которых падали убитыми и обращались в бегство люди; но великое и бесспорное поражение потерпел сам Дарий, который преклонился перед великодушием, справедливостью и мужеством Александра, пораженный его пренебрежением к страстям, стойкостью в воинских трудах и величием в щедротах. Ведь во владении щитом и копьем, в грозном кличе и вооруженных схватках был превосходен и Атаррий, сын Диномена, и Антиген из Пеллены, и Филот, сын Пармениона, но в страсти к наслаждениям, в женолюбии и сребролюбии они были не лучше любого из пленных: когда Александр освобождал македонян от задолженности, расплачиваясь за всех с их заимодавцами, то Атаррий ложно объявил себя должником946 и привел кого-то к расчетному столу под видом заимодавца. Изобличенный в обмане, он был близок к тому, чтобы покончить с собой, но Александр, узнав об этом, простил его и оставил ему полученные деньги, в память того, что он, при осаде Филиппом Перинта раненный в глаз, не дал извлечь стрелу из раны, пока вылазка противника не была отбита. А Антигена по его заявлению включили в список возвращаемых в Македонию больных и увечных, но обнаружилось, что он ссылается на нездоровье, не имея для этого никаких оснований. Александра огорчило, что так поступил воинственный муж, тело которого было покрыто рубцами от многих ранений, и он спросил Антигена, что побудило его к обману. Тот признался, что влюблен в Телесиппу947 и хотел проводить ее до моря, так как она уезжает, а он не в силах с ней расстаться. «Кому же принадлежит эта женщина, — спросил Александр, — и с кем надо говорить о ней? — и, получив ответ, что она свободная, сказал: — В таком случае подарками и обещаниями убедим ее остаться». Настолько легче прощал он любовное увлечение другим, чем себе. У Филота, сына Пармениона, несдержанность проявилась и в другом. Среди дамасских пленных была одна женщина по имени Антигона, происходившая из Пеллы, но переселившаяся в Самофракию и там попавшая в плен к Автофрадату.948 Она была красива и крепко привязала к себе влюбившегося в нее Филота. И вот этот железный человек так размягчился среди наслаждений, что утратил здравый рассудок и меру дозволенного в речах. «Чем был бы прославленный Филипп, не будь Пармениона? И чем этот Александр, не будь Филота? И что останется от Аммона и драконов, если мы их не признаем?» Эти речи Антигона доверила одной своей приятельнице, а та Кратеру; Кратер же тайно привел Антигону к Александру, который воздержался от телесного сближения с ней, но благодаря ей стал обладателем всех тайных помыслов Филота. И вот он на протяжении более чем семи лет ничем не обнаружил какого-либо подозрения, ни за вином — этот пьяница! — ни в гневе — этот гневливец! — ни перед кем из друзей — этот человек, во всем доверявшийся Гефестиону и всем с ним делившийся! Ведь передают, что однажды, когда он, распечатав доверительное письмо матери, читал его про себя, Гефестион, слегка наклонив голову, стал читать одновременно, Александр же не решился ему препятствовать и только, сняв свой перстень с печатью, приложил ее к губам Гефестиона.

8. Но было бы утомительно перечислять все, что показывает, как прекрасно, подлинно по-царски он применял свою власть. Ведь если даже согласиться, что великим его сделала Судьба, то еще большее величие — так прекрасно ею воспользоваться, и чем больше кто станет восхвалять его Судьбу, тем выше вознесет доблесть, которая сделала его достойным такой Судьбы. Поэтому я обращаюсь к первоисточнику его возрастания, к самым началам его могущества, и рассмотрю, каково было участие Судьбы в тех обстоятельствах, которые послужили поводом для утверждений, будто Александра сделала великим Судьба. Как же! Без единой раны, Зевс свидетель, без пролития своей крови, без воинских трудов он был возведен на трон Кира ржанием коня, как некогда Дарий, сын Гистаспа,949 или женскими происками, как позднее Ксеркс,950 который унаследовал этот трон от Дария, уступившего настояниям Атоссы? Царский венец Азии постучался в дверь Александра — как в дверь Оарса, принесенный Багоем, — и он сменил убор царского гонца на царскую тиару? Или нежданно-негаданно воцарился над вселенной по жребию, как в Афинах жребий назначает законодателей и архонтов? Хочешь знать, как делает людей царями Судьба? Когда-то у аргивян угас род Гераклидов, которые царствовали у них по дедовскому укладу. Они обратились к оракулу, и бог вещал, что орел укажет им царя. А через несколько дней появившийся в выси орел опустился и сел на дом Эгона, Эгон и был избран царем. На Пафосе,951 где правивший там царь оказался дурным и несправедливым, Александр низложил его и подыскивал другого, полагая, что род Кинирадов уже иссякает. Но ему сказали, что остался еще один человек, принадлежащий к этому роду, бедняк, живущий в безвестности и добывающий себе пропитание работой на огороде. Посланные к нему застали его поливающим свои грядки, и он встревожился, когда воины предложили ему идти с ними. Но, приведенный к Александру в дешевом рубище, он был провозглашен царем, надел порфиру и стал одним из носивших звание «товарищей».952 Имя его было Абдалоним. Так судьбы делают царей, переодевая и переименовывая тех, кто этого и не ожидал.

9. Александру же такое величие выпало не по заслугам, без пота и крови, даром? Он пил воду из рек, окрашенных кровью, переходил реки по телам павших, голодая, ел первую попавшуюся траву, проникал к племенам, скрытым глубокими снегами, и к городам, погруженным под землю, плыл по бушующим морям, проходя по безводным пескам Гедрозии и Арахосии, раньше увидел растительность в море, чем на земле. Если бы могла, получив человеческий образ, возвысить голос за Александра Свободоречивость против Судьбы, то она сказала бы: «Где и когда ты открыла дорогу деяниям Александра? Какую скалу он при твоей помощи взял без крови? Какой город ты оставила для него незащищенным и какой воинский отряд безоружным? Какой царь оказался легкомысленным, или военачальник беспечным, или стража спящей? Не было ни реки легко переходимой, ни зимы умеренной, ни лета бестягостного. Иди к Антиоху, сыну Селевка, к Артаксерксу, брату Кира; ступай к Птолемею Филадельфу:953 отцы еще при жизни провозгласили их царями, они одерживали победы в бесслезных битвах, они проводили жизнь в празднествах и театральных зрелищах, каждый из них состарился в благополучном царствовании. А у Александра, не говоря уже о другом, взгляни, как изранено все тело: с головы до ног оно изрублено и изломано ударами врагов,

и копьем, и мечом, и огромными камнями бьющих:954

при Гранике его шлем был разрублен мечом, проникшим до волос; под Газой он был ранен дротиком в плечо, под Маракандой — стрелой в голень, так что расколотая кость выступила из раны; в Гиркании — камнем в затылок, после чего ухудшилось зрение и в течение нескольких дней он оставался под угрозой слепоты; в области ассаканов — индийским копьем в лодыжку; именно тогда он с улыбкой сказал, обращаясь к своим льстецам: «А ведь это кровь, а не

Влага, какая струится у жителей неба счастливых»;

под Иссом — мечом в бедро; как сообщает Харет, эту рану нанес Александру Дарий, встретившийся с ним в рукопашной схватке; сам же Александр пишет об этом Антипатру просто и со всей справедливостью: «Пришлось мне и самому получить кинжальную рану в бедро; но ничего тяжелого от этой раны не последовало». В области маллов стрела длиною в два локтя, пробив панцирь, ранила его в грудь; там же, как сообщает Аристобул, ему нанесли удар булавой по шее. Перейдя Дон и обратившись против скифов, он преследовал их конницей на протяжении ста пятидесяти стадиев, хотя и страдал от поноса.

10. Превосходно же ты, Судьба, помогаешь Александру и делаешь его великим, отовсюду подкапываясь, давая подножку, открывая для ударов все его тело: не то что Афина, которая, отклонив направленную в Менелая стрелу на самые крепкие части вооружения — панцирь, митру и пояс, отняла силу удара, так что рана была лишь поводом к тому, чтобы показалось немного крови;955 нет, ты оставляла обнаженными самые уязвимые места на теле Александра; направляла удары в кости; высматривая отовсюду, нападала то на глаза, то на стопы; затрудняла преследование неприятеля, оттягивала победы, опрокидывала надежды.

Мне, по крайней мере, представляется, что ни у одного из царей не было столь тяжелой судьбы; хотя для многих она была неблагоприятна, но других она поражала и губила, как громовой удар, Александра же постоянно преследовала неистребимым и неотвратимым недоброжелательством, как она преследовала и Геракла. Каких только Тифонов, каких чудовищных Гигантов она не поднимала против него? Кого из противников Александра она не поддерживала изобилием оружия, глубиной рек, неприступностью гор, свирепостью невиданных зверей? Если бы величие духа, движимого великой доблестью, не побудило Александра переносить все невзгоды, противоборствуя Судьбе, то неужели он не утомился бы и не отказался снова и снова вступать в сражения, вооружать войско, осаждать города, идти войной на Бактры, Мараканду, Согдиану, встречая препятствия в тысячах отпадений, мятежах покоренных народностей, неповиновении побежденных царей, среди коварных и враждебных племен, обезглавливая гидру, возрождающуюся в новых войнах?

11. Странным покажется то, что я скажу, но я скажу правду: Судьба почти подорвала доверие к происхождению Александра от Аммона. Действительно, кто, рожденный богом, вынес такие опасные, многотрудные и тягостные испытания, кто, кроме Геракла, Зевсова сына? Но Геракла какой-то наглый царь понуждал охотиться на львов, преследовать вепрей, отпугивать птиц, чтобы не оставить ему времени для более важных дел — в своих странствиях наказывать Антеев, усмирять запятнанных убийствами Бусирисов;956 Александру же сама Доблесть поручила царственное и божественное испытание, целью которого было не золото, навьюченное на десять тысяч верблюдов, не мидийская роскошь, пиршества и женщины, не халибонское вино и не гирканские рыбы,957 а решение великой задачи — дать всем людям единый государственный строй, подчинить их единому начальствованию, приучить к единому жизненному укладу. Эта страсть была у Александра прирожденной и возрастала вместе с ним. Когда к Филиппу пришли послы от персидского царя, а он был в отъезде, то Александр, оказывая гостям дружественный прием, не задавал им детских вопросов, подобно другим мальчикам, — о золотой виноградной лозе, о висячих садах, об одеянии персидского царя, — а был весь погружен в важнейшие вопросы управления: какова численность персидских воинских сил, где находится персидский царь, участвуя в сражениях (подобно гомеровскому Одиссею:

Где у него боевые доспехи, быстрые кони?),958

какие кратчайшие пути ведут от моря в глубь материка, так что пораженные послы говорили: «Этот мальчик великий царь, а наш царь только богач». Когда же, по смерти Филиппа, он был охвачен мыслью о походе и все посвятил подготовке ко вторжению в Азию, тогда-то и стала на его пути Судьба, отвращая и отвлекая его назад и усердно опутывая всевозможными препятствиями и задержками: прежде всего, она возмутила соседние варварские племена, навязывая Александру войны с иллирийцами и трибаллами, отвлекшие его вплоть до придунайской Скифии, в сторону от азиатских деяний. Пройдя этот путь и закончив дело, в котором пришлось встретить большие опасности и трудности, он снова устремился к азиатскому походу, но и тут Судьба обрушила на него Фивы и войну в Греции — страшную необходимость кровью, железом и огнем вести оборону против единоплеменников, имевшую горестный исход. Только после этого он перешел в Азию, имея запас средств на содержание войска, по сообщению Филарха,959 на тридцать дней; а по сообщению Аристобула — семьдесят талантов. Большую часть своего имущества на родине и царских доходов он роздал своим товарищам. Только один Пердикка не принял подарка и спросил: «А что ты, Александр, оставляешь себе?» — и на ответ его: «Надежды», — сказал: «В таком случае и мы будем в них участвовать: ведь несправедливо было бы, приняв твои подарки, ждать их еще и от Дария».

12. Каковы же были те надежды, которые побудили Александра предпринять поход в Азию? Не мощь, измеряемая стенами городов с многотысячным населением, не войска, плывущие сквозь горы, не бичи и оковы — варварское и безумное наказание моря, но вне самого Александра — большое воодушевление и соревнование между сверстниками в небольшом войске, соперничество в славе и доблести между сподвижниками Александра; в самом же себе ему внушало великие надежды почитание богов, доверие к друзьям, скромность, воздержность, самообладание, бесстрашие, пренебрежение к смерти, приветливость, обходительность, уважительность, правдивость, обдуманность в решениях и быстрота в действиях, славолюбие, неуклонность в достижении прекрасной цели. Ведь Гомер неподобающе и неубедительно показал красоту Агамемнона в трех сравнениях:

Зевсу, метателю грома, главой и очами подобный, Станом — Арею великому, персями — Энносигею.960

А говоря об Александре, не будет ли справедливо признать, что родивший его бог вложил в него сочетание многих доблестей, и он обладал самоуважением Кира, скромностью Агесилая, мудростью Фемистокла, опытностью Филиппа, отвагой Брасида, красноречием и государственным умом Перикла? Если же сравнить его с героями древности, то мы увидим, что он сдержаннее Агамемнона: тот предпочел пленницу законной супруге, а он и до женитьбы не сближался с пленницами; великодушнее Ахилла: тот взял какие-то деньги за выдачу непогребенного тела Гектора — он же устроил Дарию торжественные похороны; и тот принял от друзей богатые дары в уплату за прекращение своего гнева, а он обогащал побежденных врагов; благочестивее Диомеда: тот был готов сражаться с богами, а он считал себя всеми своими свершениями обязанным богам; своим близким желаннее Одиссея: от скорби по Одиссею умерла его мать, а смерти Александра не смогла перенести умершая вслед за ним мать Дария.

13. Подводя итог, я скажу: если и Солон в своей государственной деятельности, и Мильтиад961 как военачальник, и Аристид во всех проявлениях своей справедливости были руководимы Судьбой, то не остается никакого места для Доблести, и это прославленное имя и понятие всуе шествует по жизни, разукрашиваемое софистами и законодателями. Если же каждый из названных или подобных им людей определением Судьбы беден, или богат, или слаб, или силен, или безобразен, или красив, или благостаростен, или кратковечен, а великим военачальником, или великим законодателем, или великим в государственных делах каждый показал себя своей доблестью и разумением, то что же, посмотрим и на Александра, сравнивая его с ними всеми. Солон произвел в Афинах отмену задолженности, назвав ее сейсахфией.962@ Александр же сам заплатил заимодавцам за их должников. Перикл, обложив афинян податями, на собранные деньги украсил храмами акрополь; Александр же, добыв деньги у варваров, послал их в Грецию с повелением построить храмы богам на десять тысяч талантов. Брасида сделал знаменитым в Греции прорыв сквозь вражеское войско под приморской Метоной,963@ но с чем можно сравнить этот невероятный для слушателей и страшный для зрителей прыжок Александра в Оксидраках,964@ когда он бросился со стены на врагов, встречающих его копьями, стрелами и обнаженными мечами, с чем, как не с пламенным перуном, в буре низвергающимся на землю, подобно призраку Феба, сверкающего огненным доспехом? И враги, пораженные, сначала затрепетали и отступили, но когда увидели, что на них несется только один человек, обратились против него. Вот где, значит, Судьба показала великий и блистательный образец своей благосклонности к Александру: приведя его в глухое и безвестное варварское селение, замкнула его в стенах, а тем, кто усердно пытался прийти на помощь и поднимался на стену, подставила ножку, сломав лестницу. А из тех единственных трех воинов, которые успели ухватиться за стену и, соскочив, стать рядом с царем, одного она сразу же похитила и уничтожила, а другой, пронзенный множеством стрел, остался в живых лишь настолько, чтобы видеть и сострадать; тщетными были возгласы и натиски находившихся за стеной македонян, которым приходилось, не имея ни лестниц, ни необходимых орудий, прорубать стену мечами, разламывать голыми руками и чуть ли не прогрызать зубами. А этот благополучный царь, всегда охраняемый и споспешествуемый Судьбой, как зверь, пойманный в тенета, оставался одиноким и беспомощным, сражаясь не за Сузы или Вавилон, не за взятие Бактр или покорение могучего Пора — ведь в многославных и великих состязаниях даже и неудача не бывает постыдной; нет, такой враждебной и злокозненной была Судьба, такой покровительницей варваров и ненавистницей Александра, что ополчилась не только против его тела и жизни, но устремилась, насколько это от нее зависело, повредить его чести и доброй славе. Ведь не так ужасно было бы Александру пасть у Евфрата или Гидаспа и не было бы недостойно его умереть в схватке с Дарием, или быть сраженным конницей и оружием персов, защищающих своего царя; или, попирая стены Вавилона, пасть вместе со всей великой надеждой. Так пали Пелопид и Эпаминонд: их смерть среди таких же деяний обсуждаемой нами Судьбы была подвигом, а не бедствием. Но каково же деяние обсуждаемой нами Судьбы — заключить царя и властелина вселенной в стены бесславного городишка в далеком варварском междуречье, чтобы он там погиб под ударами первого попавшего под руку врагам низменного оружия: топором ранили его в голову, разрубив шлем; стрела из лука пробила ему панцирь и вонзилась в грудь, так что стержень стрелы остался висеть снаружи, а железный наконечник в четыре пальца шириной засел между ребрами. И вот самое ужасное: в то время как Александр продолжал обороняться лицом к лицу и, упреждая пустившего стрелу, который отважился наступать с мечом, убил его ударом кинжала, кто-то, подбежав с мельницы, нанес ему сзади удар дубиной по шее, помутивший у него сознание. Но на стороне Александра была Доблесть, которая вселила в него отвагу, в окружающих его македонян — силу и рвение. Ибо Лимней, Птолемей, Леоннат и другие преодолевшие стену создали стену доблести, из любви и уважения к царю пренебрегая собственной жизнью. Ведь не Судьба заставляет товарищей доброго царя принимать на себя его опасности и умирать за него, а влечение к Доблести; подобное тем чарам, которые заставляют пчел жертвовать собой, защищая главу семьи. Кто, присутствующий в Оксидраках как свободный от опасности созерцатель, не сказал бы, что видит великое состязание Судьбы и Доблести и что варвары одолевают сверх своих заслуг, ведомые Судьбой, а эллины сопротивляются сверх своих сил, ведомые Доблестью, и что если победят варвары, то это будет делом Судьбы и злого демона, взывающим о возмездии; если же верх одержат эллины, то победный венок будет принадлежать доблести, отваге, дружбе и верности? Только эти помощники были у Александра, остальной же военной силе и снаряжению, флотам, коннице поставила преграду Судьба. И все же разбили македоняне варваров и павших погребли под развалинами города. Но Александру это не помогло. Его унесли со стрелой, проникшей до внутренностей и как гвоздь связавшей панцирь с телом. И стараниям извлечь ее из раны противилось железо, засевшее за костями грудной клетки. Отпилить же выступающую часть стрелы не решались, опасаясь, что это повредит кость и вызовет чрезмерную боль и сильное кровотечение. Сам Александр, видя общее замешательство, хотел кинжалом отсечь стрелу у поверхности панциря, но ослабевшая от воспаления рука оцепенела и не повиновалась. Тогда он велел другим сделать это без боязни и ободрял здоровых: одних он бранил за слезы и излишнее волнение, других называл трусами, не решающимися ему помочь. Громко взывал он к товарищам: «Пусть никто из вас не будет трусом, даже боясь за меня. Не могу верить, что вы не страшитесь своей смерти, если вы страшитесь моей»…

……….965

О ПОДАВЛЕНИИ ГНЕВА

Участники беседы: Сулла966 и Фундан.967

1. Сулла. Правильно, Фундан, поступают, думается мне, живописцы, оставляя на некоторое время свои произведения, прежде чем завершить их: такие перерывы, возобновляя остроту зрительной оценки, позволяют уловить мелкие черты различия, которые делает незаметными привычка, создаваемая непрерывным восприятием. И вот, так как никто не может на время отойти от себя, чтобы отрешиться от непрерывности самовосприятия, что более всего и делает каждого худшим судьей самого себя, чем других, то ближайшая замена этого — посещая время от времени друзей и вглядываясь в них, предоставлять им такую же возможность судить и о тебе самом — не о том, не постарел ли ты более должного, лучше или хуже выглядишь внешне, а о твоем нраве и характере, принесло ли время в этом что-либо хорошее и унесло ли что-либо дурное. Так я, вернувшись в Рим после годичного отсутствия и общаясь с тобой уже пятый месяц, не удивляюсь такому развитию присущих тебе от природы добрых качеств; но когда я вижу, что твоя пылкость и гневливая резкость сменилась кротостью и умением обуздать гнев разумным суждением, мне приходит на ум стих

О! несравненно теперь к осязанию мягче сей Гектор…968

И эта мягкость не означает бездеятельную вялость, нет, вместо прежней несдержанной горячности она, подобно хорошо возделанной почве, создает глубинную проницаемость, необходимую для произрастания добрых дел. Поэтому для меня ясно, что твоя гневливость — она не сама собой утихает вследствие свойственной возрасту убыли сил, а поддаваясь воздействию некоего здравого рассуждения. А ведь, откровенно говоря, когда наш товарищ Эрот рассказывал мне это о тебе, то у меня возникло подозрение, не приписывает ли он тебе по доброжелательности те подобающие хорошему человеку качества, которых нет в действительности, хотя он и не склонен, как ты знаешь, из любезности поступаться своим подлинным мнением. Но вот теперь с него снято подозрение в лжесвидетельстве; поведай же нам, раз путешествие предоставляет для этого досуг, каким врачеванием ты сделал свой дух столь мягким и податливым, столь доступным и послушным голосу разума.

2. Фундан. Смотри, любезный мой Сулла, как бы не оказалось, что дружеское расположение побудило тебя оставить без внимания кое-что в моем характере. А Эроту, который, в своей нетерпимости ко всему злому, сам не всегда сдерживает дух, подобно гомеровскому Одиссею, я легко мог показаться более кротким, чем в действительности, подобно тому как в музыкальной гамме высокий тон по отношению к более высокому получает значение низкого.

Сулла. И то и другое не так, дорогой Фундан. Сделай же нам милость, исполни мою просьбу.

Фундан. Ну вот, Сулла. Одно из запомнившихся мне прекрасных наставлений Мусония969 таково: кто хочет пребывать в благополучии, тот должен всю жизнь проводить как нуждающийся во врачевании. Ведь здравый рассудок не должен, полагаю я, покидать человека вместе с болезнью, подобно чемерице, а должен, оставаясь в душе, соблюдать и охранять здравость суждений; ибо его силу, приводящую к доброму состоянию тех, кому она стала привычной, можно уподобить не лекарствам, а здоровой пище; а уговоры и нравоучения, в применении против разбушевавшихся страстей, лишь с большим трудом и в малой мере достигают своей цели, ничем не превосходя те ароматические средства, которые возвращают эпилептика к сознанию после припадка, но не излечивают его от болезни. И если другие страсти, даже и в разгаре, допускают в душу разумное убеждение извне и в известной мере поддаются ему, то гнев не то что

Ум в сторону уводит и беды творит,

по слову Меланфия, но, полностью изгнав и выключив ум и уподобляясь сжигающим себя в собственном доме, наполняет внутренний мир смятением, дымом и шумом, так что человек не видит и не слышит того, кто хотел бы ему помочь. Поэтому скорее одинокий корабль в бушующем море найдет где-нибудь кормчего, чем человек, носимый волнами гнева, воспримет чужие речи, если его собственный разум не будет к этому подготовлен. И как защитники города, которому угрожает осада, не надеясь на помощь извне, накопляют все жизненно необходимое, так надлежит, воспринимая от философии наставления против гневливости, откладывать их в душе, помня, что, когда придет надобность ими воспользоваться, нелегко будет ввести их в душу извне. Ибо когда она исполнена смятения, то глуха ко всему внешнему, если ее собственный рассудок не вступит как командир гребли, чутко воспринимая и передавая ей каждое из этих наставлений: тем, что говорят ей другие кротко и дружелюбно, она пренебрегает, а более суровые настояния встречает с раздражением. Но не поддаваясь в своем высокомерии и упорстве никакому внешнему воздействию, гневный дух, как мощная тирания, в себе самом должен заключать нечто ему прирожденное, с ним растущее и его разлагающее.

3. И вот частота приступов гнева создает дурное душевное расположение, называемое гневливостью, и приводит к желчной раздражительности, резкости и неуживчивости: человек становится мелочно обидчивым, придирчивым, по малейшему поводу утрачивает душевное равновесие, подобно тому как на тонкой пластинке мягкого железа всякая мелочь оставляет царапину. Но если своевременно вступает в силу противодействующее и подавляющее суждение, то оно не только излечивает наличный приступ гнева, но делает душу и на будущее время благонастроенной и не подверженной таким приступам. Мне, по крайней мере, довелось, два или три раза оказав сопротивление гневной вспышке, испытать нечто подобное тому, что произошло с фиванцами, которые, отразив в первый раз лакедемонян, считавшихся ранее непобедимыми, не проиграли им после этого ни одного сражения: я пришел к гордому сознанию, что здравый рассудок может побеждать. Я видел, что не только холодные обливания прекращают гнев, как нашел Аристотель, но он угасает и под воздействием страха; и, видит Зевс, у многих, при внезапной радости, по слову Гомера,970 согрелся и утешился гневный дух.

Не всегда и причина гнева бывает значительной. Многих приводит в раздражение шуточная насмешка, улыбка, кивок и тому подобное. Так Электра на дружеское обращение своей тетки Елены:

Электра, в долгом детстве мне любезная, —

раздраженно отвечает:

Ты поздно спохватилась для любезности;971

так и Александра разгневала шутка Каллисфена, который, когда до него дошла очередь выпить большой кубок, сказал: «Как бы мне не пришлось, выпив за здоровье Александра, искать помощи у Асклепия».

4. И вот, подобно тому как огонь, разгорающийся в заячьем мехе, пакле или тряпке, легко сдержать, но когда он охватит объемистые и плотные предметы, то быстро,

Взъярившись, рушит все труды строителей,972

как говорит Эсхил, — так человек, желающий побороть в себе гнев, не встречает трудности, пока имеет дело только с дымом от тления, порожденного шуточной болтовней: часто бывает достаточно промолчать, оставив без внимания неудачно сказанное. Кто оставляет огонь без пищи, гасит его: так и тот, кто лишает пищи гневную вспышку в самом начале, не раздувая ее в себе, подавляет и устраняет ее. Поэтому я не согласен с тем, что говорит о гневе Иероним,973 хотя и дающий в остальном много полезных наставлений: по его словам, человек ощущает гнев не тогда, когда он только возникает, а когда он уже возник, — такова скорость его развития. Напротив того, ни одна другая страсть не обнаруживает столь явно свое накопление и рост. Так и Гомер с большой точностью говорит о внезапно охватившей Ахилла скорби при получении горестной вести:

Рек, — и Пелида покрыло мрачное облако скорби;974

тогда как его гнев против Агамемнона разгорается медленно, на протяжении долгих речей: если бы кто-нибудь воспрепятствовал им, пресекши их в самом начале, то ссора не получила бы такого развития. По этой-то причине Сократ, когда ему случалось почувствовать раздражение против кого-либо из друзей, стараясь

до бури к спасительной гавани выплыть,975

снижал голос, с кроткой улыбкой смотрел собеседнику в глаза и таким образом, настроив себя в противоположном направлении, оставался победителем в борьбе с гневом.

5. Первый шаг к низвержению тирании гнева, дорогой друг, состоит в том, чтобы не выполнять его требование — громко кричать, грозно глядеть, ударять себя в грудь, — а хранить спокойствие и не разжигать эту болезненную страсть судорожными метаниями и выкриками. Вот поведение влюбленного — устроить шествие к дому предмета любви, пропеть серенаду, украсить дверь венком — все это приносит ему некоторое удовлетворение и не лишено изящества:

Кто и откуда ты, я не спросил, и только на двери Запечатлел поцелуй; грешен я, если то грех.976

Так же и у погруженных в траур, если они уступают стремлению оплакать свою утрату, слезы уносят с собой большую часть горя. А проявления гнева в речах и поведении тех, кто им охвачен, только раздувают его. Поэтому, ощущая в себе возникновение гнева — как будто бы приближение эпилептического припадка, — лучше всего хранить спокойствие — надежное убежище, которое не даст нам упасть, вернее напасть: нападаем же мы чаще всего на близких и друзей; ведь любовь, ненависть, страх вызывают у нас не все люди, а для гнева нет ничего неприкосновенного и непосягаемого: гневаемся мы и на врагов, и на друзей, и на детей, и на родителей, и — видит Зевс — на богов, и на животных, и на неодушевленные предметы. Так Фамир977

лиры звонкопоющей рог разбил золоченый;978

так Пандар клятвенно призывает на себя бедствие,979 если он не сожжет свой лук, изломав его собственными руками; Ксеркс подверг море клеймению и бичеванию, а к горе Афону обратился с таким посланием: «Божественный Афон, возвышающийся главой до неба, не ставь больших и труднопреодолимых камней на пути моих дел, иначе я тебя самого разрою и сброшу в море». Да, много в гневе страшного, но много и смешного: поэтому он заслуживает и наибольшей ненависти, и наибольшего презрения среди всех страстей. Полезно внимательно рассмотреть то и другое.

6. Начал я свое самоврачевание от гневливости — не знаю, правильно или нет, — наблюдая гнев на других, наподобие того как лаконяне на примере илотов показывали, что такое опьянение. Гиппократ980 говорит, что самая тяжелая болезнь та, при которой человек более всего изменяется в лице. Вот и я прежде всего, заметив, что гнев особенно изменяет и искажает черты и цвет лица, походку, голос, приобрел отчетливый образ этой страсти, и мне внушала отвращение мысль, что я могу показаться друзьям, жене и дочерям таким страшным и обезображенным — не только диким на вид, утратившим свой обычный облик, но и приобретшим грубый, отталкивающий голос; именно такими я видел своих знакомых, охваченных гневом: они не могли в этом состоянии сохранить ни свой обычный нрав, ни благопристойную внешность, ни изящество и убедительность речи, ни подобающую манеру общения. У оратора Гая Гракха,981 сурового по своему душевному складу и слишком пылкого в речи, была свирель, подобная тем, которыми пользуются музыканты для задания нужного тона. Во время его выступлений стоявший за трибуной раб подавал на этой свирели тихие мелодичные сигналы, предупреждавшие крик и призывавшие устранить в произношении все чрезмерно резкое и возбужденное: подобно тому как у пастухов

воском связанный шлет тростник стаду песнь усыпленья,982

Звуки этой свирели зачаровывали и умеряли гневное волнение оратора. Я же не тяготился бы, если бы рядом со мной во время приступов гнева находился внимательный и умный спутник, который подносил бы мне зеркало, как его иной раз подносят в бане безо всякой надобности.

Говорят, что Афина, играя на свирели, не обратила внимания на предостережение сатира:

Тебе свистать на дудке не к лицу совсем. Надень доспехи, щеки пощади свои,983

но когда увидела в реке отражение своих надутых щек, то огорчилась и отбросила свирель прочь. А ведь свирель за искажение черт лица вознаграждает гармонией звуков; к тому же Марсий, по преданию, связал посредством своего рода недоуздка избыток дыхания и устранил искажение лица музыканта,

Золотом мягким сокрыв раздуваемых щек неприглядность И на уста наложив ремешок, укрепляемый сзади.984

А гнев, наоборот, надувая и безобразно искажая лицо, еще более того обезображивает голос,

расстроив резко струн душевных лад.985

Когда море, разбушевавшись от ветров, выбрасывает на берег морской латук и другие водоросли, то говорят, что оно очищается; но когда гнев исторгает из взбудораженной души бесчинные, площадные слова, то это пятнает прежде всего самого говорящего и покрывает его бесславием как всегда переполненного такими речами, которые гнев лишь частично приоткрыл. Так люди за единое слово — «легковеснейшую вещь», по выражению Платона,986 — несут тяжелое наказание, показав себя злоречивыми и злонравными. (7.) Размышляя об этом на основании собственных наблюдений, я нахожу полезным запомнить, что во время приступов гнева еще важнее, чем при лихорадке, хранить язык мягким и гладким. Если у лихорадящего язык оказывается в болезненном состоянии, то это дурной признак, но не причина болезни, если же у гневающегося язык становится грубым и нечистым, обратившись к неподобающим речам, то это проявление нечестия, порождающее непримиримую вражду и изобличающее скрытое зложелательство. Даже опьянение не ведет к такой злостной необузданности, как гнев: там выходки приправлены, словно медом, смехом и шутками, здесь — желчью. В попойке молчаливый тягостен для собутыльников, в гневе нет ничего пристойнее спокойного молчания, о чем говорит и Сапфо:

Если в груди твоей гнев разгорится, Ты воздержись от несносного лая.

8. Но не только к этим выводам мы приходим, пристально наблюдая поведение людей, оказавшихся в плену гнева: мы начинаем понимать с различных сторон самую его природу. Нет в нем ни благородства, ни мужества, ни достоинства, ни величия. Между тем большинству его буйство кажется деловитостью, угрозы — смелостью, упорство — твердостью; а иные в своем заблуждении принимают его свирепость за геройство, неумолимость — за настойчивость, сварливость — за нетерпимость к порокам. В действительности же все поведение гневливца говорит о мелочности и душевной слабости, и не только когда он дерет малых ребят, ожесточается против жены, вымещает свою злобу на собаках, лошадях и мулах, как поступал многоборец Ктесифон, который считал уместным ответить лягающемуся мулу тем же; не иначе обстоит дело и с кровавыми избиениями, которые производят тираны: в их действиях сказывается то же малодушное и болезненное озлобление, которое делает их сходными с укусом змеи, изливающей яд в того, кто причинил ей боль, наступив на нее. Подобно тому как сильный удар вызывает опухоль на теле, так в слабых душах возможность причинить боль ведет к тем более жестокому приступу гнева, чем тягостнее сознание собственной слабости. Поэтому женщины гневливее мужчин, больные — здоровых, старые — молодых, бедствующие — благополучных. Скряга гневлив прежде всего по отношению к своему домоправителю, лакомка — к своему повару, ревнивец — к жене, тщеславный — к злословящему. Но хуже всего тот, кто, по слову Пиндара,

домогается почестей в городе — явная он для всех докука.

Так в слабой душе прежде всего из ущербных переживаний возникает гневливость, которую кто-то уподобил987 сухожилиям души, но которая скорее вызывает образ судорожных усилий души в своей самозащите.

9. Только необходимость заставила меня показать столь неприглядное зрелище, как эти дурные примеры. Но прежде чем перейти к услаждающим и зрение и слух примерам людей, спокойно сдерживающих приступы гнева, я должен осудить тех, кто говорит:

Задел ты мужа: мужу ль безответным быть?988

или:

Наступи ему на выю, пригнети его к земле.989

Такие низменные подстрекательские речи переносят гнев от женского общения к мужскому. Ибо мужество, во всем прочем согласуясь со справедливостью, в том только, по-моему, с ней расходится, что ему в большей мере присуща сдержанность. Возобладать над людьми случалось и худшим над лучшими, а вот в душевной борьбе одержать верх над гневной страстью — против которой, как говорит Гераклит, трудно бороться, «ибо чего она хочет, за то готова отдать душу», — свидетельство большой внутренней силы, поистине располагающей в своих суждениях как бы мышцами и жилами, приносящими победу над страстями. Поэтому я стараюсь находить примеры не только у философов, у которых, говорят, нет желчи, но предпочтительно у царей и властителей. Таков пример царя Антигона; когда воины, находясь близ его палатки, бранили его, думая, что он этого не слышит, он выбросил свой посох со словами: «Да не уберетесь ли вы подальше, чтобы поносить меня?» Ахеянин Аркадион постоянно злословил Филиппа и давал каждому совет

Лучше страну поискать, где еще не знают Филиппа.990

Когда он как-то появился в Македонии, друзья Филиппа говорили, что нельзя оставить такое его поведение безнаказанным. Но он дружественно встретился с Аркадионом и послал ему гостеприимственные подарки. Когда он впоследствии спрашивал, как теперь отзывается о нем Аркадион среди эллинов, от всех получая ответ, что тот стал его самым преданным поклонником и хвалителем, то сказал: «Значит, я лучший врач, чем вы». Когда на Олимпийских играх раздались недружелюбные речи о Филиппе и окружающие говорили ему, что греки заслуживают наказания за то, что бранят его, несмотря на его дружелюбное обращение, он ответил: «Что же они сделают, если я стану обращаться с ними недружелюбно?» Превосходно обошелся Писистрат с Фрасибулом и Порсена с Муцием.991 Заслуживает одобрение и поступок киренского царя Маги с поэтом Филемоном,992 который так подшутил над ним в одной из своих комедий:

— Вот, Мага, грамоту Египта царь тебе Прислал. — Да Мага, на беду, неграмотен.

Позднее Мага захватил Филемона в свои руки, когда тот был занесен морской бурей к Паретонию.993 Он приказал одному из своих воинов коснуться шеи Филемона обнаженным мечом, а затем спокойно отойти. После этого он отпустил Филемона, подарив ему бабки и мяч как неразумному ребенку. Птолемей, насмехаясь над невежеством какого-то грамматика, спросил у него, кто был отец Пелея; тот ответил: «Сначала ты скажи, кто был отец Лага». Этот намек на незнатное происхождение Птолемея задел его. Окружающие нашли такую насмешку дерзкой и неуместной, но Птолемей сказал: «Если не подобает царю выносить насмешки, то не подобает и самому насмехаться над другими». Александр же только в расправе с Каллисфеном и Клитом был более жесток, чем обычно. Поэтому Пор, попав к нему в плен, просил «обращаться с ним по-царски»; и на вопрос Александра: «И ничего более?» — ответил: «В словах «по-царски» заключено все». И действительно, именно по этой причине одно из именований царя богов — Ласковый.994 Наказание же — дело Эриний и демонов, но не олимпийских богов.

10. Когда Филипп разрушил дотла Олинф, кто-то сказал: «Но вновь выстроить такой город он бы не мог». Точно так же можно было бы сказать, и обращаясь к гневу: «Разрушить, погубить, опрокинуть ты можешь, но восстановить, сохранить, пощадить, выстоять — это дело кротости, прощения, умеренности; это доступно Камиллу, Метеллу, Аристиду, Сократу; а ужалить и впиться в рану — слепням и клещам». Впрочем, обращаясь к свойственным гневу способам самозащиты, я нахожу их малодействительными. Часто он растрачивает себя на закусывание губ, скрипение зубами, пустые наскоки и ругательства, сочетающиеся с неразумными угрозами, и смехотворно падает, не достигнув цели, подобно неопытным бегунам, которые на состязании не сумели рассчитать свои силы. Не без остроумия ответил один родосец на похвальбу и грозные выкрики римского солдата: «Для меня важно не то, что ты говоришь, а то, о чем твой командир молчит». Так и Софокл, вооружив Неоптолема и Еврипила, говорит:

Без похвальбы, без брани К кругам прорвались медных лат они.995

Некоторые варварские племена отравляют свое оружие, но мужество в желчи не нуждается, ибо закалено разумом. Гневное же наступление есть нечто гнилое и хрупкое. Недаром лакедемоняне успокаивают гнев бойцов звуками флейт и перед сражением приносят жертвы Музам, молясь о твердости разума, и, опрокинув неприятелей, не преследуют их, а с легкостью отзывают свое воинственное воодушевление, словно вкладывая в ножны короткий кинжал. Гнев многим принес гибель прежде, чем они успели защитить себя, — так были убиты Кир и фиванец Пелопид.996 Агафокл997 же спокойно выслушивал насмешки, раздававшиеся из осажденного им города, и когда один из них сказал: «Горшечник, откуда ты возьмешь плату своим наемникам?», усмехнувшись, ответил: «Вот только возьму этот город». А Антигон, когда в подобной же обстановке со стен насмехались над его безобразием, ответил: «А я-то считал себя красавцем». И, захватив этот город, продал насмешников в рабство, пригрозив, что обратится к их господам, если они его еще раз заденут.

По моим наблюдениям, и ораторов гнев часто приводит к серьезным ошибкам. Аристотель сообщает о самосце Сатире, что он перед выступлением в суде замазывал себе уши воском, чтобы не испортить дело, увлекшись раздражением, которое вызывают бранные нападки противников. И разве мы сами не лишаем себя часто возможности наказать рабов, которые убегают, устрашенные нашими гневными угрозами? Слова, с которыми нянюшки обращаются к детям: «Перестань плакать, и ты это получишь», — можно не без пользы применить и по отношению к гневу: «Не торопись, не кричи, не суетись, и ты скорее и легче достигнешь того, чего желаешь». Когда отец видит, что ребенок пытается что-то разрезать или расколоть ножом, он отбирает нож и сам делает это; так и разум должен, отняв у гнева возможность возмездия и не поступаясь безопасностью и пользой, наказать того, кто это заслужил, а не самого себя, как это часто производит гнев.

11. Все страсти необходимо укрощать и покорять, упражнением искореняя в них неразумное упорство, но ничто не требует в такой степени этих усилий, как гневливость к рабам. Ведь в нашем отношении к ним нет места ни ненависти, ни страху, ни честолюбию, но постоянные вспышки гнева ведут к ошибкам, и так как нет никого, кто мог бы вмешаться, чтобы им воспрепятствовать, то мы, как на скользкой дороге, часто оступаемся и падаем. Ведь невозможно при такой свободе от какой-либо ответственности уберечься от ошибок, не ограничив свою страсть кротостью нрава, способной противостоять голосам жены и друзей, обвиняющих тебя в слабости и легкомыслии. Меня самого такое воздействие настраивало против рабов, которых якобы развращает безнаказанность. Но впоследствии я понял, во-первых, что лучше портить их снисходительностью, чем портить себя самого раздражительностью и гневливостью ради исправления других, во-вторых, я видел, что многих именно то, что они остались ненаказанными, заставляло стыдиться своих проступков и что одним их рабы повиновались, клянусь Зевсом, охотнее по первому же их молчаливому кивку, чем другим — устрашаемые бичами и клеймением, Это убеждало меня, что разум более, чем гнев, пригоден для управления людьми. Ибо неправильно сказал поэт: «где страх, там и совесть»;998 наоборот, совесть порождает боязнь нарушить благочестие, а постоянные неотвратимые побои ведут не к раскаянию в проступках, а к стремлению более успешно скрывать их. В-третьих, я всегда помню, что учитель стрельбы из лука предостерегал нас не от стрельбы вообще, а от стрельбы с промахами; подобно этому не будет исключать наказаний вообще умение применять их тогда, когда для этого есть основание, соблюдая умеренность, целесообразность и достоинство. Учитывая это, я стараюсь устранить из наказания проявление гнева, и более всего тем, что не лишаю наказываемого возможности оправдаться, а выслушиваю его: уже само течение времени дает гневу улечься, а разумное суждение позволяет найти подходящий способ и должную меру наказания. К тому же у наказываемого не остается повода упорствовать против исправления, если он сознает, что наказан не в порыве гнева, а на основании беспристрастного изобличения: и наконец, в этом случае исключено самое постыдное — господину показать себя менее справедливым, чем его раб.

Когда в Афины пришла весть о смерти Александра, то Фокион удерживал граждан от преждевременного восстания, говоря, что не следует торопиться с признанием достоверности этой вести: «Если он мертв сегодня, афиняне, то останется мертвым и завтра, и послезавтра». То же самое, полагаю я, должен сказать себе всякий, кого гнев побуждает к возмездию: «Если он провинился сегодня, то останется провинившимся и завтра, и послезавтра». Опасаться надо не того, что он будет наказан с опозданием, а того, что, наказанный немедленно, он навсегда окажется наказанным незаслуженно, как это уже нередко случалось. Кто из нас так жесток, чтобы на пятый или десятый день подвергать раба побоям за то, что он пережарил блюдо, или опрокинул стол, или был медлителен, выполняя приказание? А ведь именно такие мелочи в тот момент, когда они произошли, лишают нас душевного равновесия и наполняют непримиримостью. Ведь как видимые предметы сквозь туман, так и проступки сквозь тучу гнева кажутся увеличенными.

Подобные соображения надо сразу же приводить себе на память, и только когда в душе не останется и следов гнева, если спокойное рассмотрение заставит признать тот или иной поступок дурным, не пренебречь этим и не оставить его без наказания, как мы оставляем нишу, насытившись. Ведь ничто в такой мере не бывает п