sci_philosophy Николай Орбел Ecce liber. Опыт ницшеанской апологии

ECCE LIBER. Опыт ницшеанской апологии.

ru
BC FictionBook Editor Release 2.6 22 February 2016 3D2C7D50-FD83-49B3-9155-F1B5E0C4AEDF 1.0

1.0 — создание файла

Послесловие к "Воля к власти.Опыт переоценки всех ценностей" Культурная Революция Москва 2005

ECCE LIBER. Опыт ницшеанской апологии

Знаете ли вы, что значит для меня “мир”? Вам бы хотелось увидеть его отражение в моем зеркале? Этот мир есть мир силы, не имеющий ни начала, ни конца... Этот мир есть воля к власти и ничто иное! И вы также являете собой эту волю к власти — и ничто иное!

Фридрих Ницше

(Воля к власти парагр. 1067)

Введение

Свою внешне обывательскую, банальную жизнь Ницше прожил с такой ураганной страстью и неистовой энергией, в такой смертельной схватке с самим собой и всей мировой культурой, что и спустя сто лет пафос и мощь его натуры обжигают нас нестерпимым жаром. Он сумел так пламенно, так патетически выразить беспримерную борьбу своего духа, что всякий, кто берется писать о нем, впадает в соблазн этого пафоса. Я отдаю себе отчет, что мне также не удалось избежать такого соблазна. Но каждый, кто идет отвесными траверсами Ницше, кто решается выйти в штормовой океан его творчества, знает: писать об этом мыслителе без страсти и энтузиазма невозможно.

Из всех произведений Ницше “Воля к власти” оказала на меня самое мощное воздействие. Мне было 20 лет, когда я впервые столкнулся с ней. Она сразу пронзила меня какой-то титанической сакральной энергией. С веселой мудростью эта книга показывала, что жизни противоположна не смерть, а неудавшаяся, жалкая жизнь. Она учила искусству жить крупно и радостно перед лицом бедствий, казалось бы, несовместимых с самой этой жизнью. “Воля к власти” вошла в меня, как стальная свая. Она заставила полюбить то, что я ненавидел, принять то, что я отрицал, и отбросить то, чему я поклонялся. Словно мощный порыв свежего весеннего ветра, она захватила меня, постоянно толкая за пределы самого себя. Эта книга делает свободней. Ей обязан я многим. Теперь возвращаю должное.

* * *

За 45 дней до своего со-шествия-с-ума в письме Георгу Брандесу от 20 ноября 1888 г. Ницше заявляет: “Сейчас с цинизмом, который станет всемирно-историческим, я рассказал самого себя. Книга озаглавлена “Ecce homo” и является бесцеремоннейшим покушением на Распятого... Это прелюдия к “Переоценке всех ценностей”, готовому произведению, лежащему передо мной: я клянусь Вам, что через два года весь мир содрогнется. Я — настоящее бедствие[2].

Однако “Ecce homo” стала последней работой Ницше, после которой писать было больше нельзя, после которой он шагнул в безумие. И «готовое произведение» — «главный философский труд» — так и не появилось при его жизни. Но Ницше сдержал свое слово: этот не законченный самим автором “opus magnum” действительно заставил мир содрогнуться. В истории человечества найдется немного текстов, которые сыграли такую историотворную роль, как “Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей”.

Это беспримерно мужественная книга. В ней были взяты штурмом самые неприступные высоты, взорваны тысячелетние запреты, прорваны недозволенные рубежи. Ни одна книга не шла в такой степени вразрез, наперекор тысячелетним привычкам, верованиям, вкусам и предрассудкам людей. Ни одна книга столь беспощадно не развенчивала и не ниспровергала все, чем только жило человечество предыдущие 25 веков: религию, мораль, философию, науку, политику, самого человека и самого Бога. Ни одна книга так опасно и бесповоротно не взламывала сами устои жизни людей и порядка вещей. С беспримерной дерзостью эта подрывная книга-динамит подняла на воздух, казалось бы, вечные основы человеческой цивилизации. Сегодня мы живем в ситуации взрыва. Мы еще не в силах осознать до конца, катастрофа какого масштаба развертывается внутри и вокруг нас.

“Воля к власти” — это поле жестокой битвы , ее страницы, по выражению автора, “вымочены в крови”. Они пылают нестерпимым огнем, в котором до основания сгорают, словно старые поленья, все прежние ценности и боги. Эта книга — спрессованная в жестких формулах история человеческого духа, донесения с фронта всемирной истории, своего рода теоретическая закваска социальных ураганов грядущих эпох. Но это также и мобилизационный план для человечества на ближайшие 200 лет. В “Воле к власти” сконцентрирована вся ницшеанская эсхатология, предвосхищение катастрофы и правозвестие посткатастрофного мира. Поразительно, насколько пророчески ярко в “Воле к власти” была угадана и описана судьба XX века и, я думаю, века нынешнего.

В то же время эту книгу окутывает какая-то страшная тайна. Более того, словно какое-то проклятие вот уже более века тяготеет над ней. По масштабам лжи и небылиц, нагроможденных вокруг “Воли к власти”, эта книга удерживает пальму первенства, по крайней мере, в XX веке. Сама история ее возникновения и существования представляет собой полную загадок детективную историю, которую вот уже более ста лет пытается разгадать не одно поколение исследователей. Дело в том, что аутентичной “Воли к власти” не существует: своей версии этой книги Ницше не оставил. В течение последних четырех-пяти лет своей жизни он действительно работал над проектом с названием “Воля к власти”. Но проект этот так и остался незавершенным, растворившись в безумии автора. Тем не менее, усилиями литературных наследников философа эта книга была смонтирована и с тех пор неразрывно связана с именем Ницше. Более того, “Воля к власти” стала восприниматься как его главный и самый известный труд, а сам он — преимущественно как автор именно этой книги, иногда даже в ущерб остальным произведениям.

Однако мистификация на этом не закончилась. Сегодня существует порядка десятка различных вариантов “Воли к власти”. В итоге мы имеем своего рода книгу-пульсар с вечно меняющимися текстовыми конфигурациями. Все это, несомненно, также способствовало тому, что “Воля к власти” стала самым будоражащим текстом, вокруг которого уже целое столетие нескончаемо кипят идейные страсти. Крупнейшие умы XX в. бились над ее тайными письменами с такой страстью и надеждой, словно она скрывает великое знание, от которого зависят судьбы мира — более того, само наше пребывание на этой планете как биологического вида!..

Конференции по ницшеанству проводятся от Чикаго до Пекина, от Палермо до Кембриджа... Философия XX в. становится чуть ли не комментарием к Ницше, а “Воля к власти” — его самым цитируемым и интерпретируемым произведением. Ему обязаны своим появлением почти все главные течения современной мысли: философия жизни и экзистенциализм, герменевтика и структурализм, современная эпистемология и лингвистика... Он становится родоначальником целого спектра современных философских методов: генеалогии, коллажа, деконструкции, перспективизма, структурализма... Его мысль дает мощный импульс авангардным формам мирового искусства: сюрреализму, дадаизму, футуризму, абстракционизму... Ницше дарит целый набор художественных приемов: от сюрреалистической гипертрофии и деформации реальности как вскрытия новых связей между вещами, до потока сознания и мифологического символизма. Более того, он предвосхищает новые виды искусства – прежде всего кинематограф с его спрессованным временем и техникой монтажа. Наконец, разве не являются его книги, представляющие собой конгломерат фрагментов и смысловых кусков, прообразом компьютерного способа хранения и передачи информации, рассеченной на самодостаточные единицы?

Не только высоколобые мыслители оказались подвержены магии этой книги. Для самых широких слоев читающей публики “Воля к власти” стала, возможно, первым в истории массовым философским бестселлером. В ней речь впервые напрямую зашла о сути жизни каждого человека, в ней философия становилась личным делом каждого. До этого философия никогда еще не выходила из кабинетов прямо на улицы европейских городов и в окопы мировых войн.

Секрет очарования этой книги прост: попадая в ее силовое поле, мы словно оказываемся объяты могущественными энергиями какого-то духовного ускорителя — коллайдера: он сталкивает нас на бешеной скорости с мирозданием, с нами самими. Действительно, эта судьбоборческая книга — не забава для пообедавших. В ней заключен неимоверный объем страдания. И обычно Ницше начинают читать тогда, когда в жизнь входит трагедия, когда человек ввергнут в неимоверные испытания, когда, как воздух, нужны мужество, бесстрашие и воля... Или когда над вами нависло пыльное небо, когда безнадежная, беспробудная скука накрыла все ваше существование, когда дни слиплись в бесцветную массу, а на вкус жизнь утратила всякую соль, — вот тогда читайте Ницше, чтобы изобрести свое солнце. Если же у вас до этого не дошло и все в порядке — отложите в сторону эту книгу. Она вам — не нужна, более того — противопоказана.

“Воля к власти” – бортовой журнал потерпевших кораблекрушение. Это крайне жестокая книга, обращенная к тем, кому уже нечего терять, к тем, кто висит над бездной. Она посвящена особым людям. “Людям, до которых мне хоть сколько-нибудь есть дело, я желаю пройти через страдания, покинутость, болезнь, насилие, унижения — я желаю, чтобы им не остались неизвестны глубокое презрение к себе, муки неверия в себя, горечь и пустота преодоленного; я им нисколько не сочувствую, потому что желаю им единственного, что на сегодня способно доказать, имеет человек цену или не имеет: в силах ли он выстоять...[3]. Именно об этих претерпевающих Ницше говорит: “Я — тот, кто великодушно дает им благородное вино в самые темные моменты[4].

“Воля к власти” — сверхплотный сгусток колоссальной воленосной энергии. Всякий, кто устал, удручен, пребывает в страхе или унынии, может восстать к мощной жизни, подключившись к этому бесценному генератору. Но это — генератор сверхвысокого напряжения. Неосторожное обращение с ним может оказаться смертельно опасным. Эта книга — словно вулкан, из жерла которого вырываются смертоносные языки пламени. Она может расжечь в вашей душе неистовый огонь, как сделала это с миллионами европейцев в первой половине XX века. Чтение Ницше — настоящая ордалия, прохождение сквозь ад. Оно лишает невинности. После “Воли к власти” всякий человек почувствует в себе перемену: уже нельзя смотреть на мир, как смотрел на него до прикосновения к этой книге. Человек становится “суше”, более зрелым, более матерым, более ответственным.

* * *

Свое исследование, посвященное произведению, от которого “содрогнется мир”, я назвал “Ессе liber” — “Се книга”. Это выражение перекликается со знаменитыми словами Пилата, сказанными о Христе: “Ecce homo” — “Се человек”, ставшими заглавием автобиографии Ницше. Однако “Liber” означает по-латыни, кроме того, и “свободный”. Действительно, свобода Ницше, по выражению Жоржа Батая, сбивает с ног. Но тот, кто устоит, благодаря этой книге до самых последних пределов раздвинет свою независимость в этом мире. К тому же в доримские времена на Юге Италии “Liber” называли Диониса — верховное божество ницшеанской мифологии.

В предлагаемой статье я хочу ответить на вопросы:

1. Каким образом Ницше стал автором книги, которой не написал?

2. Как он, глашатай рабства, стал знаменем восставших рабов?

3. Почему ницшеанство оказалось востребованным диаметрально противоположными политическими силами?

I. Книга-призрак

1.“Никто не знает сегодня, на что похожа хорошая книга”

Замысел “Воли к власти” стал выкристаллизовываться в духовном мире Ницше уже с 1883 г. Хотя концепт «воли к власти», по-видимому, восходит к Дионису — главному герою основополагающего “Рождения трагедии”, впервые сам термин появляется в главе “О тысяче и одной цели” Первой части “Заратустры”: “Скрижаль добра висит над каждым народом… взгляни, это голос воли его к власти”. Затем в главе «О самопреодолении» дается уже развернутая характеристика воли к власти как сущности жизни: “Везде, где находил я живое, находил я и волю к власти[5]. Вообще, “Заратустра” сыграл решающую роль в рождении “Воли к власти”. В самый разгар работы над этой философской поэмой в письме от 3 сентября 1883 г. из Сильс-Марии в Энгадине (юго-восточная Швейцария) Ницше сообщает своему ближайшему другу Петеру Гасту (Генриху Кезелицу): “...возможно, в ближайшее время я напишу что-нибудь теоретическое; мои записи в этом духе теперь называются “Невинность становления. Руководство по освобождению от морали[6]. И хотя Ницше планировал написать еще две части этой “книги для всех и ни для кого”, им все больше овладевает потребность в “венчающем” произведении, сводящем воедино все масштабные сюжетные стержни его творчества. К тому же, опасаясь, что сложнейшие образы-идеи Заратустры не будут поняты или будут восприняты превратно, он испытывает усиливающееся желание перевести на философский язык символический мир своей поэмы: «каждый великий учитель человечества знает, что при неблагоприятном стечении обстоятельств может стать для человечества злым гением – так же, как мог бы стать благословением.

Что ж, я сам хочу сделать все возможное, чтобы по крайней мере не дать повода для грубого злоупотребления; и сейчас, после того, как я выстроил вестибюль своей философии, я должен снова неутомимо трудиться, пока и главное здание не будет построено. Люди, которые понимают только язык амбиций, могли бы сказать, что я чересчур высоко замахнулся. Пусть так! –».[7]

Я хочу обратить внимание на то, что между «Заратустрой» и замыслом, превращенным впоследствии в «Волю к власти» существует — несмотря на их внешнюю непохожесть — глубокая, неразрывная связь. Первым это заметил Мартин Хайдеггер: «На самом деле планируемый капитальный труд “Воля к власти” настолько же поэтичен, насколько “Заратустра” концептуален». И он вслед за Ницше подчеркивает: «Отношение между этими произведениями такое же, как между вестибюлем и главным зданием[8]. Приемственность между «Заратустрой» и будущим теоретическим трудом как раз обеспечивает концепция воли к власти, которая является ключом к образу Заратустры. Совершенно естественно поэтому, что в духовном подъеме, порожденном работой над поэмой, воля к власти выдвигается на центральное место обрастает концептуальным богатством, вступает в полемические отношения со всей предыдущей мировой философией.

Открытие воли к власти явилось крупнейшим достижением Ницше, которое было им сразу осознано в полной мере. Он резко разрывает с метафизикой воли Шопенгауэра, радикализирует сам концепт воли, увязывает его с властью, господством и очищает от пессимизма. Дальнейшая разработка понятия воли к власти как всеобщего принципа мироустройства и миропонимания закономерно порождает в Ницше — и об этом свидетельствуют Nachlass,Посмертные(правильнее было бы назвать – «добезумные»)фрагменты1884 года — замысел книги, которую он сам назовет “своим главным философским трудом”, “Hauptwerk[9].

Для историка философии процесс вызревания этого крупномасштабного произведения из концепции воли к власти представляет собой поистине захватывающее зрелище. Так, в V книге “Веселой науки” (октябрь 1886 г.) формулируется по сути программа будущего труда: “Борьба за существование есть лишь исключение, временное ограничение воли к жизни; великая и малая борьба идет всегда за перевес, за рост и распределение, за власть, сообразно воле к власти, которая и есть как раз воля к жизни[10]. Соединение в единый каркас категорий воли к власти давало Ницше мощный инструмент как для полемики со всей предыдущей сократовско-христианской эпохой, так и для выстраивания, как он сам говорил, “истории ближайших двух столетий[11]. Концепция воли к власти становится стержнем всей мыслительной работы Ницше в последние пять лет перед духовным кризисом и стягивает воедино проблематику всего его творчества. Наконец, эта концепция вступает в динамические комбинации с другими главными образами-концептами ницшеанства — вечным возвращением и сверхчеловеком, формируя то, что я бы назвал большой триадой, являющей разные модусы ницшевского проекта освобождения.

Показательно, что в это же время (март 1884 г.) разработка концепции воли к власти приводит Ницше к формулированию «мысли, которая расколет историю человечества надвое… Будь она истинной или, вернее, будь она воспринята как истинная, все изменится, ничто не останется на месте, и все прежние ценности обесценятся»[12]. Отныне появляется второй заголовок, содержательно выражающий грандиозную сверхзадачу пересмотра всей человеческой культуры с позиции воли к власти. Ницше не сразу стыкует оба заголовка. Первый план, где замысел главного труда появляется под своим названием,— “Воля к власти (Опыт нового истолкования всего совершающегося), написанная Фридрихом Ницше” – относится к августу – сентябрю 1885 г.  Надо признать, что окончательному выбору названия предшествовала длительная внутренняя борьба, в которой с данным заголовком соперничали множество других вариантов: “Невинность становления”, «Руководство по освобождению от морали», “Об иерархии” и т. д. (Всего около десятка названий). Эта борьба не утихнет еще целый год –Посмертные фрагменты, изобилуют вариантами, среди которых фигурирует, например, и “Воля к власти. Предвестие философии будущего”. Проект, наконец, получает свое полное название, когда 21 июля 1886 года появляется “По ту сторону добра и зла. Прелюдия к философии будущего”, на обороте обложки которой автор официально извещает читающую публику о скором выходе в свет книги в четырех частях под заголовком “Воля к власти. Переоценка всех ценностей”. Отныне книга перестает быть лишь простым авторским намерением или неким химерическим проектом, каковыми изобилуют Посмертные фрагменты, а становится обязательством Ницше, который крайне ответственно относился к собственным публикациям. Этот авторский жест отметает всякие сомнения относительно твердого желания создать книгу, содержание которой соответствовало бы объявленному заголовку, что вынуждены признать даже противники “Воли к власти”. Во всем наследии Ницше, вплоть до его душевного коллапса в январе 1889 года, не найдено ни одного подтверждения, что он отказался от этого проекта. В октябре 1886 года в письме сестре и зятю он подтверждает свой выбор: “В ближайшие четыре года я намерен заняться своим капитальным трудом в четырех томах; уже само название заставляет содрогаться: “Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей”. Для того, чтобы исполнить задуманное, мне понадобятся здоровье, одиночество, хорошее настроение, возможно, даже жена[13].

Хочу обратить внимание читателя на подзаголовок книги “По ту сторону добра и зла” — “Прелюдия к философии будущего”. Сама же философия и должна была составить содержание “Воли к власти”, то есть “По ту сторону...” мыслилось Ницше как прелюдия к главному труду. Кроме того, сравнительный анализ опубликованной работы и корпуса Посмертных фрагментов показывает, что Ницше отрезал и напечатал часть своего главного труда в виде “По ту сторону добра и зла”. Сделал он это по финансовым и рекламным соображениям, надеясь, во-первых, поправить свое тяжелое материальное положение, а во-вторых, подготовить читателей к своему opus vitae. Так он сам положил начало тяжкой для любого автора практике нарезки и компиляции из огромного корпуса “Воли к власти” отдельных менее крупных работ — практике, к которой отныне он, связанный соглашением со своим издателем Константином Науманном, будет вынужден неоднократно прибегать.

Эта картина мыслителя, отсекающего куски от “тела” своего главного произведения, по своему трагизму не имеет равных в мировой истории философии. Следующим таким куском стала “Генеалогия морали” (ноябрь 1887 года), на мой взгляд, наиболее значительное по своим открытиям произведение Ницше. Быстрота, с которой создается эта работа, заставляет предположить, что автор просто “собрал” ее из готового материала. В ней воля к власти теоретически обосновывается и используется как методологический принцип объяснения религиозных, психических и моральных явлений. И здесь он упорно продолжает держаться за свой замысел. В параграфе 27 Третьего рассмотрения “Генеалогии” Ницше подтверждает неизменность своих намерений: “Эти темы [духовная ситуация современной ему Европы — Н. О.] с большой основательностью и строгостью будут рассмотрены мною в другой связи (под заглавием: “К истории европейского нигилизма”; я отсылаю с этой целью к подготовляемому мною труду:Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей)[14]. Конечно, Ницше мог утешать себя тем, что главный корпус “Воли к власти” не сильно пострадал от этих усекновений, что по-прежнему ураганно идет прирост материала и что “По ту сторону...” вместе с “Генеалогией...” формируют своего рода расширенное вступление к его “capo lavoro”.

17 марта 1887 года появляется именно тот план, который Гаст сначала с сотрудниками Архива Ницше Эрнстом и Августом Хорнефферами, а затем с сестрой философа Элизабет Фёрстер-Ницше используют как руководство для компоновки “Воли к власти”. Всего таких планов в Посмертных фрагментах насчитывается более 25...

С осени того же года Ницше начинает систематизацию материалов “Воли...” и в течение зимы 1887 — 1888 годов создает первый авторский протовариант, своего рода ядро книги: он пронумеровывает и выстраивает 374 фрагмента[15], из которых первые 300 снабжены к тому же римскими цифрами от I до IV, что соответствует планировавшимся четырем книгам. Он также составляет — на основе ключевых слов — индекс, объясняющий организацию фрагментов. Для рубрикации используется специальная тетрадь. 13 февраля 1888 года он пишет Гасту: “Я закончил первую редакцию моего «опыта переоценки»... Это была настоящая пытка, и у меня не хватает мужества идти дальше, через десять лет я сделаю лучше[16]. Эта “первая редакция опыта переоценки” так и осталась единственной подборкой “Воли к власти”, составленной самим автором. Через две недели он вновь пишет Гасту: “Не подумай, что я снова занялся «литературой», — эта редакция предназначалась мне самому, начиная с этого момента каждую зиму я буду делать подобную редактуру, предназначенную мне; идея публикации исключается[17]. Я еще вернусь к этой странной манере писать для “внутреннего пользования”, писать “в стол”.

Однако работа над “Волей...” продолжается всю весну (кстати, параллельно с “доводкой” “Казуса Вагнер”, целиком пронизанного проблематикой “Hauptwerk”): уточняется количество страниц для всех четырех книг и для каждой из отдельных глав (150 страниц в каждой книге, 50 страниц в каждой главе). Ницше напряженно трудится в Сильс-Марии все лето, вплоть до 26 августа, когда появляется план, в последний раз предваренный заголовком — “Воля к власти”:

“Набросок плана. Воля к власти.

Опыт переоценки всех ценностей.

— Сильс-Мария

— Последнее воскресенье

— августа 1888 года

МЫ — ГИПЕРБОРЕЙЦЫ

Постановка основ проблемы

ПЕРВАЯ КНИГА: “Что есть истина?”

Первая глава. Психология заблуждения.

Вторая глава. Ценность истины и лжи.

Третья глава. Воля к истине, оправданная исключительно как ценность, утверждающая жизнь.

ВТОРАЯ КНИГА: Происхождение ценностей.

Первая глава. Метафизики.

Вторая глава. “Человек религиозный”.

Третья глава. “Добрые люди” и те, кто хочет улучшить человечество.

ТРЕТЬЯ КНИГА: Конфликт ценностей.

Первая глава. Размышления о христианстве.

Вторая глава. О физиологии искусства.

Третья глава. Об истории европейского нигилизма.

ЧЕТВЕРТАЯ КНИГА: Великий Полдень.

Первая глава. Принцип “иерархической” жизни.

Вторая глава. Два пути.

Третья глава. Вечное возвращение.

Ровно через семь дней, 3 сентября 1888 года появляется новый план, в котором подзаголовок “Переоценка всех ценностей” становится заглавием, а название “Воля к власти” исчезает навсегда.

ПЕРЕОЦЕНКА ВСЕХ ЦЕННОСТЕЙ

Первая книга .

Антихрист. Опыт критики христианства.

Вторая книга .

Свободный дух. Критика философии как нигилистического движения.

Третья книга .

Имморалист. Критика морали, разнообразие пагубного невежества.

Четвертая книга .

Дионис. Философия вечного возвращения.

Между этими датами — еще один показательный жест: в записях этой недели прямо упоминается “Воля к власти”, но затем Ницше сам вычеркивает это название, заменяя на слово “творение”.

То, что произошло между 26 августа и 3 сентября 1888 года, — крупнейшая катастрофа в его творчестве. Он пишет: “...хорошо и долго приуготовляемое произведение, которое должно было появиться этим летом, буквально «в воду кануло»[18]. Этот провал “Воли к власти” является величайшей загадкой в его жизни. Нам неизвестно, что он пережил в эту роковую неделю. По-видимому, со всей неотвратимостью ему явился призрак безумия. Все существо Ницше раздирало противоречие: с одной стороны, он все последние годы был одержим навязчивой страстью завершить “Волю к власти”, с другой — он все больше понимал, что в том виде, в каком он задумал ее, она в принципе незавершаема. Это противоречие буквально раскалывало его сознание. В «Ecce Homo» он делает признание: “для задачи переоценки ценностей потребовалось бы, пожалуй, больше способностей, чем когда-либо соединялось в одном лице”[19]. Однако, несомненно, что эти дни стали кульминацией его жизни. Я ощущаю, как напряжение этой поистине страстной недели достигает пика: кажется, что вся боль и надежда, весь пафос мировой истории спрессовываются в его душе. Он как бы производит необычное взвешивание: на одной чаше весов — весь мир, а на другой... — он, бесстрашный человек, мыслитель-динамит Фридрих Вильгельм Ницше...

И вот 7 сентября 1888 года в письме к Мете фон Салис Ницше пишет: “Третье сентября стало очень необычным днем. Утром я написал предисловие к моей “Переоценке всех ценностей””. Он тут же назовет переоценку “самой независимой книгой, из когда-либо существовавших”, и, словно заклиная, сообщает, что планирует напечатать ее в ближайшие годы[20].

20 сентября 1888 года он покидает, словно Заратустра свою горную пещеру, Верхний Энгадин, свои горы, и устремляется вниз, в Турин, навстречу судьбе. Слова Заратустры призывно манят его вперед: “Пора, давно пора!”. Он прибывает в Турин, как воин, знающий, что идет на свой главный бой, из которого ему не выйти живым. С собой он везет 140 кг “динамита” своих рукописей (столько, согласно багажной квитанции, весил его багаж).

Начинаются последние 100 огненных дней Ницше. Хайдеггер тонко замечает: “Особая тревога овладевает Ницше. Он больше не может ждать, пока медленно созреет широкомасштабное произведение, которое не имеет никакого преимущества, кроме как значимость собственно произведения[21]. Дальше он действует по-военному четко и быстро. Понимая, что находится в чудовищном цейтноте и что ему уже не дано закончить свой opus magnum, он принимает решение рассечь весь комплекс “Воли...” на четыре ударных, молниеносных произведения и издать их под общим заглавием (которое до этого было подзаголовком) “Переоценка всех ценностей”. Старый замысел радикально трансформируется: из достаточно научного по тематике и изложению он пронзительно персонализируется. По сути своей перед нами трагический автопортрет, в котором Ницше предстает перед нами в разных ипостасях: Антихриста, Имморалиста, контрфилософа — Сокрушителя старых идолов-ценностей. Прежнее название уже не может покрыть весь фронт проблем, которые Ницше разворачивает в “последнем параде”. Самостоятельное значение приобретают такие большие темы, как вечное возвращение и сверхчеловек, неразрывно связанные с концепцией воли к власти, но сопоставимые с ней по масштабам и значению. Новый заголовок методологически давал Ницше больший простор для увязывания воедино всего идейного богатства своего позднего творчества, для объединения “большой триады” в единый комплекс нескольких произведений. В одном из последних писем он скажет: «Работы, которые я опубликую в ближайшее время, не являются книгами; это – удары судьбы»[22]

Возможно, ему становилось все очевиднее, что методологически неверно выставлять на передний план лишь одну из ее трех великих идей-образов, будь то Воля к власти, Вечное возвращение или же Сверхчеловек, которые статусно равноценны, неразрывно связаны между собой и обозначают лишь различные грани единого целого. Вместе с тем с философской точки зрения воля к власти и переоценка всех ценностей образуют некое теоретико-методологическое единство, где первый концепт содержательно выражает сущность мира, тогда как второе понятие — методологический принцип очищения мира от ложных толкований. Воля к власти как раз является инструментом, позволяющим осуществлять переоценку всех ценностей. Именно эта концептуальная приемственность обоих замыслов дает основания сделать вывод, что, невзирая на перемену названия, речь идет об одном и том же большом проекте, который вынужденно меняет форму. Это признает и такой непримиримый критик «Воли…», как Монтинари, отмечавший, что «с точки зрения содержания «Переоценка ценностей» была в этом смысле тем же, что и «Воля к власти», но именно по этой причине явилась ее литературным отрицанием»[23]

Нам еще предстоит разобраться, почему проект “Воли к власти” растворился в серии кратких, молниеносно написанных работ и в Посмертных фрагментах. Возникает ощущение, что автор пошел на расчленение своего произведения, слишком большого чтобы оно могло пройти через родовые пути его творчества. В последние месяцы перед коллапсом самоидентификация с Дионисом, разорванным на куски и пожранным титанами, достигает такого накала, что разряжается в грандиозной мистерии расчленения тела “Воли к власти” на отдельные куски-произведения, которые он успевает бросить человечеству. В любом случае этот неимоверный по силе и напряжению взрыв конца 1888 года стал возможен благодаря долгой кумулятивной подготовительной работе над “Волей к власти”, которая, как лавиной, взрывается каскадом произведений. Но, даже вынужденный расчленить “Волю к власти” на куски, он эти части, например “Сумерки кумиров”, рассматривал как “аванс”, как затравку к основному произведению.

Ритм его творчества становится бешеным, он словно превращается в живой вулкан, из которого вырывается кипящая лава энергии. Практически одновременно за считанные сутки он исторгает “Дионисовы дифирамбы”, “Сумерки идолов” (9 сентября), “краткое изложение, — как писал сам Ницше в письме к Гасту 12 сентября 1888 года, — моих философских гетеродоксий[24]). А 18 октября он напишет Францу Овербеку (другому близкому другу, которому через три месяца предстоит увезти безумного мыслителя из Турина в психиатрическую клинику Базеля): “С чувством, для которого у меня нет слов, я сообщаю тебе о том, что первая книга “Переоценки всех ценностей” готова. Всего будет четыре книги, изданные по отдельности[25].

Этой первой книгой — которой суждено было стать и последней — “четырехкнижия” “Переоценки” явился “Антихрист”. По-видимому, Ницше, все острее чувствуя цейтнот, понимает невозможность завершения всего замысла, что вынуждает его отказаться и от подзаголовка “Переоценка всех ценностей”, который он вскоре заменяет на “Проклятие христианству”. 15 октября, в день своего рождения, Ницше начинает “Ecce Homo” (которая тоже была призвана подготовить публику к выходу “Переоценки”) и заканчивает ее за три недели. В этой последней в его жизни книге он так и не отказывается от своего “opus magnum”, прямо называет 1890 годом завершения своего главного труда и вновь пророчит “разрушительный удар молнией Переоценки, которая повергнет землю в конвульсии[26].

Он выпускает из себя такие необузданные силы, что вернуть их назад, усмирить уже было невозможно. Писать после “Сумерек идолов”, “Антихриста”, а главное “Ecce Homo” было уже физически невозможно, философски — неоправданно. Любое произведение было бы шагом назад, потому что выше и вперед было идти уже некуда. Если Эверест покорен, то на этой планете выше подняться уже нельзя. Впереди и выше было только небо. Теперь надо было штурмовать небо, эту бездну над головой. Надо было прыгать в эту бездну — прыгать в безумие...

После такого уровня пафоса и страсти нельзя было и сохранить себя в норме. Такие автобиографии не пишут, если планируют мирно и спокойно жить дальше. “Иногда я не понимаю, почему я все больше ускоряю трагическую катастрофу своей жизни, которая началась с “Ессе”[27], — скажет он на пороге со-шествия-с-ума. После “Ecce...” невозможно было оставаться с современниками. Последний прорыв этого философа-камикадзе оказался предельно мощным, безудержным и губительным для него самого. Он и в самом деле погиб как воин.

Надо быть достаточно наивным (или благополучным) читателем Ницше, чтобы в “Ecce Homo” с его помпезными главами типа “Почему я так мудр?”, “Почему я пишу такие хорошие книги?” увидеть лишь патологическую манию величия. Возможно ли не услышать в этих самовосхвалениях вывернутую хохмой нечеловеческую тоску? Возможно ли не обжечься потоком огненной самоиронии, разъедающей его душу. Я не вижу никакого преувеличения, когда в письме Гасту от 30 октября 1888 года он прямо пишет: “...кажется, я держу судьбы человечества в собственной ладони[28]. И когда Ницше, имея в виду “grosse oeuvre”, открывает “Ecce Homo” грозным предсказанием: “Не далек тот день, когда я буду должен подвергнуть человечество испытанию более тяжкому, чем все те, каким оно когда-либо подвергалось[29], то поколения, пережившие XX век, воспринимают это не как мегаломанию, а как сбывшееся трагическое пророчество. “Воля к власти” в полном соответствии с авторским прогнозом стала “произведением, которым возвещается о приближении катастрофы-кризиса, какой еще не было на свете; о глубочайшей нравственной коллизии, с какой доводилось встречаться человечеству; назревшем расставании со всем, во что до сих пор верили, чего требовали и что освящали[30].

В эйфории неумолимо надвигающегося безумия Ницше формулирует свою философско-политическую программу: “Переоценка всех ценностей — вот моя формула для акта высшего самоосмысления человечества... “Переоценка” должна выйти на двух языках. Хорошо бы поначалу создать ассоциации, которые в нужный момент предоставят в мое распоряжение последователей. Прежде всего на мою сторону должны встать все офицеры и евреи-банкиры: и те, и другие воплощают волю к власти[31]. Можно посчитать, что перед нами бред сумасшедшего, а можно увидеть в этом “бреду” набросок плана партийного строительства, не раз реализованного в XX веке.

Во всяком случае, он вполне адекватно оценивал в письме своему издателю Науманну от 26 ноября 1888 года значение своей книги: ““Переоценка ценностей” станет беспрецедентным событием, не только событием литературным, но событием, которое потрясет установленный порядок[32]. Переписка этих ураганных дней предельно насыщена грозовыми пророчествами: “через два года вся земля будет содрогаться в конвульсиях. Я человек рока[33].

В полном соответствии со своим девизом “Amor fati”, он, обняв свою судьбу, отбрасывает всякий инстинкт самосохранения. Ницше словно “уходит в отрыв” от своей эпохи. Неконтролируемый взрыв страсти форсирует до предела весь его эмоционально-интеллектуальный аппарат. Мысли ураганом проносятся сквозь него. Бесстрашие отчаяния срывает последние тормоза. Безумие становится на этом пути высшим взрывом жизни. Агон превращается в агонию.

На последнем отрезке своей жизни Ницше ощущал себя спринтером, изо всех сил убегающим от несущегося за ним следом огненного вала безумия. Во взвинченном, лихорадочном темпе он едва успевает исторгнуть из себя последние творения, понимая, что свой “opus magnum” ему закончить уже не дано. Концы “Воли к власти” теряются в безумии...

Я убежден, что он знал, что сходит с ума. Берусь утверждать, что это был его выбор. Это было его решение, сопоставимое лишь с выбором ядовой чаши Сократом и распятного креста – Иисусом. Он понимал, что, если хочет опрокинуть эпоху, открытую ими, если стремится перевернуть ценности, утвержденные ими, то должен своим подвигом и своей жертвой превзойти этого грека и этого еврея. Только превзойдя по масштабу и страсти содеянное этими “учителями человечества”, он закроет эру, открытую ими 25 веков назад, только тогда он действительно “разрубит историю человечества на две половины” и только тогда ему поверят. Не добровольное принятие смерти ради своих убеждений, ради того, чтобы показать, как надо жить (это уже сделали Сократ и Христос, два антигероя его “Сумерек...” и “Антихриста”). Лишь безумие — со-шествие-с-ума мыслителя — событие более чудовищное и более поражающее, чем отравление греческого мудреца или распятие иудейского сына Божия! Ницше ведал, что “творил”. “Иногда для того, чтобы стать бессмертным, надо заплатить ценою целой жизни[34]. Он заплатил неизмеримо более высокую цену...

Самое потрясающее в Ницше – это то, что почувствовав в какой-то миг демонию своего мастерства, чреватую ужасающей катастрофой безумия, он не убоялся самого себя, своей дороги, как, например, Рембо, в страхе отпрянувший от разверзшейся пропасти, или Достоевский, что есть силы вцепившийся в Христа. Один лишь Ницше бесстрашно шагнул в бездну и закрыл ее своим существом.

Все 11 лет безумия он словно наблюдал, как публика будет жадно ждать его произведения, как будут от его имени создаваться новые книги. Но он не сделал ни одного жеста, который поставил бы под сомнение его безумие. Выйти из состояния сумасшествия было бы “срывом стиля”, повторением “жалкого мифа” о воскресении, перечеркивало бы всю значимость беспрецедентной жертвы и великой трагедии, которую он так гениально срежиссировал и неподдельно сыграл.

Ницше обрушился на пике своего дарования, своего творческого взлета. Нас, его потомков, не оставляет чувство ограбленности: труд остался незавершенным. Но завершить “Волю к власти”, эту необычнейшую из книг, как заканчивают обычную книгу, было невозможно. По-видимому, выйти из этого текста можно было только в безумие, только оборвав его безумием... И в самом деле, невозможно избавиться от ощущения, что между этим венчающим, но не законченным трудом и безумием его автора существует какая-то таинственная связь. Действительно ли он не мог дописать “Волю к власти”? Мне кажется, что столкнувшись с дилеммой: либо написать еще одну, пусть великую книгу, либо создать ни с чем не сравнимое, венчающее все его мышление “метапроизведение” — безумие, Ницше делает уникальный шаг. В полном соответствии со своим намерением, высказанным в предисловии к “Воле к власти” он изначально строит свое произведение “с расчетом на конечную катастрофу[35]. И эта книга в какой-то момент начинает неумолимо требовать реальной жизненной катастрофы самого автора. Ницше сделает немыслимое: он как бы вмонтирует собственную катастрофу в тело самой книги, как ее финал. “Воля к власти” становилась, таким образом, ужасающим символом двойной катастрофы — и самораспада автора в безумии, и книги – в изначальные фрагментарные черновики. Безумие продолжало и завершало “opus magnus” самым ярким и убедительным способом: философия превращалась в жизнь...

2. Книга — пульсар

Ницше неслучайно называл себя посмертным писателем: он, несомненно, знал, что благодаря ошеломляющему Посмертному наследию, его посмертная биография будет гораздо больше насыщена событиями, чем собственно его жизнь. Если при жизни Ницше в основном не жил, а мыслил, то после смерти он, если можно так выразиться, начинает жить крайне интенсивной событийной, хотя и “заочной” жизнью.

Судьба “Воли к власти” уникально переплетается с его посмертной судьбой: оставив не завершенной эту книгу, этот мыслитель, после своей двойной смерти философски не умер, потому что сталкивает нас с мучительной задачей понимания этого недооформленного в книжную форму наследия. Если можно так сказать, Ницше инсценирует в этой “не-книге” свою не-смерть, свою посмертную жизнь.

Понадобилось действительно из ряда вон выходящее событие — мыслитель, чья деятельность состоит как раз в применении своего ума, сходит с ума, — чтобы к Ницше пришла настоящая слава. В то время как объявивший себя Дионисом философ скакал, как козел, в сумасшедшем доме, публика жадно ждала все новых публикаций. Ее нетерпение подогревали слухи о, казалось, необъятном наследии безумного мыслителя.

19 января 1889 года, то есть через две недели после коллапса, сеньор Фино, владелец пансиона, где квартировал Ницше, высылает из Турина его матери в Наумбург багаж весом в 116 кг личных вещей, книг и рукописей своего сошедшего с ума постояльца. Позже ни в этом багаже, ни в сумке, забытой Ницше в Ницце и найденной в 1895 году, ни в материалах, полученных из Сильс-Марии и Генуи, готовой рукописи “Воли к власти” не окажется. Многие из тех, кто был связан с его наследием, в первую очередь сестра Элизабет — будут убеждены в реальном существовании этой книги и станут упорно искать ее. История о пропавшей рукописи будет обрастать самыми невероятными слухами, вроде того, что она была выкуплена (у кого?) за огромную цену какими-то таинственными поклонниками.

Впоследствии, отчаявшись найти рукопись, Элизабет обвинит Овербека в том, что он потерял ее, когда перевозил безумного Ницше из Турина в Швейцарию. Но Овербек точно знал, что готовой рукописи не существует. Об этом свидетельствует его переписка с издателем Ницше Науманном. Еще 13 февраля 1889 года Науманн (кстати, превратившийся благодаря публикациям работ мыслителя в крупного издателя) обращается к Овербеку: “Моим самым горячим желанием является, чтобы публикации со временем приносили нам достаточно, чтобы продолжить работу над “Переоценкой”. Я уже неоднократно запрашивал об этой рукописи, но до сих пор не получил ответа”. Через две недели в ответ на письмо Овербека Науманн с огорчением пишет: “К сожалению, из сообщенного вами я должен сделать вывод, что “Переоценка” вовсе не является завершенным произведением, как на это можно было надеяться, судя по неоднократным заявлениям профессора Ницше, и я от всего сердца сожалею о том, что это значительно затрудняет работу по завершению, так сказать, полного круга литературной деятельности профессора. Именно это произведение около полутора лет продолжает вызывать интерес на литературном рынке[36]. О том, что “Воля к власти” не существует в законченном виде, знал и другой доверенный друг Ницше Гаст, отмечавший 25 января 1889 года в письме Овербеку: “В “Ecce Homo” о переоценке всех ценностей говорится как о завершенном произведении, только боюсь, что это относится исключительно к концептуальной части, но не к литературной форме[37]. Это в конце концов понимает и Элизабет, которая летом 1892 года окончательно возвращается в Германию из Парагвая, где полный крах потерпела колония “Новая Германия”, возглавляемая ее мужем, националистом и антисемитом. (Возвращается, кстати, без мужа, который там же кончает жизнь самоубийством). Уладив парагвайские дела, она со всей истовостью принимается за собирание литературного наследства брата. В августе 1894 года она учреждает Архив Ницше и на 40 лет, вплоть до своей смерти, становится его единственным руководителем. В 1895 году Элизабет с помощью одного еврейского банкира-почитателя Ницше (не такая уж она была антисемитка, какой ее попытаются объявить многие ницшеведы после 1945 года) выкупает за 30 тыс. марок права на произведения брата у матери и дяди. Затем переводит Архив вместе с невменяемым мыслителем в Веймар, культурную столицу Германии, на виллу Зильберблик. (Долгие годы у окна этой виллы будет сидеть безумный мыслитель, уставившись невидящим взором на гору Эттерберг, где — не пройдет и 40 лет после его смерти в полдень 25 августа 1900 года — будут дымить газовые печи концентрационного лагеря Бухенвальд).

С момента, как Ницше “удалился”, вокруг его наследства и Архива не утихала ожесточенная идейная борьба, которая шла гласно и открыто. Хотя история Архива в немалой мере — это история интриг и многочисленных судебных процессов, было бы несправедливо не учитывать, что Архив в то же время стал центром глубоких философских дискуссий, а также интенсивных издательских усилий. Деятельность этой организации оставалась в центре внимания научного сообщества и подвергалась острейшей критике, не прекращающейся и по сей день. Обладая литературными правами, сестра никогда не имела монополии на его наследство. К тому же в Архиве Ницше всегда работали яркие и широко известные люди, которым невозможно было навязать что-либо против их желания. Среди прочих в его издательский комитет в разное время входили, например, такие известные мыслители, как М. Хайдеггер, О. Шпенглер, Р. Штайнер и др. Архив занимался не только издательской деятельностью. Не последней его целью было создание культа Ницше с соответствующей литургией. Для этого предполагалось развернуть широкое строительство монументов, храмов, стадионов, монументальных “эллиноподобных” ницшеанских центров, где бы происходил синтез искусства, спортивных состязаний, литературы, философии и т. д. Эти проекты находили широкий резонанс среди европейской публики, а в комитеты по сбору средств на их реализацию, а также в “Общество друзей Ницше” входили такие известные люди, как Р. Роллан, Т. Манн, А. Жид, А. Франс, В. Ратенау, Г. д’Аннунцио, Г. Уэллс и др. (Правда, многие вышли из него, когда “друзьями Ницше” объявили себя сначала Муссолини, а затем Гитлер).

Все сотрудники Архива (а отнюдь не только сестра) были исполнены сознания беспримерной значимости Ницше и собственной работы в этом, как выразился один из них, “доме творческих стихий”. Тем не менее, будучи серьезным “очагом культуры” Германии, он так и не стал подлинным центром ницшеанства, которое всегда взламывало все институциональные границы[38].

Между тем публика с нетерпением требовала все новых публикаций и, особенно, “Воли к власти”, которая была заявлена самим автором. Постепенно надежда сменяется страшным разочарованием: рукописи нигде нет. Но... есть грандиозное наследие, включающее в себя 25 рукописей, 18 папок разрозненных фрагментов, 176 тетрадей различного формата, в том числе 45 записных книжек, 21 тетрадь и листы из тетрадей с заметками об университетских лекциях, 46 тетрадей филологических исследований, 64 тетради с философскими записями и проектами, 1500 писем! В целом Nachlass насчитывает 200 тысяч листов. Несмотря на то, что из чрева “Воли к власти” Ницше вырезал семь книг, разрубленное тело “несобранной” книги значительно превышает текст соединенных вместе последних произведений. Так, если сложить все страницы, опубликованные между 1883 и 1887 годами, получится около тысячи печатных страниц, тогда как все неиспользованные рукописные материалы могут быть оценены в тысячу пятьсот страниц, не считая возможных потерь, например, в период работы над “К генеалогии морали”. (По одному из апокрифов, Ницше, уезжая 20 сентября 1888 года из Сильс-Марии, оставил на хранение своему хозяину, у которого он снимал комнату, большое количество материалов, относящихся к “Воле к власти”). В целом же Посмертные фрагменты составляют приблизительно 5 тысяч страниц из порядка 8 тысяч страниц, а совокупный корпус “Воли к власти” занимает семь последних томов из 14-томного Полного собрания сочинений. То есть неопубликованное наследие более чем в полтора раза превышает опубликованное.

При этом за период с 1885-го по 1889 год Ницше оставил 15 больших учебных тетрадей, 3 большие записные книжки и 4 крупные папки с листами, которые, собственно, и составили корпус “Воли к власти”. Они содержат разнообразные по жанру материалы — от законченных, но не опубликованных при жизни работ, вроде “Ecce Homo”, афоризмов, фрагментов до конспектов прочитанного, записей на дорожных картах, квитанциях из прачечной итд.

Соотношение опубликованных им самим работ и неопубликованного наследия представляет собой крупнейшую философскую проблему: какой объем лабораторно-экспериментальной работы следует провести, чтобы опубликовать некое количество книг? Интересно отметить, что все редакторы, которые на протяжении XX века имели дело с Посмертными фрагментами, считали необходимым и возможным их опубликовать. Расхождения между ними сводились лишь к вопросу “как публиковать?”. Ведь задача издавать Ницше — чрезвычайной сложности в силу целого ряда обстоятельств: и ошеломляющая экстраординарность мысли, и безумие, настигающее его на самом творческом пике, и разбросанность по многим местам его наследия, и его странная манера писать фрагментами, и нечитаемый почерк... К тому же издатели и Архив в целом испытывали возрастающее давление со стороны читающей публики, требующей “еще и еще Ницше”. Поэтому в такой обстановке всеобщего ожидания и нарастающего разочарования естественно возникает почти единодушное желание издать Посмертные фрагменты. Тем более, что маховик творчества post mortem[39]был уже запущен. Целый ряд его работ появляется на свет через несколько лет после безумия и (или) смерти автора: IV часть “Заратустры” (1892), “Антихрист” и “Ницше против Вагнера” (1895), “Ecce Homo” (1908). Все это создавало жутковатый образ мыслителя, продолжающего присылать “из могилы” все новые и новые книги. Вообразите, читатель, сцену, столь же трагическую, сколь и ироничную: редакторы ведут ожесточенную полемику, не зная, что и в каком порядке публиковать, и при этом не могут обратиться за советом к невменяемому мыслителю, который в соседней комнате взирает на все свары из своего безумия. И тем не менее ни один мыслитель не “написал” столько посмертно, сколько “написал” Фридрих Ницше! Он наверняка знал и словно примерил к своей посмертной жизни полуироничные, полусокровенные слова Гёте: “...Не может быть гения без длительно воздействующей продуктивной силы[40].

Ницше предвидел свою судьбу, назвав себя посмертным философом. Я думаю, он имел в виду не только свою посмертную славу. Судя по всему, он отдавал себе отчет в том, что после смерти его ошеломляющее наследие подвергнется многочисленному препарированию. Но посмертное творчество опасно: даже он не мог предполагать, сколь многолики будут его посмертные философские реинкарнации, сколь вариативным окажется его посмертное наследие, которое на протяжении ста лет будет подвергаться попыткам аппроприации со стороны самых различных политических сил.

Как бы то ни было, появление в 1901 году очередного «послания с того света» никого не удивило. Сама идея структурирования и публикации Посмертных фрагментов под общим названием “Воля к власти” принадлежала Гасту, который в письме Элизабет мотивировал возможность такой книги тем, что после смерти Ницше “сохраняется необходимость четко проиллюстрировать последствия этой [произведенной Ницше — Н. О.] переоценки в области морали, философии, политики. Сегодня никто не в состоянии вообразить самостоятельно такие последствия — поэтому следует упорядочить огромную подготовительную работу, проделанную вашим братом для трех других книг “Переоценки”, и представить ее в систематизированном виде[41].

Вскоре начинает появляться череда различных фантомов, носящих одно имя — “Воля к власти[42]Итак:

I. В 1901 году сотрудники Архива братья Хорнефферы скомпоновали первую версию книги-призрака из 483 афоризмов. Элизабет не принимала непосредственного участия в работе над этой компиляцией, однако дала ей известный заголовок “Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей”, который казался весьма перспективным коммерчески. Он отвечал чаяниям широких слоев европейцев, охваченных кризисными настроениями fin de siecle. Издание 1901 года представляло собой XV том третьего Собрания сочинений (так называемое “Grossoktaveausgabe”) и состояло из фрагментов, в состав которых вошла большая часть афоризмов авторского варианта “Воли к власти”, скомпонованных Ницше “для себя” в начале 1888 года.

II. В 1906 году выходит “карманное” издание “Воли к власти” в двух томах, составленное из 1067 афоризмов (“Tashenausgabe”). Первая и третья книги были отредактированы сестрой, а вторая и четвертая — Гастом. Под редактурой имеется в виду прежде всего структурирование фрагментов в соответствии с планом, составленным Ницше 17 марта 1887 года. “Воля к власти” была “собрана” на основе тетрадей, обозначенных от W 1 до W XVIII, к которым были добавлены записи из тетрадей со знаком N.

Второе издание 1906 года было увеличено более чем в два раза. Однако 104 фрагмента из 372-х авторской компоновки так и не попали в эту книжную версию, и только 133 из оставшихся 270-ти остались в неизменном виде. Иначе говоря, из 1067 афоризмов новой “Воли к власти” 934 были отобраны без санкции автора. Редакторы отважились и на нечто большее — расчленение целого ряда афоризмов, переброску целых кусков и перекомпоновку в целях большей “связанности и логичности”. Именно это обстоятельство дало формальное обоснование позднейшим критикам впоследствии утверждать, что друг и сестра сфабриковали фальшивку. Но Элизабет никогда и не утверждала, что “Воля к власти” — аутентичное произведение Ницше, и не скрывала, что перед читателем — компиляция издателей. Более того, по немецкому законодательству Элизабет и Гаст получили авторское право на свою редакторскую работу по структурированию “Воли к власти”! О том, что “Воля к власти” является произведением Элизабет и Гаста, свидетельствует и решение суда от 17 декабря 1931 года, которого сестра — в связи с истечением срока прав на опубликованные произведения — добилась в отношении этой книги. Суд, учтя аргументы истицы, признал, что Ницше не написал “Волю к власти” в том виде, в каком ее составили Элизабет и Гаст. Таким образом, настоящая книга юридически является произведением трех авторов. (Кстати, Элизабет трижды выдвигала “Волю к власти” на Нобелевскую премию, и каждый раз неудачно).

Несмотря на ожесточенную столетнюю полемику, издание 1906 года считается “каноническим”, выдержало множество изданий на основных европейских языках и получило наибольшее распространение как в самой Германии, так и в США, Англии, Италии и других странах.

Одним из первых в 1910 году стал перевод “Воли к власти” на русский язык. Это вполне закономерно, поскольку Ницше в начале XX века был популярен в России больше, чем в любой другой стране и по праву считался “крестным отцом” русского Серебряного века. Неслучайно в редакционную комиссию Полного собрания сочинений Ницше вошли виднейшие деятели русской культуры: А. Белый, В. Брюсов, Вяч. Иванов, И. Ильин, С. Франк и др.

Однако с русским изданием связано несколько недоразумений. Во-первых, “Воля к власти” планировалась изначально в двух томах: IX и X томах Полного собрания сочинений. Но вышел лишь IX том: то, чего не произошло в Европе, случилось в России, где цензура добилась запрета на издание тех разделов “Воли к власти”, в которых критика христианства приобретает особенно ожесточенный характер. В итоге на русском языке вышли I и II книги и первые две главы третьей книги. Третья и четвертая главы III книги, IV книга, а также первая глава II книги опубликованы не были и выходят в свет только сейчас. Из-за этого обстоятельства русскоязычный читатель был на сто лет лишен возможности ознакомиться с полным текстом, который вошел в ареал западной культуры.

После падения советской власти, когда 70-летний запрет на Ницше был снят, “Воля к власти” многократно переиздавалась, но неизменно в усеченном виде. Настоящее, полное издание “Воли к власти” ликвидирует одно из наиболее вопиющих культурных “белых пятен” мировой философии для русскоязычного читателя. В культурологическом смысле эта публикация — символическое преодоление противоречия между неким провинциализмом России и ее самомнением мировой культурной державы. Однако ей еще предстоит ликвидировать свое отставание, к чему она, к счастью, вполне подготовлена благодаря Достоевскому, многому научившему Ницше, по собственному признанию последнего.

Второе недоразумение связано с переводом заглавия. Ницше как-то высказал опасение, что “немцам будет трудно понять “Der Wille zur Macht””, поскольку слово “Macht” будет понято как власть, а не как могущество жизни, мощь[43]. И опять-таки то, чего не случилось в Европе, произошло в России: русские поняли “Wille zur Macht” именно так, как, согласно опасениям Ницше, могли понять немцы: для них “Macht” действительно означало не “мощь”, а “власть”.

Что можно сказать в оправдание такого варианта названия? Несомненно, лексически правильнее перевод “Wille zur Macht” как “Воля к могуществу”. Однако в русской ницшеане, во-первых, перевод “Воля к власти” уже устоялся и освящен первостепенными именами, а во-вторых, русское слово “власть” способно передавать не только вполне ницшеанское понятие “силы”, но и крайне важное отношение “господства — подчинения”. Власть есть состоявшееся, институционализированное, доказавшее себя и потому признанное могущество. Сам термин “власть” семантически более “ницшеанен”, ибо обозначает динамику борьбы между волевыми потенциалами жизненных единиц.

По этому же пути пошли и англоязычные переводчики, предпочтя английскому “might” (собственно “мощь” и родственному немецкому “Macht”) — термин “power”, обозначающий помимо “силы” собственно “власть”. Во французском и итальянском переводах слова “puissance” и “potenza” обозначают прежде всего понятия “мощь”, но этимологически происходят от латинского “potesta” — “власть”.

III. В издании 1911 года “In octavo” под редакцией О. Вайса воспроизведены те же 1067 афоризмов (15-й и 16-й тома) плюс дополнительно “непроверенные” афоризмы и варианты, пронумерованные с 1068 по 1079-й. Это издание содержит весьма важный научно-критический аппарат. В 1912 году эта версия была переведена на английский, а в 1927 году — итальянский языки.

IV. «Военное» издание 1917 года под редакцией М. Брана (696 афоризмов).

V. В 1920 — 1922 году выходит собрание сочинений, получившее название “Музарион”. XVI-й том этого издания содержит опубликованный в хронологическом порядке корпус “Воли к власти” под редакцией Ф. Вюрцбаха, который также уточняет время появления каждого афоризма. Кроме того, под его же редакцией появляются XVIII-й и XIX-й тома, в которых помещена версия «Воли к власти» 1906 г. с планами и черновиками.

VI. Издание А. Мессера 1930 года — 491 фрагмент.

VII. По наиболее распространенному мнению, самым удобным является однотомное издание “Кронера”, воспроизводящее издание Вайса и опубликованное в 1930 году с послесловием одного из видных пронацистских идеологов А. Боймлера. Эта версия выдержала десятки переизданий.

VIII. В 1935 году Фридрих Вюрцбах, ставший к тому времени руководителем Архива, опубликовал во Франции свою амальгаму “Воли к власти”, куда включил записи с 1870 по 1888 годы, практически охватив все творчество Ницше. Это издание, содержащее 2399 афоризмов, было опубликовано в 1940 году в Германии, но нигде, кроме Франции, признано не было. Оно было переиздано в Париже в 1995 году.

IX. В 1954 — 1956 годах. в Мюнхене Карл Шлехта издал трехтомное собрание сочинений Ницше, в III томе которого рассыпал “Волю к власти” на фрагменты, расположив их в хронологическом порядке.

X. В начале 1960-х годов двое известных итальянских исследователя-ницшеведа Джорджио Колли и Маццино Монтинари предпринимают амбициозную попытку издать полное критическое собрание сочинений Ницше. Они подписывают соглашение с издательством Gallimard о публикации критического собрания сочинений. Руководителями французского издания назначены два ведущих философа XX века — Мишель Фуко и Жиль Делез. Карл Левит, узнав, что первыми Ницше хотят издать французы под редакцией итальянцев, предпринял огромные усилия для того, чтобы найти немецкое издательство, заявив, что в противном случае это будет национальным позором. Что ж, Ницше в который раз чуть было не разминулся с Германией, которая после вакханалии нацизма боялась его, как черта. Однако вскоре нашлось и немецкое издательство. Хотя издание Колли–Монтинари считается наиболее достоверным с филологической точки зрения, его издатели не избежали обвинений в марксистской ревизии ницшеанского наследия и даже в “исторических” фальсификациях.

XI. Наконец, с конца 2001 года в издательстве “Walter de Gruyter” начинает выходить последний раздел “издания Колли — Монтинари”, где для полной передачи текста Ницше (исправлений, вымарываний, дополнений, надписей и т. д.) использована пятицветная печать. Это издание дает, таким образом, исчерпывающую картину Посмертных фрагментов.

Что же мы имеем в итоге? Книгу “с изменяющейся геометрией текста”, своего рода книгу-конструктор? Или множество “Воль к власти” — разные книги, каждая из которых лишь та или иная ипостась большого авторского замысла? Или же такой книги в принципе вообще нет, как утверждает Монтинари, прямо озаглавивший свою работу ““Воля к власти” не существует[44]? До сих пор взгляды на эту книгу поляризуются от полного неприятия “этой фальшивки” и отрицания за ней права на жизнь (в лучшем случае признается лишь “индексная” ценность этого издания”) до придания ей статуса “лаборатории мысли” и даже возведения ее в ранг “capo lavoro”, “венца творенья”.

В конце XX — начале XXI века на основных языках мира вышло около десятка изданий “Воли к власти”. Случайна ли эта волна повсеместного интереса к “ненаписанной” книге Ницше? Не появятся ли новые версии “Воли к власти”? И не является ли воскресение этой фантомной книги, как это уже бывало в истории, провозвестием грядущих перемен.

Вопрос о правомерности “Воли к власти”, праве этой книги на существование — серьезная философская проблема. Это проблема границ творчества мыслителя, проблема конституирования его мысли в философское произведение. Это — шире — проблема нашей способности к пониманию и проникновению в замысел великого философа. Но это, как я покажу дальше, и острейшая политическая проблема.

3. Мастерская мага

Посмертная история «Воли к власти» четко делится на два периода: если до разгрома Третьего Рейха эта книга признавалась вполне ницшевской, то после 1945 г. она объявляется фальшивкой без всякого права на существование. Но еще задолго до появления вопроса о книге-призраке ницшеану начинает буквально раздирать проблема Nachlass, корневой структуры, первичной матрицы “Воли к власти”: можно ли считать Посмертные фрагменты в достаточной мере философским текстом, чтобы, во-первых, судить об аутентичном Ницше, а во-вторых, — самое главное — пользоваться ими для конструирования “постницшеанских” произведений?

Еще в начале XX века все Посмертные фрагменты и произведения последнего периода “бури и натиска” объявляются “философской клиникой”, продуктом безумия. Макс Нордау, например, пишет: «он совершенно очевидно уже от рождения – душевнобольной, и всякая страница его книг носит отпечаток его болезни»[45]. Многие авторы утверждают, что Ницше никогда не был психически нормален, и призывают остерегаться чтения его книг. По-своему они правы: Посмертные фрагменты — скорее не философия в общепринятом смысле, а патография нашей культуры. Произведенная в них радикальная переоценка старых ценностей — действительно безумие для тех, кто остается на позициях старого гуманизма и старой философии. Срыв же Ницше в клиническое помешательство они набожно будут рассматривать как “кару Божью” и как лишний аргумент в пользу незыблемости старых ценностей.

Конечно, у новых критиков хватило вкуса и такта не реанимировать в полной мере тезис о безумии для компрометации позднего творчества Ницше. Однако его отголоски слышатся в характеристике времени создания Посмертных фрагментов как теоретического упадка, творческой инволюции, утраты мужества и т. д. Дж. Колли, например, пишет: “...В решении отказаться от “Воли к власти” сыграло появление чувства пустоты, теоретического оскудения, нехватки новых прозрений, абстрактных изобретений[46]. Эти доводы призваны принизить Посмертные фрагменты, своего рода планктон, из которого рождалась «Воля к власти», как теоретически слабые. Этот же тезис развивает и его соратник Монтинари: “Ницше не оставил ни одной строчки, которая могла бы содержать альтернативное решение политических, социальных и моральных явлений, которые он критиковал. Ницше не созидатель, а скорее разрушитель мифов[47]. А ведь это пишет филолог — знаток ницшевских текстов. Но знать тексты еще не означает понимать философию!

Еще большее непонимание, переходящее в страх, демонстрирует Шлехта: “Эти призраки Сверхчеловека, Вечного возвращения и т. д. носятся так, что невозможно осознать, что предполагают эти зловещие понятия отчаяния[48]. Он предельно заостряет аргументацию против “Воли к власти”: “То, что существует под этим заглавием, не представляет никакого позитивного интереса...”. Более того, добавляет он, “Ницше сказал все, что мог сказать и что имел сказать, в работах, опубликованных им самим... Если отвлечься от нюансов, посмертные философские записи, включая “Волю к власти”, не дают ничего нового[49]. А Р. Холлингдейл считает, что эта книга — своего рода отходы, забракованные самим Ницше[49a]. Но тогда зачем же ломать столько копий об эту книгу? Зачем столько усилий для развенчания? И наконец, зачем такой уважаемый исследователь Ницше как Холлингдейл потратил немало времени и сил, чтобы вместе с У. Кауфманом в переводе донести до англоязычного читателя этот брошенный самим Ницше проект? Приведем в противовес этой позиции мнение мыслителя, чей философский авторитет на порядки превосходит авторитет указанных ницшеведов, – Хайдеггер отмечает: “Все, что опубликовал сам Ницше является лишь “закуской”... Собственно философию Ницше следует искать в “посмертных” записях[50].

Я исхожу из того, что после “Заратустры” начинается не спад, завершившийся безумием, а напротив, Ницше восходит на такую творческую высоту, которая и по масштабу затрагиваемой проблематики, и по нестерпимому напряжению сопоставима лишь с единичными примерами взлета человеческого духа. Nachlass, корпус “Воли к власти”, — предельный рубеж, до которого прорвалась ницшевская мысль, подлинная кульминация, вершина творческой страсти и мысли философа.

В целом Посмертные фрагменты обозначили радикальный сдвиг всей философской проблематики и дали колоссальный прирост нового концептуального знания. Так, зимой 1884 — 1885 годов появляется термин нигилизм, осенью 1886 года — декаданс, а в 1887 году — ключевые понятия ресентимент[51]и генеалогия. Наконец, если в опубликованных самим Ницше работах, его главные метаобразы-концепты — воля к власти, вечное возрождение, сверхчеловек – появляются крайне редко, то, бродя по причудливому ландшафту Nachlass, вы будете сплошь и рядом натыкаться на них. Используя выражение Ж. Делеза, можно назвать Посмертные фрагменты “фабрикой концепций”.

Мы имеем дело с уникальным прототекстом, который представляет собой чрезвычайно богатый конгломерат литературных форм от готовых произведений до записей на квитанциях прачечной. По своему оформлению они напоминают какие-то древнейшие свитки или даже клинописные таблички. Многие фрагменты не афоризмы даже, а обрывки незаконченных мыслей, рубрики, неоформленные куски текста, конспекты и т. д. Как, например, относиться к целым страницам “Бесов” Достоевского, тщательно переписанных Ницше в свои тетради? В какой мере это тоже можно принимать за часть его наследия? Или можно ли публиковать те пассажи, которые сам Ницше вычеркивал? Можно ли нам читать и чтить то, чего сам автор стыдился?

По своей анатомии и духу Посмертные фрагменты структурно аналогичны самой жизни — становящейся, фрагментарной, чередующей вершины и разрывы, неоконченной... Жизни, которая в силу своей незавершенности, нелогичности, “нечеловечности, слишком нечеловечности” и есть воля к власти, становление, борьба, творчество, изменение. В этой калейдоскопической природе Посмертных фрагментов  отразилась важнейшая особенность ницшевского мышления, которое словно “идет” за миром,непосредственно отражает всю его пульсирующую тотальность, в принципе отрицая и его (мира), и собственную жесткую структуризацию. Посмертный корпус «Воли к власти» сродни Млечному Пути, некоей тотальности, в которой многие элементы не находятся в прямой жесткой связи друг с другом, но тем не менее образуют такое сверхплотное вещество, что оно должно неминуемо разрядиться новыми мирами. Словно какая-то гигантская центрифуга вечного возвращения раскручивает фрагменты в вихревую Вселенную, чье звездное вещество может быть разлито во множество конфигураций. Все эти конфигурации могут противоречить друг другу, но, взятые в совокупности, они формируют своего рода сверх-текст, всеобъемлющую Вселенную ницшеанских миров. Центр этой Вселенной – везде, границы – нигде. Этот сверхтекст напоминает бесконечно ветвящуюся решетку наподобие ризомы Делеза–Гваттари или сада расходящихся тропок в духе Борхеса. В каждом зазоре между афоризмами бифурцируется множество вариантов дальнейшей динамики текста. То, что за данным афоризмом идет именно этот, отнюдь не означает, что на его месте не мог бы оказаться другой фрагмент. Это чрезмерное богатство исходного материала сообщает «Воле к власти» необычайное очарование, которое ставит его в преимущественное положение по отношению ко всем «авторизованным» произведениям Ницше. И когда мы попадаем в пространство этой книги, нас охватывает завораживающее ощущение соучастия в творчестве великого мага, работу которого мы незаметно от него наблюдаем, спрятавшись в его волшебной мастерской. Дело в том, что эта книга — лаборатория всего его творчества, как бы его второе дно. Проникновенная сила этой книги в том, что она вскрывает тело ницшевской мысли. Она открывает окно в бездонную душу автора, где в творческом первобытном хаосе кружат первобытные элементы, которые — в отличие от “Воли к власти” — в изданных самим Ницше произведениях получили законченную, а потому укрощенную форму. Мы низвергаемся в саму бурлящую лаву ницшевского мышления, получаем возможность увидеть его изначальную структуру в самом исконном, становящемся виде. Мы погружаемся на такой уровень мышления, когда слово еще неотделимо от музыки, действие — от чувства, дух — от тела... Нас властно охватывает магия ницшевского текста. Со его страниц струится волшебная аура, словно с утреннего озера поднимается к небу облако, розовое от лучей восходящего солнца. В этой ауре мир со всеми его элементами освещен особым светом, они выпуклы и ясны, все связи между ними источают неслыханную доселе музыку. У каждого, кто позволяет захватить себя этим волшебством, душа начинает вибрировать согласно тайным ритмам мироздания. И тогда мы вдруг неизбежно почувствуем как этот Творческий Хаос, эта раскаленная, животворящая плазма, в которой носятся элементы новой картины мира и в которой все главные ницшевские идеи достигают критической массы, взрывается “Волей к власти”...

Nachlass, возможно, — самый ницшеанский текст из всего написанного философом. Этот посмертный материал и составляет подводную часть айсберга ницшеанства. “Если бы мы знали только то, что опубликовал сам Ницше, то не имели бы ни малейшего представления об идеях, к которым он уже пришел, которые разрабатывал и о которых постоянно думал, но которые до сих пор придерживал. Только ознакомление с его рукописным наследием впервые дало возможность составить отчетливую картину[52], — отмечает Хайдеггер. Без своего Посмертного наследия Ницше не полон. Только сложенные вместе Nachlass и прижизненные работы создают целостную картину ницшеанства.

После Второй мировой войны оформились два различных взгляда на Посмертные фрагменты, которые затем были автоматически перенесены на “Волю к власти”. Первый взгляд (назовем его филологическим) рассматривает их как грандиозные археологические раскопки, где и поныне копошатся сотни филологов и текстоведов. Второй взгляд (философский) видит весь Посмертный свод как грандиозную строительную площадку, которая в изобилии снабжает современного философа элементами для конструирования собственной философии.

Сторонники первого подхода — профессиональные филологи — Шлехта, Колли, Монтинари (перечисляю только самых видных). Для них подлинно ницшеанские произведения — только опубликованные им самим; посмертные же записи носят сугубо вспомогательный характер, а “Воля к власти” — вообще фальшивка или же, в лучшем случае — “не-книга”. Они кропотливо воссоздают аутентичный ницшевский текст.

Сторонники (во многом бессознательные) второго подхода — крупнейшие философы XX века, для которых сам по себе текст в узком смысле этого слова, как филологический факт — второстепенен. Для них на первом месте — “Большой текст” как философско-культурная целостность. Для них важна и им нужна творческая конфронтация с Ницше. Вся современная философская мысль в известной мере развивается именно в этом искрящемся противостоянии ницшевской мысли.

Философы (М. Хайдеггер, М. Фуко, Ж. Делез и др.) рассматривают неопубликованное наследие Ницше и “Волю к власти” как вполне равнозначные тем произведениям, которые опубликованы самим мыслителем. Они оценивают “Волю к власти” как вполне ницшевское произведение и интенсивно используют эту книгу для своих собственных философских построений. Представители этой группы считают, что именно Посмертные фрагменты содержат подлинную ницшеанскую философию. Квинтэссенция этой позиции сформулирована Хайдеггером: “Собственно философия Ницше, фундаментальная, подлинная, исходя из которой он говорит в этих и во всех произведениях, им самим опубликованных, не приняла окончательной формы и не была опубликована ни в одной книге... Те, что сам Ницше опубликовал в течение своей продуктивной жизни, были всегда передним планом... Собственно его философия осталась как посмертная, неопубликованная работа[53]. По-видимому, Хайдеггер имеет в виду, что наиболее адекватной формой изложения философии Ницше являются именно Посмертные фрагменты.

Философы ведут на недостроенных громадах ницшевской философии собственное строительство, филологи же действуют как трепетные археологи, опасающиеся что-либо повредить, бережно и аккуратно смахивающие пыль с этих посмертных развалин. Филологи, радеющие, если так можно выразиться, за “кошерность” ницшеанского текста, за чистоту и точность воспроизведения всего, что написано Ницше, обрушиваются на философов, которые зачастую игнорируют предостережения первых и руководствуются духом, а не буквой ницшеанства. Если “Воля к власти” – объект навязчивого вытеснения для филологов, то для философов эта книга – идеальный текст, который, словно ветер, дует в паруса всех, кто устремляется в открытые Ницше моря.

Филологи обвиняют этот текст в чрезмерной прямолинейности, однозначности формулировок, которые вроде бы не свойственны многозначной манере Ницше. Вполне возможно, что, выясняя для себя многие базисные проблемы, Ницше формулировал их более однозначно, чем если бы предназначал их для печати. Но как раз эта определенность положений «Воли к власти», по-видимому, так прельщает философов. Я берусь утверждать, что для самостоятельного философа, не просто комментирующего наследие Ницше, а строящего оригинальные теоретические конструкции с использованием ницшевских идей, филологическая аутентичность в принципе остается вторичной в сравнение с философской значимостью того или иного фрагмента.

Эту философско-филологическую антиномию, пронизывающую «Волю к власти», прекрасно выразил крупнейший американский ницшевед и переводчик Уолтер Кауффман: «Пусть расцветает филологическая чистота! Но я сомневаюсь, что результаты будут философски оправданы»[54].

Эта двойственность отражает и внутреннюю двойственность самого Ницше – филолога по профессии, философа по призванию. Несомненно, философ победил. Но это не был обычный, профессиональный философ, а своего рода постфилософ, философ-поэт, воссоединяющий в единую целостность философию и искусство.

По сути и филологи, и философы приводят заслуживающие внимание аргументы. Первые считают, что важнее буква Ницше, что нужно быть честным по отношению к нему — автору текстов. Для вторых важнее — дух Ницше, его всемирно-историческое значение как основателя нового философско-культурного движения. Для них сама жизнь Ницше и жизнь его идей — творческий процесс, столь же важный, как и его тексты. И совершенно не случайно, что вклад в мировую культуру Хайдеггера, Батая или Камю на порядки превосходит то, что сделали для нее Шлехта, Монтинари и другие критики.

Современный читатель должен иметь возможность свободно передвигаться по безграничному, переливающемуся пространству ницшеанства, имея доступ и к “Воле к власти”, и к Посмертным фрагментам, каждый раз заново и на свой лад примиряя философию и филологию. Тот, кто хочет скрупулезно и филологически корректно изучать Ницше, обратятся к широко раскинувшемуся морю Полного собрания его сочинений. Но тот, кто решит разом окунуться в философию Ницше, бросится в стремительный поток “Воли к власти”. И он должен знать, какие устрашающие опасности его подстерегают в этом водовороте.

II. Книга-динамит

1. “Дело” сестры

После разгрома гитлеризма в охваченной самобичеванием Германии началась активная денацификация Ницше. Немцы так пропалывали свое сознание от всех сорняков нацизма, что косили заодно и все “цветы зла”. На этом поле “Воля к власти”, конечно, выделялась особенно ярко. Совершенно естественно одной из главных мишеней стал “философ воли к власти”, который воспринимался в то время как “крестный отец” фашизма.

Цель денацификации ницшеанства была благородна. Ее первым выразил еще в конце 30-х годов левый ницшеанец Жорж Батай: “Ницше должен быть отмыт от нацистской грязи”[55]. Стремясь “спасти” Ницше от Гитлера, Батай считал, что от имени Ницше, в отличие от Будды или Христа, нельзя заниматься политикой, поскольку просто не удается найти последователей. Правда, тут же добавлял, что в сравнении с Заратустрой, Будда и Христос кажутся раболепными .

Параллельно лево-радикальной денацификации бурно началась и либерально-буржуазная адаптация Ницше. Ее цель была очевидна — одомашнить Ницше, превратить его мысль в часть уютного интерьера приходящего в себя после шока мировых войн обывателя. Для этого надо было “переписать” Ницше, устранить его экстремизм и радикализм, списать на болезнь все жестокие крайности черного ницшеанства. Появляются многочисленные труды, в которых философ-динамит упаковывался в глянцевую подарочную обертку...

Однако очень быстро обнаружилось, что Ницше крайне резистентен к либерально-демократической денацификации, которая по сути оборачивалась выхолащиванием самой сути ницшеанства. Самые честные и крупные умы XX века (Т. Манн, К. Ясперс, М. Хайдеггер, А. Камю) понимали, что “политкоррекции” Ницше не подлежит, и вынуждены были признать, что в писаниях Ницше можно было почерпнуть вдохновение для строительства концлагерей и газовых камер.

Но ницшеанство было настолько грандиозным явлением, что поздний капитализм не мог позволить себе ни проигнорировать его, ни уступить национал-социализму, ни, тем более, отдать на откуп революционным силам. И тогда западная идеологическая машина произвела на свет нехитрую схему: не Ницше виноват в том, что им воспользовались идеологи III Рейха, а издатели его Архива, сфабриковавшие несуществующую, самозваную книгу “Воля к власти”, которая явилась теоретическим генокодом поднимающегося фашизма. Из-за этого “самиздата” Ницше-де и был провозглашен идейным фюрером III Рейха. Следовательно, нужно разоблачить фальшивку и ее авторов, чтобы денацифицировать Ницше. Фактически, научное сообщество Запада решило ради “спасения” Ницше принести в жертву его сестру и изданную ею “Волю к власти”. Именно сестра несет ответственность за то, что эта книга была представлена как “главный труд” Ницше, использована нацистами, чем ввела в заблуждение целые поколения немцев, и к тому же сбила на ложный путь философию XX века. Известный ницшевед Шлехта бескомпромиссно сформулировал тогдашнюю дилемму: «или Ницше — или сестра»[56].

Именно Шлехта, бывший сотрудник Архива, разъяв “Волю к власти” на расположенные в хронологическом порядке фрагменты и опубликовав их в 50-х годах, первым провозгласил в своей нашумевшей работе «Случай Ницше»: ““Воля к власти” не существует как произведение Ницше, а то, что существует под этим заглавием, не представляет никакого позитивного интереса”[57]. Проделав уже в 60-х годах аналогичную работу по деструктуризации этой “не-книги”, Колли и Монтинари в докладе на знаменитом семинаре в Руайомоне в 1964 году, заявляют: “В той мере, в какой под вопрос ставится существование последнего фундаментального труда Ницше (“Воля к власти”), наше новое критическое издание решает эту проблему ясно и просто: этого главного труда не существует»[58]. Что же есть? Есть лишь “посмертные” записи. И каждый серьезный исследователь должен изучать Ницше по изданиям, скрупулезно хронологически воспроизводящим фрагменты, оставшиеся после мыслителя. Те же издания “Воли к власти”, которые увидели свет, объявлены не более чем популярными публикациями, годными лишь для «массового читателя».

Затем, уже после смерти Дж. Колли, Монтинари выносит окончательный приговор: “Что же касается “Воли к власти”, то филологический анализ посмертных фрагментов с 1885 по 1888 годы лишает всякого содержания спор по поводу “фундаментального труда”. Этот вопрос не стоит более в повестке дня научных исследований по Ницше”[59], а “исследователи Ницше могут теперь обратиться к серьезным повседневным делам”[60]. По обе стороны Атлантического океана в научном сообществе возник — за редкими исключениями — консенсус относительно того, что “Воля к власти” — химера. Однако, к сожалению или к счастью, но вопрос отнюдь не закрыт. «Случай “Воли к власти”» продолжает оставаться “серьезным делом”.

Безукоризненный с филологической точки зрения аргумент — раз Ницше не оставил своей версии “Воли к власти”, значит, любая компиляция есть произвол и не имеет права на жизнь — с философско-исторической точки зрения не выдерживает критики. Ведь странно же, не правда ли, что если до разгрома нацизма “Воля к власти” воспринималась как вполне ницшевское произведение, то после 1945 года начинаются продолжающиеся и поныне похороны этой “не-книги”? Именно то обстоятельство, что “Воля к власти” была аппроприирована нацистами, явилось главным аргументом против ее существования.

Особое раздражение ницшеведов вызывало само название этой «недокниги». Еще в разгар национал-социалистической революции Анри Лефевр пытался списать на заголовок возникшие уже тогда в антифашистской среде недоумения вокруг этой книги: «Заглавие этого труда обмануло многих интерпретаторов»[61]. Однако в возражение ему приведем мысль Хайдеггера: ««воля к власти» как концепция и «Воля к власти» как название книги тесно взаимоувязаны: именно потому, что этот термин обозначает фундаментальную характеристику всего сущего, он, следовательно, должен фигурировать в качестве названия капитального труда»[62]. Заголовок этой книги оправдан не только текстологически. Он выражает содержание эпохи, которую Ницше схватывал в мысли. «…XIX столетие, главным образом в лице Ницше, снова предпочло более сильную формулу: voluntas superior intellestu (воля выше разума), которая лежит у всех нас в крови»[63], – пишет его прямой идейный наследник Освальд Шпенглер. Но разве не стал эта «сильная формула» главным лозунгом XX века? И не принялся ли ее воплощать в жизнь с первых же своих дней и век XXI-й? Как раз содержанием эпохи, открытой Ницше и все еще остающейся открытой, и является движение против нигилизма – этого упадка воли к власти и триумфа ценностей ресентимента. Сам автор обладал редким даром блестяще называть свои книги, в полной мере отражая их глубинный смысл: «И пускай не ошибаются относительно смысла названия, призванного озаглавить это евангелие будущего. «Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей» – формулой этой выражается некое противодвижение наперекор принципу и задаче: движение, которое когда-нибудь в будущем сменит означенный совершенный нигилизм»[64].

Сегодня более полувека спустя, очевидно, что обвинения в адрес “Воли к власти”, созданной сестрой Ницше и его другом-музыкантом, носят сугубо политический характер: эта книга, мол, крайне эффективно сработала на Гитлера. И филологические доказательства подложности и несостоятельности этой книги-призрака были нацелены на решение сугубо конъюнктурных идеологических задач. Ныне настал час реабилитации “Воли к власти”. И эта реабилитация идет вразрез с либеральной “реабилитацией” Ницше от фашизма как раз из-за “Воли к власти”.

Миф о фальсификации наследия Ницше Архивом во главе с Элизабет, и прежде всего “Воли к власти” понадобился для того, чтобы под флагом борьбы за очищение ницшеанства от нацизма, списать все “перегибы” черного ницшеанства на сестру и Архив и тем самым лишить этого мыслителя его разрушительной силы, инкорпорировать его в товарно-либеральную культуру и университетско-академический истеблишмент Запада. Признание “Воли к власти” протофашистской фальшивкой, сфабрикованной сестрой, — вот плата за то, чтобы читать остального Ницше спокойно!

Интересно отметить, что схожие обвинения против сестры ради спасения Ницше от фашизма выдвигала и леворадикальная интеллигенция (например, Ж. Батай, А. Лефевр, В. Беньямин), правда, с диаметрально противоположной целью: для того, чтобы использовать его освободительный, революционный пафос в борьбе против капитализма. Но левые имели к ней претензии не из-за “Воли к власти”, а из-за угодничества перед Гитлером. После краха фашизма именно между либеральным и леворадикальным течениями развертывается основная борьба за Ницше.

За редким исключением нет ни одного ницшеведа, который не бросил бы камня в сестру мыслителя. Она рисуется в ницшеане эдаким “злым гением”. Ей вменяются в вину антисемитизм, подлог, вымарывание и фальсификация целых кусков в переписке Ницше, подтасовка цитат, но главное – произвольная и безответственная компиляция посмертных фрагментов в некое ассорти под названием “Воля к власти”.

Конечно, нельзя не признать, что миф о сестре-фальсификаторше не был лишен реальных оснований. Еще в 1923 году в разгар очередного экономического кризиса, обесценившего ее сбережения, Элизабет обращается с приветственным письмом к Муссолини, который откликнулся телеграммой и денежным переводом в 20 тысяч лир.

В 1931 году Муссолини поздравляет сестру философа с 80-летием, а в 1933 году она уже в свою очередь поздравляет дуче с 50-летием телеграммой: “Самому славному ученику Заратустры, о котором мечтал Ницше, творцу аристократических ценностей в ницшеанском духе. Архив Ницше с глубоким уважением и восхищением направляет вам самые теплые поздравления”[65]. Это его стараниями в 1944 году (когда он уже чувствовал неотвратимое приближение краха) на доме в Турине, где Ницше встретил безумие, устанавливается мемориальная доска. Последним даром Муссолини Архиву была античная статуя Диониса (больше похожего, правда, не на бога вина и опьянения, а на библейского пророка), доставленная в Веймар под бомбардировками авиации союзников.

Еще более тесные отношения у Элизабет складываются с фюрером. За год до его прихода к власти, в январе 1932 года, она знакомится с ним в Веймарском театре на премьере пьесы Муссолини “Майская битва” (посвященной Наполеону), когда фюрер неожиданно посетил ее ложу. Поначалу она отнеслась к Гитлеру крайне настороженно, как к сопернику Гинденбурга, который дал ей пенсию. Но как только, став канцлером, Гитлер в 1934 году назначил ей ежемесячное пособие в 300 рейхсмарок из своего личного фонда “за ее заслуги в сохранении и популяризации работ Ницше”, она превратилась в его горячую сторонницу. Фюрер неоднократно посещал Архив Ницше в сопровождении А. Розенберга и А. Шпеера (который должен был заняться возведением грандиозного ницшеанского храма). Во время одной из встреч она преподнесла в дар Гитлеру трость брата. Широко освещавшиеся в печати визиты фюрера на виллу “Зильберблик”, несомненно, способствовали нацизации образа мыслителя. А когда Элизабет скончалась 8 ноября 1935 года, фюрер удостоил ее национальными похоронами и сам присутствовал на них.

Вожди фашизма прекрасно осознавали громадное значение Ницше для своих политических целей, и их идеологическая машина была на всю мощь нацелена на аннексию ницшеанства. Со своей стороны, Элизабет сделала все, чтобы превратить Архив в один из идейных центров нацизма в III Рейхе. Ее преклонение перед фюрером исторгло из нее даже такое предположение: “Поверьте мне, Фриц [Ницше — Н. О.] был бы очарован Гитлером, который с беспримерным мужеством взял на себя всю ответственность за свой народ”[66], — писала она одному из друзей.

И все же я предложил бы направить дело Элизабет в кассационный суд истории. Ей надо воздать должное. При всем ее чисто немецком филистерстве ей в конце концов достало ума понять, кто был ее брат. Ею, по-видимому, двигала глубочайшая обида за то, что он не получил заслуженной славы при своей сознательной жизни. Несомненно, она искренне любила его и глубоко страдала от распространенной в ту пору версии о сифилисе как причине его безумия.

Пожалуй, она действительно больше, чем кто бы то ни был, была близка к Ницше. И в детстве, и в зрелые годы они проводили бок о бок много времени, а когда он преподавал в Базеле, то вообще жили вместе. Ей часто доставалось от него, особенно после ее брака с недостойным, по мнению брата, человеком, антисемитом и националистом, и за ее интриганство в деле с Лу Саломе. Но их душевная близость, несмотря на приступы гнева Ницше, не прерывалась.

Со всеми присущими ее нации прилежанием и усердием, эта одинокая женщина последние 45 лет своей жизни посвятила себя уходу за сумасшедшим братом и неутомимому собиранию, изданию и пропаганде его наследия. Она была беззаветно предана Ницше, в силу возможностей своего ума понимала его интересы, всеми средствами добиваясь расширения его славы и влияния в Европе первой половины XX века. Элизабет готова была броситься в объятия любого (в том числе и любой политической силы), кто хорошо отзывался о ее брате, при этом не подвергая сомнению ее собственную роль литературной душеприказчицы. Она обладала достаточно склочным характером и была инициатором череды судебных процессов, в том числе между Веймарским кружком, который она возглавляла, и Базельским кружком во главе с Овербеком. С не меньшим героизмом и филистерской ограниченностью она готова была также броситься — но уже с кулаками, — на любого, кто ставил под сомнение величие ее брата как мыслителя. И никто не сделал столько, сколько Элизабет, для сохранения, публикации и распространения наследия брата. Стремление собрать всего Ницше заставило ее объездить все ницшевские места в поисках пропавших материалов и даже выкупать письма у его корреспондентов. Можно с уверенностью сказать, что, не будь ее, значительная часть этого наследия была бы утрачена. Именно ей мы обязаны тем, что удалось собрать Архив Ницше. Благодаря своей кипучей энергии и, говоря современным языком, недюжинным пиар-способностям, она сумела завоевать в чванливой академической среде Германии видное место для Архива как серьезного центра культуры. Вся деятельность этой организации протекала настолько публично и была предметом такой широкой и открытой полемики, что миф о сфабрикованной втайне фальшивке, не выдерживает критики. С другой стороны, если бы она не издала свой вариант “Воли к власти”, то разрозненные фрагменты и отрывки так и не были бы включены в широкий общественный оборот и остались достоянием узких специалистов.

В первой трети XX века Элизабет превратилась в одну из самых известных фигур культурной Европы. На свои дни рождения она получала сотни телеграмм. А совершить паломничество к ней в Архив было делом чести для многих выдающихся людей того времени. И как бы к ней ни относиться, именно благодаря ее неутомимым усилиям Ницше стал, пожалуй, самым популярным философом эпохи.

Критика многих обвинителей в адрес сестры заставляет предположить, что именно ее “чрезмерная” активность по популяризации наследия Ницше ставится ей в вину. Но тогда следует признать, что сам факт популярности Ницше уже плох и вреден и что этого мыслителя следовало бы держать в культурном подполье.

Отметим, однако, что Элизабет так и не стала в полной мере нацисткой. Ee восторженное отношение к фюреру и пангерманизм не были в полной мере подкреплены антисемитизмом. То, что ее муж был антисемитом, еще не означает, что антисемитизм передается половым путем. Сегодня известны ее недоуменные и встревоженные высказывания в адрес набиравшей обороты машины антиеврейских репрессий. (По-видимому, она сохраняла признательность некоторым друзьям-евреям, помогавшим ей в трудные времена). Конечно, она поддалась дьявольскому обаянию Гитлера. Но в обстановке подлинно народного подъема в Германии 30-х годов и несравненно более великие умы (вроде Хайдеггера) не избежали чар национал-социализма. Казалось, само бытие шагнуло навстречу фюреру. Восторг Элизабет в отношении Муссолини и Гитлера имеет дополнительные объяснения: оба уважали ее брата и помогали Архиву материально. Думаю, если бы после Октябрьской революции ей оказали помощь большевики (а некоторые из них, например, А. Луначарский, высоко отзывались о ее брате), то она была бы благодарна и им и, наверное, сказала бы: “Вот и Россия оценила Ницше, который всегда отводил ей великую роль в грядущей истории”).

Но, главное, каковы бы ни были ее отношения с III Рейхом и ее взгляды в 30-е годы, все это не могло оказать никакого влияния на содержание изданной за тридцать лет до этого “Воли к власти”. Ведь когда Элизабет и Гаст компилировали “Волю к власти”, перед ними вовсе не стояла задача сделать книгу, которая могла бы быть использована Гитлером и нацистами: первому было тогда всего 17 лет, а вторые еще не существовали как политическое течение даже в эмбрионе. Обвинение в том, что Элизабет первой препарировала Ницше в фашистском духе по меньшей мере безосновательны: еще до ее возвращения из Парагвая Габриеле д’Аннунцио, предтеча итальянских фашистов, публикует “Избранного бестию”, а в Германии с опорой на идеи Ницше, распространяется мода на германо-эллинистическую консервативную революцию. То, что сестра пропагандировала образ Ницше как консервативного пангерманиста, было требованием времени, в которое она жила. Именно такого Ницше с энтузиазмом апроприировали нацисты, избирательно радикализировав при этом некоторые его идеи. Однако надо признать, и я покажу это ниже, что при этом особого насилия над ницшеанством они не совершили.

Что же касается главной “фальшивки”, сфабрикованной Элизабет и Гастом, то они (как до них братья Хорнеферы, а потом многие другие), поступили в полном соответствии с желанием Ницше создать этот труд, что признают даже непримиримые оппоненты “Воли к власти”[67]. Они не проявили в этом никакого самоуправства и исходили (возможно, наивно) из того, что Ницше не смог реализовать свой замысел «по состоянию здоровья».

Сестра, друзья и сотрудники Архива были ошеломлены брутальностью “последних текстов” и не без основания опасались осложнений с цензурой. Овербек даже возражал против публикации “Антихриста”. Поначалу Элизабет стремилась смягчить их жесткий характер, что было явно не в угоду пангерманскому национализму. (Помимо страха перед цензурой, она еще боялась обвинений в том, что последние работы отмечены безумием автора). Тем не менее, ни сестра, ни Гаст не только не внесли в текст “Воли к власти” ничего, что изначально бы не содержалось у Ницше, но и сохранили самые одиозные мысли экстремального ницшеанства, как и не убрали многие высказывания против немцев, Рейха, государства или антисемитизма, которые могли бы не понравиться поднимающемуся нацизму. Если они и вымарывали какие-либо куски, то это были лишь повторы, которые просто обязан убрать любой редактор. Можно спорить, насколько обоснованно, с редакторской точки зрения, они пошли на расчленение и перекомпоновку целого ряда афоризмов. Но это неоднократно проделывал и сам Ницше, монтируя афоризмы в окончательный текст. Да, редакторы включили в “Волю к власти” многие фрагменты, которые Ницше не включил в авторскую версию. Но его версия была лишь самым первым наброском, и, доведись ему закончить “Волю к власти”, несомненно, он включил бы в нее огромное число новых афоризмов, благо Посмертные фрагменты в изобилии давали такой материал. Едва ли не единственной “отсебятиной” редакторов явились названия ряда глав и афоризмов. Однако в их оправдание скажу, что они брались из самого же текста.

Вообще задача издания Ницше и, в частности, «Воли к власти», беспримерна по филологической сложности. В истории мировой литературы найдется немного книг, вокруг которых шла бы такая ожесточенная текстологическая борьба, какая уже более ста лет идет вокруг «Воли к власти». Но даже спустя 100 лет следует признать, что работа ее издателей отвечала общепринятым филологическим нормам того времени. К тому же, как указывает, пожалуй, самый глубокий знаток Nachlass, Хайдеггер, составители “Воли к власти” при структурировании материала опирались на многочисленные указания Ницше[68].

Не выдерживают критики и обвинения “Воли к власти” в том, что она явилась самой брутальной, самой богоборческой и “фашистской” среди всех произведений Ницше. Опубликованные им самим книги в избытке пронизаны такой жестокостью и культом силы, что способны вызвать негодование современных демократов и либералов. Далеко не факт, что, если бы эта книга не была издана, то Ницше не стяжал бы репутацию «предтечи фашизма». По сути, для такой репутации вполне хватало опубликованного наследия. “Воля к власти” ничего нового в этом отношении не добавляла.

К тому же не очевидно, что “Воля к власти” более других книг работала на III Рейх. Например, “Заратустра” был намного популярнее, поскольку его художественные образы оказались доходчивее, чем рефлектирующие афоризмы “Воли к власти”. Задолго до Гитлера, еще в годы Первой мировой войны, “Заратустра” стал поистине солдатской, окопной книгой. Так, в 1914–1919 годы было продано 165 тысяч экземпляров “Заратустры” (а всего за четыре недели Ноябрьской революции в Германии 1918 года — 25 тысяч экземпляров). Поэтому ведомству доктора Геббельса не составило особого труда вложить “Заратустру” в каждый походный ранец солдат вермахта.

Конечно, Элизабет не безгрешна. Ей можно поставить в вину отсутствие специальной подготовки, необходимой для такой сложной работы, как публикация трудов Ницше. Она, хотя и являлась сестрой великого философа, отнюдь не была сильна в любомудрии (впрочем, кто может назвать хотя бы одну женщину, достигшую вершин в философии?). Ницше недаром называл жизнь — женщиной, подспудно полагая, что философом может быть только мужчина, нечто противоположное женщине-жизни. Неслучайно сама философия появляется, когда именно мужчина отпадает от жизни, когда жизнь становится для него проблемой. Женщина в силу же биологической специфики своего пола неизмеримо ближе к жизни, и поэтому, наверное, не дает философской реакции на жизненный кризис.

Несомненно, Элизабет несет ответственность за вполне пронацистскую направленность деятельности руководимого ею Архива уже после прихода Гитлера к власти. Не отличалась она и финансовой щепетильностью, принимая денежную помощь сначала от богатых евреев, а затем от дуче и фюрера. Ее вполне можно было бы упрекнуть в стремлении как можно выгоднее коммерциализировать наследие брата. За несколько лет на издании работ Ницше она составила себе целое состояние, которое, правда, улетучилось во время инфляции 20-х годов. Серьезного обвинения сестра заслуживает и как издатель. После ее смерти обнаружилось немало неопубликованных фрагментов. Но главное — определенная часть материалов (прежде всего переписка) была искажена и даже уничтожена ею. Она подвергла недобросовестной “доработке” около трех десятков писем. Она брала черновики неотосланных писем другим адресатам, дописывала целые фразы и представляла эту продукцию как реально отправленные ей письма...

Следует, однако, сказать, что по преимуществу эти искажения — и это общепризнанный факт — носили не идейный, а личный характер и отражали скорее “бабские склоки” вокруг Ницше, которого сестра ревновала ко всем женщинам и друзьям, с коими ему довелось общаться в своей жизни. По-человечески ее можно понять. А интересно, что бы вы, любезный читатель, сделали, если бы ваш любимый брат, чьим литературным душеприказчиком вы являетесь, пишет о вас примерно следующее: “Проблема, над которой я часто задумывался, заключается в следующем: каким образом можем мы двое находиться в родственных связях!” Или замечает, например, что считать “родственниками” этих каналий (мать и сестру — Н. О.) значило бы надругаться над его божественностью. И что самым серьезным возражением против его “бездонной” мысли вечного возвращения является возможность возвращения этой парочки[69]. Сестре удалось вымарать этот (кстати, отсутствующий в русских изданиях) кусок из “Ecce Homo”, но Гаст успел его перед этим скопировать и тем самым сохранить.

Ницше, как это часто бывает с одинокими, эмоционально взвинченными людьми, крайне амбивалентно относился к матери и сестре, метался от искренних признаний им в любви до характеристик этих женщин как двух негодяек. (Что отнюдь не дало им основания отказаться от него и оставить в сумерках доживать свои дни в сумасшедшем доме). Вот, например, что писал сам философ, обращаясь к сестре: “Как сильно я чувствую во всем, что ты говоришь и делаешь, что мы принадлежим к одному и тому же роду. Ты понимаешь меня больше, чем другие, потому что мы одинакового происхождения. Это очень хорошо соответствует моей философии”[70]. Возможно, в силу своего одиночества он до последних лет сознательной жизни продолжал надеяться на то, что Элизабет духовно тесно связана с ним, но, конечно, понимал, что она не могла проникнуть в его духовный космос, раздираемый бурными страстями. Это подтверждает и написанная ею биография Ницше. Наш философ наверняка бы поморщился, доведись ему прочитать ее, а также многочисленные статьи, в которых преданная сестра на разные лады идеализировала брата: немецкий патриот, любящий сын и брат, надежный друг, добросовестный ученый, добрейший и деликатнейший человек. В этом почти “святом” образе с трудом узнается философ Фридрих Ницше, который буквально носил в себе бездны и содрогался от беспримерной внутренней борьбы. Но какой бы политически корректный ни получался Ницше из-под ее пера, она не могла нанести ущерба ницшеанству в силу того, что оно взрывало любые навязываемые ему рамки.

Фашизм, конечно, стремился всеми способами аннексировать такой богатейший культурный феномен, как ницшеанство. Однако приходится признать, что Элизабет (и Гаст) несут лишь весьма ограниченную ответственность за искажение идей Ницше в угоду III Рейху и фагоцитоз[71]ницшеанства нацизмом. Нельзя не согласиться с позицией Георга Лукача, выраженной в работе «Разрушение разума»: «Попытки переложить вину за фашистские тенденции ницшеанства с самого Ницше на его сестру – безосновательны. Ницшеанский культ жестокости и «варварства», превозношение террора господ, тотальный иррационализм – все это аутентичные конструкции самого Ницше, а не его сестры. Поэтому любая попытка денацификации в принципе невозможна, а кроме того «несправедлива» по отношению к самому Ницше, ибо, лишенный этой брутальности и воинствующего аристократизма, его образ просто смехотворен.»[72]

Действительно, сам Ницше дал основания для того, чтобы нацизм объявил его своим идейным спонсором. Он самым категорическим и тревожащим образом превозносил войну и насилие. Безоговорочно ненавидел демократию, равенство, христианство, социализм, феминизм. Со всем жаром выступал в пользу иерархии и рабства. С беспримерной страстью и аргументацией развенчивал все “добрые чувства” — сострадание, смирение, жертвенность — и громогласно провозгласил себя глашатаем философии зла. И все эти “чудовищные” высказывания принадлежат не Элизабет, а ее брату!

Следует признать, что денацификация Ницше исторически потерпела неудачу. Когда Шлехта утверждает, что «Ницше – прекрасный диагност, но никакой не терапевт», а «его терапевтические уроки отныне дезавуированы катастрофой, которая теперь позади нас…»[73], он сам себе противоречит: силясь спасти Ницше от извращений фашизма, Шлехта тем самым признает в нем его идейного суфлера. Ведь денацифицировать можно лишь то, что содержит в себе нечто нацистское. По сути денацификаторы, проделывали с Ницше ту же работу (только с пртивоположным знаком), что и нацисты. И те, и другие препарировали наследие в нужном им направлении.

Итак, считать “Волю к власти” не существующей лишь потому: что ее использовали нацисты, нет никаких оснований. Отношения Ницше и фашизма неизмеримо более сложны, чем они представляются либеральным исследователям, часто влекомым “добрым” намерением “спасти” Ницше. Да и сам фашизм также представляет собой неизмеримо более сложное явление, нежели то, как он подавался в послевоенной литературе и воспринимался целым рядом поколений, цепеневших от его ужасов.

2. Знамя восставших рабов

С момента краха III рейха прошло почти 60 лет. Однако серьезная философская мысль до сих пор не может бесстрашно посмотреть в глаза этого чудовищного зверя. Жаку Дерриде принадлежит тягостная констатация (тем более значимая, что высказана она крупнейшим философом-евреем): «Я не думаю, что мы можем… осмыслить, что такое нацизм». Несмотря на потоки литературы, посвященной фашизму, остается ощущение, что в своей глубинной сути это страшное явление ускользает от нашего понимания. До сих пор ужас и отвращение перед массовыми убийствами, Холокостом и тотальной войной, которые принесли с собой нацисты, являются идеальным контрацептивом против творческого осмысления феномена национал-социализма и его двоюродного брата – сталинизма. Этот страх перед фашизмом оказывает нам медвежью услугу: вместо трезвого понимания он – в компенсаторном порядке – оборачивается попыткой исказить фашистскую идею, извратить ее, увидеть лишь ее ужасающие пороки, жажду разрушений, представить вождей выродками-садистами, а носителей – мелкими, жалкими людишками с массой патологий. Но если мы не хотим, чтобы на нас снова дохнула бездна, мы должны, преодолев отвращение и отбросив моральные оценки взглянуть на фашизм по-ницшеански: это значит – бесстрашно, честно и без всякой моральной зашоренности. Ибо ограничиться лишь моральным осуждением и отказаться от реальной попытки понять, что же это было – явилось бы не только интеллектуальной трусостью, но – хуже – сделало бы нас беспомощными перед лицом социальных стихий и катастроф, зреющих в темном чреве XXI века.

Невольно закрадывается ощущение того, что моральный ужас блокирует понимание тоталитаризмов XX в., с тем, чтобы нам не открылась какая-то страшная тайна, окутывающая эти режимы. Действительно, почему для широких народных масс России, Германии, Италии и других стран тоталитарные режимы оказались столь привлекательными, почему массы с неподдельным энтузиазмом шли за своими вождями на смерть, совершали военные и трудовые подвиги, проявляя настоящий героизм и самоотверженность? Все это отнюдь не объяснишь одной лишь оболванивающей работой пропагандистских машин…

С вопросом о природе фашизма самым непосредственным образом связан вопрос о Ницше как «крестном отце» III Рейха. Утверждение о том, что ницшеанство не имеет ничего общего с фашизмом, проистекает из эмоционального отвращения перед фашизмом и столь же эмоционального преклонения перед Ницше. «Чтобы мысль Ницше в виде фальшивки “Воли к власти” могла быть связана каким бы то ни было образом с III Рейхом! Не есть ли это надругательство над самой мыслью?» — восклицал М. Монтинари. Но в обоих случаях имеет место глубокое непонимание и того, и другого. Лишь для наиболее проницательных умом была очевидна странная связь Ницше с национал-социалистом. Так, Деррида отмечает: «… Нет ничего совершенно случайного в том факте, что единственной политикой, которая на деле размахивала им как главным, официальным стягом, была политика нацистская. Тем самым я не говорю, что эта «ницшеанская» политика остается навсегда единственно возможной, ни что она соответствует прочтению наследия, – ни даже, что те, на кого здесь не было ссылок, прочли его лучше. Нет. Будущее Ницше-текста не закрыто. Но если в еще открытых контурах какой-либо эпохи единственная так называемая, так себя называющая ницшеанская политика оказывается нацистской, это обязательно значимо и должно быть допрошено во всех своих значениях»3.

Деррида идет еще дальше: имея в виду использование ницшеанства нацизмом, он не без основания ставит неприятный для всех либеральных ницшеведов вопрос: «… Почему и как оказалось возможным то, что так наивно было названо фальсификацией (проделать каковую было возможно далеко не со всем чем угодно)…» Действительно, нет ли в самом ницшеанстве скрытых (или явных) потоков, которые чутко уловил национал-социализм и с той или иной пользой для себя превратил их в свои питательные источники? В конце концов, не несет ли сам автор ответственности за то, что его фальсифицировали.

Идеологи фашизма в полной мере осознали огромное значение Ницше для нужд своего движения. Радикальная перестройка «старого мира людей и вещей», а также тотальная война как инструмент этой перестройки требовали мощной идеологии, способной быстро достичь максимальной мобилизации народа. Больше других для аппроприации ницшеанства фашизмом сделал Муссолини. Поначалу убежденный социалист, Муссолини первым начинает осуществлять странный синтез марксизма и ницшеанства5, сплавляя эти во многом полярные, но в чем-то удивительно схожие доктрины в прямое политическое действие. Соединяя мифологемы воли к власти и сверхчеловека с массовым протестным движением, Муссолини поставил грандиозный исторический эксперимент, в котором выпукло проявились те ужасные последствия и для масс, и для теории, когда они овладевают друг другом. Италофашизм как исторически первый опыт «праксиса» ницшеанства, выявил глубинные политические импликации ницшеанства, обладающего колоссальным потенциалом социального действия. В этом как философская доктрина оно сравнимо лишь с марксизмом.

Гитлер также в полной мере использовал философа-маргинала в своих политических целях, выстроив продуманную государственную политику превращения его в «идейного фюрера» национал-социализма.

Официальная пропаганда объявила III Рейх «временем Ницше». В штабах СС Гитлер приказал развесить высказывания Заратустры: «Благословенны твердые» (несомненно, в противовес христианскому «Блаженны нищие духом»). Печатный орган нацистской молодежной организации «Гитлер Югенд» назывался «Wille und Macht», слегка измененный заголовок «главного труда» – «Воли к власти». Наконец, Ницше был включен нацистами в школьную программу. В это же время М. Хайдеггер, назначенный нацистами ректором Фрайбургского университета и до апреля 1945 г. исправно плативший взносы члена нацистской партии, читает знаменитые лекции о Ницше…

Даже в самое трудное для III Рейха время идеологический аппарат нацизма бесперебойно эксплуатировал имя Ницше. Так, ведущий идеолог режима Розенберг в качестве личного представителя фюрера возложил в день рождения философа венок с лентой, на которой было написано: «Великому борцу». А в самый последний период войны, когда Красная Армия с беспримерной безжалостностью к себе и врагу ломала отчаянную стойкость немецкой военной машины, фигура Ницше приобрела вместо дионисийских красок поистине апокалиптический масштаб. Ницшеанское сопротивление судьбе и страданию, его противостояние всей истории преподносились ведомством Геббельса как прообраз героической борьбы Германии против всего мира. А ницшеанский девиз «Amor fati» стал последним заклинанием, с которым рухнул «Тысячелетний рейх». Неудивительно, что для поколений, участвовавших во Второй мировой войне по обе стороны линии фронта, Ницше представлялся вполне нацистским философом, а «Майн Кампф» – адаптированной для массы агитационной выжимкой «высоколобого» ницшеанства. «Гитлер – это толпа, прочитавшая Ницше» – таково было общее мнение эпохи6. Поэтому не было ничего удивительного и в том, что французский прокурор на Нюрнбергском процессе заявил о возможности привлечь посмертно Ницше к ответственности за преступления гитлеризма. Еще долго, вплоть до наших дней, ницшеанство будет восприниматься как чудовищное духовное преступление.

Национал-социалисты особо не вдавались в изощренные нюансы и сложнейшие фигуры высшего философского пилотажа, каким было ницшеанство. Но они и не прочитывали Ницше как прямолинейного националистического или пангерманистского автора. Они прекрасно понимали, что он не годится на эту роль. Отнюдь не случайно в нацистской Германии раздавались голоса, провозглашавшие Ницше «врагом рейха и государства». Когда в 1938 г. некоторые нацистские инстанции выступили против нового издания его собрания сочинений, приводя «убедительные» с нацистской точки зрения аргументы против публикации полного, несокращенного Ницше, то понадобилось обращение Архива к самому Гитлеру, личное вмешательство которого (а также материальная поддержка) позволили продолжить издание.

В самом деле, Ницше не был ни германским националистом, ни социалистом, ни расистом. Доживи он до прихода Гитлера к власти, то вполне мог оказаться в Бухенвальде по причине своих антипатриотических взглядов. Пожалуй, именно в вопросе о государстве радикальней всего расходятся ницшеанство, для которого государство – «холодное чудовище», и фашизм, устами Бенито Муссолини возвещающий: «…Для фашиста все – в государстве, и ничто человеческое или духовное не существует и тем более не имеет ценности вне государства. В этом смысле фашизм тоталитарен и фашистское государство как синтез и единство всех ценностей истолковывает и развивает всю народную жизнь».

Гораздо сложнее обстоит дело с вопросом об отношении Ницше к евреям. Разумеется, невозможно назвать Ницше антисемитом в привычном понимании этого слова. Напротив, в своих письмах 80-х годов он предстает перед нами убежденным филосемитом, или, по его собственному выражению, «анти-антисемитом», и крайне болезненно реагирует на попытки сестры и зятя инкорпорировать его в антисемитское движение. Вот, например, что он пишет сестре в разгар работы над «Переоценкой…»: «Теперь дошло до того, что я должен изо всех сил защищаться, чтобы меня не приняли за антисемитскую каналью… После того, как в антисемитской корреспонденции мне встретилось даже имя Заратустры, мое терпение иссякло… Проклятые антисемитские дурни не смеют прикасаться к моему идеалу». Тем не менее, произошло именно то, от чего он «защищался». И разве не несет сам Ницше серьезнейшую ответственность за судьбы еврейского народа в годы III Рейха? Разве не сам Ницше неоднократно во многих произведениях («Генеалогии морали», «Антихристе», «Воле к власти») отмечал, что именно «с евреев начинается восстание рабов в морали», что «именно евреи рискнули с ужасающей последовательностью вывернуть наизнанку аристократическое уравнение ценности… и вцепились в это зубами бездонной ненависти (ненависти бессилия)»9, что именно они изобрели морального Бога смирения и спасения, с которым в жизнь вошло ощущение греховности и нечистой совести. Тем самым они радикально извратили изначальные благородные ценности, сделав рабскую мораль господствующей. Нацизм воспринял этот философский антисемитизм и интегрировал его в свою расовую программу, практическая реализация которой привела к Холокосту. Массовое уничтожение евреев имело мощное символическое значение: сжигая евреев, нацисты символически уничтожали морального бога, которого дал христианским народам как раз богоизбранный народ Моисея и чью смерть за 50 лет до этого констатировал Ницше.

Именно ницшеанская весть о смерти Бога является ключом к тайне тоталитаризма как в его правом (националистическом), так и в его левом (социалистическом) вариантах. Эта тайна скрывает некую устрашающую правду, разрушительную для нашего общественного уклада: огромные массивы человечества поставлены, как сказал бы сам Ницше, в рабское положение. Их удел – эксплуатация, угнетение, жестокость, насилие.

Психологически массы переживают это состояние – и в этом крупнейшее открытие Ницше – как ресентимент, то есть как психическую депрессию, для которой характеры чувства униженности, затаенной обиды, подавляемой мстительности, парализующего волю бессилия – и активное сопротивление. (Люди, как метко замечает Ницше, страдают больше не от природных катастроф, а от социальных неурядиц).

Впервые настроения ресентимента эпидемически охватили человечество в середине I тысячелетия до нашей эры – в так называемую осевую эпоху (открытую Карлом Ясперсом благодаря ницшеанскому анализу генеалогии морали). Как способ компенсации этих ресентиментных настроений одновременно в Китае, Индии, Греции, Палестине, Персии появляются мировые религии и мировые философии, разработанные как духовные практики утешения и спасения. Почти 25 веков эти системы более или менее справлялись с выполнением своих функций, пока не произошло всемирно-историческое событие, возвещенное Ницше: «Бог умер».

Суть этого страшного пророчества в том, что духовные системы, которые ориентировали человечество, наполняли его существование смыслом, позволяли переносить все тяжкие испытания жизни, – разом рухнули. Началась эпоха нигилизма, обесценения всех высших ценностей, прежде всего религии и морали, веками державших массы в повиновении. Ницше первым понял, что накопившиеся со времен Сократа и Христа колоссальные заряды ресентимента неизбежно должны взорваться. «Бог умер», и потому ничто уже не могло удержать самые отверженные и угнетенные классы от восстания.

Ницше первым провидчески предсказал, что тоталитаризм XX в. (как в сталинской, так и в фашистской версиях) явится чудовищным взрывом ресентимента наиболее обездоленных масс, которые восстанут против всей тысячелетней системы ценностей, запретов и институтов, освящающих их угнетенное и подчиненное состояние. Пророческий дар этого мыслителя поражает; пройдет едва полтора десятилетия после его смерти, как история начнет точно следовать его прозрениям!

Русские и немцы первыми пережили всем своим существом смерть Бога и приняли на себя все бремя опустевшего неба. Вскоре и другие народы Европы с тревогой обнаружили, что старые скрижали ценностей разбитыми валяются в пыли, Старый континент накрыла тень «жуткого гостя» – нигилизма. По сути, тоталитарные движения первой половины XX в. были жестокой и отчаянной реакцией на это страшное событие; их глубинную природу адекватно выражают слова Хайдеггера, как бы невзначай брошенные им в курсе лекций о Шеллинге: «Оба эти человека – Гитлер и Муссолини – каждый по-своему развязали контр-движение против нигилизма. Оба были каждый по-своему учениками Ницше. Но даже они еще не ввели в действие подлинный метафизический размах ницшеанской мысли». В этом высказывании бросается в глаза почти дословный парафраз формулы воли к власти как выражения «противоборствующего движения… которое когда-нибудь в будущем сменит… нигилизм».

Начинается возвещенная Ницше великая эпоха мировой гражданской войны, принявшая форму революций и мировых войн. Это первое глобальное «восстание рабов» (по терминологии Ницше) возглавили лидеры, идеально выражавшие чудовищный ресентимент масс, – Ленин, Сталин, Гитлер, Муссолини. Выходцы из самых низов или из резко обедневших семей, они изначально вели неустроенную жизнь, полную унижений и отверженности. Уже тогда в них накопились мощные заряды сильнейшей ненависти к богатым, страстное желание мщения, беспредельная зависть к блестящему миру сытых и преуспевающих людей. То, что в юности выпало на долю фюрера и дуче, переживали десятки миллионов обездоленных людей, готовых к безудержному бунту против капитализма, его культуры, религии и морали. И именно такой философ-маргинал, как Ницше, оказался глашатаем этого бунта. В «Мифе XX века» ведущий теоретик нацизма Розенберг отмечал: «Фридрих Ницше… выразил отчаянный крик угнетенных народов. Его яростная проповедь о сверхчеловеке» высвободила «порабощенную, задушенную материальным давлением частную жизнь. Теперь, по крайней мере», хоть кто-то «нежданно разрушил все ценности… Облегчение прокатилось через души всех ищущих европейцев».

Ницше исходил из того, что лечение ресентимента требует самых жестоких и насильственных методов. В его работах можно в изобилии обнаружить призывы к безжалостному уничтожению «всего вырождающегося и паразитического». Взрывное извержение ресентимента, не сдерживаемого религиозно-моральными рецептами смирения и сострадания, порождало чудовищные практики насилия и жестокости: гражданские и мировые войны, террор, ГУЛАГ, Освенцим, Холокост – беспощадно кровавые, но эффективные средства лечения ресентимента. Массы в прямом смысле извергали из себя жестокость, которая направлялась не только против их врагов, но и против них самих. Жестокость и насилие высвобождали гигантские заряды подавленной агрессивности, в результате чего массы впадали в совершенно демоническую безжалостность к своим врагам и к себе самим. Так, массовое уничтожение евреев было не просто проявлением преступной патологии, но представляло собой брутальную массовую психотерапию, направленную на символическое изживание ресентимента как опыта, пережитого евреями, и изобретенных ими рабских способов борьбы против этого опыта.

В практике насилия, развернутого тоталитаризмом, центральное место неслучайно занимает культ смерти. Смерть как воплощение предельной жестокости, направленной не только против других, но и против самих себя, притупляет инстинкт самосохранения, стимулирует героическое мироощущение. Конечно, такая функция смерти стала возможной лишь вследствие больших войн и сопряженных с ними бедствий, которые резко девальвировали ценность жизни. Но жизни, прежде всего ущербной и униженной. Именно тоталитаризм превратил смерть в массовый культ. Миллионы людей стали совершенно искренне смотреть на смерть «за Родину», «за свободу» как на привилегию, как на святое право. Своя смерть, как и смерть других («врагов народа», представителей «низших рас»), превращалась в неотъемлемый ритуал героизации повседневности. Эта массовая шокотерапия придавала жизни пафос пронзительной остроты и тем самым девальвировала ее. Дух мщения справлял свои сатурналии, без разбору разя «направо» и «налево». Страшный неистовый Дионис, ставший богом темного насилия, террора и крови, парил над полчищами ликующих людей, счастье которых было неподдельно, а освобождение иллюзорно. И именно управление грандиозными социальными взрывами ресентимента Ницше называл «большой политикой».

Жестокость и насилие, которые прописывал тоталитарный режим народу (в немецком случае – против «врагов Германии», в советском – против «врагов народа»), давали такой мощный эффект разряжения ресентимента, что огромные множества людей оказывались способны без большого усилия «претерпевать» насилие над собой: войны, репрессии, лишения стали «нормальной» формой жизни и переживались как героизм. Именно этим эффектом освобождения можно объяснить тот важнейший факт, что даже огромное большинство тех, кто подвергся насилию, кто прошел через ГУЛАГ, оправдывали это насилие, оставаясь до конца верными своим тоталитарным вождям.

Привлекательность эпохи тоталитаризма для масс состоит в том, что благодаря действиям, которые они совершали (энтузиастическое строительство «новой жизни», беспримерные военные подвиги, бесстрашие перед жестокостью, требующие максимальной храбрости, и т.д.), резко повышалась самооценка прежде угнетенных людей. Отныне они чувствовали себя не «убогими и сирыми», а титаническими героями, проживающими жизнь по полной мере. Их борьба становилась пространством ликования от сознания собственного могущества, «macht». Это освобождающее действие жестокости и насилия переживалось как эстетический эффект особой, необычной красоты, и порождало ощущение, по ницшеанской терминологии, «сверхчеловечности».

Восстание рабов неизбежно протекало в форме самовосхваления и самопрославления («Да здравствует великий советский народ!», «Немцы – высшая раса»). Это – необходимый элемент снятия ресентимента, депрессивного состояния, порожденного собственной униженностью и умаленностью. В фашизме это самовосхваление выражалось в коллективном самоутверждении с помощью расовых терминов (наиболее близких природному началу). В советском же самовосхвалении самоидентификационное повышение ранга осуществлялось в чисто классовых терминах. «Мы – не рабы! Рабы – не мы!». Достаточно непредвзято посмотреть на лица немцев, приветствующих Гитлера в фильме Лени Рифеншталь «Триумф воли», или советских людей в фильмах сталинской эпохи, чтобы убедиться: эти люди были неподдельно счастливы оттого, что благодаря национал-социализму и большевизму смогли «разогнуться», выйти из депрессивного состояния. Их самооценка резким образом возросла. Слова «Интернационала» – «Кто был ничем, тот станет всем» – отнюдь не были для них пустым звуком. Это намного позже массы отвернулись от «реального социализма», потерявшего свой героический драйв и погрязшего в лицемерии. (III Рейх спас от возможной бюрократизации массового подъема собственный крах в 1945 г.). Но вначале массы увидели в тоталитарных режимах гарантию своих кровных интересов и готовы были их защищать ценой жизни. И надо прямо признать, что эти режимы были не просто массовыми, но и подлинно народными, они явились результатом прямого захвата власти наиболее отверженными и угнетенными слоями народа.

Петер Слотердайк в речи, посвященной 100-летию смерти Ницше, отмечает: «… первобытное ликование» масс было результатом их выхода из исторического гетто на сцену, на которой развернулись грандиозные ритуалы собственного самовосхваления». Вся прежняя культура была для масс структурой самоуничижения, самопринижения и смирения. Эта культура была порождена комбинацией ресентимента с потребностью в его психологическом смягчении. И именно раскрепощение языка от ресентимента давало лидерам тоталитарных движений, первыми транслировавшим массам речевое освобождение, такую беспредельную поддержку народа, которую в принципе не могла создать никакая пропагандистская машина.

Совершенно закономерно, что вся жгучая ненависть «восставших рабов» обрушилась как раз на тысячелетние системы смягчения ресентимента и придания ему хронического характера – на религию, мораль и метафизику. И именно по этим параметрам идеологи фашизма распознали в Ницше своего предтечу. Они почувствовали, что этот мыслитель-динамит – взорвал тысячелетние запреты, и, конечно, этим не могли не воспользоваться самые униженные классы и их вожди. Они востребовали и узурпировали его высокий пафос сверхчеловеческого усилия, нацеленного на радикальное изменение жизни здесь и сейчас. Они увидели в нем законодателя новых лучезарных идеалов вместо изъеденных нигилизмом идолов.

В нем они уловили призыв к штурму пасмурного, моросящего дождем неба, за которым сверкает яркое солнце. В нем они почувствовали экстатическое утверждение героического мифа. Именно этот ницшеанский шквал бури и натиска питал тоталитарные революции XX в. Муссолини и Гитлер, действуя по его заветам, словно вернули в старую, обрюзгшую, пошлую и обывательскую Европу могучий воинственный дух, разбудили мужские, рыцарские инстинкты, наполнили ее города громогласным боевым кличем, зовущим к битвам и доблести. В практике фашизма зримо воплощалась ницшеанская критика современной ему «наивульгарнейшей эпохи» с ее обывательскими ценностями и единственной допустимой тягой – тягой к наживе и наслаждениям.

Не только широкие массы, но и самые великие умы и справа и слева услышали в этом кличе глубинный зов бытия, казалось, устремившегося к своему освобождению.

Я не могу согласиться ни с Ясперсом (утверждавшим, что Ницше лишь «снабдил фразеологическим материалом, который использовали национал-социалисты в своих бесчеловечных целях»16), ни с Г. Маркузе (считавшим, что они «заимствуют у Ницше только словарь и пафос»17): первый из демократических побуждений искренне пытался снять с Ницше лавры идейного вдохновителя нацизма, цель второго – спасти Ницше в интересах леворадикального проекта. Я полагаю, что в «Воле к власти» обрела язык воля к власти «восставших рабов», обрели язык их нестерпимое отчаяние и страстные чаяния. Эта книга – пусть и в завуалированной форме – давала массам программу восстания против социального и национального гнета и психической задавленности. Она настолько ярко и убедительно схватила суть национал-социалистической революции, что ее приняли за манифест национал-социализма, который явственно казался ницшеанским экспериментом.

Ощущению родства ницшеанства и фашизма способствовал и тот поразительный факт, насколько точно Ницше сумел почти за 50 лет до прихода Гитлера к власти предвидеть и описающую практику фашизма. От создания касты бесстрашных воинов (воплотившихся в дивизиях «Ваффен-СС»), умерщвления душевнобольных и евгенических практик до свертывания всякой демократии и форсировании воли к мировой власти – все эти ницшеанские прогнозы и рецепты нацисты выполняли с усердием верных учеников и последователей. Нельзя не согласиться с Альбером Камю: «Не было ли в его трудах чего-то такого, что могло бы быть использовано как призыв к окончательному убийству?.. Не могли ли убийцы найти в учении Ницше повод для своих действий? Приходится ответить – да.»18 Доживи сумасшедший Ницше до этой «очищающей» прополки человечества, он сам бы наверняка стал первой жертвой нацизма. Но от «Воли к власти» веет такой бесстрашной жестокостью, что можно утверждать: даже знай Ницше о своем ужасающем уделе, он не отрекся бы от своих жутких призывов: этот человек настолько был «возмущен» собственными комплексами и слабостью, настолько ненавидел свой ресентимент, настолько тяготился собой как «биологической неудачей», что вся эта вакханалия жестокости, брызжущая со страниц «Воли к власти» (да и других работ), направленна и против него самого. Пафос этой брутальности по отношению к другим проистекает из жестокости к себе: лучше погибнуть, чем жить убогим.

«Воля к власти» и все позднее ницшеанство буквально пропитаны жестокостью: «Сострадание должно погибнуть», «падающего подтолкни», «слабые и неудачники должны погибнуть» – все это лозунги борьбы против ресентимента для тех, кто страдает, кто сострадает сам себе. Смысл этой жестокости объясняет Т. Адорно: «… призывы Ницше против сострадания не были просто абстрактным отрицанием этики сострадания Шопенгауэра: в известном смысле именно они и произвели на свет тоталитарное государство – третий рейх, – от одного вида которого Ницше, как и любой другой человек, содрогнулся бы. С другой стороны, следует сказать также и о том, что ницшеанская критика морали сострадания тем не менее, справедлива, потому что понятие сострадания подспудно оправдывает, санкционирует негативное состояние бессилия человека, к которому испытывают сострадание. То есть речь не идет о том, что жалкое состояние, которому сострадают, необходимо изменить; наоборот, это состояние, включенное, как это имеет место у Шопенгауэра, в мораль в качестве ее основы, гипостазируется и рассматривается как вечное. Таким образом, с полным правом можно утверждать, что сострадая какому-нибудь человеку, мы поступаем по отношению к этому человеку несправедливо, так как в этом сострадании он постоянно ощущает собственное бессилие, приходя к выводу, что сострадание – это сплошная видимость, фикция…

Однако в известной брутальности ницшеанской философии морали, которую я вовсе не склонен оправдывать (полагаю, что после всего, что я рассказал вам на этих лекциях, вы не заподозрите меня ни в чем подобном), содержится, по крайней мере, та истина, что в основанном на откровенном насилии и эксплуатации обществе это иррациональное, но в то же время открыто признающееся в своих преступлениях и потому, если угодно, «безгрешное насилие» гораздо менее порочно, нежели то, которое рационализирует себя как благо. Страшным злом насилие становится в тот момент, когда в заблуждении начинает трактовать себя как gladius dei, меч Божий»19.

Добавлю в оправдание Ницше: у него совершенно отсутствует всякая радость насилия над слабыми. Жестокость Ницше сродни жестокости природы, она не садистична. Его удовлетворение от гибели людей, например, при землетрясении, не есть злорадство, но призыв к бесстрашию перед лицом катастрофы.

Сегодня после полувека доместикации Ницше наступает пора посмотреть бесстрашным взглядом на самые «ночные», ужасающие стороны ницшеанства.

Такой взгляд имели силы бросить самые смелые мыслители XX века. «Ницше предчувствовал близкое время, когда обычные границы, ограничивающие насилие, будут прорваны20, – писал Жорж Батай, «Это отрицание классической морали – добавлял он, – присуще марксизму, ницшеанству и национал-социализму». Достаточно в нижеследующем фрагменте Ницше заменить ницшеанское выражение «новая партия жизни» на НСДАП или ВКП(б), чтобы согласиться с этой мыслью Батая: «Та новая партия жизни, которая возьмет в свои руки величайшую из всех задач, более высокое воспитание человечества, и в том числе беспощадное уничтожение всего вырождающегося и паразитического, сделает возможным на земле тот преизбыток жизни, из которого должно снова вырасти дионисическое состояние. Я обещаю трагический век». Как видим, жестокость и насилие – плавильная печь, где выковывается воля к власти «нового человека», свободная от морали ресентимента.

Как ни неприятно это звучит для либерал-демократов, приходится тем не менее признать, что Ницше, безусловно, выступил как подстрекатель масс, толкнувший их (пусть и, как мы увидим дольше, против своей воли, но вполне осознавая это) к восстанию. Это восстание было воспринято многими левыми и правыми интеллектуалами как проект свободы, а сам Ницше – как его идейный спонсор, как глашатай тоталитарных движений XX в. Поэтому я утверждаю, что в глобальном культурно-историческом контексте Ницше представляет собой феномен пострашнее Гитлера. Он «пострашнее» оттого, что раздвинул внутри человечества пространство, в котором возможно появление гитлеров. Совершенно естественно поэтому воля к власти и как книга, и как концепт превратились в сознании целых поколений первой половины XX в. в идеограмму фашизма. У А. Вебера были все основания признать «чрезвычайно опасное влияние на народ» этого произведения, «задуманного как указующее на тысячелетия»23.

3. Законодатель рабства

Национал-социализм приобретал в лице Ницше поистине масштабного философского авторитета, его вес сразу придавал этому политическому течению идеологическую солидность. Операция по аннексии Ницше прошла так блестяще и нагло, что философ воли к власти считался мыслителем, заложившим идейную парадигму, в лоне которой развился национал-социализм. Не только почитателями, но и противниками он воспринимался как главный идеолог Великой Германской революции. Многие считали, что идейно бороться против фашизма означало бороться против Ницше. И даже те мыслители, которых никак не уличишь в симпатиях к национал-социализму (К. Ясперс, К.-Г. Юнг, О. Шпенглер, Н. Хартман), не говоря уже профашистских философах (М. Хайдеггер, А. Боймлер, Л. Клагес), пытались осмыслить нацизм под знаком Ницше и строили свои конструкции из ницшеанского материала. Это так же не могло не способствовать тому, что ницшеанский проект воспринимался как суть национал-социализма.

Я так же исхожу из того, что адекватное понимание фашизма возможно лишь в терминах ницшеанской мысли. И как только мы начинаем в полной мере прикладывать генеалогический метод анализа ресентимента к самому Ницше, мы тут же убеждаемся, что перед нами не столько вдохновитель восстания рабов, сколько глашатай рабства. Дело в том, что он изначально развивал свою философию и как критику всей предыдущей культуры, порождающей ресентимент, и как интенсивную терапию этого состояния, которую разрабатывал лично для себя. Эта терапия предназначалась «для всех и для никого» и в силу своей крайне сложной эзотерической рецептуры могла быть доступна лишь узкому кругу людей, занимающихся культурой и ясно осознающих ее трагический разлом, в который они попали. Эта терапия давала шанс таким одиночкам на спасение от ресентимента путем сугубо индивидуального прорыва в новое психологическое состояние. Когда же эта рецептура облагораживания оказалась в руках масс, разъедаемых ресентиментом, вся позология и правила приема были отброшены: народ жадно стал пожирать это ницшеанское лекарство.

Широкие массы, спровоцированные взломом тысячелетних нравственных запретов, вторглись в политику и были приняты за «новых варваров», несущих на остриях своих копий новую культуру. У многих выдающихся умов XX в., мысливших в ницшеанской системе координат, возникло ощущение, что массы как сила, угнетенная господствующей ресентиментной культурой, олицетворяют природное начало. Им казалось, что эта первобытная, не обузданная обществом природа прорвет препоны старой культуры и приведет к натурализации человека, к его воссоединению с природой и слому старой культуры. На заре тоталитарных движений XX в. у многих возникло впечатление, что, раз рабы восстали против ресентиментной культуры Сократа и Христа и используют всю ницшеанскую рецептуру борьбы, то Ницше – вроде бы, на их стороне. Но на деле они не были «варварами» XX в., которых он так страстно ждал. Он презирает их, ибо для него они остаются рабами, захлебывающимися от собственного ресентимента, обиды и мстительности. Вся их жестокость идет от чувства мести. Они жестоки, ибо мстительны. Он воспринимает восставшие массы как чернь, вдруг хлынувшую из подполья жизни. (Отмечу, эти ницшеанские мотивы самым ярким образом обрели художественную плоть в образе Шарикова из «Собачьего сердца» М. Булгакова. Это нашествие шариковых не может принести ничего иного, кроме культурной катастрофы и тоталитарного деспотизма, а они сами в принципе не подлежат облагораживанию: шариковы остаются шариковыми.)

Какими бы высокими целями ни вдохновлялось восстание черни, «стада последних людей», оно не может быть ничем иным, как коллективной, тоталитарной практикой ресентимента, дающей лишь иллюзорную компенсацию националистической или социалистической мстительности. Оно не освобождает от ресентимента.

К борьбе против «восстания рабов» Ницше призывает саму жизнь, изначально построенную на эксплуатации и угнетении. Все его творчество пронизано темой необходимости рабства: «Нет ничего более страшного, чем класс рабов–варваров, который стал рассматривать свое существование как несправедливость, и который хочет отомстить не только за себя, но и за все поколение».1 В «Воле к власти», которая, по сути, является объявлением «войны против масс»2, Ницше самым категорическим образом отвергает любые попытки масс к восстанию. Он клеймит демократию, равенство и социализм как идейные «спусковые курки» этого восстания. Весь ницшеанский – отвратительный как для либерального, так и для социалистического сознания – «пакет» идей о «стадном человеке», необходимости держать его в подчинении и природной естественности эксплуатации нацелен на то, чтобы не дать рабам восстать, ибо они сметут иерархическую вертикаль, на которой держатся высокая культура и благородные идеалы. Весь антифашистский пафос «Воли к власти» был проигнорирован именно из-за ее последовательно антидемократической направленности. Но, отвергая политическую демократию, Ницше как бы предупреждает о приходе Гитлера к власти именно демократическим путем. По Ницше, «восстание рабов» представляет собой высшую форму демократии, понимаемую как прямую самоорганизацию масс во власть. Демократия, как ложное – по Ницше – средство лечения ресентимента, всегда будет чревата тоталитаризмом. Именно это отрицание массовой демократии помешало увидеть антифашизм ницшеанства, воспринимающего фашизм как доведенную до пределов демократию, как его высшую стадию.

Главный упрек Ницше против демократии в том, что она нивелирует и стандартизирует людей. Отсюда только один шаг до полной деградации индивида и его растворения в массе, что и осуществляется в политико-эстетической литургии тоталитаризма: монументальных партийных съездах, грандиозных военных парадах, многочасовых демонстрациях ликующих масс, триумфальных маршах и шествиях. Власть – будь то советская власть или III Рейх – становится предметом обожествления. Ее жрецы, искусно используя могучую тягу масс к сбросу ресентимента, подчиняют Власти все сферы общественной жизни. В тоталитарной практике происходит подлинное единение Власти и народа. Та же его часть, которая не принимает участие во властеслужении, объявляется «врагом народа» или «врагом Германии». И тогда каждый может стать одновременно жертвой и палачом. Самоорганизуясь во власть, народ получает возможность реализовать ее важнейшую функцию – отправлять насилие. Восставшие массы начинают пожирать себя, они приносят власти все более страшные жертвы. И этот «Большой террор» становится мощным средством экстатической возгонки: повседневное политическое бытие становится сущностно опасным, старая, отжившая и одряхлевшая регламентация жестокости отбрасывается. Устанавливаются новые правила насилия. Жизнь – ресакрализируется. Достигается мощный религиозный эффект: большие массы людей оказываются способными переживать собственно религиозный опыт – ощущение тотального единения друг с другом – через единение с Властью. Сверх–воля к сверхвласти становится объектом всеобщего поклонения и способом переживания сопричастности себе подобным и всему миру. Политика становится пространством сакрального, в котором растворяется индивид. Это погружение в «большое родовое народное тело» миллионы людей переживали как радостное освобождение и полное счастье. Казалось бы, ницшеанский Дионис торжествует победу!

Но об этом «триумфе» Ницше в эпоху национал-социализма Альбер Камю напишет: «Ницше рискует обрести такую победу, какой он и сам не желал»3. Ницше хотел другого дионисийства! Ключ к пониманию ницшеанского дионисийства дает роман Достоевского «Бесы», многие страницы которого были законспектированы Ницше во время работы над «Волей к власти». В кульминационной сцене романа Кириллов говорит Верховенскому, что попытка последнего реализовать кирилловскую теорию богонизвержения обернется подлостью: «Убить другого будет самым низким пунктом моего своеволия…»4 (по ницшеанской терминологии – воли к власти). Став достоянием «бесов», в своем «низшем пункте» (выражение Достоевского) воля к власти обернулась чудовищной практикой тоталитаризма, низовой, люмпенской, стадной попыткой реализации ницшеанской программы. По этому поводу Вячеслав Иванов скажет: «Дионис в России опасен»5 . Впрочем, «низовой» Дионис опасен везде.

Восстание рабов Ницше рассматривал как самую страшную угрозу своему делу. Именно им кричал Заратустра: «Вместе с вами я проиграю даже свои победы… Вы не те, кому принадлежат мое имя и мое наследие»6. Он, конечно, засекретил, как мог свою рецептуру, но сдержать обещание, данное в одном из писем, – «возможно, я в один прекрасный день замолчу – из человеколюбия»7– было не в его силах. Устами Заратустры, прошедшего «от начала и до конца» все фронты двух германо-мировых войн, он скажет: «Я не стерегусь обманщиков, ибо неосторожным должен я быть: так хочет судьба моя»8

Надо отдать должное Ницше: он ясно видел, что может произойти, если масса займется самолечением по его методике. Он на разные лады предостерегал против этого «восстания рабов»: «Кто знает, сколько поколений должно только пройти, чтобы породить нескольких людей, которые полностью воспримут все то, что я сделал! И даже тогда меня повергает в ужас мысль, что когда-нибудь сошлются на мой авторитет в неправомочных и совершенно неподходящих случаях. Но для каждого великого учителя человечества это является мукой: он знает, что при неблагоприятном стечении обстоятельств может стать для человечества злым гением – так же, как мог бы стать благословением.»9

Именно эта истина – рабы останутся рабами и их надо держать в ярме, чтобы они своим духом мщения не отравили чистые источники благородных, – самая беспощадная стрела, выпущенная Ницше прямо в сердце современного человечества.

Жиль Делез, анализируя ницшеанское понимание раба как существа, охваченного реактивными силами мстительности, отмечает: «Стоит ли говорить, до какой степени ницшеанское понимание раба не означает обязательно кого-то подчиненного – по судьбе или социальному положению…»10 Но в восприятии эпохи восстания масс ницшевское понимание раба, сугубо этическое – как человека одержимого местью, – приобретало социальное измерение. Точно также под классом господ Ницше подразумевал не экономически или политически властвующую элиту, а касту носителей нересентиментной культуры. Но опять же эпоха наделила ницшеанских «господ» всеми чертами социально господствующего класса. В действительности восстание рабов было направлено не на прорыв к этой культуре, а на изменение социально-экономического расклада, олицетворяемого традиционным правящим классом. Свержение этого класса, то есть социальная революция, согласно Ницше, – совершенно бессмысленна, ибо лишь по видимости пытается решить ресентимента. На самом же деле она лишь вводит в заблуждение, поскольку проблема лежит в иной плоскости: в плоскости духовного усиления «группы одиночек». Социальная революция оттого внешне кажется эффективной, что направлена против господствующего экономически и политически класса, который играет важнейшую роль в навязывании всем остальным слоям культурно-моральных требований, освящающих и закрепляющих его господство. Тем самым он выполняет биологически репрессивную функцию подчинения масс господствующим нормам (в том числе сексуальным, трудовым и т.д.). Поэтому восстание низших слоев против господствующего класса неизменно сочетается с бунтом против господствующей морали, которая неизбежно связывается с его системой власти. Разрушение этих норм и запретов переживается как акт не только социального, но и биологического освобождения.

Я подхожу к центральному вопросу всего ницшеанского проекта – проблеме освобождения. Как и национал-социализм, так и ницшеанство питаются одними и теми же источниками: бунт как следствие смерти Бога, переоценка старых ценностей, ставка на волю к власти. У них одни и те же общие враги – нигилизм и ресентимент, которые они хотят преодолеть. Но если для тоталитаризма речи идет прежде всего об освобождении от этих болезней любой ценой (в том числе через месть), то для Ницше речи идет об освобождении не столько «от», сколько «для» – прорыва к высокой цели, к сверхчеловеку.

Но – кто же он, ницшеанский сверхчеловек? Фюрер и дуче? Железные дивизии штурмовиков, огненным смерчем прошедшие по Европе? Команды СС, безжалостно сжигавшие миллионы евреев в газовых камерах? Послушаем Заратустру: сверхчеловек – тот, чья воля к могуществу полностью очистилась от ресентимента и духа мщения. Это тот, кто могуч духом и волей настолько, чтобы не мстить. Как радикально отличается ницшеанский сверхчеловек от тоталитарных масс, одержимых духом мести, будь то классовая или национальная! И как радикально отличается Ницше-философ освобождения и сверхчеловека от Ницше-идеолога «Вафен СС!».

Центральный пункт ницшеанской революции – освобождение и возвышение индивида, воссоединение его с природой, завоевание им максимальной способности к творчеству и одариванию. В отличие от национал-социализма и раннего коммунизма, цель Ницше – не растворение индивида в безликой массе, а демассификация индивида, форсированное развитие всех его способностей до уровня сверхчеловека. Но он лишь на первый взгляд рупор и «возгонщик» индивидуалистических тенденций. Его форсирование индивидуализма имеет более высокую и тяжкую цель – преодоление индивидуализма. Но не через регрессию на уровень стада за счет нивелировки и деградации индивида. А, напротив, преодоление индивидуализма путем максимального личностного роста человека. Задача Ницше в том, чтобы человек вырос до масштабов Космоса. Вот его антропологическая революция. Вот его проект будущего. Никак не меньше!

Ницше хотел снятия нашего фундаментального видового конфликта между индивидом и коллективом через экспансию человека до всеохватной коллективности. Тоталитаризм же растворял индивида в безликой массе, в которую редуцировался и коллектив. Совершенно очевидно, что тоталитарный человек противоположен сверхчеловеку. «Тоталитарные режимы есть режимы рабов…».

Итак, кажется, мы пришли к отгадке одной из величайших загадок Ницше: как мыслитель, не имеющий себе равных (возможно, за исключением Достоевского) в отвержении всякой идеологии и политической практики растворения личности в мега-организме коллективности, в упразднении индивидуальных различий, был при этом страстным певцом дионисийского снятия индивидуальности? Но разгадка проста: если личность деградирует и растворяется в стаде, то Ницше категорически против. Другое дело, если речь идет о прорыве творцов к сверхсознанию сверхчеловеков.

Именно этот страстный порыв Ницше к освобождению до сих пор очаровывает левых теоретиков и делает ницшеанство вполне конкурентоспособным с марксизмом. Но это очарование длится недолго, до тех пор, пока не становится ясно, что ницшеанский проект освобождения предельно элитарен: Ницше исходил из того, что все люди в принципе не могут освободиться, то есть прорваться до уровня сверхчеловека. Структурную ситуацию целой исторической эпохи, когда подавляющее большинство человечества находилось в угнетенном и униженном состоянии, он экстраполировал на бескрайнее будущее. Лишь немногие – те, кого он называл сверхлюдьми – способны прорваться за пределы парадигмы ресентимента. Рабы же в лучшем случае способны лишь составить тоталитарное стадо существ без свойств. Именно этот элитаризм освобождения больше всего шокировал левых (как будто марксизм нес весть об освобождении всех, не исключая буржуазии!)

Чем больше размышляешь об освободительной стратегии Ницше, тем очевидней вторичность роли жестокости и насилия. Ницше по большому счету неважно, действует ли человек жестоко или нет. Главное – чтобы он не действовал из мести. Философ жестокости проповедует, прежде всего, жестокость по отношению к себе, как силу самопреодоления. Для него раб – тот, кто будет искать освобождения за счет другого. В этом суть низкого дионисийства. Поэтому жестокость и насилие не могут быть инструментами освобождения: тот, кто ненавидит чужую кровь или презирает ее, не является еще индивидом, а есть нечто вроде человеческой протоплазмы. В итоге тоталитарная практика насилия дает лишь иллюзию освобождения. Плебейская революция «обезьян Заратустры» на самом же деле блокирует действительный сброс ресентимента: только личностный рост, только индивидуальное преодоление духа мщения открывает тяжкий путь к сверхчеловечеству. Ницше исходит из того, что стадом люди не пройдут по канату, натянутому между «последними людьми» и сверхчеловеком. Этот канат неизбежно разорвется, и те, кто шел по нему, неизбежно падут в бездну мстительности и коллективной безответственности. Вместо восхождения к сверхчеловеку в бездне их поджидают фюрер или вождь. Это чрезвычайно тонко подметил Николай Бердяев: «В жесткой фигуре Гитлера замена Бога волей к могуществу германской расы дает другие плоды. Вокруг Гитлера собираются не аристократы духа, как хотел Ницше, а худшие, подонки, parvenu, люди ressentiment, дышащие злобой и местью».12

Но не был ли сам этот мыслитель-динамит «восставшим рабом»? Не был ли он человеком, искореженным и раздавленным ресентиментом, против которого он взбунтовался, взяв на вооружение самые брутальные лозунги разрушения и уничтожения? Не является ли эта глубинная противоречивость личности мыслителя источником столь кричащего различия в его восприятии? И не отражает ли эта противоречивость внутреннюю двойственность и противоречивость тоталитаризмов XX века?

Возникает не вмещающееся в обычную логику противоречие, которое, однако в ницшеанской системе координат приобретает характер целостной мысли. Фашизм есть восстание масс, с одной стороны, спровоцированное – в полном соответствии с Ницше – взрывом ресентимента, а с другой – именно в силу того, что он представляет собой восстание масс, – прямо противоречащее всей ницшевой программе преодоления ресентимента. Хотя восстание рабов, казалось, опрокидывало тысячелетние уклады ненавистной старой цивилизации, оно несло способ организации мира, в принципе неприемлемый для Ницше. Он, певец аристократических благородных идеалов, восстал против этого грядущего восстания рабов, ибо для него прорыв к иной цивилизации – дело не «стада», а немногих сверхчеловеков. В ницшеанстве, таким образом существуют как бы два Диониса, два дионисизма. С одной стороны, низовой дионисизм толпы, в которой, деградируя, растворяется индивид. С другой – высший дионисизм, в котором личность полностью реализует себя, преодолевает в себе дух мстительности и ненависти, поднимаясь тем самым до сверхчеловечества.

Безудержная беспощадная критика Вагнера как раз питалась отвращением Ницше перед «социалистическим» Дионисом. Именно вагнерианство представляет собой, по Ницше, культурную бациллу, которая привела к эпидемии национализма. И именно в отношении к Вагнеру очевидна противоположность Ницше и Гитлера.

Ницше заранее знал об экзистенциальном поражении первого Диониса. Понимая, что восстание масс было направлено против уклада угнетения и репрессивной модели культуры, он в принципе не верил в их способность перестроить биополитические и биоэкономические структуры бытия. Он знал, что массы после кровавых неистовств будут вновь загнаны в подполье жизни, а их ресентимент в итоге возрастает на порядки. Ведь как только массы побеждают (и в этом вся ирония истории), их победа оборачивается разгромным поражением. Будучи восстанием самых униженных народных слоев против комплекса ресентимента, порожденного неравенством, тоталитарный режим утверждает еще более страшное неравенство. Это «неравенство навсегда» (по выражению Гитлера) настолько однозначно и бесповоротно, что исключает всякое сопоставление неравных друг с другом, всякие оценки и самооценки. Тоталитаризм устанавливает столь жесткую иерархию, какая возможна только в мире природы. «Фашизм … утверждает, что неравенство неизбежно, благотворно и благодеятельно для людей, которые не могут быть уравнены механическим и внешним фактом, каковым является всеобщее голосование»13, – пишет самый «верный ученик» Заратустры – Бенито Муссолини. Итак, рабы никогда не перестанут быть рабами, а значит… рабы нужны. Именно такого безоговорочного неравенства, исключающего недовольство рабов, требует и сам Ницше, полностью смыкаясь в этом пункте со своими тоталитарными узурпаторами. Как верно отмечает Т. Адорно, «само преодоление [ресентимента и нигилизма – Н.О.] Ницше мыслил совсем по-другому, но, тем не менее, стал поставщиком всех нужных фашизму слов».

Итак, я хочу еще раз подчеркнуть эту не укладывающуюся в обычную логику двойственность ницшеанства как раннего предчувствия и теоретически адекватного описания практики как правого, национального (фашистского), так и левого, социального (социалистического) тоталитаризмов. Причем отношение к этой практике в обоих ее вариантах у самого Ницше крайне враждебное: рабов надо держать в узде и не дать им восстать. Их воля к власти должна быть подавлена волей к власти господ. В этом вопросе Ницше однозначен: всякая коллективистская практика экспансии воли к власти «рабов» лишь внешне кажется дионисийской, на деле же ведет к триумфу «стада» и стадных инстинктов, к самой чудовищной уравниловке и деградации. Восстание масс оборачивается коллапсом воли к власти, и рано или поздно на месте этой воронки возникают «демократические» режимы, сверху донизу пронизанные торгашеским духом. Такое «нормальное» капиталистическое общество Ницше назвал «самым вульгарным временем» в истории.

Эта взрывающая обычную логику классового противостояния двойственность ницшеанства в полной мере проявилась в «Воле к власти». С одной стороны, эта книга стала пламенным манифестом восстания масс, захлебывающихся ресентиментом, с другой – она явилась не менее страстным предупреждением против такого восстания. Как фашистские, так и либеральные интерпретаторы – за исключением практически единиц – увидели в этой книге лишь ее первую, устрашающе жестокую, ипостась и прошли мимо ее взвинченно антитоталитарного пафоса. И в самом деле Ницше одновременно пламенный глашатай и смертельный враг фашизма. Фашиствующий антифашист?! Надо признать: да, таковы структуры ницшевского мышления, продуцирующие исключающие друг друга посылы. Никто так глубинно не был близок и никто так радикально не противостоял III Рейху, как Фридрих Вильгельм Ницше. Можно только удивляться тем расколам и безднам, который носил в себе этот человек!

Для приспособления к своим нуждам нацизм радикализировал и гипертрофировал наиболее смертноносные, ужасающие – с точки зрения современных либерально-демократических ценностей – тенденции ницшеанства. Были использованы разнообразные интеллектуальные процедуры для того, чтобы канализировать энергию ницшеанства в свое русло и овладеть им: от выборочной редактуры, сокращения, жесткой адаптации до догматической абсолютизации.

В теоретическом плане решающую роль при этом сыграл Боймлер, назначенный фюрером заведующим кафедрой Берлинского университета. Его книга «Ницше как философ и политик», а также осуществленное им массовое издание «Воли к власти» (в версии 1906 г.) привели к гипертрофии «волевластных конструкций» в ущерб другим концептам, особенно – вечного возвращения, которое, по мнению Боймлера, противоречит воле к власти как сути становления. Он же прилагал немалые усилия, чтобы примирить индивидуалистический пафос и аристократическое презрение Ницше к «стаду», коллективистско-массовой природе нацизма. Он подчеркивал, что движущей силой Большой Политики является осуществление воли к власти, «которая…. взрывается не только в душе индивида, но также в униженных классах народа».15

Восприятию Ницше как протофашисткого идеолога и «Воли к власти» как «библии фашизма» способствовало то, что из всех конструкций Ницше именно концепцию воли к власти фашисты догматически использовали в наибольшей мере как системообразующую для своей идеологии. На это обстоятельство проницательно указывает Дж. Ваттимо: «… У истоков ницшеанской доктрины о необходимости касты господ, повелевающей кастой рабов, стоит метафизическое окостенение доктрины воли к власти и вынесение за скобки проблемы освобождения, которая… достигла своего апогея в «Заратустре».16 Именно метафизическая догматизация концепции воли к власти – чего, как мы увидим дальше, так боялся Ницше – сделала возможным фагоцитоз значительной части его идейного ареала фашизмом. В известном смысле сам Ницше и его наследие стали жертвой национал-социализма.

Однако нацистским идеологам приходилось непросто. Неистовая динамика ницшеанского драйва сносила все приспособления, с помощью которых нацизм пытался овладеть этим идейным взрывом. Дело в том, что ницшеанство внутренне совершенно антидогматично, во-первых, потому что все его элементы уравновешены другими и потому не поддаются абсолютизации, а во-вторых, переоценка всех ценностей, дух становления пронизывающие ницшеанство, подрывают всякое окостенение: дух отрицания приобретает тотальный характер. И, главное, в-третьих, принципиально противоречивое, непоследовательное, оно и не дает охватить себя сетями однозначности, чреватой – в предельном варианте – догматизацией. В истории мировой мысли трудно найти другую философию, которая в силу своей вихреобразной, раскаленной структуры была бы столь резистентна к догматизации, то есть к однобокому охлаждению и затвердеванию в какую-то застывшую форму. Ницшеанство и догматическое ницшеанство соотносятся друг с другом, как клокочущий вулкан и застывшая, окаменелая лава.

Ницше полностью отдавал себе отчет и в том, что его теория – обоюдоострый меч, и в том, что его учение обречено на страшные посмертные судьбы, когда этот меч окажется в руках больших человеческих масс. В глубине своей великой души он не мог не осознавать, что является духовным детонатором, влекущим морально-политический взрыв и цивилизационный обвал в небывалых в истории масштабах. Потому он с тем большей страстью отвергает тоталитаризм, что внутренне считает себя ответственным за подстрекательство масс к восстанию. В апреле 1887 г. он напишет Овербеку: «Современная Европа даже еще не подозревает, вокруг каких ужасных решений движется все мое существование и, к какому кругу проблем я приколот – и что со мной готовится катастрофа, имя которой я знаю и, однако не произнесу».17

Действительно, открытия Ницше оказались пострашнее изобретения атомного оружия. Он называл себя «рупором» могущественных сил. Но при этом он и сам был такой силой. «Кто ставит диагноз возрождения или эпохальных перемен, тот включается в игру – как повивальная бабка, как проводник перемен или даже претендент на инкарнацию»18, – констатирует Слотердайк. Поэтому Ницше сам явил собой сейсмическую волну такой силы, что она вызвала тектонический «танец плит» на протяжении всего XX столетия. Но при этом он – предупреждающий пророк. Зная, что новое входит в мир через катастрофу, он призывает нас к мужеству. Именно мужеству переда лицом катастроф учит нас и «Воля к власти» – странная книга, несущая благую и одновременно предостерегающую весть.

Для меня вопрос о личной ответственности Ницше за Освенцим (или Маркса – за ГУЛАГ) лишен всякого позитивного содержания. Это вопрос из серии: что бы сказал Ницше, если бы дожил до 1944 г. и Гиммлер организовал ему экскурсию на «фабрику смерти». Ясно, что этот вопрос – из области философской «фикшн». Напротив, философски релевантен и исторически оправдан вопрос, как структуры мышления Ницше (и Маркса) взаимодействовали с реальными историческими процессами, каким образом самые отвлеченные понятия, рожденные в головах мыслителей-маргиналов, стали лозунгами миллионов людей, подвигнув их на героизм и/или превратив в винтовки грандиозной бюрократической машины массовых убийств. Сегодня наша задача понять, почему грандиозные перемены, которые Ницше (и Маркс) предвидели и торопили, и которые в случае успеха – по их расчетам – давали шанс на сверхчеловечество (эмансипацию и снятие отчуждения в терминах Маркса)19, обернулись катастрофой тоталитаризма. При этом оба столь неистово призывали огромные массы людей к самой жестокой борьбе, что их очарованию не могли не поддаться те, кто искренне считал, что они штурмуют небо. Нам еще предстоит понять, почему этот «штурм неба» и в России, и в Германии оказался котлованом ада.

III. «Не-книга»

 1. Хронология Versus Поэтика

 Критики Элизабет, обвинявшие ее в фабрикации «фальшивки» в угоду Гитлеру, понимали, что этого довода отнюдь не достаточно, чтобы дезавуировать эту грозную книгу. В серии многочисленных приемов ее развенчания филологически самым эффективным способом послевоенные ницшеведы посчитали ее разъятие на хронологически расположенные Посмертные фрагменты.

Задолго до этого — сразу же после смерти Ницше — возникла жесткая дискуссия по вопросу о том, как публиковать его наследие: как хронологический свиток или как компиляционное ассорти. Об одном из таких споров упоминает Монтинари, по словам которого в Архиве Ницше сохранилась брошюра Хорнеффера с требованием полностью хронологического издания, против которого Гаст сделал следующую пометку на полях: “Публике нельзя предложить издание подобного рода. Знатоков, которым такое издание могло бы доставить наслаждение, слишком мало”[74].

После долгих споров было принято решение компилировать. Однако всегда находились те, кто категорически выступал в поддержку хронологического принципа. Этот принцип был реализован, например, в 1920 — 1929 годах в собрании сочинений в 23 томах, опубликованных мюнхенским издательством “Музарион”: XVI-й том, который вышел в 1925 г. под редакцием Вюрцбаха, содержал посмертные фрагменты периода «Воли к власти».

В 30-е годы — то есть уже в период III Рейха — все громче становятся слышны голоса тех, кто выступал за декомпозицию “Воли к власти” и хронологическую публикацию ее фрагментов. Так, Карл Ясперс в специальном разделе “Пожелания будущим изданиям” своей фундаментальной работы «Ницше. Введение в понимание его философствования” писал в 1936 г.: “...тематический порядок, который господствует в опубликованном на сегодняшний день наследии и призван сделать из него по возможности читаемые тексты, большей частью должен быть упразднен. Мне кажется, что даже отделение “Воли к власти” от наследия, воспроизведенного в 13-м и 14-м томах [собрания сочинений, изданного сестрой — Н. О.], и порядок расположения внутри этих томов не воздействует проясняющим образом. Порядки, запланированные самим Ницше и зафиксированные в соответствующих записях, должны быть опубликованы, но воплощать какой-либо из них не следует, поскольку мотивы предпочтения одного из них другим принадлежали бы в этом случае издателю, а не Ницше”[75].

Так что, окидывая столетнюю историю “Воли к власти” единым взглядом, приходится признать, что «революция» в ницшеведении, произведенная сначала Шлехтой, а затем Колли — Монтинари, не несла ничего нового: хронологический принцип был использован задолго до них.

Нет никаких сомнений в том, что самого Ницше ужаснула бы идея хронологической публикации своих записей. Для него это было совершенно исключено. Тот же Колли, считая, что выдвигает убийственный аргумент против “Воли к власти”, пишет: “Чтобы “Воля к власти” стала произведением Ницше, в нее должно было быть внесено — как это было с каждой из его опубликованных работ — художественное начало. Этого не произошло, не было предпринято даже самой предварительной попытки в этом смысле, что подтверждается простой нумерацией материала, составленной Ницше в своих тетрадях: речь идет на самом деле о простой нумерации материала, соответствующей пагинации, а не “архитектурной” нумерации. Архитектурным было лишь частичное распределение отобранного материала по четырем книгам... То есть в ней почти ничего от Ницше — художника”[76]. Колли абсолютно прав: лишенный собственно художественного начала, текст “Воли к власти” представлял бы собой либо просто “поток сознания”, либо сборник афоризмов. Но с этой точки зрения еще более чудовищно публиковать фрагменты в хронологическом порядке. В самом деле, Ницше монтировал свои книги афоризмов не хронологически и даже не тематически, а ассоциативно, то есть их компоновка была призвана не раскрыть какую-то одну монотему, но вызвать цепи ассоциаций, чтобы представить какой-то предмет как часть целого. Как признавался сам Ницше в письме Брандесу, «дело здесь идет о развернутой логике совершенно определенной философской впечатлительности, а не о мешанине сотни произвольно нанизанных парадоксов». Благодаря этой особой, художественной по сути, архитектуре пространства его книг, ницшевский текст превращался в произведение.

Можно, конечно, не соглашаться с составителями “Воли к власти” в том, как они “собрали” это произведение (хотя они максимально старались придерживаться планов, набросанных самим Ницше). Но как бы не относиться к компиляторам, следует признать, что “Воля к власти” оказалась заряжена необычайной художественной выразительностью. Конечно, это заслуга самого Ницше. Созданные им фрагменты обладают такой центростремительной силой, что, словно под воздействием мощного гравитационного поля, неудержимо выстраиваются в некое эстетическое целое. В итоге перед нами не просто философский трактат, но и художественное произведение, где собственно философия возводится на уровень искусства: фрагменты, выстраиваясь в ассоциативные цепи, ведут в коллективное бессознательное, пробуждают наше воображение. В целом “Воля к власти” не уступает в художественном плане опубликованным самим авторам работам. Вспомним слова Хайдеггера: ««Воля к власти» не менее поэтична, чем «Заратустра»…»

Подвергая “Волю к власти” хронологической деконструкции, Колли, противореча самому себе, производит совершенно антиницшевскую операцию: единый живой организм бьющей энергией философии великого мыслителя оказался у них разложенным на совокупность безжизненных, окровавленных кусков тела, словно прошедшего через нож патологоанатома.

Хронологический порядок воспроизведения ницшевских текстов основан на предположении, что он точно воссоздает очередность появления афоризмов. Это преклонение перед хронологией исходит из того, что мышление Ницше линеарно, то есть логически последовательно. Однако ницшевское мышление — иное, оно — сферическое. Для такого мышления по большому счету не имеет значения очередность появления фрагментов. Если мы заглянем в подоплеку «Воли к власти», то увидим, что она сконструирована (как, впрочем, и все опубликованные самим Ницше книги) как бы в два такта. Сначала в виде афоризмов рождался изначальный текст (текст I). Именно благодаря афористичной манере, Ницше мог писать всегда и везде. Ему не нужен был письменный стол, вообще ничего, кроме клочка бумаги (это могли быть и квитанция от прачечной, и расписание движения поездов). Такая “неприхотливость” позволяла молниеносно записывать мысли, которые ураганом проносились в его сознании. Его мозг словно играл с миром в пинг-понг, отражая его удары афоризмами, рассыпая их, как рассыпаются брызги из-под несущейся по прозрачной воде колесницы. При этом совершенно разнородные смысловые миры рождались в его сознании одновременно, а отнюдь не последовательно. Огромная эмоциональная энергия, которой была заряжена каждая его мысль в момент своего рождения, делала ее убедительной и властной. Но он никогда не публиковал афоризмы так, как они приходили ему в голову. Чтобы получилось философское произведение, их надо бы каждый раз структурировать.

И тогда наступало время сборки и монтажа (совсем как в кинематографе) фрагментарного текста в окончательный текст (текст-II). И тут Ницше претерпевал, судя по его собственным признаниям, подлинные мучения. Перечитывая написанное, он часто уже не ощущал в себе прежней энергии. Мысль словно обмякала, подобно парусу, из которого улетучился ветер. Иногда, прочитав написанное, он мог бы, совсем в духе Сартра (хотя здесь скорее именно последний выражается в духе Ницше), сказать: “Не со всем, что я пишу, я согласен”. Кроме того, каждый фрагмент являл собой микрокосм со своей внутренней динамикой и смыслом, и оттого каждый из них механически не монтировался в текст-II. В итоге, насколько легко и вдохновенно создавались афоризмы первого текста, настолько тяжко и мучительно происходило их структурирование во второй текст. Но только текст-II мог стать художественно законченным. Действительно, разве “Веселая наука” или “По ту сторону...” составлены афоризмами, которые следуют друг за другом в хронологическом порядке?! Разве Ницше не расставил их в особых ассоциативных конфигурациях, полностью пренебрегая тем, в какой последовательности они были написаны?! И разве нельзя допустить, что он поступил бы точно так же с материалом “Воли к власти”?! Ответ очевиден. Но что-то помешало ему сделать это… По-видимому, если раньше Ницше тонко чувствовал момент, когда складывается критическая масса афоризмов, из которой неизбежно “взорвется” новая книга (и тогда он останавливался и начинал монтировать произведение), то в случае “Воли к власти”, эта критическая масса оказалась столь чудовищной, что она “взорвала” самого автора.

Нельзя исключать того, что в какой-то момент он стал захлебываться в море фрагментов и афоризмов, уже не мог укротить и подчинить их собственной упорядочивающей воле. Связи и ассоциации между этим избыточным материалом настолько усложнились и разрослись, что возникла потребность в He-авторе, то есть появлении посторонних к данному массиву творчества редакторов-компиляторов, которые были бы способны пренебречь всеохватной избыточностью произведенной философом продукции, чтобы “собрать” все ее отдельные куски в единое тело. Иными словами, создать из фрагментов текст были в состоянии только достаточно “наивные” и посторонние люди, лишенные тотального и многослойного видения всей совокупности Посмертного. Нужны были редакторы, “не жалеющие” авторский текст. Я вовсе не утверждаю, что это избыточное богатство стало причиной незавершенности “Воли к власти”. Но, несомненно, чрезмерность подготовительного материала позволяла реализовать несколько более или менее равноценных редакций будущей книги. Именно эту трудность, своего рода “embaras de richesse”1, гипертрофировали критики особенностей ницшевского мышления, попытавшись представить ее как проявление врожденной неспособности мыслителя к философскому синтезу.

С другой стороны, об одном и том же Ницше мыслил не один раз. Он многократно возвращается к одному и тому же вопросу, сюжету или явлению. Нередко афоризм додумывается, дополняется другим афоризмом, написанным намного позже. Он вечно кружит вокруг своих любимых тем. И темы словно кружат в танце вокруг него. В самой структуре его творчества, как непрестанного процесса мысли, реализуется вечное возвращение, воплощенное в великом круговороте сюжетов и образов. В его мышлении эти сюжеты переплетались в единые комплексы. Он мыслил, если так можно выразиться, разом. Вот почему излагать свои мысли последовательно было для него очень сложно. Именно поэтому идея хронологического размещения его афоризмов выхолащивает сам дух его мышления, в котором (в отличие от логически-последовательного текста) время не существует.

К тому же практически невозможно уставить точный хронологический порядок фрагментов, поскольку Ницше заполнял свои тетради с двух концов и имел обыкновение вновь обращаться спустя какое-то время к тем из них, в которых еще оставалось место. Поэтому любое хронологическое воспроизведение оборачивается хаосом, и только монтаж афоризмов в ансамбли позволял сотворить из них подлинный космос. Именно поэтому хронологический принцип в случае Ницше при всей своей кажущейся филологической оправданности не дает никаких оснований для лучшего или более правильного понимания философа. В целом полезные исторически и текстологически, публикации Шлехты и Колли — Монтинари вопиющим образом противоречат подлинной полифонической, интегральной природе ницшевского мышления. Имея в виду как раз издание Колли–Монтинари, Хайдеггер указывает на его «двусмысленность и противоречивость», подчеркивает, что оно вдохновляется принципом всеохватности и отражает скорее дух XIX в.1 Этот крупнейший знаток Ницше, всю свою жизнь философствовавший с ним в «заочном» тандеме, считал, что такое дотошное вскрытие тела ницшевской мысли предназначено для ненасытной публики, но не для выявления глубинного философского смысла.

Обосновывая правомерность разложения “Воли к власти”, деконструкторы утверждают, что именно это дает возможность пробиться к аутентичной мысли Ницше. Но с этим также нельзя согласиться. Сама постановка вопроса об аутентичной ницшевской мысли кажется по меньшей мере спорной. Ведь готовя свои спонтанные фрагменты к публикации, Ницше выступал уже как собственный редактор, который осуществлял в какой-то мере самоцензуру. И мы не можем знать, где же подлинный, аутентичный Ницше: когда он спонтанно, из глубин своего существа творит афоризмы, или же когда сознательно редактирует их и структурирует в целостную книгу? Несомненно, во втором случае Ницше учитывает общепринятые требования к тексту (пусть даже радикально им самим революционизированные). Но в обоих случаях ставить вопрос об «аутентичном Ницше» совершенно неправомерно.

По сути, разлагая “Волю к власти” на хронологически расположенные фрагменты, позднейшие издатели предлагают свою версию ницшевского текста, с которой сам Ницше никогда бы не согласился. Ведь сугубо хронологический способ подачи Посмертных фрагментов, безусловно, еще хуже компилированной “Воли к власти”, поскольку в нем напрочь отсутствует художественный элемент, без которого собственно нет ницшевского текста.

Я уверен, посмертную дилемму издавать фрагменты хронологически или компилировать их в произведение Ницше решил бы однозначно — не публиковать вообще. Неслучайно, например, его философский vis-а-vis в XX веке Мишель Фуко, зная посмертную литературную судьбу своего предтечи, специально оговорил в своем завещании: “Никаких посмертных публикаций”[77]. Тут не может быть двух мнений: Ницше, столь ревниво относившийся к каждой своей книге, шлифовавший все свои произведения до стадии гранок, никогда бы не опубликовал все свои “лабораторные”, предназначенные для внутреннего пользования записи. Вряд ли он захотел бы допустить нас к их прочтению! Но он знал свою посмертную судьбу: XX век не мог, конечно, позволить себе выполнить его невысказанную волю — не публиковать его посмертное наследие. Современный читатель имеет (и должен иметь) возможность знакомства с ницшевскими текстами во всех их посмертных инкарнациях: ведь Посмертные фрагменты не заменяют собой «Волю к власти». И исследователю, и читателю, занятому поисками собственного «я», и искателю духовных приключений гораздо «технологичней» работать с книгой «Воля к власти», чем с рассыпанными афоризмами Посмертных фрагментов.

2. Мегатекст: системность versus целостность

Еще меньше выдерживает критику аргументация противников «Воли к власти», в соответствии с которой Ницше не смог довести до публикации свой замысел в силу неспособности мыслить системно. Именно поэтому его Hauptwerk якобы так и остался на эмбриональной стадии.

С этим доводом также нельзя согласиться. Во-первых, Ницше блестяще продемонстрировал свою способность к системному мышлению в “Генеалогии морали”, написанной в форме длинных цепей умозаключений и, кстати, вышедшей из корпуса “капитального труда”. А, во-вторых, Ницше приписывается намерение, которого у него изначально не было, а именно: создать системный труд. Он и не думал придавать “Воле к власти” характер “системы” в общепринятом смысле этого термина: логически связанного, упорядоченного изложения, построенного на цепях умозаключений. Известно, с каким сарказмом относился сам Ницше к такого рода системности. “В течение десятилетий европейские мыслители только о том и думали, как бы доказать что-нибудь — нынче, напротив, для нас подозрителен всякий мыслитель, который “хочет нечто доказать””. Когда Ницше сам говорит о желании создать свой “главный труд”, то он видит его не более системным, чем, например, “По ту сторону добра и зла” или “Сумерки идолов”. Неудивительно, что авторы компиляционной “Воли к власти” “пропустили” фрагмент, в котором Ницше предостерегает всех, и в том числе самого себя, против рецидивов систематизаторского мышления: “Я не доверяю любым систематикам и стараюсь держаться от них подальше. Воля к системе, по крайней мере для мыслителя, есть нечто компрометирующее, форма безнравственности... Быть может, заглянув в подоплеку этой книги, кто-то догадается, какого именно систематика сама она с трудом избегает, — меня самого...”.

Миф о том, что Ницше готовил системный труд, скорее создан сестрой, которая стремилась тем самым оправдать собственную компиляцию и представить ее как главный философский труд — в отличие от разорванно-фрагментарных книг, опубликованных самим философом. Ей (как, впрочем, и многим ницшеведам) казалось, что если во всех других книгах Ницше такой общеструктурирующий принцип отсутствует, то в случае «Воли к власти» системность может быть достигнута, если использовать в качестве системообразующей саму идею “воли к власти”.

Несомненно, воля к власти – одна из самых сложных идей в истории мировой мысли. У Колли были все основания однажды восколикнуть: «Подумать только, целый век мы бьемся над тем, чтобы проникнуть в магическую формулу воли к власти…». Пожалуй, ни один из концептов Ницше не подвергся такому каскаду толкований, как воля к власти… Сущность бытия и базовый принцип полагания ценностей (М. Хайдеггер), иррациональный инструмент разрушения разума (Д. Лукач), творящая и одаривающая сила (Ж. Делез), сущность дионисийского оргиастического энтузиазма (Вяч. Иванов), глубинное содержание национал-социалистической революции (А. Боймлер), биологически-расовая сила (А. Розенберг), выражение глубинных влечений коллективного бессознательного (К.-Г. Юнг), автотерапевтическая рецептура от упадка сил (П. Слотердайк)…

Не будем множить этот ряд интерпретаций. На мой взгляд, нельзя подходить к воле к власти как к строгому философскому понятию. Причина того, что многие философы поддались соблазну именно такого подхода, проста: идея воли к власти является своего рода алгоритмом всех понятий ницшеанства:

нигилизм – самоотрицание воли к власти;

ресентимент – изнанка, паралич воли к власти, неспособность к действию, а потому вынашивание мести;

вечное возвращение – круговорот воли к власти, ее бесчисленные, повторяющиеся конфигурации;

Дионис – трагический символ, утверждающий преизбыток воли к власти;

сверхчеловек – высший носитель воли к власти как противоположности ресентименту и духу мести;

большая политика – столкновение мощных воль к власти в борьбе за господство;

переоценка всех ценностей – операциональное применение воли к власти как метода обработки морали и культуры в целом;

восстание рабов – попытка масс реализовать свою волю к власти, на деле оборачивающаяся мщением сильным со стороны слабых.

Воля к власти, несомненно, самая политически заостренная идея. Итальянский философ Дж. Ваттимо отмечает: «…Ницше отождествляет… волю к власти в целом с течением всей истории человека, который, полагая оценки и схемы интерпретации, утверждает себя перед лицом природы, поначалу при помощи социальных структур, которые по необходимости влекут за собой разделение на повелевающих и повинующихся, затем посредством освобождения отдельных личностей через их самостоятельное созидание символов и ценностей; и только на этой второй стадии человечеству открывается путь к овладению собой… Воля мыслится как сущность всей прошлой и будущей истории человека».

Воля к власти, как видим, – стержневая идея, которая делает ницшеанство единым концептуальным комплексом. Поэтому Хайдеггер с полным основанием называет «мысль Ницше о Воле к власти его единственной мыслью. Тем самым подразумевается, что другая мысль Ницше о Вечном возвращении равного является как бы частью Воли к власти».

Воля к власти антагонистически враждебна идее Бога, ибо люди до сих пор свою волю заменяли «волей Божьей». Эта характеристика делает волю к власти радикально подрывной идеей, поскольку она нацелена против идеи Бога как фундаментального принципа организации нашей культуры. Совершенно естественно поэтому воля к власти объявляется преступной и вытесняется в духовное подполье. Однако это слишком серьезная и опасная мысль, ставящая под удар все основания нашего уклада, чтобы мы могли позволить себе роскошь не мыслить. По-видимому, прав Хайдеггер, утверждая, что воля к власти как главная мысль Ницше принадлежит не ему, а является его наследием, величайшей тяжестью и отложенной партией, завершить которую смогут лишь потомки.

Природа идеи воли к власти такова, что она является не системообразующей. Она создает целостность. Поколения ницшеведов, стремясь увидеть систему, не заметили синтеза. Рамки их понимания системности в мышлении и изложении взламывались при столкновении с ницшеанской тотализирующей метасистемностью. По сути ниспровергатели «Воли к власти» «попались» на афористичности мышления Ницше, в которой они усматривали его неспособность долго “держать мысль”, мыслить системно. Именно афористичность мышления оборачивалась фрагментарным разорванным текстом.

Надо признать, что из набора афоризмов в принципе невозможно создать логически-систематический труд, хотя за блеском каждого афоризма скрывается громадная аналитическая работа. Дело в том, что афоризмы, представляя собой некие целостные фрагменты, крайне резистентны к любым попыткам “собрать” их в логическую последовательность. Анализируя ницшевский способ создания текста, американский литературовед П. де Ман пишет: “Если бы заметки Ницше пришлось преобразовывать в логическую последовательность», то «такое предположение само по себе кошмарно и абсурдно…”. Действительно, если перевести Ницше на связанный, логико-диалектический язык в духе, например, Гегеля, то выветрится, аннигилируется сама суть ницшеанства. Ибо Ницше мыслит иначе. Но столь же абсурдна идея перекомпоновать тексты Платона, Канта или Гегеля в ницшеанско-афористическом стиле. Ибо эти мыслители мыслили в духе старой, метафизической парадигмы. Но коль скоро «Бог умер», то разрушается логически построенная на идее Бога картина упорядоченного мироздания, ведь любой текст есть структурирование мира природы и людей. Отныне мир – разорван и эксцентричен. Такому миру может соответствовать только децентрализованная, шизофренная книга, то воспроизводя повторы словно в синдроме навязчивости, то несясь в разные стороны в бешеном ритме эйфории.

И если ницшеанский текст принципиально разорван, не означает ли это, что он имеет дело с дискретным, фрагментарным миром? Что целостность этого мира реализуется лишь как ансамбль фрагментов? Но в таком случае, не означает ли это, что любой другой, то есть связанный текст, представляет собой лишь нашу иллюзию, оторванную от мира?.. Ницше не только не стремится создать на духовном уровне связанность мира, нехватка которой так травмирует человеческое сознание, но, напротив, выставляет напоказ фрагментарность, разорванность мира во всей их ужасающей очевидности, что, несомненно, является еще одним подсознательным поводом к неприятию этой “не-книги”. Его текст выступает как матрица, абсолютно адекватная неупорядоченной, вихревой природе жизни во всей тотальности ее становления. Текст этот можно уподобить “качающейся воде”, изрытой водоворотами, подводными течениями, неожиданными всплесками, чреватой бурями. Этот массив разорван и при этом... целостен. Ницше уподобляется самой природе: он не желает быть для своего текста Богом, все упорядочивающим и систематизирующим. Он хочет создавать тексты как самосоздает себя природа, у которой переливаются в вечной борьбе организующие и разрушающие начала. У книг Ницше по существу нет ни начала, ни конца, их можно, за редким исключением, читать с любого места. Он воссоздает архаическую мощь слова древних, когда оно уже само по себе было громоподобным. Его цель — взрывая традиционную оболочку книги-формы, вернуть выцветшим словам их первозданную силу, установить с читателем ранее невиданные, а главное — более эффективные способы коммуникации. Разрывая привычные логические связи, он хочет ввергнуть читателя в аффективную катастрофу и тем самым сломать ставшие уже невидимыми и вполне привычными путы. Поначалу кажется, что разрозненные фрагменты и обрывки носятся в стохастическом движении по безбрежному и деформированному пространству, будто космический ветер кружит первозданными элементами. Но тот, кто проникнет в ницшевскую Вселенную, увидит, как из хаоса рождаются «танцующие звезды», как они складываются в созвездия.

Такой текст представляет собой не линию, а сотовую сферу. Все его части взаимосвязаны друг с другом в крепкую сетку. Классификация по рубрикам как принцип построения книги носит внешний характер по отношению к внутренней динамике текста, который весь — тугой узел, где прочно перевязаны все линии: от космологии до воспитания, от критики религий до вести о новом искусстве, от краха метафизики до идеала благородства. Здесь реализован принцип фуги: все его произведения пронизывают несколько магистральных идей. Он осмысливает их с разных сторон, как бы «пропевает» и «протанцовывает» каждый раз по-новому. В итоге “Воля к власти”, в частности, и Посмертные фрагменты, в целом, представляют собой литературно-философскую модель вечного возвращения. Да и как могла быть иной книга “Воля к власти”, если она адекватна тому, что описывает. Ее дискретная, квантовая природа больше соответствует природе нашего бытия и мышления, чем логически последовательный “сплошной” текст. Матрица такой книги — не размеренные беседы прогуливающихся философов, а неистовый танец дионисийских художников. С этой фундаментальной чертой “Воли к власти” связано ее (и вообще ницшеанских произведений) коренное отличие практически ото всех философских текстов (за исключением, пожалуй, лишь досократиков). Так книги писать не принято!

Великая ирония творческого метода Ницше состоит в том, что он мыслит целым, а выражает его фрагментами, тогда как все мыслители-метафизики от Платона до наших современников мыслят фрагментарно, но выражают свое мышление внешне целостным текстом. Перед нами — философский коллаж, то есть способ организации целого посредством компоновки отдельных фрагментов. По этому поводу Ж. Делез и Ф. Гваттари отмечают: “Афоризмы Ницше не опровергают линеарное единство значения, отсылая к циклическому единству вечного возвращения... Причудливая мистификация — мистификация книги, тем более целостной, чем более она фрагментарна”.

При кричащей внешней бессистемности ницшеанство поражает своей внутренней целостностью и выверенностью всей идейной конструкции, крайне жесткой сцепкой всех его основных концепций, взаимоперетекающих одни в другие. Наконец, самое удивительное — весь каркас этой философии покоится на нескольких базовых идеях-стержнях, которые появились еще на заре его творчества и определили все мышление вплоть до самого дня душевного коллапса.

Вот сверхкраткая выжимка ницшеанства. Крушение трагического духа и героического Агона в античном мире, явленные богом Дионисом, под согласованным натиском платоновской метафизики и христианской морали. Дионис растерзан титанами и больше не воскресает. Его воскрешение заменено ожиданием второго пришествия Христа. Возникают духовно-религиозные и моральные образования, порожденные ресентиментом рабов и нацеленные на смягчение этого болезненного состояния.

25 веков господства противоестественных ценностей, калечащих человека, превратили его из благородного существа в стадное, одомашненное, больное животное. Однако, в конце концов, природное начало пробивает себе дорогу. Наступает кризис старых механизмов снятия ресентимента, который отныне не в силах остановить “Плато-Христос”. “Бог умирает”: повсеместно утверждаются настроения нигилизма, пессимизма и декаданса. Но распространение нигилизма - условие освобождения. Занимается новая Заря.

Заратустра начинает свою борьбу за переоценку старых ценностей по ту сторону добра и зла. Формируется “большая триада” метафор, обозначающих ницшеанский проект освобождения: воля к власти, вечное возвращение, сверхчеловек. Грядет Великий полдень, когда солнце окажется в зените. И в начале, и в конце этого творческого потока стоит исполинская фигура трагического бога — Диониса. Сам же образ этого бога, разорванного титанами и воскрешенного гением Ницше, символизирует разорванную целостность ницшеанского творчества.

Вся генеалогия судьбы и творчества Ницше содержится уже в его первой большой книге — “Рождение трагедии”, этом генокоде всего ницшеанства, из которого разовьются сквозные мегатемы его творчества. Открытие неведомого бога — Диониса — стало тем “Большим взрывом”, из которого родилась Вселенная его идей. Этой книгой (много лет спустя он скажет о ней: “Сколько надо было пережить в 26 лет, чтобы написать “Рождение...”) Ницше открывает роковой процесс развертывания своего творчества, призванной кульминировать в его последних текстах, прежде всего в Посмертных фрагментах, и получить развязку в ужасающем акте безумия...

Возникает ощущение, что он заранее имел сценарий своей жизни. В принципе нет ни позднего, ни раннего, ни срединного Ницше. Уже в самом первом своем произведении он предстает как зрелый мыслитель, который знает, куда и за чем идет. Ницшеанство в целом поражает своим единством и метасистемностью. Это — единая интеллектуально-эстетическая целостность. И именно воля к власти предстает той магистральной, стержневой идеей, которая сбивает хаосоподобную ницшевскую Вселенную в целостный космос.

Первым эту целостнотворную роль идеи воли к власти отметил видный философ Яков Голосовкер1, проникший в сокровенную связь Ницше с его книгой «Воля к власти»: “Есть жизни, которые таят в себе миф. Их смысл в духовном созидании: в этом созидании воплощается и раскрывается этот миф. Творения такой жизни суть только фазы, этапы самовоплощения мифа. У такой жизни есть тема. Эта тема сперва намечается иногда только одним словом, выражением, фразой... Затем тема развивается (красной нитью). Фраза может превратиться в этюд, брошенный намек — в явный сюжет. Так возникает мифотема. Она мелькает среди иных сюжетных тем, иногда особенно отчетливо возникает на срывах при жизненных коллизиях. То она скользит волной среди волн, а еще чаще скользит под волной, как автобиографический подтекст, то она вычерчивается предметно, становится заглавием, лозунгом. Наконец, она воплощается в полное творение: возникает развитие мифотемы. Теперь мифотема становится целью и смыслом. Она получает лицо, она материально живет как форма-творение. Она тело... Раз эта мифотема есть раскрытие мифа самой жизни автора, самого духа автора и некое предвидение его судьбы, то произведение такое выступает как первообраз мифа его жизни.

Так, мифотема Фридриха Ницше есть миф о воле к мощи. Этот миф проходит немало фаз-образов. Через отрицательный образ сократического человека, перевоплотившегося в христианина-раба, через образы Сверхчеловека — Антихриста — Заратустру — Диониса — антиморалиста — злобного человека — нового Философа воплощается этот миф. И три произведения суть три фазы этого мифа, вершинные точки духа Ницше: 1. “Рождение трагедии из духа музыки” (Аполлон и Дионис). 2. “Так говорил Заратустра”. 3. “Воля к мощи”. Все прочее, что написал Ницше, есть прелюдии и комментарии — до и после, миф един”. Что ж, редкий философ может похвастать такой внутренней связанностью и целостностью своего “трудового пути”.

Это идейно-тематическое единство адекватно выражено текстологически. Ницше неоднократно свидетельствует, что изначально понимал все свое творчество как единое целое. В самом деле, начиная с “Рождения...” и вплоть до “Ecce...” мы имеем дело с одним непрерывным мегатекстом, одной “Большой Книгой”, из которой он словно вырывал страницы и публиковал их в виде отдельных произведений. Эта отдельность не должна создавать иллюзию их самодостаточности. Ницше художественно выстраивал не только каждое произведение, но и также скрупулезно и художественно создавал весь “оркестр” своих работ в целом. В этом целостном комплексе мегатекста нет случайных произведений: все связаны друг с другом в сложном ансамбле, который закономерно венчает «Воля к власти».

Целостность ницшевского Мегатекста доказывается еще и тем, что за исключением, пожалуй, лишь “Рождения трагедии” любое из его произведений можно продолжить. Известно, что спустя длительное время он добавлял новые части к уже написанным работа (например, к “Веселой науке”), а к “Заратустре” планировал написать продолжение. К тому же ницшевский Мегатекст как бы двоится: Ницше писал больше, чем публиковал в виде отдельных произведений. Каждое из них — своего рода ядро, вокруг которого клубится туманность неопубликованных фрагментов. Такой подосновой, подземной рекой, своего рода прототекстом-планктоном последнего этапа выступает весь корпус “Воли к власти”, который предстает как обширный комментарий ко всему творчеству Ницше, написанный им самим.

По существу “Воля к власти” структурно — модель всего ницшеанства. Она воспроизводит асистемную целостность ницшевского мира. Нас сбивает с толку то, что асистемная целостность не редуцируется к какому-то единому началу. Она претит нашей закоренелой воле к системе, о которой сам Ницше в одном из многочисленных предисловий (лето 1888 г.) напишет: “В моральных терминах воля к системе у философа является наиболее утонченной коррупцией, болезнью характера, а в терминах неморальных волен предстать глупее, чем он есть на самом деле. Глупее означает: сильней, проще, более навязчивым, некультурным, авторитарным, более тираничным...”1

В работе над «Волей к власти» эта системообразующая сила терпела поражение от силы целостнотворной, ибо Ницше хотел не системы, а целостности, хотел не систематизировать элементы, а интегрировать их в целое. В этой книге он полностью преодолел “волю к системе” и дал нам парадоксальную философию — крайне противоречивую, фрагментарную, раздираемую внутренними диспропорциями, но — поразительно целостную!

3. Сверх-Ницше

Я не могу уйти от вопроса: насколько “Воля к власти” является произведением самого Ницше? Мы не можем знать, в какой мере эта книга (какой ее держит в руках читатель) совпадает с тем произведением, которое замышлял Ницше и которое он бы реально написал, если б его не объяло безумие. Но то, что его издатели реализовывали его намерение, от которого он никогда не отказывался (хотя, впрочем, никому и не перепоручил), факт, который нельзя отрицать. Можно, конечно, спорить, насколько аутентично духу Ницше была скомпилирована эта книга. Например, Хайдеггер, отмечая «местами произвольный и случайный характер отбора» фрагментов, пишет, что при их «распределении в книгу, существующую с 1906 года, фрагменты были помещены никоим образом не по времени их первоначальной записи или их переработки, но по неясному и притом не выдержанному или самими плану издателей. В изготовленной таким образом «книге» произвольно и неосмысленно совмещены и переплетены ходы мысли из совершенно разных периодов на разных уровнях и в разных аспектах искания. Все опубликованное в этой «книге» – действительно записи Ницше, и тем не менее он так никогда не думал»[78]. Что значит «так»? И правда, как же на самом деле думал Ницше? И тогда Хайдеггер решается реконструировать аутентичную ницшевскую мысль и принимается за составление своей компиляции «Воли к власти». Но терпит неудачу: «я долго работал над новой компиляцией Ницше «Воля к власти» в противовес той, что нам оставила сестра Ницше Элизабет Ферстер; и сегодня утром я уничтожил все мои записи»[79]. Вряд ли Хайдеггеру было важно дезавуировать известную версию «Воли к власти» для того, чтобы обосновать свою версию. Монтинари же приводит эти слова в подтверждение своей позиции, дескать, даже Хайдеггер не смог и не захотел создать свою компиляцию, чем доказывается, что единственная и естественная форма существования «Воли к власти» – хронологическая. Но он упускает из виду, что сам Хайдеггер всю жизнь пользовался компиляцией сестры, и даже рекомендовал ее своим студентам.

Мы не знаем, отчего Хайдеггер не сумел создать свой монтаж «Воли к власти». Не исключено, что его масштабный ум позволил ему осознать, что и «так», т.е. по-хайдеггеровски, Ницше также не думал. Или же, наоборот, Ницше мог думать и «так», и одновременно еще совершенно иначе. Что, возможно, эта многовариантность изначально присуща ницшевскому мышлению. Вместе с тем само проникновение Хайдеггера в ницшеанство «как завершение западной метафизики» подспудно подразумевает трансфигурацию «Воли к власти». И не является ли такой скрытой новой компиляцией на более фундаментальном философском уровне его грандиозные по глубине и масштабу лекции о Ницше 1936–1946 г.г.?

Конечно, «Волю к власти», каковая представлена в данной книге, нельзя в полной мере считать произведением самого Ницше. Однако в еще меньшей степени ее можно считать книгой Элизабет и Гаста. Несомненно, что в этой книге нет ни одного слова, которое не принадлежало бы лично Ницше. Парадокс этого фантомного произведения состоит в том, что каждый отдельный фрагмент представляет собой законченный авторский микротекст, но в целом авторский текст на макроуровне отсутствует. Иными словами, Фридрих Ницше является автором текстов “Воли к власти”, но не является автором ее текста. В этом отношении ненаписанная им самим книга является базовой матрицей реальной «Воли к власти». Поэтому Ницше как бы написал и... не написал эту книгу. И тем не менее это – вполне ницшевское произведение, где самая отвлеченная проблематика переживается как пронзительный личный опыт. Книга поражает гипертрофированно взвинченным, небывалым по накалу личным отношением автора к обсуждаемым проблемам. «Он навязывает свою личность, отмечает Дж. Колли с восхищением, – прежде чем мы поняли содержание того, что он говорит. Это стиль, который нам сообщает уникум этой личности»[80]. Поэтому невозможно провести границу между его текстами и личностью. И дело не в том, что тексты его предельно личностны, а личность – текстуально литературна. Дело в том, что, как ни у кого из мыслителей, текст является и продуктом, и способом жизнедеятельность самого Ницше. В итоге мы имеем некий целостный симбиоз текста-личности, в котором оба начала переливаются друг в друга. Это – идеальная неделимость, в которой ликвидирована извечная противоположность жизни и искусства. Именно поэтому Ницше одновременно очаровывает и ошеломляет. Как отмечает П. Слотердайк, «повышенная чувствительность сегодняшних интеллектуалов к «жесткому излучению» Ницше, наверное, имеет своей основой то обстоятельство, что он напоминает им об одной навязчивой идее современности: Ницше позволял себе – пусть и дорого за это заплатив – быть художником-ученым и ученым-художником. Что нас сегодня так завораживает – так это не смелость, а самоочевидность такого решения.»[81]Возможно, благодаря этому все редакторы “лепили” “Волю к власти” вовсе не по своему произволу, а подчиняясь неким законами, присущим ницшевской Вселенной. В самом теле “Воли к власти” заложены мощные силы текстуальной самоорганизации. Мощь ницшевского дарования перемалывает любые влияния и вмешательства, центростремительность его письма подобно гигантской центрифуге сбивает в гомогенную целостность весь текст, каким бы воздействиям он ни подвергался. Хотя и сегодня продолжаются споры, насколько филологически корректно издатели реализовали замысел автора, нельзя не признать, что избранная ими схема сборки “Воли к власти” соответствует ницшеанскому духу. В целом у нас нет оснований считать их порядок структурирования афоризмов ошибочным. И живи Ницше в Америке в наше время, он должен был бы, как это принято там, предварить свою книгу “благодарностями” в адрес сестры и друга за “неоценимую помощь, сотрудничество и советы”.

Но согласился ли бы с этой книгой сам Ницше, если б каким-то чудом воскрес и увидел ее? Не ужаснулся ли бы он ей? Он мог бы возмутиться тем, как “влезли” в его лабораторию сестра и самый преданный друг. Но при этом не мог бы не признать в ней собственные тексты. Он, возможно, не принял бы способ компоновки своих афоризмов, предложенный его редакторами. Но в одном я уверен: его собственный вариант “Воли к власти” (доведись ему сотворить его) был бы неизмеримо брутальней и беспощадней, чем тот, который предложили Элизабет и Гаст, даже отдаленно не способные сравниться с Ницше в духовном радикализме и экстремизме. Действительно, эта книга, отмечает младший современник Ницше Альфред Вебер, “значительно превосходит все столь преувеличенное, что содержится в его называемых безудержными работах последних месяцев перед болезнью... Однако произведение в целом содержит настолько единую концепцию, привносит такое углубление философского и принципиального характера в его учение и доводит, очевидно, совершенно намеренно, на этой основе сказанное им раньше до последних выводов, что ее приходится считать в целом аутентичным выражением его замысла”[82]. “Воля к власти” — “теоретически самая разработанная в своих выводах работа. Следовало бы принципиально различать две стороны: то, что можно считать абсолютным в Ницше и его творчестве, и то, что относится к условиям времени, является интерпретацией времени”[83]. Конечно, компиляторы испытывали на себе воздействие грозовой эпохи кануна Первой мировой войны и межимпериалистического соперничества, что, на мой взгляд, только добавило «Воли к власти» жизненности и актуальности. Это только внешне кажется, будто сам Ницше творил свои книги в вакууме. На самом деле он, «добрый европеец» (как он сам называл себя), пристально следил за гибельным развитием событий в Европе. Я убежден, авторская версия дала бы еще больше оснований для обвинений Ницше в протофашизме. А ведь “беспощадная жестокость” этой книги и есть один из главных аргументов ее неприятия.

В целом, несмотря на все редакторские воздействия, в “компилированной” “Воле к власти” властно проявляется личность автора — Фридриха Ницше. Именно его личность, а не личности Петера Гаста, братьев Хорнефферов или Элизабет Фестер-Ницше, “прочитывается” и разворачивается в пространстве всего текста. Эта книга в полной мере соответствует литературному канону Ницше. Она вполне соотносится с другими его произведениями и формирует с ними единый ансамблевый комплекс, в котором, взаимодействуя, все произведения как бы проясняют друг друга. В этом ансамбле “Воля к власти” играет особую роль: это тот предел, до которого прорвалась ницшевская мысль.

Уступая в степени готовности последним работам — “Антихристу” и “Ecce Homo”, дошедшими до нас в рукописи и балансирующими на грани между черновиком и “завершенным текстом”, “Воля к власти” все же представляет собой большее, нежели авторский замысел. По своему “произведенческому статусу” она выходит за рамки чернового материала, приближаясь к первоначальной редакции. И хотя в целом этот текст носит рабочий характер, он часто разрывается совершенно готовыми кусками, безукоризненными фрагментами необычайной красоты и завершенности.

“Воля к власти” существует на самой грани литературы, на краю ее пространства, где, собственно, начинается не-текст. За месяц до прыжка в безумие Ницше скажет об “Ecce Homo” слова, еще более применимые к “Воле к власти”: “Она до такой степени выходит за рамки понятия “литература”, что по сути даже в самой природе отсутствует сравнение”[84]. “Возникает ощущение, что эта книга-призрак словно уходит, переливается за пределы-края собственно текста. Ее можно уподобить скульптуре, лишь наполовину вытесанной из первоначального материала, а наполовину так и оставшейся природным камнем-глыбой. В корпусе этой “субкниги” Ницше реанимирует архаический опыт мышления-письма, когда собственно письмо не выделилось еще в особую духовную практику. Ницше словно стремится загнать письмо назад, в единую духовно-практическую активность. Он как бы возвращается к тому архаическому времени, когда люди писали на глиняных табличках.

К “Воле к власти” в большей мере применим подзаголовок “Заратустры” — “Книга для всех и ни для кого”. “Ни для кого” — потому что Ницше так и не написал ее. “Для всех” — потому что он создал в высшей степени творческий материал, чтение которого дает всем, кто захочет, возможность воссоздавать эту книгу на собственный лад. “Воля к власти” оказывается одновременно везде и нигде. Везде — потому что она текстуально присутствует во всем корпусе Посмертных фрагментов. Нигде — потому что отсутствует как реализованный авторский замысел. Это книга, которая есть и которой в то же время нет. Она одновременно принадлежит и не принадлежит Ницше.

Конечно, “Воля к власти” явлена нам не в том виде, в каком опубликовал бы ее сам Ницше. И тем не менее его имя неразрывно связано с этой книгой, и в сознании всей постницшевской эпохи именно он является ее автором. Секрет этого парадокса в том, что в силу особенностей собственной психики, раздираемой, с одной стороны чувствами ресентимента и нигилистическими настроениями, а с другой – волей к освобождению, Ницше выразил настроения эпохи «смерти Бога», экономических и военных катастроф. Он – и в этом секрет его огромной популярности в первой половине XX века – выступил как медиум коллективных настроений широчайших масс, первым внятно артикулируя то, что миллионы переживали на бессознательном уровне. Поэтому отнюдь не случайно в “Воле к власти” человечество — прежде всего европейцы — увидело свою собственную идентичность и свою картину мира. Появившись, эта книга идеально вошла в «пазы» современной культуры. Ее внутреннее напряжение совпало с колебаниями эпохи в такой совершенной степени, что она сдетонировала грандиозные социальные землетрясения.

Какая-то могучая сила, а не только издательский зуд Элизабет, властно формировала мегатекст этой книги. Сам генезис ее текстовых структур кроется в социальной динамике кризисной эпохи революционной ломки и мировых войн XX века. Разорванный текст, словно река во время ледохода со сталкивающимися друг с другом льдинами, отражает взорванность эпохи, когда весь старый мироуклад взлетел на воздух. Собственно, форма “Воли к власти” есть результат давления внетекстовой реальности на оставленный Ницше первичный текстовый материал. В свою очередь, эта книга не только отражала историческую реальность, но, будучи духовной закваской эпохи, сама начинала оказывать мощное воздействие на социальную динамику. Ведь история производится духовным опытом, овеществленном в текстах и овладевающим широкими массами. Поэтому от обвинений в том, что Ницше сыграл роль фермента генезиса фашизма, нельзя просто отмахнуться.

“Воля к власти” со всей очевидностью ставит нас перед проблемой соотношения произведения с внетекстовым пространством. Тексты живут в культурно-политических контекстах. Они во многом их формируют, в то время как контексты, в свою очередь, также формируют и деформируют тексты. Более того, по сути текст и контекст — лишь разные модусы единого исторического процесса. Поэтому обвинения “Воли к власти” как текста, порождающего тоталитарную реальность, далеко не лишены основания. Между “Волей к власти” и XX в. произошло взаимоструктурирование истории и концептуальности, реальности и мышления, соединение текста и контекста. “Воля к власти” представляет собой своего рода генокод прошлого и, я уверен, следующего столетий. Право на существование “Воли к власти” убедительно вытекает из ее привязки к исторической реальности. Именно эта глубинная связь с исторической реальностью обеспечивает книге достоверность. «Воля к власти» оказалась аналогом возвещенной Ницше эпохи и, благодаря этому, является ключом к смыслу современной истории. В ней этот мыслитель кризиса точно описал глубинные катастрофические процессы как в духовной, так и в политической сфере современности. В результате, XX век создал “Волю к власти”, а “Воля к власти”, в свою очередь, творила XX век.

Таким образом, эта отнюдь не случайная, но закономерная книга явилась сложным результатом взаимодействия литературного наследия реального лица, философа Ницше, со всем процессом мировой истории. В этом сотворчестве редакторы и сотрудники его Архива (среди которых были и весьма выдающиеся умы) с тем или иным успехом осуществляли взаимную корреляцию ницшеанских идей и эпохи мировых войн и европейских революций первой половины XX века.

Я берусь утверждать, что автором компилированной “Воли к власти” была сама эпоха, коллективный исторический субъект — Сверх-Ницше. Этот мыслитель сконструировал такой “книготворный” материал, что буквально вынудил свое время стать его соавтором. В XX в. эту книгу своей кровью писали несколько поколений человечества. Этот коллективный автор и есть сверх-Ницше, деиндивидуализированная машина письма, производящая различные текстовые конфигурации “Воли к власти”, как результат социальной гравитации провозглашенной им эпохи.

Пример “Воли к власти” ярко иллюстрирует тезис постмодернистской семиотики о смерти Автора, переход от антропоморфного субъекта к децентрированной, коллективной сверх-субъективности, своего рода авторской сверхчеловечности. Ибо вслед за Богом умер и Автор! В итоге мы имеем странную книгу без автора или, вернее, книгу сверх-автора: словно коллективная воля к власти нашей эпохи и сотворила “Волю к власти”. В самом ее тексте реализуется, если воспользоваться выражением Юлии Кристевой, «безличная продуктивность», которая продуцирует бесчисленные смысловые конфигурации, независимые от автора.

Ницше демонстрирует нам захватывающий спектакль того, как возможно не быть автором собственной книги. Он показывает нам, как его конструктивное саморазрушение как автора становится моментом практической реализации его философской программы аннигиляции субъекта декартовского типа. Возможно, он сумел достичь этого благодаря экстремальным экспериментам над собственным духом, в результате которых он радикально раздвинул границы своей личности. До таких пределов, прорыв за которые обернулся безумием.

В этой деперсонализации — смерти автора “Воли к власти” – реализуется, говоря словами Ролана Барта, “рождение читателя”, ницшеанского читателя, соучастника творческого процесса. Попадая в магическое пространство этой книги, читатель оказывается в вихревой Вселенной, где в хаосе кружатся первобытные элементарные фрагменты, которые способны сложиться во множество конфигураций, компиляций, зачастую противоречащих друг другу, но все же соотвествующих духу автора. Процесс чтения такой книги превращается в постоянную деконструкцию-реконструкцию текста, в своего рода игру в бисер, причем отнюдь не безобидную, играя в которую, вы вдруг обнаруживаете, что и сами стали частью этой опасной игры... Дав нам великое множество примарных кирпичиков-фрагментов, автор приглашает нас “собрать” свой текст, создать свою собственную Вселенную. Ницше ставит читателей перед задачей додумывать, довоображать свои тексты. В этом — главный замысел его авторской стратегии. Возникает ощущение, что он пишет вдвоем с читателем. И не таится ли тайный замысел Ницше в том, чтобы всякий, кто хочет прорваться к его подлинной философии, сам взялся структурировать собственную Книгу-Вселенную на свой лад, сам вошел бы в соавторы этого экстремального и бездонного мыслителя? Действительно, «Воля к власти» предстает перед нами как переливающееся на солнце море, как безграничное поле, где возможно бесчисленное множество вариаций и импровизаций. И в этом смысле читать Ницше – все равно что импровизировать и подбирать свои мелодии в этом океане музыки. Ведь к его творчеству вполне приложимы слова, сказанные Ницше о книге музыковеда Элерта: «По сути дела это музыка, случайно записанная не нотами, но словами»[85]. И тогда возникло бы бесконечное множество версий “Воли к власти”.

Я убежден, что не имеет принципиального значения, как расположены фрагменты «Воли к власти». Напротив, я исхожу из того, что Ницше создал технологически уникальную книгу-конструктор. Будучи в основном виртуальной книгой, “Воля к власти” становится книгой феноменальной в особом психическом поле целых поколений читателей: ее существование как реального исторического культурного факта в полной мере воплощается в виде книге только благодаря сотворчеству читателей. По сути она — прообраз будущих интерактивных книг с обратной связью, когда читатель получает и все необходимые элементы для конструирования своей книги. Неслучайно поэтому, помимо новых изданий «Воли к власти», во многих странах каждый год выходят совершенно различные компиляции афоризмов, в основу которых закладывается то вечное возвращение, то дионисийское видение мира, то критика морали или демократии, то весть о смерти Бога или даже ницшевский лексикон в целом…

Именно благодаря этой консолидации автора — читателя в творящую сверхличность круг идей этой книги прочно вошел в духовный обиход человечества, а сама она стала неотъемлемой частью культурного пейзажа как минувшего, так и наступившего века. Прошедшие сто лет закрепили в сознании целых поколений неразрывную связь Ницше с “Волей к власти”. И хотя реальный мыслитель-человек Ницше не является автором этой книги в чисто техническом смысле, он — ее несомненный автор в культурно-историческом смысле. Иначе говоря, “Воля к власти” создана историческим Ницше, взаимодействующей совокупностью мыслителя, его редакторов и всех читателей. Именно сотворчество читателей делает эту “не-книгу” реально – и философски, и исторически – состоявшимся произведением. Причем не компиляторов, а самого Ницше.

Хайдеггер видел миссию современной немецкой (добавим от себя – и мировой) философии в развертывании Посмертных фрагментов в такие текстовые конфигурации, которые отвечали бы задачам каждой новой эпохи.

Будущее, я уверен, востребует новые конфигурации. «Воли к власти». Будущие поколения несомненно, прочтут ее по-новому: «Познание у существ высшего рода выльется в новые формы, которые сейчас еще не нужны». Ницше словно растворился в будущем и там поджидает нас в множестве обличий. По мере продвижения человечества дальше будут выявляться все новые содержания ницшеанства; оно будет приобретать смыслы, о которых мы можем лишь смутно догадываться, либо даже не подозреваем. Пожалуй, в лице этой метафилософии мы имеем дело с достаточно уникальным случаем саморазвивающейся мысли, которая политически обладает, наверное, огромно способностью к метаморфозам и динамике

IV. Сверх-книга

1. Парадокс Ницше. Против интерпретаций

В истории мировой мысли Ницше уникален: если в отношении любого другого мыслителя можно прийти к более менее общему пониманию, то в отношении Ницше исследователи в принципе не могут договориться о том, что же представляет собой ницшеанство.

Сразу после того, как реальный человек по фамилии Ницше ясным январским днем рухнул в безумии на туринскую мостовую, появилось множество философов-Ницше (Nietzsches), зачастую ведущих беспощадную войну друг с другом. Возник особый духовный феномен, своего рода Мега-Ницше — целая сфера, переливающаяся взаимоисключающими смыслами. Первым на это чрезвычайно странное духовное явление обратил внимание Ж. Батай, отметивший, что учение Ницше можно использовать в любом направлении. Это же констатирует в те же 30-е годы и его соотечественник Пьер Дрие ла Рошель: «Могут быть… ницшеанцы правые и левые. И мне кажется, что сталинская Москва и Рим [имеется в виду Рим Муссолини – Н.О.] – последний – сознательно, первая – неосознанно – уже базируются на этих двух типах ницшеанства»[86]

Этот парадокс Ницше лучше всех выразил Деррида: “...Почему и как “одни и те же” слова и “одни и те же” высказывания, если они одни и те же, могут раз за разом служить в смыслах и контекстах, которые принято считать различными и даже несовместимыми...”[87] В самом деле, каким образом возможно, что Ницше становился знаменем диаметрально противоположных партий, почему ницшеанство, словно раскаленный воздух на средиземноморском солнце, вибрирует и двоится, троится, множится, принимая бесконечно разнообразные формы?..

Почему Ницше, несомненно, был крестным отцом национал-социализма и при этом идейным предтечей освободительного порыва майской революции 1968 года во Франции? Почему этот ярый пропагандист иерархизма стал культовым философом анархизма? Почему его рецептура жестокости оказалась востребована как эсесовскими “операторами” Аушвица, так и самыми великими творцами нашей эпохи? Как стало возможно, что “рабы”, которых этот аристократ духа презирал и требовал держать в узде, восстали с его именем на своих знаменах? Наконец, почему тот, кто был глашатаем величайшей свободы личности, оказался апостолом невиданного доселе в истории рабства? Но самое поразительное, каким образом в ницшеанстве уживаются нестерпимая жажда взорвать весь мир к чертовой матери, и в то же время тотальное благословление и утверждение всего миропорядка.

В XX веке почти не было идейных или общественных движений, не попытавшихся завладеть ницшеанством. С самого начала круг претендентов на наследие философа был предельно широк: германские националисты, русские символисты, итальянские футуристы, австрийские психоаналитики... Даже советские большевики не избежали его чар. В 20-е годы о своих монопольных правах на Ницше заявляют Муссолини, а затем Гитлер. Еще до краха Третьего рейха его, в своих целях, начинают спасать от нацизма левые французские мыслители — Ж. Батай и А. Камю. Сразу после Второй мировой войны кропотливую работу по денацификации наследия Ницше и интеграции его в западный истеблишмент разворачивает целая армия либеральных исследователей. В противовес им ницшеанские идеи инкорпорируют в свои леворадикальные конструкции идеологи Франкфуртской школы Т.Адорно и Г.Маркузе. Их эстафету подхватывают в 60-е годы французские постмодернисты, для которых Ницше становится парадигматической фигурой – М. Фуко, Ж. Делез, Ж. Деррида, Ж.-Л. Нанси… Мода на Ницше, захлестнувшая Запад, вызвала ответную реакцию целого ряда современных либеральных философов, которые публикуют нашумевший сборник памфлетов «Почему мы не являемся ницшеанцами»[88] им он кажется, с одной стороны, слишком правым, а с другой их смущает, с какой легкостью его наследие используется в самых революционных целях. И в самом деле, современная леворадикальная мысль в лице своих самых ярких представителей (например, Тони Негри) видит в Ницше, несмотря на его антидемократизм, мощного союзника. Одну из своих последних работ, посвященную социальной революции в эпоху постмодерна, он прямо озаглавил «Работа Диониса»[89]

Каждая крупная философская школа создала своего Ницше. И дело вкуса, а не одномерной истины, предпочесть, например, экзистенциалистскую трактовку ницшеанства Хайдеггером постструктуралистской интерпретации Делеза, религиозно-символистской версии Андрея Белого или эзотерическим толкованиям Штайнера и Ошо. Фигурам Ницше несть числа.

В разные эпохи и в разных странах выходили на первый план, выпячивались и гипертрофировались разные стороны ницшеанства. Если, например, в Германии, униженной Версальским миром и растерзанной экономическим кризисом, на первый план вышли языческая стихия, брутальный активизм и антиморальный пафос, то Франция 1968 г. подняла в качестве знамени освободительный проект ницшеанства.

Но мало того. В разных культурах ницшеанство, словно хамелеон, рядилось в те или иные национальные одежды. Немцы, например, интерпретируют ницшеанство преимущественно как позднеметафизическую философию. Французы — как философию политическую, с особым упором на проблематику власти. Итальянцы склонны видеть в ницшеанстве чувственный сплав философии и искусства. Англосаксонские философы скрупулезно анализируют ницшеанство, разлагая его на многочисленные “case studies”.

Русские же поначалу восприняли ницшеанство как небывалый религиозный феномен. Однако встреча русской культуры с Ницше была на 70 лет прервана революцией, напророченной мыслителем-динамитом. За это время Россия в полной мере пережила трагедии XX века, предсказанные Ницше: смерть Бога, крушение традиционной морали, господство “сверхчеловека”, прыжок “по ту сторону добра и зла”, большую политику... В этом смысле русский народ вполне ницшеанский. Современной русской культуре еще предстоит открытое, осознанное столкновение с Ницше, тем более необходимое в условиях начавшегося XXI столетия. И сегодня пока невозможно предвидеть, какое содержание даст это новое пришествие Ницше в Россию. В самом деле, мысль Ницше, словно змея, из эпохи в эпоху, из страны в страну меняет свои кожные покровы. Новая эпоха и новые народы, вступающие в эпицентр истории, несомненно, дадут нам и новые восприятия Ницше.

XX век научил нас осторожности в обращении с Ницше: этот непредсказуемый мыслитель появлялся на знаменах враждебных армий, его мысли становились лозунгами диаметрально противоположных партий-антагонистов. Он словно одновременно бьется сам с собой, ускользая от всех своих апроприаторов. При этом все, кто пытались воспользоваться в своих целях идеями философа, неизбежно наталкивались на глубоко враждебное сопротивление целостного ницшеанства. Всякий раз обнаруживалось, что Ницше — больше, чем любая идеологическая схема, что этот мыслитель всегда вырывается из любых сетей. Он ускользает даже от самого себя. Так, фашисты вынуждены были в замешательстве замалчивать его аристократическое презрение к массам и отвращение ко всякому национализму, а левая мысль, завороженная ярким, как солнце, ницшеанским проектом освобождения, при этом в досаде отшатывалась от его категорического антидемократизма и неистового восхваления эксплуатации, угнетения и рабства. Эту парадоксальность ницшеанства остро чувствовал Мишель Фуко: “Ницше развивал идеи — или, если угодно, инструменты — фантастические. Им воспользовалась нацистская партия; а сейчас его использует немало левых мыслителей. Мы не можем, таким образом, наверняка узнать, революционно ли то, что мы говорим, или нет”[90]

Еще в большем затруднении оказываются современные либеральные профессора по обе стороны океана, пытающиеся интегрировать Ницше в западный академический истеблишмент. Очевидно, на уровне инстинкта они чувствуют угрозу, подспудно исходящую от ницшеанства. И потому стремятся стерилизовать наиболее верильные инстинкты этого философа зла, очистить его — в духе современной политкорректности — от прославления рабства, белокурой бестии, оправдания жестокости. Однако и в этом случае Ницше без особого труда взрывает разного рода либеральные конструкции. Он убежденно прославляет самые чудовищные стороны жизни, которые “нормальное” моральное сознание с отвращением отвергает насилие, жестокость, войну, разделение на касты. Это мыслитель мыслит реальное зло, ни на что не закрывая глаза и не впадая в морализирующую истерику.

Только в одном отношении Ницше категоричен и однозначен; нет ничего более ошибочного, чем считать его глашатаем моральной распущенности, вседозволенности и релятивизма, а в “Воле к власти” видеть философский учебник по культуризму. Кто воспринял Ницше лишь как певца животной, дочеловеческой брутальности, тот ничего в нем не понял. Ницше несет железный панцирь нравственных императивов, на порядки более жестких, чем те, которыми до него пользовалось человечество. Он категорически отвергает старую мораль, построенную на человеческих страхах и слабостях, пронизанную двуличием, оставляющую лазейку из каждого правила, и возвещает о невиданной доселе нравственности, требующей от людей постоянного духовного усилия. Это — нравственность для героев в противовес морали усталых, униженных и жалких людей.

Ницше решительно и бесповоротно отвергает предательство, трусость, любую низость. Его главный вопрос, обращенный к человеческой породе: “Можно ли сделать людей благородными?”. Благородство по Ницше — это доблесть, храбрость, независимость, честность, верность. Все это качества, мало востребованные в “самую вульгарную эпоху” рыночных отношений. Сегодня очевидно: Ницше и поздний капитализм — вещи абсолютно несовместные. Не свидетельствуют ли поэтому настойчивые попытки фагоцитоза ницшеанства либерализмом о тайном страхе за судьбы капитализма, над которым вновь нависает тень вечно возвращающегося Ницше?

Свое решение этого «парадокса Ницше» еще в 30-е годы предложил Дрие ла Рошель: «Ницше – поэт и художник. Его учение многолико и иносказательно, как учение любого художника. Это учение всегда будет уклоняться от полного присвоения его людьми какой-то одной партии и одного времени, а какой-то из своих сторон всегда будет открыто поискам другой партии в другое время»[91] Я исхожу из того, что дело не только в образно-художественной многозначности ницшеанства. Одним лишь этим не объяснить, почему до сих пор все политические партии и философские школы стремились присвоить ту или иную сторону учения Ницше, и неизменно терпели поражение перед лицом интегрального ницшеанства.

Проблему, с которой в лице Ницше сталкивается вся доницшеанская философия, выразил Г.-Г. Гадамер: “Ницше, несомненно, остается провокацией для современного мыслителя... Ницше был гением крайности, радикальным экспериментатором мысли. Он сам, впрочем, характеризовал будущего философа как “того, кто умножает опыты”; не того, кто приносит истину, но того, кто вводит риск. Вот почему концептуальный анализ Ницше и его интеграция в историю философской традиции — задачи чудовищной сложности”[92] Я исхожу из того что Ницше в принципе не интегрируем в традицию. Он являет собой ее радикальный разрыв. Я вижу причины провала попыток всех направлений мысли XX века присвоить ницшеанство, во-первых, в непонимании особой природы ницшеанства, а во-вторых, в использовании для этого традиционного способа аппроприации любого нового духовного феномена – интерпретация.

Мы не научились читать и понимать философские тексты иначе, как интерпретируя их. На протяжении более ста лет после смерти Ницше все самые крупные умы минувшего века с интересом, доходящим до навязчивости, изощрялись в толковании ницшеанских текстов. При этом обнаружилась их удивительная особенность. Они предоставляют практически неисчерпаемые возможности для самых разнообразных толкований. Ни одно из философских учений — от Платона до Витгенштейна — не позволяет проделывать над собой такое экзегетическое насилие, не служит одновременно такой массе противоположных интересов (за исключением, пожалуй, лишь одного — охранительного), как это возможно в отношении ницшеанства. В итоге мы имеем такое количество самых разнообразных толкований, что закрадывается сомнение: а имеет ли вообще смысл интерпретировать Ницше? Не находится ли само ницшеанство по ту сторону всяких толкований? Более того — не нацелено ли оно против нашего фундаментального инстинкта толковать и оценивать?

Откуда в нас этот интерпретаторский зуд? Его источник (как впрочем и корень бед человечества) Ницше видел в утрате природной спонтанности и замещении ее сознанием в том виде, в каком оно сложилось в осевую эпоху. Именно в эту эпоху индивид выделяется из рода, мифологически-целостное, аналоговое мышление замещается мышлением морально-логическим, специализированным. Человек ставится перед необходимостью толковать и давать оценку. Возникает феномен интерпретации — особый механизм, с помощью которого наше сознание приводит к своему собственному знаменателю всю получаемую информацию. Именно из-за того, что каждое сознание индивидуально, нам необходимо договориваться друг с другом, чтобы, согласованно взаимодействуя, выживать в реальном мире. Этот императив человеческого общежития прекрасно выразил Монтень: “Истолкование истолкований — дело более важное, нежели истолкование вещей”. Интерпретация образуется в зазоре и из-за зазора между индивидуальными сознаниями. Сознание и есть бесконечный набор интерпретаций и как таковое есть самоинтерпретация, порожденная, по Ницше ресентиментом рабов, которые ищут в объяснении и самообъяснении облегчения своих страданий.

Эта логико-интерпретационная опухоль разрастается до такой степени, что рассекает мир на собственно реальный мир и наше представление о нем. Оформили этот раскол Платон — первый дровосек человечества, получивший топор от Сократа, — и Христос, освятивший это удваивающее расщепление мира. Этот второй мир — мир наших представлений и согласований, протекающих в языковой форме, — неизбежно становится для нас более подлинным, чем реальный мир, от которого мы загородились экраном собственного сознания. Барьер, отъединяющий нас от подлинного мира, должен быть как можно более непреодолимым, чтобы минимизировать “шумы”, идущие от реального мира, которые могут мешать нам взаимодействовать друг с другом. В результате мы оказываемся отъединенными дважды: во-первых, от действительного мира, а во-вторых, — в силу наших индивидуальных различий — друг от друга. В итоге мы обречены на то, чтобы толковать мир и самих себя. Человека, следовательно, можно определить как животное, обучившееся толковать, а мир вокруг нас и между нами — как совокупность интерпретаций. Ницше первым понял это: “...Мы лишний раз убедились в “бесконечности” мира [обратите внимание на кавычки! — Н. О.], поскольку не сумели доказать невозможность того, что он заключает в себе бесконечное число интерпретаций”[93] В итоге получается, что “нет фактов, есть лишь интерпретации”[94] Ницше, по-видимому, первым почувствовал развернувшуюся со времен Платона деградацию философии в метафизический набор интерпретативных техник. Из упражнения в смерти, из способа противостоять отчаянию философия неотвратимо превращалась в навыки чтения и толкования философских текстов, в интерпретации интерпретаторов. Мы утратили способность прямого мышления, то есть чувственного понимания мира, научившись взамен толковать и перетолковывать. Интерпретационное же мышление является вторичным актом: мыслить, — замечает Ницше, — могут лишь отталкиваясь от мысли[95]

В конце концов всякая интерпретация оборачивается нанизыванием всего богатства мира на единый шампур, выбранный по вкусу интерпретатора. Поскольку существует бесконечное множество языков, то, интерпретируя, мы делаем не что иное, как на свой лад упорядочиваем чужое сознание, делаем его понятным, логически выстроенным для себя. “...Понять, — отмечает Ницше, — значит, с наивной точки зрения, только: иметь возможность выразить нечто новое на языке чего-то старого, знакомого”[96] Иными словами, интерпретировать — это “человеческий, слишком человеческий” способ присвоения чужой мысли. Это в сути своей сведение новых смыслов к старому, общепринятому смыслу. Это — стандартизация, в силу чего она противоположна творчеству. Но при этом, и здесь – парадокс феномена интерпретации, – коль скоро все интерпретаторы отличаются друг от друга, интерпретаций будет столько, сколько интерпретаторов. Некоторое единство интерпретаций возможно лишь в той мере, в какой интерпретаторы имеют сходство. Совершенно прав поэтому Г.-Г. Гадамер: всякий, кто вообще понимает, понимает иначе.

Ницше позиционирует себя в мировой философии как антагонист интерпретаторской традиции. Деррида указывает на “два способа истолковывать истолкование, структуру, знак и игру. Первое истолкование стремится и силится расшифровать некую истину, или начало, не подвластное ни игре, ни порядку знака, когда сама необходимость нечто истолковывать воспринимается как симптом изгнания. Второе истолкование, отвратившее свой взор от начала, утверждает игру и пытается встать по ту сторону человека и гуманизма... Это второе истолкование истолкования, идущее по путям, указанным нам Ницше...”[97] По сути оно уже не является собственно интерпретацией, ибо не стремится к установлению какой-то истины и затем сведению к ней всего многообразия творческого процесса (Впоследствии этот контринтерпретационный демарш назовут антифундационизмом).

Несомненным вкладом в развенчание интерпретаторского инстинкта явилось открытие перспективизма . Мы интерпретируем мир в соответствии не с уровнем нашего интеллекта, а с уровнем и качеством нашей воли. Иначе говоря, именно воля задает направление и качество (позитивные — негативные, глубокие — поверхностные) нашим интерпретациям. Фуко, следуя за Ницше, чрезвычайно тонко отмечает этот волевой момент интерпретации: “В интерпретации устанавливается скорее не отношение разъяснения, а отношение принуждения. Интерпретация не проясняет некий предмет, подлежащий интерпретированию и ей якобы пассивно отдающийся, — она может лишь насильственно овладеть уже имеющейся интерпретацией и должна ее ниспровергнуть, перевернуть, сокрушить ударом молота”[98] Вся “Воля к власти” и сопутствующий ей корпус текстов представляют собой сокрушительный удар по понятийному аппарату старой философии: материальное — идеальное, пространство — время, субъект — объект, истина — “псевдос”, форма — содержание, закон — случай, причина — следствие, вещественность — предикат, субстанция, познание, детерминизм, действие, идея, цель, бытие, дух, разум, душа, сознание, бессознательное... Ницше стремится разрушить всю “нашу метафизико-логическую догматику как в принципе иллюзорную”. Его сверхзадача как философа — взорвать “разумное мышление”, которое “есть интерпретирование по схеме, от которой мы не можем освободиться[99]

Главное наступление он разворачивает против центрального понятия сократовско-логического мышления — истины. Со времен Сократа вся философия и — шире — все наше мышление держались только на авторитете и диктате Истины. Весь категориальный аппарат старой философии был изобретен для “ловли” истины. Сами эти категории, будучи продуктами воли к власти рабов (выразителями которых были Сократ и Христос), институционализировались в “метафизико-логическую догматику”, которая с тех пор и выдает себя за истину. Ницше буквально взрывает старую философию как совокупность жреческих процедур нахождения, установления и навязывания “Истины”, этого комплекса моральных приспособлений, производных от отношений господства-подчинения. Философ обнаруживает за каждой конкретной истиной конкретный тип власти. Она есть идеальный инструмент власти, осуществляющий контроль над человеком изнутри. “...Дело идет не о метафизических истинах, когда говорят о “субъекте”, “объекте”, “бытии”, “становлении”. Могучие, вот кто дал силу закона именам вещей, и среди могучих были те величайшие художники абстракции, которые создали категории”[100] Истин-интерпретаций столько, сколько воль к власти, и только та объявляется Истиной, чья воля к власти одерживает верх над другой волей. А поскольку жизнь — это непрестанная борьба различных воль к власти, то “истина” постоянно меняется. Она есть наше изобретение, помогающее нам выживать в этом мире и взаимодействовать друг с другом и меняющаяся всякий раз, когда верх одерживает новая, более могущественная воля к власти. Постоянно лишь наше “чувство истины”, которое Ницше называл одним из самых могучих «проявлений морального чувства».

Итак, если единой истины нет, то тогда есть только интерпретации. Или, как выразился Деррида: “Истина есть средство, и оно не одно”[101] И ни одна из этих интерпретаций-средств не является истинной: “Один и тот же текст допускает бесчисленные интерпретации: нет никакого истинного толкования”[102] Если приложить ницшевский метод перспективизма к его собственным текстам, то становится ясно, что их можно читать под углом бесчисленных перспектив и что многие из прочтений поражают своей изощренностью и глубиной и во многих отношениях являются равноценными. Мы имеем дело в итоге с вопиющим конфликтом интерпретаций, который обессмысливает само толкование как таковое. Приходится признать, что ницшеанство в принципе не подлежит интерпретациям, поскольку оно само по себе изначально сконструировано как конфликт интерпретаций. Как отмечает итальянский философ Джанни Ваттимо: “...Концепция мира как конфликта интерпретаций... кажется опасно близкой ницшеанскому прославлению воли к власти”[103]

Меньше всего я хотел бы предложить еще одну интерпретацию ницшеанства. Конечно, это не значит, что данное исследование свободно от искусов интерпретаций как самого Ницше, так и его интерпретаторов. Но моей задачей было как раз показать, что сам Ницше — по ту сторону толкований. Вслед за Фуко я с резиньяцией признаю: “...Нельзя сказать, что есть подлинное ницшеанство и что наше ницшеанство более подлинно, чем другие...”[104] И когда профессиональные ницшеведы говорят, что понимать Ницше надо так-то и так-то, а тексты его должны быть такие-то и такие-то, то они упускают из виду, что выражение “правильная интерпретация” в отношении Ницше лишено смысла, потому что, по Ницше, мы не знаем, что есть правильная интерпретация. Поэтому сегодня никто не обладает монополией на «подлинного Ницше». Этот мыслитель словно «уходит сквозь пальцы», когда пытаются ухватить его. В самих структурах ницшеанства заложена некая «антидогматическая магма», которая горячей лавой выплескивается из любой схемы.

О какой истинной интерпретации Ницше может идти речь, когда сама истина по сути упразднена, а интерпретация — результат борьбы различных воль к власти! По сути речь может идти не об истинности той или иной интерпретации (с тем же успехом можно было бы говорить о ложности той или иной фальсификации), а о мощи того или иного философа, вступившего в конфронтацию с Ницше. Но только тот достойно выйдет из этой конфронтации, кто, пройдя по твердым плитам, выложенным Ницше в болоте метафизики, сумеет вырваться за рамки интерпретационной парадигмы, кто сумеет подняться (или погрузиться) в сверхчеловеческое мышление, которое так опасно и так маняще демонстрирует нам этот мизософ от философии. Для такой могущественной и самостоятельной философской мысли не столь уж важна текстологическая выверенность того или иного фрагмента, ибо она схватывает данный фрагмент в ансамблевой целостности всего ницшеанства. Она стремится не интерпретировать (это для интерпретаторов сверхважна текстологическая правильность), а интегрировать отдельные мысли в некое сверхмышление. Только так мы сделаем шаг от ситуации, которую Хайдеггер загадочно и горько охарактеризовал: мы еще не мыслим. Оставаясь в этой ситуации, мы должны признать, что когда мы интерпретируем, мы не мыслим.

С точки зрения нынешнего логоцентрического, диалектического, контрадиктивно-центрированного мышления дать всеохватывающую картину ницшеанства невозможно. Любые интерпретации с этих позиций будут запутываться в противоречиях, бессильно отступать перед ошеломляющим богатством ницшеанства, впадать в односторонность или оборачиваться вопиющей банализацией. Сто лет толкования Ницше позволяют сделать вывод: этот мыслитель принципиально нетолкуем. Толковать его языком систематической рационалистической философии – не издевательство ли это над мыслителем, который поставил своей целью разбить философию как совокупность интерпретативных методик? Но разве не так поступают почти все его исследователи? И разве и по сей день умеем мы делать иначе? Ведь как только кто-то начинает излагать или объяснять ницшеанство на «птичьем» языке философов, сразу теряется искрящаяся магия его мысли. Ницшеанство в принципе нельзя «конвертировать» в этот философский «старояз», потому что весь пафос ницшеанства был направлен на слом этого «языка философов», выродившегося в своего рода жаргон. Ницше ускользает всякий раз, когда его образы вписываются в схемы старой мыслительной парадигмы: неизбежно получается «либо не совсем то, либо совсем не то». Осмысливать или интерпретировать Ницше в рамках конвенционального мышления – все равно, что рубить мечом море.

Таким образом, вопрос “Что имел в виду Ницше?” должен переформулироваться в вопрос: “Насколько то, что имеет в виду читатель, читая Ницше, имел в виду сам Ницше?”. По большому счету понять Ницше могут лишь люди, по структуре своей личности родственные ему самому, лишь люди, испытавшие в своей жизни схожие трагедии и страдания, ибо ницшеанство — не умозрительная философия, как у Платона или Канта, а сверхплотный сгусток экстремального жизненного опыта, выраженного в метафорах, образах и чувствах, и к тому же описанных на редком, почти утраченном или еще не обретенном языке. Мы имеем дело не столько с учением, сколько, со страдающей и борющейся жизнью человека, выраженной философскими средствами, но отвергающей весь этот каскад интерпретаций: сначала Ницше был “неправильно” издан, затем “правильно” переиздан, нацифицирован фашистами, денацифицирован и либерализован, олевачен и академизирован и т. д.

Приходится признать, что национал-социалистская интерпретация ницшеанства — не фальшивка и не грубое искажение, а знак эпохи, которая востребовала именно такое прочтение Ницше. И ценность этой интерпретации с точки зрения ницшеанской методологии не больше и не меньше, чем ценность навязчивого стремления воссоздать “подлинного” Ницше или сверхусложненных толкований постмодернистов. Поэтому «Воля к власти», «сфабрикованная» сестрой и другом, не может быть причиной искажения Ницше у последующих философов. Сегодня, в начале XXI века, приходит понимание, что никто не фальсифицировал ницшеанство, которое содержит в себе такое же многообразие «добра» и «зла», «хорошего» и «плохого», что и вся совокупность нашего мира. Плоская антифашистская апологетика зеркально являяется такой же догматизацией ницшеанства, каковая творилась в III Рейхе. По отношению к этому мыслителю выпячивание смертоносного драйва к мировому господству и, наоборот, кастрация воинственных тенденций ницшевской мысли – процедуры совершенно равноценные. Сегодня наша задача не в том, чтобы заклеймить Ницше за ужасы нацизма или, наоборот, реабилитировать его. Наша задача – понять это неведомое нам мышление, которое, будто издеваясь над мышлением нашим, толкает нас к самым разнообразным, взаимоисключающим интерпретациям. И тогда, возможно, мы должны будем признать, что Ницше взрывает саму нашу способность к толкованию, а заодно – о, ужас! – наше старое мышление! Что время оценочного, логизирующего, толкующего мышления подошло к концу… Время интерпретаций закончилось.

Совершенно очевидно, что осознанной целью Ницше было создание такого духовного продукта, который не был бы подвержен интерпретациям. «Каждый глубокий мыслитель больше боится быть понятым, чем непонятым»[105] Ведь быть понятым значит “быть понятым иначе”. И он прилагает изощренные усилия, чтобы сделать дело своих будущих интерпретаторов невозможным. С этой целью он вживляет в тело своей мысли мощные антиоксиданты (Нельзя так оставить! Получается буквально – антиокислители). Во-первых, Ницше сам становится лучшим интерпретатором ницшеанства. Все его творчество как бы многократно “двоится”, оно выступает как саморефлексия. Во-вторых, даже в самых пафосных мыслях слышна затаенная ирония, словно в сам текст инкорпорирована беспощадная самокритика и самопародия. Мы не знаем, когда Ницше шутит, а когда он серьезен. В-третьих, тайная стратегия Ницше как творца кодированных текстов состоит в том, чтобы не допустить саму возможность понимать их одинаково, разбить стандартизированность в их восприятии. Ницшеанский текст разрушает сознание читателей как согласованное, усредненное понимание текста. Ницше не хочет, чтобы чтение его текста было интерпретацией, то есть поиском и нахождением единообразного, устраивающего многих толкования. Он не хочет, чтобы относительно него существовало единодушие. По поводу Ницше еще труднее договориться, чем по поводу того, что означает, например, “Черный квадрат” Малевича или музыка Шнитке или Шенберга. Ведь чем величественней произведение искусства, тем больше оно допускает толкований. По сути Ницше атакует великий закон человеческого общежития, который требует, чтобы люди понимали нечто более или менее одинаково. Он как раз хочет разрушить стадное понимание мира. Но если большинство понимают именно так, а кто-то один-единственный понимает то же самое иначе, кто докажет, что его понимание — ложно, а их — истинно только на том основании, что их большинство. В-четвертых, Ницше присуще “глубокое отвращение к тому, чтобы раз навсегда успокоиться на каком-нибудь одном широком миропонимании. Соблазнительность противоположного способа мыслить: не допускать лишить себя привлекательности энигматического характера”[106] Поэтому всякого, кто пишет о Ницше в творческом, а не догматическом ключе, охватывает завораживающее ощущение его неисчерпаемости. Ницше можно интерпретировать до бесконечности. Он строит свои тексты так, что ввергает всех своих интерпретаторов в дурную бесконечность толкований, в своего рода хаос интерпретаций. Обычно остановка в интерпретации ницшеанства происходит в двух случаях. Либо остановиться требуют соображения объема. Либо интерпретатор создает себе иллюзию некоей завершенности своей интерпретации путем создания своей системы, имеющей к Ницше более менее отдаленное отношение. Но всякий, кто вскричал: “Вот я поймал его! Вот он — подлинный”, имеет глупый вид. “...Нет, нет... Я не есть там, где вы меня засекли, но там, откуда, смеясь, я смотрю на вас”[107] — эти слова, принадлежащие Фуко, будто произносит сам Ницше.

Таким образом, ницшеанство так сконструировано, что оно интерпретационно неисчерпаемо. Ницше, провоцируя нас на бесконечное интерпретационное усилие и словно издеваясь, показывает, что мы никогда не доберемся до “конца” интерпретации. Ибо такой последней основы, на которой можно было бы успокоиться — нет. “Эта принципиальная незавершенность интерпретации, — пишет Фуко, — связана, как мне кажется, еще с двумя фундаментальными принципами... Первый из них: если интерпретация никогда не может завершиться, то просто потому, что не существует никакого “интерпретируемого”. Не существует ничего абсолютно первичного, что подлежало бы интерпретации, так как все, в сущности, уже есть интерпретация, любой знак по своей природе есть не вещь, предлагающая себя для интерпретации, а интерпретация других знаков... Интерпретируется не то, что есть в означаемом, но, по сути дела, следующее: кто именно осуществил интерпретацию. Основное в интерпретации — сам интерпретатор, и, может быть, именно этот смысл Ницше придавал слову “психология””[108]

Оказывается, толкуя Ницше, мы толкуем самих себя! Именно в этом секрет популярности Ницше как объекта толкования среди философов. Интерпретируя Ницше, мы получаем совершенно уникальный инструментарий для интерпретации самих себя, для изложения и прояснения своих мыслей. Но тогда оказывается, что как только мы начинаем интерпретировать, мы сами сразу и неизбежно становимся предметом интерпретации. Поэтому важнейшее значение имеет вопрос: кто — интерпретатор? Ведь “философы” работают не с подлинными текстами, а с собственными толкованиями”[109]

Сегодня ницшеанство не может оставаться только задачей, требующей разъяснений и толкований. Как таковая, она неразрешима. Ни самый полный филологический анализ, ни скрупулезное критико-историческое издание, ни изощреннейшие толкования его философии не решат этой задачи. Это признают даже те исследователи, кто, как Колли, посвятили десятилетия реконструкции “аутентичного” Ницше: “Ницше не нуждается в интерпретаторах. Он сам достаточно и вполне определенно высказался о себе и своих идеях. Важно лишь внимательно вслушаться в его слова и для этого не требуются посредники”[110]

В чем же нуждается Ницше, так это в читателях. Особых читателях.

2. Почему Ницше не закончил “Волю к власти”?

В своих знаменитых лекциях о Ницше Хайдеггер специально останавливается на причинах того, почему Ницше потерпел неудачу в создании “Воли к власти”: «С момента, когда мысль о “Воли к власти” явилась ему во всей своей окончательной определенности (к 1884 г.), до последних недель своей вменяемости (конец декабря 1888 г.), Ницше боролся, чтобы концептуально структурировать свою единственную мысль. В проектах и намерениях Ницше эта структуризация должна была принять вид того, что он сам называет в традиционном значении этого термина капитальным трудом. Но этот главный труд не только не был доведен до конца, но и не мог стать “трудом” по типу философских работ Нового времени, наподобие “Размышлений о первой философии” Декарта, “Критики чистого разума” Канта, “Феноменологии духа” Гегеля, “Философских исследований о сущности человеческой свободы” Шеллинга.

Почему же движение ницшеанской мысли к Воле к власти так и не привело к созданию аналогичного “труда”? Историки, психологи, биографы и прочие деятели, работающие на удовлетворение человеческого любопытства, не скупятся на рассуждения, когда речь идет о подобном “случае”. Тем более что в “случае” Ницше причин в глазах вульгарной части общественного мнения вполне хватает, чтобы пространно объяснить, почему отсутствует “главный труд”[111]

Хайдеггер, подробно анализируя причины, не позволившие Ницше завершить “Волю к власти”, приходит к выводу: все объяснения неудачи в создании “главного труда” основаны на предположении, что речь идет о традиционном типе философского трактата. “А вот это уже ничем не обосновано и неприемлемо, потому что это абсолютно не соответствует ни сущности, ни стилю мысли о Воли к власти”[112] И далее он подчеркивает: “...Ницше считал необходимым структурировать свою фундаментальную мысль, придав ей форму, совершенно отличную от той, которая присуща “труду” в традиционном смысле. Незаконченность, если иметь смелость определить таким образом состояние, в котором к нам дошло то, что осталось от “Воли к власти”, заключается совсем не в том, что труд “о” Воле к власти не был доведен до конца. Незаконченность эта отнюдь не означала бы, что мыслитель не смог придать внутреннюю форму своей единственной мысли. ...Квалифицировать “фрагментами”, “эскизами”, “подготовительными работами” то, что осталось неопубликованным Ницше, — это можно позволить себе только, если произвольно предположить, что Ницше поставил перед собой задачу закончить “труд” в соответствии с теми прототипами, которые на протяжении длительного времени определяли для него сущность такого труда. Другого решения не существует. Но так как это предположение ни на чем не основано и не имеет ничего общего с фундаментальной мыслью этого мыслителя, то то, что осталось от его рассуждений, принимает совсем иной характер”[113] По сути Хайдеггер подразумевает, что Ницше хотел создать принципиально иной — в сравнении с традиционным — тип философского произведения.

Действительно, самого начала Ницше планировал не обычный философский трактат, а своего рода сверхкнигу: ошеломляюще новая философия требовала и небывалых форм выражения, в том числе и совершенно особой книжной структуры. Было бы фундаментальной ошибкой рассматривать “Волю к власти” как философский трактат в той форме, в какой он сложился со времен Платона и Аристотеля. При таком подходе неизбежно появляется тезис о том, что Ницше не хватало специальной философской подготовки для того, чтобы выразить концепцию воли к власти не в эзотерической, а в систематически научной форме, придать ей характер завершенной теории. Многие исследователи, привыкшие исключительно к традиционному, логически связанному, построенному в виде цепей рассуждения способу философствования, столкнувшись с «Волей к власти», не увидели (или не могли увидеть), что Ницше радикально пересматривает традиционные параметры философского произведения с точки зрения структуры, способов подачи материала, языка и даже самого синтаксиса. Большинство современников не поняли, что тот, кто бросил вызов старой культуре, должен атаковать ее главный институт — книгу.

Традиционно книга является стержнем культуры в том ее виде, в каком она существует вот уже около трех тысяч лет. Логически выстроенная, имеющая начало и конец, традиционная книга является идеальным выражением культурного разума, организующего всю общественную жизнь по законам необходимости и упорядоченности. Книга, как она существовала до Ницше, — это совершенная ипостась социальной власти в духовно-культурной сфере. Такая книга в его понимании есть экстраполяция на мыслительную сферу всей репрессивной силы культуры по отношению к человеку. Именно такой книгой для него была Библия.

Борясь с книгой, Ницше боролся и с книжностью в самом себе. Книжность — это господство вторичной культуры над живой жизнью. Это — восприятие любого предмета — солнца и моря, любви и смерти — не непосредственно, а через культурный опыт предшествующих поколений. Книжная культура лишила вещи их природной первозданности. Книга поработила Ницше как филолога, специалиста по текстам, воспринимающего жизнь как упорядоченный текст. Дионисийский художник восстал в нем против книги.

Все годы работы над «Волей к власти» пронизаны страстным поиском этой новой «сверхкнижной» формы, в которой должно свершиться разрушение классического платоновского трактата и прорыв к постметафизическому мышлению. Однако по мере продвижения вглубь своего замысла Ницше все больше убеждался, что, при полном наличии всего необходимого для этой сверхкниги, призванной увенчать все творение, она, тем не менее, никак не складывается и не заканчивается. Что-то не давало книге состояться. Этим что-то была как раз… воля к власти. Неоконченность книги «Воля к власти» словно задавалась природой самой идеи воли к власти…

Глубокое объяснение того, почему Ницше не смог закончить “Волю к власти” предлагает итальянский теоретик Джанни Ваттимо: “...проблематика идеи воли к власти и учения, при помощи которого Ницше намеревался ее разрешить, так и осталась не преодоленной самим Ницше”[114] который, похоже, “также осознает, что именно является конечной причиной провала его попыток придать историческую конкретность собственному учению”[115] По его мнению, Ницше, работая над “Волей к власти”, столкнулся с такими структурными творческими препятствиями, которые в принципе исключали возможность завершения этого произведения. В какой-то момент он стал все четче осознавать, что воля к власти, хотя и является первосущностью мира, взятая как методологический принцип объяснения и структурирования всего мироздания, вступает в непримиримое противоречие с принципом антифундаменционизма, то есть отсутствия всякого фундамента, оперевшись на который, человеческая мысль обретает последнее основание. Но такого дна — нет! Это со всей страшной очевидностью обнаружилось той холодной ночью, когда для Ницше “Бог умер!”.

Я ощущаю почти физически противоречие, которое раздирает Ницше: он чувствовал, что его неимоверный творческий взлет, выразившийся в создании духовно-художественной мистерии “Заратустры”, остался во многом эзотерическим, то есть спрятанным от непосвященных. Он понимал, что необходима трансляция этого символического языка на привычный язык философии. Но чем больше он “объяснял” великие образы-символы Заратустры, тем больше понимал, что занимается интерпретаторством, “толкованием”. Он ощущал, что “метафизическое окостенение учения о воли к власти влечет за собой также возврат и “канонизацию” сконструированных и консолидированных метафизикой структур мышления и жизни, против которых была направлена сверхчеловеческая полемика “Заратустры” и освободительная весть о вечном возвращении. Именно возврат к подобным структурам породил проблематичность и двусмысленность, не говоря уже о появлении откровенно неприемлемых... аспектов учения о воли к власти”[116] Вместо того, чтобы быть самой сущностью жизни, которую следует полнокровно переживать, воля к власти превращалась в еще один методологический принцип еще одного толкования мира и конструирования «еще одной метафизики». Конечно, Ницше не мог пойти на это. Для него это было бы стратегическим откатом назад, даже творческим поражением в сравнении с духовным уровнем, достигнутым “Заратустрой”. Он, великий разрушитель всех метафизик, совершенствует метафизику!

По сути, воля к власти превращалась в еще один философский камень, в еще одну философскую отмычку ко всем проблемам, редуцируя все богатство жизни к некоему толкованию в духе идей Платона или абсолютного духа Гегеля или материи материалистов. Следы этого стремления придать концепции воли к власти научно-системный характер в духе позитивизма ощущаются, как отмечает Ваттимо, в целом ряде фрагментов “Воли к власти”: например, в афоризмах 618 — 715 развертываются целые системы космологии и человеческой культуры в терминах метафизики воли к власти[117] Эти “метафизоидные” мысли (“К философской космологии”, “Мир и “воля к власти”, “Вечное возвращение”), видимо, глубоко не удовлетворяли его. Чувствуется предельная противоречивость отношения автора к тому, что он пишет.

Критики “Воли к власти” уловили это противоречие, и, основываясь на нем, объявили саму концепцию теоретически несостоятельной, что, по их мнению, в конце концов делало невозможной книгу с одноименным названием. Иными словами, Ницше не сумел создать “Волю к власти”, потому что по мере работы над ней убеждался в ложности своей главной идеи. Однако то, что сам Ницше не написал книгу с названием «Воля к власти», отнюдь не свидетельствует о том, что концепция воли к власти не является центральной в его творчестве или что он разочаровался в ней. Она остается таковой и работах «последнего штурма» – «Антихристе» и «Ecce Homo». И именно разработанность концепции воли к власти придает незаконченной книге модус культурально существующего произведения. Это произведение существует как состоявшаяся мысль, порождающая смысловое поле такой силы, в котором материал стремится к самоорганизации. Дело в том, что природа трудностей, с которыми столкнулся Ницше, – иная, а их масштаб выходит далеко за переделы традиционных философских представлений.

Весь текст «Воли к власти» как бы двоится, ибо пронизан борьбой автора с собственным соблазном использовать волю к власти как принцип редукционистской методологии. Для него воля к власти – не некая глобальная категория, которая позволяет свести весь мир воедино: «нет никаких устойчивых конечных единиц, никаких атомов, никаких монад».1 Из чего же состоит мир по Ницше? Не из вещей, а из «динамических количеств, находящихся в известном отношении напряженности ко всем другим динамическим количествам; сущность их состоит в их отношении ко всем их количествам, в их «действии на последние».2 Воля к власти ни в коей мере не является логической конструкцией. Она «не есть ни бытие, ни становление, а пафос – самый элементарный факт, из которого уже возникает некоторое становление, некоторое действование».3

Ницше постоянно выламывает принцип воли к власти из интерпретационной парадигмы нашей логоцентрированной культуры. Он пытается использовать как раз волю к власти для слома самой машины интерпретации, лежащей в основе метафизического мышления. Он развертывает наступление против этой машины по всем правилам военного искусства: «… сущность всякого интерпретирования» – это «насилие, подтасовка, сокращение, пропуск, набивание чучел, измышлений, подделок».4 Ницше на разные лады показывает, как, используя язык – самый тонкий инструмент власти, – интерпретаторы выстраивают эффективные цепочки отношений господства-подчинения: «В действительности интерпретация сама есть лишь средство достигнуть господства над чем-нибудь. (Органический процесс постоянно предполагает интерпретирование»[118]

Но по мере того, как Нише уводил волю к власти от метафизического окостенения, он с нарастающей тревогой обнаруживает, что он не может ни остановить, ни закончить книгу. Напрасно он искал для этого последнее слово, последнюю мысль. Проблема этой нескончаемой книги (и в целом ницшеанского Мегатекста) как раз и состоит в том, что не существует так называемого последнего слова, которое окончательно закрывало бы текст. Слова требовали все новых слов, лишь нагнетая ощущение незаконченности. Ведь тот, кто мыслит афоризмами, никогда не сумеет поставить точку: последним афоризм может сделать лишь остановка мысли. Ницше все больше понимал, что оставаясь в поле Слова, логоса, невозможно остановить бешенную, но нескончаемую динамику «Воли к власти». Требовался разрыв этого поля.

Эта нескончаемость мысли о воли к власти в его последние месяцы приобрела характер наваждения: чем больше он продуцировал текста, тем больше он ощущал, что его мысль упирается в невыразимое, тщетно пытаясь выразить себя выдохшимися словами… Слотердайк так описывает его состояние: «Тип говорения, который опробует Ницше, извергается из говорящего настолько стремительно, точно, сухо и фатально, что в какой-то момент начинает казаться, что различия между жизнью и речью больше не существует. В точке наивысшей оральной интенсивности говоримое изводит себя в говорении; все представления сгорают в акте выговаривания. Больше никакой семантики – только жестика и мимика. Никаких идей – только фигуры энергии. Никакого высшего смысла – только земное возбуждение. Никакого логоса – только оральность. Ничего сакрального – только стук сердца. Никакого духа – только дыхание. Никакого Бога – только движение губ.

Удивительно ли, что эта речь по сей день ищет того, кто ее понимает. Эта речь постметафизического человека или, может быть, просто речь ребенка – возвращение радостной оральности на вершине культуры»[119]

Язык Ницше предельно трансформируется. Манера его письма, по меткому замечанию Колли, становится глубоко эзотеричной, зашифрованной, словно предназначенной для посвященных. Фрагменты, несмотря на свою прозрачную ясность, представляют собой какие-то тайные знаки сокровенного знания, которые мы принуждены отгадывать.

Эзотеричность своей манеры письма сам Ницше объясняет как способ защиты: «Принято защищаться против низших созданий, которые стремятся нас эксплуатировать. Так же и я защищаюсь против современного государства против культуры и т.д.».[120]ицше специально кодирует свое творчество как энигму, как некий кроссворд. Он нигде напрямую не раскрывает логически содержание таких понятий, как воля к власти, вечное возвращение, сверхчеловек. По сути, эти синтетические комплексы – некая смесь между художественным образом, метафорой, мифологемой и научным концептом. Поэтому «всюду, где речь идет непосредственно об учении, о нем говорится пока в поэтической форме, в сравнениях: смысл и истина выражаются образно, то есть через символику чувственного».3 Ницше поначалу полагал, что это та часть его философии, которая еще не полностью сформулирована. Однако по мере того как он продвигался в работе над «Волей к власти», им все больше осознается, что эта часть его философии в принципе и не могла быть сформулирована в рамках метафизической парадигмы.

Именно в «Воле к власти» эта «неформулируемость» подошла к самому порогу выразимости. Ваттимо отмечает, что многие места у Ницше являются загадочными даже для самого автора, поскольку «профетическая форма целого ряда его текстов не просто – стилистический или риторический прием, но связана с «немыслимостью» их содержания».4 Но что означает эта «немыслимость»? Это значит, что Ницше уже не может (или не хочет) мыслить по-старому. То, что ему открылось, невозможно описать логическо-диалектическим языком.

В противовес старому языку, соответствующему метафизике, Ницше пытается пробиться к некоему, по определению Фуко, «структурально эзотерическому языку. То есть он не сообщает, скрывая его, какой-то запредельный смысл; он сразу же уходит в сущностную даль речи. Даль, которая опустошает его изнутри и, возможно, до бесконечности. Тогда какая разница, что говорится на данном языке, какие смыслы в нем открываются? Именно такое темное и центральное освобождение слова, его бесконтрольное бегство к беспросветному источнику не может быть допущено ни одной культурой в ближайшее время. Не по смыслу, не по своей вербальной материи такое слово будет преступным, трансгрессивным – сама игра его будет трансгрессией.»1

Это не просто проблема неадекватности старого языка открывшейся реальности (всякий крупный мыслитель решает эту проблему изобретением своего нового языка). Дело в том, что Ницше хочет вырваться за пределы языка как такового. Он хочет прорваться к неязыковому мышлению. «Слова нам загораживают дорогу»,2 – вот та проблема, над которой бьется поздний Ницше. Все его творчество эпохи «Воли к власти» – «на самой грани передаваемого словами».3 В ней почти физически ощущается тягостная маета языком, который заставляет всех мыслить стандартно и несвободно. «Мы перестаем мыслить, как только отказываемся подчинять себя при этом принудительным формам языка, в лучшем случае мы можем лишь усомниться, имеем ли мы здесь границу, которую мы не можем перейти!.. Разумное мышление есть интерпретирование по схеме, от которой мы не можем освободиться».4 Язык выступает как естественная, богом данная, непобедимая сила. Через язык общество контролирует человека, Ницше воспринимает язык как тоталитарную диктатуру, жестоко господствующую над нами и нашим духом. Освободиться от языка и есть высшая свобода. В конце концов, радикальная переоценка всех ценностей, реализация Вечного возвращения, становление Сверхчеловека возможны лишь, если выйти за пределы языка – этой беспощадной машины, перемалывающей мир и человека.

При этом борьба против языка ведется посредством невиданного доселе развития языковых средств. Язык Ницше потому внушает такое могучее очарование, что несет возможность иного, непривычного опыта жизни. Он не усредняет любого читающего, не разливает смысл в равные миски, а уносит по ту сторону слова. Слово в ницшеанском языке возвращается к половодью жизненных символов, запахов, звуков, света, когда оно еще не стало словом. Язык его выходит за границы, очерченные словом. Ницше погружает нас в магическую магму речевого потока. Однако в наивысший момент языкового напряжения мы вдруг ощущаем катастрофический коллапс речи, неспособный выразить новые пласты жизни, куда еще не доводил язык человеческий. Поэтому объявивший о смерти Бога неизбежно объявит и о смерти Слова, ибо, как сказано в Писании, «Слово есть Бог». И новые боги, уже шествующие на горизонте, так не похожи на старых богов, что и новое слово вряд ли уже будет похоже на прошлую речь. И тогда «возможно, нашей речи потребуется… не столько захлебывающееся многословие, сколько простое молчание. Только кто из нас, нынешних, дерзнет вообразить, что его мыслительным опытам сродни тропы молчания?».

Эта ускользающая эзотерическая недоговаривающая манера письма делает ницшеанские «концепты» неуловимыми для логического, метафизического мышления. Более того, любая такая попытка объяснения оборачивается ужасающей банализацией, выхолащиванием трепещущей жизненной тайны, которой веет от ницшеанских образов. Ницше громоздит вокруг них изощренные фортификации, чтобы исключить их одномерное, примитивное понимание. Он никогда не говорит: «Вы должны понимать меня так-то». Более того, он сам так часто меняет маску, что читатель как бы мечется по пространству «Воли к власти» в поисках автора-кочевника.

Глубочайшие умы посленицшевской эпохи страстно пытались проникнуть в смысл, который Ницше вдохнул в эту книгу-призрак. Я ощущаю буквально тоску в словах, пожалуй, самого великого из них, Мартина Хайдеггера: «Мысли мыслителя ранга Ницше – отголосок еще не познанной истории бытия в слове, которое исторический человек говорит на его, бытия «языке»… Мы, нынешние, однако, еще не знаем причины, почему самое сокровенное в метафизике Ницше не могло быть вверено общественности им самим, но осталось таящимся в наследии; все еще таящимся, хотя это наследие в основном, пусть в очень обманчивом облике, стало доступным».1 Но, по-видимому, это и не входило, строго говоря, в его планы, поскольку он никак не хотел «вверить общественности» самое сокровенное в форме метафизики.

Нельзя не признать, что это эзотерическое ницшеанство крайне резистентно любой иной организации в текст, кроме простой публикации. Это все больше начинает осознавать и сам Ницше, когда в самый разгар работы над “Волей к власти” делает поистине пронзительную запись: “На читателей я больше не оглядываюсь. Как мог бы я писать для читателей?.. Но я записываю самого себя для себя”. Что толкнуло Ницше на произнесение этих слов: отчаяние от непонимания современников или погружение в такую пучину своего существа, которая исключают уже возможность коммуникации с другими, во всяком случае, с помощью слов?

Несомненно, горечь от непонимания пронизывает все Посмертные фрагменты. Но это “неуважение” к читателю имеет и более глубокие корни. При чтении этих фрагментов возникает впечатление, что Ницше высказал гораздо меньше того, что чувствовал и над чем постоянно размышлял. Пережить и передать пережитое — далеко не одно и то же. По мере работы над “Волей к власти” он все больше приближался к исчерпанию возможностей языка. Я ощущаю, как он почти физически тяготился этой ограничивающей его клеткой, как, часто рискуя нарушить законы языкового взаимопонимания между людьми, он подходил к опасной черте, когда мысль вырывалась за пределы языка. Он вплотную подошел к границе, за которой начинается невыразимое и непередаваемое.

Это страстное стремление выразить невыразимое делали “Волю к власти” и в целом ницшевскую философию в принципе незавершаемой. Первым это заметил Хайдеггер: “Собственно философия Ницше... так и не была доведена до своего окончательного формулирования и публикации как произведения ни в течение десятилетия 1879 — 1889 гг., ни в предшествующие годы”. По Хайдеггеру, то, что сам Ницше опубликовал, — “лишь фасад”, а его подлинная философия так и осталась в “посмертной форме”. По-видимому, эта “посмертная форма” — единственно возможный способ существования подлинного ницшеанства.

Я полагаю, что Ницше сознательно оставил свое творчество незавершенным, открытым. Удивительно, что по мере продвижения ницшевской мысли, эта незавершенность лишь нарастала: подобно Колумбу, отправившемуся на поиски уже известного мира, он столкнулся с безудержно расширяющейся Вселенной... У всякого, кто устремится вслед за ницшевской мыслью, будет нарастать ощущение увеличивающегося разрыва между, с одной стороны, гигантским потенциалом возможного творчества и реальным наследием — с другой. Ницше осмыслил окружающий мир на порядки больше, чем сумел выразить и зафиксировать осмысленное им в письменной форме. “Моя философия, — писал он 2 июля 1885 г. Овербеку, — если я могу назвать так то, что раздирает меня до самого основания моей сущности, не является более передаваемой, по крайней мере в печатном виде”. По мере работы над “Волей к власти” Ницше все больше понимал, что вплотную упирается в границу выразимости, что дальше уже писать невозможно: задача выразить невыразимое не могла иметь лингвистического решения. Для того чтобы остановиться, ему казалась все и более привлекательной ужасающая перспектива вырваться за пределы языка. Писать было больше нельзя. Ведь слова перестали схватывать мысль. “Слова закрывают нам дорогу”. Отныне дорога была открыта... Открыта в безумие.

Попытки прорыва языковой блокады не могут вести никуда, кроме как в доязыковое (или сверхъязыковое) бытие, что для нашего сознания означает не что иное, как безумие. Ницшеанское безумие предстает в этом свете как парадоксальное выражение невыразимого, вернее даже как экстремальный способ разрушения невыразимого, если уж выразить его нельзя. Но тогда это – едва ли не преднамеренное сошествие-с-ума, незавершаемый способ завершения “Воли к власти”. Тем самым безумие включается в семантическое поле, развертывающееся за обрывом этой “неокниги”. Я отнюдь не хочу сказать, что любой антиметафизический труд должен заканчиваться сумасшествием автора. Я хочу лишь сказать, что любой антиметафизический труд есть безумие с точки зрения нашего метафизического мышления как оно существует в последние 25 веков.

Что же мы имеем? Вместо завершенного философского произведения — бесконечно незавершенное мышление, то есть безумие... Эта ненаписанная книга и это его странное безумие имеют нечто общее: в них он уже не принадлежит себе, в них он продолжает существовать, как бы выйдя за свои, личные пределы человека по имени Фридрих Ницше. Все концы “Воли к власти” теряются в безумии. Но не является ли само его безумие не простым сумасшествием, а неким сверхзашифрованным посланием нам, которые не в силах пока его разгадать? Не является ли оно самым предельным и страшным знаком, который нам гордо подает Ницше?

Оставаясь во власти интерпретационной парадигмы старой культуры, мы никогда не проникнем в тайну этого ужасающего знака. Но если нам достанет мужества, то вслед за Батаем мы увидим, что Ницше впал в безумие гениально и вместо нас, что его безумие не просто отвергает наше старое метафизическое мышление, а является таинственным правозвестием какого-то иного образа мысли. Глубже других это чувствовал Фуко: «Незавершенность интерпретации, ее разорванность, то, что она всегда зависает в неопределенности на краю себя самой, обнаруживается у Маркса, Ницше и Фрейда, как я думаю, сходным образом: в форме отказа от поиска начала… Чем дальше мы движемся в интерпретации, тем ближе мы становимся к той абсолютно опасной области, где интерпретация не просто вынуждена повернуть вспять, но где она исчезает как таковая, как интерпретация, вплоть до исчезновения самого интерпретатора. Точка абсолюта, к которой стремится интерпретация, есть в то же время и точка ее разрыва… То, о чем идет речь в точке разрыва интерпретации, в этом стремлении интерпретации к точке, где она становится невозможной, – это что-то вроде опыта безумия. Опыта, которому противился Ницше и который так его притягивал…». Такой опыт безумия Фуко называет «абсолютным познанием». «Воля к власти» как раз рас-творяется в таком опыте безумия, которое явилось результатом непомерной и невыносимой тяжести этой нескончаемой книги. Более того, это безумие стало единственно возможным завершением «капитального труда», а сама «Воля к власти» – незавершаемым посланием этого «абсолютного познания – безумия».

Надо было быть очень могучим, очень сопротивляющимся, очень стойким человеком, чтобы выдержать ту неимоверную тяжесть, с которой воля к власти рухнула в его душу. Возможно, эта тяжесть оказалась чрезмерной и не позволила завершить книгу с одноименным названием. Безумие автора стало завершением «Воли к власти», и – одновременно – катастрофой, взорвавшей ее тело на множество фрагментов. Но как иначе и ярче выразить реальную катастрофу человеческой истории и культуры, чем, создав эту книгу–катастрофу и ввергнув себя в безумие?!

Безумие Ницше – великий и ужасный символ. И хотя среди философов такие «несчастные случаи на производстве» не редки, никто так ярко, как Ницше, не показал, что крупнейшие проблемы жизни не имеют философского решения. Эти проблемы имеют решение только в самой жизни. И только когда они находят его в жизни, философия реально воплощается. Становясь жизнью, философия встречает свою смерть. Вот почему мы никогда не поймем Ницше. Сам грандиозный феномен Ницше — экстратекстуален. Он — совокупность своей жизни, своего безумия и — что не менее важно — своей “постсмертной биографии”. Ни один мыслитель в истории идей не выходил так масштабно за пределы своих текстов, разрывая их границы и оставляя их в столь вызывающе выпотрошенном, словно картины Френсиса Бэкона, виде…

3.Преодолел ли Ницше метафизику?

Самый первый (но решающий) шаг к Ницше – это осознать, что он ставит перед собой радикальную задачу – осуществить обратный контрпереворот в отношении того сдвига в нашем мышлении, который произошел в «осевую» эпоху усилиями постсократовских философов и религиозных пророков. Его цель – прорваться к иному способу мышления и пребывания в этом мире, в принципе отличному от того, как мы мыслим и существуем последние 25 веков. До сих пор мы мыслим метафизически. Вкратце это значит: а) оперируем нашим «Я», мыслим мир через нашу субъективность; б) апеллируем к верховной идее Бога для подкрепления принципа А; в) выстраиваем мир в упорядоченную, причинно-следственную структуру; г) ранжируем миропорядок по шкале ценностей, называя то, что значимо для наших потребностей, истиной и добром, а то, что вредно – ложью и злом.

Вопрос о том, сумел ли Ницше преодолеть метафизику, имеет значение не только для судеб «Воли к власти», но и для перспектив нашего мышления. В октябре 1888 г. сам он вполне сознательно ставит перед собой эту неимоверной сложности задачу: «Моральный человек стоит не ближе к умопостигаемому миру, чем человек физический, – ибо не существует умопостигаемого мира… Это положение, ставшее твердым и острым под ударами молота исторического назначения (lisez: переоценка всех ценностей), может некогда в будущем – 1890! – послужить секирой, которая будет положена у корней метафизической потребности человечества…»1 Как видно, Ницше рассчитывал своей «переоценкой» прорвать кольцо метафизики, и давал себе на это еще два года…

Первым, кто поставил вопрос: «Выбирается ли Ницше… из колеи метафизики, по праву ли он характеризует себя как «антиметафизика» или же он тем самым доводит метафизику до ее окончательного завершения и оттого сам становится последним метафизиком» 2, был Хайдеггер. И хотя он называет идею воли к власти могильщицей метафизики, его ответ на этот вопрос однозначен – Ницше «не сумел внутри метафизики найти из нее никакого другого выхода, кроме перевертывания метафизики. Это, впрочем, верх безысходности» 3. Этим обстоятельством он объясняет «напрасные мучения по построению задуманного главного труда жизни».

Эта позиция Хайдеггера в отношении Ницше заслуживает самого пристального внимания, потому что во все постницшеанское время не было философа, который бы мыслил в такой тесной связке и конфронтации с Ницше, как мыслил Хайдеггер.

Величайшую заслугу Ницше он видит в том, что в воле к власти ему удалось – и это грандиозное событие в духовной истории людей – открыть сущностное содержание бытия. Но Ницше не сумел «закрыть» метафизику как гигантскую эпоху в истории мышления, потому что не смог разрушить собственно стержень метафизического мышления – логицирующего субъекта. Ведь нельзя же считать таким разрушением собственное безумие Ницше! Он же, Хайдеггер, напротив, вполне реализовал эсхатон (завершение) метафизики, потому что слился с первосущностью бытия, дал ей возможность прямой речи через свое творчество без всяких интерпретационных опосредований, то есть именно он, Хайдеггер, на уровне своего языка разрушил метафизического субъекта.

Впоследствии появятся мыслители, которые обвинят Хайдеггера в редукционизме огромного богатства ницшевской мысли в угоду собственной метафизической концепции, а его грандиозные лекции о Ницше, читанные во времена III Рейха и изданные в 1961 г., будут воспринимать как пример такой метафизации. Так, Деррида, воссоздавая картину того, как Ницше взламывает иерархию двух миров (чувственного и умопостигаемого), представляющую собой ядро метафизики, впервые сформулированной Платоном, не случайно замечает: «Хайдеггер… прослеживает действие Ницше до той точки, где оно выходит за пределы метафизики и платонизма [курсив мой – Н.О.]. Но не для того ли только…., чтобы задать вопрос, оформленный все еще герменевтикой и, следовательно, тем философским строем, которое подобное действие призвано рас-строить: удалось ли Ницше то, что он действительно задумал, и «до какой степени» он действительно преодолел платонизм? Хайдеггер называет это «критическим вопросом», который должен направляться «пере-продумыванием самой сокровенной мыслительной воли Ницше, ее самого глубинного смысла…».

Несомненно, позиция Хайдеггера проникнута тайной борьбой с Ницше. Но эта борьба с кем-то очень духовно близким. Он, по сути, колеблется между признанием Ницше антиметафизиком и утверждением, что он так и не преодолел метафизику. В одном из писем Ясперсу он пишет: «… Было бы уже много пользы, если бы монологи могли стать тем, что они есть. Мне думается, они еще не таковы, еще недостаточно сильны для того… Читая эти строки Вашего письма, я вспомнил слова Ницше, которые Вы, конечно, знаете: «Сотня глубоких одиночеств в совокупности образует город Венецию – это его очарование. Картина для людей будущего» (курсив мой. – Н.О.)… То, что подразумевает Ницше, лежит вне альтернативы коммуникации и не-коммуникации… В сравнении с тем, что мыслится… по существу мыслью будущего, мы просто гномы».1

В этом фрагменте поражает не столько самооценка, возможно, самого крупного мыслителя XX века («мы просто гномы»), сколько осознание фундаментального различия между нашим мышлением и мышлением будущего. Это различие – в особой монологичности будущего мышления в отличие от диалогичности современного мышления. Нынешнее диалогичное мышление (мышление диалога) есть по сути коммуникация. Даже внутренне современное мышление выступает как диалог между субъектом и его Я. Ницше и вслед за ним Хайдеггер, по видимому, полагают, что мышление «людей будущего» будет лежать по ту сторону альтернативы коммуникации – не-коммуникации. Мышление «людей будущего» не будет выполнять функцию связи между людьми. Для нашего нынешнего понимания это малодоступно: по-видимому, это будет мышление, где оппозиция субъект А – субъект В будет разрушена. Для этого мышления окажется несущественной и полностью снятой оппозиция я – ты, индивидуального – коллективного. Но как это произойдет? Как будут взаимодействовать люди? Не будет ли это постмышление «коллективной монологией»?.. Не идет ли речь о каких-то долетевших до нас из глубины тысячелетий великолепных осколках-брызгах иного способа психического взаимодействия людей, скрытого от нас сейчас, но – кто знает? – вдруг когда-нибудь вновь ставшего для нас доступным?!

Хайдеггер первым назвал способ мышления Ницше «диалогом с самим собой. Он говорит при этом не со своим «Я» и со своей личностью, он говорит с бытием сущего в целом и из круга того, что уже было прежде сказано в истории метафизики».2 Иными словами, Ницше «говорит» не с людьми, а с мирозданием напрямую и в целом. С ним и через него говорит само мироздание, все вещи и существа. И «Воля к власти» как раз дает нам примеры погружения на долингвистический уровень, «по ту сторону языка», где субъект и коммуникация еще не структурированы. Такое мышление, по выражению Хайдеггера, «выводит мир из потаенности в открытость».

Ницшеанское мышление именно «выводит мир в открытость»: он отныне по-платоновски не разделяет мир на идеальный и реальный. Оно непосредственно схватывает мир во всей его совокупности, разрушая всякие преграды между миром и собой. Именно по этой причине при чтении позднего Ницше так часто возникает ощущение мистического проникновения в состав мироздания. Но секрет ницшевского мистицизма как раз состоит в сломе всех метафизических конструкций, загораживающих нас от жизни и друг от друга.

Серьезные элементы такого мышления демонстрирует «Воля к власти»: В этом «контр-трактате» Ницше прорывает фронт метафизики на четырех главных направлениях.

Первый удар – упразднение ресентимента. Хайдеггер в лекции «Кто такой Заратустра у Ницше» проницательно улавливает суть фундаментального открытия, совершенного Ницше. Он цитирует «Заратустру»: «Дух мщения. Друзья мои, он был до сих пор лучшей мыслью людей; и где было страдание, там всегда должно было быть наказание».

Этим положением месть сразу же отнесена ко всему до сих пор существующему мышлению людей. Под названной здесь мыслью имеется в виду не какое-либо рассуждение, но то мышление, где покоится и веет отношение человека к тому, что есть, к сущему». И далее Хайдеггер подчеркивает: «по слову Ницше, прежнее мышление определено духом мести». Но что такое месть? Хайдеггер вновь цитирует: «Во второй части «Так говорил Заратустра», в главе «Об избавлении», Ницше позволяет своему Заратустре сказать: «Это, и только это, есть само мщение: отвращение воли ко времени и к его «было»… Это для воли то, в отношении чего она не может ничего больше поправить, обо что постоянно разбивается ее воление. Время и его «было» суть камень преткновения, которого воля не может катить. Время как преходящее – вот то отвратительное, от чего страдает воля. В качестве так страждущей воли она сама превращается в гибельный недуг». В прежнем мышлении человек поставлен в такую систему экзистенциальных координат, когда он зависим, несамостоятелен, погружен в среду, в которой его воля, реактивна, не является свободной. Воля в условиях ресентимента превращается в мщение… Все психические процессы пронизаны этой глобальной жизненной ситуацией затаенной обиды на смерть, страдания и других людей.

Хайдеггер показывает, что избавление воли от отвращения к прошлому, освобождение от духа мщения возможно лишь как вечное возвращение того же самого: «…Только если бытие сущего представляется человеку как вечное возвращение того же самого, человек может перейти через мост и, избавившись от духа мести, быть переходящим, быть сверхчеловеком… Благодаря этому должно быть преодолено прежнее мышление»[121]

Какое же мышление должно прийти на смену прежнему, «ресентиментному» мышлению!? Хайдеггер отвечает: «Высочайшая воля к власти, т.е. самое живое всякой жизни – это представлять преходящее как постоянное становление в вечном возвращении того же самого и делать это постоянно и беспристрастно. Такое представление есть мышление, которое, как подчеркивает Ницше, «отчеканивает» сущему характер его бытия. Это мышление берет становление, которому принадлежат постоянные столкновения, удары, страдания, под свое покровительство, под свою протекцию».

Преодоление старой жизненной парадигмы и сопутствующей психической динамики ресентимента – суть его учения о Вечном возвращении, Воли к власти и Сверхчеловеке. Как достичь этого? Хайдеггер пишет: «Заратустра как учитель вечного возвращения учит о сверхчеловеке. Рефрен этого учения звучит в одной заметке из посмертно опубликованного наследия (XIY, S. 276): «Рефрен: «Лишь любовь должна судить» - (созидающая любовь, которая саму себя забывает над своими творениями)»[122]

Однако Хайдеггер считает, что Ницше не сумел освободить мышление от духа мести: «Что же еще остается нам, как только сказать: учение Заратустры не приносит избавление от мести? Мы говорим это. Только говорим это никоим образом не в качестве мнимого опровержения философии Ницше. Мы говорим это даже не в качестве возражения против мысли Ницше. Но мы говорим это, чтобы обратить наш взгляд на то, что, и насколько, также и мысль Ницше движется в духе предшествующего мышления. Постигнут ли этот дух прежней мысли вообще в своей задающей миру сути, если он толкуется как дух мышления, - оставим это открытым. Во всяком случае, прежнее мышление есть метафизика, и мысль Ницше осуществляет, по всей вероятности, ее завершение. Благодаря этому в мышлении Ницше обнаруживает себя нечто такое, что само это мышление более не может мыслить»[123]

По Хайдеггеру, Ницше не удается разорвать круг старого мышления, потому что вечное возвращение представляет собой в сущности «некий род утонченной злобы и вконец распоясавшейся мести, - ибо в этом и есть мщение, месть, настигающая самое жизнь, когда изможденный страдалец берет жизнь под свою протекцию». Иначе говоря, воля настолько обезумела от страданий, от тяжести ужасающего прошлого, что она научилась любить свою боль. Хайдеггер для иллюстрации приводит тут же слова Ницше: «Дух, закаленный войнами и победами, которому покорение, авантюра, опасность, даже боль стали потребностью».

Заканчивает Хайдеггер свою лекцию так: «То, что Ницше изведал и истолковал свою глубочайшую мысль из дионисийского, говорит лишь о том, что он был вынужден мыслить ее метафизически, и только так. Но это отнюдь не свидетельствует против того, что эта самая бездонная мысль скрывает нечто неосмысленное, что в то же самое время утаивает себя от метафизического мышления»[124]

Мне представляется, что сам Хайдеггер понимает вечное возвращение метафизически. Он уподобляет вечное возвращение как психологическое состояние христианскому смирению, в страшных муках возлюбившему страдания лишь для того, чтобы легче их переносить. Конечно, в таком виде и то и другое – «род утонченной злобы… и мести» против жизни. Но комбинация воли к власти и вечного возвращения порождают Amor fati, психодинамика которого противоположна христианскому ресентиментному смирению.

Смирение видит жизнь как пространство страдания, оно боится страдания, а столкнувшись с ним, подчиняется и терпит его, более того, пытается возлюбить. Amor fati, напротив, не ищет, но и не бежит от страдания; столкнувшись с ним, оно стремится ярче и полнее переживать жизнь, которая отнюдь не юдоль страданий, а, напротив, дионисийский праздник. Amor fati – не смирение со страданием, а вызов ему. Охваченный этой любовью к судьбе человек, по сути сверхчеловек, смотрит на страдание не по-христиански как на содержание жизни, а инструментально, как на средство возгонки жизни. Здесь Ницше намечает линию радикального разрыва с метафизикой ресентимента. В его необычном мышлении идея вечного возвращения предстает не как метафизическая конструкция, требующая бесчисленных интерпретаций, а своего рода духовная практика освобождения воли от духа мести.

Упразднение противоположностей.

Второй удар Ницше наносит по сердцевине метафизики – диалектике[125] Именно диалектика расколола жизнь на бесчисленные парные противоположности, стала рассматривать качественное различие вещей как различие количества, увидела утверждение в двойном отрицании, а не изначальном волевом приятии мира.

Принципиально иначе функционирует ницшевское мышление. Оно не разрешает противоречия, а интегрирует их в более высокое целое. Все противоположности увязываются в новое единство. «На самом деле никаких противоположностей не существует: мы лишь принесли те противоположности, которые мы имеем в логике…»[126] Тем самым он осуществляет радикальный переворот в мышлении: все традиционно парные дихотомии: левый – правый, консервативный – революционный, рациональный – иррациональный, религиозный – атеистический, военный – мирный, благородный – низкий, трагедия – радость, культура – природа, жизнь – смерть разрушаются. Но он идет еще дальше и взламывает совершенно асимметричные оппозиции, которые не столь очевидны, но еще более склеротизируют наше мышление: экономика - политика, мысль – образ, техника – дух, прошлое – будущее, воля – сознание…

Последовательно элиминируя все дуальности и дихотомии, которым человеческая мысль подвергла мир, Ницше синтезирует, воссоздает ее расколотую целостность в первозданное единство, существовавшее до того, как он попал в мясорубку нашего сознания, был раздроблен на мельчайшие куски, препарирован и упрощен. Мир не знает никаких противопоставлений и расколов: небо и земля, женщина и мужчина, день и ночь, огонь и вода – одно. Так мыслил уже Фалес, а следом за ним – Гераклит. Разделение одного от другого – приспособления, необходимые для выживания людей и придуманные 25 веков назад. Только при таком подходе к ницшеанству можно схватить, каким образом из уст этого страстного певца воли к могуществу вырывается фраза о том, что могущество «делает глупым», каким образом призыв к жесточайшей иерархии переплетен со страстным порывом к предельной свободе. Или, например, каким образом, певец предельной, брутальной мужественности оказывается идеологом современного феминизма. Его работы полны такого рода взаимоисключающих утверждений. Эта «противоречивость» не влезает в логическое одномерное сознание. То, что мы называем противоречиями ницшевского мышления, не являются противоречиями в общепринятом, логическом понимании. То, что для любой другой системы было бы воплощением взрывающего всю ее конструкцию противоречием, для ницшеанства является нормой. Это – динамика становящегося целого. А нам кажется, что Ницше бессистемен, эклектичен и противоречив. На самом же деле он мыслит комплексными динамическими тотальностями.

Поэтому Ницше оказывается, таким образом, по ту сторону современного деления на революционеров и консерваторов, правых и левых, традиционалистов и модернистов, коллективистов и индивидуалистов. Именно этой необычностью ницшевского мышления можно объяснить удивление Монтинари, озадаченно воскликнувшего: «… сегодня вокруг Ницше формируется новый миф, пронизанный гигантским культурным синкретизмом, в котором сосуществуют элементы консервативной идеологии с марксистскими, левацкими, и анархистскими элементами»[127]

Я полагаю, что Монтинари все же не видит принципиальной разницы между ницшеанством и нынешними культурными феноменами, как не видит ее Деррида, когда констатирует «судьбоносный эффект всех так называемых «постгегелевских» текстов: всегда может быть левое гегельянство и правое гегельянство, левое хайдеггерианство и правое ницшеанство и левое ницшеанство и даже… правый марксизм и левый марксизм – и один всегда может быть другим, двойником другого»[128] Деррида не учитывает, что ницшеанство представляет собой гораздо более комплексное культурное (вернее, контр-культурное) явление, которое вполне может расщепляться на противоположности и идеологически обслуживать взаимоисключающие социальные интересы. Поэтому когда ницшеанство пытаются присвоить социальные силы, то всякий раз с удивлением обнаруживают, что «их» ницшеанство выпадает за рамки их идеологии. Получалось, словно левее ницшеанства – бездна, а правее – стена.

Ницше несет нам весть из других времен, которые уже были и которые еще будут. Он несет нам «варварское мышление», как его точно определяет Лешек Колаковски: «…Представим наших внуков соединяющими все эти конфликтующие традиции в единое гармоничное целое: быть теистами, пантеистами и атеистами, сторонниками либерализма и тоталитаризма, энтузиастами насилия и противниками насилия – значит представить их жителями мира, лежащего не только далеко за пределами нашего воображения и провидческого дара, но и за пределами любой возможной традиции. Это будет означать, что они являются варварами в самом строгом смысле этого слова»[129] Не этих ли варваров так страстно звал Ницше?

Третий удар – упразднение ценности. Философски сущность всей гигантской исторической эпохи от Сократа до Ницше – становление и развитие высших (их Ницше называет «космологическими») ценностей – Бога, истины, цели, существования и т.д. Мыслить означает исходить «из точки зрения ценности», которая «есть точка зрения условий сохранения и возрастания в отношении сложных образований с относительной продолжительностью жизни внутри становления». Эти «образования» - центры воли к власти. «Ценность» есть по существу точка зрения роста или понижения этих командующих центров»[130]

Все прежние философы предлагали свои версии, свое понимание «высших ценностей». Пафос же ницшевской мысли состоит как раз в отрицании этих категорий метафизической философии как таковых. Ибо «Бог умер!». Наступает время «крушения космологических ценностей». Такое название носит стратегический фрагмент «Воли к власти», в котором раскрывается понимание нигилизма: «Нигилизм как психологическое состояние должен наступить, во-первых, когда мы искали во всем происходящем смысл, которого там нет, так что искатель в конце концов падает духом… Нигилизм как психологическое состояние наступает, во-вторых, когда во всем совершающемся и подо всем совершающимся предполагается некая ценность, система, даже организация… Своего рода единство, какая-то форма монизма и, как следствие этой веры, человек тонет в глубоком чувстве связи и зависимости от бесконечно превосходящего его целого, модуса божества… «Благо Всеобщего требует самоотдачи единичного»… но вглядись, нет никакого такого всеобщего! В глубине души человек утратил веру в свою ценность, когда через него не действует бесконечно ценное Целое… Нигилизм как психологическое состояние имеет еще третью и последнюю фазу… На этой ступени реальность становления принимается за единственную реальность, человек запрещает себе всякий род уползания к запредельным мирам и ложным божествам – но не выносит этот мир, который уже не удастся отрицать… – Что по существу произошло? Чувство неценности было достигнуто, когда человек понял, что ни понятием «цели», ни понятием «единства», ни понятием «истины» интегрировать совокупный характер существования не удастся… Характер существования не «истинен», он ложен… человек просто не имеет уже никакого основания убеждать себя в каком-то истинном мире… Короче: категория «цель», «единство», «бытие», которыми мы вкладываем в мир ценность, нами снова из него изымаются – и отныне мир выглядит неценным…»[131]

Формула «переоценка всех ценностей» отнюдь не означает, что Ницше хочет утвердить принципиально новые ценности. Ницшеанская переоценка всех ценностей более радикальна: она знаменует не просто замену старых на новые, но – главное! – ставит под вопрос нашу потребность (и обреченность) мыслить ценностно. Его позиция совершенно исключительна в истории мысли: он хочет ликвидировать наше тысячелетнее мышление ценностями! Отныне речь идет не о переоценке ценностей, а об упразднении ценности как таковой, ибо «общая ценность мира не поддается оценке…»[132]

Именно такой подход дает основание ставить вопрос о конце метафизики, которая есть не что иное, как ценностное мышление. «… Ницше понимает нигилизм исключительно из идеи ценности. В то время как вопрос о сущем в целом издавна был и остается ведущим вопросом всей метафизики, идея ценности в метафизике пришла к господству недавно и решительно только через Ницше, причем так, что метафизика тем самым решительно повернулась к своему окончательному осуществлению»[133] Постметафизическое, неценностное мышление – по ту сторону оценок, оно не говорит больше: «Это – хорошо, а это – плохо. Это – красиво, а это – уродливо». Это мышление интегральное, не раскалывающее мир на разноценные фрагменты, а, напротив, тотализирующее и утверждающее мир как полно-ценную целостность. Такое мышление Ницше называет «божественным образом мысли»[134]

Но как возможно такое небывалое мышление? Ницше дает ясный ответ: раз полагание ценностей есть «результаты определенных утилитарных перспектив, имеющих ввиду поддержание и усиление идеи человеческой власти»[135] то следовательно, должны измениться сами способы господства, то есть сама воля к власти. Именно воля к власти и была тем принципом полагания ценностей, которым до сих пор руководствовалось человечество, закладывая в основу всей цивилизации нынешние устаревшие «космологические ценности». Но только то была воля к власти рабов! В новую эпоху начинает действовать иная воля – воля тех, кто преодолевает дух мщения. И поскольку ценности сущностно привязаны к человеку, то преодолевший ценностную потребность неизбежно становится сверхчеловеком.

В сущности, Ницше осуществляя, деконструкцию нашей оценивающей способности, создает творческий продукт, который лежит по ту сторону оценки. Сама наша способность оценивать в случае ницшеанства не срабатывает. Мы пытаемся оценивать духовный феномен, суть которого – в упразднении самой способности оценивать, более того - самой потребности оценивать. В этом изъян всех интерпретаций ницшеанства.

Упразднение субъекта. Эти три удара, которые Ницше наносит по метафизике, подготавливают coup de grace[136] В «Воле и власти» он самым доскональным образом исследует исторические предпосылки появления субъекта и, вообще, человеческой субъективности, которая формирует наше сознание: «Нам необходимы "единицы", чтобы иметь возможность считать, но это не дает нам права предполагать, что такие единицы действительно существуют. Понятие единицы мы заимствовали у нашего "я" - старейшего из членов нашего символа веры. Если бы мы не считали себя единицами, мы никогда не сумели бы образовать понятия "вещи". Теперь - довольно поздно - мы убедились с полной ясностью в том, что наша концепция понятия "я" не может ни в каком случае считаться гарантией реального единства. Таким образом, чтобы сохранить в неприкосновенности теорию механистического мира, мы всегда должны делать некоторого рода оговорку, поскольку мы образуем таковой мир при помощи двух фикций: понятия движения (заимствованного из нашего языка органов чувств) и понятия атома (единства, имеющего своим источником наш психологический "опыт"); предпосылками его, таким образом, служат известное предубеждение наших чувств и известный психологический предрассудок.».[137]

Иначе говоря, Логос есть такое мышление, которое, мысля что-либо, мыслит прежде всего самого мыслящего. Наше мышление есть метафизическое, поскольку мы можем мыслить что-либо лишь через свое собственное Я. Лишь осознавая себя, мы можем осознавать все остальное. В итоге вещи перестали быть такими, какие они есть. Они стали такие, какими мы себе их представляем. Человек «конституирует из себя весь остальной мир, то есть меряет его своей силой, осязает, формирует»[138]

До сих пор «прогрессом» считалось максимальное развитие «Я», сознания. Ницше же считает сознание вообще болезнью и, наоборот, оценивает бессознательное как психическое здоровье. В отличие от Фрейда, который полагал, что санация психики нарастает по мере максимального осознания бессознательных процессов, он видел прогресс в преодолении сознания, в восстановлении в полном объеме инстинктуальной составляющей психики, которая под воздействием сознания выродилась в страх. И чем сильнее человек чувствует свою субъективность, тем сильней он болен. У самого же Ницше это болезнь достигла смертельной фазы. Но именно благодаря этой гипертрофии сознания он смог осмыслить ее как болезнь и объявить ей войну. Он совершает поистине уникальный эксперимент над собой – деконструкцию собственной субъективности. Ницше громогласно объявляет: «… мне … нет никакого дела до противоположности между субъектом и объектом: это различение я предоставляю теоретикам познания, которые запутались в сетях грамматики (народной метафизики)»[139] Нет никакого «я», никакого субъекта – «все это простая семиотика, а не что-либо реальное»[140] Он исходит из того, что в принципе возможно другое, не центрированное вокруг человеческого «Я» мышление: «… наше сознание лишь одно из тысячи возможных»[141] Это иное, интегральное мышление, которое не выделяет мыслящего из мира, не противопоставляет себя вещам, не является субъектным.

Последние тексты Ницше показывают, как он практически пытается прорваться за пределы собственной субъективности. Он как бы выходит за пределы индивидуального существования. Он одновременно – все люди. Он демонстрирует деиндивидуализированное, несубъектное, «не – я – мышление», которое не использует «Я» как операциональный центр. Ницше словно показывает нам, что возможны такие существа (сверхлюди), которым не понадобится «субъективность», более того, она будет мешать более глубокому пониманию мира и более совершенному взаимодействию друг с другом.

Переход к новой ментальной парадигме предполагает прыжок к сверхчеловеку. Сверхчеловек и есть тот, кто преодолел ресентиментное, субъективное, диалектико-логическое мышление. Сверхчеловек – это тот, кто понимает себе подобных, не логизируя, не расчленяя мир, но взаимодействуя с ним целостно и непосредственно. Культура, построенная на такой духовности, разумеется, будет означать разрыв со всей прежней цивилизацией и ее старыми институтами: от государства и права до любви и морали. Она способна радикально элиминировать разделение между людьми и коренным образом изменить саму проблематику индивидуальной автономии и свободы. Перед лицом такой будущей мысли мы, конечно, «гномы».

С полным правом Ницше мог назвать себя динамитом, взрывающим историю человечества на две части, ибо в нем впервые замолкает, вернее – обрывается, многословная речь всей предшествующей метафизики. В нем впервые обретает дар речи новое мышление. Работа «Воли к власти» напоминает работу раскачивающегося на тросе тяжелого снаряда, которым пробивают стену разрушаемого дома. Она, словно маятник, колеблется между метафизикой и постметафизикой и, все больше раскачиваясь, пробивает стену, отделяющую старую мыслительную парадигму от новой. Даже в самых последних работах Ницше еще много традиционной аргументации, структурирования мысли, присущей метафизической традиции, но сквозь них уже пробиваются огненные языки неведомого мышления. Без устали философствуя молотом, он ломает категориальный аппарат метафизики: «Это мы, только мы выдумали причины, последовательность, взаимную связь, относительность, принуждение, число, закон, свободу, основание, цель; и если мы примысливаем, примешиваем к вещам этот мир знаков как нечто «само по себе», то мы поступаем снова так, как поступали всегда, именно мифологически». Само же «мышление, как его представляют теоретики познания, не имеет места вовсе; это – совершенно произвольная фикция, достигаемая выделением одного элемента из процесса и исключением всех остальных, искусственное приспособление в целях большей понятности».1

Ницше практически удалось осуществить переход к интегральному мышлению, предполагающему глубокие структурные сдвиги в соотношении между сознанием и бессознательным, между образным и логическим мышлением, между эмоциональными и рациональными факторами. Это сверхлогическое, сверхдиалектическое мышление оперирует не понятиями, как у философа, не образами, как у художника, и даже не событиями, как у трагика. Речь идет о мышлении целостными комплексами. Оно сродни мышлению действием, является, по сути, духовно-прикладной практикой, праксисом мысли, синтезом действия и мысли.

Об этом новом образе мышления Ницше сказал: «Я заменил философа на свободного духом, который превосходит ученого, исследователя, критика, который изживает идеалы, который… исследует иллогичную контекстуру существования: тот, кто освобождает нас от морали».[142a]В «Воле к власти» Ницше разрушает все ведомственные перегородки между различными сферами знания. Позднее ницшеанство – отнюдь не чистая философия, а уникальный синкретический духовный продукт, в котором переплавлены культурные явления: мифология, поэзия, религия, наука, психология, искусство, мистика… Природа ницшеанства – тотальна: она охватывает весь спектр жизни. Именно поэтому философская интерпретация синкретического ницшеанства малопригодна и неэффективна.

Он понимал, что осуществляет сверхфилософский синтез. В одном из писем он замечает: «Философ ли я? Да какое это имеет значение?»1 Он действительно разрушает наше представление о том, что такое философ: вместо мыслителя-рационалиста – безумец, вместо логика – поэт, вместо иерарха мысли – духовный бунтарь, вместо политика как прагматика возможного – взломщик социальных запретов. Он совершает самую радикальную философскую революцию, знамя которой водружает на развалинах старой метафизики: «Ничего не истинно, все позволено». Такого удара по всей философии не только как системы понятий и категорий, но и по самому мышлению, мировая культура не знала. «Воля к власти» – это «Анти-Сократ-Кант-Гегель». Короче – антиметафизика. И когда казалось, что человеческий дух полностью погребен под отходами собственной деятельности, благодаря Ницше философия перестала быть потерявшей все соки жвачкой, вновь превратилась в беспощадный бой с судьбою, вновь вышла на передовую линию огня, вновь стала равнозначна жизни.

… Описывать переход к постметафизической психодинамике языком традиционной метафизики – все равно, что пытаться ведром вычерпать воздух. Наш разум привык оперировать иными категориями. «Учение о бытии, о вещи, о всевозможных твердых единицах, – констатирует Ницше, – в сто раз легче, чем учение о становлении, о развитии»3. Нам, людям, пребывающим в рамках метафизической парадигмы, кажется, что он выходит на какой-то шаманский способ мышления, который больше напоминает таинственную ворожбу, особое интеллектуальное камлание, странное копошение интеллекта в самых интимных утробах бытия. Сегодня мы не в состоянии представить – как можно «мыслить жизнью», мыслить всей ее тотальной целокупностью. С точки зрения метафизического мышления, ницшеанское интегральное мышление является клиническим случаем шизофрении или, в лучшем случае, утопией. Оно настолько разительно выламывается из старой эпистемологической парадигмы, господствующей в человеческой культуре последние 25 веков, настолько гениально взрывает основы метафизики, что многие профессиональные философы утверждали, что Ницше не имеет «какого-либо отношения к систематической философии… как науке». И поныне ницшеанство нередко воспринимается как философский террор, духовный бандитизм, как трансгрессия за рамки собственной философии. По-видимому, это обстоятельство стало самой глубинной причиной отвержения «Воли к власти».

Итак, преодолел ли Ницше метафизику своими антиметафизическими, не поддающимися логическому оформлению и отбрасывающими всякие интерпретации образами воли к власти, вечного возвращения и сверхчеловека? И не потому ли «Воля к власти» осталась незавершенной, что Ницше счел самое ее завершение – то есть придание своим мыслям общепринятой (метафизической) формы – реанимацией метафизики, с которой он уже расправился? Не правильнее ли тогда оставить «Волю к власти» в виде природного нагромождения схваченных в мысли первосущностей бытия – в духе того, как схватывают эти первосущности танец, музыка, поэзия, вообще искусство? Не в этом ли кроется особая эстетика «Воли к власти», эстетика разрыва, фрагмента и мысли-озарения? Не в этом ли и особая тайна этой книги-призрака, «не-до-книги»?

Я прекрасно осознаю двойственность своей позиции. С одной стороны, я доказываю, что «Воля к власти» имеет право на существование, с другой, признаю, что Ницше не написал этой книги, потому что не хотел создать еще один метафизический трактат. Но эта двойственность отражает реальный факт: «Воля к власти» осцилирует между произведением и черновиками, между метафизикой и антиметафизикой.

Случай «Воли к власти» дает нам крайне противоречивую картину, не вмещающуюся в рамки старой, логической парадигмы. С одной стороны, Ницше не закончил эту книгу, потому что не хотел метафизического окостенения своей мысли. И в этой связи прав Колли, утверждавший, что материал «Воли к власти» не подлежит компиляции. Понадобилась философская неискушенность Гаста и Элизабет, чтобы скомпоновать эту книгу. С другой стороны, будучи «собранной» в книжную форму, «Воля к власти» обладает такой подрывной ницшеанской силой, что разрывает собственную метафизическую ткань и в этих разрывах демонстрирует нам контуры иного, антиметафизического мышления. «Воля к власти» словно мерцает между бытием и небытием. Таким образом, форма «Воли к власти» содержательна, то есть она семантически значима сама по себе, способствует пониманию авторского замысла. Эта «квантовая» форма является необходимым модусом ее существования – несуществования. Ибо то, как она нам дана, включает в себя как собственное несуществование, так и потенциальные существования возможных текстовых конфигураций. Возможно, любой иной способ «пребывания в мире для нас» этого сверхсложного духовного явления ложен и искажает его сокровенный дух.

Заключение. Быть Ницше

Весь корпус «Воли к власти» пронизан трагическим вопросом, которым заканчивается «Ecce homo»: «Поняли ли меня?». Но и сегодня через сто лет после его смерти, этот вопрос продолжает быть открытым. И в наши дни Ницше остается преждевременным мыслителем, который всеми способами пытается ускользнуть от сетей прямолинейного понимания. Ведь ««быть понятым» есть нечто весьма скабрезное, и я надеюсь и желаю, чтобы прошло еще какое-то время, прежде чем я достигну этого состояния. Лучше всего, чтобы это произошло после моей смерти… Мне необходимо сначала создать огромное число педагогических предпосылок с тем, чтобы подготовить себе соответствующих читателей, - я хочу сказать, читателей, которые не будут раздавлены при виде моих проблем». Он считал, что его подлинные читатели еще не родились. Появились ли они сегодня?..

Еще в середине XX века Хайдеггер констатировал: «Объяснение с Ницше еще не началось, но даже не сложились предварительные условия, чтобы его предпринять. До сих пор либо льстили или подражали Ницше, либо оскорбляли или эксплуатировали его. Мысль… Ницше еще слишком близка к нам. Между ним и нами еще не достаточно исторической дистанции, чтобы вызрела оценка того, что составляет силу этого мыслителя». В те же годы и такой масштабный мыслитель как Ясперс скромно признает, что ему и его эпохе не вполне открылось все грандиозное значение Ницше: «Сегодня еще рано судить о том, насколько глубок надрез сделанный Ницше на историческом древе человеческого сознания и мышления. Но уже сегодня ясно, что «выяснить свои отношения с Ницше неизбежно придется человеку, который пытается сегодня философствовать». Однако и ныне, полстолетия спустя, в самом начале XXI века, Ницше остается для нас еще «не испитой чашей». Его же главный «написанный – ненаписанный» труд – «Воля к власти» по-прежнему остается для нас вызовом, от которого мы не может уклоняться. Ее прочтение по-прежнему остается для нас первостепенной философской задачей, от решения которой зависят наши судьбы как биологического вида.

И в самом деле, эта книга ускользает от читателя. Мы барахтаемся в ее эфемерных структурах, в нагромождении афоризмов, пытаясь схватиться за сюжетные линии, и, не находя их, не можем увидеть целостный ансамбль книги. В какой-то момент мы начинаем буквально захлебываться в этом чрезмерной творческом изобилии. Мы проваливаемся в черные глубины его письма, барахтаемся в пространствах между афоризмами, неспособные самостоятельно заполнить их смыслами. И тогда многие читатели, не в силах объять всю совокупность «Воли к власти» как единого текста, читают ее как тематический сборник афоризмов. В этом случае запоминаются отдельные яркие пассажи, но почти полностью ускользает вся книга в целом. В итоге напрочь отсутствует ощущение прочитанности этого текста, но зато вдоволь присутствуют досада и недоумение по поводу того, что сия книга считается великой.

Ницше ускользает от нашего понимания неспроста: он хочет от нас другого понимания. Он сам призывает прочесть свои тексты следующим образом: «… читать текст как текст, не перемешивая его толкованиями, есть наиболее поздняя форма внутреннего опыта, быть может, форма почти невозможная…».

Эта фраза имеет кардинальное значение. Она – программа принципиально иного чтения, которое дает нам возможность, используя опыт Ницше – мистагога (предводителя мистерий) максимально интенсивно и объемно переживать саму жизнь.

В отличие от типовых философских произведений, которые всегда будут нуждаться в интерпретациях, тексты Ницше не объемлются лишь словами. Те, кто хотят проникнуть в тайну его творчества, должны идти за пределы его текстов, в сферу духовных состояний. Целые пласты творчества Ницше представляют собой результаты трансперсональных переживаний (внетелесный опыт, пограничное сознание, погружение в архитипические измерения итд.), которые в принципе не могут быть рационально описаны и которые современная психиатрия трактует как патологические или, по выражению Юнга, «психоидные». Но при этом мы не отвергаем их как сугубую патологию. Напротив, они излучают какую-то могучую пленительную силу, которая полностью захватывает нас, открывая нам горизонты иного, нежели логическое, миропонимания. Такое интегральное понимание Ницше обоснованно называет «внутренним опытом» (что послужило названием знаменитой книги Жоржа Батая). Оно сродни гераклитовому мышлению. Так мы пока что (или уже только) способны воспринимать музыку. Проза Ницше действует завораживающе, как сакрально-иератический текст в духе древних священных книг. Это совсем другое действие, чем-то, которое оказывает спекулятивно-философские тексты, апеллирующие лишь к нашему разуму. Ницше захватывает все наше существо, заставляет трепетать нашу душу. Нас охватывает пронзительная атмосфера тревоги и предельного напряжения всех наших сил, будто на кону сама наша судьба. Жизнь, схваченная острием его пера, превращается в литургию. Стремительные огненные строки влекут нас со шквальной быстротой, словно колесницы богов, летящие по голубому небу. Он вернул писанию сакральный огонь, утраченный с последними пророками и апостолами. Он вновь показал – кто пишет кровью, макая перо в свои раны, тот совершает таинство общения с Космосом. Он вернул письму характер жертвоприносительного ритуала. Он вновь превратил философию в состязание с богами и упражнение в смерти.

Письмо такого накала требует особого чтения. Оно не может уже быть чтением ради удовольствия или получения новых знаний. Оно требует не толкования текстов, не пересказывания их «своими словами». В отличие от того, как следует понимать большинство философов, глубже понять Ницше означает не проще или, наоборот, изощрение объяснить его, а острее воспринять и пережить его опыт как особую духовную практику.

Идеи Вечного возвращения, воли к власти, сверхчеловека Ницше нигде и никогда не излагает обычным философским языком, справедливо полагая, что сама грамматика языка не даст этого сделать, не превратив их при этом в плоские банальности. Это не метафизические концепты, подлежащие интерпретации, а образы, которыми Ницше – если вспомнить слова его предтечи, Гераклита Эфесского, о Дельфийском Оракуле – не говорит и не утаивает, а подает знаки. Но что значит «подавать знаки»? Если интерпретации – это порции Логоса, то знаки – сгустки Воли. Подавать знаки – то же, что посылать волевые импульсы. Подавать знаки – желать воздействовать не на образ мысли, а на образ жизни. Он подает эти знаки как сгустки внутреннего опыта и используeт их для слома всяких перегородок между собой и нами. «Его стиль – мистический в том смысле, что он сообщает внутреннюю жизнь, которая всем недоступна».

Ницше по сути подвергает нас ритуалу инициации, в которой реализуется наша предельная самоактуализация, предельное погружение в нашу самость. Он вынуждает нас максимально быть самими собою. Поэтому если относительно почти всех других философов историки философии и интересующаяся публика могут договориться о более или менее единообразных приемах понимания, то единообразное понимание (не говоря уже о приятии) Ницше можно считать провалом его сверхзадачи – научить каждого быть самим собой, то есть мыслить и жить самостоятельно. Но разве не такое же избыточное многообразие составляет тайную сущность ницшеанства, разве мы удалились бы от его

самого потаенного понимания Жизни, как дела каждого человека? Именно в этом приглашение к сотворчеству – секрет властного очарования Ницше, словно весенний ветер подхватывающего нас в бесстрашный полет к залитым солнцем сверкающим вершинам. И тогда пространство, если воспользоваться его же словами, превращаться в «место танцев для божественных случаев, «божественным столом для божественных игральных костей и играющих в них!».

Поэтому сама постановка вопроса о правильном прочтении этой книги лишена смысла, как раз потому, что в силу своей природы она представляет собой бесконечную комбинацию множества смыслов, принимающую ту или иную конфигурацию в зависимости от того, кто читает, как читает, в какую эпоху читает. При таком подходе невозможно никакое окончательное прочтение, как изначально невозможно окончательное написание «Воли к власти». Эта книга являет собой катастрофу классического смыслополагания и интерпретации. Но нам недостает не смысла. Напротив, мы переполнены смыслами. Нам недостает творчества, то есть производства новых смыслов. И потому нам недостает сопротивления старым мифам, порабощающим нас своими смыслами.

С филологической точки зрения не столь уж важно, какого Ницше мы читаем: изложенного строго научно, в хронологической последовательности, или скомпилированного в некие рапсодии. Важнее то, как читать Ницше: понимая его буквально, торопясь и захлебываясь, или зрело, охватывая все его творчество как бы в целостности, зная, что перед вами обоюдоострый меч, неосторожное обращение с которым опасно. Но еще более важно, кто читает Ницше: экзальтированные особы, которые падают и потому пытаются схватиться за что попало (Ницше называл их «обезьянами Заратустры»), либо поднимающиеся духом люди, которые хотят подняться еще выше. От этих альпинистов духа требуется особое искусство: проваливаясь в разрывы его письма, они должны уметь «выкарабкиваться», самостоятельно заполняя пространства между афоризмами собственными смыслами, выстраивая своими ассоциациями весь массив фрагментов в неповторимо личные ансамбли. И тогда во время этой процедуры произойдет действительно необычное явление: читатель, замещая автора, становится творцом. И тогда начинается подлинное чтение: появляется почти физическое ощущение того, как взламываются привычные способы понимания, которыми оперирует наш мозг. Мы начинаем чувствовать «Волю к власти» подобно вложенному в нас динамиту, разрывающему на фрагменты нашу старую сущность. Мы вдруг обнаруживаем внутри самих себя какое-то новое существо, которое настойчиво разбивает старую скорлупу… И тогда эта необычная книга начинает говорить метаязыком, исходящим из самой плоти мира, пропитанным его солью, метаязыком, на котором каждое человеческое существо говорит само с собой. Опыт этого индивидуализированного языка телесности мира, который каждый человек переживает только по-своему, в принципе не генерализуется на других. Благодаря этому надъязыковому комплексу ощущений каждый читатель может интенсивного переживать интимную глубину своей самости.

Рецепт такого креативного чтения Ницше дает Фуко: «Единственное настоящее уважение к такой мысли, какой является мысль Ницше, состоит в том, чтобы использовать ее, деформировать ее, заставлять ее стонать и протестовать. И если тогда комментаторы скажут, что я верен или неверен Ницше, то это абсолютно не имеет никакого значения». Читать Ницше так, как предлагает Фуко, значит использовать все, завоеванное им, для того, чтобы идти дальше, оттолкнувшись от той последней вершины, на которую взошел этот мыслитель предельных высот. Это значит использовать Ницше как трамплин, чтобы перепрыгнуть за линию горизонта, которая скрывает от нас будущее, как плацдарм для продвижения дальше, как могучий попутный ветер, раздувающий паруса всякой самостоятельной мысли. Так читать Ницше – значит состязаться с ним.

Возможно, сегодня жизненной и исследовательской программой «поздних ницшеанцев» могут стать слова Жоржа Батая, сказанные им о себе: «Я – единственный, кто выдает себя не за толкователя Ницше, но за такого, как он сам». Может быть, все дело не в том, чтобы толковать, а быть, как Ницше? Но что это значит – быть как Ницше? Незадолго до смерти на этот вопрос дал ответ Мишель Фуко: «Я просто ницшеанец, и я пытаюсь по мере возможности в отношении определенного ряда проблем понять, с помощью текстов Ницше – но также с помощью антиницшеанских тезисов (которые все же являются ницшеанскими), что можно сделать в той или иной области». Быть Ницше – значит в своей жизненно-духовной практике ставить экстремальный эксперимент: превращая себя в перманентный поиск свободы, максимально раздвинуть границы собственного существования.

* * *

В данной статье моей главной задачей было побудить читателя пережить чтение «Воли к власти» как специфическую духовную практику. Нам надо научиться не читать, а претерпевать Ницше, как древние греки претерпевали трагедию, утверждая, тем самым могущество жизни во всем ее сборе. Ведь Ницше учит мужеству, которое понадобится нам в полной мере.

Сегодня очевидно, что большая «мирная» эпоха, начавшаяся после II Мировой войны и разгрома III Рейха, подходит к своему завершению. Все это время Ницше как бы пребывал в подполье истории. О нем мало вспоминали, он скомканно присутствовал в университетских курсах, пылился на книжных полках провинциальных магазинов, едва заметно тлел в культурном гетто. Более менее напряженно он жил лишь в сознании горстки отборных, как правило, не очень успешных, но всегда малочисленных маргинальных интеллектуалов, враждующих с господствующей культурой.

Но сегодня история подходит к крутому повороту, чреватому невиданными прежде катастрофами. Ибо внутренний потенциал напряжений, агрессивности и конфликтов, присущих человечеству, никуда не исчез. Напротив, он стремительно возрастает. В недрах нашей эпохи уже слышен тектонический танец плит, раскалывающий основы нашей цивилизации, и в возникающих раздвигах закручиваются тайфун чудовищной силы. Когда же этот тайфун вырвется наружу и социальные ураганы вновь охватят нашу планету, тогда Ницше выйдет из подполья и нам придется дать этому тайфуну его имя.

Сегодня Ницше возвращается. Как диагноз и программа он вновь властно стоит на глобальной повестке дня для человечества. И это одновременно обнадеживающий и устрашающий признак глобальных перемен. Но его значение не только в том, что он барометр приближающихся бурь. «Воля к власти» – это не только штормовое предупреждение. Это руководство по плаванию в штормовом океане.

Сегодня линия фронта между будущим и современностью пролегает по водоразделу между ницшеанством и нигилистическим позитивизмом, между дионистской политикой новых перспектив жизни и аполлоновским морально-властным комплексом позднего капитализма, стремящегося увековечить наличный порядок вещей. Взрывной потенциал ницшеанства к XXI веку достиг критической массы. В самой структуре ницшевской мысли изначально заложена неискоренимая непримиримость к любой действительности, препятствующей становлению сверхчеловека, свободного творца. «Воля к власти» – это настежь распахнутая дверь нашей планеты, через которую рвутся космические ветра, разгоняя протухший спертый воздух, превративший нас в бледных и чахлых последних людей.


Примечания

1

В сносках в статье приняты следующие условные обозначения:

Ф.Ницше: Т.I (II) – Ф.Ницше. Сочинения в 2-х т.т., Москва, «Мысль», 1990;

KSA – F.Nietzsche.Kritiche Gesamtausgabe hrgs. von G.Golli und M.Montinari. Berlin-New York: De Gruyter 1967 ff.;

KGB – F.Nietzsche. Briefwechsel: Kritiche Gesamtausgabe. Berlin-New York: De Gruyter 1978 ff.

2

F. Nietzsche. KGB, Abt.3, Bd.5, S.482.

3

Воля к власти Пар. 910.

4

Ф. Ницше.

5

Ф. Ницше. Соч., т. II. с. 42, 82.

6

F. Nietzsche. KGB, Abt.3, Bd.1, S.445.

7

KGB III, 1, S.499

8

M. Heidegger. Nietzsche. Paris, 1998, t.I, p.20.

9

KGB III, 5, S.411.

10

Ф. Ницше. Соч., т. I, с. 671.

11

Ф. Ницше. Наст. Изд (Введение)

12

KGB, III, 1, S.485

13

KGB III, 3, S.240-241.

14

Ф. Ницше. Соч. в 2-х томах. Т. 2. М., 1986. С. 522.

15

. На самом деле 372 фрагмента – Ницше ошибочно дважды использовал два номера.

16

KGB III, 5, S.252.

17

KGB III, 5, S.264.

18

KGB III, 5, S.406.

19

Ф. Ницше, Т. II, с. 719.

20

KGB III, 5, S.410-411.

21

M. Heidegger. Nietzsche. P., 1998, t. I, p. 17.

22

KGB, III, 5, S.569.

23

M.Montinari. Reading Nietzsche. Urbana and Chicago, 2003 p.101.

24

KGB, III, 5, S.417.

25

KGB, III, 5, S.453.

26

Ф. Ницше, Т. II, с. 762.

27

KGB III, 5, S.528.

28

KGB III, 5, S.462.

29

Ф. Ницше. Т. II, с. 694.

30

KGB III, 5, S.503.

31

KSA. VIII. 25[6], 25 [II].

32

KGB III, 5, S.49?.

33

KGB III, 5, S.482.

34

KGB III, 5, S.377.

35

См. наст. издание.

36

Цит. по: M. Ferraris. «Storia della volonte di potenza» in: F. Nietzsche. La volonte di potenza. M. 2001, p.605-606.

37

Ibid. p.605.

38

В 1942 г. Архив присоединяется к Архиву Гёте — Шиллера. После краха III рейха, в мае 1945-го, материалы Архива уже были упакованы — то ли как важная улика, то ли как научная документация — для перевозки в США (Веймар поначалу оказался в американской оккупационной зоне). Однако не иначе как дух Ницше воспротивился этой “посмертной эмиграции” в страну “победившего торгашества”. Тюрингия переходит под контроль СССР, и рукописи остаются в “первом немецком государстве рабочих и крестьян”, где их опечатывают на долгие годы...

39

Посмертно (лат.).

40

И. П. Эккерман. Разговоры с Гёте. М., 1981. С. 563.

41

Цит. по D. M. Hoffman. Zur Geschichte das Nietzsche-Archivs. Chronik; Studien und Dokumente. Berlin; New York, 1991. S. 15.

42

Помимо “Воли к власти” в Архиве была предпринята также попытка компиляции “Вечного возвращения”. Однако, в отличие от “Воли к власти”, она была, по общему признанию, в принципе невозможной и потому даже отозвана в 1898 году из продажи. А под конец своей жизни сама Элизабет скомпилировала сборник афоризмов “Ницше о государстве и народах”.

43

KSA, Bd.12, 9[188].

44

M. Montinari. “La volonte de puissance n’existe pas”. P.  1996.

45

М . Нордау. Вырождение. М., 1995, с. 279.

46

G. Colli. Escrits sur Nietzsche. P., 1996, p. 154.

47

M. Montinari. Friedrich Nieztsche. P., 2001, p. 108.

48

K. Slechta. Le cas Nietzsche. P. 1997, p.90.

49a

Ibid., p. 101.

49

а Р. Холлингдейл. Фридрих Ницше. Трагедия неприкаянной души. М. 2004, с. 339.

50

M. Heidegger. Nietzsche. P., 1998, p. 18.

51

Термин ресентимент обозначает психологический комплекс состояний бессилия, затаенной обиды, мстительности, трусости итд. и является центральным в ницшеанстве. Ницше заимствовал этот термин из французского языка и употреблял его без перевода. М. Шелер в знаменитой работе «Ресентимент в структуре морали» отмечает: «Мы пользуемся словом «ресентимент» не из особого предпочтения к французскому языку, а потому что нам не удается перевести его на немецкий. К тому же благодаря Ницше оно было разработано до Terminus technicus» (см. М. Шелер «Ресентимент в структуре морали». Спб. 1999, с.10). В русскоязычной философской литературе этот термин также используется без перевода.

52

M. Heidegger. Nietzsche Band 1. 2. Pfulligen, 1961, 1. S. 266.

53

M. Heidegger. Nietzsche. New York, 1979, p. 89.

54

W. Kauffman. The Will to Power. New York, 1968, p.551.

55

G. Bataille. Sur Nietzsche. Volonte de chance (1944). Oeuvres Completcs. Vol. VI. T. II. P., 1973. p. 188.

56

K. Slechta. Le cas Nietzsche. P. 1997, p.105.

57

Ibid. p. 111.

58

Cahiers de Royamont. Nietzsche. P. 1967, p.136.

59

M. Montinari. La volonte de puissance n’existe pas. P., 1996, p. 70.

60

M. Montinari. Reading Nietzsche. Urbana and Chicago. 2003, p. 101.

61

Lefebre. Nietzsche. P. 2003, p.64.

62

M. Heidegger. Nietzsche. P. 1998, t.I, p.14.

63

О. Шпенглер. Закат Европы. М. 1993, т. I, с. 488.

64

Воля к власти Предисловие (пар. 4).

65

K. Algermissen. Nietsche und das Dritte Peich. Celle. 1946. S. 9.

66

Цит. по: H. Peters. Zaratoustra’s Sister. N.-Y. 1985. p. 221.

67

M. Montinari. Reading Nietzsche. p. 89.

68

M. Heidegger. Nietzsche. P., 1998, t. I, p. 37.

69

См.: F. Nietzsche. “Ecce Homo”. Oeuvres completes, P. 1974, t. VIII, р. 248 — 249.

70

Цит. по: Б. Рассел. История западной философии. М., 1959. С. 700.

71

Поглощение здоровых клеток организма больными (Прим. авт.).

72

см. G. Lukacz. The distraction of reason.London, 1980.

73

K. Schlechta. Le cas Nietzsche. P.87,86.

74

Цит. по M. Ferraris. Storia della Volonta di Potenja. In :F. Nietzsce. La Volonte di potenza. Milano. 2001, p. 640.

75

К. Ясперс. Ницше. Введение в понимание его философствования. СПб., 2004. С. 622.

76

G. Colli. Ecrits sur Nietzsche. P., 1996, p. 140.

77

M. Foucault. Dits et Escrits. P, 2001, t.I, p.90.

78

М. Хайдеггер. Время и бытие. М. 1993, с. 69. Отметим, что позиция Хайдеггера по этому вопросу крайне противоречива: в лекциях о Ницше он высказывает противоположную точку зрения (см. M. Heidegger. Nietzsche. P., 1998, t. I, p. 378.)

79

M. Montinari. “«La volonte de puissance» n’existe pas”. P.  1996, p. 187-188.

80

G.Colli. Philosophie de la distance. P., 1999, p.75.

81

П. Слотердайк. Мыслитель на сцене. Материализм Ницше. – В кн.: Ф. Ницше. Рождение трагедии из духа музыки. М. 2001, с.567.

82

А. Вебер. Кризис европейской культуры. СПб, 1999. С. 472.

83

Там же. С. 486.

84

KGB, III, 5, S.513.

85

KGB, I, 3, S. 298.

86

П. Дрие ла Рошель. Фашистский социализм, Спб.2001, с.93.

87

Ж. Деррида. Слухобиографии. СПб., 2002. С. 75.

88

Pourquoi nous ne sommes pas nietzscheens? Paris, (?)

89

M. Hardt, A. Negri. Il lavoro di Dioniso. Per la critica dello stato postmoderno. Roma, 1995.

90

M. Foucault. Dits et Escrits. T. II, P., 2001, p. 476.

91

П. Дрие ла Рошель. Там же, с.91.

92

H.-G. Gadamer. Nietzsche l’antipode. P. 2000, p. 13

93

Ф. Ницше. Стихотворения. Философская проза. СПб., 1993, с. 515.

94

Ф. Ницше...481

95

ср. Ф. Ницше, т. II, с. 718.

96

Ф. Ницше...479

97

Ж. Деррида. Структура, знак, игра в дискурсе гуманитарных наук. — “От структурализма к постструктурализму”. М., 2000, с. 425.

98

M. Foucault. Nietzsche. Freud. Marx in Dits et Ecrits. P. 2001, t. I, p. 599.

99

Ф. Ницше... 522.

100

Ф. Ницше... с. 208.

101

J. Derrida. Marge — de la philosophie. P., 1972, p. 36.

102

KSA, Bd. 12, 2 [120].

103

G. Vattimo. Beyond Interpretation. The Meaning of Hermeneutics for Philosophy. Stanford, 1997, p. 28.

104

M. Foucault. Dits et Escrits. t. II. P., 2001, p. 1263.

105

Ф. Ницше... т. 2, с. 400.

106

Ф. Ницше. Воля к власти, 470.

107

М. Фуко. Археология знания. М., 1977. с. 28.

108

M. Foucault. Dits et Ecrits. P. 2001, t.I, p. 599, 601.

109

Ср. Ф. Ницше, Т. II, с. 258.

110

G. Colli. Apres Nietzsche. P., 2000, p. 20.

111

M. Heidegger. Nietzsche. P., 1998, t. I, p. 376.

112

Ibid., p. 377.

113

Ibid., p. 378.

114

G. Vattimo. Il sojetto e la masquera. Nietzsche e il problema di liberazione. Milano, 1999, p. 351.

115

Ibid, p.353.

116

Ibid, p.361.

117

Ibid, p. 365.

118

Воля, 643.

119

Петер Слотердайк. Мыслитель на сцене. Материализм Ницше. В кн.: Ф. Ницше. Рождение трагедии из духа музыки. М. 2001, с. 660-661.

120

F. Nietzsche. 1883 XIY, I часть, § 118.

121

М. Хайдеггер. Кто такой Заратустра у Ницше? – «Топос», Минск, 2000, № 1, с. 55, 57–60.

122

Там же, с. 59.

123

Там же, с. 61.

124

Там же, с. 63–64.

125

Связь диалектики и ресентимента исчерпывающе вскрыта Ж. Делезом в книге «Ницше и философия». М., 2003, с. 303-325.

126

Ф. Ницше. Соч. т. II, с. 749–750.

127

Montinari. Reading Nietzsche. Chicago 2003, р.5.

128

Ж. Деррида. Слухобиографии. СПб. М., 2002, с. 89.

129

L. Kolakowski. Modernity on Endless Trial. Chicago and London. 1997. p. 24-25.

130

Ф. Ницше. Воля к власти. Пар. 715.

131

Ф. Ницше. Воля к власти. Пар. 12.

132

Ф. Ницше. Воля к власти. Пар. 708.

133

М. Хайдеггер. Время и бытие. М., 1994, с. 96.

134

Ф. Ницше. Воля к власти Пар. 15.

135

Ф. Ницше. Воля к власти Пар. 12.

136

Добивающий удар (фр.)

137

Ф. Ницше. Воля к власти Пар. 635.

138

Ф. Ницше. Воля к власти Пар. 636.

139

Ф. Ницше. Веселая наука. Аф.354

140

Ф. Ницше. Пар 634

141

Ф. Ницше. Пар. 635.

142

а KSA, XII, 1 [452].