adv_geo Леонид Платов Архипелаг исчезающих островов

В книгу входит дилогия Леонида Платова «Архипелаг исчезающих островов» (1949), в которой рассказывается об экспедиции на Крайний Север с поисках неведомой земли.

1949 ru ru
Vitmaier FB Tools 2006-07-20 http://www.lib.ru HarryFan 8B3830D9-4067-4809-9664-DB7E28CA16CA 1.0

v 1.0 — создание fb2 Vitmaier

Избранные произведения в двух томах. Том первый. Молодая гвардия Москва 1980

Леонид Платов


АРХИПЕЛАГ ИСЧЕЗАЮЩИХ ОСТРОВОВ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. «Будем, стало быть, путешествовать вместе?»

Уроки географии с начала года считались «пустыми»: старый учитель школы ушел в отставку, новый еще не прибыл.

Возникшую пустоту с готовностью заполнял своей персоной Фим Фимыч, помощник классных наставников (была такая должность в дореволюционных гимназиях и реальных училищах). Взгромоздившись на кафедру, он пялился на нас оттуда, безмолвный, бледный, неестественно прямой, а внизу, рядом с кафедрой, торчал Союшкин, первый ученик, которому было приказано читать вслух из хрестоматии по русской истории. Он по-дьячковски быстро отхватывал один отрывок за другим. Мы же тем временем занимались перышками, безобидной и почти бесшумной игрой, не требующей при этом никаких умственных усилий.

Настал, однако, день, когда сыграть в перышки не удалось. В класс вошел новый учитель. За ним рысцой поспешал наш инспектор.

Загрохотали крышки парт. Мы встали.

Инспектор проникновенно смотрел на нас, по обыкновению немного склонив голову набок.

— Вот, дети, новый педагог ваш, — сказал он. — Зовут его Петр Арианович. Поздоровайтесь с ним!

Мы грянули приветствие.

— Садитесь!

Мы сели.

— Все как будто? Я вам представил класс, передал его, как говорится, из рук в руки.

Инспектор вышел на цыпочках и осторожно прикрыл за собой дверь. Некоторое время мы в молчании глядели друг на друга.

Новый учитель был молод, лет двадцати пяти — двадцати шести, и, если бы не очки, выглядел бы еще моложе. Правда, лицо его оттеняла узенькая бородка, но, видно, была внове своему владельцу, потому что он то и дело принимался ее рассеянно пощипывать. Обращал на себя внимание лоб, не особенно высокий, но широкий, с выдающимися надбровными дугами.

Подростки — любопытный, глазастый народ. В мгновение ока мы успели охватить все это.

Замечено было также, что форменная тужурка с петлицами министерства просвещения еще не обмялась и смешно топорщится на его широких плечах. Она не шла ему. (Недаром, вспоминая о Петре Ариановиче, я представляю его чаще всего в домашнем наряде: в стоптанных войлочных туфлях и черной косоворотке с расстегнутым воротом, небрежно подпоясанной шнурком с мохнатыми висюльками на концах.)

Дежурный по классу суетливо выскочил вперед:

— Молитву?

Учитель встрепенулся:

— Да, да! Молитву, пожалуйста!

Однако пока расторопный дежурный частил молитву, Петр Арианович продолжал стоять в задумчивости и ни разу не перекрестился. Затем не поднялся на кафедру, как ожидали, а подступил вплотную к партам.

— Ну-с… — сказал он приятным баском, как-то очень запросто. — Будем, стало быть, путешествовать вместе? Кто из вас любит путешествовать?

Недоуменное молчание было ему ответом. На задних партах неуверенно хихикнули.

Впрочем, и новый учитель не смог скрыть своего удивления, приступая к проверке наших знаний. Получая назначение в Весьегонск, видимо, не ждал, что у него будут такие ученики.

С недоумением вглядывался он в Толстоносова, неуклюжего верзилу, сына местного лавочника и племянника протоиерея, усилиями всей родни, будто мешок с камнями, перегружавшегося из класса в класс.

Толстоносов топтался у карты и нерешительно тыкал пальцем куда-то между Уралом и Волгой.

— Выше бери, выше! — неслась через класс подсказка. — Ох ты! Каму ищи, реку Каму! На ней Пермь…

Но Толстоносов не знал ничего и о Каме и мог только в растерянности еще выше поднимать свои реденькие брови.

Но как будто не понравился и наш первый ученик Союшкин, который бойко отрапортовал все, что полагается насчет Камы и Перми, глядя снизу вверх преданными голубыми глазами. Выводя в классном журнале отметку, несомненно благоприятную, новый учитель почему-то вздохнул.

Потом он встал со стула и принялся расхаживать взад и вперед перед партами, заложив руки за спину, иногда останавливаясь и посматривая на нас через очки.

Сейчас мне кажется очень странным, почему предшественник Петра Ариановича так скучно преподавал географию — предмет, интереснее которого, по теперешнему моему, может быть пристрастному, мнению, ничего на свете нет.

Помню, даже описание кругосветного плавания, сделанное старым географом, разочаровало меня. Как! Все дело, стало быть, сводилось лишь к корице, перцу и ванили?

Каждый день я ходил в училище мимо лавки Толстоносова. За окном, на витрине, стояли баночки с перцем и сахарные головки в синей обертке. Над дверями висела вывеска: «Бакалейные и колониальные товары».

Согласно разъяснению Толстоносова-сына бакалейными (или бокалейными) назывались мука и крупа, которые отмеривали покупателям по старинке, бокалами.

На уроке географии разъяснился смысл и второго загадочного слова — «колониальные».

Получалось, что Магеллан стремился к Островам Пряностей в обход Америки для того лишь, чтобы отец нашего Толстоносова мог в своей лавке торговать ванилью и перцем. Это уронило Магеллана в моих глазах.

Зато новый учитель умел повернуть самые обыкновенные вещи вокруг оси так, что на них откуда-то падал яркий, волшебный, романтический свет.

— Земля живет, — говорил Петр Арианович, — а карта — это зеркало Земли. Знаете ли, что не проходит часа, чтобы где-нибудь не происходили землетрясения? Известно ли вам, что самое высокое в мире плоскогорье — Тибетское — миллионы лет назад было морским дном? Природа не терпит застоя, неподвижности! Согласно одной гипотезе в результате вращения Земли целые материки со своими горными кряжами, внутренними морями, реками, плоскогорьями плывут с востока на запад в полужидкой магме, как льдины по воде…

Петр Арианович взмахивал указкой, показывая маршрут материков.

— И главное, запомните: меняется не только Земля — меняется наше представление о ней! Когда-то Косьма Индикоплов втискивал Землю в сундук. Да, да, в священную скинию, в ящик! Но человеческой мысли было тесно там. Она взломала ящик изнутри. — Учитель делал быстрый, решительный жест, показывая, как мысль ломает тесный ящик. — Смелые путешественники раздвинули границы мира… Возьмите хотя бы Крайний Север (название-то какое — Крайний!). Еще в средние века моря, омывающие Сибирь, казались человеку пределом его дерзаний, концом света. А потом выяснилось, что конца-краю нет, потому что Земля — шар!

Учитель рассказывал замечательно живо и с таким увлечением, что оно передавалось и нам.

Однако при всем том мы оставались детьми, и, прямо скажем, не очень благонравными, отнюдь не хрестоматийными пай-мальчиками в отложных воротничках, со скромно потупленными глазками.

Наша энергия искала выхода в самых разнообразных школьных каверзах. Петр Арианович стал жертвой одной из них.

Удалось подметить, что Север России был его коньком. Иногда он до того увлекался описанием северных морей, что забывал спросить урок.

Этим не замедлили воспользоваться лентяи.

Когда с устрашающим душу шелестом учитель раскрывал журнал и произносил: «Ну-с, попросим к географической карте…» — и запинался, выбирая фамилию, а не выучившие урок втягивали голову в плечи, трусливо отводя от учителя взгляд, случалось, что из глубины класса приходило спасение.

— Извините, Петр Арианович, — доносилось оттуда, — прошлый раз вы рассказывали о плавучих льдах. Вот интересно было бы еще…

Это называлось: «оттеснять на север». Не подозревая заговора, Петр Арианович разъяснял недоуменный вопрос.

Иногда подобными уловками удавалось отвлекать его от рокового классного журнала до тех пор, пока в коридоре не раздавался звонок на перемену.

«Оттеснять» надо было с умом, не слишком назойливо. Класс облек своим доверием двух человек. Союшкина, первого ученика, и пишущего эти строки, о котором в училище ходили легенды, что он «всего Майн Рида знает назубок».

Лентяи, расположившиеся на последних партах, чувствовали себя за нашими спинами как за каменной стеной.

— Ну, братцы, выручайте! Сегодня не выучил урока, — объявлял на переменке какой-нибудь горемыка, останавливаясь передо мной и Союшкиным. — Вот и Толстоносов не выучил, и Пересядько, и Кошатников. Всем пропадать!

Толстоносов, Пересядько и Кошатников стояли тут же — молча, с погребальным выражением на лицах.

И снова в напряженной тишине раздавался вкрадчивый голос:

— А вот скажите еще, Петр Арианович…

И лентяи на задних партах облегченно переводили дух.

— Как выглядят плавучие льды, хотите вы знать? — задумчиво повторял Петр Арианович.

Глаза его щурились, лицо светлело, точно вдали перед ним проплывала льдина, отбрасывая слепящие солнечные лучи от всех своих граней.

Он рассказывал не торопясь, с паузами, будто приглядывался к однообразному морю, постепенно различая в нем все новые и новые детали. Мне представлялось иногда, что это наш капитан стоит на мостике у штурвала, а мы, команда, смотрим на него, ожидая в нетерпении, когда же наконец он крикнет: «Земля!»

Долго не пришлось ждать.

В начале зимы стало известно, что полярная гидрографическая экспедиция под начальством Вилькицкого открыла Северную Землю, и хотя той, понятно, еще не было в учебнике, Петр Арианович на радостях посвятил открытию весь урок.

— Видите? Видите? — возбужденно говорил он, укрепляя карту на доске. — Просторнее делается мир! Раздвигается Россия! И вот карта негодная уже, устарела!

К северу от Таймыра все на нашей учебной карте было закрашено в ровный голубой цвет. Петр Арианович торопливо подскочил к ней с мелом в руке и порывистыми штрихами изобразил мыс, основание которого наметил беглым пунктиром. Там Земля еще не была исследована.

Удивительнее всего, по его словам, было то, что Северная Земля лежала рядом с материком, в каких-нибудь тридцати шести морских милях от мыса Челюскин. К ней приближались, мимо нее проходили, но так и не видели, не могли обнаружить в тумане. Плотная стена тумана стояла вдоль побережья, охраняя тайны Ледовитого океана.

— А говорят, нет «белых пятен»! — восклицал наш учитель, расхаживая по классу, и с воодушевлением поглядывал на только что появившуюся на карте Землю. — Врут, врут! Это лежебоки говорят, лентяи, которым с печи лень сойти, в окно взглянуть. Считали же когда-то, что Азия с Америкой — один материк. А пришли наши Дежнев, Беринг, Чириков, увидели — вода, пролив!.. И заметьте, все большей частью простые люди: казаки, поморы, якуты-проводники! Или же лейтенанты морского флота, как Овцын, Малыгин, братья Лаптевы… Простые, простые люди! Не адмиралы, не члены академий королевских…

Мысль эта, видимо, доставляла ему особое удовольствие. Об открытии Северной Земли Петр Арианович говорил с таким волнением, словно это событие имело непосредственное и самое живое отношение к чему-то личному, очень важному для него.

Как сейчас, слышу его низкий, чуть хрипловатый голос, повторяющий с какими-то особенными интонациями:

— Маре инкогнитум — море неизвестное… Море тайн, море тьмы…

Почему он был так увлечен этим морем? Почему рассказывал о нем с такими красочными подробностями, так ощутимо реально?..

Минули уж и рождественские каникулы, а новый учитель по-прежнему оставался непонятным, неразгаданным. Об этом свидетельствовало хотя бы то, что он до сих пор не имел прозвища.

По плохим школьным традициям того времени мы наделяли прозвищами почти всех учителей. Это получалось легко, само собой. Математик был у нас Перпендикуляр, потому что держался чрезвычайно прямо, не сгибая шеи и спины. Фим Фимыч, помощник классных наставников, за глаза именовался Фимиам Фимиамыч, так как угодничал перед начальством. Законоучитель, отец Фома, назывался Лампадкой — уж очень был елейный, какой-то масленый. Но для нового учителя прозвища не находилось.

Могли ли мы ожидать, что в недалеком будущем прозвище для нового учителя придумают не школьники, а взрослые?

…Но теперь попрошу вас последовать за шумной гурьбой мальчишек, закидывающих за спину ранцы и обменивающихся веселыми тычками, спуститься вместе с ними по лестнице мимо заспанных, позеленевших от дождя чугунных драконов, которые охраняют вход в реальное училище, и выйти на улицу.

Справа, над крышами домов, торчит каланча; слева, у подножия собора с ярко-синими маковками куполов, расползлись по площади лабазы.

Таков Весьегонск, уездный город, где я провел свое детство.

2. Душа общества

Это был чрезвычайно скучный город.

Возможно, многие в нем готовы были поверить Косьме Индикоплову, который помещал мир внутри сундука. Им было, по-видимому, хорошо там, несмотря на тесноту и спертый воздух. А если крышка на минуточку приоткрывалась и пропускала немного света, они начинали в панике метаться, зажмурив глаза, ударяясь сослепу о стены и больно ушибаясь…

Помню, как все были удивлены, узнав, что в энциклопедии упомянут наш город. Этому не поверили. Кинулись к словарю, перелистали. Да, точно: после императора Веспасиана и весов аптекарских значился Весьегонск!

Мой дядюшка тотчас же вышутил это «событие».

— А чего хорошего-то? — спрашивал он. — Теперь все знают про нас, вся Россия. И в Петербурге знают, и в Москве. А может, лучше бы не знали? — И, далеко отставив словарь, декламировал с ироническими интонациями: — «Весьегонск, уездный город Тверской губернии. Церквей каменных четыре, домов каменных четыре, деревянных семьсот пятьдесят девять. Грамотных среди городского населения пятьдесят семь и четыре десятых процента…» Это, стало быть, каждый второй неграмотный… — комментировал он, отрываясь от чтения. — Ага! Вот оно, вот-вот, самое смешное! «Герб города, — дядюшка возвышал голос, — герб города Весьегонска составляет черный рак на золотом поле!..» — Живот его, выпиравший из-под пиджака, начинал колыхаться от беззвучного хохота. — Каково, а? Рак! У других, как полагается, лев там, единорог или сокол, а у нас — рак, снедь речная…[1] А вы радуетесь, пляшете, в литавры бьете… Энциклопедисты!

Посмеявшись, весьегонцы отходили от полки с книгами.

— Шутник ты, Федор Матвеич! Тебе бы придраться к случаю, ничего святого нет…

Не знаю, какую должность занимал он в земской управе, что-то мизерное — служил чуть ли не секретарем, хотя имел университетское образование. Положение его определялось, впрочем, не должностью. Дядюшка был в Весьегонске признанным остряком, душой общества.

Сама наружность соответствовала его призванию. Щеки были такие румяные и круглые, точно он хотел сказать: «Ф-фу, жара!» Борода расчесана на обе стороны, «на отлет», и усы заботливо завиты кольцами. Только голос был нехорош: какой-то квакающий. И из-под морщинистых век поблескивали иногда злые огоньки.

Издавна он коллекционировал в нашем городе чудаков, как другие коллекционируют марки или бабочек.

Так найден был и выставлен на всеобщее осмеяние старый, выживший из ума помещик, которому почудилось, что он изобрел вечный двигатель. Потом в коллекцию угодил податной инспектор, увлекавшийся оккультными науками и занимавшийся нравственным усовершенствованием по самоучителю.

Проходило немало времени, прежде чем коллекционируемые догадывались, что их, так сказать, насадили на булавку и поместили под стекло.

А дядюшка между тем резвился и шалил, как дитя.

Каждый раз он менял обличье и тон при встречах со своей жертвой. Иногда принимал вид добродушного сочувствия, спрашивал участливым голосом, не болен ли дражайший имярек. Рекомендовал домашние средства лечения, послабляющее, компресс из льда на голову и прочее. В другой раз, наоборот, изображал друга и даже наперсника тайн. Многозначительные подмигивания и покашливания, с которыми он через всю комнату адресовался к своей жертве, обычно вызывали шумный восторг зрителей. Называлось это «делать фигуру умолчания».

Иногда удивительная иллюзия овладевала мною. Дядюшка только притворяется взрослым, шутки ради прицепил себе фальшивую бороду и делает вид, будто ходит на службу! Это игра, всего лишь игра. На самом деле он мальчишка, чуть постарше меня, обитатель последней парты, злой второгодник, из тех, которые любят мучить малышей.

И впрямь, какое-то хищное, очень злое выражение порой мелькало на румяном лице его, когда он острил, словно бы крепко, двумя пальцами, прихватывая свою жертву и щипал ее, причем обязательно с вывертом!

Но, как ни странно, в нашем городе дядюшка считался самым остроумным и веселым, даже свободомыслящим человеком!..

— Э-эх, посмотрели бы, какой он раньше был! — рассказывали его приятели. — Пикадор! Либерал! Самому исправнику на маскараде бумажного чертика к фалдам прицепил. Чуть до дуэли не дошло! Ну а теперь уж не то, нет…

И приятели дядюшки грустно качали головами.

— Что с тобой, Феденька? — спрашивали они с участием. — Не болен ли? Не то у тебя выходит, знаешь ли…

Сам дядюшка чувствовал, что не то. Он мог поперхнуться водкой, что с ним ранее не случалось, мог забыть припасенный с утра экспромт, повторить в один вечер тот же анекдот и только по смущенным лицам друзей догадаться: снова не то!

Постарел, поглупел? Нет. Он понимал, что дело в другом.

В чем же?

Его коллекция нуждалась в пополнении!..

В этот критический для него момент замаячила на горизонте фигура, двигавшаяся быстро, почти бегом. Полы черной крылатки раздувались, толстая палка бодро постукивала по тротуару.

Чудак? Несомненно. Но какой масти чудак? В чем суть его чудачества?

Оказалось, по наведенным справкам, что Петр Арианович Ветлугин — сын местного почтового чиновника, умершего несколько лет назад.

Мать Петра Ариановича, тихая, чистенькая старушка, почти неслышно жила в одном из весьегонских переулков, снимая квартиру у вдовы исправника. Сын по приезде из Москвы поселился там же.

Исправница была поразительно глупа даже для Весьегонска. Гренадерского роста и осанки, с багровым неподвижным лицом и мелко завитым шиньоном, а-ля вдовствующая императрица Мария Федоровна, она говорила звучным баритоном и слово «монпансье» произносила в нос с такой выразительностью и силой, что на подсвечниках звякали стекляшки.

Когда ее обокрала горничная, она ездила по знакомым и с порога объявляла трагически: «Finita la comedia»[2]. Затем, не снимая шляпы, грузно опускалась в кресло и, приняв чашку с чаем, переходила к подробностям.

Однажды, тряся шиньоном и подмигивая (у нее был тик, придававший мнимую значительность каждому сказанному ею слову), она возвестила слушателям, что ее квартирант — чудак. Чудачества его начинались с утра.

— Телешом, да-с, почти что телешом выбегает во двор, — рассказывала она вздрагивающим голосом, — и ну, знаете ли, снегом посыпать себя!

Дамы всплескивали руками.

Оголенный по пояс человек, выбегающий на мороз и обтирающийся снегом из сугроба, привлекал любопытных. У окон теснились жильцы. В задумчивой позе, наподобие монумента, застывал дворник с лопатой, расчищавший дорожки.

— Мне-то каково, а? — негодовала исправница. — У меня не цирк, у меня дом! Хочешь кувыркаться в снегу, вон поди! В цирк, в цирк!..

Странным казалось также, что приезжий не курит, не пьет.

— Я, признаться, как-то не вытерпела. «Вы, — говорю, — Петр Арианыч, может, из секты какой-нибудь? Молокан, штундист?» Посмотрел на меня через очки свои, будто, знаете, пронзил взглядом! «Нет, — отвечает, — Серафима Львовна, просто берегу себя». — «А для чего бережете?» — «А для будущего», — говорит. «Для какого же будущего, позвольте узнать?..» Молчит.

Исправница картинно откидывалась в креслах…

В городе не удивились, узнав, что дядюшка зазвал нового учителя к себе в гости. В тот вечер он приглашал «на чудака», как приглашают на блины или уху.

Когда Петр Арианович явился, дядюшка сразу же поспешил стать с ним на короткую ногу.

— Боже мой, я ведь тоже в Москве, в университете… — бормотал он. — Ну как же, боже мой!.. — И, легонько обняв гостя за талию, притопывая, начинал: «Гаудеамус игитур…»[3]

Гость не подтягивал. Он стоял посреди гостиной и выжидательно поглядывал на нас.

— Это племянник ваш? — спросил он, заметив меня и подавая мне руку. — Столько на уроках спрашивает всегда… Любознательный!

— Как я! Точь-в-точь как я! — заспешил дядюшка, потирая руки, поеживаясь и похохатывая, будто только что выскочил из-под холодного душа.

Он начал расставлять ловушки непонятному человеку еще за чаем, но осторожно, опасаясь, как бы не спугнуть. Когда же гости уселись играть в лото, дядюшка свернул разговор на географию: нюхом чуял, что смешное — то, за чем охотился, — связано с географией.

— Вот вы говорите: Вилькицкий, Вилькицкий, — донесся до меня квакающий голос. — А что хорошего-то? Подумаешь: клочок тундры нашел! Или какие-то две скалы в океане… Это не Пири, нет!

— Открытие русских моряков я считаю еще более важным! — вежливо, но без воодушевления отвечал учитель, позванивая в стакане ложечкой.

— Ой ли?

— Да ведь земля! По территории, думаю, не меньше, чем какое-нибудь европейское государство средней руки… А принципиальный смысл открытия? — Петр Арианович отодвинул стакан с чаем. Видимо, его, как говорится, начинало «разбирать». — Нашли землю там, где не рассчитывали ничего найти!..

Меня услали за чем-то из комнаты, а когда я вернулся, учитель географии уже стоял, держась за спинку стула и серьезно глядя на дядюшку.

— …потому что американские путешественники — вот что! Не нашим чета, — втолковывал ему дядюшка.

— Не чета? А чем встретили своего Пири, знаете?

— Нуте-с?

— Помоями. Ушатом помоев.

— Почему?

— Другой открыватель, Кук, представил доказательства, что побывал на полюсе раньше Пири.

— Пири в амбицию?

— Еще бы! Газеты, конечно, подняли шум…

— Нехорошо…

— Чего хуже! Сплетни, гадость. Как в последнем уездном городишке… Пири обвиняет Кука в том, что тот подкупил своих спутников. Кук обвиняет Пири в многоженстве… А выражения!.. Я в Москве, в Румянцевской библиотеке, читал: там получают американские газеты. «Живые свидетели пакостей Пири!», «Человек с греховными руками!», «Похититель денег у детей!», «Покрыт паршой невыразимого порока»… Фу, мерзость!

— Стало быть, не Кук открыл?

— Кук до полюса не дотянул целых пятьсот миль. «Величайшая мистификация двадцатого века», — писали газеты. Ну, а что до Пири…

Петр Арианович прошелся по комнате:

— Рекорд? Согласен. Но не географическое открытие. Даже глубины подо льдом не смог промерить. Троса не хватило. Слышите ли, троса!.. А возьмите недавнее плавание Текльтона. Тоже спешил к полюсу, видел только полюс впереди. И прошел мимо замечательного открытия, проглядел, прозевал!.. Потом уж другие разобрались и поняли, что… — Он запнулся и замолчал.

Впоследствии Петр Арианович рассказывал мне, что его поразила наступившая настороженная тишина. Смолкли разговоры за столом и мерный стук кубиков лото. Шеи гостей по-гусиному были вытянуты в его сторону.

Здесь были самые разные лица — одутловатые и длинные, багровые и бледные, — но все они сохраняли одинаковое выражение напряженного, жадного ожидания.

Прикрыв коротенькими пальцами выигранные гривенники, исподлобья смотрел училищный священник, отец Фома, в фиолетовой рясе. Рядом помаргивала и трясла шиньоном исправница. Помощник классных наставников, Фим Фимыч, выкликавший номера лото, застыл с кубиком в руке. Рот его, растянутый в улыбке, западал так сильно, что казалось, все лицо можно сложить пополам.

А впереди всех, верхом на стуле, восседал дядюшка.

— Да, да, другие разобрались и поняли, сказали вы? — нетерпеливо повторил он, подавшись всем туловищем к гостю. Даже, кажется, скакнул вперед на стуле.

Петр Арианович нервным движением поправил очки.

— Нет, ничего, так… — пробормотал он, садясь. — Мысли вслух. И конечно, некстати…

После этого он перестал бывать у нас, несмотря на все ухищрения дядюшки.

Он решительно не желал пополнять собой его коллекцию.

3. Свет в окне

А в училище больше всех заинтересовались учителем я и мой друг Звонков.

Дружба наша началась незадолго перед тем на уроке арифметики, при довольно странных обстоятельствах.

В ту зиму я долго болел, а когда явился в класс, то за моей партой сидел новичок — стриженый, черненький, на вид бука, с круглым лицом и забавно вздернутым носом.

Условия предложенной классу задачи выглядели, кажется, так; два путешественника отправились из пункта А в пункт Б, причем, как водится, один позже другого. Требовалось узнать, через сколько времени второй догонит первого, если… И так далее.

Покосившись на соседа, я увидел, что он отложил перо и рассеянно смотрит в угол, шевеля губами.

— Ты что? — шепотом спросил я.

— Да вот не пойму, почему второй догонял первого, — также шепотом ответил он. — Может, сыщик был? Или мститель?

Я задумался.

— И что за пункты такие? — продолжал бормотать сосед. — А и Б?.. А и Б?..

— Если А — это Африка, — неуверенно предположил я. — Да, надо думать, Африка. То Б — Бразилия… Тогда еще можно понять. Оба путешественника добывали алмазы в Африке на копях…

— Ага! И первый у второго похитил черный, необыкновенной величины алмаз?

Обстановка уточнялась. Было совершенно очевидно, что составители задачника умолчали о многом. Одна красочная подробность выяснялась за другой.

— А тот — в погоню за ним…

— Ну ясно!

— Спешит изо всех сил…

— На шхуне через Атлантический океан…

— Да, да, на шхуне!.. Настигает в Бразилии на берегу, выхватывает восьмизарядный кольт и…

— Звонков Андрей! — донеслось до нас издалека. — Какой ответ получился у тебя, Звонков?

Мой сосед медленно поднялся и застыл потупясь. Поза его говорила сама за себя.

Глаза математика остановились на мне, он ласково кивнул. Я вздохнул и тоже поднялся…

В наказание нас оставили без обеда. (Впрочем, судьба, говорят, поступала так не раз и со взрослыми мечтателями.)

Сидя в пустом классе после окончания уроков, мы некоторое время приглядывались друг к другу.

— Слушай, — произнес мой сосед, видимо проникшись ко мне доверием, — тебя лупцуют дома?

— Н-нет, — ответил я нерешительно. — А тебя?

— Ого! Еще как!

Выяснилось, что отец Андрея, конторщик на речной пристани, овдовел в прошлом году. После этого характер его переменился. Он начал пить запоем, как умеют только отчаявшиеся вконец русские люди. В пьяном виде становился страшен, смертным боем бил сына, если тот подвертывался под руку, жег его учебники и тетрадки, выгонял из дому на мороз или под дождь. Протрезвившись, был тих, плакал, просил прощения.

— Рассердился я на него прошлым летом, — рассказывал мой сосед, — решил совсем из дому уйти. Ну тебя, думаю, к богу с пьянством с твоим…

— Уйти? А куда?

— Ну, мало ли куда! На Волгу к плотовщикам. Или к Черному морю, в Одессу. А там — юнгой на корабль…

— Не ушел все-таки?

— Не ушел. Вернулся из Рыбинска.

— Почему так?

— Отца стало жалко…

Он неожиданно улыбнулся, немного сконфуженно. Улыбка у него была замечательная. Улыбались не только рот и глаза, но даже крупный вздернутый нос, который забавно морщился, будто владелец его собирался чихнуть.

…Кто лучше меня мог понять его? Иной раз тоже хотелось податься куда-нибудь на Волгу или в Одессу, а еще бы лучше в Африку на алмазные копи.

Я рано потерял родителей и жил у тетки. Тетка была добрая полная женщина, вечно озабоченная тем, чтобы не подгорело жаркое к обеду, а пол в комнатах — паркетный, чем она гордилась, — был натерт до головокружительного блеска. Однако с мужем ее, моим дядюшкой, мы не могли поладить, больше того, не терпели друг друга.

Возможно, ему был неприятен мой приезд. Во всяком случае, он нахмурился, когда в сопровождении тетки входил в гостиную, посреди которой я стоял.

Потом заулыбался, присел на корточки и стал тормошить меня, спеша завязать знакомство, в котором ничуть не был заинтересован. Я сразу понял это. Ведь дети очень чутки ко всякой фальши.

Заметив, что я дуюсь, тетка сказала:

— Что ты, Лешенька, такой? Дядя шутит. Дядя всегда шутит. Он будет тебе вместо папы.

— Мой папа умер, — пробормотал я, глядя в пол.

И, как ни уговаривали меня, повторял эти слова упрямо, как заклинание, изо всех своих детских сил защищаясь от чужого человека с неискренней улыбкой, которого хотели навязать мне в папы.

— Чудак какой-то! — сказал дядюшка, с оскорбленным видом отходя от меня.

Этими словами он как бы вынес приговор. Он презирал чудаков. С годами антипатия углублялась между нами. Видимо, все более определялось во мне то, что он считал проявлением смешного чудачества.

Не раз, подняв глаза от книги, я ловил на себе его испытующе недоброжелательный взгляд.

«И в кого такой? — говорил он, поворачиваясь к тетке. — Никогда у нас не бывало таких…»

И принимался пророчествовать:

«Ой, смотри, Алексей, зачитаешься, мозги свихнешь! Фантазии до добра не доведут… Слыхал поговорку: „Чудак все таланты имеет, а главного-то и нет: таланта жить…“?»

Либо принимался вышучивать меня.

«Алексей уже пугач прочистил, — сообщал он тетке, — и кусочки сахару стал откладывать. Остановка за двойкой по арифметике. Двойку получит — и к индейцам сбежит!»

И сам смеялся своей выдумке.

Бывало, по вечерам, от нечего делать, он начинал придираться к моей наружности:

«Путешественником хочешь быть? Ну, разве путешественники такие бывают? Погляди на себя в зеркало, погляди! Подбородок как у девочки, брови жиденькие… А нос?»

Я глядел на себя в зеркало и тосковал. Возразить дядюшке было нечего. Я не любил своего лица. Характер на нем был, к сожалению, намечен пунктиром.

Сделав уроки, я спешил взяться за книгу, торопливо распахивая ее, как окно в другой, яркий, залитый солнечным светом мир.

Книги! Ведь у меня, по счастью, оставались еще книги!

В окно с той, другой, стороны заглядывала пестро разодетая компания. Ободряюще улыбался толстяк-изобретатель Мастон, почесывая голое темя крючком, заменявшим ему руку. Непобедимый и веселый д'Артаньян в низком поклоне обметал пыль с ботфортов своей украшенной перьями фетровой шляпой. А из-за спины его выглядывал долговязый Шерлок Холмс и, чопорно поджав тонкие губы, приподнимал цилиндр над головой.

Что бы я делал без них? Как выдержал бы общество дядюшки в первые годы своего пребывания в Весьегонске?

Почти каждый мой день окрашивал какое-нибудь своеобразное радостное ощущение, связанное с книгой, которую я в то время читал. Реальная жизнь была лишь рамкой для этих ощущений.

Быть может, поэтому я так хорошо помню улицу, которая вела от нашего дома к библиотеке: ее тенистые клены, узенький тротуар и канавки, сплошь заросшие крапивой. Название улицы было Овражная, но для себя я называл ее Улицей Радостных Ожиданий…

Все ускоряю и ускоряю шаги, подгоняемый нетерпением.

Крутая лестница со скрипучими шаткими ступенями ведет в детский отдел городской библиотеки. Там, у длинной стойки, вразброс заваленной книгами, теснятся школьники.

Книги, книги! Милые!.. В большинстве своем уже не новые, некоторые с разлетающимися при неосторожном перелистывании страницами, зачитанные до дыр. Говорят, отважного ветерана узнают по шрамам, а интересную книгу по числу недостающих страниц!..

Признаюсь, я недолюбливаю так называемые роскошные издания, с форзацами, титулами и шмуцтитулами, в надменных раззолоченных переплетах. Грустно видеть, как они стынут за стеклом книжных шкафов, погребенные, будто в склепах, не тревожимые никем. Разве изредка обмахнут с них пыль, либо хозяин подойдет вечерком с гостями и многозначительно пощелкает ногтем по стеклу. О том, чтобы дать почитать кому-нибудь, не может быть и речи. Да и читает ли их сам? Вряд ли. Жалеет! Не хочет нарушать декоративный стиль своего кабинета.

В весьегонской библиотеке было по-другому.

Глаза разбегаются у юных посетителей, шеи напряженно вытянуты. Какая книга досталась соседу? О! Да еще с картинками! Повезло!

— А ты что сдаешь? Покажи! Интересная? И львы есть! Вероника Васильевна, вот он сдает книгу, дайте мне!

— Сейчас, дружок, сейчас! А тебе какую, Ладыгин?

Вероника Васильевна знает по фамилиям всех постоянных читателей. Она неторопливо расхаживает по ту сторону стойки, перебирая книги. В ее руках — моя судьба, по крайней мере, на сегодняшний вечер. Хорошо ли проведу его, с увлекательной ли, интересной книгой вдвоем? Эх, мне бы ту, со львами!..

Теперь, спустя много лет, не могу припомнить лица нашей библиотекарши, зато помню ее пальцы, тоненькие, проворные, предупредительно раскрывающие передо мной одну книгу за другой. И еще подробность: указательный и средний пальцы правой руки всегда в чернилах. Как у девочки!

А потом я возвращаюсь домой. Бодро перепрыгиваю через канавы, прижимая к себе библиотечные книги. Теперь уж дядюшка не страшен мне. Я не один!

К сожалению, я читал слишком жадно и беспорядочно, до одури, до тумана в голове. Казалось, все глубже уходил на дно книжного океана, без надежды вынырнуть на поверхность.

Да, мог стать одиноким фантазером, книжником, оторванным от действительности. Искал бы в книгах не помощи в борьбе — лишь утешения, забвения.

Но этого не случилось благодаря Петру Ариановичу…

Бывало, впрочем, не помогали и книги. Проигравшись в клубе, дядюшка несколько вечеров оставался дома и раскачивался в качалке, злой, приставучий, словно осенняя муха. Тетка обматывала себе голову полотенцем, намоченным в уксусе, прислуга боязливо забивалась на кухню, дети размещались по углам, зареванными мордочками к стене, а я откладывал книги и кидался к выходу.

— Леша, куда?

— К Андрею. Уроки делать…

Перебежав улицу, я приникал к стене дома и издавал условный свист. Троекратный, согласно хорошим романтическим традициям!

Тотчас же в окне появлялся силуэт моего приятеля. Я видел, как он мечется по кухне, торопливо натягивая шинель.

— Андрюшка, куда?

От грубого голоса его отца дребезжали стекла.

— «Куда, куда»! — бранчливо отвечал Андрей. — Сами знаете куда. К Лешке. Уроки готовить…

Он кубарем скатывался с крыльца, и мы мчались по улице, будто подхваченные снежным вихрем.

В кружащейся белой пелене возникали низенькие домики с нахлобученными по самые окна крышами. Одна игра сменяла другую. То мы пробивались вдоль заборов, сжимая в руках воображаемые карабины, то перепрыгивали через канавки и сугробы, «сбивая след». А если нас нагонял случайный прохожий, трусивший озабоченной рысцой, мы сопровождали его до самого дома, оберегая от предполагаемых преследователей.

Город принадлежал в эти часы только нам. Он волшебно преображался. Собор, купол которого облаком нависал над улицей, превращался в вершину Кордильер. Сами улицы казались каньонами. И мы, как белки в колесе, без устали кружили в этом маленьком, выдуманном нами мирке, подгоняемые своим воображением.

Вспоминая это время, понимаю, что мы грезили на ходу. Свойство возраста!..

Улицы были пустынны и тихи. Лишь снег негромко поскрипывал под ногами. Мелькали низенькие дома, провожая нас тусклым взглядом, — в Весьегонске рано ложились спать…

Но как-то раз мы увидели свет в окне.

— Лампу зажгли, — сказал Андрей. — У исправницы…

Подле двухэтажного деревянного дома стояло дерево. В столбе света, падавшем из окна, — почему-то зеленом, — иней на ветках искрился подобно стеклярусу на празднично убранной елке.

— Отчего зеленый?

— Лампа под абажуром.

К окну подошел человек и отдернул штору.

Это был Петр Арианович.

Нет, он не заметил меня. Он смотрел поверх моей головы куда-то вдаль, со знакомым, задумчиво рассеянным выражением. Таким бывало его лицо на уроках, когда он рассказывал о северных морях.

— О! Смотри-ка — Петр Арианович!..

Он отошел от окна, позабыв задернуть штору.

Комната была теперь хорошо видна. Множество карт лежало повсюду — на столе, на узкой койке, даже на полу. В углу возвышалось громоздкое сооружение наподобие чана, в котором отсвечивала вода.

Что бы это могло быть?

Лампа под зеленым абажуром бросала спокойный круг света на исписанный до половины лист бумаги.

Несомненно, именно здесь, в этой тесной комнате, доверху набитой географическими картами, на столе, заваленном раскрытыми книгами, скрывалась тайна нашего учителя.

Потянувшись, Петр Арианович вернулся к чану.

Мы, поднявшись на цыпочки, продолжали смотреть в окно. Стоя спиной к нам, учитель географии что-то сделал с чаном, отчего тот стал медленно вращаться. По потолку побежали, закружились светлые пятна. Ага, это учитель нарезает ножницами бумагу на маленькие кусочки и бросает в воду…

Нехорошо подглядывать в окна, но так уж случилось в тот вечер. В извинение себе и Андрею могу лишь сказать, что подглядывание продолжалось не более двух или трех минут.

Старушка в чепце, сидевшая у стола с вязаньем, — вначале мы не заметили ее, — что-то сказала, посмотрев в глубь комнаты. Тотчас протянулась оттуда узкая смуглая рука и задернула штору.

Андрей тихонько вздохнул…

С того вечера мы зачастили в переулок, где жил учитель. Тайна притягивала нас как магнит. Прижавшись к изгороди или втиснувшись между присыпанными снегом кустами, надолго, в ожидании новых чудес, замирали перед освещенным окном. Но штора больше не раздвигалась…

Между тем туман таинственности, как выражался дядюшка, сгущался вокруг нашего учителя все больше и больше.

— Оригинал, своеобразного ума человек, — с двусмысленной улыбкой говорил помощник классных наставников Фим Фимыч. — На почтамте удивляются: состоит в переписке чуть ли не с половиной России! Письма на его имя приходят из Москвы, из Петербурга, из Архангельска. Даже, можете себе представить, из Якутска!

— Непонятно! Из Якутска — в Весьегонск?! — изумленно спрашивал дядюшка. — Кто же может ему писать! И о чем?

Фим Фимыч разводил руками.

Ему пришлось развести их еще шире, когда стало известно, что во время ледохода учитель, как маленький, пускал на реке кораблики.

Да, так оно и было. Мы видели это с Андреем собственными глазами.

Обычно ледоход в наших местах начинается в первой половине апреля. Однако в том году весна была необычайно ранней.

В середине марта вдруг потеплело. Подули южные ветры, снег растаял, и по реке поплыли льдины.

Тотчас ребята, живущие вблизи реки, и мы в том числе, кинулись к мосту. Наперегонки с нами бежали ручьи.

Делая плавные повороты, неторопливая Молога текла среди бурых огородов и деревянных домиков, вплотную подступивших к воде. Тоненькие льдинки кружились в завихрениях пены и задевали за низко нависший прибрежный кустарник.

Ярко сверкали на солнце кресты собора. Бамкал большой колокол на звоннице. День, к нашему удовольствию, был воскресный.

Мы стояли с Андреем в толпе на деревянном мосту, навалившись грудью на перила, оцепенев от восторга.

— Глянь-ка, учитель! — удивленно сказали рядом.

Я посмотрел на берег, но увидел только стаю гусей. Надменно озираясь, они проследовали огородами к реке.

— Левее, левее!.. Вон там, — подтолкнул меня локтем Андрей. У самой воды я увидел нашего нового учителя географии.

В распахнутом форменном пальто и сдвинутой на затылок фуражке, он шел по берегу, сопровождая игрушечный деревянный кораблик.

За ним, соблюдая приличную дистанцию, двигалась гурьба зареченских мальчишек, мал мала меньше, в просторных, хлопающих по икрам сапогах.

— С ребятами связался! — вздохнули в толпе.

В руках Петра Ариановича был длинный шест, которым он отталкивал кораблик подальше от берега. Иногда учитель останавливался, вынимал часы и что-то торопливо записывал в книжечку.

Нет, видно, не просто забавлялся. Вот послюнил указательный палец, поднял вверх. Из Майн Рида я знал, что так определяют направление ветра.

Странная процессия приблизилась к мосту. Волнение охватило меня. Не знаю, чего я ждал. Быть может, чуда? Хотелось, чтобы мановением своего жезла Петр Арианович превратил игрушечный кораблик в настоящий ледокольный пароход с высокими бортами и мачтами, на которых развевались бы праздничные флаги расцвечивания.

Но этого не случилось.

Осторожно придерживая шестом кораблик, Петр Арианович направил его под мост. Почетный конвой в просторных сапогах забежал вперед, чтобы лучше видеть. Мы с Андреем в нетерпении перевесились через перила.

Кораблик, который несло прямо на бык моста, сделал разворот и обогнул препятствие. Льдины стиснули и затопили его уже по другую сторону моста.

— Доигрался? — беззлобно спросили сверху.

Петр Арианович поднял лицо. Оно было разгоряченное, потное и радостно улыбалось, точно учитель нашел решение давно мучившей его загадки. Фуражка держалась на самой макушке.

— Чудак! — сказали в толпе скорее недоумевающим, чем укоризненным, тоном.

4. Человек с тенью

Чудак ли?

Наше представление о чудаках было иным. Нам рисовался сварливый старик, с угловатыми движениями, в глубоких калошах, стремглав выбегающий на крыльцо и разгоняющий зонтиком ребят, играющих в бабки перед окном его кабинета.

Этому старику нельзя мешать. Он пишет какое-то глубокомысленное, никому не нужное сочинение о головастиках или о водорослях, но не может сосредоточиться. Смех мальчишек, их восторженные возгласы раздражают и отвлекают его. Он уже забыл о том, что сам был когда-то мальчишкой и, может быть, кричал еще азартнее, если удавалось сшибить бабки битой. Впрочем, это было так давно, что немудрено и забыть. Старик непонятен и несимпатичен.

Петр же Арианович выглядел почти нашим сверстником. Что-то молодое, очень привлекательное было в нем, какая-то веселая, размашистая удаль. Увлекшись изложением своего предмета, он не мог усидеть на месте: принимался бегать по классу, то и дело откидывая со лба прямые длинные волосы.

Заметно было, что в классе некоторые уже практикуются в этом откидывании волос, подражая учителю, — верный признак, что учитель нравится.

В конце марта в училище была доставлена посылка на его имя.

Мы с Андреем видели через стеклянную дверь учительской, как он распаковывал объемистый ящик.

Ничего необычного там не было, только книги.

Петр Арианович бережно, обеими руками вынимал их одну за другой, перелистывая, сдувал с переплетов пыль.

В тот день наш учитель не остался на репетиции спектакля, который готовили под его руководством старшеклассники, — сразу после уроков побежал домой, прижимая к себе стопку книг. Видно, не терпелось просмотреть их.

Книги были, наверное, интересными, потому что после их получения настроение нашего учителя улучшилось. Чаще обычного откидывал он волосы со лба. На широких скулах рдел румянец.

С воодушевлением рассказывал он о первых шагах русских путешественников в Сибири, прослеживая по карте путь какого-нибудь храброго Василия Бугра или хладнокровного Бузы Елисея.

Отважные русские люди даже решались выходить в океан на своих утлых кочах.

Это были широкие плоскодонные лодки, которые обычно шли на веслах и лишь при попутном ветре — на парусах. Парусами служили оленьи шкуры. В кочах не было ни одного железного гвоздя, ни одной скобы. Даже якорь делали из дерева, а для тяжести прикрепляли к нему камни.

— Какую смелость надо было иметь, — восклицал Петр Арианович, — какими искусными быть мореходами, чтобы на таких суденышках совершать вылазки в Ледовитый океан!.. Недаром наш Ломоносов сказал: «Колумбы! Колумбы росские!»

Петр Арианович признавал, что сравнение удачно и есть много общего в двух этих встречных людских потоках, почти одновременно с разных концов огибавших Землю. Но было и важное различие между западноевропейскими и русскими Колумбами.

Западноевропейские, по словам учителя, становились в случае удачи вице-королями, наместниками, губернаторами, получая богатую долю в доходах, награждались гербами, поместьями, титулами, — русские же как были, так и оставались простыми людьми.

Сам народ присвоил им общий скромный титул — «землепроходцы».

Петр Арианович округлял глаза.

— Мало того, — продолжал он, таинственно понижая голос. — Иностранные шпионы из кожи лезли вон, чтобы разузнать о морском пути в Индию вдоль Сибири. Большинство наших открытий сохранялось поэтому в секрете. Некоторым так и суждено было погибнуть в архивах. Даже о плавании Дежнева узнали только спустя сто лет. Петр Первый послал Беринга проведать, сходится ли Америка с Азией, не зная, что Дежнев уже решил эту задачу.

Не все архивы подняты, далеко не все. Много документов, относящихся к эпохе великих русских географических открытий, не опубликовано… Представьте: какому-нибудь счастливцу географу удалось бы приподнять завесу…

Он замолчал, досадливо морщась и покашливая, как бы сердясь на себя за то, что сказал лишнее.

Несомненным было одно: из всех географических открытий XVI, XVII, XVIII веков больше всего интересовали нашего учителя открытия на Крайнем Севере России, и именно в той его части, какая близка к Америке.

Почему?

Ответ на этот вопрос дала исправница — первая вестовщица в городе, — явившись к нам с очередной новостью.

— Учитель-то! — не сказала, а выдохнула она, монументально возникая на пороге.

— Что учитель?.. Милости просим! Да входите же, Серафима Львовна!

Парадным шагом, как была — в шубе и капоре, исправница прошла по комнате и рухнула в кресло.

— Голубушка, Серафима Львовна! — всполошилась тетка. — Что случилось? На вас лица нет!

Исправница торопливо расстегнула шубу, вытерла платком распаренное багровое лицо и уставилась на слушателей.

— Учитель-то! Жилец мой!

— Что? Ну что?

— Человек с тенью!

— Как так?

— А так. Не то ссылался, не то привлекался… Его мать проговорилась вчера… В общем, верно вам говорю: человек с тенью.

— Позвольте… — усомнился дядюшка. — Если ссылался, то как же в училище преподает? Ему не разрешили бы.

— Не знаю, не знаю. Привлекался, подозревался… Что-то такое, в общем…

Дядюшка задумался и некоторое время барабанил пальцами по столу.

— Это, знаете ли, идея!.. — начал он бодро.

Но тут у меня с колен, к моему ужасу, со стуком свалилась книга. Потрепанные страницы Майн Рида разлетелись по комнате.

— Опять ты здесь! — раздраженно воскликнул дядюшка. — Зачем ты здесь?

— Наш Леша странный мальчик, — пожаловалась тетка гостье. — Почему-то всегда со взрослыми, в гостиной…

Да, часы после уроков я предпочитал проводить в гостиной, укрывшись да карликовой комнатной пальмой.

Возможно, что за фикусом или геранью не чувствовал бы себя так хорошо. Все-таки это была пальма, хоть и в кадке. Шорох ее метелкообразных листьев навевал приятное настроение. Голоса взрослых доходили сюда, как бы пробиваясь сквозь густые тропические заросли.

Но слова исправницы я услышал ясно.

«Ссыльный?.. Вот как! — думал я, поспешно собирая с полу разлетевшиеся страницы. — Может, отбывал ссылку в Сибири? Бежал оттуда?..»

Это было важно. Это давало новое направление нашим с Андреем догадкам.

Я схватил первые попавшиеся под руку учебники и кинулся к выходу.

— Леша, куда?

— К Андрею. Дали задачу на дом. Хочу проверить решение…

Надо было проверить решение!

«Человек с тенью»… Петра Ариановича преследуют! Тень — это преследователь! Кто-то идет за Петром Ариановичем по пятам.

Мне представился учитель географии в своей развевающейся крылатке, перебегающий улицу. Ночь. Луна. Мгновение улица пуста. Затем из-за угла, ярко освещенного луной, медленно выдвигается зловещий силуэт. Только тень! Самого человека не видно…

Кто же он, наш учитель географии? Почему его преследуют?

— Ссыльный, понимаешь? — втолковывал я Андрею. — Был ссыльным. Долго скитался по Сибири…

— Может, с рудника бежал?

— Ага! Прятался в тайге…

— Переплыл Байкал…

Мы то вскакивали с места, то снова садились, то снижали голоса до шепота, то принимались кричать друг на друга. Все правдоподобнее становилась наша догадка-вымысел, разматываясь виток за витком, как волшебная, далеко уводящая нить.

И когда Андрей, прикинувшись простачком, вдруг спросил Петра Ариановича на уроке, не бывал ли он в Сибири, а тот, вздохнув, ответил, что за всю жизнь из Центральной России не выезжал, мы только многозначительно переглянулись.

Еще бы! Станет выкладывать на уроке всю подноготную!

С презрением поглядывая на одноклассников, мы надувались, как голуби-трубачи. Тайна переполняла нас. Никто не догадывался, почему учитель хорошо знает Север России, а мы с Андреем догадались. Два человека в Весьегонске, больше никто!

Но задача была решена неправильно.

5. Прозвище

Дядюшка решил ее по-другому.

Он раньше нас проник в тайну учителя, причем со свойственной ему суетливостью забежал с задворок, с черного хода. Впоследствии Андрей утверждал, что не иначе как дядюшке помогли его приятели из жандармского управления. А приятели у него были повсюду.

Возможно, перехватывалась и читалась обширная переписка Петра Ариановича; возможно, кое-какие сведения были добыты непосредственно в Москве.

Дядюшка, во всяком случае, был вознагражден за свои хлопоты. Приезжий явился ценнейшим пополнением и даже украшением его коллекции.

— Вдумайтесь, вдумайтесь только, господа! — упрашивал дядюшка, простирая руки к сидящим на диване и в креслах удивленным гостям. — Живет учитель географии. И где живет? В Весьегонске в нашем, то есть посреди болот, за тридевять земель от всякой цивилизации. — В горле его что-то восторженно попискивало. — Нуте-с… И вот из дремучей глуши увидал вдруг острова. Не один, заметьте, — много, целый архипелаг! Новехонький, даже без названия, не открытый еще никем… Где же увидал? В Северном Ледовитом океане. Как увидал? Почему?

Весьегонцы ошеломленно смотрели на дядюшку.

— Через телескоп или в бинокль? Ничуть! Умозрительным путем. Силой мысли, так сказать.

— Это смешно!

— Уж так то есть смешно…

Входили новые гости.

— Приезжий-то, знаете?.. — бросался к ним дядюшка.

— Что?

— Острова открыл!

Гости пугались:

— Где?

— То-то и есть что где! На краю света! В Северном Ледовитом океане!

— Бывал, что ли, там?

— То-то и есть что не бывал. За письменным столом сидючи открыл… Другие путешественники — на корабле, верхом, пешком, а наш путешественник — в кресле сидючи.

— Как так?

— А так. Ткнул карандашиком в карту. «Здесь, — говорит, — мой архипелаг! Негде ему больше быть, как здесь».

В гостиной смеялись. Один дядюшка не смеялся. Он стоял посреди комнаты, гордо выпрямившись, обеими руками расправляя пушистую бороду.

Вот уж подлинно счастье привалило ему! Год бы трудился — такого сюжета не выдумал. А тут смешной сюжет для анекдота — даже серии анекдотов — сам давался в руки.

— Ну вас! — говорил он, озорно поблескивая глазами. — Радоваться бы надо, торжествовать, что среди нас такое светило живет, а вы со смеху помираете, шута горохового из него делаете!

— Позвольте, Федор Матвеич! — подавала голос исправница. — Как же говорите: в Сибири не бывал? Он именно бывая — ссылался, привлекался…

— Не ссылался! Точно знаю! Не ссылался! Привлекался — да. Участвовал в студенческой забастовке… И вот результат! Имея влечение к научной географической деятельности, к таковой не допущен! Вместо Северного полюса и всемирной славы пожалуйте на болото, в Весьегонск!

— Скажите! — качали головами гости, усаживаясь за стол и продолжая разговор под однообразное постукивание бочоночков лото. — Человек еще молодой!

— Заучился, бедный… Это бывает. Учится, учится, а потом…

— Двадцать пять…

— Закрыто!

Один лишь обстоятельный отец Фома пытался доискаться тайного смысла в причудах учителя.

— Позвольте, — бормотал он, — что за острова? К чему острова? Может, сие — иносказание, конспиративная аллегория?

Тогда же, за лото, придумали и прозвище: «Кукипирий-Пирикукий!»

— Вот именно! Ха-Ха! Двое разом: и Кук и Пири! Очень хорошо!

— В самую точку, Федор Матвеич!

— Кукипирий! Ну и Федя! Ай да Федя! Придумает же такое!

— Пирикукий-Кукипирий! Кукипирий-Пирикукий! Ха-ха-ха-ха!

Прозвище из гостиной перекочевало на улицу.

Представьте себе длинную, узкую улицу. Вечереет. Вдоль деревянных тротуаров, по-местному «мостков», шаркая подошвами, двигаются пары. Дойдя до конца улицы, они круто поворачивают и идут обратно. Это гулянье.

Песен на гулянье не слышно. В городе не дозволено петь — не деревня! Зато звонко, как из граммофонной трубы, вырывается на улицу треньканье балалаек или молодецкий перебор трехрядки. И так же разом обрывается. Это открылась и закрылась дверь одного из трактиров. На главной улице Весьегонска девять трактиров.

Иногда можно увидеть на улице и нашего учителя географии.

Свою вечернюю прогулку Петр Арианович совершал обычно в одиночестве. Он шел, как всегда, очень быстро, энергично постукивая палкой, чуть подавшись вперед, погруженный в размышления.

Простой люд уступал ему дорогу молча и с уважением.

Но вот со звоном и грохотом распахивалась дверь трактира. Загулявший купчик вываливался оттуда. Утвердившись на шатких ногах и оглядевшись, он замечал учителя.

— Господину Пирикукию! — орал он, сдергивая с головы шапку и потрясая ею. — Наше вам! С кисточкой!

Петр Арканович строго смотрел на крикуна и, не замедляя шаг, проходил мимо…

О нем узнали далеко за пределами Весьегонска.

Купцы из Вятки, Твери и Ярославля, побывав в январе на знаменитой весьегонской ярмарке, разнесли по своим городам анекдот о чудаке-учителе, который, не отходя от письменного стола, в Ледовитом океане острова открыл…

Однако в реальном училище прозвище, данное дядюшкой, не привилось. Петр Арианович был единственным из преподавателей, которого мы, ученики, за глаза и в глаза звали только по имени и отчеству…

6. Тень человека

Но каково было нам с Андреем!

В грустном молчании проводили мы переменки на широком подоконнике в коридоре. Мимо шныряли наши товарищи, весело толкаясь и подставляя друг другу ножку. Семенил, держась, как всегда, ближе к стеночке, наш первый ученик Союшкин. Широко вышагивал, вертя во все стороны маленькой головой, помощник классных наставников фим Фимыч.

Итак, все? Тайны нет больше?

Упрямый Андрей ни за что не хотел примириться с этим.

— Врут, врут! — повторял мой друг, сердито морща нос. — Глупости: на Севере не бывал! Самим завидно, сами небось не бывали нигде, вот и наговаривают на него.

Андрей был сторонником решительных действий.

— Слушай, пойдем и спросим, — уговаривал он меня. — Прямо пойдем в учительскую к нему и скажем…

— А чего скажем-то?

— Не может быть, скажем, чтобы вы не бывали в Сибири…

Легко сказать — пойдем и скажем!..

Однажды мы явились в переулок к заветному окну еще засветло, в те часы, когда учитель обычно отправлялся на прогулку, и прошлись мимо дома. Надеялись на что-то неопределенное, на случай. Учитель, однако, не вышел.

Мы расхрабрились до того, что подошли к входной двери и совсем было собрались постучать, но слишком долго топтались у крыльца, препираясь, кому войти первому.

Этим воспользовалась девчонка, жившая в прислугах у исправницы. Она высыпала на нас совок золы со второго этажа. И мы даже не могли забросать ее снежками, потому что круглое ухмыляющееся лицо то появлялось, то исчезало в форточке, как Петрушка.

Ну и противная же была девчонка! Даже куцые, рыжеватого цвета косички торчали на голове с нелепым, раздражающим вызовом.

Мы знали, что ее зовут Лизкой, потому что слышали, как окликала хозяйка. Лизка не ходила, как все люди, а носилась всегда стремглав, дробно стуча по полу босыми пятками.

Конечно, ниже нашего достоинства было связываться с девчонкой, и мы сделали вид, что ошиблись домом.

Мы снова пришли в переулок вечером. Что-то по-прежнему тянуло нас сюда. Наверное, луч света, падавший на снег из окна. Он был ярко-зеленый, какой-то очень уютный и приветливый.

Глядя на него как завороженные, мы простояли в молчании минут десять и уже собрались было уходить, как вдруг штора колыхнулась.

Но раздвинул ее не Петр Арианович.

Человек, смотревший в окно, повертел в разные стороны маленькой головой, будто принюхиваясь к морозному воздуху, швырнул в открытую форточку окурок и снова отошел от окна.

Это был Фим Фимыч.

Удивленные, мы приблизились к дому и, приподнявшись на носки, заглянули в окно.

Видно все-таки было неважно.

Тогда я недолго думая проворно вскарабкался на дерево, которое росло как раз против окна, и, скорчившись, пристроился на ветке, хотя она потрескивала и гнулась подо мной.

Испытанный прием разведчика! Отсюда, со своего наблюдательного поста, я передавал краткие волнующие сообщения Андрею, нетерпеливо подскакивавшему внизу.

Комната была хорошо видна. Фим Фимыч, скрестив длинные ноги, раскачивался на качалке. У книжного шкафа стоял Петр Арианович. По брезгливо выдвинутой нижней губе можно было судить о том, что он не очень-то обрадован посещением помощника классных наставников.

О чем говорили собеседники, слышно не было — нас разделяли двойные рамы.

Видимо, Петр Арианович не нашел на полке книгу, которую искал. Он сказал что-то Фим Фимычу и, взяв со стола лампу, вышел.

С полминуты, наверное, в комнате было темно.

Потом вспыхнул колеблющийся огонек спички. Он поплыл по диагонали через всю комнату от качалки к письменному столу. Пятна света падали на книжные шкафы, на разбросанные повсюду географические карты.

Спичка потухла. Тотчас Фим Фимыч зажег другую. Он, видимо, волновался, потому что, шагнув к столу, свалил стул и некоторое время стоял неподвижно, втянув голову в плечи, уставившись на дверь.

Все в комнате приняло совсем другой вид — причудливый, тревожный. Пламя спички покачивалось в высоко поднятой руке. На стеклах шкафов появились отблески. Казалось, вещами в комнате овладело беспокойство. Враг, вор, чужой был среди них!

Горящая спичка — уже четвертая или пятая по счету — совершала порывистые зигзагообразные движения в руке Фим Фимыча. Он кинулся к столу, остановился, с раздражением оттолкнул свиток карт, который подкатился под ноги, преграждая дорогу.

Скрюченная, как вопросительный знак, зловеще длинная тень скользнула по потолку. Она закрыла от меня стол.

Так вот что означало это выражение: «человек с тенью»! У Петра Ариановича действительно была тень. И она, как в сказке, существовала самостоятельно, отдельно от него. Стоило человеку уйти за дверь, как тень тотчас же принималась хозяйничать в оставленной им комнате, притворяясь человеком.

Вдруг спичка, догорев, пролетела по комнате. За ней мелькнул длинный светящийся след.

Секунду было темно. Затем в дверь вплыла лампа под зеленым абажуром. И все вещи сразу же встали на свои места.

А посреди комнаты на качалке, удобно скрестив длинные тощие ноги, все так же покачивался Фим Фимыч.

О притворщик! Вероломный!

Надо было что-то сделать, подать Петру Ариановичу сигнал. Но как?

С удивлением я увидел, как помощник классных наставников, изогнувшись, принял у Петра Ариановича книгу. Нижняя, брезгливо оттопыренная губа нашего учителя оставалась в прежней позиции. Впрочем, он проводил своего гостя до дверей.

Спускаясь с крыльца, Фим Фимыч прошел под веткой, на которой я сидел. Скрип снега затих вдали.

Петр Арианович остался в раздумье стоять у стола, над исписанными листками.

Бедный, доверчивый человек! Он не знал, кого принимает у себя! Фим Фимыч — его враг, это ясно. Фим Фимыч стремится выведать важную тайну, быть может, похитить со стола одну из драгоценных записей учителя географии…

Записи!

Я нагнулся к Андрею, чтобы сказать о записях. Не терять ни минуты! Спасти Петра Ариановича, немедленно предупредить! Он еще успеет нагнать похитителя!

Но ветка не была приспособлена для чересчур порывистых движений и подломилась подо мной.

Добро бы, я упал в снег. Нет, угораздило упасть прямехонько на крыльцо. А по обыкновению мальчишек нашего города я набивал карманы разнообразной, преимущественно металлической дрянью и, покатившись по ступенькам, затарахтел всеми этими жестяными коробочками, медяками, свистками.

Оглушенный, ничего не понимая, я начал было подниматься, как на меня налетело сзади что-то визжащее.

Ах, пропади ты пропадом! Ведь это девчонка исправницы!

— Ага, попался! Ага! — кричала она невыносимо пронзительным, торжествующим голосом. — Одного держу, другой убег!

Я отмахнулся от девчонки, но сильная рука придержала меня.

— Подожди, голубчик, — сказал надо мной голос Петра Ариановича. — Как это ты попал сюда? Из рогатки выстрелили тобой или как?

Я совсем уж по-глупому зажмурил глаза.

— Вот оно что! Ладыгин Алексей? Странно! Да нет, ты не жмурься! Когда жмуришься, ты сам не видишь. А тебя-то видно очень хорошо.

Я открыл глаза. Петр Арианович смотрел на меня в упор, чуть прищурясь.

Рядом суетилась девчонка, продолжая цепляться за мой рукав.

— Вышла за вашим гостем двери закрыть, а он у окна, — докладывала она, то и дело срываясь на визг. — Подглядывал в окно. Я его пугнула раз от дома, а он…

— Как же, пугнула ты! — пробормотал я. — Мы сами не захотели, ушли.

— Да у тебя, брат, синяк, — вдруг сказал Петр Арианович. — Вон и кровь на руке. О ступеньку разбился? Тебя надо перевязать. Так?

— Так, — сказал я, ничего не понимая.

— Матери моей нету, в гости ушла, — сообщил Петр Арианович, пропуская меня внутрь дома. — Но мы сами, сами… Вот бинт достанем, йод…

И он принялся с грохотом открывать ящики комода.

— Куда же йод девался?

— Двери вышла закрыть, — сказала девчонка, входя за нами следом и стряхивая снег со своего короткого ситцевого платья. — Глянула в щелку, а он у окна…

— Хорошо, хорошо. Йод поищи!

Она нашла йод. Но этим не ограничилось. Петр Арианович заставил ее еще и помогать бинтовать мою руку. Видимо, это было уже свыше ее сил, потому что, оказав первую помощь, она поспешила уйти. Слышно было, как с негодованием бурчала себе что-то под нос в соседней комнате. Вскоре на втором этаже гулко захлопали двери.

— Сердитая! — Петр Арианович улыбнулся. — Значит, ты уже бывал здесь? А зачем?

Он сел на стул и посмотрел на меня. Некуда было деться от этого спокойного серьезно-вопросительного взгляда.

Можно было, конечно, попытаться убежать, но тогда Петр Арианович не узнал бы ничего о поведении Фим Фимыча.

Запинаясь, дрожа, не заканчивая фраз, я рассказал обо всем, что мы видели в окне. Петр Арианович выслушал меня, не прерывая, ничем не выражая своего удивления.

— Спасибо, не пропало ничего, — сказал он. Потом, поморщившись, добавил непонятно: — Я ведь знаю, зачем он ходит. Его подсылает ко мне инспектор училища.

Он задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— Но ты сказал «мы». Кто же это «мы»? Разве вас, таких вот взъерошенных мальчишек, еще много под моим окном?

— Еще один.

— Кто же?

— Товарищ мой.

— Небось убежал, — предположил Петр Арианович, взглядывая на меня исподлобья.

— Нет, не такой, — сказал я уверенно. — Не бросит товарища в беде.

Я подошел к окну. Андрей сидел на корточках под самой стеной, втянув голову в плечи, и напряженно смотрел на меня снизу вверх.

— Сидит, — доложил я Петру Ариановичу.

Он с любопытством заглянул через мое плечо и вдруг захохотал — раскатисто, приседая, кашляя. Я и не думал, что взрослый человек может так смеяться.

Он смеялся долго, пока опять не явилась девчонка и не принялась с ожесточением вытирать тряпкой пол, на котором блестели мокрые следы от моих сапог.

— Правильно, Лизочка, правильно! — рассеянно сказал Петр Арианович. — А то нам от мамаши попадет.

Он придвинул ко мне стул.

— Но объясни, Ладыгин, зачем вы — ты и друг твой — торчите по вечерам под моим окном?

Я подождал, пока девчонка ушла.

— Не верим взрослым, что про вас говорят!

— А что взрослые говорят?

— Что вы не бывали нигде… На Севере не бывали и не открыли никаких островов…

Петр Арианович стал серьезным. Помолчал.

— Правда, — кивнул он. — На Севере я не бывал.

Наверное, лицо мое стало очень несчастным, потому что он поспешил добавить:

— И все же есть острова. Я открыл их!

— А как же?.. — начал было я.

Петр Арианович поднялся со стула и положил мне руку на плечо:

— А так же! Теперь — домой! Попадет тебе за синяк? Очень хорошо! Не будешь в окна подглядывать. Да, чтобы не забыть: в будущее воскресенье опять приходи. С верным товарищем со своим. Расскажу, как я нашел острова…

И уже вдогонку сказал с крыльца:

— Только без шума и драки, пожалуйста! На дверях звонок. И надпись есть: «Прошу крутить!»

7. Зигзаг на карте

Проходит положенный срок, и вот, в праздничных гимнастерках, с обильно смоченными волосами, чтобы не торчали на макушке, мы присаживаемся с Андреем на краешек старого клеенчатого, с выпирающими пружинами дивана и робко осматриваемся.

Вокруг — карты, множество карт: свернутые в трубку, развешанные на стенах, брошенные на стульях. В шкафах — книги, конечно, описания путешествий, и, наверное, с картинками.

Все поражает здесь, даже беспорядок на столе, непривычный, будоражащий ум. Раскрытые книги с закладками, какие-то чертежи, четвертушки бумаги, исписанные разгонистым почерком. Видно, что за столом работают, и помногу, с увлечением.

А вот и загадочный чан! В него налита вода, по краям закреплены какие-то маленькие вентиляторы. Вблизи он еще более непонятен, чем издали.

— О! Всего лишь модель, и очень примитивная! — небрежно поясняет Петр Арианович, заметив, что мы не сводим глаз со странного сооружения. — Сам строгал, пилил, прилаживал. Самоделка! Вот ежели бы сработать это на заводе, да увеличить бы в размерах, да…

Вздохнув, он кладет на воду вырезанные из фанеры-листы. Что-то знакомое угадывается в их угловатых очертаниях. Ага! Это восточный берег Северной Америки, а это западный берег Европы» Между ними — Атлантический океан.

Бойко затрещали вентиляторы, приводимые в движение-рукой. Вода завертелась в миниатюрном Мексиканском заливе, потом веселая рябь: побежала вдоль берегов Америки и быстро пересекла океан, ширина которого была не более аршина.

— Гольфстрим, — пояснил Петр Арианович. — Модель зарождения Гольфстрима! Постоянно дующие от берегов Африки ветры, пассаты, нагоняют в залив нагретую воду, а отсюда она поднимается к Гренландскому морю, Баренцеву и дальше на север… Помните, я рассказывал на уроке? Да, правильно, водяное отопление Европы.

Он положил на воду листы, вырезанные уже иначе, и пустил в ход другую группу вентиляторов.

— Узнаете? Тихий океан, течение Куро-Сиво…

Но это было только вступлением. С особой тщательностью учитель расположил в чане новые игрушечные материки и острова. Мы вслух называли их, радуясь им, как старым знакомым. Вот легла на воду крошечная Гренландия. На противоположной стороне чана появились знакомые берега Сибири, а рядом выгнутая» как лук. Новая Земля, несколько скрепленных проволокой Новосибирских островов и одинокий остров Врангеля.

— Я покажу вам удивительный, продолжающийся круглый год ледоход, — сказал Петр Арианович, — иначе говоря — ледяную реку, которая пересекает Полярный бассейн. Конечно, здесь учтен только один фактор — ветры…

Он бросил на воду мелко нарезанные клочки бумаги.

— Истоки этой реки, — продолжал он, — здесь, у берегов Сибири. Устье там, между Норвегией и Гренландией…

Покачиваясь на волнах, бумажные «льдинки» тронулись в путь.

Мы заметили, что, повинуясь скрытому внутри механизму, чан очень медленно вращается вокруг своей оси. Ну конечно, надо соблюсти и это условие: земля-то ведь вращается!..

Вскоре поверхность воды побелела. По мере приближения к узким выходным воротам, к устью реки, движение клочков бумаги ускорялось. Атлантический океан, куда впадала река, находился уже за пределами чана.

— Купель, — усмехнулся Петр Арианович. — Ледяная арктическая купель…

Он облокотился на край чана, задумчиво провожая глазами игрушечные льдинки, которые, кружась и сталкиваясь, плыли по воде.

— Еще в университете заинтересовал меня Крайний Север России, — начал он негромко и медленно, как начинают обычно рассказ о собственной жизни…

Это и был рассказ о его жизни.

Итак, еще в университете заинтересовал его таинственный Крайний Север России, «где всякая география кончается». Там еще оставались «белые пятна». Там были реки, истоки которых терялись в непроходимой тайге, горные кряжи, очертания которых обводились пунктиром, моря, скрытые за сплошной завесой тумана.

А в самом центре Арктики находился полюс — заповедная точка, к которой стремилось изо всех сил и которой никак не могло достигнуть человечество.

То было время, когда адмирал Макаров выдвинул лозунг: «К Северному полюсу напролом!», когда по чертежам его строили первый в мире мощный ледокол «Ермак», а семидесятилетний Менделеев писал: «Завоевав себе научное имя, на старости лет я не страшусь его посрамить, пускаясь в страны Северного полюса».

Мечтал о полюсе и молодой студент Ветлугин. Исследования Арктики были его призванием. Он знал это и чувствовал в себе достаточно сил, чтобы горы своротить на пути к Северному полюсу. Его географические открытия в Арктике со временем должны были прославить Россию!

Для этого надо было упорно учиться. И он учился. Ночи напролет молодой Ветлугин просиживал над книгами.

Русские ученые давно уже догадывались о том, что плавучие льды, начиная путь в прилегающих к Сибири морях, проходят затем через весь Полярный бассейн. Арктику продувает сквознячком. Впервые своим зорким оком подметил это наш великий Ломоносов.

Нельзя ли использовать попутные ветры в Арктике, так же как Колумб использовал пассаты, пригнавшие его каравеллы к американским берегам?

Судно «Фрам» полярного исследователя Фритьофа Нансена вмерзло во льды в море Лаптевых и тронулось с ними на северо-запад. Нансен надеялся, что его пронесет через полюс. Надежда не оправдалась: «Фрам» прошел значительно южнее полюса.

Почему это произошло? Почему Нансен промахнулся?

Не следовало ли ему взять правее, то есть начать свой дрейф восточнее — не в море Лаптевых, а в Чукотском или в Восточно-Сибирском море? Не там ли зарождался тот могучий поток льдов, который спустя два-три года достигал, наконец, полюса?

Вот о чем думал Ветлугин, мечтая в тиши своей низенькой студенческой комнатки повторить плавание Нансена, только держа гораздо круче к востоку.

Однако к этой же мысли пришли и по другую сторону океана.

Из газет Ветлугин узнал о Текльтоне.

Примерно на меридиане острова Врангеля предприимчивый американец отправился к полюсу вместе со льдами. Ему не повезло. Вскоре его корабль был раздавлен и пошел ко дну. Текльтону с частью команды удалось добраться до берега, сохранив в непромокаемой клеенке шканечный журнал и другие судовые документы.

Отчет о путешествии Текльтона был напечатан, и Ветлугин успел ознакомиться с ним лишь совсем недавно, накануне своего ареста.

В то время он разбирался в политике слабо. К участию в студенческой забастовке его привлекли друзья, уважением которых он дорожил.

Так случилось, что свое необычное географическое открытие молодой Ветлугин совершил в камере предварительного заключения.

Была ночь. На нарах рядом и наверху вздыхали, храпели, стонали во сне товарищи. Петру Ариановичу не спалось. Он был слишком взбудоражен событиями — шумным митингом, схваткой с полицией. Кровь еще громко стучала в висках.

Чтобы успокоиться, он принялся думать об оставленных дома книгах. Мысль повернула от книжного шкафа к письменному столу, на котором лежали раскрытый на середине отчет Текльтона и вычерченная Ветлугиным схема дрейфа.

Изучая астрономические показания по судовому журналу, Петр Арианович восстановил на карте дрейф корабля.

Ему представлялась ломаная линия. Она двигалась вверх, слегка изгибаясь то влево, то вправо. Это напоминало спокойные излучины реки. Так плыли к Северному полюсу льды, подталкиваемые ветром. Вдруг — резкий скачок в сторону!

Что случилось? Почему корабль сделал в этом месте зигзаг?

Мерные шаги часового продолжали раздаваться за дверью. В гулком коридоре время от времени стучал приклад винтовки. Ветлугин уже не слышал ничего.

Что за препятствие возникло на пути льдов, с которыми двигался корабль? Что наставляло их делать такой зигзаг?

Спокойствие, спокойствие! Не спешить, не фантазировать. Хладнокровно додумать до конца…

Память развернула перед Ветлугиным свитки географических карт, где зигзаг повторялся. Река текла по зеленой просторной низменности и вдруг круто отклонялась в сторону. Ей встретилось на пути препятствие — скала, горный кряж.

Аналогия казалась подходящей. Не на остров ли натыкались плавучие льды, дрейфуя на северо-запад? Не остров ли вместе со льдами обогнул путешественник, так и не заподозрив его существования?

Всю ночь прошагал Ветлугин по камере, осторожно обходя спящих студентов, которым не хватило места на нарах.

Выйдя из тюрьмы, он пошел к профессору, считавшему его своим лучшим учеником и, возможно, преемником. Профессор отнесся к новой географической гипотезе сочувственно, ободрил Петра Ариановича и помог ему опубликовать статью, названную довольно скучно: «О возможности нахождения острова или группы островов в северо-восточной части Восточно-Сибирского моря».

Статья прошла незамеченной.

Петр Арианович продолжал разрабатывать свое открытие. Теперь уже Северный полюс интересовал его гораздо меньше, чем неизвестная земля во льдах.

Настойчивый студент принялся обивать пороги соответствующих ведомств с предложением организовать экспедицию.

Но повторялась история с Землей Франца-Иосифа.

Обширный архипелаг в Арктике получил имя одного из бездарных австрийских императоров потому лишь, что русское правительство пожалело тридцать тысяч рублей на снаряжение экспедиции. Австрийские путешественники наткнулись на архипелаг случайно, хотя его существование было абсолютно точно предсказано за несколько лет до этого русскими географами и моряками.

Впрочем, Петр Арианович не складывал оружия.

Мысли его летели теперь через необозримые пространства не на север, к полюсу, а на северо-восток, к туманному и пустынному Восточно-Сибирскому морю.

Ясная цель была перед ним. Он приналег на занятия и с блеском закончил университет. Считалось решенным, что его оставят при кафедре для научной работы.

Однако после поражения революции мракобесы торжествовали в науке. Все передовое, прогрессивное, патриотическое в высоком смысле этого слова изгонялось. Из Московского университета — уже во второй раз! — вынужден был уйти его краса и гордость Тимирязев.

Петр Арианович попал в число людей «политически неблагонадежных».

Ректор сказал:

— Позвольте, вы же бастовали, отказывались учиться! Вместе с революционерами выставляли какие-то там… политические требования. Это не говорит о вашей привязанности к науке. Наука, молодой человек, должна быть чиста, свободна от политики!

Друзья советовали Петру Ариановичу набраться терпения, переждать трудное время.

Легко сказать — ждать! На руках у Петра Ариановича была старуха мать. Надо было подумать и о ней. Он принял назначение учителем в Весьегонск.

Но, живя здесь, не отступил от задуманного, продолжал обосновывать свою гипотезу.

Петр Арианович провел ряд опытов (один из них во время ледохода так удивил весьегонцев), выписывал географические новинки, состоял в переписке с виднейшими русскими географами.

Профессор, очень любивший Петра Ариановича, регулярно снабжал его книгами. В последний раз в присланном им ящике оказалось несколько книг о славных русских землепроходцах, путешественниках XVI и XVII веков.

Исторические заслуги их к нашему времени были уже основательно забыты.

Ветлугин с интересом углубился в присланные книги. Прикованный к Весьегонску, лишенный возможности путешествовать, он странствовал теперь под серыми в заплатах парусами из оленьей кожи вместе с отважными Дежневым и Ребровым. Вслед за ними выходил на плоский, поросший редким мхом берег, пытливо осматриваясь. Зимовал долгую полярную ночь в наспех сколоченном срубе с маленькими оконцами, в которых синевато поблескивали вставленные вместо стекла льдинки…

В одной из книг он наткнулся на «скаску», то есть отчет о путешествии зверопромышленника Веденея, фамилия которого указана не была.

«Скаски», как знал Петр Арианович, могли быть двух родов.

Некоторые представляли собой всего лишь занимательное чтение, своеобразную приключенческую литературу того времени. Быль в них перемешивалась с небылицами.

Другие являлись деловыми отчетами путешественников, тщательно засекречивались и вынырнули из мрака архивов уже в позднейшие годы.

Трудно было определить, к какому роду «скасок» отнести историю странствований зверопромышленника Веденея «со товарищи».

Бесспорно, в ней было много фантастического. Нельзя же в самом деле поверить в появление каких-то водяных, пытавшихся задержать путешественников! И вместе с тем изложение отличалось точностью, последовательностью, какой-то подкупающей достоверностью деталей.

Заинтересовавшись рассказами о баснословно богатой корге, то есть отмели, где собираются моржи, зверопромышленники отправились на ее поиски.

Из устья не названной в повествовании реки они выходят в море, держа курс «промеж сивер на полуношник», иначе — на северо-восток.

Вскоре им преграждает путь какая-то загадочная «мертвая вода». Согласно описанию могучая рука поднимается из пучины. Судно перестает слушаться руля. Всех охватывает ужас.

Однако чары спадают, и судно под парусом и веслами снова весело бежит по волнам.

По пути к заколдованной корге приходится преодолеть еще несколько таких же сказочных препятствий. Путешественники приходят к мысли, что водяной упорно не желает пускать их дальше. Корщик (очевидно, сам Веденей) творит молитву.

Но молитва не помогает. Надвинулись льды.

«И понесло нас неволею на сивер, — пишет автор „скаски“, — и несло три дни. И стали ждать лютыя смерти, голодны и холодны, сами себе пути не знаем…»

Однако спустя несколько дней зверопромышленники увидели землю.

С волнением Петр Арианович вчитывался в описание:

«Оная реченная земля обширна есть. Берега ее подлеглы (не круты). Посредине гора, ей же высота не мене пяти сот сажон».

Зверопромышленники решили добраться до неведомой земли. Возможно, там и была богатейшая корга, о которой толковали на материке. В этом случае обеспечена была бы благополучная зимовка на острове, вдоволь мяса и жиру для топлива.

Но как туда добраться сквозь сплошные льды?

«Уже не о заморной кости (бивнях) помышляли, а токмо о спасении живота своего», — пояснял автор «скаски».

Двинулись к темневшим на горизонте горам, таща коч по льду волоком. Но ведь двигались и льды. Они продолжали свой путь, огибая землю.

Зверопромышленники поволокли бы коч бегом, если бы не мешали нагромождения льдин. С ужасом видели, как земля отдаляется от них как бы медленно поворачиваясь вокруг своей оси.

На другой день она исчезла совсем, будто нырнула под воду или растаяла в воздухе, как мираж.

Неизвестно, как вернулись землепроходцы на материк. Часть их, по словам Веденея, погибла на обратном пути от голода.

В родных местах путешественников встретили неприветливо. Веденей жалуется:

«Награждения нам за наше терпение нету, и веры нам и нашим словам про дивный в море камень не имут…»

С тем большей убеждающей силой звучат заключительные слова «скаски».

Автор ее обращается к «русским людям, которые проведывать новые землицы идут». Настойчиво уговаривает их двинуться по его следам, чтобы найти «землицу», которую он видел среди льдов в океане.

Дальше, впрочем, указываются уже чисто сказочные «приметы»: «Егда мертвую воду пройдешь, поворотишь», «егда птиц летящих узришь, то вскорости и быть той сказанной земле…»

Исходный пункт, во всяком случае, был ясен. Это могло быть только устье Колымы. Значит, путь «Веденея со товарищи» пролегал между Новосибирскими островами и островом Врангеля.

А если так, то увиденная им земля была именно той, мимо которой прошел Текльтон, не заметив ее, и которую угадал, которую увидел сквозь мглу и туман Ледовитого океана весьегонский учитель географии.

— Продолжим эту линию от устья Колымы, — сказал Петр Арианович. — Она поднимается на северо-восток. Где-то здесь зверопромышленники вошли во льды, и в этой точке пересеклись обе линии: путь, по которому следовали наши землепроходцы, и путь дрейфующего корабля Текльтона.

Мы с Андреем жадно всматривались в беловато-голубое пустое море, где красным пунктиром обведено было несколько силуэтов.

— Очень длинный остров, по-видимому, несколько выгнутый к северо-западу, — пояснил Петр Арианович. — А возможно, и группа островов. В существовании их в этом районе я убежден не меньше, чем в существовании Весьегонска, где мы находимся с вами сейчас…

И мы снова, уже втроем — сзади на цыпочках подошла девчонка с торчащими косами, — наклонились над картой, с трепетом радостного ожидания вглядываясь в нее.

За нашей спиной Петр Арианович спокойно сказал:

— Так, с помощью книг я во второй раз увидел эту землю. Теперь я видел ее еще яснее…

8. Вперед, к островам!

Из дома исправницы мы вышли с Андреем, не чуя ног под собой.

В острова на окраине Восточно-Сибирского моря поверили сразу, без колебаний и сомнений. Нам очень хотелось, чтобы там были острова.

Петр Арианович не взял с нас никаких клятв — ни на мече, ни на Библии, — но молчание подразумевалось.

Звезды, висевшие на небе, как сверкающие елочные украшения, казалось, многозначительно щурились и мигали нам: «Молчание, мальчики, молчание…»

Удивительно хорошо было на улице! Тихо и бело. Под ногами — поскрипывающий снежок, чистый, искрящийся, над головой — Млечный Путь, как ласково осеняющая нас, присыпанная инеем ветвь.

Даже привычный Весьегонск выглядел по-другому.

Мы оглянулись. На сугробы падал из окна луч, и был он очень яркого зеленого цвета…

Я побаивался, что мне попадет за то, что я был у Петра Ариановича. Однако дядюшка отнесся к этому с непонятным благодушием. Он даже поощрил меня к дальнейшим посещениям и всякий раз по возвращении расспрашивал:

— Чему же учит вас там? Географии? А насчет рабочих не говорил? И насчет самодержавия тоже ничего? Ну-ну…

Помощника классных наставников мы не видели больше у Петра Ариановича. В городе как бы притихли, выжидали чего-то.

Но меня, поглощенного мечтой об островах, все это не интересовало.

…Вижу себя идущим по улице, слабо освещенной раскачивающимися висячими фонарями. Март. Вечер. После короткого потепления снова похолодало, выпал снежок. И все же это март, не январь. Весна чувствуется в воздухе.

Ветер дует порывами. Я расстегнул ворот, жадно дышу. Побежал бы, такая беспокойная радость на сердце, но не подобает будущему путешественнику бегать по улицам.

То непередаваемое восторженное предчувствие счастья, которое в юности испытывал, думаю, каждый, охватило меня. И что, собственно, случилось со мной? Мартовский ветер повстречался в пути, стремительный, влажный. До смерти люблю такой ветер! Пусть бы всю жизнь дул в лицо, шумел в парусах над головой, швырял пенистые брызги через борт!..

Из-за сонных домов мигнул зеленый огонек.

На приветливое: «Ты, Леша? Войди!» — открываю дверь. Лампа под зеленым абажуром бросает круг света на две склоненные над столом головы: светло-русую Петра Ариановича, черную Андрея. Видимо, Андрей торчит здесь давно. Озабоченно пыхтя, он измеряет что-то на карте циркулем.

Углы комнаты теряются в полутьме. У стола, нагнувшись над бесконечным вязаньем, сидит старушка — мать Петра Ариановича. Она ничуть не строгая и не придирчивая: Петр Арианович шутил в тот вечер, когда я попал к нему в первый раз. Ее почти не слышно в доме.

Зато из-за печки выглядывает нахмуренное лицо. Это Лиза. Даже не оборачиваясь в ее сторону, я знаю, что она следит за мной сердитым, ревнивым, уничтожающим взглядом.

Вот кто совершенно не переносил наших с Андреем посещений! До сих пор мы оставались для нее «теми с улицы… которые подглядывали…».

Встречала нас она неизменно с поджатыми губами. Открыв двери, никогда не упускала случая мстительно сказать вдогонку:

— Эй, вы! Ноги-то надо вытирать!

Потом проскальзывала следом и, усевшись в напряженной позе на диван, до самого конца визита не спускала с нас недоверчиво-испытующего взгляда.

Она была похожа на кошку, которая озабочена и встревожена тем, что ее наивный, доверчивый хозяин притащил с улицы каких-то неизвестных дворняг и возится с ними.

Между тем мы вели себя очень хорошо. Смирение наше доходило до того, что мы даже к девчонке с торчащими косами обращались на «вы», потому что она жила в одной квартире с Петром Ариановичем.

Родом Лиза была из села Мокрый Лог, где избы в предвидении паводка ставят на сваях. Десяти лет ее привезли в город и отдали в прислуги. Пребывание у исправницы имело то преимущество, что по вечерам хозяйка не бывала дома (разносила новости по городу) и Лиза могла посидеть на половине Петра Ариановича.

В свободную минуту Петр Арианович занимался с девочкой: обучал грамоте, арифметике.

Но едва лишь раздавался с лестницы пронзительный вопль: «Эй! Лизка! Заснула, раззява?.. Двери открой!» — как Лиза срывалась с места, и через минуту до нас доносилась хроматическая гамма. Ступеньки деревянной лестницы звучали под ее быстрыми босыми пятками, как клавиши.

Потом гамма повторялась в обратном порядке, и уже в значительно более замедленном, почти похоронном темпе. То грузно поднималась к себе на второй этаж хозяйка.

Стихали наконец и эти посторонние надоедливые звуки.

Наш учитель географии садился на своего конька.

То был чудесный Конек-Горбунок, уносивший седока в причудливый край, где над острыми зубцами торосов простирались складки северного сияния. И нам с Андреем оставлено было место на широком крупе сказочного конька, за спиной Петра Ариановича.

Подхваченные ветрами юго-западных румбов, мы мчались вперед, в неизведанное море, на северо-восток…

Думаю, что Петр Арианович испытывал удовольствие от наших посещений. Наверное, они были нужны ему.

Как-то он обронил слова, которые я тогда не понял: «Горькое одиночество ума и сердца». Много позже я узнал, что слова эти произнес Чернышевский.

Видимо, Петра Ариановича тянуло выговориться, помечтать вслух, поделиться планами. Быть может, он даже чувствовал себя смелее, увереннее, когда видел обращенные к нему разгоревшиеся мальчишеские лица и восторженно блестевшие глаза.

Как все же одинок он был в нашем городе! Если не считать отмеченных выше полуофициальных визитов Фим Фимыча, то, насколько я знаю, у Петра Ариановича не бывал никто из сослуживцев. Достойных ли не находилось среди них, сам ли был чересчур горд и замкнут — не сумею сказать.

Порой его одолевали приступы злой хандры — если подолгу не получал писем от профессора, продолжавшего хлопотать в высоких инстанциях о разрешении экспедиции. Придя к Петру Ариановичу, мы заставали его расхаживающим из угла в угол и угрюмо бормочущим что-то себе под нос. Кроткая старушка, мать его, говорила с состраданием:

— Взял бы лучше, Петюнюшка, гитарку да сыграл бы нам… Оно бы от сердца и отлегло…

Петр Арианович послушно снимал со стены гитару и, присев на краешек дивана, принимался ее настраивать.

От низких аккордов сумерки в комнатах делались как бы еще плотнее, гуще. Лампы в этих случаях не зажигали.

Гитара, как известно, располагает к задумчивости. Мы с Андреем осторожно усаживались на стульях в уголке, Лиза (если была свободна) пристраивалась на низенькой скамеечке в ногах у старушки.

Пел Петр Арианович негромко и чуть медленнее, чем полагалось, в какой-то своей собственной, я бы сказал, задушевно-повествовательной манере. А песни пел по преимуществу грустные. Помню из них «Среди долины ровныя», «Однозвучно гремит колокольчик», «Вырыта заступом яма глубокая».

Особенно нравилась нам песня про сокола, которого посадили на цепь.

Низко свесив голову, словно удрученный судьбой бедного крылатого пленника, Петр Арианович неторопливо, баском рассказывал под гитару:

На голом кургане,В широкой степи,Прикованный соколСидит на цепи…

Кто же так отомстил соколу или наказал его? И за что? Сколько лет томится он, бедный, среди степного приволья, под синим, бездонным, манящим, но недоступным небом!

— «Сидит он уж тысячу лет, — подтверждал Петр Арианович и мрачно заканчивал: — Все нет ему воли… все нет…»

Бережно прикрыл ладонью отверстие в деке гитары, а заключительный басовый аккорд еще звучит, замирая в тишине, и мы в молчании сидим, не шелохнемся по своим темным углам…

Но хандра проходила, Петр Арианович становился опять самим собой, — оживленным, деятельным.

— Кажется, в Петербурге дело-то сдвинулось с мертвой точки! — сообщал он во время очередного нашего посещения и весело подмигивал. — Молодец дедка, профессор мой! До самого президента Географического общества дошел! Но только, чур, братцы, силенциум, молчание!

Еще бы! Об этом не стоило и предупреждать!..

Впрочем, мне с Андреем не скучно было дожидаться решения из Петербурга. Читали мы теперь по строгому выбору. Петр Арианович заботливо руководил нашим чтением. По-прежнему поощрялись Жюль Верн, Стивенсон и другие, но в сочетании с более серьезными книгами. Важно было именно сочетание.

Петр Арианович любил повторять афоризм: «Некоторые, читая, наращивают умственные мускулы, другие же только умственный жир».

Жир и мускулы — как верно!

В городской библиотеке, удивляя других читателей, я с достоинством заказывал книги по списку. Однажды Вероника Васильевна поинтересовалась, кто — отец или мать — рекомендует мне эти книги для чтения.

— Петр Арианович! — гордо ответил я. — Новый наш учитель географии!

— А, — сказала Вероника Васильевна и почему-то покраснела.

После этого она стала относиться ко мне с еще большей предупредительностью и симпатией.

Да, круг наших друзей значительно расширился.

Твердой рукой отстранив теснившихся вокруг индейцев в устрашающей боевой раскраске и африканских охотников на львов, шагнул вперед суровый корщик Веденей.

Следом за ним, расталкивая пеструю толпу иноземцев, приблизился Дежнев «со товарищи». За высокими казацкими шапками и тускло поблескивающими из-под тулупов кольчугами темнели кафтаны и треуголки Лаптевых, Овцына, Челюскина.

Они с разных сторон сходились к нам, знаменитые русские путешественники, будто Петр Арианович кликнул клич по всему свету.

От берегов Тихого океана спешил Иван Москвитин. С голубого Амура — Поярков и Хабаров. С Камчатки — Атласов и Крашенинников. Из Центральной Азии скакал на низеньком мохнатом коне Пржевальский. Под нависшими над водой листьями пальмы проплывал в челне друг и защитник папуасов Миклухо-Маклай. С другого конца Земли, лавируя между айсбергами, двигались корабли Беллинсгаузена и Лазарева — первых исследователей Антарктики.

Это были наши великие соотечественники, такие же русские, как мы!

Весь мир исходили они с умно прищуренными, внимательными глазами.

Не было, наверное, уголка на земном шаре, куда не донесли бы они гордый русский флаг.

О, чего бы, кажется, не дал я, чтобы хоть немного походить на Миклуху или Пржевальского!

Однако возникали в связи с этим сомнения.

Как-то я пожаловался Петру Ариановичу на свою наружность.

— Наружность? — переспросил он, глядя на меня с удивлением. — А что тебе до твоей наружности? Ты же не девица…

— Да, — согласился я. — А вот дядюшка подбородок мой вышучивает. Круглый, говорит, как у девочки… И нос не тот.

— Как это не тот?

— Не орлиный… Путешественникам полагается орлиный. А подбородок должен быть выдвинутый вперед, квадратный…

Поняв, в чем дело, Петр Арианович долго смеялся.

Этот смех, как ни странно, не обидел меня, а успокоил. Я сам стал улыбаться, глядя на учителя географии.

— Нет, ты педант, брат, — сказал он, вытирая слезы, выступившие на глаза. — В первый раз такого педанта встречаю! Специальный подбородок ему подавай, нос там еще какой-то…

— Вот вы смеетесь, — сказал я, — а ведь в книгах говорится: у каждого на лице написана его судьба!..

— Ну и что из того? А ты поборись со своей судьбой, наперекор подбородку и носу сделайся знаменитым путешественником! Больше чести будет, только и всего…

Такой выход из положения мне понравился.

К открытию островов в Восточно-Сибирском море мы с Андреем готовились всерьез. То Андрею приходило в голову, что сон в кровати изнеживает, и он, устроив из одеяла нечто вроде спального мешка, перебирался на пол, за что получал очередную «лупцовку» от отца; то, узнав, как страдают путешественники в снегах от жажды — снег не утоляет, а разжигает ее еще больше, — я принимался упражнять волю и в течение трех дней отказывался не только от воды, но и от супа.

В пригородной роще был у нас любимый уголок — живописный яр, на дне которого даже в конце весны залеживался снег. Хорошо было постоять над яром, выпрямившись и скрестив руки на груди, как подобало, по нашим представлениям, открывателям «новых землиц». Потом ухнуть по-озорному, с присвистом, так, чтобы галки снялись с деревьев, и, согнув колени, ринуться вниз на лыжах навстречу ветру, мимо мелькающих елей.

Но как ни нравились нам замечательные русские путешественники, скромный учитель географии в нашем представлении не уступал никому из них. Конечно, он не странствовал в тундре на собаках, не ел медвежатину, не добывал заморной кости; зато наш учитель совершил нечто еще более удивительное — открыл острова в океане, не вставая из-за письменного стола!

Торжество человеческой мысли и духа, которое лежит в основе всякого научного открытия, в том числе и географического, проявилось здесь с наибольшей силой.

И труд этот совершался у нас на глазах. Мы были свидетелями его, были посвящены во все его перипетии. Мы видели, как постепенно разрастается научная база гипотезы. Острова точно всплывали из пучины на наших глазах.

9. Канареечная волость

Друзей у нас прибавилось. Но вместе с тем появился и враг, что сразу же значительно обогатило нашу жизнь. И впрямь, что это за жизнь без врагов?

Таковых ни у меня, ни у Андрея до сих пор не было. Нельзя же, в самом деле, считать врагами учеников параллельного класса «Б», с которыми происходили регулярные стычки в саду во время больших перемен!

А этот враг был настоящий, завистливый, мстительный и непримиримый. То был наш первый ученик.

Его надо описать подробнее.

Не знаю, как в других учебных заведениях того времени, но в нашем весьегонском реальном училище первыми учениками могли стать только зубрилы. Обучение, видимо, было поставлено так, что выдвигались и поощрялись не самые способные, а лишь самые усидчивые, вдобавок выскочки.

Союшкин был именно таков; безнадежный, скучнейший выскочка и зубрила. Ни проблеска мысли не появлялось на его лице, когда он торчал у доски и рапортовал урок. Он знал только от сих пор до сих, не более!

Мне могут не поверить, но он так и не удосужился прочесть ни одного из романов Жюля Верна или Майн Рида, во всяком случае, в свои детские годы. Ведь Майн Рид и Жюль Верн не значились в учебной программе! А Союшкин ничего не делал зря. Он никогда не читал ради удовольствия, он лишь «проходил», чтобы получить хорошую отметку.

Да, зубрила, школяр! Бич моего детства! С удручающим постоянством мне ставили его в пример и дома и в школе.

— Посмотрите, дети, на Союшкина! — восклицал инспектор, простирая к нему руки.

Мы смотрели в указанном направлении и видели благонравного мальчика, востроносого, бледного. Перед ним разложены были на парте пенальчик, карандашики, ластик, ручка с наконечником и, наконец, тетрадки, поражавшие опрятностью, без единой помарки или кляксы, словно в зеркале отражавшие душу своего владельца. А почерк был уже установившийся, четкий, с небольшим наклоном в левую сторону, что, как говорят, есть признак упорства характера.

Союшкин изумлял своими добродетелями. Никогда не играл он в перышки, не читал на уроках припасенную книгу, прикрываясь, как щитком, крышкой парты. Избегал драк, причем не из боязни увечий, а не желая ронять достоинства первого ученика. Он очень дорожил своим достоинством.

Ходил Союшкин всегда бочком. Семенил по коридору, держась у стеночки, чтобы не дали невзначай подножки или не вытолкнули на середину.

Зато на уроках при каждом удобном случае тянул руку вверх, иногда даже отпихивая локтем соседа:

— Я знаю, я! Меня спросите, господин учитель!

По традиции Союшкину доверялось развешивать географические карты на доске. Это была одна из его привилегий. Когда в класс входил Петр Арианович с картами, свернутыми трубкой, первый ученик поднимался навстречу, поспешно одергивая свою куцую гимнастерку. Ему было важно заслужить еще одну похвалу начальства. А Петр Арианович, как ни странно, был начальством в его глазах.

И дома меня неизменно попрекали добродетельным Союшкиным.

— Вот уж за него-то я спокоен, — говорил дядюшка, ударяя на слово «него». — Фим Фимыч рассказывал мне об этом Союшкине. Уверен: и оклад будет приличный иметь, и квартиру казенную. И орден раньше тебя получит. Да, впрочем, где уж тебе орден!

Тетка соболезнующе вздыхала. А дядюшка, постепенно входя во вкус, принимался фантазировать. Получалось складно, но обидно для меня. Вот как описывал он мою встречу с Союшкиным лет этак через пятнадцать-двадцать:

— Союшкин твой на лихаче, развалясь, или даже в собственном экипаже, а ты трюх-трюх по тротуару — денег-то нет даже на конку… Связка книг под мышкой, в кургузом пальтеце, воротничишко поднят. Дождь, слякоть. Остановит Союшкин лихача, окликнет: «Эй, Ладыгин! Хочешь, подвезу?» И благосклонно тебе — два пальца…

— А я не приму его двух пальцев, — угрюмо прерывал я.

— Примешь, примешь! Еще как примешь-то!

Дядюшка злорадно хохотал.

Впрочем, антипатия была взаимной.

Дело в том, что Союшкин был очень самолюбив и обидчив. А получалось так, будто его выбросили из игры. Давно уже прекратилось описанное выше «оттеснение учителя на север». Это было ни к чему. Приглашение к географической карте перестало пугать.

Во время уроков Петр Арианович, конечно, ничем не выказывал своего особого внимания ко мне или к Андрею. Нельзя было, однако, скрыть, что мы вхожи к нему в дом. А Союшкин не был вхож. Но ведь он был первый ученик, и географические карты на доске развешивал именно он, а не кто другой!

Подталкиваемый ревнивой обидой и любопытством, Союшкин стал набиваться к нам в товарищи. Мы с Андреем отклонили его домогательства.

Вот с каких давних пор и от какой, по сути, пустяковой причины началась эта вражда с Союшкиным, которая впоследствии доставила мне и Андрею немало неприятностей, хлопот и даже тяжелых переживаний.

…В апреле, когда зазеленели деревья, мы стали совершать воскресные загородные прогулки.

Еще накануне, в субботу, охватывало меня сладкое предпраздничное волнение. Андрей, сидя рядом за партой, озабоченно хмурился. «Банку для насекомых захватить, — бормотал он, загибая пальцы. — Два сачка. Нож охотничий не забыть…»

Это были не просто прогулки с учителем, нет, это было путешествие в неведомое, в Страну Тайн.

Двигались строго по компасу. Маленький, на вид игрушечный, он всегда был при Петре Ариановиче. Наш учитель носил его на часовой цепочке вместо брелока — терпеть не мог разной модной в те годы металлической фигурной чепухи: якорьков, лир, охотничьих собачек.

Бывало, впрочем, что компас не вынимался. Петр Арианович учил нас ориентироваться по солнцу и по часам, по мху на стволах деревьев, учил находить друг друга в лесу по условным знакам. По дороге развертывал целую цепь замысловатых задач-приключений и сам был увлечен и доволен не меньше нас.

Помню одну из таких воскресных прогулок.

День выдался теплый, солнечный. Широкой поймой Мологи шагали мы все дальше и дальше от Весьегонска. Следом за нами плыли в воде облака. Распрямлялся полегший за зиму камыш. Хлопотливо журчащие струи обегали островки с одиноко торчащими ветлами. Кое-где темнели избы на островах.

С компасом в руке мы определяли части света. На восток от нас, за холмами, покрытыми березняком, располагался город Пошехонье, родной брат Весьегонска. На севере был Череповец, на западе — Вышний Волочек. Все болотистые, низменные места, страна озер, которую населяло когда-то диковинное племя Весь.

Кустарник был очень высок, почти в рост человека. На упругих плетях его уже появились листочки. Мы двигались как бы в сплошном зеленом, нежнейших оттенков тумане.

А наверху, в просветах, синело небо.

Весело было перекликаться друг с другом, перебегать по хлипким жердочкам через ручьи или, остановившись, в молчании наблюдать за хлопотливой беготней всякой водяной мошкары. Немолчно свистели птицы вокруг. Иногда подавали голос лягушки.

Солнце начало сильно припекать, когда Петр Арианович остановился. Я подбежал к нему. Раздвинув руками заросли, он смотрел на группу построек, черневших вдали.

Избы были странные: они стояли посреди болота на сваях!

Часть деревеньки была затоплена. Ребятишки, игравшие на пригорке, с воробьиным гомоном порхнули при виде нас в сторону.

Потом, когда мы устроились на привал, к нам подплыла лодка. В ней стоял во весь рост высокий худой старик с шестом в руках. Он был какой-то весь пегий от заплат.

Еще на середине реки старик начал улыбаться и стащил с головы замасленный картуз.

Это был знакомый Петра Ариановича, дед Лизы.

Взрослые мужчины в Мокром Логе занимались обычным для весьегонских крестьян отхожим промыслом — гоняли плоты — и сейчас отсутствовали в деревне. Один старик сидел дома.

— Я и дома при деле нахожуся, — сказал он, открывая в улыбке беззубый рот. — Мы птичкой кормимся.

— Охотники? — спросил Андрей с уважением.

— Нет. На продажу разводим.

Он проводил нас к своей избе на сваях, поднялся по шаткой лесенке и распахнул дверь. Мы заглянули туда. Шум внутри стоял такой, будто одновременно работало несколько прялок. То были канарейки, множество канареек. Прижившиеся на чужбине переселенцы из жарких стран суетливо прыгали в своих клетках, наполняя тесное помещение оглушительным свистом и щебетом.

— Мы из Медыни, калуцкие, — пояснил дед, осторожно притворяя дверь. — У нас каждая волость имеет свое предназначение. Из Хотисина идут по всей России бутоломы, иначе — камнерои, из Дворцов — столяры, из Желохова — печники, маляры, штукатуры. Наша Медынская волость занимается канарейками.

— Сами и продаете их?

— Зачем сами? Скупщики скупают, потом развозят птичек по всей империи.

— Кто же у вас, у калуцких, землей занимается? — спросил Петр Арианович.

— Землей? — удивился дед. — А откуда ей быть, земле-то? У нас, слышь ты, одних графьев да князей, почитай, десятка полтора или два. Им-то кормиться надоть или как?

— А Лиза говорила: была у вас земля.

— Ну, это когда была! Была, да сплыла. Вода теперь на нашем поле, луга заливные.

— Чьи?

— Княгини Юсуповой, графини Сумароковой-Эльстон!..

Дед произнес двойной титул своей обидчицы чуть не с гордостью, будто ему приятнее было, что землю оттягала не простая помещица, а сиятельная.

— Мельницу она воздвигла на речушке, — словоохотливо продолжал он, — и плотину к ней. Вот и затопила вода землицу. Пошли мы к княгине, в ноги упали. Смеется; «Не виновата — паводок, вода!» С тем и ушли.

— Судились с ней?

— Что ж судиться-то? К ней губернатор кофий приезжает пить.

Петр Арианович встал, сердито дернул плечом.

— Канареечная волость! Подстрочные примечания к учебнику географии!..

Он долго говорил о чем-то со стариком — вполголоса. До меня донеслись только последние слова его:

— Ну и что ж, что далеко? Ты до моря не дойдешь — оно до тебя, может, дойдет!

Старик засмеялся. Он понимал, что барин шутит.

А про море зашла речь вот почему. Старик вспомнил, что служил «действительную» в городе Дербенте. И полюбилось ему море с той поры. Вот уж море так море! Правду в сказках говорят: синь-море!.. Перед смертью мечталось побывать еще разок.» Дербенте, на море взглянуть. Да где уж! Ноги плохи стали, не дойти до Дербента…

На обратном пути Петр Арианович молчал, думая о своем. Потом обернулся к нам:

— Дед не поверил мне, засмеялся… А почему? Человек давно начал менять мир вокруг себя. На то он человек! Силен — да, но будет еще сильнее, во сто крат сильнее…

Вспоминая об этом вечере, представляю Петра Ариановича стоящим на высоком берегу. Фуражка в руке, прямые волосы треплет ветер. Фигура четко вырисовывается на фоне пронизанной солнечными лучами просторной поймы.

Вдали густо-синяя кайма лесов, в светлых излучинах неторопливой Мологи темнеют деревеньки, несколько низеньких покосившихся, крытых дранкой изб, между которыми протянуты для просушки рыбачьи сети. Все будто сковано сном, все неподвижно, неизменно. Так же, наверное, текла Молога, так же темнели избы, сушились сети и сто лет назад, и триста, и пятьсот.

Кто же разбудит пойму Мологи от векового сна?

10. «Скорей Весьегонск с места сойдет!»

Петру Ариановичу упорно преграждали путь к островам.

Опасность все время подстерегала его. Мы чувствовали ее в многозначительных косых взглядах Фим Фимыча, в осторожно прощупывающих вопросах моего дядюшки. Мы чувствовали ее всю весну — за каждым кустом, за каждым углом.

Однажды после привала в лесу Андрей обнаружил несколько окурков у куста. Место было примято, от свежей земли шел пар. Значит, только что кто-то лежал здесь и подслушивал нас.

В другой раз, сидя над картой в комнате Петра Ариановича, я ощутил холодок в спине и быстро оглянулся. В просвете между шторами темнело чье-то прижавшееся к оконному стеклу лицо. Оно тотчас исчезло.

Кто же это мог быть? Круглые глаза, очень толстые губы, приплюснутый — пуговкой — нос. Лицо, прижатое вплотную к стеклу, как бы превратилось в маску. Я бы не смог потом узнать его.

Андрей предположил, что это был Фим фимыч. Очень приятно было думать, что мы сидим сейчас в тепле, а он, желая подслужиться инспектору, мерзнет на улице. Почки на дубе уже начали распускаться, в эту пору всегда холодает.

Наверное, помощник классных наставников подпрыгивал на месте, чтобы согреться. Мороз хватал его за ноги, и он быстро отдергивал их, будто обороняясь от собак.

Попрыгай, попрыгай!..

Имя-отчество помощника классных наставников было Ефим Ефимович, но дети и взрослые звали его сокращенно Фим Фимычем. О, если бы можно было укоротить и самого его, как сделали это с именем-отчеством!.. Я никогда, ни до того, ни после, не видел таких длинных людей. Он выглядел именно длинным, а не высоким, потому что плечи его были необыкновенно покаты и узки. На тощей шее рывками поворачивалась маленькая голова.

Во взгляде его было что-то больное и странное. Замечали: чем способнее, инициативнее, талантливее ученик, тем больше придирается к нему Фим Фимыч.

В обязанности Фим Фимыча входило следить за тем, чтобы, встречаясь на улице с педагогами, ученики приветствовали их согласно ритуалу (полагалось не просто козырнуть, а, плавно отведя фуражку в сторону, вполоборота повернуться к приветствуемому, причем желательно — с улыбкой). Он должен был также пресекать всякую школьную крамолу. Можно было почувствовать на затылке сдерживаемое дыхание и увидеть, как через плечо простирается к тетрадкам длинная рука: а не малюешь ли ты карикатуру на инспектора или на самого Фим Фимыча?

Нужное и важное дело — поддержание в училище дисциплины — превращалось в унизительную слежку.

С нами он стал подозрительно ласков. Как-то даже назвал «милыми мальчиками». Это было, конечно, неспроста.

Затем меня вызвал инспектор училища и принялся выспрашивать про знакомства Петра Ариановича за пределами Весьегонска.

Я знал лишь, что существует какой-то профессор, который хлопочет насчет экспедиции, но, понятно, промолчал об этом.

Стоя посреди просторного кабинета, инспектор с минуту недоверчиво смотрел на меня, потом закрыл глаза и, казалось, забыл о моем присутствии.

Известно было, что он обременен разнообразными болезнями, которые, собственно говоря, и составляют смысл его существования. Вот и сейчас наш инспектор неподвижно стоял, чуть склонив голову набок, как бы прислушиваясь к тому, что происходит внутри него, и, судя по выражению лица, не был доволен происходящим.

— Ты еще здесь? — сказал он после некоторого молчания. — Ну, не знаешь, так иди! Иди себе…

Окурки в лесу, плоское, прижавшееся к оконному стеклу лицо, вкрадчивая приветливость Фим Фимыча, расспросы инспектора и моего дядюшки — все говорило о том, что враги Петра Ариановича не дремлют, что они стягивают кольцо.

А между тем Петр Арианович с поразительной беспечностью относился к нашим тревожным сообщениям.

Быть может, он думал, что мы до сих пор еще играем в индейцев? Или просто недооценивал своих весьегонских противников?

Да, понятно, недооценивал. И можно ли, в конце концов, винить его за это? Ему ли было бояться каких то гнусных провинциальных сплетников, ему, который сейчас потягался бы силою со всеми льдами Северного Ледовитого океана?

Никогда еще не видели мы нашего учителя в таком оживленном, бодром, приподнятом настроении, как той весной — первой и последней, кстати сказать, которую нам довелось провести вместе.

От профессора регулярно приходили письма, благоприятные, обнадеживающие. Если не летом 1914 года, то уж наверняка летом 1915-го небольшая, но хорошо снаряженная экспедиция отправится на поиски островов в Восточно-Сибирском море. Профессору как будто бы удалось заинтересовать ею кого-то из видных сибирских капиталистов. По-видимому, легендарная корга Веденея сохраняла свою притягательную силу и по сей день.

Весной все чудесным образом ладилось у Петра Ариановича, все удавалось. Был бы он суеверен, мог бы, пожалуй, забеспокоиться, заподозрить, что судьба лишь дразнит, манит надеждами.

Конечно, дело было не только в добрых вестях из Москвы. Я и Андрей с запозданием догадались об этом — уже перед самым скандалом в Летнем саду, давшим новый, опасный поворот событиям.

Скандал случился в воскресенье, а Петра Ариановича и Веронику Васильевну мы увидели накануне, стало быть, в субботу.

Я с моим другом совершали обычный свой вечерний обход Весьегонска. Андрей затеял спор о преимуществах винчестера перед штуцером. За разговором мы незаметно отдалились от центра и углубились в благоуханную темноту переулков.

Вечер был хорош. Ветки черемухи перевешивались через заборы из садов, было приятно касаться прохладной листвы рукой, будто обмениваясь с деревьями беглым приветствием. Но сирень еще не цвела. Иначе я запомнил бы ее запах.

Доски тротуара поскрипывали под нашими торопливыми шагами. Я только было собрался сразить Андрея последним аргументом, как вдруг увидел мужчину и женщину, которые шли под руку, очень медленно, то появляясь в конусе света, отбрасываемом уличным фонарем, то снова ныряя во тьму и надолго пропадая в ней.

О! Мало ли влюбленных парочек, словно во сне, бродит весенними вечерами по улицам!

Мы непоколебимо продолжали свой путь, не замедляя и не убыстряя шаг. Если бы знали, что парочка эта — Петр Арианович и Вероника Васильевна, то поспешили бы круто свернуть в один из боковых переулков, чтобы «раствориться во мгле». Но мы не знали и потому, громко сопя и перебраниваясь, настигли их, и, конечно, под самым фонарем, в ярко освещенном пространстве.

Это было глупо, нелепо. Я сгорел от стыда. Однако сами влюбленные почти не обратили на нас внимания. Вероника Васильевна, опираясь на руку Петра Ариановича, продолжала прижимать к груди охапку черемухи и чему-то смеялась — негромко, смущенно и ласково. Петр Арианович вел ее с такой бережностью, точно она была из фарфора.

Узнав нас, он улыбнулся, хотел что-то сказать, но мы с Андреем уже пронеслись мимо, втянув голову в плечи, невнятно пробормотав приветствие.

Обогнав парочку, Андрей озадаченно хмыкнул.

Капитан Гаттерас, кажется, не был женат? А Миклухо-Маклай? Сами мы не собирались связываться с девчонками. Ну их!

Впрочем, быть влюбленным, наверное, не так уж плохо, если судить по лицу Петра Ариановича. Какое же было у него лицо — счастливое и трогательно-наивное, словно бы сам удивлялся своему счастью!

Тогда я в последний раз видел его таким…

Дядюшка мой выкинул неожиданно коленце, одну из своих нелепых шутовских штук. Случилось это вечером в Летнем саду.

Сад располагался через три улицы от нашего дома. Андрей и я частенько убегали туда по вечерам. Внутрь, понятно, нас не пускали, и мы пристраивались у щелей в заборе.

По аллеям, тускло освещенным висячими лампами, как заводные, двигались пары. Слышались шарканье ног, смех, деланно веселые голоса.

Против главной аллеи возвышалась «раковина», где солдаты местного гарнизона с распаренными лицами, шевеля усами, дули в трубы.

Вальс «Ожидание» сменялся звуками марша лейб-гвардии Кексгольмского полка, а затем подскакивающими взвизгами «Ойры».

Поодаль, в глубине сада, находится ресторан, рядом — бильярдная. Оттуда обычно доносились хлопанье пробок, стук шаров и неразборчивые выкрики.

В тот воскресный вечер в бильярдной было более шумно, чем всегда. Вскоре туда с обеспокоенным лицом пробежал распорядитель.

Скандалы случались в Весьегонске не часто. Заинтересованные событием, мы перешли из галерки в партер, то есть попросту перемахнули через забор.

Толпа жестикулирующих людей, бесцеремонно расталкивая гуляющих, покатилась от бильярдной к выходу. До нас донеслось:

— Полегче, полегче! Уберите руки, вам говорят!..

— Ну бросьте, господа, стоил ли, бросьте…

— Скорей Весьегонск с места сойдет!..

— Да бросьте же, бросьте, господа!..

На минуту мелькнуло лицо Петра Ариановича, за ним багровая лысина моего дядюшки, вся в испарине, а вокруг колыхались фуражки с кокардами и соломенные шляпы-канотье, довольно быстро подвигавшиеся к выходу.

Обиженные голоса, хохот и чье-то однообразное, на самых низких нотах: «Да бросьте же, бросьте, господа!» — удаляясь, стихли наконец, и цветастая, шаркающая ногами карусель возобновила свое движение.

Позже я узнал, с чего все началось.

Иногда Петр Арианович игрывал на бильярде. В этот вечер он заканчивал партию с молодым фельдшером, когда в бильярдную, пошатываясь, ввалился дядюшка. Его сопровождали приятели в соответственно приподнятом настроении.

— Чур, чур, — закричал дядюшка с порога бильярдной. — Следующую партию со мной! Согласны?

Петр Арианович отклонил это заманчивое предложение.

— Но почему? — поразился дядюшка, с аффектацией откидываясь назад.

— Так.

— Нет, тут не «так». Тут начинка… А какая?

Петр Арианович пожал плечами.

— Что же, выходит, брезгуете нашим обществом? — не отставал дядюшка. — Мы ничего. Пьяненькие, но… Что поделаешь? У нас мыслящему человеку не пить нельзя.

Петр Арианович отвернулся и принялся намеливать кий.

— Потому что болото, провинция, — продолжал дядюшка. — Потому что рак на гербе… Весьегонск!

— Я сам из Весьегонска, — коротко сказал учитель, нагибаясь над столом.

— Я ж и говорю, — подхватил дядюшка. — А с кем тягаться вздумали? Страшно сказать — с заграницей, со всемирно известным Текльтоном! Вы — и Текльтон! Хо-хо! Сам Текльтон не открыл острова, а учитель географии открыл… В Весьегонске, в провинции!

— Да что вы привязались: провинция, провинция! — вступился за Петра Ариановича фельдшер. — А Ломоносов откуда был?

— Ну, Ломоносов! Сравнили! То академик! И в Петербурге! Добро бы господин Пирикукий… то бишь Ветлугин… в Петербурге жил… А у нас в Весьегонске академий нет!

Приятели вразнобой поддержали дядюшку:

— В Калуге, говорят, тоже учитель на звезды собрался лететь! Все ракету какую-то строит…

— В Козлове и того лучше: не учитель — часовщик новые растения стал выдумывать!

— Ну вот видите, видите? Вот она вам, провинция ваша!

И дядюшка захохотал.

Петр Арианович с полным самообладанием натирал мелом кий.

— Часовщики! Учители! — ликовал дядюшка. — А зачем стараются, лбом стену прошибают?

— Не для себя. Для славы отечества!..

— Ах, славы! — Дядюшка подмигнул приятелям. — Все слава, слава… Ну именно — чудаки! В каждом городе по чудаку!

— Какие же чудаки! Выдающиеся русские люди! Патриоты России!

Дядюшка удивился:

— Этак, скажете, и вы — патриот России?

— Конечно.

Дядюшка неожиданно обиделся:

— Позвольте! Если вы патриот, то кто тогда я?

Он обвел всех оскорбленным взглядом. Вид у него был, наверное, очень глупый, потому что в бильярдной засмеялись.

— Нет-с, не шучу! Господин Ветлугин говорит: я, мол, патриот России! Хорошо-с! Кто же тогда мы все? — Он сделал паузу, потом ударил себя кулаком в грудь: — Врете! Я патриот, я!

— Почему?

— То есть как это почему? Потому что вполне доволен своим отечеством. Зако-за-а-конопослушен! Не придумываю всяких теорий. Служу…

Петр Арианович усмехнулся.

— Ни к чему эта усмешка ваша! — Дядюшка рассердился. — Служу, да! А вы? Острова нашли? Не верю в ваши острова! Не видал! А чего не видал, того…

Петр Арианович, не обращая больше внимания на его болтовню, стал расплачиваться с маркером.

— Не верю! — продолжал выкрикивать дядюшка, бестолково размахивая руками и обращаясь больше к висячей лампе, чем к Петру Ариановичу. — Ни в часовщика не верю, ни в этого… с ракетой! И в тебя с островами твоими не верю!

Дядюшка огляделся, подбирая сравнение. Оно должно было быть хлестким и кратким. Что-нибудь вроде пословицы или афоризма. Требовалось выразить в одной фразе все свое превосходство над этим Кукипирием.

На фоне звездного неба четко вырисовывался купол собора. Чуть поодаль торчала каланча пожарной части, словно это была долговязая шея великана, с любопытством заглядывавшего в сад через деревья. Еще дальше темнели крыши домов.

Весьегонск был строен прочно, на века. В его приземистых домах можно было отсидеться от жизненных бурь, как в бревенчатых блокгаузах во время осады.

Сравнение пришло!

— Скорее я… — Дядюшка покачнулся, чуть было не упал, но удержался за бильярд широко расставленными руками. — Скорее Весьегонск с места сойдет, чем я тебе поверю, понял?..

Он словно бы швырнул на стол наш город, как увесистую козырную карту.

— Сдвинь-ка Весьегонск, ну! Сдвинь-ка с места, попробуй! А, не можешь? То-то!

Много раз потом представляли мы с Андреем эту сцену. С сухим щелканьем сталкивались и разлетались шары. Раздавались возгласы: «К себе в среднюю!», «В угол налево!» У стены ухмылялись дядюшкины приятели, а посреди ораторствовал дядюшка. Над лысиной его дымились редкие волосы. Одну руку он устремлял вперед с видом колдуна-заклинателя, другой продолжал цепляться за спасительный бильярд…

Спор закончился безобразно.

Кажется, не насладившись до конца своим триумфом, дядюшка захотел удержать Петра Ариановича.

Повторялась в общем уже известная читателю программа обдуманно надоедливых приставаний.

Петр Арианович попытался уйти, ему преградили дорогу к двери. Дядюшка уцепился за рукав его кителя. Рукав треснул.

Тогда Петр Арианович пустил в приставалу шаром, но промахнулся.

Их кинулись разнимать. Подскочил Фим Фимыч, до того смирно сидевший в уголке и что-то записывавший. Толпа подхватила его, дядюшку, Петра Ариановича, вынесла из бильярдной и потащила к выходу из Летнего сада.

В тот же вечер, пылая жаждой мщения, дядюшка сделал обыск на моей полке с книгами.

11. Буквы «С.С.»

Меня разбудили шелест перевертываемых страниц и сердитое бормотание.

Открыв глаза, я увидел дядюшку, который сидел на корточках в нескольких шагах от кровати, спиной ко мне, и рылся на книжной полке.

— Поглядим, поглядим, — бормотал дядюшка с ожесточением, — каков он из себя, этот патриот, поборник славы отечества!

Одну за другой он раскрывал тетради, порывисто перелистывал и, раздраженно фыркнув, швырял на пол.

Зажженная свеча стояла у дядюшкиных ног. Длинные тени раскачивались на стенах и потолке. Они были похожи на щупальца осьминога. Будто чудом каким-то я очутился не в своей комнате, в которой улегся спать, а в зловещей подводной пещере.

Было в этом что-то знакомое, мучительно знакомое. Видел я уже и тени на потолке, и хищно согнутую спину, и беспокойно раскачивающийся язычок пламени. И так же надо было подать сигнал, предупредить кого-то об опасности.

Кого?

Я так и не успел вспомнить, потому что с торжествующим возгласом дядюшка сдернул с полки одну из тетрадей и обернулся ко мне:

— Ага, не спишь? Совесть нечиста? То-то! Ну-ка, объясни, отвечай: что означает «с.с.»?

Я спрыгнул с кровати и, шлепая босыми пятками, подошел к этажерке.

— Что это, что?!

Он тыкал в страницу с такой злостью, что наконец прорвал ее указательным пальцем.

Это была моя тетрадь по географии. С недавнего времени я принялся заносить сюда кое-что из того, что рассказывал нам Петр Арианович. На обложке тетради, как водится, красовались якоря, а также переводные картинки с пейзажами тундры, кораблями и белыми медведями.

— Две буквы — «с.с.»! — размахивал передо мной дядюшка тетрадью. — Отвечай! Как понимать?

Переступая босыми ногами — от пола дуло, — я объяснил, что это географическая пометка, известная всем географам. («Я не географ!» — мотнул дядюшка головой.) А означает: «Существование сомнительно», сокращенно «с.с.». («Ага, сокращенно!») Если человек находит на карте или в справочнике буквы «с.с.» подле какого-нибудь острова, горного кряжа или реки, то…

— Врешь, врешь! — прервал дядюшка. — По голосу слышу, что врешь! Нет, брат, я не глупей тебя с учителем с твоим… Какое там еще придумали «сомнительно»! Ничего не сомнительно! Ясно-понятно все! «С.с.» — это есть «совершенно секретно»! Ага, угадал? Ну-с, а что же именно секретно?

Он с жадностью принялся листать тетрадку дальше.

— Стишки? Что за стишки? «Первое мая, солнце играя»?.. Нет. «Нелюдимо наше море…». Вот оно что! Не-лю-ди-мо!.. Ну-ка, ну-ка…

Он пробубнил несколько строк себе под нос, потом остановился и почмокал губами, как бы пробуя стихотворение на вкус.

— Это как же понимать? — повернулся он ко мне. — «Блаженная страна…» Что это?

Делая многозначительные паузы, дядюшка прочел:

Там, за далью непогодыЕсть блаженная страна.Не темнеют неба своды,Не проходит тишина.

Он глубокомысленно смотрел на меня снизу, не вставая с, корточек.

— «Блаженная страна»! Очень хорошо! Именно — совершенно секретно!

Он торжествующе выпрямился.

— Вот и приоткрылся учитель твой! — Дядюшка захохотал и пошатнулся. Только сейчас я заметил, что он вдребезги пьян. — Вот как сразу стало хорошо! Упирался, лукавил… А сейчас и приоткрылся. Ну что стоишь? Брысь в постель! Досыпай! А тетрадочку под замок спрячем, под замок!

Он бережно закрыл мою тетрадь по географии.

Утром я узнал от Андрея, что на рассвете у него побывал Фим Фимыч и также перетряхнул все учебники и тетради.

Найдены были те же подозрительные буквы «с.с.» и песня, но, кроме того, длинная выписка из сочинений какого-то опасного революционера, подрывающая уважение к правительству.

Собственно, выписок в Андреевой тетради было две. Первая из них разочаровала помощника классных наставников. Она была озаглавлена: «Мечта».

«Моя мечта может обгонять естественный ход событий (слово „обгонять“ было подчеркнуто). Если бы человек был совершенно лишен способности мечтать таким образом… тогда я решительно не могу представить, какая побудительная причина заставляла бы человека предпринимать и доводить до конца обширные и утомительные работы в области искусства, науки и практической жизни…»

Спрошенный Фим Фимычем, кто автор рассуждения о мечте, Андрей ответил, что не знает.

Он действительно не знал автора. Только много лет спустя мы узнали, что это цитата из сочинений Писарева, которую любил приводить в своих выступлениях Ленин.

Фим Фимычу рассуждения о мечте не показались опасными.

— Ну, это не серьезный человек писал, — сказал он, пробегая глазами выписку. — Поэт какой-нибудь…

Зато вторая выписка с лихвой вознаградила его за все хлопоты. Там было сказано следующее:

«Недавно приходилось читать в „The Atheneum“, что в России варварство простонародья часто губит благие намерения правительства (по организации экспедиций)… Но никогда не произносилось ничего более неверного. Наоборот, простонародье почти всегда пролагало путь научным изысканиям. Вся Сибирь с ее берегами открыта таким образом. Правительство всегда только присваивало себе то, что народ открывал. Таким образом присоединены Камчатка и Курильские острова. Только позже они были осмотрены правительством. Предприимчивые люди из простонародья впервые открыли всю цепь островов Берингова моря и весь русский берег северо-западной Америки».

Я привожу здесь эту выписку целиком, потому что именно она послужила причиной увольнения Петра Ариановича из нашего училища.

Со всеми предосторожностями, как пойманную ядовитую змею, выписку доставили инспектору, так как директор был в отъезде. Тотчас же был вызван для объяснений Петр Арианович.

— «Простонародье пролагало путь…», «Правительство присваивало…», — с ужасом вчитывался инспектор в Андреевы каракули. — Боже мой, боже мой! И это география? Разве у Иванова это есть? Я помню Иванова… Полюбуйтесь! Пропаганда, чуть ли не прокламация!

Он схватился за правый бок и скрючился.

Петр Арианович, нагнувшись, близоруко разглядывал лежавшую на столе раскрытую тетрадь.

— Позвольте… «Простонародье пролагало путь научным изысканиям»? Да, я это говорил. Не помню уж, на каком уроке, но говорил…

— Боже мой, на уроке!

— Чему вы ужасаетесь? Это отнюдь не прокламация, а ученая статья! Написал ее действительный член Императорской академии наук…

— Императорской? Не верю!

— Знаменитый русский ученый Карл Максимович Бэр… Прочитав о том, как в иностранном журнале пытаются ошельмовать наших русских землепроходцев, он, естественно, вступился за них и…

— А стихи? Как тут? «Блаженная страна». «Там, за далью непогоды…» Это как понимать? А «совершенно секретно»?.. Все, знаете, одно к одному… Наконец, эти ваши загадочные прогулки с учениками, какой-то конспиративный географический кружок! Нет-с, извините, я умываю руки…

Инспектор с таким ожесточением потер рука об Руку, что даже поморщился от боли.

— Объясняйтесь с господином попечителем учебного округа или с кем он сочтет нужным. Это дело политическое. Все! Я умыл руки…

Мы сидели с Андреем на подоконнике, в коридоре, когда с шумом распахнулась дверь учительской и оттуда, встряхивая волосами, вышел Петр Арианович. На широких скулах его рдели два красных пятнышка. Брови были сдвинуты.

Мы вскочили с подоконника, поклонились. Петр Арианович кивком ответил на поклон. Он посмотрел на нас прищурясь, со странным выражением. Потом чуть заметно покачал головой. Это означало, что подходить к нему нельзя.

И тогда, оглянувшись, я увидел Союшкина.

Он стоял по обыкновению у стеночки, как бы желая врасти в нее, слиться с нею, и с ужасом смотрел на опального учителя. То, что он опальный, делало его, видимо, совершенно другим в глазах Союшкина. Мимо вприскочку, весело толкаясь, проносились ученики. Союшкина окликали, подзывали, но он оставался недвижим. Он будто оцепенел.

Тогда же, на перемене, стало известно, что Петр Арианович временно, «по болезни», не будет продолжать занятия.

Некоторые учителя открыто выражали ему сочувствие, другие пожимали плечами. Зато отец Фома был доволен свыше меры и не скрывал этого. Взмахивая рукавами рясы, он радостно вскрикивал:

— Вот она, аллегория-то! Я же говорил! Неизвестные острова суть одна лишь аллегория!

Ждали прибытия попечителя.

12. Тройка по поведению

Это были томительные дни. По вечерам меня держали взаперти, а домой из училища конвоировала тетка.

Вдруг на большой перемене пронесся слух, что попечитель уже приехал и к нему вызывают учеников.

Я и Андрей с ужасом переглянулись.

— Звонков Андрей! За ним Ладыгин Алексей! — провозгласил Фим Фимыч, вышагивая по коридору.

Он торжественно препроводил нас к учительской, втолкнул Андрея первым, меня придержал за плечо. Потом взмахом руки разогнал малышей, в волнении шнырявших вокруг.

Через стеклянную дверь я видел спину Андрея, его узенькие плечи и большую голову с торчащими вихрами.

Он волновался. Все время оттягивал складки гимнастерки под поясом, хотя те и так торчали воробьиным хвостиком.

Прямо против двери сидели за столом наш инспектор и осанистый старик в вицмундире, то поднимавший, то опускавший очень толстые черные брови. Отец Фома пристроился у окна, на солнышке.

Видимо, ответы Андрея были неудовлетворительны, потому что инспектор погрозил ему пальцем.

От гулкого окрика задребезжало стекло двери:

— Ладыгин!

Я очутился перед столом, рядом с Андреем.

— Вот второй экземпляр, ваше превосходительство, — печальным голосом сказал инспектор, выворачивая ладонь в мою сторону. — Племянник уважаемого в городе чиновника, н-но…

Отец Фома шумно вздохнул.

Брови попечителя выжидательно поднялись.

— Расскажи нам, Ладыгин, все, — продолжал инспектор. — Покажи товарищу пример. Товарищ твой из молчунов, язык проглотил…

Андрей был взъерошен и больше обычного смотрел букой.

Со своими торчащими на макушке вихрами и гимнастеркой, оттопыривающейся сзади в виде хвостика, он напоминал сейчас очень маленькую сердитую птицу.

— Ну, что же молчишь, сыне? — вопросил отец Фома, склонив голову набок. — Чему учитель научает тебя? Молчать?..

Допрос тянулся очень долго.

То, взмахивая длинными рукавами рясы, с вкрадчивыми увещеваниями приступал отец Фома:

— Нет?.. Что нет, сыне?

— Не знаю, батюшка.

— А почему так тряхнуло тебя, когда я спросил?

То грозно качал указательным пальцем инспектор:

— Ты мне тут симфонию не разводи! — И непередаваемое презрение было в слове «симфония». — Не разводи мне симфонию, а ответь: про капиталистический строй говорил он тебе?

Черные брови попечителя продолжали то подниматься, то опускаться. Вдруг я заметил, что лицо его начинает багроветь.

— Тройка по поведению! — неожиданно тонким голосом крикнул он, и так громко, что отец Фома поперхнулся вопросом, а любопытных приготовишек, толпившихся у стеклянной двери, кинуло в сторону, как ветром. — Тройка по поведению — вот что угрожает вам, понимаете ли, дураки?.. Что будете делать после этого? С тройкой только во второразрядное юнкерское принимают!..

Отец Фома возвел глаза к потолку. Инспектор скорчил соболезнующее лицо. Нас вывели.

В течение нескольких дней в учительской перебывали другие ученики. Никто не понимал, в чем дело, но молчали все, как в рот воды набрали.

Подробности разговора Петра Ариановича с попечителем остались неизвестными. О них можно было судить по поведению дядюшки. В тот день он был оживлен более обычного и обедал с аппетитом.

— Уволен! — сообщил он, шумно высасывая из кости мозг. — Уволили нашего Пирикукия! Вызван для объяснения в Тверь!

Тетка взглянула на меня и перекрестилась.

…Вечером у нас были гости.

Столик для лото расставили в палисаднике. Оттуда доносились веселые голоса, звон стаканов и вилок. В руках у меня был Майн Рид, но читать не хотелось.

Быть может, в тот вечер кончилось мое детство? Выдуманное перестало увлекать. Настоящая, реальная, суровая жизнь со всеми ее радостями, горестями, опасностями подхватила и понесла куда-то в неведомое — из тихой заводи в океан…

Я услышал, как камешек ударился в подоконник. Пауза. Дробно ударился еще один.

Распахнув окно, выглянул наружу. Темно было, хоть глаз выколи. Спросил шепотом:

— Ты, Андрей?

Что-то зашуршало в кустах под окном, шмыгнуло носом, сердито сказало:

— Не Андрей… Я, Лизка…

— О! Лиза! Что ты, Лиза?

— Попрощаться зовет…

— Кто?

— Он. Уезжает.

Я, по существу, находился под домашним арестом, впереди маячила предсказанная попечителем тройка по поведению, но, понятно, не колебался ни минуты. Кинувшись к кровати, быстро сдернул подушки, бросил их особым образом, прикрыл одеялом. Отошел, оценивая взглядом. Уложил складки еще небрежнее.

Лиза с удивлением следила за мной через окно.

Да, теперь будет хорошо! Человек спит на кровати. Человек читал Майн Рида, уронил на пол, заснул.

Я перемахнул через подоконник. Майн Рид остался лежать раскрытый на середине…

Держась за руки, мы побежали с Лизой вдоль изгороди. За густыми кустами сирени горела лампа. Мошкара трещала крыльями вокруг нее.

У калитки пришлось переждать, пока отойдет гость, куривший папиросу.

Кто-то сказал за столом, подавляя зевок:

— А без него, что ни говори, скучно будет в Весьегонске!

Стук кубиков лото. Голос исправницы:

— У кого тринадцать? У вас? Он революционер! И опасный!

Дядюшка поддержал:

— Учил, говорят, что ничего незыблемого в географии нет… Как — нет? А существующий в Российской империи государственный строй? Ага! То-то и оно!

— Не революционер… Еще (не «еще», а по-церковнославянски «еще») не революционер, однако же закономерно идет к тому, чтобы стать таковым…

— Вы фаталист, отец Фома!

Гость, куривший папиросу, отошел. Мы скользнули в калитку.

Как-то получилось, что не разняли рук: бежать по темной улице было удобнее, взявшись за руки. Бежали молча. Перепрыгивали через канавки, шарахались от возникавших силуэтов прохожих. Вечер был сырой. От Мологи медленно наползал туман, по-местному называемый мга.

Мы миновали дом исправницы, направляясь к заставе.

— Там, — коротко пояснила Лиза. — Велел туда.

Андрей уже сидел на перекладине шлагбаума и вяло ответил на мое приветствие.

Вскоре из тумана послышалось тпруканье извозчика. Железная дорога в те годы еще не доходила до Весьегонска.

Петр Арианович сначала пожал нам руки, как взрослым, потом обнял и расцеловал, как маленьких.

— Спасибо, ребятки. Спасибо за все!

— За что же, Петр Арианович?

— О! За многое! Вам не понять сейчас… За бодрость, верность, за веру в мечту!.. — Он спохватился: — А подарок? Что же подарить вам? Все вещи запакованы… Хотя…

Он порылся в карманах. Послышался тонкий металлический хруст. Петр Арианович протянул нам на обрывке цепочки крохотный компас, служивший ему брелоком к часам.

— Всем троим: Андрею, Леше, Лизе!

— Но как же троим? Один компас — троим, Петр Арианович?.. Мы же разъедемся, расстанемся…

— И-эх! Залетные! — неожиданно сказал извозчик, щелкнул кнутом.

«Залетные» налегли и дернули. Захлюпала грязь под копытами.

— А вы не расставайтесь! — крикнул Петр Арианович, уже отъезжая.

И туман, как вода, сомкнулся за ним…

От заставы возвращались молча. Лиза все чаще и чаще шмыгала носом. Наверное, она застыдилась, наконец, этого шмыганья, потому что, не попрощавшись, нырнула в переулок, который вел к дому исправницы.

Туман наползал от реки, постепенно заполняя все улицы. Колышущаяся синеватая пелена пахла водорослями. Легко можно было вообразить, что наш Весьегонск затонул и мы бродим по дну реки.

Эта мысль на короткое время развлекла меня. Я сообщил о ней Андрею, желая утешить, но он сердито дернул меня за рукав:

— Тш! Слышишь?

— Шаги!

— От самой заставы!..

Да, сзади мерно поскрипывал деревянный тротуар. Это не мог быть случайный прохожий, потому что стоило нам остановиться, как прекращался и скрип. Двинулись дальше — доски снова заскрипели под чьими-то осторожными, крадущимися шагами.

— Пропустим его, — шепнул я.

Мы юркнули во двор. Пауза.

Настороженно прислушиваемся к тишине. Кто-то стоит там, за серой занавесью тумана, сдерживая дыхание.

Вдруг рядом, и совсем не в той стороне, куда мы смотрели, раздался торжествующий голос Фим Фимыча:

— Я вижу вас, не прячьтесь! Я вижу вас!..

И тогда мы тоже увидели его, точнее, длинные его ноги. Помощник классных наставников был как бы перерезан пополам: голова и туловище терялись в тумане.

Он шагнул к нам:

— Провожали уволенного педагога? Очень хорошо! Похвально! Я завтра инспектору… А это что? Он дал? Покажи!

— Пустите!

Но помощник классных наставников ловко выхватил у меня из рук подаренный Петром Ариановичем компас, чиркнул спичкой и поднес трофей к глазам. Мы услышали дробный смех.

Невыносимо было стоять и слушать, как он смеется. Будто что-то толкнуло нас, и мы разом, не сговариваясь, кинулись к Фим Фимычу.

Я больно оцарапал щеку о пуговицу или запонку на его манжете. Андрей крикнул: «Отдайте!» И вот уже мы, вернув свое достояние, несемся скачками вдоль улицы. Полосы тумана бесшумно раздергиваются перед нами. Сзади грохочет деревянный тротуар.

Но, конечно, не Фим Фимычу, даже с его длиннейшими ногами, было догнать нас. Мы безошибочно ориентировались в тумане. Кидались в переулки, в проходные дворы.

Довольно долго, к раздражению своего преследователя, кружили на площади, среди лабазов. Ведь мы знали город так, что прошли бы по нему с завязанными глазами.

Вскоре помощник классных наставников отстал.

Талисман со всеми предосторожностями был спрятан в тайнике, на чердаке дома, где жил Андрей. Потом я отправился домой.

Гости уже перешли из палисадника в столовую, и там над звоном рюмок, над звяканьем ножей и вилок, как обычно, царил ненавистный мне квакающий голос.

Ночь я спал плохо. Снилась все та же тройка по поведению. Вначале она свернулась кольцами на коврике у моей кровати, затем стала медленно подниматься на кончике хвоста, как черная змея, пока не коснулась потолка…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. На рассвете

Рассвет прекрасен и радостен под любыми географическими широтами, но лучше всего, по-моему, встречать его у нас, за Полярным кругом.

Удивительное, восторженно праздничное настроение охватывает зимовщиков, когда на южной стороне горизонта открывается узенькая светлая щелочка (ее называют «краем дня»). Проходит некоторое время, наполненное томительным ожиданием, и «край дня» начинает увеличиваться, захватывать все большую часть неба. Впечатление такое, будто кто-то невидимый приподнимает край тяжелой черной портьеры.

Вокруг светлеет все быстрее.

Мы, гидрологи, метеорологи, радисты, каюры, сгрудились на пороге своего бревенчатого дома, переминаясь с ноги на ногу и хриплыми от волнения голосами унимая собак.

На облака уже легли бледно-розовые отсветы — предвестие дня. День спешит к нам из-за торосов и айсбергов, из-за морей и материков!

И вот — солнце!

Нет, это еще не шар и не полушарие, даже не сегмент. Это оранжево-красный клин, что-то вроде факела или протуберанца. Таково действие рефракции на Севере, которая искажает, приподнимает край восходящего солнца над горизонтом.

Осматриваемся с удивлением, с наивным, почти детским любопытством. За долгую зиму, проведенную в потемках, успели позабыть, каков он при дневном освещении, этот великолепный, подвластный нам заполярный край.

Все нарастает ликующая, звенящая мелодия утра. Розовый цвет уступает место багрянцу и золоту. Остроконечные скалы разом вспыхнули на горизонте, как факелы. Пламя стремительно перекинулось дальше, стекает со склонов, заполняет ложбинки и рытвины. За нашим домом и пристанционными строениями вытянулись на снегу длинные синие тени.

А вдали полыхает море, размахнувшееся из конца в конец, всхолмленное, с зазубринами торосов.

Мир непривычно раздвинулся.

Как далеко видно! Как просторно!

Черная повязка упала с глаз…

После первой своей зимовки я пытался подобрать достаточно сильное сравнение для утра в Арктике. Хотел, чтобы Лиза поняла меня возможно лучше. Сравнение, однако, не находилось. И вдруг я подумал о миге творческого озарения. Это было, пожалуй, единственное, что могло подойти.

— Вообрази человека, — объяснял я Лизе, — который трудится над разгадкой чего-то непонятного. Ну пусть, к примеру, этот человек будет Андрей или буду я. Решение никак не дается. Ночь проходит за письменным столом, среди справочников, географических атласов, выкладок и наметок. На полу гора скомканных бумажек. Не то, не то! Все не то! Спину ломит от усталости, но голова необычайно легка, свежа. Мы охвачены тревожным и радостным ожиданием… Представляешь такое состояние?

— Конечно.

— И вот, уже на исходе ночи, в одном из закоулков мозга вдруг начинает брезжить догадка. Пока что неясная, слабенькая. Это «край дня». Догадка укрепляется, мало-помалу превращается в уверенность. Завеса над тайной приподнялась. Последнее усилие — и ослепительно яркий свет залил все вокруг! Ну как?

— Наверное, похоже…

Именно поэтому я решил начать эту часть с описания рассвета.

Озарения предшествовали нашей экспедиции в северо-восточный угол Восточно-Сибирского моря, больше того — они подготовили ее!

Ведь особенность проделанной мною и Андреем работы как раз и состояла в том, что мы вначале доказали существование Земли Ветлугина — в затянувшемся научном споре — и лишь потом отправились на ее поиски.

Мне бы очень хотелось, чтобы читатель ощутил переход от первой части ко второй так, словно шагнул бы вместе со мной и Андреем через порог темной комнаты в светлую. За спиной остался город на болоте, дореволюционное захолустье с его сероватой мглой и скрипучими деревянными тротуарами. Перед глазами — ширь Восточно-Сибирского моря, в ярком свете солнца, торжественно поднимающегося над горизонтом. Вот она, Арктика, куда мы стремились с детских лет!

Не задерживаться бы на «промежуточных станциях», стремительно, рывком, продвинуться вперед к цели, к смутно желтеющей на горизонте полоске, зажатой между небом и льдами! Но о многом тогда придется умолчать или пробормотать скороговоркой. В изложении, помимо спора о Земле, будет опущен и путь к одной из важнейших «промежуточных станций» — к университету на Моховой.

Вот почему вновь возникают на этих страницах бревенчатые, строенные на века дома, а рядом начинают скрипеть надоедливые голоса, над которыми царит противный, квакающий голос.

Хотя нет! Это же сказал не дядюшка, а отец Фома: «Еще не есть революционер, однако закономерно идет к тому, чтобы стать таковым». Фома был не так глуп. Он усмотрел внутреннюю логику в событиях. Петр Арианович не мог не стать революционером.

И он стал им.

Приехав в Москву из Весьегонска, Петр Арианович тотчас завязал связи с революционерами, видимо старыми своими товарищами по университету, и принял участие в подпольной работе. Впоследствии стало известно: то было большевистское подполье.

В 1915 году Петра Ариановича арестовали и выслали — сначала в Акмолинскую губернию, потом за какую-то новую провинность еще дальше, на Крайний Север, в деревню со странным названием Последняя.

Об изменениях в судьбе нашего учителя мы узнавали от его матери. К ней забегали украдкой, по вечерам, таясь от прохожих.

Писал Петр Арианович почему-то не часто, но в каждом письме обязательно передавал привет «хранителям маленького компаса». Это были мы с Андреем. Зная, что корреспонденцию из ссылки проверяю» (тем более что с началом войны введена была цензура), именовал нас иносказательно, боясь подвергнуть неприятностям.

Письма прочитывались вслух. Потом мы отправлялись в сарай пилить и колоть дрова, с рвением таскали из колодца воду, расчищали перед домом Дарьи Павловны тротуар от снега.

Бедная старушка осталась совсем одна. Знакомые, напуганные скандалом, шарахнулись от нее в сторону.

Не было под рукой и Лизы, нашей маленькой приятельницы: хозяйка увезла ее в другой город.

Вдобавок здоровье Дарьи Павловны с каждым днем ухудшалось. С Севера она получила от Петра Ариановича только два письма — весной 1916 года. Больше писем не было.

Старушка заметалась. Четыре повторных запроса по месту ссылки остались без ответа.

Так и не дождавшись писем, она умерла в декабре, когда ночи всего длиннее, когда темнота особенно давит, кажется безысходной.

На кладбище было совсем мало провожающих: нас двое, три или четыре старушки-богомолки из тех, кто не пропускает ни одного погребения, и — неожиданно — Вероника Васильевна. Мы удивились, увидев ее здесь. Она никогда не присутствовала при чтении писем, вряд ли даже была знакома с Дарьей Павловной, хотя общее горе, говорят, сближает. И вот пришла к могиле — попрощаться.

Она стояла в стареньком своем, обтягивавшем фигуру пальто, в меховой круглой шапочке, прижавшись щекой к стволу дерева, очень красивая, с задумчивым и строгим, чуть отчужденным выражением лица. О чем думала? Не прощалась ли одновременно и с Петром Ариановичем? Ведь молодость ее уходила. В томительном ожидании тратились годы и годы…

После похорон мы не подошли к Веронике Васильевне. Что-то удержало нас. Что именно, не помню. Настроение ли было слишком подавленным, встревожила ли встреча с Фим Фимычем… Я увидел его у самых ворот кладбища. Он пялился на нас, стоя на тротуаре, вытянув тонкую морщинистую шею. Потом с осуждением покачал головой.

Через несколько дней директор пригласил к себе моего дядюшку. Принял он его более чем сухо.

— Установлено, — сказал директор с нажимом, будто припечатывая слова печатью, — установлено, что племянник ваш состоит в сношениях с политическим ссыльным, бывшим учителем нашего реального училища.

— Позвольте… — начал удивленный дядюшка.

— Нет, это уж вы мне позвольте! Племянник ваш не пожелал воспользоваться предоставленной ему возможностью исправиться, упорствует в своем заблуждении, которое…

— Но ему нет еще и шестнадцати, — снова ввернул дядюшка, оправясь от потрясения.

— Вот именно! Нет и шестнадцати! Что же будет с ним дальше?.. Он бросил вызов всему городу! Да-с! Именно вызов!.. Участие его в похоронах покойной матушки господина Ветлугина было де-мон-стра-тивным…

Для большей выразительности он произнес последнее слово по слогам. Дядюшка привстал, желая возразить, но директор вернул его на стул мановением руки.

— На совете, — произнес он по-прежнему с нажимом, — кое-кто предлагал снизить вашему племяннику балл по поведению. Я возразил!.. Таково мое убеждение, и я возразил! Ампутация — единственный исход! Ампутация, то есть исключение из училища! Гниющую конечность надо отсечь, и без промедления.

Дома произошла тяжелая сцена.

— Штрафной! Штрафной! — восклицал дядюшка, бегая взад и вперед по комнате. Тетка в изнеможении лежала на диване, повязав голову полотенцем, смоченным в уксусе. — Исключат — куда пойдешь? А? Куда, я спрашиваю? В телеграфисты? В конторщики? Или на Мологу с дружком со своим плоты гонять?

Тетка в ужасе вскрикивала.

Но до волчьего билета не дошло. Нас попросту не успели исключить.

2. Я догоняю свой эшелон

Впрочем, весной и летом тысяча девятьсот семнадцатого года наши недоброжелатели еще бодрились, разгуливая по улицам с огромными пунцовыми розетками в петлицах. Дядюшку даже выбрали в городскую думу — быть может, в воздаяние его прошлых либеральных заслуг («на маскараде самому исправнику бумажного чертика к фалдам прицепил, чуть до дуэли не дошло»). Только в октябре носители пунцовых розеток вдруг поблекли, съежились, пожелтели, будто осенние листья, кружившиеся и путавшиеся под ногами.

Фим Фимыч до того отощал, что стал виден только в профиль. Он донашивал чиновничью фуражку без кокарды, с побелевшим верхом, и первым приподнимал ее при встрече с бывшими реалистами. Отца же Фому от огорчения раздуло так, что он перестал выходить из дому, только выглядывал в окно.

Один лишь дядюшка еще кипятился и бурлил, но, так сказать, сам в себе, как чайник на плите. Он, видите ли, «не принимал революцию», хотя, вернее, революция не принимала его, и все брюзжал, брюзжал без конца, почти до беспамятства доводя мою бедную безответную тетку. Инспектор, постоянный наш гость, только горестно кивал, скрючившись в кресле.

Они называли себя интеллигентами, эти два человека, но, боже, как невежественны, как ограниченны были оба, какими нелепыми базарными сплетнями поддерживали свое существование! Брюзжать для них означало жить.

Они жили и брюзжали весь тысяча девятьсот восемнадцатый год. Наступил тысяча девятьсот девятнадцатый, а они держались все той же неизменной позиции: дядюшка, разглагольствуя за столом, покрытым клеенкой, инспектор, горестно сгорбившись у печки в скрипучем соломенном кресле.

Нам с Андреем очень не хватало Петра Ариановича, особенно в эти годы.

Что с ним? Где он? Остался ли в Сибири, партизанит в каком-нибудь отряде в тылу Колчака? Колесит ли на бронепоезде с грозным названием «Факел революции» или «Красный вихрь»?

Вот бы к нему в отряд, а еще лучше на бронепоезд! И уж не расставаться до конца войны, а там в Арктику, к неизвестным островам!

Мы часто толковали об этом. Мой друг кивал, озабоченно пощипывая верхнюю губу, над которой уже пробивались усики. Он был очень сосредоточенный, серьезный, на вид гораздо старше меня, хотя мы были ровесники.

В начале весны я подхватил ангину, от которой долго не мог избавиться. Андрей навещал меня, сидел у постели, уговаривал аккуратно принимать лекарства. В последнее посещение он показался мне каким-то странным: был красен, мялся, отводил глаза, точно хотел что-то сказать и не решался. Порывисто схватив мою руку, он с силой тряхнул ее, потом, подержав, осторожно положил на одеяло. «Ну, ну, Леша! — сказал он растроганным голосом. — Не сердись! Прощай, в общем!» И стремительно выскочил из комнаты, зацепив и чуть не уронив по пути этажерку с книгами.

Я ничего не понял.

Неужто я так плох? Прощался со мной, будто с умирающим!

Утром тетка подала мне записку, оставленную Андреем. Он сообщал, что с группой комсомольцев уезжает на колчаковский фронт.

«Я бы, конечно, подождал тебя, — писал он, — да тетка твоя говорит: долго будешь болеть. Увидимся, Леша! Вместе повоюем. Ты поправляйся, в общем…»

Записка была ласковая, хоть и нескладная, а к ней приложен подарок: собственноручно склеенная из дощечек — еще два года назад — модель ледокола «Ермак». Модель всегда нравилась мне. Видно, мой друг чувствовал себя виноватым передо мной и старался утешить, как маленького.

Впервые мы расставались с ним, и при таких обстоятельствах! Надолго, быть может, навсегда!

Как же это произошло: Андрей ушел на фронт, а я остался в Весьегонске?

Я и злился на Андрея, и до слез завидовал ему, и невероятно скучал без него. А потом в голову пришла простая мысль: догнать! Сесть, не мешкая, на поезд и догнать! (В ту пору крикливые веселые «кукушки» уже бегали между Весьегонском и Москвой.)

Воодушевленный этой идеей, я скорее обычного стряхнул с себя болезнь.

Каждый день, якобы для моциона, я отправлялся на железнодорожную станцию. За пазухой лежали свернутая запасная пара белья и полотенце, в кармане куртки — немного припасенных денег.

Был март, беспокойный, ветреный весенний месяц. На лужах подрагивала солнечная рябь. Протаявший снег был похож на дешевое пупырчатое стекло, на осколки стекла, сваленные за ненадобностью вдоль тротуаров.

Но уехать было не так-то легко. Составы ходили редко, и только воинские. Пассажиров не брали.

Я печально бродил между рундуками маленького привокзального рынка, где лежала нехитрая снедь того времени: краюхи серого, с соломой, хлеба, янтарно-желтые, будто сделанные из церковной фольги луковицы, груды дымящейся требухи в мисках. Тут же выставлены были на всеобщее обозрение старые брюки галифе, расческа, два стакана с махоркой и балалайка чрезвычайно яркой расцветки.

Когда-то Петр Арианович выучил меня немного бренчать на струнных инструментах. От нечего делать я приценился к балалайке, повертел ее в руках, сыграл вальс «Ожидание».

К прилавку подошли несколько красноармейцев. Выяснилось, что они выбирают хорошую балалайку, но никто из них не умеет играть. Продавец, расхваливая свой товар, сделал перебор, сфальшивил, смутился. «Вот паренек хорошо играет», — сказал он, указывая на меня.

По просьбе «публики» я сыграл, что знал. Красноармейцы похваливали, удивлялись, а после окончательно растрогавшего их романса «Однозвучно гремит колокольчик» решили, что я должен ехать с эшелоном.

На вокзальную платформу мы вернулись все вместе. Я шагал посредине и, не помня себя от радости, играл приличествующий случаю «маршок».

Эшелон двигался на восток с песнями и смехом. Красноармейцы учились у меня игре на балалайке. Сдвинув в кружок стриженые и бритые головы, с напряженным вниманием следили они за движениями моих пальцев. Колеблющийся свет фонаря выхватывал из темноты сосредоточенные добрые лица, озарял их на секунду и опять погружал во мрак. Колеса аккомпанировали в быстром темпе.

Все было хорошо, все удавалось! Я ехал на фронт! Я догонял Андрея! И ведь могло случиться, что мы встретим там и нашего Петра Ариановича.

Но на станции Темь (или Тумь, провались она!) я случайно отстал от эшелона. Оборвалась струна на балалайке, пришлось отправиться на поиски новой. Эшелон должен был стоять не менее трех часов, так сказал комендант. А когда я возвратился, то не увидел своей родной теплушки. Путь был пуст!

Двое суток пришлось проторчать на этой станции, пока машинист одного из грузовых составов не сжалился надо мной и не взял в паровозную будку.

Снова семафоры приветливо закивали мне круглыми головами. Поезд мчался вперед, мосты рокотали под ним слитным гулом. Рядом стлалось по земле красное пятно — отблеск топки. Торжествующий гудок прорезал дробную скороговорку колес.

Вечером по совету машиниста я перелез на тендер, выкопал в угле ямку и, забравшись в нее, свернулся калачиком.

Сон был прерывистым. Казалось мне или на самом деле мчались мы сквозь горящий лес, подожженный артиллерийскими снарядами? Оранжевые стены стояли по обеим сторонам пути, в небо летели искры…

А перед рассветом поездная бригада сменилась, и новый обер-кондуктор, дюжий мужчина со щегольскими усами, грубо растолкав меня, потребовал взятку.

Денег у меня не было, белье и балалайку я давно уже променял на хлеб. Тогда началась странная игра в кошки-мышки, тоже похожая на сон. На каждой станции я соскакивал наземь и прятался где-нибудь под вагоном или за деревом, пережидая облаву. Но едва призывно звякали буфера, снова оказывался на крыше теплушки или на площадке, так как панически боялся отстать от поезда. Он шел довольно быстро, и я надеялся нагнать «свой» эшелон с красноармейцами.

Наконец усачу оберу как будто надоела беготня по крышам, и он оставил меня в покое.

Но это была хитрость с его стороны. Едва лишь я устроился на одной из тормозных площадок и задремал под успокоительный перестук колес, как обер был тут как тут. «Слезай, приехали!» — торжествующе крикнул он и, грозно распушив усы, столкнул меня с площадки.

Я очнулся на очень холодном цементном полу. Кто-то спросил надо мной: «Тифозный?» — «Надо быть, так, — ответили ему. — Валялся у насыпи. Сомлел в поезде и упал, надо быть». — «Ну, клади его к стеночке!»

Стена была выбелена известью. Вокруг метались и бредили на мешках тифозные больные. Остро пахло карболкой. Я опять потерял сознание и уже не приходил в себя до выздоровления, потому что, не успев оправиться от ушибов, тотчас же заболел тифом.

В бреду я переживал все перипетии своего путешествия. Немолчно тренькала балалайка над ухом. Огненные брызги взлетали чуть не до звезд. Я прятался в тени пристанционных построек, настороженно следя за раскачивающимся вдали кондукторским фонарем. Надо было не упустить момент, успеть вскочить на площадку, как только звякнут буфера. Не раньше и не позже. Но вот из мглы надвигались грозно распушенные усы. «Слезай, приехали!» — торжествующе кричали они, и я стремглав летел в пропасть.

«Не догнать, не догнать, — в отчаянии бормотал я. — Не попаду на фронт!»

— Куда уж вам на фронт! — с сожалением сказал врач, выстукав и выслушав меня перед выпиской из госпиталя. Потом, заглянув в лицо, перешел на грубовато-ласковое «ты»: — Ну-ну, временно же! Пока не окрепнешь!

И с этим я вернулся в Весьегонск.

Мне удалось устроиться на работу в типографию. И ночевать разрешили тоже там — на пачках бумаги. Она в те годы грубая была, толстая, оберточная, но я предпочитал именно такую, потому что не только спал на ней, но и укрывался ею. К дядюшке не захотел возвращаться, несмотря на слезные просьбы тетки.

В типографии мне нравилось. Я работал одним из корректоров, держал корректуру уездной газеты, официальных извещений и приказов, а также отдельных брошюр, которые печатались у нас.

Только сейчас стало ясно, как далек был наш город от цивилизации, от XX века, хотя и фигурировал, к великому огорчению дядюшки, в энциклопедическом словаре.

О паровозах и телефоне весьегонцы знали до сих пор лишь понаслышке. Зато менее чем через год после Великой Октябрьской революции над весьегонскими болотами прокатился гудок первого в этих краях паровоза, а несколькими неделями позже в учреждениях хлопотливо затрещал-зазвонил телефон.

Уже тогда следовало основательно почиркать и выправить уничижительную справку в энциклопедии. («Церквей столько-то, трактиров столько-то, каждый второй или третий житель неграмотен».)

Перемены, принесенные революцией, были глубоки и значительны. Да что говорить! Революция сдвинула наш город с насиженного места на болоте среди низкорослого ельника, причем самое замечательное, что сдвинула не только в переносном, но и в буквальном смысле. Об этом, однако, позже.

Меня поразило, что сам Ленин, руководитель Коммунистической партии и Советского государства, нашел время в разгар гражданской войны заинтересоваться нашим городом и происходящими в нем переменами. Он даже посвятил особую статью переменам в Весьегонске.

Нет, я был доволен своей работой. Отсюда, из маленькой уездной типографии, было видно далеко вокруг.

Вот только писем не было от Андрея. Мой друг терпеть не мог писать письма.

3. Дом на Моховой

Я, несомненно, был на правильном пути, потому что дядюшка торжественно проклял меня. Он избрал для этой церемонии переулок, по которому я возвращался из клуба в типографию.

— Убийца! — сказал он свистящим шепотом, преграждая мне дорогу. — Ты убил нас с теткой! Как нам смотреть в глаза знакомым?

Я молча обошел его, оскользаясь в грязи. Он сделал было движение, чтобы схватить меня за рукав, но не решился. Понимал, что я уже взрослый, что я сильнее.

И это, видно, разозлило его больше всего. Он отшатнулся и театральным жестом простер руку:

— Проклинаю! Убийца мой! Проклинаю во веки веков, аминь!

После краткого разговора в переулке мы встречались как чужие, не здоровались и не смотрели друг на друга — в общем, покончили на этом долголетнее знакомство.

Вскоре я изменил место ночлега — перешел из упаковочного цеха в комсомольское общежитие. И опять мне попалась необычайно высокая и просторная спальня, помещение бывшего кондитерского магазина «Реноме».

Окно-витрина было во всю стену, и из него очень дуло по ночам, хотя мы забаррикадировались мешками и фанерой. Своды терялись где-то во мгле, так что, лежа навзничь, я мог воображать, будто забрался тайком в спальню сказочного великана. Впрочем, кровать была без балдахина и даже без пуховиков — обыкновенные солдатские нары, а в головах тускло отсвечивали винтовки в стойке. Все комсомольцы были одновременно и бойцами батальона особого назначения.

Однажды осенью, только что вернувшись из уезда, мы сидели в общежитии и готовились чистить винтовки. Я уже разобрал затвор и аккуратно уложил его части на масленую тряпку, разостланною на нарах, как вдруг с грохотом распахнулась дверь. На пороге появился Андрей. Именно такой, каким я представлял его себе: в кожаной фуражке со звездой, в сапогах со шпорами, с кобурой на боку!

Когда мы обнялись, щегольские кавалерийские ремни на Андрее воинственно заскрипели. И каюсь, сердце мое охватила самая заурядная зависть.

Впрочем, мой друг держался так просто и я так рад был его возвращению, что это недостойное чувство очень быстро прошло.

В конце 1921 года мы с Андреем перебрались в Москву.

Тогда нелегко было найти в ней работу, но помог фронтовой товарищ Андрея. Он устроил нас грузчиками на базу. Мы стали развозить молоко «по точкам» — в магазины.

Делалось это ночью. Так странно было передвигаться по безлюдному городу под тарахтенье бидонов и цокот копыт флегматичного битюга, будто дождь-невидимка неотступно сопровождал нас! Невысокие силуэты расплывались во тьме — Москва была еще преимущественно двухэтажной. Потом вдоль улицы тянуло предрассветным ветерком, из ворот, позевывая, выходили дворники и с ожесточением принимались мести и скрести мостовую. Наступал их час. Наш час, час молочников, кончался.

Работа на базе была хороша тем, что день почти целиком оставался в нашем распоряжении. А это было важно. Мы готовились в вуз.

Многое из того, что учили в школе, забылось. Кое-что вообще не успели пройти. Андрею приходилось особенно туго.

— Я-то понимаю, в чем тут дело, — говорил он, тыча пальцем в карту России, которая висела у нас на стене. — Алгебру позабыл, наверно, вот здесь, под Сарептой. Как оглушило и бросило оземь взрывной волной, так и вышибло из головы всю алгебру. А по физике знания растерял уже на деникинском, когда гнали беляков без роздыху до самого Перекопа. Какая уж там физика! Теперь по клочкам все надо собирать!..

Но Андрей был на редкость настойчив, усидчив и терпелив. И я изо всех сил старался помочь ему, чем мог.

Мы оба были приняты в университет.

Помню то блаженное состояние изнеможения и полной умиротворенности, которое охватило нас. Не хотелось уходить отсюда, от этого высокого здания и приветливой зеленой листвы. Деревья задумчиво шелестели над головами. А посреди высоких флоксов и георгинов стоял Ломоносов.

Очень хорошо было сидеть так, у подножия памятника, и смотреть на Манежную площадь. День был пасмурный, но это было ничего. И дождик, который то и дело принимался накрапывать, не мешал ничуть.

Отсюда наши острова в Восточно-Сибирском море были куда лучше видны, чем из Весьегонска. До них, казалось, рукой было подать!..

4. Хранители компаса

Теперь над нашим с Андреем письменным столом висел между расписанием лекций и отрывным календарем маленький компас-брелок — подарок Петра Ариановича. Стрелка, закрепленная неподвижно, указывала на северо-восток.

Я бы сказал, что образ нашего учителя с годами как бы прояснился. Второстепенные черты отошли в тень, стушевались, на передний план выступило то главное, что составляет сущность человека.

В ушах начинал звучать негромкий хрипловатый басок: «Всегда тянет узнать, посмотреть, что за тем вон поворотом или перевалом. Мог бы идти так очень долго, часами…»

Или же слышалась песня о соколе:

Сидит он уж тысячу лет,Все нет ему воли, все нет…

Сразу по приезде в Москву я поспешил навести справки в Наркомпросе. Нет, в списках педагогов Петр Арианович не числился.

Я обратился в отдел кадров Академии наук. И среди научных работников не было Петра Ариановича.

После некоторых колебаний мы решились написать Веронике Васильевне. Ответа на письмо не получили. Потом узнали стороной, что Вероника Васильевна вышла замуж — вскоре после революции — и переехала на жительство в другой город. Оборвалась и эта тоненькая ниточка, связывавшая нас с Петром Ариановичем.

Что же произошло с ним? Неужели умер?..

В это было трудно поверить. О таких людях, которые всеми помыслами и делами своими устремлены в будущее, не так-то просто сказать: «Умер».

Умер, не нанеся на карту свои острова?..

Да, клад, завещанный Петром Ариановичем, оставался нетронутым. То был географический клад — острова, охраняемые льдами и туманом. И на пути к островам нельзя было «рыскать», как говорят моряки, то есть отклоняться от заданного курса. Стрелка компаса, закрепленная неподвижно, указывала на северо-восток!

— Не забывай афоризм, — поучительным тоном повторял Андрей. — «Если хочешь достигнуть чего-нибудь в жизни, будь целеустремленным».

Андрей гордился своей целеустремленностью. Я порой разбрасывался, по его мнению.

— У тебя шквалистый характер, — сказал он однажды.

— То есть?

— Как ветер, налетающий порывами.

— А у тебя?

— О! Постоянно дующий легкий бриз, — сказал он, но сам не выдержал и захохотал.

Вот уж ничего похожего на бриз, на его нежнейшее, ласкающее дуновение!

Наружность моего друга соответствовала его характеру: остался букой, таким же, каким был в детстве.

Он не имел уменьшительного имени. Язык не повернулся бы назвать его Андрюша или Андрейка. Андрей — это было то, что полагалось. Андрей — это было хорошо!

Только крупный вздернутый нос нарушал общее впечатление. Очень забавны были эти широкие, будто любопытные, ноздри. И по-прежнему нос смеялся со всем лицом: покрывался мелкими складочками и морщинками, точно Андрей собирался чихнуть. Смеялся мой друг не часто, но зато уж закатывался надолго, совсем как Петр Арианович.

…Устроились мы в бывшем студенческом общежитии между Пречистенкой и Остоженкой. То была необычная квартира. За сравнительно короткий срок она переменила нескольких хозяев. До революции здесь обитал какой-то богатей, роскошествовавший в просторных высоких комнатах, отделанных под дуб, с тяжелыми лепными карнизами. Потом его вытряхнули вон, а дуб и карнизы остались, но уже перегороженные стеночками. По коридору, громко переговариваясь и хохоча, забегали студенты и студентки, на разные голоса завыли на кухне примусы, и в ванной поселился мрачный ветеринар с усами и бородой.

В спешке понаделали слишком много комнат, и самого разного калибра. Одна была так велика, что в ней помещался чуть ли не целый курс, в другой, казалось, живет всего один лишь платяной шкаф, чудом уцелевший от богатея после всех перемен.

Прошло пять-шесть лет, и характер квартиры вновь изменился. Большинство студентов окончило вузы, иные переженились, обзавелись детьми. Со всех сторон понаехали к ним родственники в провинциальных салопах и тулупчиках, коридор заполнился чемоданами, раскладушками, корзинами и картонками, а на кухне появились бранчливые старушонки, которые вместе с клопами понавезли уйму кухонных дрязг и распрей.

В бывшем студенческом общежитии очутился даже нэпман с семьей, обменявшийся с кем-то комнатами. «Частнокапиталистический сектор», — называла его наша молодежь и особенно вызывающе выбивала чечетку перед обитой войлоком нэпманской дверью. А наряду с ним сохранился и одинокий пожилой студент, носивший усы торчком и эспаньолку образца 1913 года. Он учился в своем ветеринарном институте что-то уже одиннадцать или двенадцать лет. Бури и штормы проносились над его головой — мировая война, революция, гражданская война, — а он все учился и учился. Да, припоминаю: именно двенадцать! Как-то по коридору, напевая и приплясывая, промчалась одна из рабфаковок, а ветеринар, который по обыкновению корпел над своими учебниками, выскочил из ванной и закричал ей вслед: «Трулялям? Трулялям? Из-за этого вашего „трулялям“ я двенадцать лет институт не могу кончить!»

Возможно, дело было не только в «трулялям». Багровое лицо бедняги, к сожалению, выражало только натугу, ничего больше. Впрочем, он был безобидный, хоть и мрачный, и мы с Андреем быстро сошлись с ним.

Мы вообще сразу освоились в этом мирке: сочувствовали «вечному студенту», ухаживали за рабфаковками, презирали старушонок, трусливо сгибавшихся над своими примусами («Как бы сосед керосину не отлил»), и коллективно ненавидели проникший в нашу квартиру «частнокапиталистический сектор».

Мадам, супруга нэпмана, чуть ли не каждый день ходила жаловаться на нас в домоуправление: «Из угловой комнаты студенты — ну, этот, кудрявый, и товарищ его, в кожаной куртке, — опять с семи утра топали по крыше, а крышу, учтите, три года не ремонтируют, крыша и без того течет».

Мы занимались на крыше закалкой. Даже зимой выскакивали на чердак, голые по пояс, быстро пролезали в узкое чердачное окно и выбегали на крышу, делая руками такие движения, точно плыли брассом.

Холодно? Вздор! Сейчас будет тепло!

Пританцовывая, обеими горстями захватывали побольше хрустящего снега, с силой растирали спину, грудь. Потом — бегом вниз, по винтовой лестнице, к крану на кухне. Вода после снега казалась всего лишь прохладной.

— Хорошо! Ух и хорошо же!..

Говорят, по-настоящему здоров тот, кто не ощущает своего здоровья. Это не так. Мы ощущали свое здоровье. Мы даже щеголяли приобретенной на крыше неуязвимостью. В лютые морозы, когда на улице все горбились и прятали носы в воротники, я и Андрей беззаботно сдвигали фуражки на затылок. Ни кашне, ни меховых шапок, ни зимних пальто не носили из принципа. Подумаешь: 56-я параллель! Нам в будущем зимовать на 76-й или 86-й!..

Крыша была нашим владением не только зимой, но и летом. Выходили сюда в одних трусах и готовились к зачетам, подстилая коврик, чтобы не так обжигало железо. Надо было набрать побольше солнышка внутрь, про запас, в предвидении долгих бессолнечных зим в Арктике.

На крыше, кроме того, удобно было проверять друг друга по метеорологии.

— Какие облака проплывают, Андрей?

— Цирусы.

— Врешь, врешь! В учебник загляни. Кумулюсы! Видишь, пышные, будто взбитая мыльная пена.

Крыша называлась у нас верхней палубой. Комнату снисходительно именовали кубриком. Она и в самом деле была похожа на кубрик: узкая, длинная, отделенная тонкой переборкой от соседней.

Приятно было воображать себя на ледоколе, уже в пути.

То и дело поглядывая на маленький компас, висевший рядом с расписанием занятий в университете, мы постепенно подвигались к нашим островам. Я шутил, что каждая прослушанная нами лекция, каждый сданный зачет приближает нас к островам по меньшей мере на милю, а то и на две…

А с Лизой мы встретились в Библиотеке имени Ленина.

Новое здание в середине двадцатых годов еще не было построено, и все многочисленные посетители, преимущественно студенты, теснились в старом зале. Был тот час, когда в зале делается особенно уютно от зеленого теплого света абажуров. Мы стояли с Андреем на «антресолях», у перил, как раз там, где прибита дощечка с надписью: «Стоять воспрещается» — и где, несмотря на это, всегда толкутся влюбленные парочки, а также одиночки, сосредоточенно прожевывающие свои бутерброды.

— Петр Арианович сидел за одним из этих столов» — сказал я, глядя вниз.

— Угу! — пробормотал Андрей. — Накануне приезда в Весьегонск…

— Как странно, что мы здесь, где он обдумывал свою гипотезу!

— Что же странного? Сначала он был, теперь мы…

Стоявшая неподалеку девушка с любопытством вскинула на нас глаза. Я принял небрежную позу, прищурился и отвернулся.

Вдруг меня тронули сзади за локоть и спросили таинственным шепотом:

— Курс норд-ост, верно?..

Слова прозвучали как пароль. Я с удивлением оглянулся.

Это могла быть только Лиза! Кто же, кроме нее, знал курс к нашим островам?

Но девушка ничем не напоминала бывшую девчонку с косичками. Она была в клетчатом опрятном платьице, в туфельках на низком каблуке. Над головой не торчали смешные мышиные хвостики: волосы были острижены коротко, «под мальчика», по тогдашней моде, только надо лбом оставлена небольшая прядка, которой девушка встряхивала по временам. Однако ладошка была такой же теплой и твердой. И сразу вспомнилось, как мы, взявшись за руки, бежали по улицам Весьегонска, окутанным вечерним туманом.

— Я сразу же поняла, что это вы, — с сияющим видом объявила она, продолжая держать нас за руки. — Ты так же щуришься, Леша, а Андрей глядит таким же букой.

Но тут с кислым лицом приблизилась к нам библиотекарша и попросила «восторги по случаю встречи» перенести на лестницу.

В тот же вечер Лиза затащила нас к себе.

Она жила в общежитии студентов консерватории, хотя училась на рабфаке и к музыке не имела никакого отношения. Просто устроилась с девушкой, случайной попутчицей, с которой познакомилась в поезде, подъезжая к Москве.

В открытые окна комнаты на третьем этаже несся многоголосый шум. От стены дома, стоявшего напротив, звуки отражались, как от огромного экрана. Львиный бас разучивал арию варяжского гостя, колоратурное сопрано старательно выводило рулады. Пиликали скрипки, рычали трубы, мимо струились нескончаемые гаммы, перегоняя друг друга. То был как бы музыкальный срез этого трудолюбивого, словно улей, дома.

— В такой обстановке, — пошутил я, — немудрено самой начать писать фуги или оратории.

— Пробовала. Не выходит, — вздохнула Лиза. — Соседки по комнате говорят, что мне белый медведь на ухо наступил: он тяжелее бурого.

Вообще, по ее словам, она должна была еще «найти себя». А что это, собственно, означало: найти себя?

— Обратилась бы в милицию, в бюро утерянных вещей, — поддразнивал я.

Она не обиделась. Только повернула ко мне узкие, как у китаянки, красивые глаза и сказала:

— До чего же хочется на Луначарского быть похожей!..

— Как? — притворно удивился я. — Чтобы в пенсне и с бородкой?

— Чтобы все знать, как он! Чтобы уметь сразить врага остротой, сшибить с ног! Я недавно была на его диспуте с митрополитом Введенским… Подумаю еще, может, на литфак пойду. — Она опять вздохнула. — Отчего, ребята, я такая жадная? Всюду хочу поспеть сама. Музыку слушаю — хочу композитором быть или дирижером; книгу читаю — мечтаю писать; по мосту иду — хочу, чтобы мой был мост, чтобы я строила его. И всюду хочу первой… Это плохо?

В комнате у нее было очень уютно, несмотря на то, что там жили еще четыре девушки. Наша Лиза умела создать уют из пустяков, из ничего, воткнув в стакан букетик ландышей или разбросав на этажерке вырезанные из цветной бумаги салфеточки.

У нее был талант, свойственный, кажется, только женщинам: обживать любое, самое неуютное помещение. Она обжила бы, по-моему, даже льдину среди океана, заставив морских зайцев и нерп потесниться к краешку.

Наблюдая за тем, как она носится по комнате, накрывая на стол, я заметил так, к слову:

— Представляю себе жену полярного путешественника именно такой, как ты. Домовитой, заботливой и…

— А! Это значит: ждать-поджидать, поддерживать огонь в очаге? Англосаксонские образцы! Вычитано из книг!

— Ну что ты! — удивился я. — Какие же образцы? Вообрази усталого путешественника с заиндевелой бородой, с которой падают сосульки на коврик перед камином…

И я изобразил путешественника довольно яркими красками.

— Разве ему, — продолжал я, — не нужен отдых, не нужна заботливая, любящая жена?

— Нужна, — смягчилась Лиза. — Но самой женщине мало этого. Уж если быть женой путешественника, то такой лишь, как Ольга Федченко или Мария Прончищева! Чтобы с мужем всюду рука об руку, чтобы вместе и в горы Средней Азии, и в тундру на собаках…

Вот какая была она, эта Лиза! Не правда ли, жадная?

5. «Сидели два медведя»

Незаметно Лиза усвоила в разговоре с нами интонации старшей сестры, хотя была моложе нас. Журила за непрактичность, неэкономность, неаккуратность. Убеждала «вводить в организм» супы, а не есть впопыхах и всухомятку. Перед ее появлением я и Андрей с ожесточением подметали комнату. И все-таки Лиза оставалась недовольна, хватала веник и подметала по-своему.

— Опять бегали на ледоход смотреть? — возмущалась она и недоверчиво оглядывала нас с головы до ног. — Ну конечно, брюки в снегу, пальто тоже… Дети! Ну просто дети!

Со мной, впрочем, Лиза обращалась ласковее, чем с Андреем, вероятно, потому, что он был такой серьезный.

Мой друг обладал большим чувством собственного достоинства, умел всюду себя поставить — завидная черта! Но с девушками у него разговор не клеился. «Гордый какой-то», — говорили девушки. А это была не гордость, а застенчивость. Порой бы он и хотел пошутить с девушками, да шутки не получались.

Андрей добросовестно старался разобраться в новой обстановке.

— О чем ты разговариваешь с ними? — спрашивал он меня. — Я наблюдал за тобой. Черт тебя знает, чуть ли не с каждой девушкой говоришь так, словно бы влюблен в нее. На них это действует, наверное?

Что я мог на это ответить?

Все дело, думаю, было в прическе. Проклятые волосы! Как ни смачивал их под краном, как ни закручивал туго-натуго повязкой на ночь, ни за что не желали лежать спокойно — разлетались и лохматились от малейшего дуновения ветра. Это придавало мне отчаянно-легкомысленный вид.

Так вот, если возможны положения, при которых человек должен соответствовать своему внешнему виду, то это как раз был именно тот самый случай.

Шучу, понятно! Просто мне было немногим более двадцати лет, а в этом возрасте человек пребывает в состоянии постоянной восторженной влюбленности, как бы в легком опьянении своей молодостью.

Влюбленность, как известно, трудно переносить молча. Тянет выговориться, обязательно поделиться с кем-нибудь.

Однако Андрей, по макушку погруженный в учебу, сурово отстранял все попытки дружеских излияний.

Лиза явилась как нельзя более кстати.

Она принадлежала к той категории женщин, которым как-то чрезвычайно легко, сами собой, поверяются сердечные тайны. Была отзывчива и вместе с тем оптимистична — отличное сочетание!

Бывало, мы уединялись с ней в уголке и начинали шептаться, сблизив головы. Это раздражало Андрея.

— Опять Лешка исповедуется?

— Я же не называю имен, — откликался я. — И ничего плохого не говорю. Я советуюсь. Лиза — девушка. Она может понять женскую психологию, подать нужный квалифицированный совет…

— Каждые полгода нужен тебе новый совет!

Лиза, в общем, сочувствовала мне, но с оттенком неодобрения.

На память приходило первое посещение Петра Ариановича в Весьегонске, когда она перевязывала ссадины на моей руке. Проворные пальчики двигались очень осторожно, чтобы не причинить боль, но губы были сердито оттопырены.

Так получалось и теперь.

— Разбрасываешься! — говорила она. — Размениваешь свое чувство на гривенники!

— Посмотрю, как ты не будешь разменивать! — отвечал я снисходительно. — У тебя поучусь!

— Гривенников не будет! Мне, знаешь, подавай все сразу, в большущем золотом слитке. Я ведь жадная.

Случалось, что и Андрей вступал в разговор.

— Ну как, Лиза? — усмехаясь, спрашивал он. — Отпустила ему грехи? То-то. Вчера опять потряхивал чубом своим перед девушками. Не пойму я, Лешка, откуда у тебя слова берутся! Из книг, что ли, вычитываешь? Готовишься перед объяснением?

— Слова? — удивлялся я. — А они сами приходят в нужный момент. Да и не в словах дело, Андрей. Прикосновение решает, длинный ответный взгляд, интонация…

Я излагал это с глупо самодовольным видом и, так сказать, в популярной форме, снисходя к невежеству товарища… О, как нелеп я был тогда! И не нашлось никого, кто бы встал со стула и стукнул меня кулаком по глупой кудрявой башке!

Лиза, во всяком случае, могла бы и должна была бы это сделать. Но нет! Слушала меня, чуть приоткрыв рот, с почти благоговейным вниманием. Потом тихонько вздохнула.

— Мне бы, знаешь, все-таки хотелось, чтобы были слова, — сказала она. — Ведь это раз в жизни бывает, если по-настоящему, правда? И слова при этом должны быть единственными, настоящими. Чтобы повторять и повторять их самой себе, когда станет грустно, или во время разлуки, и вообще во все трудные минуты жизни…

Андрей быстро вскинул на нее глаза и тотчас же опустил, будто сделал заметку в уме. Я не обратил на это внимания. Был слишком упоен, поглощен собой… Да, глупая кудрявая башка!

Мы нередко ходили в театры, в музеи, на публичные лекции втроем, «сомкнутым строем»: Лиза посредине, я и Андрей по бокам.

За все время только один раз я и Лиза остались вдвоем. Андрей совсем было собрался идти с нами, но в последний момент его вызвали в райком: мой друг был секретарем нашей факультетской партийной организации.

Очень красиво выглядела Москва-река! Похоже было, что устроители весеннего молодежного карнавала в Нескучном саду одолжили на время радугу, сняли с неба и аккуратно уложили ее между деревьями. Стоя на берегу, мы смотрели с Лизой на воду. Ветви закрывали от нас небо, но праздничный фейерверк был хорошо виден и в воде.

Сначала, как обычно, говорили об отсутствующих: хвалили Андрея за целеустремленность, потом Лиза запела вполголоса, немилосердно фальшивя:

Живет моя отрадаВ высоком терему…

Оборвала, вопросительно посмотрела на меня.

Я предложил съесть мороженого. Затем мы катались на «чертовом колесе», хохотали над своими дурацкими изображениями в зеркальной «комнате смеха» и немного потанцевали на танцплощадке под баян.

Почему-то опять очутились на старом месте, на нашей аллейке у воды.

Было очень тепло. По Москве-реке плыли украшенные фонариками катера с пассажирами, толпившимися на верхней палубе. Оттуда нам кричали что-то, какую-то карнавальную чепуху.

Я был в приподнятом настроении, что называется, «в ударе». Только что пришла в голову мысль: в поисках островов в Восточно-Сибирском море воспользоваться помощью эхолота. Хорошо бы сразу рассказать об этом Андрею, проверить, правильна ли мысль. Но Андрея не было. Рядом была только Лиза.

— Понимаешь, — начал я издалека, — в сплошном тумане штурман находит место корабля по глубинам. На карте обозначены глубины. Если применить этот принцип к гипотетическим землям…

Лиза обернулась ко мне. Голос ее странно дрогнул:

— Какая ночь, Леша!

Я рассеянно посмотрел на небо. Ночь была, как говорили в старину, «волшебная», вся пронизанная дрожащим призрачным светом.

Лиза сказала тихо:

— Такой ночи больше не будет! Никогда уже не будет!

Меня удивило ее волнение. Эти слова прозвучали проникновенно и грустно и даже словно бы с укоризной!

Глаза Лизы были обращены ко мне — широко раскрытые, блестящие, все с тем же странным вопросительным выражением.

Мне захотелось взять ее за руку и спросить, что с нею, не устала ли она от «чертова колеса» или от этой дурацкой «комнаты смеха». Но между нами не приняты были нежности.

— Я хотел тебе рассказать о глубинах, — начал я неуверенно.

Но Лиза продолжала молчать.

— Ты здорова? — спросил я, беря ее за руку. — Что с тобой, Рыжик?

Неистово защелкал соловей в листве над нашими головами.

Вдруг сзади затрещали кусты, послышалось прерывистое дыхание, и на тропинку подле нас прыгнул, почти свалился с косогора Андрей.

— Ф-фу, жара! — сказал он, отдуваясь и вытирая шею платком. — В мыле весь, так бежал!.. Извините, ребята, что запоздал…

Я с удивлением увидел на нем галстук.

— Поздравляю! Андрей галстук нацепил! Ну уж если сам партийный секретарь нацепил…

Галстук как бы знаменовал переход к новой эпохе.

Долгое время он наряду с канарейкой, гитарой и фокстротом считался принадлежностью капиталистического мира и пренебрежительно именовался «гаврилкой». С течением времени «гаврилка» был амнистирован. Однако на смельчаков, впервые надевших его, глядели с опаской и недоверием.

Итак, Андрей надел галстук! К чему бы это?..

Мы долго еще гуляли по парку, распевая песни.

Лиза заводила:

Сидели два медведяНа ветке на одной…

Мы с Андреем подхватывали:

Один смотрел на небо,Другой качал ногой.

И опять заводила Лиза:

И так они сиделиВсю ночку напролет…

А мы мрачно подтверждали:

Один смотрел на небо,Другой качал ногой…

Кончилось тем, что Андрей потерял свой галстук. (Под шумок, пользуясь темнотой, он снял его с шеи и засунул в задний карман брюк.) Мы с Лизой помирали со смеху, а он вертелся на месте, пытаясь посмотреть, не свешивается ли галстук из кармана.

6. Льды невиданной голубизны

На полярной станции обходятся обычно услугами одного гидролога. Поэтому после окончания университета мне с Андреем пришлось, к сожалению, расстаться.

На выбор нам были предложены две вакансии. Одна, роскошная, лучше трудно придумать, — на новенькую, созданную лишь в прошлом году метеорологическую станцию, расположенную на юго-восточном берегу острова Большой Ляховский. То была первая метеостанция «нашего» Восточно-Сибирского моря! Что надо еще?! Зато вторая вакансия никак не могла понравиться: на одну из старейших русских метеостанций — Маточкин Шар. О! Новая Земля! Карское море! За тысячи миль от наших островов!

Мы в нерешительности смотрели друг на друга.

— Жребий, Леша?

— Ясно, жребий!

И, как в детстве при разрешении спорных вопросов, Андрей, кряхтя и посапывая, принялся старательно сворачивать в трубочку две бумажки.

Ему и тут повезло, а мне нет.

— Что делать! — сказал я, подавляя вздох. — Буду снова догонять тебя. Как в девятнадцатом, помнишь?

Андрей сочувственно кивнул.

Но я догнал его на этот раз быстрее, чем думал.

Да, чтобы не забыть! Кое у кого из моих читателей (читательниц) могут возникнуть ко мне претензии: недостаточно подробно, мол, написал о любви, пробормотал что-то невнятное себе под нос и сломя голову побежал дальше по своим неотложным делам.

Так вот, давайте условимся заранее. Я не принимаю этих претензий!

«Архипелаг», учтите, не повесть о любви, отнюдь нет. Мне бы никогда и не поднять подобную повесть, что вы! Я же гидролог-полярник, всю жизнь привык иметь дело лишь с сугубо научными, взвешенными чуть ли не на аптекарских весах, фактами. И соответственно «Архипелаг» — историко-географическое повествование! Только так и надо его рассматривать.

С этой точки зрения Лиза ни в какой степени не является героиней «Архипелага». Не обманывайтесь на этот счет, прошу вас.

Но кто тогда героиня? Должна же быть в повести героиня! Согласен. Однако особенности моего, повторяю, историко-географического повествования таковы, что в центре его нечто неодушевленное, хотя и вполне реальное, даже романтическое. Земля Ветлугина, точнее, гипотеза о Земле Ветлугина! Как в случаях и со многими другими героинями повестей, мы с вами присутствовали, можно сказать, при появлении гипотезы на свет, а в дальнейшем станем наблюдать постепенное ее развитие — при чрезвычайно, добавлю, драматических обстоятельствах.

Каждый новый, добытый нами факт будет как бы добавлять нечто новое в облике героини. И загадочный характер ее окончательно прояснится только на самых последних страницах.

Итак, не пугайтесь, читатель, беспрестанно возникающих на вашем пути многочисленных научных фактов. Это не орнамент, это ткань повествования. Разнообразные сочетания фактов (я бы сказал, узоры) определяют раскрытие идеи повести, а также толчками двигают сюжет вперед.

Сделав это необходимое предупреждение, я со значительно более легким сердцем спешу дальше.

…Осмотревшись, я сразу понял, что Арктика не любит слишком восторженных и порывистых, и постарался придержать себя.

Здесь нельзя суетиться, но нельзя и мешкать. Как ветер, дующий день за днем, постепенно обтесывает, шлифует камни, так Арктика формирует душу человека. Однако не надо думать, что при этом он и впрямь стоит неподвижно, как камень.

Полярник утверждает свое «я», свое собственное человеческое достоинство в неустанной борьбе с природой Крайнего Севера. И если это горожанин, как я, то он как бы рождается заново.

Молодые зимовщики, прибывшие вместе со мной на Маточкин Шар, очень тяжело переносили мрак полярной ночи. Он казался им зловещим, гнетущим. Кое-кто называл его беспросветным.

Беспросветный? Вот уж нет!

Какой же это беспросветный, если в небе исправно светят луна и звезды, гораздо более яркие и красивые, чем в умеренных широтах? А кроме того, Арктику осеняют северные сияния!

Не знаю, может быть, решающую роль сыграло мое воображение, с детских лет взбудораженное Арктикой. В детстве, случалось, сияния даже снились мне. Они раскачивались, подобно кисее, над моей кроватью, со звоном и шорохом распадались на мириады длинных серебристых нитей, потом отвердевали, как сталактиты, и вот уже это были непередаваемо красивые, искрящиеся ворота в сказку!

Наутро после такого сна у меня всегда бывало прекрасное настроение.

Но то, что я увидел на Маточкином Шаре в начале зимы, было, конечно, куда красивей снов! Северные сияния попросту околдовали меня. В них и впрямь было что-то колдовское, одновременно манящее и грозное. И они струились, мерцали, переливались всеми цветами радуги, а ведь сны, к сожалению, почти никогда не бывают цветными.

В непроглядном мраке возникало облачко. Оно поднималось — легкое, почти прозрачное. Свет, исходивший от него, делался ярче и ярче. Он был совсем не такой, как будничный свет луны или звезд.

Иногда северное сияние медленно и торжественно гасло. Но порой исчезало мгновенно, будто киномеханик одним поворотом ручки выключил проекционный аппарат.

Да, северные сияния и рассветы — это было самое удивительное, что я увидел в Арктике до того момента, как под крылом самолета появились вдруг льдины необычайно яркой, ослепительной голубизны.

Сейчас расскажу о них.

…Все же спустя год мне удалось попасть поближе к Земле Ветлугина, перемахнув через весь СССР, с Новой Земли на Дальний Восток.

В те годы Северный морской путь эксплуатировался еще по частям. Таймырский полуостров, выдававшийся далеко к северу, разделял путь на два отрезка: западный и восточный. Последний-то и обслуживала наша дальневосточная экспедиция, корабли которой регулярно ходили между Владивостоком и Колымой.

Труднее всего доставалось кораблям в проливе Лонга, который часто забит льдами. Решено было в помощь караванам использовать воздушную разведку. Неподалеку от каверзного пролива, на мысе Северном, впоследствии переименованном в мыс Шмидта, создали базу авиации, а меня прикомандировали к ней в качестве гидролога-ледовика. Я должен был давать ледовые прогнозы.

Мы вылетали в авиаразведку, кружили надо льдами, фотографировали их, изучали с воздуха. Наших радиосообщений нетерпеливо ждали на кораблях, двигавшихся к проливу с востока или с запада.

Иногда по условиям разведки случалось забираться и дальше пролива Лонга, пересекать воздушное пространство над черно-белой громадой острова Врангеля и обследовать состояние льдов у его северных берегов.

Теперь я «догнал» Андрея, даже опередил его! Был намного ближе к Земле Ветлугина, чем он.

Чтобы убедиться в этом, соедините прямыми линиями на карте мыс Шмидта, юго-восточную оконечность острова Большой Ляховский и точку в северо-восточном углу Восточно-Сибирского моря, где, по расчетам Петра Ариановича, располагались его острова. У вас получится разносторонний треугольник. Вершина его — Земля Ветлугина, не так ли? Моя сторона вдвое короче Андреевой.

Поэтому мне и посчастливилось перехватить льдины, которые нежданно-негаданно очутились у северного берега острова Врангеля.

Произошло это так. Возвращаясь после очередного облета района, я увидел несколько голубых льдин, которые сбились в стайку неподалеку от берега.

Голубые? Не может быть!

Пилот по моей просьбе снизился и начал делать круги.

Распугивая тюленей, снова и снова проносились мы на бреющем надо льдами, а я все не мог надивиться, наглядеться, не в силах был оторвать от глаз бинокль.

Торосы? Обломки больших торосов? Как бы не так!

Во-первых, цвет! Торосы обычно зеленоватые, а эти льдины — ярко-голубые, какими бывают айсберги. Во-вторых, размеры. Среди торосов айсберги выделяются, как грецкие орехи в рассыпанной крупе. В-третьих, кристаллизация льдов. Торосы более ноздреваты, быстрее тают, так как разъедающая их морская соль помогает разрушению. Все приметы были налицо!

Сомневаться не приходилось: подо мной айсберги, обломки айсбергов. Они находились в полуразрушенном состоянии, но возникли, несомненно, на суше, а не в море.

Где же? Только не на острове Врангеля. Остров Врангеля не рождает айсбергов, на нем не имеется ледников. Других островов поблизости нет. Но я-то ведь знал, что за горизонтом лежит Земля Ветлугина, еще не нанесенная на карту. Стало быть, айсберги приплыли оттуда?..

К несчастью, еще в самом начале полета я израсходовал все кассеты своего фотоаппарата. Непростительная небрежность! Снимать было нечем!

На базу пришлось вернуться с пустыми руками.

Мы собирались — с новым набором кассет — снова лететь к голубым льдинам. Не удалось. Не пустила погода. Поднялся снежный ураган и бушевал над нашим районом три дня. А когда мы опять прилетели на старое место, то удивительных голубых льдин уже не было. Вероятно, их разметало и унесло в море.

Начальник базы отнесся к моему сообщению с обидным недоверием. Впрочем, поломавшись с полчаса, он дал себя уговорить и послал запрос-радиограмму Минееву, который сменил к тому времени Ушакова на острове Врангеля. Минеев ответил немедленно. Нет, эскимосы, промышлявшие песца на северном берегу, не замечали никаких необычных льдин в море.

— Наверное, не обратили на них внимания, — сказал я. — Надвигался снежный ураган. Надо было успеть осмотреть капканы…

Я осекся под взглядом начальника базы…

Лишь Андрей — душа, настроенная в унисон с моей, — понял меня и разделил мое огорчение. Когда мы встретились в Москве, он внимательно, не прерывая, выслушал рассказ об удивительных голубых льдинах, потом сплюнул и с досадой поскреб всей пятерней в затылке.

Ведь это было так важно — айсберги у острова Врангеля.

7. Улика косвенная

На протяжении нескольких лет мой и Андрея постоянный адрес был — Арктика, причем северо-восточная. Старались не очень отрываться от «своего» моря, держаться поблизости — на всякий случай! В переулок между Пречистенкой и Остоженкой наведывались лишь от времени до времени.

Лиза исправно встречала и провожала нас, единственный оседлый участник триумвирата. Ее метания кончились. Она поступила в строительный институт, наконец-то «найдя себя» в одной из наиболее романтических профессий того времени.

Весной 1931 года Андрей по-прежнему находился на острове Большой Ляховский, а я был в бухте Тикси, когда из северо-восточного угла Восточно-Сибирского моря донеслись тревожные сигналы «SOS». Их передавало сухогрузное судно «Ямал», зажатое плавучими льдами и дрейфовавшее с ними на северо-запад.

Сигналы приняли одновременно несколько полярных станций, так как за «Ямалом» с недавних пор было установлено непрерывное наблюдение в эфире.

Судно принадлежало нашей дальневосточной экспедиции. Летом 1930 года оно побывало в устье Колымы, а на обратном пути во Владивосток встретило сплоченные льды и пыталось укрыться в Колючинской губе, но проникнуть туда не смогло и вмерзло в припай у входа в губу.

Часть зимы прошла благополучно. Однако в феврале 1931 года сильные ветры оторвали кусок припая вместе с «Ямалом» и потащили в Чукотское море. Так начался дрейф, все эти зигзаги, вензеля и петли, от которых кругом идет голова, когда смотришь на карту.

Легонько покусывая корабль, то сжимая, то отпуская его, как кошка, забавляющаяся пойманной мышью, плавучие льды донесли его почти до координат Земли Ветлугина и здесь раздавили.

«Ямал» пошел ко дну. Команда успела выбраться на лед.

Тотчас же были организованы спасательные работы. Первым к месту аварии долетел самолет, базировавшийся на острове Большой Ляховский. Я прилетел позже Андрея с группой самолетов, отправленных из бухты Тикси.

Дел было невпроворот. Гидрологам и метеорологам, включенным в состав спасательной экспедиции, приходилось быть начеку. Погода капризничала. Сжатия учащались. То и дело по льдам словно бы прокатывалась судорога. Нетрудно представить, что произошло бы, если бы в разгар эвакуации сюда проник циклон с обычными для него жестокими ветрами.

Нам так и не пришлось повидаться с Андреем: расписание самолетов не совпадало. Я узнал лишь, что он сделал серию фотографических снимков, пролетая над районом «белого пятна». Делал их, понятно, и я, расходуя кассеты более осмотрительно, чем когда-то над проливом Лонга.

И что же?

Льды и туман… Туман и льды… Больше ничего!

Да, да, представьте себе!

Я пользовался каждым появляющимся в тумане окном-просветом, чтобы сделать снимок. Их было не так много, этих просветов. И на пленке они ничем не отличались друг от друга. Ни единого, даже самого маленького, черного пятнышка! Ни признака суши!

Между тем я самым тщательным образом определял направление, и не по магнитному компасу, который может подвести в тех местах, а по солнечному указателю курса.

Фотоснимки, сделанные с большой высоты и охватывавшие значительную площадь, последовательно фиксировали наш путь.

Над предполагаемым районом Земли Ветлугина летчик сделал несколько кругов.

Я был так обескуражен неудачей, что, вернувшись в Тикси, безропотно отдал проявленные фотопустышки напористому весельчаку-корреспонденту центральной газеты — просто как-то обмяк, душевно ослабел.

Однако заметьте, ни на минуту не позволил себе усомниться в Петре Ариановиче, в точности его расчетов, в правильности научного предвидения. Так и заявил корреспонденту — признаюсь, даже с некоторой запальчивостью.

Тот был поражен.

— Но вы же не видели землю! — сказал он.

— Туман… туман…

Корреспондент продолжал удивленно смотреть на меня.

— Туман помешал! — с раздражением пояснил я. — Длинные полосы тумана лежали над районом «белого пятна». За ними, конечно, и прячется земля!..

В Москву я вернулся в отвратительном настроении.

Еще бы! Побывать, хоть и мимоходом, над заповедными ветлугинскими координатами — и безрезультатно! Земля не пожелала показаться из тумана.

Я сам после этого ходил как в тумане. Был так рассеян, так погружен в свои мысли, что, прилетев из Тикси в Москву, забыл чемодан в аэропорту, но унты и шапку-треух зачем-то прихватил с собой.

А день выдался на редкость жаркий, что иногда случается в Москве в конце мая. Москвичи разгуливали в легковесных панамках и незапятнанных белых брюках, москвички в совсем уж невесомых сарафанах самой игривой и пестрой расцветки. Один я выглядел как заморское диво: в свитере, в пиджаке и суконных брюках, под мышкой унты, в руке треух, которым обмахивался вместо веера.

Мое появление в трамвае, где пассажиры стояли впритык, не вызвало энтузиазма.

— Хотя бы на подножке ехали! — простонал кто-то. — Такая духотища здесь, а тут еще вы с унтами со своими.

Стоявший навытяжку толстяк повертел шеей, потом, покосившись на унты, спросил слабым голосом:

— С периферии?

— Из Арктики.

Это признание сразу же сделало меня центром внимания в трамвае. Ропот прекратился. Вокруг приветливо заулыбались. Даже кондукторша, со свирепым видом отрывавшая билетики, разрешила мне сойти с задней площадки.

— Куда уж через весь вагон тесниться! — милостиво сказала она.

Стройная девушка, обогнав меня на тротуаре, засмеялась и оглянулась. Ей, верно, понравился треух. Я даже не улыбнулся в ответ. А ведь в Арктике в особенности не хватает звонкого женского смеха, женских голосов. Только после первых своих зимовок я понял, как при всем великолепии Крайнего Севера обеднена там звуковая гамма — звуки, так сказать, лишь в одном басовом ключе.

Я мрачно проследовал в переулок между Пречистенкой и Остоженкой. Чем ближе к дому, тем серьезнее и сосредоточеннее становился.

Предстояло объяснение с Андреем, который должен был вернуться в Москву на несколько дней раньше меня. Да, объяснение, а может быть, и головомойка, вполне заслуженная! Я сам ругал себя за то, что, не посоветовавшись с Андреем, отдал фотографии напористому корреспонденту.

Медленно, стараясь протянуть время, поднялся я по лестнице, повернул ключ в замке.

Тотчас же население коммунальной квартиры высыпало в коридор — выбежали сразу все, будто сидели, притаясь за дверью.

— А где же Андрей? — удивился я.

— Андрей Иваныч в зоопарке, — торопливо доложил востроглазый мальчик, один из сыновей ветеринара. — Он в зоопарке, и тетя Лиза с ним!

— Вам записочку просили передать.

Андрей писал:

«Пишу на случай, если разминемся. Мы собрались с Лизой в зоопарк. Приходи и ты. Если, конечно, не устал. Дело важное, касается и тебя. С полпервого до двух будем у площадки малышей. Не сможешь — вернемся, расскажем…»

Я обозлился, и больше всего, конечно, на Лизу. Уверен был, что это она продиктовала Андрею такую дурацкую, интригующую и бестолковую записку: уж я-то знал нашу Лизу! Она любила удивлять!

Но, повалявшись с полчаса на кровати, я вскочил и отправился в зоопарк.

Малыши, разморенные жарой, почивали в низенькой пристройке — был «мертвый час». Андрей с Лизой нерешительно топтались у двери.

— А вот и Леша! — сказала Лиза с таким выражением, точно мы расстались только вчера.

Андрей молча стиснул мне руку и Обернулся к служительнице, стоящей у входа:

— Вот и товарищ интересуется! — Он кивнул на меня. — Сегодня прилетел из Арктики и, видите, сразу к вам…

— В положенное время, гражданин, в положенное, — невозмутимо сказала служительница. — Как все посетители.

— Так он же не все! — заступилась Лиза за Андрея, подхватив его под руку и легонько подталкивая к двери. — Ведь это он ее доставил в зоопарк, понимаете?

— Ну, а коли доставил, подарил, то и должен подчиняться распорядку! Сказано: «мертвый час». Не ведено будить.

— Что тут происходит? — спросил я недовольно.

— Да спутал время, понимаешь! — Андрей присел на скамейку и вытащил портсигар. — Черт их знает, «мертвый час» кончается у них в час, а не в полпервого, вот и…

— Медвежонка привез, что ли?

— Нет, ты спроси, где он раздобыл его! — вмешалась Лиза. — В этом все дело!

— Ничего не понимаю, — сказал я, присаживаясь рядом с Андреем на скамью. — Ну, привез медвежонка, ну и бог с ним! У меня на сердце кошки скребут, а ты с медвежонком каким-то…

— Из-за чего кошки-то?

— Из-за фотопустышек этих, будь они трижды неладны!

— Пустышек? Каких пустышек? — спросил Андрей, точно просыпаясь. — А, тех, что в газете!

— Как? — ужаснулся я. — Их успели в газете тиснуть?

— А что ж такого? И мои там есть. Фотографии как фотографии. Безотрадная картина тумана и льдов, как говорится.

Я молча глядел на него.

— Уж и испугался! То-то, смотрю, лицо у тебя такое странное. Нет, брат, медвежонок, которого я привез, враз все эти фотографии — и твои и мои — слопал. Так, знаешь, гам — и нет их! Я, конечно, выражаюсь фигурально.

Лиза засмеялась. Она явно наслаждалась моим изумлением и любопытством, которых я и не пытался скрыть.

— Тут, понимаешь ли, — неторопливо продолжал Андрей, — вышло именно по той старинной поговорке: не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Ну, несчастье-то было не ахти какое: маленькая неисправность в моторе. Но пришлось нам, когда уже во второй раз возвращались с эвакуированными, сделать вынужденную посадку на лед и малость посидеть на нем…

— Ну, ну!

— Вот и мы то же долдонили бортмеханику: «Ну, ну!» Торчали возле него, подавали советы кто во что горазд, пока один из матросов с «Ямала» не приметил на горизонте медведей. Звери-то, сам знаешь, непуганые в тех местах, человека отродясь не видали. Очень, надо думать, заинтересовал их самолет. Не съедобен ли, смекают. Вот, видим, приближается к нам вразвалку из-за ропаков и торосов медведица с двумя медвежатами…

— То-то пальба поднялась!

— Нет, народ все опытный, полярники. С одного выстрела уложили мать, с двух — детеныша. А второго медвежонка взяли живьем. Оказалось — девчонка. И назвал я ее знаешь как? Улика Косвенная! По всем правилам: имя и фамилия! Каково?

Лиза снова засмеялась.

— Но почему же Улика? — пробормотал я.

В это время толпа ребятишек стремглав кинулась со всех сторон к площадке молодняка и плотно обступила ее. «Мертвый час» кончился.

Первое животное, появившееся из дверей пристройки, вызвало дружный смех ребят. То была свинка, обыкновенная, домашняя, и не аристократических кровей, пегая.

— Для развлечения держат, — сообщил Андрей, вставая со скамейки. — Чтобы медвежата лучше ели.

Свинка, подрагивая хвостиком, с чрезвычайно озабоченным видом обежала площадку, остановилась у бассейна, наполненного водой, и взволнованно захрюкала.

— Тоскует! Жить без них не может, — снова сказал Андрей, который, видимо, стал в зоопарке своим человеком.

Пестрым комом выкатились из дверей львенок и тигренок. Потом сломя голову вылетела лисичка и принялась носиться по вольере, не обращая ни на кого внимания. Следом за лисенком неторопливой походкой вышел взрослый жесткошерстный терьер. Заметив его, свинка замолчала, а лисичка перестала носиться по вольере.

— Гувернер! — пояснил Андрей. — Состоит при малышах в качестве воспитателя. В случае чего наводит порядок.

Наконец, высоко подбрасывая угловатые зады, исподлобья озираясь по сторонам, смешным курцгалопом примчались медвежата. Их было трое: два бурых и один белый.

— Вот она, вот она! — забормотали мне в оба уха Андрей и Лиза.

Улика Косвенная была ниже ростом и более худая, чем ее бурые товарищи. Наверное, и силенок было поменьше. Но брала энергией и решительностью.

Бесспорно, она первенствовала в этой бестолковой и шумной компании. Продолжавшие бороться львенок и тигренок почтительно уступили ей дорогу. Свинка кинулась к ней со всех ног и принялась рыльцем подталкивать к бассейну. Впрочем, Улику не надо было долго просить, особенно в такую жару. Оба бурых медвежонка уселись у края бассейна, в нерешительности поглядывая на веселых купальщиков.

— Тон на площадке задает! — с гордостью сказал Андрей. — А иначе и быть не может. Вся остальная мелюзга родилась в зоопарке, а Улика все-таки нюхнула вольного воздуху. Догадался, где она родилась?

— Ну асе, не тяни!

— На Земле Ветлугина, вот где!

— О!..

Но тут лисичка остановилась против нас и приветственно завиляла хвостом. Волк в соседней клетке опрокинулся на спину и задрыгал лапами по-собачьи.

Мы оглянулись. За нами стояла худенькая женщина.

— Антонина Викентьевна, наконец-то!..

Андрей познакомил нас:

— Антонина Викентьевна Демина, заведующая отделом хищников.

— Так и дежурите возле своей Улики? — спросила заведующая хищниками, кротко улыбаясь. — Могу, товарищ Звонков, сообщить заключение мое и моих коллег. Вы были правы. Улика родилась в январе этого года.

Андрей победоносно оглядел нас. Лиза молчала, ожидая объяснений, я с лихорадочной поспешностью производил необходимые расчеты в уме.

В начале января? «Ямал» был раздавлен плавучими льдами 17 апреля. На второй или третий день после этого, во время эвакуации команды, Андрей подобрал на льду осиротевшего медвежонка. Тому было от роду тогда, наверное, три — три с половиной месяца. Да, именно так, судя по внешнему виду.

Все дело было в возрасте Улики, а также в расстоянии до ближайшего к месту аварии «Ямала», помимо Земли Ветлугина, клочка суши — острова Врангеля.

— Ты прав, Андрей! — заорал я, забыв о том, что нахожусь в общественном месте. — Ей-богу, абсолютно прав!

— А, уже подсчитал?

Самцы белых медведей в отличие от бурых не впадают в спячку. Зимой спят лишь самки, причем в ожидании потомства устраиваются на ночлег с комфортом — обязательно на суше.

В конце октября — начале ноября, когда начинаются заносы, медведица находит крутой склон, разрывает ямку в снегу и ложится там. Остальное доделывает за нее работящий ветер: подбрасывает с каждым днем все больше и больше снега. Образуется нечто вроде пещерки, уютное теплое логово.

Медведица спит всю зиму.

Рожает она в январе — феврале. Медвежата являются на свет слепыми, с рукавицу величиной, и месяца два с половиной проводят в берлоге. Потом они делают свои первые шаги. Скатываются, сидя, со склона, как все малые ребята, пыхтя влезают, опять скатываются, а мамаша восседает рядом и наслаждается семейным счастьем.

Лишь в конце марта — середине апреля она выводит свое потомство в «большой свет», то есть спускается на лед. С малышами, которые лишь недавно научились ходить, приходится двигаться не слишком быстро — километров пятнадцать в день.

— В этом-то и штука, Лиза! Только пятнадцать, от силы двадцать! — принялся я торопливо объяснять. — А сколько миль до Врангеля? Триста пятьдесят. К семнадцатому апреля медведица с медвежатами никак не могла бы дойти от острова Врангеля до района аварии «Ямала». Слишком далеко! Значит, есть поблизости другой остров или группа островов. Там медведица и родила медвежат…

— Да, Земля Ветлугина! — подтвердил Андрей. — Поэтому-то я и назвал медвежонка Уликой…

Вот цепь умозаключений, логически связанных между собой. На одном конце цепи медвежонок Улика, подобранный в районе аварии «Ямала», на другом — наша Земля!

— Уленька, Уленька! — закричали дети.

Встав на задние лапы, держа в передних полосатую кеглю, Улика вперевалочку прошлась мимо нас, с мокрой облипшей шерсткой после купания, тощенькая, но крепко сбитая, потешная, как ребенок, недавно научившийся ходить.

— Из Улики уже в Уленьку перекрестили, — с улыбкой сказала Антонина Викентьевна. — За несколько дней всеобщей любимицей стала!..

Лиза присела на корточки, маня разыгравшегося белого медвежонка.

— Нет, вы на глазки-бусинки ее посмотрите! — потребовала она. — Черненькие! И какие смышленые! Ведь все понимает, плутовка, а молчит. Ответь, Уленька: мы правильно о тебе говорим? Ты где родилась, а? На Земле Ветлугина?.. Ну же, скажи нам, скажи!..

8. Человек, которому ясно все

Посещение зоопарка подействовало на меня самым живительным образом. Черноглазая пушистая Улика была до чрезвычайности убедительна.

Поэтому, когда мы с Андреем отправились на следующий день в библиотеку, я уже бестрепетной рукой развернул толстые комплекты советских и иностранных газет. Пусть себе пишут что хотят о наших фотоснимках — остается еще не известный никому, не использованный пока довод, который сохраняется до поры до времени в одной из вольер Московского зоопарка!

Впрочем, большинство советских корреспондентов почти не обратили внимания на фотографии, сделанные мною и Андреем над ледяной пустыней Восточно-Сибирского моря. Интересовали подробности спасения людей с «Ямала». Только вскользь было сказано в одной из статей:

«Решена попутно проблема гипотетической Земли к северу от острова Врангеля, о существовании которой высказывались догадки до революции: полеты двух научных работников на самолетах, эвакуировавших команду „Ямала“, с очевидностью показали, что Земли в этом районе нет…»

Однако заграничная, главным образом американская, печать придала фотоснимкам больше значения. Их напыщенно именовали «беспристрастным рефери».

«Фотографический аппарат был „беспристрастным рефери“. Он рассудил людей, — заявляла „Манхэттен кроникл“. — Земли в этом районе нет. Земли и не могло быть. Иначе ее нашел бы Текльтон. Глупо было сомневаться в этом».

Расторопный корреспондент «Манхэттен кроникл» в Москве перетряхнул старые журнальные комплекты и вытащил на свет статью Петра Ариановича «О возможности нахождения острова или группы островов…». Мало того, он заинтересовался мною и Андреем и разведал наши биографии.

То, что мы учились у Петра Ариановича, придавало всему, в понимании корреспондента, привкус сенсации:

«Ученики опровергают учителя!», «Конец арктической сказки», «Текльтон прав!»

Брр! Противно!

Я с раздражением отодвинул ворох иностранных газет и принялся просматривать «Вечерку». Что новенького в театрах столицы? Как жила-поживала без меня театральная Москва?

— Махнем-ка в театр, Андрей? Рассеемся. А?

Я перебросил ему «Вечерку». Он взглянул на четвертую страницу и изумленно присвистнул:

— Смотри-ка: Союшкин объявился!

Я перегнулся через плечо Андрея. Пониже театральных и повыше рекламные объявлений было напечатано:

«Институт землеведения. 17.VI в 7:30 вечера в конференц-зале состоится обсуждение реферата тов. Союшкина К.К. „О так называемых гипотетических землях в Арктике в связи с последними исследованиями советских полярников“.

Союшкин? Весьегонский примерный пай-мальчик? Зубрила с первой парты?

— А что нам сомневаться, гадать? — Андрей отодвинул стул. — Пойдем и убедимся. Когда обсуждение это? Сегодня в семь тридцать? Успеем.

…В конференц-зале было не очень много народу, но не так уж мало — как раз столько, сколько нужно для того, чтобы у докладчика, топтавшегося, наверное, где-нибудь в коридоре, тревожно екало сердце и холодело под ложечкой.

Достойно улыбаясь и негромко переговариваясь, рассаживались за столом члены президиума. Два служителя с безучастными лицами повесили за кафедрой большую, во всю стену, карту Арктики. Раздался трезвон колокольчика. Внимание!

К кафедре приблизился человек примерно моих лет. По виду он не был испуган или встревожен. Держался довольно уверенно, только чаще, чем нужно, поправлял хлипкое пенсне-клипс и даже вскидывал голову, чтобы оно не сползало с носа.

Прямые, довольно длинные волосы его были зачесаны набок и блестели, словно на них навели глянец сапожной щеткой. Он был похож на морского льва в водоеме и гордо пофыркивал на публику из-за графина с водой.

— Он? — шепнул я Андрею.

— Как будто бы он! Хотя…

В этом было что-то необычное, почти что из арабских волшебных сказок. Вода в графине, приготовленная для докладчика, замутилась, пошла кругами, и со дна вдруг выскочил чертик: поднялась остренькая — редька хвостом вверх — голова с зачесанными набок мокрыми волосами. Потом, поправив пенсне, она с достоинством огляделась по сторонам.

Я не разобрал первых слов докладчика, так как был поглощен изучением его наружности. Затем до меня донеслось:

— Нет больше «белых пятен» на Земле! Период открытий закончен… К тридцатым годам двадцатого столетия все открыл, взвесил, измерил человек. Мир обжит нами, мы знаем его теперь, как собственную свою квартиру…

Андрей подтолкнул меня локтем:

— Обрати внимание на редчайший экземпляр: человек, которому известно и ясно все.

С удивлением смотрели мы на «редчайший экземпляр». Докладчик то и дело высвобождал манжеты из рукавов, как это делают фокусники. Манжеты мешали ему откладывать в сторону четвертушки бумаги с цитатами. Для цитат приготовлен был особый ящик. Еще тогда поразил меня этот жест. В нем было что-то птичье.

От монотонно повторяющегося взмаха рук над кафедрой мельтешило в глазах.

С глубокомысленным видом Союшкин перечислил: Землю Джиллиса, Землю Санникова, Землю сержанта Андреева. Все они, по его мнению, не существовали никогда и были, к сожалению, обманом зрения, арктическим миражем либо же грядами торосов, принятыми за землю.

Он привел ряд доказательств, правильно назвал вслед за тем Землю Петермана и Землю короля Оскара, которые явились только плодом воображения путешественников. Указка постукивала по карте, двигаясь по самому ее краю, с запада на восток. Медленно, но верно Союшкин подбирался к нашим островам в Восточно-Сибирском море, по своему обыкновению крадучись, бочком.

Поколебавшись с минуту в воздухе, указка ткнулась в правый верхний угол Восточно-Сибирского моря. Так и есть! Добрался наконец.

— Накануне мировой войны, — неторопливо продолжал Союшкин, — длинный список был пополнен. Появилась некая новая гипотетическая земля в Арктике, причем в отличие от остальных координаты ее были в точности определены. Помещаться она должна была бы вот здесь…

Докладчик описал небрежный круг указкой на карте и усмехнулся. Кулаки сжались у меня сами собой от этой снисходительной усмешки!

— Автор гипотезы, — доносилось с кафедры, — не был, однако, путешественником, никогда даже не заглядывал в такую даль, как Восточно-Сибирское море, которое, кстати сказать, наименее исследовано из всех полярных морей и чрезвычайно редко посещалось путешественниками. Всю жизнь свою новоявленный открыватель в кавычках просидел в одном из самых захолустных городов старой царской России, в Весьегонске. Об этом городе найдете упоминание у наших гениальных русских сатириков Гоголя и Щедрина.

Далее Союшкин высмеял провинциального учителя географии, страдавшего манией величия, осмелившегося поднять руку на общепризнанный — мировой! — авторитет Текльтона. Не смехотворны ли были его претензии считать себя чуть ли не «открывателем островов», призванным исправить «ошибку» Текльтона, хотя сам он, как известно, в Арктике никогда не бывал?

— Лишь наша советская наука об Арктике, — тут голос оратора окреп и зазвенел, — лишь она смогла разрешить этот запутанный, темный вопрос. Менее месяца тому назад на помощь кораблю, терпевшему бедствие во льдах Восточно-Сибирского моря, ринулись краснозвездные самолеты. Во время эвакуации команды были совершены полеты и над районом мнимых островов — сейчас уже можно с полной уверенностью сказать: не гипотетических, именно мнимых!.. Два гидролога, участники спасательной экспедиции, находившиеся на борту самолетов, попутно произвели со свойственной советским ученым добросовестностью серию фотографических снимков. И что же? Внизу не оказалось никаких, даже самых ничтожных, признаков Земли!..

Докладчик поспешно отпил глоток воды из стакана и сделал особенно торжественный, видимо заключительный, взмах своими манжетами.

— Итак, из перечня гипотетических, то есть предполагаемых, земель выброшена еще одна, последняя. Полеты советских исследователей над Восточно-Сибирским морем перечеркнули на карте буквы «с.с.» — «существование сомнительно» — заодно с сомнительной землей!

Он сделал решительный, немного театральный жест в воздухе, точно крест-накрест перечеркивая тайну островов, и захлопнул папку.

Раздались разрозненные хлопки.

Я покосился на Андрея. Он сидел, глядя прямо перед собой, сжав губы.

Докладчик сошел с трибуны и бочком двинулся к своему месту, обходя сидевших за столом, точно боясь, что кто-нибудь из членов президиума невзначай толкнет или подставит ножку.

— Он?

— Да уж теперь по всему видно, что он!

С трудом взобравшись на кафедру, седенький, в желтой тюбетейке профессор с неразборчивой фамилией долго мямлил, шепелявил, сморкался и кашлял. Вывод его, сколько можно понять, был благоприятен для Союшкина. Старичок высоко оценил его усилия. Затем выступил еще кто-то и тоже похвалил. Но мы уже слушали вполуха, сблизив головы за стульями и переговариваясь заговорщическим шепотом.

— Каков гусь, а? — возмущался Андрей. — Мы, значит, еще в пути были с тобой, еще выводов не опубликовали, а он уже готовился цитировать, скальпы снимать!

— Забежал по своему обыкновению вперед. Раздобыл где-то материалы…

— Хотел украсить свой реферат самыми последними новинками…

— Да это бы, понимаешь, еще полбеды! Но он напутал, извратил все!

— Ну, вот что, — сказал Андрей, выпрямляясь. — Кто первым будет выступать: ты или я? Про Нобиле скажи ты и про Северную Землю, а я про Улику? Ладно? Про голубые льды не стоит. Если бы ты успел их сфотографировать…

В президиум, перепархивая по рядам, полетела записка.

Председательствующий поднялся с места и с улыбкой оглядел зал.

— Приятная неожиданность, товарищи! — сказал он. — Среди нас находятся участники спасательной экспедиции, о которых упоминалось в докладе, товарищи… (он заглянул в записку) Ладыгин и Звонков. Первым желает выступить товарищ Ладыгин. Прошу!

Впоследствии московский корреспондент «Манхэттен кроникл», присутствовавший, как выяснилось, на заседании, вышутил меня. Он написал, что оратор «напустил много туману в свое выступление».

Это был каламбур, потому что я говорил именно о тумане.

Что делать! Тумана в Арктике было в самом деле слишком много, но, как ни странно, это как раз и помогало уяснить положение.

Я начал с того, что поблагодарил за характеристику, данную фотографиям.

— В Америке их назвали «беспристрастным рефери». Пусть так. Рефери так рефери… Все ли участники обсуждения имеют на руках центральные газеты? Очень хорошо. Попрошу в таком случае обратить внимание на то, что всюду между ярко освещенными пространствами льда видны длинные полосы тумана. На фотографии номер один туман занимает почти треть снимка. На фотографии номер, четыре — не меньше половины. А это, как станет ясно из дальнейшего, имеет немаловажное значение.

В зале хлопотливо зашелестели страницами.

— Позволю себе, — продолжал я, — напомнить случай с Нобиле. В 1928 году его дирижабль пролетел всего в пятнадцати километрах от Северной Земли, и она осталась не замеченной в тумане. Ни Нобиле, ни спутники его не смогли увидеть внизу огромный архипелаг, несмотря на то, что координаты его были известны.

Я рассказал о том, что в Америке нашлись скептики, которые воспользовались случаем печатно высказать подозрения в научной добросовестности Вилькицкого, за пятнадцать лет до полета Нобиле открывшего Северную Землю. Некоторые даже развязно сравнивали его с печальной памяти мистификатором доктором Куком.

«Северной Земли нет», — так-таки напрямик утверждалось в приложении к американскому гидрографическому справочнику «Arctic Pilot».

Смех в зале.

— Не провожу пока аналогии, — продолжал я. — Просто говорю: вот что может наделать туман! Я бывал на мысе Челюскин. Северная Земля находилась от нас в каких-нибудь тридцати шести морских милях, по ту сторону пролива, однако видно ее было очень редко, лишь в исключительно ясную погоду. Говорят, из Сухуми бывают видны на горизонте горы Трапезунда. Но то Черное море, а это Арктика… Могу назвать еще людей, которые за туманом не видели Северной Земли, хотя до нее было рукой подать. Это штурман Челюскин, добравшийся до мыса сушей на собаках и продвинувшийся по льду еще на восемнадцать километров к северу; это Норденшельд, по описанию которого туман был так густ, что моряки, стоя на носу, не видели кормы судна. Норденшельд оставил Землю слева по борту, так же как и Нансен на «Фраме». И тот и другой не заподозрили ее существования. У мыса в начале двадцатого века зимовал наш отважный и настойчивый Толль, отправляясь на поиски Земли Санникова. Он гнался за химерой, а реальная Земля осталась незамеченной, неоткрытой, хотя, повторяю, до нее было всего тридцать шесть морских миль… Заколдованная Земля! И только перед экспедицией Вилькицкого наконец раздернулась завеса тумана…

— Вывод, вывод! — попросили из президиума.

— А вывод прост: пока воздержаться от выводов! То, что мы не видели островов, не значит еще, что их нет. В нашем распоряжении слишком мало фактов. Гипотеза Ветлугина не поколеблена и ждет глубокой, всесторонней проверки.

В зале царило молчание. Я уступил место Андрею.

Он был краток, говорил отрывисто и сердито, косясь на Союшкина, сидевшего сбоку стола в непринужденной позе и покачивавшего ногой. Нога эта, видно, больше всего раздражала Андрея.

— Остров, — начал он, — или группа островов, над которыми пролетали самолеты, могли быть погребены под снегом.

— Ветлугин писал о высоких горах, — скромно вставил Союшкин.

Андрей с ненавистью поглядел на его ногу.

— Ветлугин не писал о горах, о них говорил землепроходец Веденей! Да, Землю Ветлугина легко было не заметить сверху, в особенности если перед тем выпал снег. Что касается корабля, тот не мог подойти вплотную к Земле. Часто острова на такой широте окаймлены неподвижным льдом. К островам, как видите, очень трудно подступиться как с моря, так и с воздуха. Поэтому в своих суждениях мы можем опираться пока лишь на отдельные косвенные улики…

И он предъявил «косвенную улику» — снимок медвежонка в зоопарке. Снимок произвел впечатление на собрание. Все были ошеломлены: никто не ждал, не мог ждать, что так обернется обсуждение. Союшкин хвалил нас, а мы спорили с ним! Нам говорили: «Вы хорошо сделали, что доказали отсутствие Земли Ветлугина», а мы упрямо повторяли: «Проблема не решена. Земля Ветлугина есть, должна быть!..»

И все же Андрея проводили аплодисментами. Правда, в президиуме, вежливо улыбаясь, хлопал один лишь Союшкин.

Боже мой! И надо же, чтобы случилось именно так: Союшкин, подобно нам, занялся географией? Почему? Неужели только потому, что когда-то, пользуясь привилегиями первого ученика, он торжественно вносил за Петром Ариановичем географические карты в класс и развешивал их на доске?

Медленно продвигаясь с толпой к выходу, я не утерпел и оглянулся. Зубрила с первой парты аккуратно укладывая в портфель свои бесчисленные заметочки и выписочки. Подле него, одобрительно кивая головами, топталось несколько человек, среди них и старичок в тюбетейке.

Глаза Союшкина были скромно потуплены. Я понял: он, как всегда, получил высший балл!

9. Пока врио…

У вешалки нас перехватила юркая личность в высоко подпоясанной гимнастерке, какие носят обычно завхозы или снабженцы.

— Товарищ директор просят в кабинет, — сказала личность, подобострастно осклабясь.

Отказаться было неудобно, тем более что до этого мы никогда не бывали в Институте землеведения.

Суетливо двигая лопатками, посланец повел нас по коридорам и лестницам, в обход зала, пока мы не достигли наконец двери директорского кабинета.

Они бесшумно распахнулись. Из-за огромного письменного стола навстречу нам поднимался Союшкин!

— Рад очень! — так начал он, пока мы ошеломленно глядели на него. — Ну кто бы мог подумать, кто бы мог предположить… Вы знакомы? Профессор Черепихин! — Из кресла с легким полупоклоном привстал давешний старик в тюбетейке. — Член-корреспондент Академии наук! — многозначительно уточнил Союшкин. — А это, можно сказать, друзья детства! Однокорытники, вместе учились… Никогда не ожидал, никогда! В отчете фамилии указаны не были… Садитесь, милости прошу!

Мы сели.

— Поздравляю, — обратился я к Союшкину, старательно избегая местоимений. — Уже директор?

Союшкин зарумянился.

— Врио, — поправил он. — Только врио.

— Пока врио, — любезно перегнулся Черепихин.

В то время что они пререкались с изысканной вежливостью, я присматривался к нашему бывшему первому ученику.

Ну что ж! Лицо как лицо! И держался вполне прилично, был прост в обращении, говорил тихим, размеренным голосом. Только руки выдавали его внутреннее беспокойство — были в беспрестанном движении! Союшкин то и дело бесцельно переставлял письменный прибор на столе, хватался за пенсне, вынимал из бокового кармана гребешок, старательно поправлял свою разваливающуюся прическу.

— Вероятно, вы предпочли бы встретиться иначе, — прошепелявил профессор, глядя на нас со стариковским благодушием. — Столько лет не видались и вдруг, даже не обменявшись рукопожатием, кинулись друг на друга, сразу же в драку, в драку!..

Он дробно засмеялся.

— Без драки не проживешь, — неопределенно сказал Андрей.

Нам подали чай.

— Но чего вы добиваетесь? — продолжал профессор, осторожно прихлебывая с ложечки. — Вы провели большую работу, стерли «белое пятно» с географической карты. Это признано всеми, даже за границей… Так почему же ставите под сомнение результаты своих наблюдений? Простите, не понимаю вас.

Андрей только пожал плечами.

— Мне думается, — снисходительно изрек Союшкин, — что мы с вами уже вышли из того возраста, когда верят в неоткрытые острова!

Как будто бы он когда-либо верил в них, этот непонятный, удивительный человек, даже не читавший в детстве Майн Рида!..

Союшкин вежливо наклонил голову, узнав, что Петр Арианович не вернулся из ссылки, потом перешел к теме, которая, видимо, занимала его больше остальных, — к самому себе, к своим успехам на жизненном пути.

Оказывается, он учился в Ленинградском университете, был оставлен при кафедре, а в Москву переехал всего год назад.

— Решили укрепить руководство Института землеведения, — сказал он, тонкой улыбкой давая понять, что сам, по скромности, не разделяет столь высокого мнения начальства о своей особе.

Профессор в это время занимал разговором Андрея. Мой друг отделывался сердитым покашливанием. Взгляды, какие он бросал из своего угла на преуспевающего первого ученика, были так красноречивы, что я придумал какой-то предлог и поспешил увести Андрея из директорских чертогов.

— Самое странное в нем то, что он не изменился, — сказал мой друг, когда мы сели в трамвай. — Все изменилось вокруг, а Союшкин не изменился. Удивительно!

— Может, мы недостаточно знаем его? — осторожно предположил я.

— Нет, не защищай. Зубрила и зубрила! А обратил внимание на его жесты?

— Да. Слишком жестикулировал, по-моему. Как в немом кино.

— Вот именно. Суетится, петушится. Я не доверяю таким людям.

Некоторое время Андрей шагал безмолвно. Потом лицо его просветлело.

— А помнишь, как мы тузили его на больших переменках? — спросил он.

И это отрадное воспоминание детских лет так освежающе подействовало на моего друга, что он опять стал бодр и весел.

10. Зубрила сдирает семь шкур

Мы недооценили нашего бывшего первого ученика. Вернее, недостаточно глубоко вдумались в его положение. А оно было щекотливым. Оно было таково, что Союшкин не мог, даже если бы и хотел, сложить оружие. Во что бы то ни стало должен был драться с нами, обороняться, нападать — и победить!

Сами того не подозревая, мы затронули наиболее чувствительное его место: на глазах у всех сотрудников института — «возглавляемого им института» — посягнули на его директорский авторитет. Но ведь с прочностью авторитета связывались непосредственно и остальные успехи на жизненном поприще, как-то: высокий оклад, отдельная квартира, персональная машина и прочее.

Положение осложнялось тем, что Союшкин был лишь «врио» («пока врио!»).

В уютном директорском кресле он сидел все еще неудобно, бочком. А ему очень хотелось переменить позу, как явствовало из беглого обмена репликами между ним и профессором Черепихиным.

По-видимому, чаепитие в директорском кабинете было разведкой. Очень осторожно ставя вопросы, чтобы, не дай бог, не спугнуть, Союшкин пожелал удостовериться в том, что мы с Андреем — рядовые гидрологи-полярники, немного наивные, не очень практичные и совсем не искушенные в житейских хитростях.

Ему важно было выведать не только это. Оказалось, к его облегчению, что никаких связей в высших научных сферах у нас нет, и, затевая спор о Земле Ветлугина, мы не можем надеяться на покровительство кого-либо из крупных советских ученых. А коли так, то и действовать разрешалось без стеснения, по возможности более дерзко, чтобы ошеломить, устрашить, подавить с первого же наскока.

Пока мы, не подозревая об опасности, спокойно обрабатывали результаты своих наблюдений надо льдами Восточно-Сибирского моря, Союшкин снова появился на страницах газеты, и на этот раз уже не на четвертой, в отделе объявлений, а на третьей, где помещаются статьи.

Спустя всего несколько дней после обсуждения реферата «О так называемых гипотетических землях…» мы увидели в «Вечерке» пространное интервью с нашим бывшим первым учеником. Озаглавлено оно было так: «Последний арктический мираж. Беседа с исполняющим обязанности директора Института землеведения тов. К.К.Союшкиным».

Спору нет, зубрила с первой парты обладал эрудицией. Однако как все это было книжно, мертво! Он прыгал, подобно дрессированному попугаю, по книжным полкам, перенося в клюве цитаты с места на место, снимая и навешивая ярлычки. Он не был ученым, нет, всего лишь архивариусом фактов!

«Весьегонский учитель географии, — заявлял Союшкин, — вообразил острова в океане, потому что корабль Текльтона, дрейфуя со льдами, сделал резкий зигзаг. „Льды огибают в этом месте преграду“, — предположил П.А.Ветлугин. Между тем не проще ли считать, что зигзаг является результатом влияния ветров? Выдвинут был и второй аргумент. Автор гипотезы ссылался на показания безвестного — фамилия не установлена — русского землепроходца XVII века».

Далее Союшкин приводил обширные цитаты из «скаски», сопровождая их снисходительными комментариями. Правда, он проявил некоторое великодушие и отводил от Веденея подозрения в лживости. По его мнению, отважный корщик не лгал и не пытался разжалобить начальство, чтобы выманить «награждение». Он действительно думал, что видел землю.

«Но надо учесть психику путешественников, которые находились на краю гибели, — писал Союшкин. — По собственному признанию, Веденей „со товарищи“ в течение нескольких дней буквально умирали от голода. При этих обстоятельствах им могло привидеться все, что угодно. Удивительно ли, что измученным, обреченным людям привиделась желанная земля?»

Союшкин старательно обосновал этот тезис.

«В пустыне арктических льдов миражи так же часты, как в песчаной пустыне, — резонно замечал он. — Можно сказать, что злая Моргана, фея английских сказок, жившая на дне моря и обманчивыми видениями дразнившая путешественников, переселилась от берегов Британии в Арктику…»

Вслед за тем наш бывший первый ученик перечислил наиболее известные арктические миражи. Он выстроил перед читателем длинную шеренгу призрачных островов, возникавших на пути полярных путешественников и таявших в воздухе, едва лишь корабли приближались к «островам».

Норденшельду почудился как-то остров в тумане. Спустили шлюпку, подошли к «острову». Это оказалась голова любопытного моржа, высунувшаяся из полыньи!

Так меняются очертания предметов, и так трудно определить расстояние до них в Арктике.

Пролетая над Полюсом недоступности, Амундсен увидел группу островов. На борту дирижабля засуетились. Фотографы взяли фотоаппараты на изготовку. Подлетели ближе — ахнули: на глазах «острова» развеяло порывом ветра.

Некоторые арктические миражи, по свидетельству Союшкина, перекочевали даже на географическую карту.

В 1818 году, отыскивая Северо-Западный проход, Росс на своем корабле уткнулся в тупик. Впереди был кряж, наглухо запиравший выход. Видел его не только Росс, видела вся команда. Путешественники повернули обратно.

Найденные горы получили название гор Крокера и некоторое время вводили в заблуждение географов.

В действительности гор Крокера не существует. Прямо по курсу корабля был пролив, открытая, чистая вода. Россу померещились горы. Дорогу путешественнику преградил мираж.

«Сейчас наконец развеян последний арктический мираж — в Восточно-Сибирском море, — с торжеством заключал Союшкин. — Причем самый странный из всех мираж, привидевшийся провинциальному учителю географии за его письменным столом…»

Наши фамилии не назывались. Вскользь сказано было, что сотрудники советских полярных станций, принимавшие участие в спасении «Ямала», попутно сделали серию фотоснимков, которые послужили для ученых очень ценным и важным материалом.

О споре, который возник на обсуждении реферата, также не упоминалось. Видимо, Союшкин не считал нужным сообщать о столь незначительном эпизоде.

Вот как? Мы, стало быть, низводились до ранга заурядных добытчиков, сборщиков материала? Самостоятельно не в силах были осмыслить его, просто приволокли из Арктики ворох фактов и в полной растерянности вывалили на пол в великолепном директорском кабинете: помоги, мол, Союшкин!

— Нет, это уж слишком. Это не скальп! — сказал я с возмущением.

— Какой там скальп! — подхватил мой друг. — Проклятый зубрила просто заживо сдирает семь шкур!..

Кипя негодованием, мы кинулись в редакцию.

— О! Стало быть, вы верите в миражи? — с интересом спросил сотрудник редакции. Он даже перегнулся через стол, чтобы получше рассмотреть нас. Потом откинулся в кресле, и длинноносое очкастое лицо его выразило профессиональное огорчение. — Был, говорите, и спор? Я не знал. Жаль! Спор можно было бы хорошо «подать». Когда спор, всегда намного живее, не правда ли?.. Но сведения получены из авторитетных источников. Редактору лично звонил член-корреспондент Академии наук Черепихин. Вы знаете Черепихина?

Я ответил утвердительно. Однако выяснилось, что мы еще не знаем Черепихина.

Принял он нас с академической вежливостью, усадил в кожаные кресла, назвал по имени-отчеству, хотя то и другое перепутал. Но был еще более невнятен, чем на обсуждении реферата, подозрительно невнятен.

Профессор Черепихин оказался большим любителем недомолвок. Битый час беседовали мы с ним, пытаясь уточнить его собственное мнение по поводу Земли Ветлугина, и так и не добились толку.

Совершенно нельзя было понять, за нас он или за Союшкина. Вот уж начинал понемногу склоняться на нашу сторону, одобрительно кивал, потирал руки, улыбался и вдруг опять пугливо отступал на несколько шажков, не переставая, впрочем, улыбаться, как щитом прикрываясь от нас неопределенными вежливыми фразами.

Временами начинало казаться, что мы не обсуждаем важную научную тему, а играем в распространенную детскую игру: «Барыня прислала сто рублей, что хотите, то купите, „да“ и „нет“ не говорите…»

— Ну как? Укачало? — спросил я Андрея, когда мы, отдуваясь, вышли на улицу.

Мой друг снял шляпу и принялся с ожесточением тереть ладонью свою коротко остриженную голову.

— Ты что?

— Восстанавливаю кровообращение. У меня, знаешь, во время разговора с такими людьми мозги терпнут.

— Как это — терпнут?

— Ну словно бы ногу отсидел. Тяжесть и мурашки. Мурашки и тяжесть…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1. Ветлугин против Текльтона

Утром мы засели за письмо в редакцию «Вечерней Москвы». Я расположился за столом, решительно обмакнул перо в чернила и, почти донеся уже до бумаги, оставил его колебаться на весу. Андрей, прохаживавшийся по комнате, нетерпеливо спросил:

— Что же ты?

— А ты что? Диктуй.

— Но это же очень просто. Хотя бы так…

Он задумался, стоя посреди комнаты. Пауза затянулась.

Я вздохнул и написал:

«Уважаемый товарищ редактор! На днях в Вашей уважаемой газете опубликовано было одно удивившее нас интервью».

— Удивившее? — спросил Андрей, заглядывая через плечо. — Не то слово. Слишком слабо: удивившее!

Я дважды аккуратно зачеркнул фразу, подумал немного и снова написал ее. Затем заботливо поправил хвостик у буквы «д».

Подобные переживания знакомы, вероятно, всем людям, которые впервые усаживаются за статью для печати. Мы чувствовали себя ужасно глупыми и неуклюжими, как юнцы, после долгих колебаний и сомнений решившиеся наконец танцевать. Нет, недостаточно иметь две ноги, чтобы танцевать, как и знать грамоту для того, чтобы писать. Наш бывший первый ученик не колебался, не кряхтел. Просто вызвал корреспондента, который тут же, не сходя с места, обработал за него с полдюжины фактов, вычитанных из книг, и проворно тиснул в газету.

А пока мы с Андреем топтались на месте и увязали в длинных и вежливых придаточных предложениях, поправляя друг друга, нас опередили.

В «Географическом вестнике» появилась статья известного геолога, академика Афанасьева. Она называлась «В защиту оптимизма». Подзаголовок был такой: «Ветлугин против Текльтона».

«История полярных открытий — это история человеческого оптимизма, человеческой стойкости, — писал Афанасьев. — Казалось бы, конец, предел усилий, последняя черта! Но человек делает еще шаг — и за чертой неведомого открываются перед ним новые горизонты…

К.К.Союшкин упоминал в своем интервью об ошибке Росса. Это характерная ошибка. Я бы сказал, психологическая ошибка. Росс усомнился в возможности обогнуть Америку с севера. Ему показалось, что он уткнулся в тупик. Но тупика на самом деле не было. По следам Росса прошел на следующий год другой исследователь, Парри, и не увидел гор. Освещение было иным, меньше ли содержалось в воздухе влаги, но мираж не появился. Путешественник двинул вперед свой корабль и прошел по чистой воде. На месте же гор Крокера на карте возник пролив Ланкастера, который можно увидеть там и сейчас… Вот поучительный пример из истории географических открытий, особенно поучительный для тех, кто высказывается сейчас против Земли Ветлугина!»

«Не предрешаю вопроса о Земле, — заявил Афанасьев, — говорю лишь: не рубите сплеча! В науке верят не словам, а фактам. Фактов же пока слишком мало. И даже те, что есть, могут быть истолкованы по-разному».

Далее академик назвал Петра Ариановича Ветлугина!

С удивлением я и Андрей узнали в маститом авторе статьи того самого профессора, который благоволил к нашему учителю географии, переписывался с ним и высылал в Весьегонск новинки географической литературы.

Афанасьев признавал, что Петр Арианович был одним из самых многообещающих его учеников:

«П.А.Ветлугин был даровит. Труженик. Умница. И честный. Это очень важно в науке: быть честным, то есть не бояться выводов».

Старый учитель Петра Ариановича оказался гораздо более осведомленным, чем мы. Петр Арианович, по его словам, был выслан в Сибирь за то, что принимал участие в работе подпольной большевистской типографии. В те годы волна рабочего революционного движения, которая после подавления революции 1905 года временно пошла на убыль, снова начала нарастать, подниматься. Она подхватила и Ветлугина, вернувшегося в Москву.

Однако тогдашняя революционная ситуация (в Петербурге, как известно, уже воздвигались баррикады) была сорвана начавшейся мировой войной. Многие революционеры были арестованы. Среди них оказался и Петр Арианович.

Находясь в ссылке, сначала в Акмолинской губернии, потом на Крайнем Севере Сибири, он, по сведениям Афанасьева, продолжал свою научную деятельность, проводил метеорологические наблюдения, изучал многолетние мерзлые горные породы. Видимо, Петр Арианович умер еще до Октябрьской революции, потому что настойчивые поиски, предпринятые академиком, к сожалению, не увенчались успехом.

Вот какая это была статья — очень спокойная, сдержанная и в то же время внушительная. А ведь академик еще не знал об Улике Косвенной, которая продолжала блаженствовать на площадке молодняка, не подозревая о том, что она не только медвежонок, но и важный аргумент в научном споре…

— Слушай, ему же надо об Улике, — всполошился Андрей, вскакивая со стула. — Надо старика повести в зоопарк или в крайнем случае показать ее фотографию.

— И о голубых льдах рассказать…

Афанасьеву мы позвонили из ближайшего же автомата.

Нелегко было растолковать по телефону обстоятельства столь запутанного дела, пытаясь заодно как-то представиться, отрекомендоваться. Но, кажется, академик меня, в общем, понял. Он понял бы, я уверен, еще лучше, если бы Андрей не мешал мне. Мой друг топтался тут же, в тесной телефонной будке, делая многозначительные гримасы, хмуря брови и надоедливо бубня над самым ухом: «Про Улику ему объясни. Про голубые льды…»

— Мы с вами так сделаем, — сказал наконец Афанасьев. — Сегодня у нас что? Суббота? Завтра, стало быть, воскресенье. Вот и прошу завтра ко мне на дачу. Обо всем и поговорим. Адрес такой. Записывайте…

К Владимиру Викентьевичу Афанасьеву мы отправились не без трепета. Ведь это был покровитель нашего учителя, помогавший ему в самые трудные годы жизни, и, быть может, единственный человек, кроме нас, искренне расположенный к Петру Ариановичу и горевавший о его безвременной гибели. Мало того, это был академик, ученый с мировым именем, автор более двухсот научных трудов!

Но с первых же слов Афанасьева чувство неловкости и связанности исчезло. Нам стало удивительно просто с ним — почти как с Петром Ариановичем.

Он вышел на террасу, встречая нас, приветливо улыбающийся, очень похожий на елочного деда-мороза. У него была такая же пушистая четырехугольная борода и ласковые морщинки у глаз, но одет был не в тулуп и валенки, а по-летнему — в майку, тапки и какие-то полосатые брючки.

— Вот, Машенька, — сказал он церемонно, — позволь тебе представить…

Мы последовали за его высокой седой женой на террасу и уселись вокруг стола, на котором был сервирован чай.

Академик продолжал пытливо присматриваться к нам.

— Ну-с, хорошо, — произнес он, пододвигая ко мне печенье. — Так как же думаете искать свою Землю-невидимку?

— А мы хотим проверить гипотезу на слух. Если Землю никак не удастся увидеть, попробуем ее услышать.

— А, эхолот! Ну что же, правильно. Кропотливо и медленно, зато надежно. Тем более ежели такой туман… В истории исследований Арктики метод, конечно, новый, необычный, но… И как думаете; отзовутся ваши острова?

— Должны отозваться. Не могут не отозваться, — сказал Андрей, нахмурясь.

— Ну, ну, «не могут», «должны»… Очень хорошо! Погромче кричите, настойчивей зовите, обязательно отзовутся!

Лучики морщин побежали от глаз, он заулыбался. Затем уселся прочнее в кресло, со вкусом приготовляясь к обстоятельному разговору.

— Значит, прямо с университетской скамьи в Арктику? — начал Афанасьев. — И сколько пробыли там?

— Пять лет.

— Собственно, меньше пяти, — уточнил Андрей. — Если считать перерывы…

— И все в районе своего Восточно-Сибирского моря?

— Хотелось, знаете ли, поближе к Земле Ветлугина, — пояснил я. — Боялись упустить какую-нибудь счастливую возможность. По-нашему и вышло! Возьмите хотя бы голубые льды или того же медвежонка…

На этот раз спокойно и не спеша я перечислил все наши удачи и неудачи на пути к Земле Ветлугина.

— А вы чего ждали-то? Легко ли «белые пятна» с карты стирать!

— Нет, но…

— Ждали, наверно, что трудное начнется вне Москвы, уже во время экспедиции в высокие широты, в преддверии Земли Ветлугина?.. О, это только последний этап, завершающий! Много торосов возникнет еще до Восточно-Сибирского моря. Не удивляйтесь! И тряхнет вас, и сожмет во льдах.

Он с задором посмотрел на нас сбоку.

Но, вероятно, на наших лицах написано было только изумление, а не страх, потому что Владимир Викентьевич сразу смягчился.

Решительным движением он смахнул крошки со стола, точно среди них были и Союшкин с профессором Черепихиным, потом принялся прикидывать вслух:

— В этом году экспедицию, конечно, не успеют снарядить. Но в будущем — вполне вероятно. А подготовку научную начать сейчас же, немедля! Причем привлечь к обсуждению представителей самых разнообразных специальностей: гидрологов, метеорологов, гидрогеологов, гидробиологов и прочее. Экспедиция, по-видимому, должна быть комплексной. А вы как считаете?..

С ним не только легко было разговаривать, с ним было легко думать. Мысли возникали сами собой от соприкосновения с этим удивительно разносторонним, по-молодому гибким умом.

— Насчет тумана вполне правильно изволили заметить, — продолжал академик. — Амундсен, пролетев на дирижабле над полюсом, дальше не видел уже ничего, кроме тумана. Сам рассказывал мне об этом. Туман, по его словам, сгустился и держался на протяжении двадцати градусов, то есть более двух тысяч двухсот километров. Представляете? Внизу, понятно, могли остаться острова небольшой высоты, которые Амундсену не удалось заметить.

— Да, разительная аналогия!

Афанасьев интересовался не только возможностями применения эхолота. Он с увлечением вникал во все детали будущей экспедиции, даже встал из-за стола и быстро начертил на бумажной салфетке схему дополнительного крепления шпангоутов, которое считал очень важным для плавания в высоких широтах.

Только о своем любимом ученике избегал говорить, старательно, будто опасный подводный риф, обходя в разговоре его имя. Стоило мне или Андрею упомянуть Петра Ариановича, как Афанасьев тотчас же, с неуклюжей поспешностью, заговаривал о другом. При этом Машенька, многозначительно глядя на нас, поднимала брови. Видимо, в доме Афанасьевых не принято было касаться этой печальной темы.

В каких-нибудь полтора-два часа сложился в основном проект экспедиции к Земле Ветлугина.

— Вам бы и возглавить экспедицию, — закинул я удочку.

— А что такого? Я вполне! — Академик с бравым видом огляделся по сторонам.

Но Машенька, как неусыпный телохранитель стоявшая за его креслом, тотчас же нагнулась и настойчиво-предостерегающе, хотя и очень ласково, положила мужу руки на плечи.

Академик только сконфуженно покряхтел. Все было ясно без слов.

— Нет, статью об экспедиции, статью поскорей! — с преувеличенной бодростью сказал он, немного оправясь. — И без лишнего полемического задора, без этой, знаете ли, модной ныне шумихи, трескотни! Обоснованную статью, выдержанную в нарочито спокойных тонах!

Мы встали из-за стола, готовясь прощаться. Машенька напомнила мужу:

— А как же письма? Ты решился?

— Да, да. Конечно, я решился. Ты же видишь. Смешно и спрашивать.

Академик ушел в комнаты и снова появился на террасе, неся в руках пакет, аккуратно перевязанный бечевкой.

— Вот! — сказал он с некоторой торжественностью. — Здесь письма Пети Ветлугина из ссылки, из деревни Последней. Ничего особенного, но вам, наверное, интересно будет прочесть. Один ничтожный человек в Якутске задержал их доставкой из мести, из гнусного, мелкого, подлого чувства мести!.. Я не волнуюсь, Машенька, я просто говорю… Эти письма передали мне уже после революции. Они сохранились в архиве жандармского управления. Прочтете в сопроводительной записке…

2. На краю света

Вернувшись домой, мы занялись письмами Петра Ариановича.

Самое страшное в них были даты. Аккуратно проставленные в уголках пожелтевших от времени страниц, они первыми бросались в глаза. Подумать только: письма написаны более пятнадцати лет назад — и забыты, не отправлены по назначению. А Петр Арианович ничего не знал об этом!

Так мстил ему какой-то экзекутор или столоначальник из Якутска, надо думать, мелкая сошка, но, видимо, обладавшая неограниченными возможностями портить жизнь людям. О нем небрежно упоминалось в одном из писем. «При проезде своем через Якутск, — писал Петр Арианович, — я имел небольшую перебранку с местным мелким чиновничком и, к удовольствию окружающих, поставил его на место».

Однако «мелкий чиновничек, поставленный на место», вскоре с лихвой расквитался со своим обидчиком. Он попросту перестал отсылать его письма в Россию, а также передавать письма с воли. Вся корреспонденция незаконно задерживалась в Якутске, в тамошней канцелярии, и по вскрытии и прочтении вкладывалась в особую папку с надписью: «Переписка ссыльного поселенца П.Ветлугина».

Чего только, наверное, не передумал бедный ссыльный в свои долгие бессонные ночи на берегу пустынного моря!

Почему не пишут Вероника, профессор Афанасьев, московские товарищи? Почему, наконец, не пишет мать? (А мать, сгорбленная, жалкая, металась в это время по Весьегонску, упрашивая бывших сослуживцев сына заступиться, похлопотать, узнать у начальства, что же стряслось с ее Петюнюшкой, жив ли он, заболел ли, храни бог, не умер ли!)

Да, трудно пришлось тогда Петру Ариановичу. В одном из писем Афанасьеву есть фраза: «Полгода прошло, как ни от кого не имею вестей. Это, поверьте, самое тяжелое здесь. Будто наглухо заколотили в избе последнее слюдяное оконце…»

То-то, верно уж, ликовал «мелкий чиновничек» в Якутске, читая и перечитывая это письмо. И радостно ерзал взад и вперед на своем стуле, и подхихикивал в кулак, и корчил рожи другим канцеляристам, словно развеселившаяся злая обезьяна.

Почему-то мне казалось, что он был похож на нашего Фим Фимыча, весьегонского помощника классных наставников. Та же маленькая голова на жилистой верткой шее, тот же западающий рот, те же мертвенно-тусклые, белесые, больные глаза.

Тень, тень! Ни шагу без тени! Куда бы ни ступал Петр Арианович, даже за Полярный круг, длинная, дергающаяся тень тотчас появлялась за его спиной.

Однако не часто доводилось радоваться мстительному якутскому канцеляристу. Общий тон писем был бодрый, несмотря ни на что.

О пребывании в деревне Последней Петр Арканович писал Афанасьеву в таких же легких тонах, что и матери, о своем пребывании в казахской степи. Видимо, не хотел волновать старика, больше говорил о картинах природы: описывал северное сияние («Час, не меньше, стоял как вкопанный, не мог отвести глаз — такая красота!») или летнюю неводьбу на Севере, в которой ему довелось участвовать («Рыбы в устье нашей реки полным-полно, серебристая, толстая, чуть ли не сама сигает в сеть!»).

Деревня Последняя, где назначено было ему жить, представляла собой, собственно, посад, то есть избы располагались не в два ряда, а в один. Все они стояли на низком галечном берегу, в тундре, и только длинные, развешанные между ними рыбачьи сети оживляли однообразный пейзаж.

Петра Ариановича мучительно долго доставляли туда: сначала на перекладных, потом по железной дороге и, наконец, на барже по одной из многоводных сибирских рек.

И впрямь, судя по письмам, то был край света!..

Именно в такой деревеньке жил, наверно, отважный корщик Веденей «со товарищи». Может быть, даже, происходил отсюда, из Последней, и много лет назад, помолясь богу и простившись с домочадцами, отвалил на своем коче от здешних пологих берегов, «чтобы новые незнаемые землицы для Русской державы проведывать идти».

С обостренным вниманием и симпатией вглядывался Петр Арианович в лица окружавших его крестьян. Он тешил себя безобидной иллюзией, старался угадать в них праправнуков Веденея.

Еще раз — и в такой необычной обстановке! — наблюдал Петр Арианович удивительную жизненную силу русского человека, который умеет примениться к любым, самым суровым условиям жизни, не теряя при этом исконных качеств русского характера.

Все в деревне были безлошадными. На Севере лошади были ни к чему. Рыба кормила русских за Полярным кругом. Вокруг не росло ни одного, даже самого маленького, деревца. Зато южнее, за тысячи верст, была тайга, необозримые лесные пространства. Весной полая вода подмывала берега, с корнями выворачивала высоченные деревья и волокла вниз по течению к океану. Все лето население собирало плавник на берегу или вылавливало баграми из воды. На толстых стволах появлялись зарубки: кресты, зигзаги, галочки — владелец ставил свою «примету», свое тавро.

Требовалось очень много дров, потому что зимы были свирепые, особенно когда задувало с материка. Снег заносил избы по крышу, и приходилось откапываться, как после обвала.

Труд был единственным средством против тоски. Надо было работать, работать, наводить, ставить «пасти», собирать плавник, то есть жить, как живут все вокруг.

Для Петра Ариановича такой образ жизни имел и другое значение. Ведь он по-прежнему мечтал о том, чтобы отправиться на поиски островов в Восточно-Сибирском море. («Конечно, впоследствии, при более благоприятных обстоятельствах», — осторожно добавлял он.) Пребывание в ссылке на берегу Ледовитого океана можно было, таким образом, рассматривать как своеобразную тренировку, подготовку к будущей экспедиции.

«Я здоров абсолютно, — писал Петр Арианович из ссылки профессору Афанасьеву. — За здоровьем слежу. В общем, берегу его, только не так, как мне наказывала мать: не кутаюсь, не отлеживаюсь в сорокаградусные морозы на лежанке или на печи. Меня бы не уважали здесь, если бы я стал отлеживаться. Охочусь, рыбалю, много хожу на лыжах. Почти целый день на воздухе, в физическом труде. Вечером — за книгой либо за беседой. Не даю себе скучать».

«Судьба улыбнулась мне, — сообщал далее Петр Арианович, — послала товарища! А ведь пословица говорит: „Добрый товарищ — полпути“. Мы живем вместе. Он рабочий, кузнец, занялся на Севере старым своим ремеслом, и я помогаю ему у наковальни. Поглядели бы на меня, дорогой профессор, каков я в кожаном фартуке, с тяжелым молотом в руках. Что ни говори, кусок хлеба на старости», — шутил он.

И опять повторял: «Добрый товарищ — полпути». Неужели же речь шла только о том, чтобы скоротать вместе время ссылки? Не собирался ли Петр Арианович, выждав удобный момент, двинуться по маршруту Веденея — на северо-восток, к своим островам? Но где бы он добыл судно, ездовых собак, сани? И потом, он был ссыльный, которому не разрешали покидать место ссылки. Стало быть, упоминая о «пути», Петр Арианович делал намек на возможность побега?..

Последнее письмо с «края света» было датировано седьмым августа 1916 года. На этом вести обрывались.

3. След в воздухе

Лето в том году выдалось неважное, и пневмония уложила Афанасьева в постель раньше обычного срока.

А помощь академика была бы как нельзя более кстати. Спор, к сожалению, начался в чрезвычайно неблагоприятных для нас условиях — в четырех стенах Института землеведения.

Произошла закономерная вещь. В начале тридцатых годов даже это захолустное научно-исследовательское учреждение было неожиданно поставлено в необходимость заняться наконец «актуальной географической тематикой». Выбор главной темы определил уже известный читателю реферат «О так называемых…».

Положение осложнялось еще и тем, что тогдашние крупнейшие ученые-полярники, такие, как Шмидт, Визе, Зубов и другие, сосредоточили все свое внимание на проблеме скорейшего освоения Северного морского пути. Им было просто некогда, не до гипотетических земель. Поэтому ни Шмидт, ни Визе, ни Зубов не участвовали и не могли участвовать в затеянном нами споре о Земле Ветлугина.

Союшкину и Черепихину это, конечно, было на руку; нам с Андреем — нет.

Союшкин при этом оказался очень увертливым. Проявлял готовность пользоваться любыми приемами в споре, лишь бы взять верх. Так, он не постеснялся даже привлечь в качестве союзника старого провинциального сплетника и остряка, моего дядюшку!

Понятно, с полемической точки зрения было очень выгодно выставить в смешном виде автора гипотезы о неизвестных островах, отрекомендовать его этаким шутом гороховым, чудаком и недоучкой, почти что сумасшедшим. Это подрывало доверие к самой гипотезе. Расчет безошибочный. Вот почему бывший первый ученик вытащил на свет старые весьегонские анекдоты и сплетни и, заботливо отряхнув и сдунув с них пыль, тотчас же пустил по кругу.

Афанасьева он тоже изображал отчасти чудаком («верит, представьте себе, не только в Землю Ветлугина, но и в Землю Санникова и в Землю Андреева»). Однако то, что было простительно академику с мировым именем, написавшему свыше двухсот научных трудов, доктору Кембриджского и Оксфордского университетов, то ни под каким видом не дозволялось дилетанту, безвестному преподавателю уездного реального училища.

Летом 1931 года спор проходил при явном преимуществе Союшкина. Расстановка сил была не в нашу пользу.

Напрасно я и Андрей ссылались на Улику Косвенную, по-прежнему выставленную для всеобщего обозрения в Московском зоопарке. Союшкин заявил, что расчеты наши взяты с потолка: возраст медвежонка не может иметь никакого отношения к спору о Земле.

Напрасно — в который уже раз! — подробно комментировалось свидетельство Веденея «со товарищи». На это отвечали с непередаваемо кислой усмешкой: «Сказка». Напрасно мы приводили примеры с Амундсеном, Нобиле и Парри. Союшкин величественно вставал за своим письменным столом, как памятник самому себе, потом обличительным жестом указывал на фотографии, которыми был увешан его кабинет. То были мои и Андрея фотографии, сделанные весной во время полета в район «белого пятна».

Вот когда пригодилась закалка, полученная нами на мысе Шмидта и на острове Большой Ляховский, да, пожалуй, и раньше, в годы юности, когда я «догонял» Андрея, а «догнав», примостился подле него на колымаге, громыхающей пустыми бидонами, повторяя вслух даты из всеобщей истории и геометрические теоремы.

Нам повезло с Андреем. Юность у нас была трудная. Если бы Союшкин знал, какой она была трудной, то, возможно, не ввязался бы в драку с нами — поостерегся бы.

Во всяком случае, он, наверное, перекрестился или, по крайней мере, широко перевел дух, когда наше с Андреем пребывание в Москве закончилось и мы улетели на мыс Челюскин — зимовать (на этот раз вместе).

Вряд ли, однако, наш бывший первый ученик произвел бы указанные выше действия (перекрестился, перевел дух), знай он о том, что на мысе Челюскин нам предстоит свести самое близкое знакомство с Тынты Куркиным.

Имя и фамилия эти широко известны в Арктике. Тынты — охотник и каюр, то есть погонщик собак, который провел несколько лет на острове Врангеля вместе с Ушаковым и Минеевым, будучи их ближайшим помощником.

Мы вскоре подружились с ним.

Как-то вечерком Тынты зашел посидеть в комнату-келью, которую мы с Андреем занимали вдвоем.

Без особого интереса он пересмотрел «картинки» на стене: вид Весьегонска, кусок кремлевской стены, еще что-то. Потом надолго задержался взглядом на снимке Улики Косвенной.

— В клетке живет, ой-ой! Бедный! — Старый каюр, прищурясь, внимательно рассматривал фотографию медвежонка. — Поймали его где?

Андрей подробно и с удовольствием, как всегда, рассказал историю Улики Косвенной. Тынты слушал внимательно, не прерывая.

Я уже успел погрузиться в прерванную работу, как вдруг снова раздался скрипучий голос:

— Это ты правильно говоришь, что Земля. Есть Земля! — Старый охотник принялся неторопливо выколачивать пепел из трубки о ножку стола.

— Откуда знаешь, Тынты?

— А как же! Птиц видал. Летели в ту сторону. Значит, Земля!

Мы вскочили со своих мест и подсели поближе к охотнику, сохранявшему свой величественно-невозмутимый вид.

— Ну, ну, Тынты!

Оказалось, что в бытность свою на острове Врангеля Ушаков широко пользовался в научной работе помощью эскимосов-зверопромышленников. Был среди них и Тынты, который под руководством начальника острова обучился некоторым простейшим фенологическим и метеорологическим наблюдениям и очень гордился этим.

Однажды он отправился за мамонтовой костью в северную часть тундры. Был разгар полярной весны. Поиски утомили Тынты, и промышленник присел на обсохший моховой бугорок, чтобы в выданной ему Ушаковым клеенчатой тетради сделать несколько записей о силе ветра, облачности и т.д. Подняв голову, он увидел табунки гаг и кайр, которые летели вдоль побережья. Через минуту или две с неба заструился характерный прерывистый гомон: показались гуси, летевшие строем клина.

Тынты ощутил волнение охотника и, отбросив клеенчатую тетрадку, схватился за ружье. Но две или три стаи кайр и гаг круто изменили курс — чуть ли не под прямым углом — и полетели уже не вдоль берега, а в открытое море, на север. За ними, как привязанные, потянулись и гуси.

Как положено наблюдателю, охотник аккуратно занес удивительный факт в тетрадку.

А осенью товарищи Тынты наблюдали над островом Врангеля перелет нескольких стай гусей с севера на юг. Объяснение напрашивалось: по-видимому, где-то севернее, на другом конце Восточно-Сибирского моря, был остров или группа островов, на которых летовали, то есть проводили лето, птицы!

Важное сообщение Тынты тотчас же было передано по радио в Москву, потом с помощью наших московских друзей опубликовано в одной из газет.

Довод был блистательный. «След уводит по воздуху к Земле Ветлугина» — так называлась статья.

У Союшкина, однако, опять нашлись возражения.

«Почему надо предполагать, что птицы летуют на Земле? — спрашивал он. — А кромка льдов? Забыли о ней?»

Известно, что жизнь в летние месяцы бьет ключом у кромки вечных льдов. Вода здесь как бы удобрена питательными веществами. В ней пышно цветет фитопланктон, который по значению можно сравнить с ряской в реке. Он привлекает к кромке льдов рыб. Вдогонку за рыбами прилетают птицы, приплывают тюлени, и, наконец, к «большому обеденному столу» развалистой походкой поспешает белый медведь.

«Длинная цепочка, как видите, — заключал Союшкин с торжеством. — И одно из ее звеньев — птицы!»

Торжество его, впрочем, было недолгим.

«Вы правы, птицы встречаются у кромки льдов, — писал гидробиолог Вяхирев. — Гаги и кайры отдыхают здесь, ищут и находят корм. Гаги, но не гуси! Те питаются травкой и поэтому не могут надолго отрываться от земли. Кроме того, только там выполняют свою основную летнюю обязанность — выводят птенцов. А нам известна одна-единственная птица на земном шаре, которая настолько неприхотлива, что устраивает гнездовье на айсбергах. Это пингвины, встречающиеся лишь в Антарктике…»

Немедленно в спор о кайрах и гусях ввязалось несколько орнитологов: трое за нас, двое против.

В общем, сообщение Тынты Куркина возбудило большое оживление среди советских полярников.

Наши радисты только покряхтывали.

Ведь им приходилось сообщать нам, хоть и в общих чертах, обо всех перипетиях спора.

Но, помимо спорщиков, на свете существовали еще и влюбленные.

Незадолго перед отъездом в Арктику один из зимовщиков женился. С дороги он принялся изливать свои чувства по телеграфу, но нерегулярно, от станции к станции. Зато, прибыв на место назначения, стал посылать не менее одной нежной радиограммы в день.

Возможно, именно это дало толчок чувствам, дремавшим в душе Андрея.

Как-то вечером, когда я, вытянувшись на койке, просматривал перед сном «Справочник по температурным колебаниям моря Лаптевых», мой друг подошел ко мне и осторожно положил на одеяло четвертушку бумаги.

— Вот, понимаешь, накорябал тут кое-что, — сказал он, смущенно покашливая. — Как-то раз не спалось, понимаешь…

Это были стихи. Андрей писал стихи!

Я почти с ужасом, снизу вверх, посмотрел на него. Он отвернулся:

— Читай, читай…

Стихи были плохие, на этот счет не могло быть двух мнений. Рифмовались «розы» и «грезы», «любовь», «кровь» и даже «северное сияние» и «стенания».

Я бы не поверил в то, что это написано Андреем, деловитым, суховатым, собранным, если бы не знал его почерка. Бросалось в глаза несоответствие текста с почерком. Он был очень экономный, прямой и мелкий, без всяких завитушек. Было ясно само собой, что человек слишком занят, чтобы заниматься какими-то завитушками. И вдруг пожалуйте; «стенания», «сияние»!

— Ну как? — спросил новоявленный стихотворец сдавленным голосом.

Он, видите ли, жаждал похвал! Я сделал вид, что не нахожу слов.

— А ты прочти еще раз, — попросил Андрей.

Для очистки совести я прочел еще раз, стараясь выискать хоть что-нибудь сносное.

Эге-ге! Что это? У вдохновительницы моего друга — узкие глаза и рыжеватая кудрявая челочка надо лбом! Интересно! Я пристально посмотрел на стихотворца.

— Андрей! — строго сказал я.

— Ну что еще?

— У нее узкие глаза?

Андрей побагровел и попытался выдернуть у меня из рук стихотворение. Я отстранил его:

— И ты молчал? Очень хорошо? Столько времени скрывал от лучшего друга!.. Ай да Андрей! Я узнаю случайно из какого-то стихотворения, плохого к тому же… Узнаю последним!

— Почему же последним? — пробормотал Андрей, отворачиваясь. — Наоборот, ты узнаешь первым.

— А Лиза?

— Ну что ты! Она не знает ничего.

Я удивился.

— Видишь ли, в данном случае я обращаюсь к тебе как к человеку компетентному, — сказал Андрей, присаживаясь на мою койку.

Я сделал протестующий жест.

— Ну все равно! В общем, ты изучил все их женские штуки, ухищрения и повадки. А я, понимаешь, как-то подзапустил в своей жизни этот момент. Не было времени, что ли, черт его знает…

К моим обязанностям на полярной станции прибавилась, таким образом, еще одна: я стал тайным советником и консультантом по любовно-поэтическим делам!

Признаюсь, меня огорчал и возмущал скудный набор эпитетов, которыми располагал мой друг.

— Вот ты пишешь «карие». Темно-карие, светло-карие… Слабо это. Бедно. У нее янтарные глаза! — втолковывал я Андрею. — Цвета темного янтаря! А волосы — светлого янтаря. Вот сочетание!

— Янтарные? — переспрашивал Андрей с растерянным видом. — Да, да, именно янтарные! Спасибо тебе!

— Но о девичьих глазах, брат, писали уже миллион раз. Ты обрати внимание на брови. Вот что характерно для нее! У Лизы умные брови! Такие спокойные, прямые…

— Умные, прямые, — повторял за мной Андрей.

Долгими вечерами толкуя о прямых бровях и темно-янтарных глазах, я и сам по-новому увидел Лизу. Конечно, она была хорошенькая и очень милая. Но я как-то прозевал это, потому что привык видеть в Лизе девчонку с торчащими рыжими косичками, подругу детства, почти сестру. Сейчас отблеск чужой любви упал на нее и волшебно преобразил в моих глазах.

Понятно, я от всей души желал, чтобы они поженились, Андрей и Лиза, лучшие мои друзья. И все же иногда немного грустно становилось на душе. До сих пор дружба поровну разделялась между нами троими. Однако на двоих да еще на одного старой дружбы могло уже и не хватить. Сложная арифметика, и довольно грустная.

Но что бы там ни было, я честно трудился для пользы друга. Того и гляди, думал я, на Большую землю вдогонку за перелетными птицами помчатся любовные радиограммы Андрея.

Но до этого не дошло. Андрей не пожелал возвещать о своих чувствах на весь свет, выходить в эфир с любовным объяснением.

— Тут, знаешь, надо осторожно, планомерно, — пояснял он шепотом. — С глазу на глаз.

При этом он многозначительно похлопывал ладонью по своим стихотворениям. По-видимому, все же возлагал на них какие-то надежды.

4. Три флакона Сабирова

Но мы не застали Лизу, когда вернулись с мыса Челюскин. Лиза была на практике, на какой-то новостройке.

Это было досадно. Мы, признаться, уже разбаловались — привыкли к тому, что она всегда встречает нас в Москве на аэродроме. И наша комната без нее выглядела неуютной. А чай? Разве так полагалось заваривать праздничный чай в день возвращения зимовщиков из Арктики?

— Безобразие! — бурчал я, следя за тем, как Андрей толстыми кусками нарезает колбасу. (Он совсем не умел нарезать колбасу.) — Нашла, видишь ли, время по новостройкам своим раскатывать. Тут вон какая карусель закручивается с перелетными птицами! Нам ободрение, поддержка нужны. А она…

Я покосился на Андрея и замолчал. Лицо моего друга было печально и замкнуто. Ободрение, поддержка! И вечно я что-нибудь брякну вот так невпопад!

Раздался стук в дверь, негромкий, но настойчивый.

— Разрешите? — вежливо спросили за дверью.

— Да, да, пожалуйста!

Дверь отворилась, и в комнату, прихрамывая, вошел молодой человек небольшого роста, но очень коренастый, в плотно облегавшем морском кителе.

Смуглая кожа, с чуть проступавшим под ней румянцем, была туго натянута на могучих, как бы каменных, скулах. Казалось, они подпирают снизу глаза и делают прищур их еще более узким. Над верхней губой чернели коротенькие, подбритые по-модному усики.

— Не узнаете? — спросил моряк, дружелюбно улыбаясь. — Сабиров. С «Ямала». Второй помощник капитана…

Узнать было, конечно, нелегко. Члены команды «Ямала» в дни эвакуации выглядели на одно лицо: усталые, худые, заросшие многодневной щетиной.

Впрочем, я запомнил Сабирова. Ему повредили ногу при катастрофе, и товарищи вели его под руки. Меня удивило, что он брел по льду согнувшись, придерживая что-то локтем за пазухой.

Сейчас второй помощник был чисто выбрит, имел бодрый, веселый вид.

— Сабиров? — сказал Андрей, припоминая. — Это вы пререкались с пилотом, требовали уложить вас так, чтобы не трясло, а он сказал: «Боится толчков, точно стеклянный»?

— Правильно! Я и был стеклянный.

Посетитель осторожно вытащил из оттопыренных карманов кителя три небольших флакона, до половины наполненных водой.

— Не простая вода, — предупредил он. — Из Восточно-Сибирского моря! — И с некоторой торжественностью поставил флаконы среди вороха писем на стол.

— Да вы присаживайтесь, не стесняйтесь, — сказал Андрей, приглядываясь к посетителю. — Ведь вы казах, судя по наружности?.. Никогда не видел казаха-моряка.

Сабиров деликатно, бочком, подсел к столу.

Да, он казах, родился в Акмолинске.[4] Дед его, бывший погонщик верблюдов, был очень удивлен, когда ему сказали, что внук решил стать моряком. Казах хочет стать моряком!

«Оглянись, Саит, — требовал он. — Что видишь вокруг? Степь. Десятки дней надо ехать степью, чтобы добраться до ближайшего моря. Наше ли, казахов, дело водить по морям корабли?»

«Но Казахстан — это часть Советского Союза, — почтительно возражал деду Саит. — Ты ведь знаешь, что Советский Союз — морская держава. Казах — гражданин великой морской державы. Почему бы казаху не водить корабли?»

В ответ на ворчливые ссылки на историю, на то, что испокон веку не бывало еще казахов-моряков, внук только пожимал широкими плечами: ну что ж, он, Саит, значит, будет первым в истории казахом-моряком, только и всего!

Впрочем, когда упрямец, закончив в Ленинграде мореходное училище, совершил свое первое кругосветное плавание и приехал в гости к деду, старик смягчился.

Усевшись на полу на коврах и маленькими глотками отхлебывая чай из плоских чашек, родичи слушали моряка, с удивлением покачивали головами. Подумать только: он обошел вокруг Земли! Тайфун вертел его в страшной водяной карусели, и туманы стеной смыкались перед ним!

Деду Саит привез поющую раковину, купленную в Коломбо. Весь вечер бывший погонщик верблюдов просидел на почетном месте в своем праздничном халате, держа раковину в руках и поднося попеременно то к одному, то к другому уху. Внутри удивительного подарка был спрятан негромкий мелодичный гул, как бы отголосок далекого прибоя.

Заботливо завернутая в пестрый халат поющая раковина осталась под Акмолинском, а молодой штурман дальнего плавания продолжал плавать под южными широтами.

Наконец судьба моряка бросила Саита из-под тропиков далеко на север, за Полярный круг. Сухогрузное судно «Ямал», на котором казах-моряк шел вторым помощником, поднялось Беринговым проливом и двинулось на запад. Неблагоприятная ледовая обстановка помешала плаванию. Льды потащили «Ямал» на северо-запад, примерно по тому пути, на котором нашел свою гибель корабль Текльтона.

Жизнь на дрейфующем «Ямале» была заполнена неустанной разнообразной работой, не оставлявшей времени для уныния или паники. Больше всего усилий требовала борьба со сжатиями. Вдруг раздавался сигнал: «К авралу!» — и команда выбегала наверх. Из мрака полярной ночи доносился зловещий скрип. Он нарастал, делался резче, пронзительнее. Тишина. И снова скрежет. Все ближе, громче! При свете прожекторов видно, как ледяные валы подползают к судну.

Применялась активная оборона. Это означало, что моряки с аммоналом спускались на лед. Они старались добраться взрывом до воды. Гидравлический удар распространяется на значительной площади, взбаламученная взрывом вода ломает и крошит лед, распирает его снизу.

Пробить ломами многолетний лед нелегко, поэтому вначале закладывали небольшой заряд в трещину, проходившую поблизости, затем, выбрав из нее обломки льда, опускали туда основной заряд, весом в несколько десятков килограммов.

Бикфордов шнур горел минуты полторы, подрывники успевали за это время отбежать к кораблю.

Раздавался грохот. Льдины давали трещины. Обломки образовывали своеобразную пружинящую подушку, которая смягчала давление льдов на корабль.

На такие вылазки Сабиров всегда отправлялся с пустыми бутылками и мотком троса. Он добровольно взял на себя обязанности гидролога.

Льды несли «Ямал» по краю «белого пятна». Когда-то в этих же местах побывал Текльтон, но научные результаты его экспедиции были ничтожны. Надо было использовать для науки вынужденный дрейф «Ямала».

Пробы воды с различных горизонтов сохраняются обычно в специальных бутылках. Под рукой у Сабирова такой посуды, понятно, не было. Приходилось изворачиваться. Тайком от кока он опустошал буфет.

Какой-нибудь надменный ученый в мантии и шапочке, возможно, ужаснулся бы, увидев, что морская вода, взятая для научных исследований, разлита в склянки из-под лекарств, в узкогорлые флаконы неизвестного происхождения и даже в темные бутылки из-под пива.

Впрочем, каждую взятую пробу Сабиров тщательно закупоривал и заливал парафином. Этикетки были смыты с бутылок, вместо них выведены белилами порядковые номера.

Едва пробивали первым взрывом дыру во льду, как Сабиров поспешно разматывал трос, на конце которого закреплен был самодельный батометр. Надо было успеть взять пробу в течение того времени, пока подготовят второй, основной, заряд аммонала.

Восточно-Сибирское море — самое мелкое из всех советских арктических морей. Второй помощник имел возможность обходиться без лебедки.

«Вот оно, наше Восточно-Сибирское море! — с гордостью говорил он товарищам, указывая на множество разнокалиберных бутылок, расставленных на полочках над его койкой. — Все здесь, в моей каюте! Расфасовано, расписано, занумеровано…»

Второму помощнику не удалось доставить свое «расфасованное море» на материк. Весной в район дрейфа примчался циклон.

Не раз трепали Сабирова жестокие штормы в Северной Атлантике, довелось побывать и в центре тайфуна в Японском море, но страшнее всего показался ему циклон в Арктике. «Ямал» был раздавлен льдами и пошел ко дну.

При поспешной эвакуации на лед Сабиров успел захватить с собой только три флакона, оставленных с вечера в коридоре. Он пытался взять еще несколько, но тщетно. Дверь в каюту была завалена и зажата сломавшимися переборками. Товарищи едва вытащили его самого из коридора под руки.

Вывезенный на материк второй помощник долго отлеживался в госпитале. Только в середине зимы он отнес доставленные им склянки в лабораторию. По счастью, это были последние пробы, взятые в высоких широтах, в районе «белого пятна», где батометр доставал до дна.

Сабиров никогда ничего не слыхал о Земле Ветлугина. Лишь в санатории на Южном берегу Крыма попались ему в руки газеты, оживленно обсуждавшие эту волнующую загадку Арктики. Но и тогда второй помощник не думал, что три спасенные склянки примут участие в споре.

Между тем в них заключался самый убедительный, самый неоспоримый довод!

Дело в том, что часто с водой захватывалось со дна и немного грунта. В двух склянках грунт был обычный, морской, каким ему и положено быть. Зато в последней, третьей склянке неожиданно обнаружили примесь мелкозернистого гравия.

— Гравий? Неужели? — Мы с Андреем в волнении выскочили из-за стола.

Каждый моряк знает, что на далеком расстоянии от берега морское дно устлано илом и нежнейшим бархатистым песком. Гравий же попадается в открытом море лишь на подходах к островам или к мелководью. Вода размывает берег, подтачивает его и волочит свои трофеи по дну, унося их иногда на десятки километров от места размыва.

След к Земле Ветлугина, таким образом, проходил не только по льду (медвежонок), не только по воздуху (птицы), но и подо льдом, в воде (гравий в морском грунте).

Да, в недобрый час решился зубрила с первой парты на школярскую выходку: «списал» у нас с Андреем, или, деликатнее выражаясь, воспользовался собранными нами научными материалами.

Когда Сабиров бросил на весы спора щепоть гравия, поднятого им со дна Восточно-Сибирского моря, замешательство, почти паника, возникло в лагере наших противников. Довод был уж очень веским, хотя в нем не было, вероятно, и десяти-двенадцати миллиграммов.

5. Уход Весьегонска

Именно во время паузы в споре, которая, быть может, выглядела лишь как затишье перед порывом бури, мы получили письмо от Лизы.

В нем не было ничего о гравии или о перелетных птицах, но оно имело отношение к Земле Ветлугина.

Странно выглядел обратный адрес: «Подмосковная Атлантида». Это была, конечно, шутка в обычном стиле Лизы.

Она писала всего лишь из Весьегонска.

Так вот, стало быть, о какой новостройке шла речь! Лиза работала на сооружении гидроузла и Рыбинского водохранилища! Впрочем, уважительно называла водохранилище морем.

«Я расскажу вам об удивительном путешествии, во время которого не я приближалась к морю, а оно приближалось ко мне, — писала наша подружка. — В системе водохранилищ канала Москва — Волга Рыбинское самое большое. Расположено оно в междуречье Мологи и Шексны. Сейчас мы объединили эти реки.

Учтите, что на территории «Подмосковной Атлантиды» жило двести тысяч человек, располагались сотни сел и три города: Молога, Пошехонье и Весьегонск.

Официальное наименование нашей группы: «Отдел подготовки зон затопления». Здесь работают представители различных профессий: гидротехники, землеустроители, агромелиораторы и мы, инженеры-строители. Ведь подготовка к затоплению и само затопление — сложный комплекс самых разнообразных мероприятий.

Достаточно сказать, что в какой-нибудь месяц нам пришлось переселить более тридцати тысяч крестьянских хозяйств!

Поглядели бы вы на Мологу и Шексну в те дни! Тесно было от плотов. Села одно за другим проплывали вниз, уступая место морю.

Думаете, мы оставляли хоть что-нибудь на том месте, где стояли села? Что вы! Снимали и увозили постройки, разравнивали бугры, убирали дно под метелочку. Новенькое море должно было быть чистым и прозрачным, как хрустальный стакан!

В двух местах только оставили церковные колокольни. Так по сей день и торчат из воды. За них заступился Наркомат речного флота: понадобились как ориентиры для лоцманов.

А как мы поступили с городами, хотите спросить?

Пошехонье-Володарск удалось сохранить. Вокруг города воздвигли земляной вал, довольно высокий, примерно в три человеческих роста, и устроили дренаж. Он забирает воду, которая просачивается через землю, а насосы на построенной рядом насосной станции откачивают ее.

С городом Мологой, который, как вы знаете, стоял почти у впадения реки Мологи в Волгу, дело было посложнее. Территория, на которой располагался город, — самое низкое место водохранилища. Это и предопределило его участь.

Наверное, вы представляете себе ветхие домики, покосившиеся заборы, через которые лениво перекатывается вода? Нет! Ни домов, ни заборов уже не было, когда море пришло сюда. Город Молога при нашем содействии переехал с реки Мологи на Волгу и обосновался там, влившись в город Рыбинск.

И наконец, совсем по-другому сложилась судьба нашего Весьегонска.

Обваловывать его, подобно Пошехонью-Володарску, было трудно по техническим причинам. Город стоит на песке. Потребовалось бы сооружать очень большие насосные станции, которые могли бы откачать проникающую через глубокие пески воду. Дешевле и легче было передвинуть город, подать его несколько «в бочок», чтобы он не мешал морю и море не мешало ему.

Помните, бор подальше усадьбы Шабровых, над самым обрывом?.. Город теперь здесь! Мы подтянули его на пятнадцать метров вверх по берегу!..»

Однако Лиза, по ее словам, не присутствовала при окончательном водворении Весьегонска на новое место. Ее вызвали в Переборы.

Недавно это была ничем не примечательная деревенька, обязанная своим названием тому, что стояла у самого узкого места Волги. Зимой здесь перебирались путники по льду. Теперь Переборы стали центром строительства.

— Говорят, неплохо справлялись в Весьегонске, — сказали Лизе. — Вот вам повышение. Под ваше начало даются два трактора. Отправляйтесь с ними в Поречье. Эту деревню надо перевезти на пять километров в сторону от реки.

В Весьегонске дома перевозили грузовиками. Каждое деревянное здание разбиралось по бревнышку, грузилось в разобранном виде на машины, доставлялось на новое место и там собиралось. Дело долгое, муторное.

Домовозы, примененные Лизой в Поречье, изменили картину. К дому подъезжал трактор, за которым, поднимая клубы пыли, волочился диковинного вида прицеп. При ближайшем рассмотрении прицеп оказывался рамой-каркасом. Она надевалась на дом, снизу подводились катки, и тракторист, лихо сдвинув фуражку на ухо, выезжал на шоссе.

«Хорошо бы так и Весьегонск! — думала Лиза, присматривая за перевозкой Поречья. — Единым бы духом домчать! Впрячься бы всеми нашими тракторами — и в гору, в гору, на указанную городу высоту!..»

Но домовозы применялись пока на равнине. Весьегонск же перевозился с нижней террасы на верхнюю. Подъем был слишком крут.

Однако к моменту возвращения Лизы в Весьегонск там управились и без домовозов.

Внизу, в той части города, которая была предназначена к затоплению, сиротливо торчали кирпичные опоры фундаментов да кое-где, как шары перекати-поля, носились по пустырю брошенные жестяные банки из-под консервов.

Весьегонск был поднят над обрывом и утвержден на просторной зеленой площадке среди удивленно перешептывавшихся мачтовых сосен.

Но еще не вся работа была закончена. Дело было за цветами. Садоводы торопливо разбивали на улицах клумбы.

Когда же плотина у Переборов была воздвигнута и к высоким берегам прихлынула бурливая волжская вода, отсюда, с обрыва, открылся широчайший кругозор. У ног засияло новое, созданное руками людей море, а вдали поплыли красавцы корабли, белые, как лебеди…

Письмо из «Подмосковной Атлантиды» заканчивалось приглашением в гости:

«Приехали бы погостить, ребята! Оценили бы мою работу. Ведь вам, я знаю, полагается длительный отпуск, Вот и приезжайте! Жду».

Андрей испуганно посмотрел на меня.

— А ведь вдвоем не сможем.

— Почему?

— Экспедиция.

— Но Афанасьев сказал: не раньше августа…

— А вдруг?

Я задумался. Решение вопроса об экспедиции для поисков Земли Ветлугина было передано в высшую инстанцию. Афанасьев не очень обнадеживал насчет сроков. На очереди к рассмотрению немало других вопросов, помимо нашего. «Что-нибудь август, сентябрь, — прикидывал он. — Так и тамошние референты говорят. Даже в рифму получается: жди ответа к концу лета…»

Но Андрей был прав. А вдруг? Референтам могли понадобиться справки, какие-нибудь дополнительные данные, цифры.

Мало того. Это лето обещало стать знаменательным в истории освоения Арктики. В первый сквозной рейс по Северному морскому пути отправлялся «Сибиряков». Он должен был в одну навигацию пройти из Мурманска до Владивостока, то есть совершить нечто небывалое, а кое-кто считал даже: невозможное.

За плаванием ледокольного судна «Сибиряков» с понятным волнением следили в Советском Союзе и за границей.

Что же касается нас с Андреем, то мы связывали с этим плаванием особые надежды. Если Северный морской путь, рассуждали мы, сделается нормально действующей магистралью, если вдоль северного побережья Сибири следом за «Сибиряковым» потянутся караваны танкеров и сухогрузных кораблей, то увеличится и значение нашей Земли в Восточно-Сибирском море. Она станет нужнее как опорный пункт на последнем, самом трудном этапе пути. И тогда, быть может, поиски ее будут скорее и легче разрешены.

Вот какой тревожной и сложной была ситуация! Ухо приходилось держать востро. Рискованно было отлучаться из Москвы надолго, тем более вдвоем.

Мой друг огорченно оттопырил губы. Я подумал, что ему очень хочется поглядеть не только на Весьегонск, но и на одну из строительниц нового Весьегонска. Что ж, в добрый час! Судя по письму Лизы, в новом городе немало отличных мест для объяснения в любви. Например, обрыв. Мне представились длинные лунные дорожки на воде. Откуда-то снизу, может быть с проходящих пароходов, доносится негромкая музыка. Шуршат ветви сосен над головой. И близко, почти у самого лица, сияют узкие, чуть косо поставленные глаза со странным, вопросительным выражением.

— Выходит, ехать тебе, — сказал я.

— Почему же мне?

— Да уж потому. Сам знаешь почему. Я стихов не писал.

Но Андрей не захотел этой «жертвы», как он выразился.

— Жребий, жребий! — сказал он.

И опять мой друг выиграл. Ему выпало ехать, мне — оставаться.

Я проявил о нем заботу до конца.

— Не бери стихов, — посоветовал я, помогая ему укладываться. — Прочтешь ей после, когда поженитесь.

И с этим напутствием он уехал.

Мне стало немного грустно, когда он уехал.

Я привык, что в Москве мы проводим время все вместе: он, я и Лиза. Теперь я в Москве один, а Лиза и Андрей вдвоем в Весьегонске. Небось катаются по вечерам на лодке, и Лиза поет «Отраду». Потом идут зеленой улицей вверх, проходят мимо аккуратных бревенчатых домиков, обсаженных цветами, и медленно поднимаются к обрыву. Заходит солнце, стволы сосен делаются прозрачно-розовыми. К ночи начинают сильнее пахнуть маттиола и табак…

6. Бывшие бобыли

Однако вернулся Андрей неожиданно рано, не пробыв в Весьегонске и недели. Вернулся надутый, мрачный.

— Ты что, Лизу не видал?

— Видал. Уже купил обратный билет, а тут она заявляется. Объезжала район. В общем, разминулись с ней…

— И поговорить не удалось?

— Обменялись несколькими словами. Возвращается на будущей неделе в Москву.

Андрей рывком сдернул с себя плащ, швырнул на диван. Я с удивлением наблюдал за ним.

— Да ты не злись, — сказал я. — Ты по порядку рассказывай. Ну-с, сел ты, стало быть, на пароход…

Да, сел он в Москве на пароход. Чудесный лайнер, замечательный. Белым-белехонький, без пятнышка. Блеск, чистота, как полагается на морском корабле.

Море тоже было замечательное. (Читатель помнит, что Андрей не был щедр на эпитеты.) И покачивало основательно, не на шутку; в таких замкнутых со всех сторон водохранилищах ветер разводит большую волну.

Несмотря на сильный противный ветер, Андрей не уходил с палубы и разглядывал море в бинокль как строгий приемщик, как инспектор по качеству. Но придраться было не к чему: Лиза сделала свою работу хорошо.

Навстречу, ныряя в волнах, двигались пассажирские пароходы, нефтевозы, буксиры, баржи со строевым лесом.

Особенно много было плотов. Не тех хлипких, связанных кое-как, вереницы которых гоняли по Мологе когда-то, а сбитых особым образом, морских.

— Так называемые «сигары», — с удовольствием пояснил стоявший на палубе матрос. — Тяжелые плоты, по семь и по восемь тысяч кубометров. Плавучий дровяной склад.

Эти «плавучие склады» плыли на длинных тросах следом за пароходами. Теперь плотовщикам не приходилось маяться с плотами, как раньше, то и дело снимать их с мелей, проталкивать на перекатах. Море было глубоко и просторно.

Все расстояния с появлением Рыбинского моря чудесным образом сократились. Теперь от Пошехонья, Рыбинска и Весьегонска рукой было подать до Москвы.

Андрею вспомнился отъезд Петра Ариановича на железнодорожную станцию после его увольнения. На лошадях, по грязи, под дождем…

На рассвете лайнер Андрея остановился у причала Весьегонского порта.

Город, стоявший на высоком берегу, среди мачтовых сосен, выглядел гораздо красивее и компактнее, чем раньше. Андрею пришло на ум сравнение. Строители подняли Весьегонск на вытянутой ладони, чтобы видно было проходящим мимо кораблям: «Вот он, новый город! Смотрите, любуйтесь им!..»

И впрямь, огни Весьегонска, по свидетельству лоцманов, были видны в море издалека.

Размахивая чемоданчиком, Андрей медленно шел в гору по незнакомым улицам.

Вздорные собачонки, не признавшие в нем весьегонца, провожали его в качестве шумного эскорта от пристани до самой конторы. Но там моего друга ждало разочарование.

— Елизаветы Гавриловны нет, — сказали ему. — Уехала по трассе.

Андрей поставил чемодан на пол и с огорченным видом вытер платком лицо и шею.

Кудрявой машинистке, стучавшей в углу на «ундервуде», стало, видно, жаль его.

— А она скоро приедет, — утешила девушка Андрея, прервав свою трескотню. — Дня через два или через три. В Переборах побудет и в Ситцевом. Может, еще в Поморье заглянет. Она собирается в Москву, ей нельзя задерживаться…

Андрей подумал-подумал, посердился на Лизу, которая приглашает людей в гости, а сама исчезает в неизвестном направлении, и махнул в Поморье.

Часть пути он проделал на попутной машине, а у развилки шоссе сошел с грузовика, решив сократить расстояние и пройти к колхозу напрямик, берегом.

В Весьегонске ему довольно точно объяснили маршрут: «Все по столбам да по столбам — и дойдете».

Железные столбы-великаны шагали навстречу Андрею.

Собранная вместе вода Волги, Шексны и Мологи вертела турбины на гидростанции в Переборах, а электроэнергия, переданная оттуда по проводам, питала окрестные заводы, фабрики и колхозы.

Да, сбиться с дороги было мудрено.

Большое Поморье до постройки гидростанции называлось Поречьем.

Когда-то Андрей бывал здесь — еще с Петром Ариановичем. Тогда деревенька насчитывала, наверное, не более десятка изб, и было в них, помнится, что-то странное. Какие-то они были чуть ли не голенастые — как цапли!

Мой друг в задумчивости потер лоб. Остальные деревеньки вокруг Весьегонска как будто не производили такого впечатления? Их низкорослые, угрюмые избы с нахлобученными по самые наличники-брови крышами, казалось, ушли по пояс в землю: попробуй-ка выковыряй оттуда! Избы же Поречья, наоборот, выглядели так, словно бы задержались ненадолго на бережку приотдохнуть после длительного перелета. Крикни погромче на них, взмахни хворостиной, и тотчас испуганно взовьются, полетят дальше — искать более удобного места для ночлега.

Ну конечно, они же все стояли на сваях! Отсюда и это впечатление их непрочности, ненадежности.

Нынешнее Поморье не имело, понятно, ничего общего с дореволюционным Поречьем. Избы здесь стояли прочно — на кирпичном фундаменте.

Председателя колхоза Андрей разыскал на берегу, где рыбаки тянули сеть.

Оказалось, что Лизаветы Гавриловны, лица, по-видимому уважаемого, в Поморье нет; сегодня на колхозном грузовике отбыла в Переборы. А дед ее действительно проживает в колхозе.

— Деда мы вам представим, это у нас мигом, — бодро сказал председатель колхоза.

— Ну хоть бы деда, — растерянно ответил Андрей, думая про себя, что дед ему решительно ни к чему.

Присев на одну из перевернутых лодок, он угостил хозяев московскими папиросами. Завязался мало-помалу разговор, неторопливый, как оно и положено в такой тихий вечер на берегу моря.

Но тут явился дед — в картузе и праздничном черном пиджаке.

Хотя прошло немало лет, Андрей сразу же признал старика, который разводил канареек на продажу «по всей Российской империи». Он мало изменился, только побелел весь, да глаза выцвели, стали водянистыми, как у младенца.

На приветствие дед не ответил, недоверчиво приглядываясь к новому человеку.

— Старый старичок, — извиняющимся тоном заметил председатель. — Годов восемьдесят будет…

— И не восемьдесят вовсе, а семьдесят семь, — недовольно, тонким голосом поправил дед, подсаживаясь к рыбакам.

Сосед принялся скручивать ему толстенную цигарку из самосада: папирос дед не курил. Прерванный разговор возобновился.

— Слышали такое глупое слово «бобыль»? — сказал председатель, повернувшись к Андрею.

— Как будто… что-то…

— Ну, бобыль — значит одинокий, холостой. А у нас мужиков называли так, которые земли не имели. Без земли, стало быть, вроде как неженатый, холостой. Вот мы все, что нас видите, в бобылях числились до Советской власти. Я плоты гонял, этот в извозчиках был в Твери, дед птичек для купеческой услады разводил…

Все посмотрели на деда.

— А почему он птичками занимался? — продолжал председатель. — Потому что барыня с земли его согнала. У нее своей небось десятин с тыщу было, да еще дедовых две-три десятинки понадобились. Водой затопила их.

— Она плотину ставила, — уточнил один из колхозников. — Мельница ей понадобилась.

— Вот и смыло нашего деда с земли.

— Непростая, слышно, барыня была, — лениво заметил кто-то. — Тройная!

— Как это тройная?

— Три фамилии имела… Дед, а дед! Как ей фамилии-то были, обидчице твоей?

Обидчицу дед вспомнил сразу, будто проснулся.

— Княгиня Юсупова, графиня Сумарокова-Эльстон! — громко и внятно, как на перекличке, сказал он, подавшись всем туловищем вперед.

— А теперь он, гляди, какой, дед-то! — заключил председатель с удовольствием. — Его наше советское Рыбинское море с болота, со свай подняло и снова на твердую землю поставило…

Андрей почтительно посмотрел на старика, с которым произошли в жизни такие удивительные перемены: сначала «смыло» водой с плотины, поставленной «тройной барыней», потом, спустя много лет, светлая волна, набежав, подняла с болота у Мокрого Лога и бережно опустила на здешний зеленый колхозный берег.

Старый колхозник был, видимо, польщен оказанным вниманием. Выяснилось, что хотя он и не мог припомнить Андрея в лицо, но человека, говорившего о том, что синь-море само до него, деда, дойдет, помнил очень хорошо.

Был тот спокойный вечерний час, когда в воздухе после жаркого дня, полного хлопот, разливается успокоительная прохлада.

Так тихо по вечерам бывает, кажется, только в июле в средней полосе России. Даже облака как бы в раздумье остановились над головой. Водная поверхность сверкает, как отполированная: ни морщинки, ни рябинки!

В зеркале вод отражаются неподвижные кучевые облака, задумчивый лесок, ярко-зеленая луговина и разбросанные по берегу колхозные постройки. Там темнеет круглая силосная башня, здесь раскинулся просторный ток, а вдали, на холмах, высятся столбы электропередачи — обычный фон современного сельского пейзажа.

— Море в полной точности предсказал, — продолжал бормотать дед, не сводя глаз с моря. — Ну, просто сказать: как в воду глядел…

Андрей молча кивнул.

Пахло скошенной травой и сыростью от развешанных на кольях сетей.

За неподвижной грядой облаков заходило солнце. С величавой медлительностью менялась окраска Рыбинского моря. Со всех сторон обступили его тихие лиственные и хвойные леса, будто это была чаша зеленого стекла, налитая до краев. На глазах совершались в этой чаше волшебные превращения. Только что вода была нежно-голубого цвета, потом налилась густой синевой, и вдруг море стало ярко-пестрым, будто поднялись со дна и поплыли полосы, огненно-синяя коловерть.

Жаль, Лизы не было рядом!..

Утром, посоветовавшись с председателем, Андрей отказался от поездки в Переборы и вернулся пешком в Весьегонск. Он решил там дожидаться Лизу.

Четыре дня подряд слонялся мой друг по зеленым тихим улицам. Город был очень милый, уютный, но ничем не напоминал тот Весьегонск, в котором Андрей родился и провел детство. Никто не узнавал Андрея, и он никого не узнавал. В конце концов ему стало просто скучно в незнакомом городе.

Каждое утро, как на службу, приходил он в контору строительного участка и перебрасывался несколькими фразами с кудрявой машинисткой, которая принимала в нем участие. Обычно свое «Лизаветы Гавриловны нет, задерживается Лизавета Гавриловна» она произносила очень грустным голосом и смотрела на Андрея так, что ему становилось немного легче.

Однажды, протискиваясь к выходу, мой друг споткнулся о человека, который сидел на корточках у высокой пачки писчей бумаги и хлопотливо пересчитывал листы, то и дело слюнявя пальцы. Видна была только лысина внушительных размеров, розовая, почти излучавшая сияние.

— Федор Матвеич! — окликнули из-за столов. — Дайте же человеку пройти. Весь проход загородили пачками.

Сидевший на корточках обернулся. Что-то странное было в этом одутловатом, бритом актерском лице. Казалось, не хватает обычного грима: накладных усов и бороды.

Выпученными рачьими глазами со склеротическими прожилками он скользнул по Андрею.

— Ах, виноват, виноват, — вежливо сказал он. — Пожалуйте!

Он посторонился и нагнулся над бумагой, снова показав Андрею свою лысину.

Где-то Андрей уже видел эту лысину. Знакомая лысина! Забавно!.. Где же он ее видел?

Он потоптался в раздумье у порога, напрягая память, но так и не вспомнил.

Мысли были заняты другим. Сегодня пятый день его сидения в Весьегонске, а Лизы нет как нет! Он пятый день гуляет взад и вперед по Весьегонску, тогда как в Москве, возможно, решается судьба экспедиции, дело всей его жизни! Все ли там в порядке?

Машинально он шел по улицам, пока не очутился перед зданием порта. Ноги сами принесли его сюда.

Он справился в кассе о ближайшем пассажирском пароходе. Ага, ожидается через полчаса! Очень хорошо! Один билет до Москвы, будьте добры!

Неторопливо шагая, совершил Андрей последний прощальный круг по городу. Спешить было некуда. Он рассчитал время так, чтобы по пути на пристань заглянуть в контору — попрощаться с приветливой машинисткой.

На этот раз та встретила его необычно. Улыбалась, кивала, трясла своими веселыми кудряшками.

— Приехала! — сообщила она радостным шепотом. — Дождались. Вот!

Действительно, посреди комнаты, окруженная сослуживцами, стояла Лиза. На ней был просторный пыльник с откинутым капюшоном — не успела снять.

Голова с задорной челкой быстро поворачивалась из стороны в сторону. Лизу одолевали расспросами, тянулись к ней через столы, подсовывали на просмотр и на подпись какие-то бумажки.

Встреча с Андреем не удалась. Разговор произошел почти на ходу, в скачущем телефонно-телеграфном стиле.

— О! Андрей! Ты приехал? — сказала Лиза. — Извини, что так сложилось. Вызвали, понимаешь, на трассу. Ты давно в Весьегонске? Да что ты говоришь!.. Но ты все видел в Весьегонске? Все-все? И новую школу, и цветники, и обрыв? Ну как? Какое у тебя впечатление? Приятно слышать. Жаль, Леша не видал. Я к вечеру освобожусь. Андрей, покажу тебе город еще раз… Почему? О! Уезжаешь? Хотя на следующей неделе я тоже в Москву. Мы переезжаем, ты знаешь?.. А что нового с экспедицией? Леша ничего не писал?..

Впрочем, можно ли говорить более связно, когда над ухом тарахтит телефон и сотрудники, стоящие вокруг, осуждающе смотрят на Андрея!

— Ты что-то хотел сказать? — догадалась Лиза. — Что-нибудь важное? Отойдем в сторонку.

Они отошли к окну, но тут Лизу настиг владелец лысины, которую Андрей видел где-то, но так и не смог припомнить где. Суетливо шаркая подошвами, он приблизился, одернув на себе толстовку, до предела вытянув тощую, жилистую шею.

— Кнопочки я уже купил, Лизавета Гавриловна, — сказал он конфиденциальным тоном. — Вы давали указание насчет кнопочек…

Тьфу ты пропасть! Нигде не дают поговорить!

С моря донесся протяжный низкий звук. То пассажирский пароход, весь белый от ватерлинии до верхушек труб, подходил к пристани.

— Я побежал! — спохватился Андрей. — Договорим в Москве…

Только на пароходе он припомнил, где и когда видел служаку, заведовавшего писчей бумагой и кнопками. В те времена, правда, толстое брюхо его, выпиравшее из-под легонького, франтовской расцветки пиджака, перетягивала цепочка от часов. Румяное и полное лицо было украшено подвитыми усами и бородой, заботливо расчесанной на две половины, «на отлет». Но лысина была та же. Лысина осталась без изменений.

Секретарь земской управы, враг Петра Ариановича, дядюшка Леши — вот кто это был!

Бывшая «душа общества». Или, может, правильнее сказать — душа бывшего общества?..

7. Нарост на днище корабля

— Вот как! — удивился я. — Федор Матвеич жив?

— Представь себе!

— А я было думал, смыло его благодатной водичкой. В самый большой паводок. Еще в тот, в октябрьский…

— Ну-ну! Не можешь простить? Зря. А я считаю: хорошо, что не дали пойти ко дну со старым Весьегонском. Даже такой моллюск со своими кнопками и скрепками принял посильное участие в создании нового моря, в передвижке города вверх по горе, на новое место.

— Моллюск! Вот именно моллюск! Присосался к килю корабля и отправился с ним в дальнее плавание. Нарост ракушечный на днище! А ведь как они, наросты эти, замедляют ход корабля! Сам знаешь, в доках даже приходится соскребать их с днища… Ну ладно, черт с ним, с моллюском! Все-таки не пойму, почему ты не остался, если Лиза приехала? Билет было жалко, что ли?

— Хватит, отдохнул, — пробормотал мой друг, отворачиваясь. — Дел полно.

— Даже если и так! Чего же злиться-то? Прокатился в Весьегонск, встряхнулся, новое море повидал. А с Лизой объяснишься в Москве. Она же сказала, что приедет в Москву.

— При чем здесь Лиза? Заладил: Лиза, Лиза, Лиза!.. Меня последняя встреча разозлила. С дядюшкой твоим…

— Почему? Ты же сам говоришь: хорошо, что Федор Матвеич принял участие в передвижке.

— Вот-вот! О передвижке и речь. Знаешь, о чем я думал, пока ехал в Москву?

— Ну?

— О последней ссоре твоего дядюшки с Петром Ариановичем. Помнишь, дядюшка крикнул: «Скорей Весьегонск…»

А! Я понял! «Скорей Весьегонск с места сойдет, чем ты свои острова найдешь!» — в запальчивости крикнул дядюшка.

Да, что-то в этом роде. Либо «острова найдешь», либо «в острова твои поверю» — точно не припомню. В общем, это было нечто вроде провинциального заклятья.

Он подыскивал сравнение покрепче, подобное известному «когда рак свистнет», но пооригинальнее, что-нибудь совершенно очевидное, разумеющееся само собой, ясное любому дураку. И такое сравнение нашлось: «Скорей Весьегонск с места сойдет!»

Но ведь Весьегонск сошел с места! То, что раньше казалось неподвижно-устойчивым, незыблемо-прочным, неожиданно пришло в движение. Город, простоявший много лет в низине у реки, кряхтя, вскарабкался на гору. Море заколыхалось там, где недавно чернели приземистые избенки. А острова в Восточно-Сибирском море все еще не были найдены! Андрей прав…

Всю ночь прошагал мой друг взад и вперед по нашей узкой, длинной комнате. И курил, курил без передыху. В минуты большого душевного волнения закуривал козью ножку: по его словам, это помогало ему думать, навевало бодрящие фронтовые ассоциации.

Ступать Андрей старался на носки. Зная, что я при свете не могу заснуть, с неуклюжей заботливостью загородил абажур газетами, оставив только конусообразный луч, падавший на стол.

— Ни к чему это, Андрей! Все равно не заснуть мне!

Я со вздохом поднялся и тоже принялся ходить взад и вперед по комнате.

— Как два голодных тигра в клетке!

— Союшкина бы еще сюда, в эту клетку…

— Была бы сцена кормления голодных тигров!

Андрей остановился посреди комнаты:

— Нет, серьезно. Встреча с дядюшкой как-то прояснила для меня Союшкина. Ведь они похожи, ты не согласен?

— Похожи? В чем?

— Не наружностью, само собой. Даже не характерами. А что-то общее все-таки есть. Подлость, что ли?.. — Но извини, тебе неприятно про дядюшку…

Я устало махнул рукой:

— Валяй, ничего. Ты прав, конечно. Их объединяет с Союшкиным, по-моему, Весьегонск. Понимаешь, тот, старый Весьегонск, город среди болот! Он ведь очень цепкий.

Андрей, заинтересованный, остановился посреди комнаты.

— Хочешь сказать, что хоть и подняли город высоко, на пятнадцать метров над уровнем моря, а до сих пор еще кое-кто копошится у его подножия в болоте?

— Вроде того. Только Федор Матвеич помельче и весь как на ладони: сначала в этом чесучовом пиджачке нараспашку, потом бритенький, тихенький, в застегнутой до горла толстовочке. Союшкина, конечно, потрудней разгадать. Он-то ведь не просто службист — новейший титулярный советник.

— Да, титулярный советник! — с ожесточением сказал Андрей. — Самый что ни на есть титулярный! Человек двадцатого числа! Ему все равно, кому служить и что делать, лишь бы двадцатого числа жалованье выдавали.

Я кивнул.

— И кроме того, он нахал, но тихий, — продолжал Андрей. — Всюду проникает, как бурав — с легким поскрипыванием, почти бесшумно. Так и в географическую науку проник.

— Но почему именно в науку?

— Выгодно.

— Вот-вот. Оклады высокие. За звание платят. Жизнь строго размеренна и обеспечивает долголетие. А Союшкин, несомненно, очень заботится о своем долголетии.

— Ну, а талант?

— Какой талант? При чем здесь талант? Союшкин же не ученый, он притворяется ученым. Он лишь служащий по научной части. Или, иначе, состоящий при науке. Да, вот именно: «при»! Что-то вроде, знаешь, антрепренера, распорядителя или администратора, только не в театре, а в научно-исследовательском институте.

— И, по-твоему, он понимает, что бездарен?

— Догадывается. Вероятнее всего, догадывается. Очень трудно скрыть от себя такие вещи. От других-то проще.

— Ну и как отнесся к этому открытию?

— Обозлился на всех! От сознания полной своей бездарности он еще подлее стал, еще ухватистее. Жить хочет, понимаешь? И по возможности лучше, со всеми удобствами! Потому и к днищу корабля присосался…

Андрей быстрыми шагами прошелся по комнате.

— Подумай, как он затормозил ход корабля! Не впутайся он в спор, экспедицию, я уверен, давно бы разрешили.

Раздеваясь, мой друг продолжал бормотать:

— Титулярные советники! Зубрилы! Моллюски чертовы!..

Я-то понимал, что дело не только в моллюсках. Странным образом все перемешалось, спуталось в один клубок: и затянувшийся спор с Союшкиным, и неожиданная встреча с бывшим остряком, который когда-то травил Петра Ариановича, и вдобавок, конечно, неласковый прием, оказанный Лизой. Неужели она догадывалась о том, что Андрей любит ее, и отстраняла его, уклоняясь от объяснений?

Лежа в кровати, Андрей спросил:

— Ну как «Сибиряков»? Ты узнавал в комитете?

— Преодолевает тяжелые льды, — ответил я неопределенно.

Не хотелось среди ночи огорчать Андрея. Утром скажу, что «Сибиряков», пройдя Восточно-Сибирское море, потерял винт в Чукотском, то есть уже на самом пороге Берингова пролива, будучи почти у цели. В настоящее время ледокольный пароход, к которому было приковано внимание всего мира, дрейфовал на запад, в обратном направлении.

Эту новость Андрей принял на следующий день сравнительно спокойно, насупился, помолчал, угрожающе поигрывая желваками. Уныние уступило место гневу — хороший признак!

8. Весть из деревни последней

А через два дня позвонила Лиза. Она вернулась и приглашала в гости сегодня же! Обязательно сегодня!

— Очень-очень важная новость! Приходите!

— А что такое? Ты взволнована, голос дрожит.

— Брат подруги приехал из командировки. В общем, приходите расскажем. Не телефонный разговор, — и повесила трубку.

«Не телефонный разговор!..» «Приходите, расскажем!»

Ну, кажется, напрасно я старался — обучал Андрея галантному обхождению! «Брат подруги»! Гм!..

— Вот разгадка прохладного приема в Весьегонске, — сказал я. — Мужайся, Андрей, дружище! Видно, нашей Лизе поднадоела холостяцкая жизнь. Об этом нам и предстоит сегодня узнать. — И я добавил с наигранной бодростью (признаться, мне было обидно за Андрея): — Теперь все, что требуется от тебя: почаще улыбайся! Не подавай виду, не горбись — и улыбайся. Поздравления и букеты я беру на себя.

Мы пришли раньше этого «брата».

Лиза не пожелала вступать с нами ни в какие объяснения и убежала на кухню якобы надзирать за поставленным на примус чайником. Глаза у нее были почему-то заплаканы.

Но вот наконец явился и он» «брат подруги»!

Молодой. Моложе нас с Андреем лет на пять. Лицо добродушное, круглое, розовое.

— Савчук.

— Очень приятно. Ладыгин.

— Весьма рад. Звонков.

Молодой человек, оказывается, заканчивал университет и готовился стать музейным работником.

— Музейным? — удивился я. — В наше время — музейным? Старые черепки собирать? Ну и профессия — спец; по черепкам!

Андрей согласно инструкции выдавил на лице улыбку.

За чаем выяснилось, однако, что Савчук понимает кое-что и в нашей профессии.

— При изучении истории географических открытий, — сказал он, — много дает, например, лингвистика. Проанализируйте слово «Сибирь». Искаженное «сивер», то есть «север». Или вот еще — «Грумант». Почему русские назвали так Шпицберген? «Грумант» сходно по звучанию с «Грюнланд». Но Грюнланд — это Гренландия. Дошли, как видите, до корня. А корень вон где — в четырнадцатом веке! Выходит, русские принимали Шпицберген за Гренландию.

Все это было довольно интересно. Но нас, вероятно, вызвали не для того, чтобы просвещать насчет Грюнланда и Груманта, не так ли?

— Мы ждем, Лиза, — сказал я, немного нервно позванивая ложечкой в стакане. — Где она, эта твоя новость очень-очень важная?

— Сейчас Володя расскажет. Только вы не волнуйтесь, хорошо? Не будете волноваться, ребята?

Мы с Андреем переглянулись и недоумевающе пожали плечами.

— Ну, если не будете… Вы знаете, где Володя была командировке?

— Откуда нам знать?

— В Якутии.

— Собирал там материалы для Музея Революции, — пояснил Савчук. — По теме «Роль большевиков, ссыльных поселенцев, в изучении и освоении Сибири».

— Ссыльных? — Я насторожился.

— Это же, по тогдашним меркам, был цвет России. Передовые люди, привыкшие к напряженной умственной деятельности. Некоторые занимались в ссылке этнографией, геологией, метеорологией. Один даже изучал многолетние мерзлые горные породы, иначе, по старому наименованию, вечную мерзлоту.

Ах да пропади ты пропадом со своей неторопливо обстоятельной манерой изложения! Будто лекцию читает перед аудиторией! Впрочем, может, это Лиза дала ему такое указание: ввести нас в курс постепенно, исподволь подготовить? Но к чему?

— Лешка, ты волнуешься! — предостерегающе сказала она, а у самой голос дрожал и прерывался.

— Этот ссыльный, — продолжал Савчук, — жил в маленькой деревушке на берегу океана. Теперь на месте ее — порт и город Океанск.

Мы с Андреем вскочили из-за стола, расплескав чай.

— Вы напали на след Петра Ариановича?!

— Да, Ветлугина П.А. — Савчук педантично сверился с записной книжкой. — Мне подробно рассказал о нем Овчаренко, бывший его товарищ по ссылке. Сейчас он начальник порта в Океанске.

— Ну же! Не томите! Дальше!

Всю зиму, а затем весну и лето 1916 года ссыльные, по свидетельству Овчаренко, жили ожиданием революции. Вести о том, что происходит в России, доходили до Последней с большим запозданием, путаные, искаженные. Петр Арианович, может быть, не разобрался бы в них, но Овчаренко, старый подпольщик, профессиональный революционер, издалека чуял приближение бури. Поэтому он так торопил Петра Ариановича с побегом.

Тогда-то ссыльным и встретился пройдоха Гивенс.

С конца прошлого века американцы шныряли у берегов Сибири, стремясь прибрать ее к рукам. Один за другим проникали сюда через Берингов пролив предприимчивые китобои, золотоискатели, торгаши.

Гивенс был торгашом. Жителям Последней он объяснил, что шхуну его пригнала к берегу буря. Впоследствии оказалось: пригнала жадность.

Гивенсу было известно, что русское правительство запрещает продажу спиртных напитков на Крайнем Севере. Это было на руку американцу. Он мог стать монополистом, мог дьявольски разбогатеть на контрабандной продаже спиртного. Перед глазами маячил раздражающий пример Астора, который нажил миллиарды, спаивая индейские племена прерий.

Американец бросил якорь у Соленого Носа: так назывался мыс в семи верстах от Последней, где пресные воды реки сталкивались с соленой водой океана. Вереницы местных жителей потянулись туда. Обмен был выгодным для американца. За бутылку плохого, разбавленного водой виски он брал десяток песцов. Стоимость подержанного карабина измерялась еще проще: нужно было уложить шкурки одна на другую так, чтобы стоймя поставленный карабин достигал верхней из них.

Овчаренко сумел как-то сладиться с американцем.

Гивенс собирался подняться по реке, чтобы поторговать еще и в тайге. Решено было, что он заберет ссыльных на обратном пути. В Петропавловске беглецы будут отсиживаться в трюме среди пустых бочек и ящиков с пушниной, а с корабля сойдут где-нибудь в Нагасаки или в Сан-Франциско.

Поначалу американец заломил непомерную цену. Но Овчаренко был парень не промах. Поторговавшись, сошлись на полусотне шкурок. Именно столько добыли ссыльные за зиму. Плату они доставили на корабль сразу же, чтобы быть при побеге налегке.

Гивенс ушел вверх по реке.

Миновал июль, миновал и август. Сентябрь подходил уже к концу, а долгожданная шхуна не появлялась.

Неужели побег сорвется? Неужели что-нибудь помешает побегу?

Маленькие друзья ссыльных, деревенские ребятишки, которые знали, что Петра Ариановича и его товарища интересует приход американца, день-деньской дежурили на крыше. Однажды вечером запыхавшийся гонец в сбитой набок отцовской шапке примчался со всех ног в избу, где жили ссыльные.

— Пришел! — закричал он с порога. — Кинул якорь у Соленого Носа!

За добрую весть Петр Арианович подарил ему большой кусок сахару. Овчаренко кинулся увязывать вещи.

Однако не прошло и четверти часа, как в избу ввалились новые гости, три казака. Оказалось, что ссыльных приказано воротить в Энск, уездный город, стоявший выше по реке.

— Не отлучаться никуда: ни на охоту, ни рыбу ловить! — строго объявил бородач-старшой. — Зимник установится — по первопутку вас и повезем.

Приезжие отправились ночевать к куму, в другую избу, а Овчаренко и Петр Арианович остались одни.

Что произошло?

Уже после революции Овчаренко дознался правды. Гивенс рассудил по-торгашески. Шкурки песцов получены, с беглецов больше взять нечего. Зато, сообщив куда следует о готовящемся побеге, он, Гивенс, может получить значительную выгоду в торговле. В будущем, 1917 году местные власти предоставят ему преимущества и льготы по сравнению с другими иностранными купцами. Это была, так сказать, взятка натурой.

Предательство Гивенса, однако, раскрылось значительно позже.

Накануне побега и Петр Арианович, и Овчаренко действовали сгоряча. Очень хотелось думать, что Гивенс верен уговору.

Перед рассветом беглецы со всеми предосторожностями выбрались из деревни. Они почти дошли до условленного места, и за прибрежными скалами на небе четко зачернели мачты, как вдруг Ветлугин схватил товарища за плечо:

— Погоня!

Оглянувшись, Овчаренко различил над холмами три раскачивающихся силуэта в высоких шапках…

Поклажа сброшена с плеч.

— Дурень заморский! Почему не подошел поближе? Придется по льду.

— А выдержит лед?

— Эх, была не была!..

Старый припай еще сохранился в излучине берега, разрыхленный, но прочный на вид. За ним стоит шхуна. Мелкие волны катятся по воде, порывистый ветер дует с материка, пронизывает насквозь, рвет на беглецах одежду. Сзади захлопали выстрелы.

— Скорей, Петра! Скорей!

Первым на лед припая шагнул Петр Арианович и побежал, пригнувшись, размахивая руками. Следом побежал Овчаренко.

До шхуны оставалось каких-нибудь триста-четыреста шагов. На палубу высыпала команда. Слышны выкрики, смех. Быть может, там заключают пари: добегут русские или не добегут? Сам Гивенс в шубе волчьим мехом наружу, облокотившись на поручни, неподвижно стоит, наблюдая за усилиями беглецов.

И вдруг — негромкий треск! На льду берегового припая появился зигзаг. Он быстро расширяется. Овчаренко увидел трещину, сразу же с размаху упал на лед. Петр Арианович пробежал по инерции дальше.

Американские матросы закричали:

— Эй! Эй! Берегись!..

Поздно! Край припая обломился. Большая льдина, на которой остался Петр Арианович, медленно уплывает в открытое море.

Казаки добежали до Овчаренко, окружили, крутят назад руки. Внезапно остановились. В наступившей тишине слышен грохот выбираемой якорной цепи. Гивенс снимается с якоря!

— Глянь, что делает-то! — предостерегающе закричали казаки. — Уходит!

Но у Петра Ариановича нет ни весла, ни багра. Он не может управлять льдиной, не может пристать обратно к берегу.

Покачиваясь на волнах, льдина уплывает дальше и дальше.

Овчаренко уже не вырывается из рук казаков. Неподвижно стоит между ними. Волосы его треплет ветер. В свалке с беглеца сшибли шапку, разорвали ворот.

Казаки смотрят, как, заваливаясь на корму, разворачивается американская шхуна. Затем она уходит на восток, оставляя за собой длинный хвост черного дыма, медленно оседающий на воду.

Одинокую льдину с Петром Ариановичем толкает, кружит, неотвратимо несет на север.

Бородач-старшой торопливо крестится:

— Помяни, господи, раба твоего!..

Серое с белым море. Серое с белым небо. Линия горизонта стерлась между ними. Бездна…

Тягостное молчание надолго воцарилось в комнате.

Потом Лиза не выдержала, вытащила из кармана носовой платок и опять умчалась на кухню, на этот раз не придумывая уже никаких предлогов.

Андрей неподвижно сидел за столом, опустив голову. Савчук сконфуженно покашливал. Он словно бы чувствовал себя виноватым перед нами в том, что привез плохие вести.

Да, вести очень плохие.

До сих пор было известно, что Петр Арианович пропал, растворился в необъятных просторах Сибири. Несомненно, умер. Иначе вернулся бы в Москву или в Весьегонск после Октябрьской революции. Но такая смерть оставалась как бы отвлеченной. Теперь же приобрела вдруг зримую силу реальности. Был, оказывается, очевидец этой смерти, и он передал подробности, от которых мороз прошел по коже…

Я первым овладел собой.

Да, а Земля Ветлугина? Говорил ли Петр Арианович о своей Земле с Овчаренко?

Савчук встрепенулся. Говорил, конечно, говорил, и не раз! Он строил планы экспедиции, которую, несомненно, должны были разрешить после революции. Но при этом он выражал тревогу. Необычная природа островов в северо-восточном углу Восточно-Сибирского моря стала, по его словам, окончательно ясна ему лишь здесь, на Крайнем Севере, и это почему-то вселило в него сильную тревогу. Что-то угрожало его островам!

«Спешить надо, спешить! — повторял Петр Арианович. — Спешить, чтобы застать!..»

Однако что именно угрожало островам, Овчаренко так и не понял или забыл. Столько лет прошло с тех пор, и каких лет!

Вскоре мы с Андреем ушли, растерянные, удрученные.

Возвращались, как с похорон, — молча. Лишь поднимаясь по лестнице, Андрей сказал:

— Но что он хотел выразить этим: «Спешить, чтобы застать»? Понимаешь, Петр Арианович словно бы подал нам знак из могилы, хотел предупредить нас о чем-то очень важном…

— «Спешить, чтобы застать», — в недоумении повторил я. — Застать! Неужели же можно прийти на место, где должны быть наши острова, и не застать, не найти их?..

Еще на лестничной площадке мы услышали, что телефон в коридоре трезвонит во всю мочь.

Открывая дверь ключом, Андрей обругал соседей:

— Лень подойти им, что ли? Или спать завалились спозаранок? Алло! Слушаю вас!.. Да, Звонков! Добрый вечер, Владимир Викентьевич! Откуда вы? Из Комитета по делам Севера? А что случилось? О! (Андрей повернулся ко мне и бросил скороговоркой: «Сибиряков» вошел в Берингов пролив!») Это я Ладыгину, Владимир Викентьевич. Он тут, рядом со мной, стоит. Но как это произошло? Ведь винта у них не было. Винт-то был потерян? Да что вы говорите? Вот молодцы, а? Хотел бы я сейчас быть на «Сибирякове». («Поставили паруса, — торопливо пояснил он мне, — сшили из брезентов!») Да, да, понятно, Владимир Викентьевич!.. («Слышишь, Лешка! Воспользовались ветрами западных румбов, выскочили из Чукотского моря и под парусами за кончили путь».) Замечательно! Ничего не скажешь, даже завидно… О? Неужели так считаете? Вашими бы устами, Владимир Викентьевич, да мед пить. Ну, спасибо, что сразу сообщили. Ладыгин жмет руку, я то же. Спокойной ночи!

Он осторожно повесил трубку и посмотрел на меня. Я кивнул. Поход «Сибирякова», триумфально закончившийся, круто менял ситуацию в нашу пользу. Теперь экспедицию к Земле Ветлугина обязательно должны были разрешить!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1. На борту «Пятилетки»

Все на этом заполярном аэродроме было таким же, как на подмосковном, который мы покинули несколько дней назад. Зеленела упругая, высокая трава, знак Т был выложен на траве. Даже для полноты иллюзии флюгер над зданием аэропорта — полосатая колбаса — указывал то же направление ветра.

Только небо было другим — очень прозрачным и светлым, как обычно летом в этих широтах. Нам пришлось пересечь по диагонали почти всю Сибирь, чтобы добраться до Океанска.

Тотчас же мы пересели в машину и отправились через Океанск в порт.

Новехонький город, будто только что соскочивший с верстака, открылся перед нами. И пахло в нем весело, как в недавно срубленной избе, — смолой и стружками.

Океанск, подобно большинству наших северных городов, был сработан плотниками. Но если, скажем, в Архангельске дощатые лишь тротуары, то здесь даже мостовые деревянные. Улицам это придает какой-то своеобразный уют. Улицы-сени! И древесная пыль (в городе работает несколько лесопильных заводов) носится, искрится, пляшет повсюду, будто это крупинки золота раскачиваются на солнечных лучах.

К сожалению, не было в Океанске старого товарища Петра Ариановича. Незадолго перед нашим приездом он заболел и сейчас лечился на одном из южных курортов.

А нам так хотелось с ним повидаться.

Северное солнце светило неярко, но пространство чистой воды отбрасывало такое сияние, словно это было гигантское вогнутое зеркало.

Жмурясь, я не сразу разглядел наш корабль. Он маневрировал на середине рейда, красиво описывал циркуляцию, катился то влево, то вправо, разворачиваясь на разные курсы. Видимо, капитан выверял магнитный компас.

Я залюбовался кораблем. Он был хорош! Все было в нем гармонично, соразмерно, умно. Внутренняя красота, которую, наверное, способны уловить только глаза и сердце моряка, как бы одухотворяла корабль.

О таком ледоколе Петр Арианович мечтал, наверное, в Весьегонске, подталкивая шестом игрушечный деревянный кораблик перед быками моста. Такой красавец мерещился ему в ссылке, когда он одиноко прогуливался по берегу пустынного и мрачного залива. Но не суждено было Петру Ариановичу увидеть корабль, снаряженный для поисков его потаенной Земли.

Медленно разворачиваясь против солнца, «Пятилетка» — теперь уже видно было название на борту — приближалась к пирсу. Мачты и реи отчетливо вырисовывались на фоне бледно-голубого неба.

Признаюсь, я ощутил мальчишескую тщеславную гордость, когда к трапу, переброшенному с корабля на пирс, шагнул капитан и, держа под козырек, как полагается при отдаче рапорта, неторопливо сказал:

— Товарищ начальник экспедиции! Заканчиваю проверку приборов…

Нам повезло: предложение идти на «Пятилетке» принял старый мой приятель Никандр Федосеич Тюлин.

С удовольствием смотрел я на знаменитого ледового капитана. Силой и спокойствием веяло от него — такой он был большой, устойчивый, широкоплечий, очень надежный.

Из-за крутого капитанского плеча, приветливо улыбаясь, выглядывал коротышка Сабиров, который когда-то «расфасовывал» Восточно-Сибирское море во множество пивных бутылок, а также во флаконы из-под одеколона. На «Пятилетке» он шел старшим помощником капитана.

Рядом с ним в ожидании рукопожатия топтались длинный метеоролог Синицкий и плечистый гидробиолог Вяхирев.

И еще одно знакомое лицо выдвинулось вперед из группы встречающих.

К нам с радостным восклицанием, чуть ли не с распростертыми объятиями, кинулся Союшкин!

Не раз во время спора о Земле Ветлугина воображал я будущую эту встречу, припасал слова покрепче, поувесистее. Можно сказать, готовился чуть ли не убить его, но сейчас только вяло пожал ему руку.

Да, так случается в жизни…

Но потом о Союшкине, потом! Не будем омрачать встречи с Тюлиным, Сабировым, Синицким, Вяхиревым и с нашим красавцем ледоколом!

Научные сотрудники окунулись в лихорадочную сутолоку приготовлений.

Андрей засел в штурманской рубке наедине с эхолотом — прибором для измерения глубин. Эхолот был призван сыграть сугубо важную роль в поисках Земли Ветлугина, и мой друг не доверил никому окончательной его регулировки.

Погрузкой командовал Сабиров. Стоя на капитанском мостике, он повелевал корабельными лебедками. По мановению его руки они подхватывали тюки, лежавшие на пристани, и, пронеся по воздуху, бережно опускали на палубу или в недра трюма. Голос старшего помощника гулко раскатывался над рейдом. Как дирижерская палочка, то взлетал, то опускался сверкающий металлический рупор. По прямому назначению Сабиров использовал его нечасто, больше полагаясь на силу своих богатырских легких.

На некоторых ящиках чернели надписи: «Не кантовать!» В них были метеорологические самописцы, термометры, магнитометры, астрономические приборы.

По палубе метался в тревоге завхоз, вконец замотавшийся человек, поминутно вытиравший лысину большим клетчатым платком. На «Пятилетку» под его наблюдением перебрасывались бочки с квашеной капустой, шоколад, керосиновые лампы, витаминный сок, лимоны, стиральная машина, звероловные капканы и многое другое. В трюме размещались в разобранном виде три дома для будущей полярной станции на Земле Ветлугина.

На пирсе лаяли и визжали — просились на корабль — ездовые собаки, которых утихомиривал стоявший возле них каюр с мыса Челюскин Тынты Куркин с неизменной своей трубкой в руке.

На борт «Пятилетки» предполагалось взять самолет. Он своевременно вылетел из Красноярска, но потерпел по дороге аварию. Можно было бы, конечно, попытаться найти замену. Однако это задержало бы выход «Пятилетки» недели на полторы-две, а я не соглашался ни на какие задержки, так как знал, что за штука эти плотные льды, которые встретят нас северо-восточнее Новосибирских островов.

Вот почему «Пятилетка», так же как и знаменитый «Сибиряков», отправилась в путь без воздушного ледового разведчика.

Осторожно разворачиваясь против ветра, она двинулась в море мимо сомкнутой шеренги лесовозов.

По мачте над зданием порта помчались вверх сигнальные флаги: сначала флаг с тремя полосками — синей, белой и синей, за ним — треугольный, как бы перечеркнутый крестом, и, наконец, четырехугольный, с маленьким красным крестиком в центре. Это был прощальный привет Большой земли. Согласно старинному морскому церемониалу нам желали счастливого плавания.

Разноцветные флажки побежали и по реям лесовозов, замелькали, забились на ветру. Пожелание было подхвачено и повторено всеми океанскими кораблями, стоявшими на рейде. Капитан приказал поднять ответный сигнал: «Благодарю».

Мы миновали Соленый Нос. В скулу корабля тяжело ударилась морская волна и разлетелась ослепительно белыми брызгами.

2. Первая метаморфоза Союшкина

Туман уходил на запад.

Только голубоватая дымка стлалась над морем, создавая странную зрительную иллюзию. Водная поверхность словно бы приподнималась чуть-чуть — на полметра или на метр, — и море парило, как обычно говорят на Севере.

Стоя на мостике рядом с капитаном, я залюбовался раскрывающимся перед нами водным простором. Краски медленно менялись на глазах. Вначале море было зеленоватого оттенка, потом стали появляться синие полосы. И чем больше мы удалялись от пологих безлесных берегов, тем все гуще делалась эта синева.

Жизнь на корабле постепенно налаживалась. Под ровный гул машин проходило в кают-компании комсомольское собрание. Андрей рассказывал свободным от вахты молодым морякам о задачах экспедиции. Завхоз сиплым, сорванным голосом распекал кого-то у камбуза. Синицкий хлопотал на баке у своих приборов, и что-то втолковывал ему Вяхирев, энергично жестикулируя.

Я оглянулся на корму. Там стоял Союшкин и неотрывно смотрел на чаек, шумной оравой провожавших нашу «Пятилетку».

Интересно, о чем он думает сейчас?

Быть может, старается понять, почему мы одолели его в споре и, так сказать, влачим за собой к Земле Ветлугина?

Но ведь это так легко понять. С нами двумя он, возможно, и справился бы при поддержке Черепихина. К счастью, мы были не одни. Горой встали за гипотезу Ветлугина Афанасьев, Синицкий, Вяхирев, Тынты Куркин, Сабиров, Тюлин.

Недаром еще в начале спора Андрей внушал мне:

— Почаще оглядывайся на календарь! Он за спиной у тебя висит. Год-то какой теперь? Не тысяча девятьсот тринадцатый, а тысяча девятьсот тридцать первый! А! То-то…

Да, важно почаще оглядываться на календарь. Союшкин вряд ли оглядывался и был наказан за это.

Думаю, что они — Союшкин и Черепихин — по опереди отпаивали друг друга водой, прочтя о решении организовать поиски Земли Ветлугина. «Принимая во внимание, — было написано там, — что после исторического похода „Сибирякова“ Северный морской путь превращен в нормально действующую магистраль, и учитывая, что для облегчения проводки караванов чрезвычайно желательно было бы создать метеорологическую радиостанцию на предполагаемой Земле Ветлугина…» и так далее…

Однако Союшкин быстро оправился. В его положении нельзя было мешкать, хныкать, тянуть. Он перестроился мгновенно, повернулся на каблуках через левое плечо, будто по команде: «Кру-гом!»

Едва лишь было обнародовано решение об экспедиции, как главный противник сделался одним из самых ревностных, даже яростных, ее защитников.

— Есть! Ну конечно же, есть! — кричал он, брызжа слюной и размахивая руками. — Земля Ветлугина есть! Какие могут быть сомнения в том, что она есть?

И кое-кому это даже понравилось. Говорили, сочувственно кивая головами:

— Смотрите-ка! Осознал свои ошибки. Надрывается-то как! Переживает…

Увы, это было только мимикрией.

Давным-давно бывший наш первый ученик, когда ему слишком доставалось на переменках, ложился навзничь на пол и отбивался от противников ногами. Теперь нельзя было применить такую тактику. У Союшкина просто не оказалось другого выхода, как переметнуться на нашу сторону.

Но он перестарался. Чересчур много выступал в защиту Земли Ветлугина.

И снова припомнилось, как на уроке географии он с простертой рукой нетерпеливо подавался всем туловищем вперед, чтобы обратить на себя внимание Петра Ариановича; «Я знаю, я! Меня вызовите!»

И его вызвали. К ужасу своему, Союшкин узнал о том, что назначен в состав экспедиции, которая отправляется в высокие широты на поиски Земли Ветлугина!

Мы с Андреем испугались этого назначения еще больше, чем он. Даже собирались отвести нежелательную кандидатуру, на что имели право, так как я был назначен начальником экспедиции, а Андрей — моим заместителем по научной части. Однако Афанасьев отговорил нас:

— Пусть себе идет! Э-эх, наивные! — Он укоризненно покачал головой. — И ничего-то вы, друзья, не понимаете в жизни. Ведь это хорошо, что главный «отрицатель» будет присутствовать при открытии. И на берег его с собой непременно возьмите. «Вот, — скажете ему, — та самая Земля Ветлугина, в которую ты так долго не верил. И как она только тебя, беднягу, держит?»

Вот почему Союшкин, к нашему и собственному своему неудовольствию, очутился на борту «Пятилетки».

А сейчас, обряженный в просторный ватник и меховую шапку с висячими длинными ушами, потеряв весь свой столичный лоск и директорский апломб, он меланхолически стоял на корме и смотрел на чаек.

Те кружились подле борта, то падая к отлогой волне, то снова взмывая в воздух. Ведь это птицы-попрошайки. И голоса-то у них какие-то плаксивые, жалостные: «Подайте на пропитание, подайте!»

3. Пристроились в кильватер

Заранее оговариваюсь: многое в описании нашего похода будет опущено, а кое-что передано скороговоркой. Не хотелось бы повторяться, да и ни к чему, — ведь существует столько книг о плавании в высоких широтах. Надо, кроме того, учесть и особенности моего восприятия Арктики. Она всегда являлась для меня как бы рамкой, внутри которой заключена Земля Ветлугина. А я и Андрей вместе со мною были до такой степени заворожены, загипнотизированы ею, что по пути к ней, так сказать, почти не оглядывались по сторонам, видели только наши потаенные острова впереди.

Поэтому буду излагать лишь то, что связано непосредственно с поисками Земли…

Утром Андрей распахнул дверь в мою каюту:

— Поздравляю! Вышли в Восточно-Сибирское!

— Уже Восточно-Сибирское? Приятно слышать! В штурманской рубке узнал?

— Нет, по воде определил. Вода снова прозрачная, как и в море Лаптевых. На глубине двенадцати метров отрицательная температура. Только что провели измерение.[5]

— А видимость?

— Ни к черту!

Наверху и впрямь было мутновато. Корабль медленно продвигался вперед в почти сплошной белесоватой мгле.

Мы с Андреем поднялись на капитанский мостик.

Капитан повернул ко мне и Андрею свое широкое, простодушное, невозмутимо спокойное лицо.

— Уточняю место по глубинам, Алексей Петрович, — сказал он. — Здесь уже работали гидрографы. Карта очень подробная…

Странный водолаз бежит по дну моря под килем «Пятилетки». Это звук. Когда мы проникнем в глубь «белого пятна», звук поведет за собой наш корабль.

Принцип эхолота прост. Беспрерывно подаются с судна звуковые сигналы, которые, отразившись от морского дна, возвращаются в приемник. Надо разделить пополам промежуток времени между подачей сигнала и его приемом и умножить на скорость звука в воде, чтобы получить глубины. Делается это автоматически. На вращающемся валике прибора появляется лишь итог: по квадратам кальки быстро бежит зигзаг.

Когда появился эхолот, это было настоящим переворотом в океанографии. Ученые получили возможность изучать и наносить на карту рельеф морского дна, какая бы огромная глубина ни отделяла его от поверхности.

С помощью эхолота измерены были впадины Мирового океана до одиннадцати километров глубиной, обнаружены подводные плато, горные кряжи, ущелья. Люди увидели на кальке эхолота седьмую часть света, новый подводный мир, считавшийся ранее недосягаемым для человеческого глаза.

Раздумывая над тем, как найти нашу Землю-невидимку, закрытую большую часть года туманом или погребенную под снегом, мы с Андреем пришли к выводу, что надо не доверяться зрению, а положиться на слух, то есть прибегнуть к помощи эхолота.

Есть пословица: «Как аукнется, так и откликнется». В этих словах заключался план нашей географической экспедиции, одобренный академиком Афанасьевым.

Преодолевая сопротивление льдов, мы должны пройти к северо-восточной окраине Восточно-Сибирского моря, подняться к «белому пятну» и, проникнув внутрь него, несколько раз пересечь в различных направлениях, беспрерывно простукивая дно эхолотом.

Если в пределах «белого пятна» находится Земля, она даст знать о приближении к ней изменением зигзага на кальке.

Мы вошли в штурманскую рубку.

Андрей быстро переписал последние показания эхолота на листок бумаги и положил перед капитаном.

— Ну-ка, ну-ка! Где мы? — сказал капитан, наклоняясь над картой и водя по ней толстым пальцем. — Вот пролив Санникова. Вот ваша прокладка. Стало быть, где-то здесь… Или здесь?

Бормоча себе под нос, он принялся сличать цифры глубин, обозначенные на морской карте, с цифрами, выписанными штурманом, — искал цепочку глубин, подобную той, что осталась за кормой «Пятилетки».

— Нашел, — сказал он негромко и спокойно, как всегда. — Четырнадцать метров, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, снова пятнадцать… Отмечайте на карте, помощник. Отсюда и поведете прокладку. Курс — зюйд-вест!.. — Он вопросительно вскинул на меня глаза: — Так, Алексей Петрович? Пойдем вдоль берега, как говорили, прибрежной полыньей?

Я кивнул. Подольше надо было сохранять чистую воду впереди, по возможности избегая встреч со льдами. К высоким широтам я предполагал подняться лишь на меридиане острова Врангеля.

— Еще хватит хлопот, — успокаивал Андрей нашу нетерпеливую молодежь. — И тряхнет и сожмет во льдах. А сейчас горючее надо экономить. И время. В Арктике кружной путь часто короче прямого.

Прибрежная полынья представляет собой нечто вроде коридора. С одной стороны лед берегового припая или берег, с другой — плавучие льды. В этом году коридор был очень широк. Почти беспрерывно дувшие ветры южных румбов отжимали плавучие льды от берега, отгоняли их далеко на север.

«Пятилетка» круто повернула на юго-восток и двинулась южной окраиной Восточно-Сибирского моря.

А на исходе пятых суток мы увидели нечто вроде приметного подводного знака; необычайную веху, будто специально оставленную для нас корщиком Веденеем. Правильнее даже сказать — с разбегу натолкнулись на нее!

На траверзе Колымы наш осторожный капитан приказал замедлить ход и выслать на бак впередсмотрящих — по одному с каждого борта. О, здесь гляди в оба! Сибирские реки выносят в море плавник — множество деревьев, подмытых в верховьях, в дремучей тайге. Беда, если плавник попадет на лопасть винта!

Я стоял на мостике, когда «Пятилетка» внезапно сбросила ход. Но это не был плавник. Казалось, судно тяжело ползет килем по дну. Если бы шли по реке, с уверенностью сказал бы, что наскочили на перекат. Неужели намыло отмель, не показанную в лоции?

— Река?

— Река, — ответил Федосеич, перегибаясь через леер и присматриваясь к следу винтов за кормой. — И в море шутки с кораблями играет!

— Отмель?

— Какая там отмель! Глубины достаточные. Вы на воду, на волны поглядите!

Море выглядело необычно. При совершенном безветрии возникли большие поперечные волны, которые следовали за кораблем, начинаясь примерно с его середины. А перед форштевнем бежала странная одиночная волна. «Пятилетка» как бы толкала ее перед собой. Вода вокруг оставалась зеркально гладкой.

На палубу высыпали научные сотрудники, обмениваясь взволнованными замечаниями.

— Позвольте-ка, — сказал я, припоминая. — Неужели «мертвая вода»?

Суть явления заключается в том, что пресная вода, которая легче морской, соленой, вытекая в море, располагается сверху тонким слоем. Возникает как бы «мелководье». На плоскости, разделяющей два слоя воды, гребные винты корабля образуют под килем большие волны и попусту расходуют на это часть своей энергии. Отсюда резкое снижение хода.

Вяхирев поспешил, по моему приказанию, взять пробы воды из обоих слоев.

Сопоставление оказалось очень эффектным. Мне подали на мостик стакан совершенно пресной воды. Ее зачерпнули ведром из верхнего слоя. Вода же из нижнего слоя, забранная через кингстон, была так солона, что не годилась даже для питания котлов.

— Пошли! Пошли! — закричали на палубе.

Тахометр, отсчитывающий скорость хода корабля, затикал быстрее. Ничего не изменилось на гладкой водяной поверхности, только наш корабль рванулся вперед, словно расстреноженный конь.

«Пятилетка» миновала устье Колымы.

Я, Тюлин и Андрей вошли в рубку. Стоявший у стола Сабиров держал на весу раскрытый вахтенный журнал и размахивал им из стороны в сторону.

— Что это вы? Будто дьякон с кадилом!

— Чтобы просохли чернила, Алексей Петрович!

На странице чернела жирная клякса.

— Ая-яй! Неаккуратно как! — пожурил капитан. — Журнал же, официальный документ!

— Ей-богу, не я, Никандр Федосеич!

— А кто?

— «Мертвая вода» сама в журнале расписалась. Нет, правда! Когда тряхнуло нас, я обмакивал перо в чернила. Капля упала с пера и…

На страницы журнала в хронологической последовательности заносится все, что происходит во время плавания. Это неукоснительно точная, хотя и очень лаконичная, летопись.

Педант Сабиров счел нужным прокомментировать также и кляксу. Под ней было выведено аккуратным почерком:

«След внезапного толчка. Восьмого августа в 19:15 корабль на траверзе Колымы вошел в „мертвую воду“, в 19:22 вышел из нее».

— Неточно, надо дописать, — сказал я, прочитав запись. — Добавьте: в 19:15 корабль пристроился в кильватер судну отважных землепроходцев XVII века!

Сабиров недоумевающе вскинул на меня глаза. Капитан, удивившись, вынул трубку изо рта. Только Андрей понимающе кивнул и усмехнулся.

— Я не шучу, — продолжал я. — Ведь «мертвая вода» упомянута в одном старинном манускрипте. Помните «скаску» о странствии корщика Веденея «со товарищи»? Видимо, здесь и в его время существовали особо благоприятные условия для возникновения «мертвый воды».

Оставив «веху» за кормой, мы взяли курс на северо-восток, в точности повторив маневр землепроходцев, направивших в этом месте свой коч «промеж сивер на полуношник».

И снова — в который уже раз — пожалел я о том, что на корабле нет Лизы. То-то радовалась бы «вехе», перебегала бы от борта к борту, ахала бы, ужасалась кляксе в вахтенном журнале и громко сочувствовала Сабирову.

Признаться, мне как-то недоставало ее на корабле. (Не говорю уж, понятно, об Андрее.)

Целый вечер просидел я у нее перед отъездом из Москвы без Андрея. Так и было задумано. Я хотел выяснить, почему отношения между ними не ладятся. «Брат подруги», деликатнейший Савчук, был здесь явно ни при чем.

В общем, я сам решил взяться за дело, одним взмахом разрубить этот запутанный узел.

Я так и сказал, переступив порог ее комнаты:

— Лиза! Я решил наконец разрубить этот узел!

— Узел?.. О чем ты говоришь?

Я неторопливо закурил и принялся расхаживать взад и вперед, как привык делать во время наших споров-разговоров с Андреем. Лиза, аккуратно скрестив на коленях руки — в позе пай-девочки, — ждала продолжения.

— Мне твое поведение не нравится и не может нравиться, — продолжал я. — Тем более что мы с Андреем уходим в плавание, расстаемся с тобой на год, а то и больше. Отдаешь ли ты себе в этом отчет? Чем недоумевать, пожимать плечами, отмалчиваться, лучше бы как-нибудь подбодрила человека — вот это был бы правильный поступок с твоей стороны.

— Ой, Лешка! — Лиза взялась за виски. — Сядь! Не ходи, не мельтеши перед глазами!

— Мне просто привычнее так думать. Но пожалуйста!

Я сердито ткнул окурок в пепельницу и, остановившись перед Лизой, оперся рукой о спинку ее стула.

— Заметь, ведь он и льды будет легче преодолевать. Дружба, знаешь ли, дружбой, а любовь — это все-таки…

Лиза снизу вверх, чуть приоткрыв рот, смотрела на меня. Вдруг она начала краснеть, все так же молча, не опуская глаз, медленно заливаясь, румянцем от шеи до лба, до корней своих пушистых, будто пронизанных солнечным светом, волос.

— О! — изумился я. — Был лучшего мнения о твоей проницательности. Тогда еще больше удивлю тебя. Поверишь ли, этот человек даже стихи в твою честь писал! Во как! Во время последней зимовки на мысе Челюскин.

— Стихи? — как автомат, повторила Лиза. — На мысе Челюскин?

— Да. Вообрази, до чего дошел! Это он-то — стихи!

— Никогда не думала, чтобы мне стихи. И — хорошие?

— Нет, что ты! Ужасные!

Лиза опустила голову, пряча пылающие щеки. Мне стал виден только ее кудрявый затылок.

— Это ничего, что ужасные, — пробормотала она. — Я бы очень хотела их услышать.

— Вот уж не советую!

— Почему? Ты не помнишь наизусть?

— Помню, конечно. Еще бы мне не помнить! Столько бился, черкал, выправлял. Вот где они у меня сидят! Все эти «стенания», «сияния», «кровь», «вновь», «любовь»… Ну и рифмы!..

— А мне неважно, какие рифмы, — шепнула Лиза, метнув на меня взгляд искоса. — Все равно мне понравится. Я уверена: очень понравится. Прочти, Лешенька! Пожалуйста!

— Прочесть? Да ты в уме? Прочесть тебе эти стихи? Предать своего лучшего друга?

Лиза выпрямилась и посмотрела на меня с таким видом, будто только что проснулась. Не хватало еще, чтобы начала протирать кулачками заспанные глаза.

— Какого друга? О ком ты говоришь?

— Да об Андрее же! О ком еще?.. Эх, опять не понимает!

Я вздохнул, набираясь терпения, и присел на краешек дивана.

— Это, знаешь ли, выглядело бы так, — сказал я, — словно бы я выставляю Андрея с невыгодной стороны, чуть ли не подвергаю его осмеянию. А ведь я же сват, выступало в роли свата. И разве это имеет значение: стихи там или не стихи? Вот ты, например, не можешь петь, хотя и очень любишь петь. Зато во всем остальном ты редкая девушка! Умница. Энергичная. Хороший товарищ. Даже довольно красивая, по-моему. В общем, вы с Андреем будете отличная пара, уверяю тебя. И дети будут у вас отличные.

Я запнулся. «Что-то я не то говорю, — подумал я. — Детей сюда зачем-то приплел…»

Но тут у Лизы разболелась голова — она болела, по ее словам, уже с утра, — и мне пришлось уйти, так и не разрубив этот запутанный узел.

— Тоже мне, сват нашелся, — провожая меня до лестницы, говорила Лиза шутливо, хотя вид у нее был действительно неважный. — Иди, иди себе, сват!

Но вы же видите, во время своего посещения я не сказал ни одной глупости или бестактности. Был, может быть, чересчур прямолинеен, и только…

Порой я все-таки жалею, что не сделал Лизу героиней этого повествования. Но тогда, конечно, изменилась бы вся его структура. Мне пришлось бы опустить многие научные факты. А это было крайне нежелательно.

Вы же помните, надеюсь, что героиней «Архипелага» является гипотеза об архипелаге? Гипотеза, и ничто иное! С самого начала я предупредил вас об этом. Так что уж не взыщите!

Вот почему я скрепя сердце должен держать Лизу на втором плане, хотя она со свойственными ей задором и решительностью то и дело прорывается на авансцену.

4. Посреди «чана»

К ночи ветер начал меняться. Резко похолодало. А к утру разыгрался восьмибалльный шторм.

Наша молодежь не уходила с палубы. Каждый хотел поскорей «оморячиться». Даже Союшкин, имевший зеленоватый вид, стоически мок наверху и, косясь на вскипавшие и опадавшие за бортом холмы с белыми прожилками пены, толковал о чем-то ученом, кажется, об элементах волн.

Вскоре сигнальщик оповестил о том, что на горизонте появилась неширокая белесоватая полоса. По мере нашего приближения к ней она поднималась все выше, и белизна ее делалась интенсивнее.

Мы переглянулись с капитаном.

— Идут льды, — сказал я.

— Сплоченные льды, — значительно добавил Федосеич.

Далекие, еще невидимые, они отражались в небе, как в зеркале. Точнее было бы назвать это отсветом. Чем льды плотнее, тем белее их отсвет и тем выше он стоит над горизонтом.

Сначала мы увидели мелкобитый лед, который двигался на нас сплошным фронтом, размахнувшись во всю морскую ширь. По мере сгущения льдин вокруг корабля качка уменьшалась и, наконец, прекратилась совсем. Я оглянулся. За кормой, примерно в километре расстояния, море по-прежнему бушевало. А впереди царил штиль. Плавучие льды смиряют любое волнение.

Позади вскипали и опадали волны с разлетающимися брызгами пены, но справа, и слева, и прямо по курсу только мелкобитый лед чуть заметно колыхался, подобно мертвой зыби. Мы оставили шторм за кормой.

Теперь к мелодии ветра, который продолжал дуть, выть, свистеть на все лады, прибавился еще и негромкий монотонный шорох. Это «Пятилетка» легко раздвигала мелкобитый лед.

Час от часу, однако, лед делался все плотнее. Он уже не шуршал, а скрипел, зловеще скрежетал.

По мере сгущения льдов нарастали и усилия ледокола.

Появились первые большие ледяные поля. Их можно было считать пока лишь «застрельщиками», «передовыми частями», высланными навстречу для того, чтобы завязать бой. Главные силы Арктики были еще впереди.

Белая пустыня медленно двигалась на нас. Зигзагообразные разводья бороздили ее во всех направлениях.

Федосеич с сугубой осторожностью выбирал путь по разводьям в обход больших ледяных полей. Широкие плечи рулевого были неподвижны, но спицы штурвала так и мелькали в проворных, сильных руках. Капитан менял курс очень часто.

Я диву давался, слушая его команды. Почему он повернул вот в это разводье, а не в другое? То было даже шире и не так уводило от нашего генерального курса — норд-ост. Но не полагается давать капитану советы на мостике.

Мы продвигались узким каналом несколько десятков метров, и я убеждался, что Федосеич прав. Именно это разводье выводило нас из скопления льдин, а соседнее не годилось. Если бы ледокол проник в него, то уперся бы в тупик.

Но как Федосеич сумел это определить? По каким мельчайшим, непонятным, едва уловимым признакам или сочетанию признаков? И почему, проявляя величайшую осмотрительность, он вдруг, не колеблясь, командовал в переговорную трубу — «Полный вперед!» — фигурально выражаясь, поднимал ледокол на дыбы, чтобы форсировать узкую перемычку между двумя полями?

Чертов ветер! Толпы льдин, подгоняемые им, безостановочно двигались навстречу, теснясь и толкаясь, словно пытаясь остановить наш корабль, отогнать назад, к Большой земле.

Видимо, во время путешествия Веденея ледовая обстановка складывалась иначе. Судя по «скаске», вскоре же после встречи с «мертвой водой» судно землепроходцев было подхвачено попутными плавучими льдами, которые потащили его к Земле Ветлугина.

Попутные льды ожидали и нас, но севернее, там, где начинался великий «ледоход» — вынос больших масс льда из восточных полярных морей на северо-запад.

В описываемое мною время — в начале тридцатых годов — плавать в восточном секторе Арктики было гораздо труднее, чем в западном.

— Не то, не то! И сравнить нельзя! — говорил Федосеич. — Кому же сравнивать, как не мне? В Баренцевом, в Карском, в море Лаптевых метеостанция полно! Каждый твой шаг сторожат, успевай только радиограммы получать: там давление понизилось, тут повысилось, там ветер таких-то румбов, тут таких, там тяжелые льды, тут послабей. С открытыми глазами прокладываешь курс. А здесь? — Он махнул рукой.

— Море тайн, море тьмы! — подсказал Андрей.

— Вот-вот! Именно тьмы! Хоть и солнышко светит и белым-бело вокруг, а все равно темно.

— А как же чутье, Никандр Федосеич?

— Ну что чутье! — сказал Тюлин, сердито отворачиваясь. — Чутье чутьем, а прогноз все-таки будьте любезны! Прогноз мне подай!

Но некому было дать ему этот прогноз.

Правда, на борту «Пятилетки» был метеоролог, который проводил регулярно наблюдения. На их основе мы с Андреем пытались строить кое-какие предположения. Однако слишком мало было материала в наших руках, чтобы судить о состоянии льдов всего Восточно-Сибирского моря или хотя бы значительной части его.

— Убедились, Никандр Федосеич? — то и дело спрашивал Андрей капитана. — Сами видите теперь, как нужна Земля Ветлугина.

— Твердь нужна, твердь! — подхватил я. — Чтобы хоть ногу поставить, чтобы точка опоры была! Для вас же стараемся, для капитанов! Хотим, чтобы плавали по морю с открытыми глазами.

Мы были в положении путника, который, взбираясь по склону горы, не может составить себе общего представления о горе, охватить взглядом ее всю.

Авиаразведка? Понятно, она очень помогла бы в нашем положении. Но собственного самолета у нас не было. Дважды вылетал самолет с мыса Шмидта, стремясь проложить «Пятилетке» путь во льдах, и возвращался из-за плохой видимости.

Не надо забывать, что в описываемое мной время еще не были совершены над Арктикой героические полеты Чкалова, Громова, Водопьянова, Черевичного и других отважных советских летчиков. Наша полярная авиация только расправляла еще крылья.

Участвуя с Андреем в эвакуации команды «Ямала», я видел, как всторошен лед в северо-восточной части Восточно-Сибирского моря. Были основания предполагать, что внутри «белого пятна» он всторошен еще больше. Найдется ли там подходящая посадочная площадка? Окажется ли Арктика достаточно гостеприимной, подготовит ли площадки для нас?

Другое дело, если бы внутри «белого пятна» были люди, которые расчистили бы для самолетов аэродром на льду. Ах, как нужна была земля в этом районе Арктики, позарез нужна, и не только морякам, но и летчикам!..

А разводья делались все уже, поля сдвигались теснее, возможностей для маневрирования оставалось все меньше.

«Лед — семь баллов», — занес Сабиров в вахтенный журнал. Это означало, что участок моря впереди «Пятилетки» покрыт льдом примерно на семьдесят процентов всей его площади.

— Маре конгелатум, — сказал Союшкин задумчиво.

Я оглянулся. Он стоял на палубе, сгорбившись и опустив наушники пегой шапки.

— Море? Какое море? — спросил Сабиров.

— Я говорю: маре конгелатум — «застывшее море». Так римляне называли Ледовитый океан, плавучие льды.

— Ну а мы их назовем иначе: попутные льды! — ответил я. — Вы ведь знаете, что нам со льдами по пути?

«Пятилетка» продвинулась немного и остановилась, упершись форштевнем в торосистый лед.

Корабль сделал еще несколько усилий. Нет! Льды были слишком сплоченными. Пора было стопорить машины. К чему зря расходовать горючее? Пусть плавучие льды сделают за нас хотя бы часть работы.

Напролом надо было идти, пока льды двигались навстречу. Теперь корабль включился в общий дрейф льдов, потому что тот был попутным.

И Сабиров, раскрыв вахтенный журнал, вывел своим бисерным, убористым, так называемым штурманским, почерком:

«В 15:40 на таких-то координатах, войдя в тяжелые льды, корабль временно прекратил активное плавание и начал дрейф со льдами в общем направлении на NW».

Вот какой кружной путь проделали мы в Восточно-Сибирском море: вошли в его западные ворота, прошли южной окраиной вдоль материка, поднялись на северо-восток и, наконец, севернее острова Врангеля, включившись в общий поток дрейфующих льдов, начали продвигаться к цели над самым материковым склоном!..

Очень важно правильно поставить корабль во льдах. Опаснее всего попасть на линию сжатия, в разводье, края которого сходятся и расходятся, как снабженные острыми зубами челюсти. Танкер «Ямал», по словам Сабирова, затонул именно в такой ледяной западне.

Очень долго Федосеич не мог остановить свой выбор на каком-либо поле. Ни одно из них не удовлетворяло его придирчивый вкус.

Наконец капитан решился. Я согласился с его выбором.

Мощным рывком «Пятилетка» пробила перемычку и пошла к ледяной «пристани», у которой и ошвартовались.

Механик со скучающим лицом, вытирая замасленные руки паклей, поднялся на мостик. Палуба больше не подрагивала под ногами. Машины были застопорены.

Вместе со льдами нас незаметно уносило на северо-запад.

Похоже было, будто попали в весенний ледоход. Только река размахнулась здесь почти во всю ширь океана. И течение ее было вялым, неторопливым.

— Колумбу, пожалуй, веселее было, Алексей Петрович, — сказал Сабиров, усмехаясь. — Пассаты вмиг его домчали. А нас когда еще до земли дотянет!

Говорят: ветреный — в смысле непостоянный. Это неверно. Есть постоянно дующие ветры, «работающие» изо дня в день с точностью отрегулированного механизма. К их числу принадлежат пассаты. В эпоху парусного флота мореплавателю было достаточной «поймать» пассат в паруса, чтобы тот проворно доставил его на место назначения — через весь океан к берегам Америки.

И над Полярным бассейном в определенное время года преобладают ветры постоянных направлений. Они вместе с морскими течениями и увлекают за собой плавучие льды.

Мы плыли с их «помощью» очень медленно.

Кончилось время, когда вахтенный командир бодро докладывал: «Ход — двенадцать узлов, товарищ начальник экспедиции!» С плавучими льдами корабль делал едва пять-шесть миль, и не в час, а в день!

Да, двигаться с пассатами было, наверное, веселей!

Но для нас и пять-шесть миль были хороши. Во всяком случае, мы двигались почти вдвое быстрее Текльтона, который побывал в этих местах за много лет до нас.

С той поры в Арктике произошли большие перемены.

Началось ее потепление. Дрейф льдов значительно ускорился.

Мы прикинула с Андреем. Выходило, что если дрейф будет продолжаться тем же темпом и ничто не задержит нас, то через две недели «Пятилетка» очутится на самом пороге «белого пятна». Тут-то и потребуется от ледокола вся его мощь, чтобы вырваться из потока попутных льдин и напрямик, своим ходом, пробиваться внутрь «пятна», к таинственной земле-невидимке.

«Если ничто не задержит…» Но Восточно-Сибирское море не считалось с нашим графиком.

Следующий день отмечен записью в вахтенном журнале:

«В 4 часа ветер совершил поворот на 180 градусов и подул с северо-запада».

Некоторое время льды по инерции продолжали двигаться в прежнем направлении, но с каждым часом все медленнее. Мы с тревогой отмечали возрастающее падение дрейфа.

Однако в семнадцать тридцать снова задули попутные ветры, и вся неоглядная, изрезанная разводьями, искореженная сжатиями, с торчащими зубьями торосов ледяная пустыня возобновила свое прежнее торжественное медлительное движение на северо-запад.

Мне вспомнился жестяной чан, в котором под трескотню вентиляторов подскакивали на игрушечных волнах мелко нарезанные клочки бумаги.

Теперь «чан» раздался вширь, где-то в тумане терялись его «стенки», и мы с Андреем медленно плыли внутри его…

5. «Спешить, чтобы застать!»

Большую часть своего времени Андрей проводил в штурманской рубке, забившись в уголок у эхолота.

Частенько заглядывал сюда и я.

Линия постепенно удалялась от края ленты. Эхолот отмечал глубины: 17, 19, 23, 31, 48, 56 метров. Чем дальше на север, тем материковая отмель понижалась все больше.

Сидя у прибора, мы как бы видели сбоку всю толщу воды и профиль дна, над которыми проплывал наш корабль.

Вот в глубокой впадине между двумя подводными рифами появились две линии. Нижняя — это скала, верхняя — поверхность толстого слоя ила, скопившегося внутри впадины.

На кальке неожиданно возникла третья волнистая линия — почти у самого киля корабля. Она стремительно, под острым углом, уходила вглубь. Это косяк рыб, потревоженный и спасающийся бегством от устрашающего шума винтов. (Над малыми глубинами мы шли еще своим ходом.)

Наверху, в реях, свистел ветер, раздавалась громкая команда, ледокол со скрежетом протискивался между ледяными полями, но сюда, в штурманскую рубку, где находился эхолот, не доносились даже самые слабые отзвуки.

Андрей поправлял валик. Медленно тикали часы.

Мы шли и шли на северо-восток, простукивая дно невидимой «волшебной палочкой».

Острая на язык молодежь называла частые отлучки Андрея в штурманскую рубку «погружением на дно». Действительно, появляясь в кают-компании в часы завтрака, обеда и ужина, од имел такой вид, будто только что вынырнул на поверхность и с удивлением озирается по сторонам.

— У вас там хорошо, Андрей Иванович, — говорили ему Таратута или Вяхирев. — Спокойно. Тихо.

— Где? В рубке?

— Нет, на морском дне. А у нас шум, грохот, льдины сталкиваются друг с другом. Полчаса назад снова перемычку форсировали.

Как-то, запоздав к обеду, мой друг не сразу понял, почему в кают-компании такое ликование. Оказалось, на горизонте видно темное — «водяное» — небо.

Всех будто сбрызнуло «живой водой». Ведь вода во льдах — это почти то же, что вода в пустыне.

Даже молчаливый и замкнутый Тынты Куркин, очень похожий в профиль на индейца, стал улыбаться: видно, и ему надоело однообразие плавучих льдов, да, кроме того, хотелось поохотиться в полынье.

Только меня брало сомнение. Что-то уж слишком рано появилась эта долгожданная полынья!

В бытность нашу на мысе Шмидта мы с известным летчиком Кальвицей не раз проводили разведку льдов севернее острова Врангеля. Однажды под крылом самолета зачернела очень широкая полынья, целое озеро среди льдов. Происхождение ее было нетрудно объяснить. В тех местах нередко дуют южные ветры, которые отжимают льды на север, образуя большую полынью. Ее-то и высматривали мои спутники.

Но лицо капитана было невозмутимо спокойно. Он не щурился, не подкручивал усы — многозначительный признак!

Чутье не обмануло его. Полынья оказалась мнимой.

Когда мы приблизились к ней, то увидели лишь сплоченный лед. Но в отличие от окружавших его ледяных полей он не был белым он был темно-бурым, попросту грязным. Соответствующего цвета было и его отражение в небе, что ввело в заблуждение всех, кроме капитана.

Мнимой полыньей «Пятилетка» продвигалась около трех часов. Сгрудившись у борта, участники экспедиции с удивлением наблюдали за тем, как ледокол разбивает и раздвигает странные бурые, непривычные для взгляда льдины. За кормой, извиваясь, тянулась полоса почти коричневой воды, очень похожей на ту, какая течет по полу после генеральной уборки квартиры.

— Ну и грязнухи! — Сабиров покачал головой. — А говорят еще: чистый как лед, белый как снег!

— Вероятно, эти грязнухи, как вы называете их, — заметил Андрей, — не меньше года околачивались у какого-нибудь берега. Весной на них хлынула вода. Прибрежные ручьи приволокли с собой из тундры ил, глину и аккуратно сгрузили все это на лед.

Мнимая полынья разочаровала нашу молодежь. Когда, спустя некоторое время, на горизонте снова появилось «водяное небо», никто не захотел подниматься на палубу.

Однако одно коротенькое магическое слово заставило всех бросить работу и стремглав выбежать из кают. Захлопали двери, под быстрыми шагами загудели ступени трапов.

Я никак не мог дознаться впоследствии, кто первый произнес слово «земля». Андрей считал, что это сделал солидный, пожилой и положительный Никандр Федосеич. Впрочем, сам капитан, смущенно посмеиваясь в усы, просил не возводить на него напраслину.

Выскочив на палубу, я оцепенел. Суровый обрывистый берег был передо мною. Прямо по курсу всплывала из воды земля. Неужели земля? Я поспешно поднес бинокль к глазам.

И тотчас же манящее видение исчезло. Землю будто сдуло ветром!

То была всего лишь рефракция, оптический обман. Токи теплого, нагревшегося воздуха поднимались над полыньей — на этот раз уже настоящей, не мнимой! Воздух струился, трепетал, как натянутая кисея. А по ней, по этой тончайшей, едва видимой кисее, бежали вверх причудливые очертания холмов и скал, а также зигзаги глубоких ущелий, прорезающих склоны.

— Вот и у нас в степи так, — негромко сказал Сабиров, протирая линзы своего бинокля. — Едешь на коне в жаркий день — вся степь навстречу плывет. Сады мерещатся, дворцы, леса…

Мы, в общем, отлично провели время в этой полынье, и с несомненной пользой для науки: добыли со дна образцы морского грунта, особым тралом выловили кучу офиур, морских ежей, раков, звезд и, спуская за борт термометры, старательно измерили температуру воды, словно наше Восточно-Сибирское море захворало, а мы дежурим у его постели.

Я даже расщедрился и разрешил участникам экспедиции поохотиться на моржей.

И раньше по пути попадались моржи, но мы нигде не встречали их в таком количестве, как здесь.

Обитатели Арктики в поисках пищи теснятся обычно к воде, к источнику всего живого. (Недаром же сама жизнь на нашей планете зародилась в воде.) Найденная нами огромная полынья была подлинным оазисом в пустыне. Тут привольно чувствовали себя морские зайцы, белухи, множество всякой водоплавающей птицы. То и дело «выставали» из воды тюлени, выныривали и с любопытством оглядывались по сторонам их круглые, совсем кошачьи головы. А моржи, наслаждаясь недолгим полярным летом, разлеглись на льдинах совсем как на пляже, подставляя солнцу тугое брюхо и лениво пошевеливая ластами.

По своему обыкновению они располагались группами по двадцать-тридцать зверей. В каждой группе был свой сторожевой морж, который не спал, не дремал, бдительно охранял послеобеденный сон товарищей.

Завидев наш медленно приближающийся корабль, «часовые» заволновались, вытянули шеи, завертели головами, потом подали какой-то сигнал, и вся компания с видимой неохотой принялась покидать насиженные места. Один за другим потревоженные хозяева полыньи сползали со льдин и неуклюже бултыхались в воду. Рев их напоминал грохот прибоя, разбивающегося о камни.

Когда стихла поднявшаяся беспорядочная стрельба и рассеялся дым от выстрелов, мы увидели, что охота удалась. Три неподвижные глянцевито-черные, будто лакированные, туши вповалку лежали на окраине льдины.

Кто-то осторожно потянул у меня из рук ружье.

— По-моему, кучно бьет, — сказал Союшкин, хотя мы стреляли в моржей, понятно, не дробью, а пулями. — Тульское? Разрешите взглянуть, Алексей Петрович?

Я дал ему подержать ружье и вслед за гурьбой охотников направился к штормтрапу, чтобы сойти на льдину. Меня опередил Вяхирев со своим неизменным фотоаппаратом. Но раньше всех на льду очутился Союшкин. Мы и оглянуться не успели, как бывший первый ученик был уже подле моржей.

Он, видите ли, торопился занять наиболее выгодное, наиболее импозантное место — в центре группы!

Наблюдая со стороны, как он молодецки упирается ногой в матерого, убитого не им, а другим, зверя, как сжимает в руках выпрошенное у меня ружье и устремляет вдаль непоколебимый взгляд, я не смеялся, нет. До смеху ли тут?

Да, со дня отплытия, и даже еще раньше, во время подготовки экспедиции в Москве, Союшкин действовал нам на нервы.

Раздражали даже мелочи, например то, что он ужасно любил фотографироваться.

В Москве перед отъездом нас одолевали репортеры, от которых приходилось прятаться или уходить черным ходом. Один Союшкин мужественно оставался для объяснений с ними. Фотографировали его обычно в позе все той же непоколебимой решимости, с гордо скрещенными на груди руками.

Он увековечился так и на пирсе, накануне отплытия из Океанска, причем, хотя стоял во втором ряду, изловчился перед щелчком фотоаппарата быстро податься вперед и просунуть свое лицо как раз между мной и Андреем, так что получился в самом центре. Пенсне он снял, видимо полагая, что герою Арктики не пристало быть в пенсне.

В этом проглядывало что-то провинциальное и в то же время нетерпеливо-эгоистическое, мелочно-тщеславное.

И ведь, главное, никуда не уйдешь, не денешься от него! Вокруг лед и вода, мы зажаты в очень тесном пространстве, в узкой металлической коробке. Приходится по многу раз на дню сталкиваться в библиотеке, на палубе, в коридоре, раскланиваясь и вежливо уступая дорогу, слушать его разглагольствования об историческом значении нашей экспедиции, наконец, завтракать, обедать и ужинать за одним столом в кают-компании, стараясь не замечать, как он с хлюпаньем втягивает в себя суп из ложки и деликатно утирается салфеткой.

О, все это надо пережить, чтобы понять!..

Конечно, Союшкина трудно было заподозрить в том, что он, к примеру, сунет в котлы «Пятилетки» адскую машину. То, что делал бывший первый ученик, я бы назвал, пожалуй, психологическим или моральным вредительством. Союшкин держал в неустанном напряжении наши нервы, методически и последовательно — сам, вероятно, даже не догадываясь об этом, — выматывал душу из меня и Андрея.

Словно бы злой дух отрицания сопровождал нас в нашем путешествии к Земле Ветлугина, одним видом своим нагоняя тоску и предчувствие несчастья. Это перевязанное веревочками и проволочками пенсне (на случай сильной качки или сжатия)! Эти понурые, уныло висящие уши шапки! Этот посиневший на холоде носик, длинный, остренький, как бы постоянно к чему-то принюхивающийся!

И вдобавок Союшкин был отвратительно, старомодно угодлив! Разговаривая со мной, он неизменно сохранял слегка наклонное положение, оттопыривая зад, как бы находясь в состоянии постоянной готовности бежать.

А ведь еще недавно этот человек, принимая меня и Андрея в своем директорском кабинете, снисходительно цедил сквозь зубы: «Мы с вами, думается, уже вышли из того возраста, когда верят в неоткрытые острова…»

Сейчас до меня доносилось лишь: «Слушаюсь, Алексей Петрович! Будет исполнено, Алексей Петрович! Учту и приму к исполнению, Алексей Петрович».

Ну что ж! С этим, видимо, надо мириться. Поколения провинциальных титулярных советников, кувшинных рыл подготовили и создали Союшкина. Ему передалось от них и строение позвоночника, и особая гибкость шеи, и глаза как у креветки, выскакивающие из орбит при виде начальства.

Но очень противно было сознавать себя начальством Союшкина…

Мы подобрали охотников с их трофеями, пересекли полынью, и плавучие льды с шорохом сомкнулись вокруг нас. Будто и не было никакого «водяного оазиса» с его обилием и разнообразием живых существ, будто не грохотали наши победные выстрелы над водой. Опять все бело, куда ни кинь глазом. Бело и очень тихо.

Однако какой-то осадок остался в душе, вернее, неясное, глухое беспокойство. Виноват, конечно, мираж. Он поманил нас, подразнил, растревожил. В струях нагревшегося над полыньей воздуха как бы промелькнула перед нами иллюстрация к реферату «О гипотетических землях в Арктике». Ведь еще полтора года назад Союшкин с пеной у рта доказывал, что Земля Ветлугина всего лишь оптический обман, что острова в северо-восточной части Восточно-Сибирского моря «привиделись» Веденею.

По огорченным лицам своих спутников я догадываюсь, что встреча с миражем произвела на них тягостное впечатление. «Что, если Союшкин все-таки прав? — думают, наверное, они, стыдясь высказывать свои сомнения вслух. — Не вдогонку ли за миражем стремимся? Не мелькнет ли перед нами внутри „белого пятна“ такое же мимолетное дразнящее видение?..» Неспроста в кают-компании весь вечер толкуют о Земле Ветлугина, пытаются доискаться тайного смысла в словах: «Спешить, чтобы застать!» Это очень тревожные слова.

Острова, видимо, непрочны, ненадежны. Есть в них таинственный изъян, который, судя по предостережению Петра Ариановича, может привести либо к внезапной катастрофе, либо к постепенному исчезновению архипелага.

Что же это такое?

Радист Таратута предположил, что архипелаг вулканического происхождения.

— И вулкан, безусловно, действующий, — разглагольствовал он в кают-компании. — Быть может, до Ветлугина дошли рассказы местных жителей о вулкане.

Его поддержал Сабиров.

В своих скитаниях по южным морям он видел десятки подобных островов, обязанных своим рождением подземному огню. Они могли простоять тысячи лет, но иногда исчезали столь же быстро и неожиданно, как и появились.

Эфемерное существование такого острова-однодневки Сабиров даже зарегистрировал однажды в вахтенном журнале. Советский лесовоз, на котором он служил, пересекал Тихий океан. Вдруг прямо по курсу Сабиров увидел небольшой, лишенный растительности остров. Штурман протер глаза. Островов в этих местах не полагалось. По лоции тут были большие глубины, до полутора километров.

— Ночью бы шли, обязательно на остров напоролись, — с воодушевлением рассказывал наш старпом. — Ведь на самом курсе лежал! И видно, новехонький, только-только подняло со дна, вокруг еще кольцевые волны ходят.

— Определили координаты?

— Конечно. И записал о нем в вахтенный журнал. Название соответствующее придумал: Громобой. А на обратном пути смотрим, нету острова! Будто и не было вовсе. Море и море. Морская гладь, как говорится. Пришлось делать новую запись в журнале.

Андрей под каким-то предлогом вызвал меня на палубу. Лицо его выглядело озабоченным.

— Вулкан — это чепуха, — сказал я успокоительно. — Ты не думай о вулкане, Андрей, не расстраивайся.

— А я и не думаю о вулкане. Я о них думаю. — Он указал на льдины, которые со скрипом и скрежетом теснились за бортом.

— О льдинах?

— Ну да. Только не о таких, конечно, — о многолетних, толстенных. Плавучих ледяных полях.

— Айсберги, что ли?

— Какие там айсберги! Ледяные острова, оторвавшиеся от берегового припая где-то у канадских берегов, в море Бофорта или Эльсворта. Собственно, что мы знаем о зарождении льдов в тех краях?

— Плавучий остров! Погоди, Андрей! Но ведь Земля Ветлугина обнаружена Петром Ариановичем именно в том месте, где ее видел корщик Веденей!

— А Веденей указал координаты?.. То-то и оно! Да не так уж это и важно. Остров мог проторчать в одном месте несколько десятков лет, даже столетий. Представь: есть в море мель. Плавучий ледяной остров сел на нее, ну, как стамухи садятся. Потом, спустя некоторое время, сошел с мели и двинулся дальше на северо-запад.

— Почему же сошел?

— Ну, в связи с ускорением общего дрейфа льдов или в результате опускания дна. Может же быть такой вариант. Вариант, понимаешь? Я не утверждаю и не выношу на всеобщее обсуждение, тебе только говорю. Но нам надо быть готовыми ко всему. Придем в указанное место — и вдруг нет никаких островов, даже следа нет. Были и сплыли, как говорится. Иначе как же понимать предостережение Петра Ариановича: «Спешить, чтобы застать!»?

Да, эти загадочные слова все время звучали в моем мозгу. Иногда, особенно по ночам, они звучали так явственно, будто кто-то повторял их над ухом в тишине.

6. Порог тайны

Но, понятно, никто из участников экспедиции не узнал о строго конфиденциальном разговоре на палубе.

«Удел начальника экспедиции — нести в одиночестве груз своих тревог и сомнений, — говорил Афанасьев, прощаясь с нами в Москве. — И ваше лицо, что бы ни случилось, всегда должно оставаться ясным, бодрым, неизменно спокойным. Помните, что спутники будут то и дело вопрошающе поглядывать на вас, по выражению вашего лица выверяя и собственное свое настроение».

И мы твердо запомнили это напутствие. Даже и виду не подали с Андреем, что «работящие» плавучие льды, которые уносят к цели нашу «Пятилетку», пробудили в нас тягостные ассоциации. Мало того. Все усилия свои приложили к тому, чтобы возможно выше поднять тонус нашего маленького коллектива.

Ко времени сказанная шутка очень ценилась у нас. Юмор в Арктике — это своеобразный душевный витамин. Без юмора нельзя жить. Если душевные силы не обновляются, тоска и страх берут верх над человеком.

С утра до позднего вечера научные сотрудники напряженно работали: в каютах над пробирками, на палубе, на льду у батометров и глубоководных термометров. Трижды в день все сходились в кают-компанию, делились новостями, острили, «разминали мозги», как выражался Таратута.

Наука была удивительным образом «одомашнена» в нашем коллективе. С самыми внушительными терминами обращались запросто. Да и как могло быть иначе? Изотермы, изобары, скорость ветра, магнитное склонение, теплые воды, проникающие в Полярный бассейн, — все это было подле нас, рядом с нами, вклинивалось в быт, служило темой застольных разговоров.

Всякий раз, когда Сабиров или Синицкий вваливались в кают-компанию после обсервации, их встречали возгласами: «Ну, что говорят солнце и луна? Где мы? Куда привез?»

Потом молодежь теснилась у карты Восточно-Сибирского моря, висевшей на стене. Это была достаточно много испытавшая на своем веку карта, вся испещренная пометками, как шрамами, в желтых пятнах от пальцев, хранящая следы научных споров, лекций и прогнозов.

Теперь дребезжащий тонкий голос Союшкина уже не выделялся в общем хоре. Наоборот, очень часто его заглушали задорные молодые голоса.

Мы продолжали обстукивать дно Восточно-Сибирского моря «волшебной палочкой» — эхолотом. По-прежнему линия на кальке была очень ровной, такой же ровной, как и дно под килем корабля, — «Пятилетка» все еще двигалась над материковой отмелью. Но, судя по нашей карте, нас подносило уже к местам, где корабль Текльтона начал свой зигзаг.

То и дело Вяхирев, Таратута, Синицкий, Сабиров, я, Союшкин, Андрей, капитан — все вместе или поодиночке — подходили к карте и застывали подле нее, сосредоточенно дымя папиросами.

Внимание привлекали две ломаные линии: одна черная — дрейф Текльтона, другая красная — наш дрейф. Обычно они двигались параллельно, изредка пересекались или расходились. Цифры дат, проставленные в отдельных пунктах, свидетельствовали о том, что мы намного «обогнали» Текльтона, — иначе говоря, плавучие льды несут нас к Земле быстрее, чем несли его.

И вот настало утро, когда Сабиров, сменившись с вахты, явился к завтраку с многозначительно торжественным видом.

Дрейф на северо-запад замедлился!

Перед тем как смениться, старший помощник определил по солнцу координаты. Оказалось, что нас протащило по прямой к северу всего на полмили за ночь, хотя беспрерывно дули ветры южной половины горизонта.

Почему это случилось?

Ответ вертелся на языке.

— О порожек запнулись! — вскричал Таратута, самый экспансивный из всех.

Вяхирев и Синицкий нетерпеливо посмотрели на меня.

Я молчал, изучая карту. Да, замедление дрейфа было подозрительным.

— Пробиваться будем? — спрашивал Таратута за моей спиной. — Ну же, Алексей Петрович! Как думаете, там Земля?

Между тем на кальке эхолота не возникло никаких изменений. Если и была впереди Земля, то еще очень-очень далеко. Дно моря оставалось гладким, было словно укатано гигантским катком. И все же льды впереди наткнулись на какую-то очень мощную преграду, это несомненно.

— Этого надо было ожидать, — сказал Андрей. — Непрерывный напор дрейфующих льдов создал на прибрежных мелях ряд высоких ледяных барьеров, нечто вроде панциря…

— И второй признак, Андрей Иванович, — вмешался Сабиров. — Смотрите на карту: наше место здесь. Оно почти совпадает с началом зигзага, который описал вокруг Земли корабль Текльтона. — Старший помощник обвел нас торжествующим взглядом.

Мы поспешили выйти на палубу. Да, решительный час приближался! Ну и торосы! Торосищи! Конечно, даже при самых сильных подвижках на плавучих льдинах не могло образоваться таких торосов, если бы на пути этих льдин не находилось серьезного препятствия.

Беря очередную пробу воды, Андрей обнаружил, что трос отклоняется к юго-востоку.

Накануне мы довольно быстро подвигались к северо-западу. Обычно массы воды при ускоренном дрейфе льда увлекаются вслед за ним. Но тут вода двигалась в противоположном направлении.

Корабль начал медленно разворачиваться вместе со льдами.

Единственным ориентиром в однообразно белой пустыне было солнце. В это время дня оно обычно находилось сзади, за кормой. Сейчас светило прямо в глаза.

— Корабль лег на другой галс, — доложил Федосеич. Мы склонились над прокладкой курса в штурманской рубке.

Линия дрейфа делала резкий поворот вправо, почти под прямым углом. Теперь плавучие льды несли нас на северо-восток, обносили вокруг Земли.

Итак — зигзаг!

Все преобразилось на корабле, выходившем из дрейфа. Повеселел старший механик. Заработали мощные машины. Задрожала палуба под ногами.

Ледокол возобновил активное плавание во льдах. Он ринулся напрямик к цели, а эскортировавшие его ледяные поля так же неторопливо продолжали путь в обход препятствия.

Мы без сожаления расстались со своими «попутчиками». Плавучие льды выполнили положенную им часть работы. Закончить мы могли и сами. Земля, остававшаяся по-прежнему невидимой, была, казалось, рядом, рукой подать.

Но это только казалось.

За несколько часов ясной огромных усилий «Пятилетка» пробилась вперед всего лишь на полмили.

Небо над нами было грозно белым.

— Полный вперед! — негромко говорил капитан в переговорную трубку, соединявшую капитанский мостик с машинным отделением.

Могучий корабль делал рывок, вползал на ледяное поле, подминал его под себя, давил, ломал, крошил. Это позволяло продвинуться вперед примерно на одну треть корпуса. Таков был «шаг» «Пятилетки» во льдах.

— Малый назад! — командовал капитан.

И ледокол пятился, отходил осторожно и неторопливо, чтобы не повредить винт в обломках льда. Взяв разгон, снова устремлялся на ледяное поле. Так, раз за разом, с силой бросал Тюлин тысячи тонн нашей «Пятилетки» на врага.

Корабль, послушный воле капитана, превратился в гигантскую секиру, вернее в колун. И льды Восточно-Сибирского моря неохотно расступались перед нами.

Только сейчас увидели мы настоящего Федосеича. Он как бы проснулся. Нет, это, пожалуй, неточно сказано. У читателя не должно быть впечатления, что ледокол до сих пор вел сонный и вялый капитан. Может быть, ему и было немного скучно в прибрежной полынье, но он не показывал виду. Зато, столкнувшись, наконец, с сильным противником, Федосеич сразу как-то подобрался, ожил, повеселел.

Бесстрашные светлые глаза его то и дело щурились. Иногда он с задумчивым видом принимался подкручивать кончики своих обвисших, желтых от табака усов. Все это свидетельствовало о том, что наш капитан получает истинное удовольствие от борьбы со льдами.

— Душа расправляется во льдах, — признался он, когда на мостике, кроме него, было только двое: я и рулевой. Капитан не любил выражать свои чувства на людях.

Я залюбовался им.

Наверное, и Веденей говорил о себе так: «Душа расправляется во льдах…» И хотя автор «скаски» почему-то представлялся мне худощавым человеком средних лет, с угловатыми чертами лица и с черной бородкой клинышком, а Федосеичу давно перевалило за пятьдесят и красное лицо его украшали только седоватые прокуренные усы, что-то общее, должно быть, было во внешности обоих мореплавателей. Быть может, прищур глаз, очень светлых, как бы отражавших блеск и белизну льдов впереди?

Главные силы Арктики вступили в дело.

Все свое искусство, весь свой опыт «ледового капитана» пришлось пустить Федосеичу в ход, чтобы провести ледокол через новое препятствие, не повредив лопасти винта. Правда, мы захватили с собой и везли в трюме запасные лопасти, но насаживать их в теперешних условиях было бы нелегко и отняло бы очень много времени.

Гребной винт — это ахиллесова пята ледокола, его наиболее слабое, уязвимое место.

У всех был еще свеж в памяти случай с «Сибиряковым». Под конец плавания, в Чукотском море, то есть на самом пороге Берингова пролива, обломился конец гребного вала. Сибиряковцев вывезла русская смекалка. Они использовали шесть больших брезентов, которыми прикрывались трюмные люки, и поставили их вместо парусов. Так, под парусами, легендарный ледокольный пароход прошел последние сто миль, отделявшие его от цели — выхода в Тихий океан…

Впрочем, мы все понимали, что упоминание о потере лопасти было бы сейчас некстати. Это означало бы «говорить под руку».

Мы пробивались внутрь «белого пятна» без роздыху трое суток. Узкий зигзагообразный канал, в котором чернела вода, оставался за кормой «Пятилетки». Впереди громоздились новые и новые, все более сплоченные, могучие льды.

И тени земли не было видно в самый сильный бинокль. Эхолот показывал едва заметное повышение дна.

Снизу, из машинного отделения, поступали невеселые вести. Очень большим был расход горючего.

Механик поднялся на мостик. Он молчал, только смотрел на меня печально-вопрошающим взглядом. Но я и так знал, что, если подобная «скачка с препятствиями» продлится день-два, не хватит горючего на возвращение домой.

Сомнения разрешили два слова, сказанные Тюлиным.

— Рискуем винтом, — негромко произнес он, не оборачиваясь.

Я переглянулся с Андреем и кивнул.

— Позовите Тынты Куркина, — приказал я Сабирову. — Будем спускать на лед санную группу!

7. Внутрь зигзага

Обдумывая в Москве план экспедиции, мы предвидели, что можем в последний момент, почти дойдя до Земли Ветлугина, споткнуться о такой вот порожек, ледяной барьер. Именно здесь, в месте наибольшего напора плавучих льдов, они должны быть чрезвычайно уплотнены, спрессованы, образуя неодолимую для корабля преграду. В этом случае нам надлежало прибегнуть к помощи прославленного каюра Тынты Куркина.

Сабиров козырнул мне: «Есть!» — и бойко сбежал по трапу на палубу. Тотчас же все на корабле пришло в движение. Загрохотали лебедки, захлопали дверцы люков, весело залаяли собаки, предвкушая разминку после длительного бездействия. Тынты, широко улыбаясь, помахал мне рукой и по штормтрапу спустился на лед вслед за матросами.

На первые сани уложили автоматический бур, анероид, секстант, компас, портативную аптечку, на вторые — примус, керосин, кухонные принадлежности, палатку, спальные мешки и небольшой запас высококалорийного продовольствия: сало, шоколад, какао, молочный порошок, галеты. Этот запас предполагалось пополнять охотой — вблизи Земли Ветлугина, по нашим сведениям, бродили медведи. Наконец, на третьи сани погрузили портативную рацию. Там были еще теодолит и хронометры в герметически закупоренном ящике, а также сухие батареи небольшого веса и размера. Санная группа уходила с корабля ненадолго, и связь должна была осуществляться на близком расстоянии.

Сабиров шутил, что участников санной вылазки «поведут на радиоверевочке». Они будут не только поддерживать регулярную связь с ледоколом, но на обратном пути пойдут по радиопеленгу.

Мы рассчитывали, что группа пересечет «белое пятно» несколько раз, пока корабль будет двигаться с плавучими льдами в обход «пятна». Очерченное линией зигзага на карте, оно не очень велико — в самой широкой части своей составляет не более семидесяти километров. Людям, которые отправятся на собаках, понадобится дней пять для того, чтобы пересечь «белое пятно» в различных направлениях, как бы заштриховать его. Они в буквальном смысле слова исколесят это пространство — к передовым санкам прикреплен одометр, прибор для измерения пройденного пути, на вид смахивающий на обыкновенное велосипедное колесо.

После возвращения санной группы предполагалось перебросить на новую Землю зимовщиков. Разборные дома в этих условиях транспортировать, конечно, нельзя. Зимовать пришлось бы в утепленной палатке.

— Текльтон затратил на обход препятствия одиннадцать дней. Времени у нас уйма, — сказал Андрей. — А сойдемся, Леша, с тобой где-нибудь вот здесь…

Мой друг раскрыл планшет и ткнул карандашиком в карту. Сабиров и Тюлин закивали. Я сердито пожал плечами. Они все держались так, словно бы вопрос о том, кому идти, кому оставаться, был решен. Но разве он был уже решен?

К Земле Ветлугина могло отправиться не более трех человек — по числу упряжек. Одним был каюр, вторым — радист, третьим — научный работник. Ни Синицкий, ни Вяхирев, ни тем более Союшкин не претендовали на это место, понимая, что оно по праву принадлежит Андрею.

Со мной было иначе. Мне тоже страстно хотелось отправиться с санной группой. Однако начальник экспедиции в подобных случаях как будто должен оставаться на ледоколе. Это было вполне логично. И все же с этим трудно было примириться.

Старший радист Окладников давал на палубе последние наставления Таратуте. Тот слушал, переминаясь с ноги на ногу, и нетерпеливо поглядывал на меня: скоро ли дам команду к отправлению? Юношу лихорадило от волнения. Вот подвиг, о котором он так долго мечтал! Только бы не упустить, не проворонить счастливую возможность. Таратута, судя по лицу, очень боялся, что его не возьмут. Вдруг в последний миг Алексей Петрович раздумает и прикажет идти с группой не ему, а Окладникову. Но все шло пока хорошо. Окладников стоял рядом, без шапки, в одном свитере: стало быть, провожал. И все же…

Андрей сказал:

— Ну что ж, Алексей Петрович! Почеломкаемся — и в путь!

Он стоял у трапа в полном походном снаряжении: в унтах, с ФЭДом через плечо, похлопывая перчатками одна о другую — только это и выдавало его волнение. Снизу, со льда, раздавался голое Сабирова, который торопил с отправлением.

Вот никогда бы не подумал, что придется стоять так друг против друга, решая, кому идти к Земле Ветлугина, а кому оставаться на борту корабля, потому что в санной группе для нас двоих не будет места!

Я оглянулся на капитана: помоги же, поддержи! Что-то блеснуло в его взгляде.

— Изучали профессию радиста, Алексей Петрович? — сказал капитан и замолчал.

Ну конечно! Это был выход из положения!

На кораблях дальневосточной экспедиции я освоил вторую профессию — это носило особое, труднопроизносимое название: «взаимозаменяемость». Сейчас мог заменить Таратуту, тем более что работа на походной рации была несложной.

Андрей ободряюще улыбнулся в ответ на мой вопросительный взгляд.

Лишь бедняга Таратута не мог примириться со своей неожиданной «отставкой». Он сердито сдвинул на затылок шапку-ушанку:

— Начальнику экспедиции идти в разведку? — и оглянулся на старшего радиста Окладникова, ища поддержки.

— А это не разведка, — поправил Вяхирев. — Это решающий этап экспедиции.

Быстро переодевшись, я следом за Андреем спустился на лед, где Тынты в полной готовности ждал подле собак.

Провожающие приветственно замахали шапками. Таратута что-то кричал, усиленно жестикулируя, кажется, напоминал мне о хрупких деталях аппаратуры. Собаки рванулись вперед. Моя упряжка, натягивая постромки, взобралась на ледяной вал и спустилась с него. Впереди вздымались новые, еще более высокие валы.

Наш путь пролегал к координатам, указанным Петром Ариановичем. Мы то ныряли вниз, и тогда покинутый нами корабль исчезал за торосами, то взбирались на крутой гребень и снова видели свою «Пятилетку». С каждым нырком она делалась все меньше и меньше, наконец, исчезла из виду совсем.

Внезапно кончился бег по сильно пересеченной местности. Гряда торосов осталась за спиной. Кое-где еще выпирают бугры, ропаки, торчат одинокие торосы, как зубья поредевшего гребня, но уже сравнительно ровное пространство размахнулось перед нами. Тут бы, кажется, и припустить во весь дух! Ан не тут-то было.

Арктика — летом! Мало кто представляет себе, какова Арктика летом. В трех словах попытаюсь охарактеризовать ее: «Снег, лед, вода!» И главным образом, заметьте, вода! Однако лед и снег тоже странные, необычные и опасные.

Широкие ледяные поля весело отсвечивают, искрятся на солнце. Но это только верхняя, очень тоненькая и непрочная корочка. Под ней лежит крупнозернистый фирн[6], дальше — снег, пропитанный водой, еще ниже — слой воды, скопившейся от таяния, и, наконец, последний пласт-основа — морской лед.

С разгону собаки влетают на предательски мерцающий снег и тотчас же проваливаются по брюхо, взметнув фонтан разноцветных брызг. Сани накренились, выпрямились, погрузились в воду. Ого! Глубина около пятнадцати-двадцати сантиметров!

Но вот уже не предательская белизна впереди — ослепительно яркая лазурь! Это скопление воды, целое озеро. Приходится понукать собак, загонять их в воду, чтобы вброд преодолеть препятствие.

Тынты ведет караван. Опытный каюр подобрался, вытянул шею, неотрывно глядит вперед. То и дело круто поворачивает головную упряжку, меняет направление. Оттенки воды! Вот что волнует его сейчас. По ним Тынты безошибочно определяет глубину воды и прочность льда, который залегает под водой.

Иногда сани погружаются по самые вязки. Собаки не достают лапами льда и плывут перед санями с поклажей, высоко подняв голову с торчащими ушами, стремясь поскорей выбраться из этой адски холодной ванны.

А я покрываюсь холодным потом и с тревогой оглядываюсь на самое ценное, что есть у нас: на рацию, батарею, теодолит и хронометры. Не ровен час, еще зальет водой. Что будем тогда делать? Без рации мы не сможем поддерживать радиосвязь с кораблем, без теодолита и хронометров не сумеем определиться, потеряем свое место.

Правда, приняты меры предосторожности. Теодолит и хронометры упрятаны в герметически закрывающийся металлический ящик, а рация и батареи со всей тщательностью завернуты в резиновую оболочку шара-пилота.

Прямо дрожь охватывала, когда наши упряжки начинали двигаться по одному из тех узеньких ледяных перешейков-перемычек, которые разделяли сквозные промоины. Перемычка порой бывала так узка, так тонка, что вибрировала под ногами. Не путешествие по льдам, а сплошной цирковой номер, какой-то баланс на проволоке!

Только после того, как Тынты обследовал такой перешеек, мы пускали собак за каюром. При этом строжайше соблюдалась дистанция между упряжками, чтобы равномерно распределить нагрузку на лед, а под рукой были мотки крепкой бечевы — на случай аварии.

Все это почти целиком поглощало наше внимание. Некогда было по-настоящему осмотреться по сторонам. Лишь краем глаза замечал я, какая величественная бело-голубая пустыня расстилается вокруг. Она несколько напоминала весеннюю тундру с ее бесчисленными озерцами-лайбами. Только здесь, увы, нигде не проглядывали черные или бурые проплешины — влажная распаренная земля или прошлогодний мох. Куда ни глянь, только снег, лед, вода! Снег, лед, вода…

Сходство с тундрой дополняла и многочисленная щебечущая, чирикающая, повизгивающая живность. Полным-полно у промоин и полыней моевок, люриков, чистиков. На приличном расстоянии от нас пробегают грязно-белые, с торчащей клоками шерстью, отощавшие за зиму песцы.

Медведей пока не видно. Вероятно, мы двигаемся в стороне от привычных медвежьих троп. Впрочем, я не разрешил бы охоту. На обратном пути — может быть. Сейчас нельзя задерживаться. Надо спешить, спешить!

И без того через каждый час приходится делать вынужденные остановки, правда, очень короткие. Мы должны проверять свой курс и наносить его на карту. Небо, по счастью, ясное, солнце все время к нашим услугам. Это единственный ориентир во льдах. И вдобавок очень капризный. Стоит надвинуться туману или тучам — и ориентира уже нет.

— Стоп! Станция! — командую я.

Упряжки останавливаются, собаки тотчас же в изнеможении ложатся прямо в воду. Мы с Андреем бережно извлекаем из ящика теодолит, хронометры и производим обсервацию. Тем временем Тынты пускает в ход бур.

Пока определяемся, лунка во льду уже пробурена и можно приступать к следующей операции. Мы продолжаем тщательно обстукивать дно моря своей «волшебной палочкой».

Правда, эхолот с собой прихватить было нельзя — это слишком громоздкий и сложный аппарат. Мы пользуемся обыкновенным лотом, который применяется с незапамятных времен.

Восточно-Сибирское море мелкое, одно из самых мелких приполярных морей, и нам приходится совсем немного вытравливать трос на маленькой лебедке.

Первая станция — сорок семь метров! Вторая — сорок пять! Третья — сорок три! Показания лота утешительны. Морское дно повышается к центру «белого пятна».

Уже на первой станции, отойдя от корабля всего на полтора километра, мы не обнаружили даже самого слабого отклонения троса. Стало быть, льдины уже неподвижны. Они перестали двигаться в направлении, общем с плавучими льдами. Об этом говорит и необычное нагромождение торосов.

Четвертая станция. Трос разматывается и разматывается, уходя все глубже в воду. Семьдесят два метра! Восемьдесят! Девяносто один! Тынты с тревогой вскидывает на нас глаза.

— Подводное ущелье, — говорю я успокоительно.

— А может, материковая отмель оборвалась, — предполагает Андрей, — под нами уже материковый склон?

— Проверим!

Через четыреста-пятьсот метров повторяем станцию. Сорок метров! Я прав: то было ущелье. Андрей поспешно делает отметку на карте глубин.

Но как возникло ущелье в те стародавние времена, когда дно Восточно-Сибирского моря было еще сушей? Река ли прорыла его, впадая в океан? Ледник ли, грузно сползавший с крутого берега?

И сейчас еще, спустя много лет, я, засыпая, ощущаю иногда что-то вроде толчка. Будто шел, шел — и споткнулся, оступился в яму. Ух и глубока же! Это давнее воспоминание о том путешествии по льдам с «волшебной палочкой» в руке…

А работящее велосипедное колесо, прикрепленное к задку саней, все вертелось и вертелось. Я взглянул на показания прибора. Счетчик бесстрастно доложил, что санная группа углубилась в пределы «белого пятна» на семнадцать километров.

Очень хорошо!

Мы шли еще около получаса. Потом я поднял руку — сигнал остановки. Наступил условленный час радиосвязи с «Пятилеткой».

Вокруг расстилалась водная гладь.

С трудом удалось отыскать льдину посуше, нечто вроде островка. Мы выбрались на него, поспешно разбили палатку и установили антенну.

В наушниках — голос Федосеича. Мы обменялись сведениями о наших координатах.

— О! Шибко что-то несет вас, — удивился я.

— Да. Как собаки?

— Тянут.

— Вымотались небось на торосах-то?

— А торосы кончились. Впору бы на байдарке. Через озера талой воды перебираемся с трудом, чуть не вплавь.

— Поаккуратней там!

— Да уж стараемся, Никандр Федосеич. Недавно подводное ущелье пересекли. А вообще-то дно моря повышается, хоть и медленно. Последние глубины — сорок метров. Льды неподвижны.

— Когда станете на ночевку?

— Часа через два-три. Ждите, выйду в эфир. Ну, все!

Еще полтора часа напряженного, мучительного труда — вое то же хлюпанье воды под ногами, окрики Тынты, который погоняет собак.

Небо постепенно стало затягиваться дымкой. Вода в промоинах потемнела, подернулась рябью. Потом солнце скрылось совсем.

В рассеянном свете, который словно бы отражался от льдин, замаячила гряда торосов. Они были еще грознее, еще выше, чем те, что мы преодолели вначале. Впечатление оцепеневшего прибоя! Будто разъяренные морские волны с силой ударились о берег — и вдруг застыли, замерли в последнем могучем усилии, со своими загибающимися пенистыми гребнями, с отдельными, отлетевшими далеко брызгами.

Мы приблизились к гряде и начали подъем. Приходилось двигаться зигзагом, протискиваясь в хаосе льдин, через узкие проходы, плечом подпирая сани, местами перетаскивая их на себе.

Собаки были измучены до того, что, вскарабкавшись на вершину гряды, отказались идти дальше. Они легли на лед, тяжело водя боками и умоляюще глядя на нас.

— Стоп! Ночевка! — сказал я охрипшим голосом.

Здесь, на ледяной горе, было относительно сухо. Разливанное море талой воды осталось внизу.

Облюбовав наиболее укромное местечко, защищенное от ветра, мы разбили палатку и установили антенну.

Я передал наше место на «Пятилетку». За день мы прошли — по одометру — двадцать один километр, то есть находились уже где-то вблизи цели, почти в самом центре «белого пятна». Но Земли Ветлугина видно не было.

— Туман мешает, — пожаловался я. — Видимость — триста-четыреста метров!

В свою очередь, капитан сообщил место корабля. Дрейф, по его словам, ускорялся.

— Из Москвы запрашивали о ходе санной экспедиции, — сказал он.

— Передайте: все в порядке, через пять-шесть часов возобновим движение к Земле.

А пока я разговаривал с «Пятилеткой», расторопный Тынты уже успел распрячь уставших собак и хлопотливо разжигал примус. Андрей вытаскивал продовольствие из прорезиненного мешка. Меню нашего обеда: похлебка из пеммикана[7], галеты, какао, чай.

Но прежде чем приступить к роскошной трапезе, мы с наслаждением переоделись в сухую одежду. В мешках у нас был запасной комплект оленьих и суконных рубашек, кожаных брюк и тюленьих непромокаемых пимов. Свою отсыревшую меховую одежду мы развесили сушить на торчащих стоймя льдинах.

Просто невероятно, какое количество кружек — благо вода под боком — может выпить человек в такой обстановке и после такого похода! Наконец, чувствуя блаженную теплоту внутри, я со вздохом отвалился. Андрей продолжал громко прихлебывать горячий чай. Где же Тынты? Я выглянул из палатки.

Наш каюр обходил собак, свернувшихся калачиком на льду, присаживался на корточки подле каждой из них, осматривал лапы. При этом он что-то бормотал. В ответ раздавалось слабое повизгивание, будто собаки жаловались на усталость, на холод, на промозглую сырость.

— Ну, как, Тынты?

Он выпрямился и озабоченно посмотрел на меня.

— Не очень хорошо, начальник. Собаки начали разбивать себе лапы.

Я кивнул. Еще на полпути к нашему лагерю, идя последним, я начал замечать следы крови на снегу. Проклятый фирн! Собаки резали себе лапы об эти крупные ледяные кристаллы, похожие на битое стекло. И ничего нельзя было с этим поделать. Собачьи чулки, которые применяются весной и осенью, сейчас размокли бы в воде и перестали бы держаться на лапах.

— И ели плохо, начальник.

Тынты взял на руки и перенес одну из собак в более сухое место. Она даже не пошевелилась.

— Это Фея. Видишь, охромела. И Вулкан из твоей упряжки тоже охромел.

Некоторое время мы молча стояли подле собак.

— А посмотри, как спят, — продолжал Тынты. — Прикрыли носы хвостами, сгрудились все вместе: перемена погоды будет. Снег пойдет.

Я перевел взгляд с собак на небо. Оно было сплошь затянуто темными тучами. Поднимался ветер.

— Ничего, Тынты! — сказал я. — Второй лагерь разобьем уже на Земле Ветлугина!..

Ночью мне выпало стоять третью, последнюю вахту. Когда я, разбуженный Андреем, вылез из своего спального мешка и, потягиваясь, позевывая, принялся расхаживать у входа в палатку, метель уже стихла. Лишь изредка на льдины шлепались тяжелые мокрые хлопья. Потом вдруг просеялся дождь. Ну и погодка!

Я задумчиво смотрел на облака, постепенно редевшие, рассеивавшиеся. Небо и вода! Вода и небо! Необъятная пустота вокруг — Северный Ледовитый океан, и мы со своей палаткой, со своими собаками и санями затеряны в нем, словно бы потерпевшие кораблекрушение…

Не могу сказать, сколько времени прошло так. Вдруг мною овладело неприятное ощущение. Показалось, что кто-то стоит за спиной и смотрит на меня. Я оглянулся. Сутулая тень отодвинулась в сторону.

Медведь? Да, это был медведь. Из-за тороса выдвинулся еще один силуэт, покрупнее, отчетливо рисовавшийся на фоне зари.

Наши бедные псы были до того измучены, до того крепко спали, что не учуяли зверя. Вдобавок и ветер дул в сторону непрошеных гостей, привлеченных, вероятно, запахом пищи.

Я сделал резкое движение. Медведи вприскочку скрылись за торосами. Теперь светло-оранжевая, холодная заря была хорошо видна.

Я стряхнул с себя дремоту.

Но ведь солнце не заходит сейчас, оно проглядывает сверху в разрывы между облаками. Заря? Какая там заря! Не заря, а земля!

Земля?

8. Отвага с запальчивостью

Я кинулся будить товарищей, еще не веря своим глазам, то и дело оглядываясь на узкую светлую полосу, боясь, что она исчезнет, растает.

Андрей и Тынты испуганно вскинулись.

Неожиданно я забыл все слова. Мог только громко и неразборчиво повторять: «Земля! Земля!»

Андрей выскочил из палатки, трясущимися руками поднял большой морской бинокль и торопливо приник к нему. А я в волнении и забыл про бинокль!

В сильных линзах, дававших восемнадцатикратное увеличение, земля как бы сделала к нам молниеносный прыжок. Она была холмистой. Округлые очертания ее почти сливались с окружающими торосами. До нее было двенадцать-пятнадцать километров, не больше.

Я сразу же мысленно схватил себя за шиворот и придержал. Спокойнее, спокойнее! Почему именно пятнадцать километров? Надо же сделать поправку на рефракцию. Из-за особенностей освещения в Арктике, из-за зыбкого марева, почти постоянно висящего над горизонтом, предметы как бы приподнимаются, парят. Они кажутся выше, больше и ближе.

Иногда рефракция бывает настолько сильной, что дает возможность различать предметы, которые не были бы видны на этом расстоянии при обыкновенном состоянии атмосферы.

— Три или четыре горы конической формы, — хрипло сказал Андрей, не отрываясь от бинокля.

— Конической? Что ты! Скорее типа плато, со срезанными вершинами. В седловине между двумя горами вижу лес.

— Это тень. Не бывает лесов под этими широтами.

Тынты молчал. Он очень долго глядел в бинокль, потом медленно опустил его.

— Лунная Земля, — пробормотал каюр.

Лунная! То, что виднелось вдали, напоминало именно безжизненный и величавый пейзаж луны. И цвет был какой-то бледно-оранжевый, холодный. Наверное, это солнечный свет так падал из-за туч.

Потрясенные, мы стояли неподвижно, перебрасываясь короткими, почти бессвязными замечаниями. Потом откуда-то сбоку продвинулся туман и затянул узкую полосу на горизонте.

Но мы наконец увидели свою Землю.

Значит, лот не обманул. Не зря он отмечал постепенное поднятие дна.

— Северо-восток, девятнадцать градусов, — пробормотал Андрей.

Молодец! Как ни волновался, все же успел засечь направление к Земле по компасу.

Тотчас я передал на «Пятилетку» ликующее сообщение. Тюлин поздравил меня, но как-то неуверенно, смущенно. В наушниках что-то шуршало, кашляло.

— Что там у вас, Никандр Федосеич? Случилось что-нибудь на корабле?

— Все в порядке… Алексей Петрович, вам надо возвращаться на корабль!

— Возвращаться? Почему?

— Начался поворот, смена направления дрейфа. Нас тащит на северо-запад. Скорость — до одного узла. Наше место…

Я молчал, ошеломленный.

Стало быть, «Пятилетка» уже прошла со льдами половину зигзага и дрейф ускоряется? Все расчеты полетели кувырком. А мы-то думали, что в нашем распоряжении еще три-четыре дня. Получалось, что внутри «белого пятна» нельзя оставаться ни одного лишнего часа.

— Ну, что он сказал? Что? — Андрей теребил меня сзади за рукав.

Я передал содержание разговора. Мой друг смог только изумленно выругаться.

Санная группа оказалась в опасности. Рисковала, выйдя в условленном месте на соединение с «Пятилеткой», уже не застать ее. Нас, попросту говоря, могли не успеть подобрать. Мы бы очутились тогда в положении зазевавшегося пассажира, который отстал от поезда на полустанке. Сходство, впрочем, кончалось на этом. Мы-то ведь были не на полу ставке, а на окраине Восточно-Сибирского моря, в трехстах пятидесяти милях от острова Врангеля. Разминуться с кораблем, застрять во льдах, вызывать на помощь самолеты с Большой земли? Я не хотел думать об этом.

Значит, спасовать? Возвратиться на «Пятилетку», как советовал капитан? Увидеть Землю Ветлугина — и, не дойдя до нее, уйти, отступить?..

Нет!

— Свертываю лагерь, Никандр Федосеич. Возобновляю движение к Земле, — твердо сказал я. — Ждите в эфире в одиннадцать часов.

И снова нас обступило безмолвие пустыни.

Мы двигались курсом: Земля Ветлугина. Видимость то и дело менялась. Вдруг появлялся просвет, лучи солнца пучком вырывались оттуда, и тогда дразнящая оранжевая полоска возникала вдали. Потом все опять темнело, сплошная масса быстро несущихся, низких облаков как бы прижимала нас ко льду.

Андрей догнал меня.

— Нельзя так, Леша, — сказал он вполголоса, чтобы Тынты не слышал. — Вспомни Суворова, его слова: «Будь отважен, но без запальчивости!»

— Там Земля! Наша Земля, Андрей! Земля, к которой мы шли всю жизнь!

— Вернемся сюда еще раз. В следующем году…

— Осталось совсем немного. Нельзя поворачивать, когда Земля так близко!

Мой друг продолжал шагать рядом.

— Что же ты молчишь?.. Как бы ты поступил на моем месте?

— Вернулся бы, — сказал Андрей и, задержавшись, пропустил мимо себя мою упряжку.

Он был очень собранным, дисциплинированным человеком, мой друг. Даже в такой момент не забывал, что я начальник экспедиции, не спорил, не возмущался, не уговаривал меня. Ведь в Арктике люди зачастую гибнут из-за того, что во время опасности возникает несогласие между ними.

Я проверил отсчет одометра. С каждым оборотом велосипедного колеса мы приближались к Земле Ветлугина, правда, не так быстро, как хотелось бы.

Кратковременный отдых на второй гряде торосов совсем не подкрепил наших собак. Силы их были, видимо, уже на пределе. Вскоре пришлось выпрячь Фею, а за ней и Вулкана и положить в сани: они до того обессилели, что другие собаки чуть не волоком тащили их за собой.

Уже полтора часа мы были в пути. До Земли оставалось примерно десять километров, если рефракция не подводила нас.

Но мы очень отклонялись в сторону от линии зигзага, от места своей будущей встречи с кораблем. Одиннадцать часов! Время радиосвязи с «Пятилеткой»!

Я приказал остановиться посреди промоины на одиноком ледяном бугре. На нем было так тесно, что в поисках сухого места собаки начали, визжа, взбираться на сани поверх поклажи. Вид у бедняг был самый жалкий, мокрая шерсть слиплась комками, лапы кровоточили. Тынты и Андрей тотчас же захлопотали возле них. Я занялся рацией. Голос капитана, необычно взволнованный, донесся из наушников:

— Место корабля… Корабль выходит за пределы «белого пятна». Алексей Петрович! Не повернете немедленно — рискуете разминуться с нами!..

— Но Земля Ветлугина есть, Никандр Федосеич! Мы видим ее!

— Прошу вернуться, Алексей Петрович! Вы рискуете жизнью не только своей, но и двух ваших подчиненных…

Я повторил:

— Не могу, нет!

Услышав это, Андрей и Тынты уже поднимали собак.

Вихрем, кажется, промчался бы остающиеся десять километров, если бы не проклятый фирн, не эти предательские озера талой воды!

А ветер, как назло, усиливался. Рябь, пробегавшая поверху, превратилась в настоящие маленькие волны.

С тревогой я прислушивался к нарастающему вою ветра. Он забирал все более и более высокую ноту. Облака неслись очень низко, почти над самой головой, цепляясь за ропаки и торосы. Земля уже давно скрылась в сером клубящемся месиве.

Но я поминутно сверялся с компасом:

— Норд-ост девятнадцать… Норд-ост девятнадцать… — бормотал я, словно бы мог забыть курс к своей Земле.

Упрямо продолжал убеждать себя в том, что еще успеем дойти до Земли и вернуться на корабль. Конечно, риск был очень велик! Но ведь нельзя же не рисковать, когда впереди наша Земля!

Главное, дойти до нее, захватить с собой образцы грунта, мха и вернуться на корабль с неопровержимыми фактическими доказательствами!

— Вперед! Вперед!..

Местами, где лед был гладким, мы переводили собак в галоп, а сами бежали рядом, упершись хореем в сани.

Переждать непогоду было некогда и негде.

Одометр показал, что санная группа продвинулась к Земле Ветлугина еще на три километра.

Но наши острова, кто их знает, могли быть и очень маленькими. Легко можно было проскочить мимо них в этом крошеве, в этой дождливо-снежной мути…

Внезапно вожак моей упряжки как-то странно ткнулся мордой в лед. Другие собаки тотчас остановились. Они неподвижно, стояли рядом с ним, поводя боками, понурые, мокрые.

— Рекс! — окликнул я.

Рекс, услышав мой голос, сделал попытку подняться, минуту или две качался на подгибающихся ногах и снова упал. Он был мертв!

Я в волнении нагнулся над ним. Оскаленная пасть, остекленевшие глаза! А ведь это была лучшая собака нашей стаи, самая работящая, терпеливая, послушная.

Трясущимися руками Тынты помог высвободить мертвого Рекса из лямки.

— Вперед, Тува, вперед!

Но не прошло и часу, как пали еще две собаки, на этот раз из упряжки Андрея.

— Что-то делай, начальник! — сказал Тынты, выпрямляясь над мертвыми собаками. — Не тянут.

— Хорошо, — ответил я, подумав. — Связывай лямки для нас! А ты, Андрей, проверь, без чего можно обойтись. Облегчай сани.

Так аэронавты вслед за балластом выбрасывают за борт вещи, лишь бы хоть немного продержаться еще в воздухе, достигнуть намеченной высоты…

Перекинув через плечо ременные лямки, подбадривая, понукая собак, мы поволокли свою кладь дальше, навстречу летящему мокрому снегу.

Так преодолели еще полтора километра.

Тринадцать часов. Время связи с «Пятилеткой»!

Антенна гнулась. Полотнище палатки вздувалось и хлопало.

Сквозь щебет и лопающийся треск пробился издалека напряженный голос:

— Товарищ Ладыгин! Товарищ Ладыгин!

— Слушаю вас, Никандр Федосеич.

— Место корабля… Скорость дрейфа — полтора узла. Слышите меня?

— Хорошо слышу: полтора узла.

Я не успел даже удивиться тому, что Федосеич называет меня официально — по фамилии, а не по имени-отчеству.

— Товарищ Ладыгин! — Голос капитана то пропадал в эфире, то снова появлялся. — Только что из Москвы… радиограмма. Передаю текст: «Санной группе… немедленно… на сближение с кораблем…»

Минуту или две я безмолвно сидел перед рацией, стараясь собраться с мыслями, овладеть собой.

— Товарищ Ладыгин! Товарищ Ладыгин! Слышите меня?.. Поворачивать на сближение…

Да, это уже не просьба или совет; Это приказ! А приказ надо выполнять.

— Прошу радиопеленг! — сказал я. — Санная группа идет на сближение с кораблем…

— Есть дать радиопеленг, — повеселевшим голосом ответил капитан. — Даем!

В наушниках плеснула знакомая мелодия:

Там, за далью непогоды,Есть блаженная страна…

Это радист пустил нашу любимую пластинку, которую не раз проигрывали в кают-компании.

Но каким грустным эхом отозвалась в сердце знакомая песня!

Земля среди льдов поманила и скрылась. Мы были так близко от нее и вот вынуждены повернуться к ней спиной, уйти ни с чем!

Мне и сейчас трудно вспоминать о нашем возвращении на корабль. Что-то неладное творилось со мной. Впрягшись в лямки, я бежал рядом с санями, покрикивал на собак, осторожно переводил их по ледяным перемычкам, даже, кажется, ел и пил во время короткого роздыха, но все это делал почти машинально. Дразнящее видение узенькой оранжевой полоски, на мгновение возникшей среди туч, продолжало плясать перед глазами.

Видимость не улучшилась. По-прежнему полосами налетал снег, смешанный с дождем. Он бил теперь не в лицо, а в бок, потому что мы, согласно приказанию, резко отвернули на восток.

«Пятилетка» продвигалась с плавучими льдами где-то там, за мглистой пеленой.

Вскоре пришлось бросить сани Тынты. Часть клади перегрузили на мои и Андрея сани и припрягли к ним оставшихся собак.

Теперь мы не могли уже продвигаться с такой быстротой, как хотелось бы: через правильные промежутки времени, и довольно часто, нужно было выходить в эфир.

Невидимая гладкая дорожка расстилалась перед нами, выводя прямехонько к дрейфующему кораблю. Мы шли по радиопеленгу. Стоило отклониться от нужного направления, и звук песни в наушниках ослабевал. Тотчас же, повинуясь моей команде, упряжки поворачивали, и от сердца отлегало: голос певца приближался, звучал громко и ясно:

Будет буря, мы поспорим,И поборемся мы с ней…

Да, «радиоверевочка», как шутил когда-то Сабиров!

Наконец послышались прерывистые протяжные гудки. Нам указывали дорогу.

Еще полчаса, и впереди в косо летящих хлопьях снега появилась чернеющая громада.

«Пятилетка»! Мы — дома!

На лед сбежали матросы, засуетились возле саней. Я поднялся по штормтрапу. Люди, сгрудившиеся на палубе, молча расступились передо мной.

— Новые радиограммы? — спросил я, входя в радиорубку.

— Принята одна, Алексей Петрович, — отозвался старший радист и предупредительно придвинул мне стул. — Минут десять назад из Москвы снова запрашивали, не вернулась ли санная группа.

— Передайте в Москву, — сказал я. — «Согласно вашему приказанию вернулся на корабль. Научный сотрудник Звонков и каюр Тынты Куркин действовали выше всяких похвал. Начальник экспедиции Ладыгин».

Радист быстро застучал ключом.

Перед репродуктором еще крутилась пластинка, с которой слетали заключительные слова песни:

Но на брег выносят волныТолько сильного душой…

Почему же так случилось? Почему волны не вынесли нас «на брег»?

Устало опустившись на стул, я положил ладонь на кружившуюся пластинку и остановил ее.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1. Вторая метаморфоза Союшкина

Это был провал. И тут уж ничего нельзя было исправить, изменить. Острова остались за кормой, в серой клубящейся мгле, в несущихся вдогонку хлопьях снега и струях дождя.

Дрейф льдов, «буксировавших» корабль, ускорялся с каждым часом. «Пятилетку» обнесло вокруг Земли Ветлугина почти втрое быстрее, чем в свое время судно Текльтона, да и зигзаг, очерченный ею, был значительно круче.

Через три дня льды настолько разредило, что корабль получил возможность активно продвигаться в них. Мы спустились на юго-запад до Новосибирских островов и там нашли чистую воду.

Отчет о нашей неудаче и причинах неудачи был передан в Москву с пути. Ответной радиограммы ждали со дня на день.

Конечно, дело было не только в ускорении дрейфа, которое я мог и должен был предвидеть, зная, что происходит общее потепление Арктики. Я проявил еще и опрометчивость. Во время санной вылазки, видимо, просто не владел собой: в самозабвении готов был на смерть и повел своих спутников на смерть, лишь бы приблизиться к неуловимой Земле. Чувство перевесило здравый смысл. А это было непростительно. Ведь я был не рядовым участником экспедиции, а ее начальником, отвечал за судьбу людей, за судьбу оставленного мною корабля.

Так я и сказал об этом на открытом партийном собрании. В прениях выступало всего несколько человек, и довольно сдержанно. Наиболее подробно говорил Андрей, осуждая мою «эмоциональность, импульсивность, недопустимую для ученого», как он выразился.

Союшкин против обыкновения не выступал. Он втиснулся в уголок между буфетом и пианино и, скорчившись там, сидел тихо, как мышь. Изредка вскидывал на меня глаза и тотчас поспешно отводил их в сторону.

Я узнал этот взгляд. Так же смотрел когда-то бывший первый ученик на Петра Ариановича, прижавшись спиной к стене, молча пропуская его мимо себя, когда тот выходил от попечителя учебного округа.

И я понял, что меня снимут с должности. Это было неизбежно. Уж в этом-то Союшкин не мог ошибиться…

После собрания я вышел на палубу, потому что мучительно разболелась голова. На баке у обвеса стояли два матроса — впередсмотрящие — и зорко вглядывались в туман впереди.

Через несколько часов откроется маяк у Соленого Носа: два длинных проблеска, три коротких. А там недалек уж и Океанск, конец пути.

Я загляделся на пенный след винтов за кормой.

Когда долго смотришь на море, особенно ночью, почему-то думается всегда о прошлом, о жизни. И думы эти какие-то невеселые, хмурые, как море, медлительно перекатывающее свои валы за бортом.

Я представил себе, что Земля Ветлугина была намного ближе к нам, чем теперь маяк у Соленого Носа. И все же пришлось вернуться ни с чем, с пустыми руками. Увидеть на горизонте невысокую оранжевую «лунную» гряду — и отступить, повернуть назад.

Больше всех мучило опасение, что моя ошибка отразится на успехе всего нашего дела. Не укрепит ли она позицию скептиков и маловеров? Не скажут ли: экспедиция подтвердила, что Земли нет. Ладыгин погнался за миражем, и вот результат. Удастся ли повторить штурм «белого пятна», добиться разрешения на новую экспедицию?

Я перешел с бака на корму, вернулся на бак. Здесь меня разыскал Андрей. Я знал, что Андрей ищет меня, потому что, будь он на моем месте, я обязательно искал и нашел бы его. Он подошел и молча стал рядом.

Некоторое время мы стояли, опершись локтями на перила и смотря на пологие серые волны, катившиеся за кораблем.

Потом я сказал Андрею о том, что меня мучило. Не подорвет ли неудача первого штурма веру в существование Земли Ветлугина? Андрей ответил, что не разделяет моих опасений, но голос его был слишком бодрым, и мы снова замолчали.

Сзади послышались торопливые шаги.

— Радиограмма из Москвы, — сказал старший радист Окладников, подходя и протягивая мне бланк.

Я взял радиограмму. Предлагалось, вернувшись в Океанск, не расформировывать научную группу экспедиции, а в полном составе со всеми собранными материалами прибыть в Москву.

Нас, видимо, хотели выслушать в высоких инстанциях, дать возможность выступить с обстоятельными объяснениями. Это вселяло надежду…

По отношению ко мне участники экспедиции проявили большой такт. Никто не топтался рядом с выражением соболезнования, не засматривал сочувственно в глаза. И в то же время не образовалось вокруг безвоздушного пространства. Со мной держались просто, по-деловому, стараясь не прикасаться к больному месту.

Только Союшкин, прибыв в Москву, мгновенно отпрянул от меня. Бывший первый ученик совершил обратный поворот на сто восемьдесят градусов.

— Черт знает что! — с изумлением сказал я Андрею. — И как только у человека позвоночник не заболит! Смотреть страшно, до чего вертит шеей.

Ожидая решающего разговора в высоких инстанциях (точнее сказать, предвкушая его), бывший первый ученик развил самую бурную деятельность. Принялся выступать всюду, где только мог: со статьями, сообщениями, докладами и публичными лекциями, уже как «участник высокоширотной научно-исследовательской экспедиции» — так с гордостью обозначал себя на афишах.

Преимущества его теперешнего положения были весьма значительны. Ныне он получил возможность «опровергать» нашу Землю на основании собственных наблюдений. Он был очевидец! Свидетельствовал против Земли Ветлугина, потому что, побывав самолично в районе «белого пятна», не увидел там ничего, кроме миража над полыньей!

Его огорчало лишь, что тогда же не догадался сфотографировать мираж. Просто опешил, растерялся, из ума вон! Да, да, очень жаль. Это было бы предельно убедительно. Особенно хорошо выглядела бы эта фотопустышка рядом с теми фотографиями ледяной пустыни, которые полтора года назад обошли всю советскую и зарубежную печать. Впрочем, Союшкин и раньше, до экспедиции, говорил о мираже. Он говорил, он предупреждал!

Этот монотонный припев повторялся во всех его докладах и статьях.

Всегда находится такой глубокомысленный дядя, который после какой-либо неудачи отходит в сторонку и начинает укоризненно кивать и бубнить: «Я говорил, я предупреждал!»

Обо мне, как о бывшем начальнике экспедиции, Союшкин упоминал, однако, сдержанно, с оттенком сожаления. Что поделаешь, и раньше встречались в науке мономаны, которые жили как бы в шорах, не видели перед собой ничего, помимо цели, помимо одной неподвижной, загипнотизировавшей их идеи…

Он явно не считал нужным снисходить до возобновления спора со мною.

2. Уверенность убеждает

Ни я, ни Андрей не отвечали на атаки своих противников. Не из гордости, нет — какая уж тут гордость! Просто считали, что неправильно возобновлять спор до совещания в высоких инстанциях.

Видимо истолковав наше молчание как признак слабости, Союшкин вместе с подоспевшим на помощь Черепихиным усилил натиск, приготовился «добивать». Передавали за достоверное, что разгромная статья под названием «Конец мифа» уже набрана и лежит в редакции «Известий».

Неужели все погибло? Неужели идея Земли Ветлугина бесповоротно скомпрометирована?

Признаюсь, после экспедиции я даже не навестил Афанасьева: боялся его строгих глаз, в упор глядевших из-под лохматых седых бровей. Уже в конце ноября Андрей почти силой затащил меня к нему.

Академик принял нас в постели. Перед ним установлен был переносный пюпитр, на котором он что-то писал.

— О! Наконец-то! — радушно сказал Афанасьев, бросая карандаш на одеяло. — Садитесь-ка. Поближе! Снимите папки со стула. Вот так…

Мы уселись.

— Ну-ну, — успокоительно пробормотал академик, отводя взгляд. — Не надо расстраиваться, что вы! И Москва не в один день строилась. Этим летом вы заложили фундамент, а будущим подведете здание под крышу.

— Думаете, разрешат вторую экспедицию?

Афанасьев удивился:

— А как же? Еще Цезарь сказал: «Не доделано — не сделано». Очень правильно, по-моему, сказал. И многим нашим молодым людям полезно бы запомнить. Чтобы не разбрасывались, не метались из стороны в сторону, чтобы обязательно доводили начатое до конца. Ну, впрочем, это не по адресу. Вы-то не разбрасываетесь.

— Не разбрасываемся, да… А вдруг правительство не разрешит?

— Почему не разрешит? Правительство — это советский народ, а народ — это мы.

Он заворочался на своих подушках и оглянулся. Мы с Андреем поспешно встали. В комнату вошла Машенька.

— На своего больного хочу пожаловаться, — шутливо сказала она. — Пожурите его, молодые люди!

— Что случилось? Чем Владимир Викентьевич провинился?

— Не слушается. Вы же знаете, у него почти каждую осень либо плеврит, либо воспаление легких. А в этом году на даче задержались. Домработница как-то прибегает, говорит: журавли на юг летят! Он и вышел. А калоши, конечно, не надел, забыл. Вот и…

— Ая-яй, Владимир Викентьевич! — Я укоризненно покачал головой.

Академик смущенно улыбался.

— Я, видите ли, — сказал он, — люблю курлыканье это слушать. Молодость вспоминается. Ведь мы, геологи, всегда осенью из экспедиции возвращались. Вещевой мешок с котелком за спиной, в руке молоток геологический, и на душе так отлично, свежо. А над головой журавли пролетают… Помните, у Чайковского есть такой романс: «Благословляю вас, леса, долины, нивы, горы, воды»?

— «И посох мой благословляю, и эту бедную суму, — подхватил я, — и степь от края и до края…»

— Вот-вот! Чудесный романс! Э, да что говорить! Прошло…

Он тычком поправил подушку, чтобы лучше видеть нас.

Но неумолимая Машенька уже многозначительно трясла своими седыми буклями, держа на весу часы. Визит, видимо, надо было кончать. Мы стали прощаться.

— Милости прошу на следующий год! — сказал Афанасьев, пожимая нам руки. — Но обязательно с островами! Да, да! Без островов не приму! У меня ведь и место для них оставлено. Вот здесь! — Он указал на рукопись, над которой работал перед нашим приходом. — Задуман новый труд. Называется кратко: «Северный Ледовитый».

— О! И большой труд?

— По плану пять томов. Хочу дать полный свод современных знаний об Арктике, нечто вроде энциклопедии…

Я поинтересовался, сколько лет работы отнимут эти пять томов.

— Не меньше шести-семи, вероятно…

Мы невольно переглянулись с Андреем. Академик искоса посмотрел на нас и улыбнулся.

— А я знаю, что вы подумали! — сказал он.

Я смутился.

— Да, да. Подумали: каков старик! Девятый десяток пошел, а он на шесть лет вперед загадывает, план работы составляет.

Я принялся бормотать какую-то чепуху, потому что Афанасьев угадал: именно это я и подумал.

Наш хозяин засмеялся:

— Ну-ну, не отнекивайтесь! И я на вашем месте подумал бы то же. — Он похлопал по лежавшей на одеяле рукописи. — Не доживу? Нет, друзья мои, доживу. Именно потому и доживу, что на шесть лет вперед загадываю! Любимая работа поддерживает, бодрит… Когда я болею, люблю античных авторов перечитывать. Так вот, Сенека сказал: «Прожить сколько надо — всегда во власти человека». Мне, например, надо десять лет, потому что труд этот нужен людям, нужен моей родине.

Андрей что-то хотел сказать, но Афанасьев перебил его:

— Помню, помню: здоровье, возраст… Но есть, по-моему, нечто вроде рефлекса цели, как вы думаете? Я подметил: если обычная прогулка, без цели, без дела, устаю, если же цель впереди, что-то очень интересное, забываю об усталости!

Академик глядел на меня и Андрея прищурясь.

— А потом, — сказал он, — не находите ли, что вообще интересно жить? Мне, например, до крайности любопытно узнать, найдете вы свои острова или нет. Такой уж я, каюсь, любопытный старик!..

О моей опрометчивости или запальчивости во время санной вылазки Афанасьев не сказал ничего, я напрасно боялся.

Зато очень много говорила об этом Лиза, но совсем не так, как, казалось, могла бы и должна была говорить. Не упрекала, не читала нотаций, наоборот, полностью оправдывала меня…

Только тогда, зимой, я понял разницу в отношении ко мне двух моих самых близких друзей. Андрей после партийного собрания, когда я мыкался в тоске по кораблю, отыскал меня и молча встал рядом. Это было в духе Андрея. Наверное, если бы он находился на моем месте, то не искал бы ни у кого сочувствия — отошел бы в сторону и, стиснув зубы, сурово перебарывал свое горе. Лиза же проявила более шумную, экспансивную, по-женски самоотверженную отзывчивость.

Но главное, она удивительно умела слушать. За всю жизнь я не встречал человека, который так умел бы меня слушать. А сейчас тянуло выговориться. Часами я мог рассказывать о санной вылазке, описывать ее во всех подробностях, стараясь объяснить Лизе, а заодно и себе причину неудачи.

Первое время Лиза не прерывала меня, слушала, чуть подавшись вперед, неотрывно глядя в лицо.

Прошел вечер, другой, затем еще несколько вечеров. Когда я выговорился до конца и, безмолвный, опустошенный, сидел, откинувшись на спинку кресла, заговорила Лиза.

Вначале я не очень вдумывался в смысл ее слов, просто слушал голос, ласково-успокоительные интонации его. Будто теплая, чуть вздрагивающая ладонь притрагивалась к моему лбу, расправляла морщинки на нем, гладила бережно-мягкими, почти неощутимыми касаниями. Потом откуда-то издалека донеслась фраза: «Конечно, и другие на твоем месте…» Я насторожился. Оказывается, Лиза пыталась не только успокоить, но и в чем-то разубедить!

— И я, и многие другие, — говорила Лиза, — сделали бы то же на твоем месте. По-человечески ж о вполне понятно. Увидеть Землю, к которой стремился с детских лет, и вдруг остановиться, повернуть назад?.. Нет! Идти к ней по торосам, вброд через промоины — наперекор всему!

— Даже наперекор здравому смыслу?

— О, здравый смысл! — небрежно сказала Лиза. — Он же не всегда столь важен, этот здравый смысл. Обычно чувство также влияет на события, обыкновенное человеческое чувство. И это правильно, по-моему, это жизнь.

— Я должен был совладать с собой, — угрюмо пробормотав я. — Тогда не топтали бы нашу идею, не визжали бы так все эти союшкины и черепихины.

— Что ты! Еще как визжали бы, и даже с большей энергией!

— Почему?

— Все время стараюсь тебе растолковать это. Прислушайся! Визг-то ведь хриплый, надорванный. Союшкин твой еще храбрится, хорохорится, а запал у него уж не тот.

— Неужели не тот?

— Ну, ясно! Ты озадачил, парализовал Союшкина санной вылазкой. Он все-таки неглупый, хоть и предубежденный и очень завистливый.

— Чем же парализовал?

— А силой уверенности своей! Порывом! Тем самым эмоциональным порывом, за который казнишь себя до сих пор.

— Это ошибка моя была, — сказал я. — Надо было отвернуть, когда я узнал об ускорения дрейфа.

— Фу, дурень какой! — Лиза в раздражении привстала со стула, потом, заглянув в мое лицо, засмеялась и опять села. — Извини, вырвалось. Но ты все-таки дурень. Вот ведь и умница и талантливый, а ничего, ну ничегошеньки в жизни не понимаешь. Ошибка! Ты нас всех убедил этой своей так называемой ошибкой! Всех убедил!..

— В чем же я убедил?

— А в том, что есть Земля, что ты видел ее. Так поступить, как тогда поступил, забыть обо всем — о всех этих дрейфах, туманах, промоинах — мог лишь человек, который воочию увидел перед собой Землю Ветлугина! Иначе невозможно объяснить то, что произошло с вами во время вылазки.

Я с изумлением смотрел на нее.

— Но мы не привезли с собой никаких вещественных доказательств. Хотя бы камушек один, или горсть моха, или фотографию, наконец…

— Ты сам, твой тогдашний поступок — лучшее доказательство.

— Удивительно! Ты показываешь мой поступок с новой, совершенно неожиданной стороны.

Я вскочил и быстро прошелся по комнате.

— Стало быть, не напортил делу?

— Я считаю: помог! Сам не сознавая того, помог. Страстной верой, яростной убежденностью своей убедил!

Я еще разок пробежался по комнате, остановился перед Лизой и вдруг засмеялся от удовольствия.

— Слушай, но ты вернула мне утраченное самоуважение! Это же чертовски важно для человека!

— Еще бы!

— Нет, ты просто воскресила меня. Окрылила, что ли, слов даже не подберу…

В счастливом воодушевлении я схватил ее за плечи и приподнял над полом: она была такая легонькая!

— Эх, Лизочек, — ласково сказал я. — Рыжик ты мой дорогой!

Мгновение мы смотрели в глаза друг другу, потом Лиза смущенно засмеялась и осторожно высвободилась из моих объятий:

— Кто-то идет, Лешенька…

В комнату стремительно, пальто нараспашку, вошел Андрей. За ним гурьбой ввалились Синицкий, Таратута, Вяхирев. О, вся компания!

Комната будто завертелась, заплясала, наполнилась шарканьем ног, взволнованными голосами:

— Я же говорил: он здесь! Одевайтесь, Алексей Петрович!

— Здравствуйте, Лизавета Гавриловна! Извините, что мы…

— А Федосеич в машине ждет…

Кто-то, кажется Вяхирев и Таратута, напялил на меня пальто. Синицкий держал шапку наготове, как свадебный венец над головой.

С трудом я понял, что совещание в высоких инстанциях, назначенное на конец недели, неожиданно перенесено на сегодня, на два часа дня. А ведь надо еще заехать домой за материалами!

Ну вот и настал решающий миг!

Мы так спешили, что даже не успели попрощаться с Лизой. Уже на лестнице раздалось вдогонку:

— Разрешат! Я уверена: разрешат!

И она не ошиблась: нам разрешили вторую экспедицию. Подготовку к походу было предложено начать немедленно, для чего выехать всем участникам в Океанск, где у причала отстаивался наш ледокол. Состав коллектива оставался тот же (только я и Андрей поменялись местами; он был назначен начальником экспедиции, я — его заместителем).

3. Крен — тридцать градусов

…И снова пологая морская волна упруго ударила в скулу борта, едва лишь остался за кормой белый с черными полосами маяк на Соленом Носу. Справа потянулась по борту однообразно серая, чуть волнистая черта берега. А спустя несколько дней, пройдя остров Врангеля, капитан круто повернул на северо-восток. Знакомая, хоженая морская тропа!

В этом году к кромке льдов мы подошли на три дня раньше, чем в прошлом. О том, что кромка близко, узнали еще накануне. Нас оповестил Вяхирев.

— Калянусы[8] на ушко шепнули? — спросил Сабиров.

Мы с удивлением смотрели на нашего гидробиолога. Не было никаких признаков льда впереди. Небо над горизонтом было типично «водяное», темно-серое.

— Калянусы, правильно, — ответил Вяхирев. — Разговорчивым оказался зоопланктон.

Утром гидробиолог заметил, что количество зоопланктона в море резко увеличилось. А известна закономерность: чем ближе к кромке льда, тем больше встречается мельчайших, взвешенных в воде живых организмов.

— Увидим плавучие льды завтра или послезавтра, — уверенно объявил он. — «Разговорчивый» планктон не подведет.

И он не ошибся.

Почти ничего не изменилось на борту «Пятилетки» с прошлого года. Можно подумать, что впервые идем к «белому пятну». По-прежнему сутулится на ходовом мостике спокойный и немногословный Никандр Федосеич, а коротышка Сабиров грозно потрясает рупором или приглядывается к солнцу с секстантом в руках. По-прежнему Вяхирев трудолюбиво склоняется над своими калянусами и офиурами, добытыми со дна моря. Неукоснительно, четыре раза в сутки, проводит метеорологические наблюдения Синицкий, как будто бы еще больше раздавшийся в плечах. Из радиорубки в каюту начальника носится суетливый Таратута, оглушительно стуча сапогами по трапу. И как раньше, подолгу простаивает у борта Союшкин — в позе неподкупного судьи, скрестив руки на груди и гордо глядя вдаль через пенсне.

Андрей и я знали, что он не хотел отправляться во вторую экспедицию, старался увильнуть под любым предлогом. Но было решение — по-моему, очень правильное — обязательно идти в том же составе.

Сейчас, понятно, уже не могло быть и речи о каком-либо сочувствии нам или же о воспоминаниях весьегонского периода, «когда мы совместно под ферулой незабвенного…». Бывший первый ученик держался холодно и замкнуто, видимо, осознав свое новое предназначение. Хотя он числился научным сотрудником экспедиции, но, по существу, был ревизором нашей мечты.

Тогда-то и возникло в кают-компании шутливое прозвище, прочно приклеившееся к нему: «наш штатный скептик». Подбадриваемый воспоминаниями о мираже над полыньей, он ежевечерне подвергает изничтожению все гипотетические земли подряд.

— Вереница миражей! — упрямо твердит он. — Ну как же не мираж? Мелькнут, подразнят и опять исчезнут… У чукчей сказка есть о Земле Тикиген, которая якобы перемещается по морю под влиянием ветра. Подует с севера ветер, пригонит к материку — все видят ее. Подует с юга — уплывает Земля…

— Пример неудачен, — резко говорит, будто отрубает топором, Вяхирев. — Пример с Землей Тикиген неудачен, — повторяет он. — Вам должно быть известно, что Земля из сказки, передвигающаяся по морю, оказалась в действительности островом Врангеля!

Ого! Наша молодежь стала зубастая, потачки никому не дает!

Население кают-компании увеличилось. За длинным столом, по левую руку от капитана, сидит крепыш сибиряк Пестрых, летчик полярной авиации. В разговоры о гипотетических землях он не встревает, только приглядывается к спорщикам маленькими медвежьими глазками да загадочно поигрывает желваками. Пусть спорят! Землю Ветлугина, во всяком случае, он увидит одним из первых!

На шканцах «Пятилетки», прочно закрепленный тросами и прикрытый брезентом, стоит самолет, наше новое ценное приобретение. Уроки прошлой экспедиции не прошли даром. Кроме того, весной, за несколько месяцев до отправления «Пятилетки», советская полярная авиация отлично показала себя при эвакуации челюскинцев. Это было первым массовым применением самолетов в полярных условиях. Вот почему пилот восседает на почетном месте в кают-компании.

Место для якорной стоянки во льдах мы выбирали так же осмотрительно, как и в прошлом году.

Наконец приткнулись к широкому торосистому полю площадью в один квадратный километр. Лед был довольно толстым, по-видимому, многолетним.

Сабиров хвалил льдину.

— Выгодная конфигурация, — говорил он. — Треугольник. Острым углом он будет таранить, расталкивать льды. Дополнительный ледяной форштевень!

Однако выбранное поле было с подвохом. Едва задули ветры северо-восточных румбов, как корабль стал оседать на корму. Это было странно. Тюлин с Сабировым опустились на лед и обошли корабль. Особенно долго пробыли они у форштевня, заглядывая вниз, качали головами. Выяснилось, что под льдиной подсов — вторая косо стоящая льдина, ранее не замеченная. Теперь корабль сидел на ней и раскачивался при подвижках.

Андрей приказал уменьшить дифферент[9], перебросив грузы с кормы на нос. Корабль выровнялся. Но вечером произошла новая подвижка, и льдина-подсов опять неудачно повернулась.

Я выскочил на палубу. Ее перекосило набок — идти приходилось, держась за переборку. Сабиров, стоявший у кренометра, поднял озабоченное лицо.

— Крен — двадцать градусов!

Следом за мной выбежали Вяхирев и Синицкий, спустя некоторое время — Андрей. Лицо его было еще более серьезно, чем лицо Сабирова.

— Я из машинного отделения, — сказал он ровным голосом, каким говорил всегда в минуты опасности. — Запасной холодильник дал течь.

Сабиров опрометью кинулся из рубки, я — за ним.

Машинное отделение ярко освещено.

В трагической тишине аварии слышно было только тяжелое дыхание механиков, суетившихся подле крышки холодильника, и тонкое, певучее журчание. Из-за крена отливное отверстие холодильника очутилось под водой, прокладку у крышки пробило, и вода тоненькой струйкой начала поступать внутрь судна.

Спеша, догоняя друг друга, зазвучали удары била о рынду. Тревога! Тревога! Общий аврал! Над головой по трапам и палубе, как дождь, застучали быстрые шаги.

Андрей приказал проверить, хорошо ли закреплены аварийные запасы. Я поспешил наверх.

Крен увеличивался с каждой минутой. Вдобавок палуба обледенела, и ходить по ней стало очень трудно. Льды вокруг были спокойны, но под этим спокойствием таилась угроза. Они медленно кружились как в хороводе. Видимо, льдина, на которую сел дном корабль, тоже двигалась, ерзала вместе с другими льдинами.

Я вернулся вниз.

За те несколько минут, что я пробыл вне машинного отделения, напор воды увеличился. Струи воды, пробиваясь в разрывы в прокладке, били с размаху в противоположную переборку.

Вот где сказался опыт прошлогоднего плавания! Наш коллектив был на редкость сплочен, сбит. Люди работали споро, без суеты, по какому-то наитию, почти без слов понимая Андрея и Тюлина, командовавших авралом. Если существует передача мыслей на расстоянии, то, вероятно, она проявляется именно во время аварий.

Часть команды подтаскивала к холодильнику доски и цемент. Несколько матросов бегом приволокли брандспойт, мгновенно собрали его и протянули шланг за борт. Тотчас же произошла перемена в зловещей какофонии: журчание струй заглушили мощные всхлебы заработавшего брандспойта.

Воду откачивали с яростью. Всех охватило какое-то вдохновение, азарт борьбы со стихией. Никогда моряк не чувствует себя до такой степени связанным со своим кораблем, как в минуты опасности. Каждый понимал, что судьба корабля — это его судьба!

А стрелка кренометра продолжала неудержимо двигаться. Она подходила уже к тридцати.

Вокруг отверстия, куда нахально ломилось Восточно-Сибирское море, сгрудились люди. Одеревеневшими от холода руками они городили, сколачивали доски.

Старший механик, мельком взглянув на выраставшую на глазах опалубку, шагнул к Андрею.

— Есть мыслишка, Андрей Иванович, — сказал он. — Разрешите спуститься с Сабировым за борт. Попробуем заткнуть снаружи эту дыру.

Отверстие к тому времени уже ушло на метр под воду. Смельчаков ждала «ванна» при нулевой температуре. Мало того: льды могли придвинуться к борту вплотную и раздавить их.

Но другого выхода не было.

Механика и старпома поспешно обрядили в водолазные костюмы. Затем механик спустился по штормтрапу за борт. Сабиров нетерпеливо топтался на палубе, ожидая своей очереди.

Задача состояла в том, чтобы ощупью отыскать в борту отверстие, через которое хлестала вода, и заткнуть его паклей, обмазанной тавотом. Это было не гак-то просто. Паклю полагалось подставить как раз под струю воды. Струя сама должна была затянуть ее внутрь.

По прошествии томительной четверти часа из машинного отделения явился гонец. Вода стала поступать медленнее. Стало быть, отверстие удалось закупорить.

Когда самоотверженные водолазы поднялись по штормтрапу на палубу и мы отвинтили шлемы их скафандров, они не могли говорить. Зуб на зуб не попадал от холода!

— Обоих в каюту! — распорядился Андрей. — Оттереть спиртом, напоить им же. Спасибо, товарищи! Дальше справимся без вас.

По счастью, подвижек не было, льды вели себя очень тактично, как бы соблюдая правило: «Двое дерутся — третий не мешай».

Вскоре нам удалось уменьшить крен до пятнадцати градусов, а затем совершенно выровнять судно.

Но оставаться на этой каверзной льдине было нельзя, и, возобновив самостоятельное плавание во льдах, ледокол переменил место стоянки.

— Ну и очень хорошо, — сказал Сабиров, которого, несмотря на его протесты, уложили в постель. — Хоть и качнуло нас, хоть и крен был тридцать градусов, а все же душевного равновесия никто не потерял.

Он сердито чихнул. «Ванна» в Восточно-Сибирском море наградила его сильнейшим насморком.

4. Вошли, прорвались!

Мы дрейфовали уже третью неделю, томительно медленно подвигаясь к «белому пятну», описывая по морю выкрутасы и вензеля. Кое-где приходилось вежливенько просить посторониться наседавшие на корабль льдины, чуть-чуть раздвигая их локотками.

По небу неслись низкие тучи. Вяло падал мокрый снег.

— Сколько под килем? — Андрей обернулся ко мне. (Теперь я ведал эхолотом.)

Я доложил, что «Пятилетка» проходит над мелководьем. Стоявший рядом Сабиров покрутил головой и чертыхнулся.

Многолетние поля проползают почти на брюхе по дну. Напор страшенный. С боков! Снизу! Ледяные поля корежит, сгибает. И вот уже катится по морю белый вал, растущий на глазах…

В какие-нибудь четверть века белая равнина вокруг превратилась в резко пересеченную местность. Всюду, как обелиски, торчат ропаки, образовавшиеся от столкновения ледяных полей. Два поля сшиблись лбами, лед вспучило, выперло наверх, как огромный нарост, как чудовищную шишку. Трещины бороздят поля по всем направлениям.

Это картина первозданного хаоса, выполненная, впрочем, только в два цвета — белый и бледно-голубой.

Тучи умчались за горизонт, и снег-поземка с шорохом несется понизу. Дрейфующие льды, сжимаясь и разжимаясь, уносят нас на северо-восток, к заветному «белому пятну».

…Странная иллюзия возникает порой. Кажется, будто Лиза рядом — неслышная, невидимая для других. Она помогает мне коротать ночные вахты на мостике; стуча каблучками, сбегает по трапу следом за мною в каюту, а вечерами, пока я корплю за столом над картами глубин, тихонько садится на стул, сложив руки на коленях, как пай-девочка, терпеливо ожидая, когда же я наконец взгляну на нее.

Да, это ожидание постоянно в глазах Лизы. Ожидание или настойчивый, непонятный мне вопрос?

Мысленно я прилежно сопоставлял, сличал разные факты, на которые не обращал ранее внимания.

Давным-давно, еще в бытность мою в университете, мы затеяли спор о моде. Я сказал, между прочим, что мне нравится, когда девушки причесываются на прямой пробор. Андрей не снизошел до обсуждения столь мелкой темы. Лиза промолчала. На следующий день мы, все трое, были в театре и прогуливались по фойе. Вдруг Лиза спросила сердито: «Ну что же ты, Лешка? Я уложила волосы по-новому, а ты и не скажешь ничего». Мы с удивлением посмотрели на нее. Да, другая была прическа. И видимо, не так просто досталась. Упрямая рыжая челка ни за что не хотела скромно укладываться на голове…

Был еще случай, тоже многозначительный. Я спросил Лизу, почему она не выходит замуж. «Тебя жду, — сказала она небрежно. — Дождусь, когда женишься, тогда выйду». И снова я по глупости пропустил это мимо ушей…

Как-то, сидя у Лизы с Андреем, Синицким и еще с кем-то, я почувствовал, что она смотрит на меня. Долго не хотел оборачиваться, но, когда остальные гости яростно заспорили о чем-то, все-таки обернулся. И вот какой разговор произошел между нами.

— Очень скучно, наверное, сидеть так и смотреть на меня, — сказал я.

— А мне не скучно, представь…

— Почему?

— У тебя так забавно меняется лицо. То нахмуришься, то вздохнешь, то улыбнешься про себя. Знаешь, что я делаю в это время?

— Что?

— Стараюсь угадать твои мысли.

— И получается? — спросил я недоверчиво.

— Конечно. — Короткий поддразнивающий смешок. — Ты же обычно думаешь о Земле Ветлугина. Об эхолотах. О плавучих льдах.

— Ага! Вот и ошиблась на этот раз. Я почему-то вспомнил о майском карнавале в парке культуры и отдыха. Ты пела такую нелепую песенку.

Пауза.

— Я рада, что ты помнишь, — сказала Лиза…

А наш последний разговор перед отъездом во вторую экспедицию? Как бережно, с каким женским тактом врачевала она мои раны! Никто — ни Андрей, ни Афанасьев — не помог мне так, как помогла она. А когда я, не зная, куда девать себя от радости, обнял ее и приподнял над полом, она не стала высвобождаться, только чуточку отклонилась и шепнула смущенно: «Кто-то идет, Лешенька…» И вот уже общая маленькая тайна есть у нас…

А ведь, если подумать, это началось у меня задолго до второй экспедиции. Пожалуй, еще на мысе Челюскин. Да, вернее всего, именно на мысе Челюскин! Стихи Андрея сыграли свою роковую роль. Не надо было мне поправлять их, придумывать эпитеты поярче, поточнее.

Шучу, конечно! И все же странно устроен человек, не правда ли? Выходит, только узнав, что в Лизу влюблен Андрей, я прозрел: до меня дошло наконец, какая она привлекательная, женственная, милая…

Да, но как же с Андреем? Не таиться от него, не прятать свое чувство, чтобы и малейшей неправды не было между нами!

К моему удивлению, Андрей совершенно спокойно принял мое признание.

— Правильно, — сказал он, отрываясь на минуту от своих выкладок. — Лиза любит тебя. И очень давно.

— Как? Ты знал? И ничего не сказал?

— Но я же не знал, любишь ли ее ты. Если бы ты не любил, такой разговор мог бы только унизить Лизу, понимаешь?

Я молчал, ошеломленный.

— Еще в Весьегонске догадался, — неторопливо продолжал Андрей. — Когда ездил в Весьегонск перед первой экспедицией. Лиза все расспрашивала: что ты, как ты? И в своем письме, приглашая нас, писала о тебе. Даже не упомянула моего имени.

— Ну не дурак, скажи? Не разиня?

— Кто?

— Не ты, само собой. Я.

— Но ты же, кажется, говорил, что хорошо знаешь девушек. Досконально разбираешься во всех их увертках, уловках, повадках.

Я привстал со стула и поправил абажур настольной лампы, чтобы лучше видеть своего собеседника. Нет, и тени иронии не было на этом обветренном, гладко выбритом, невозмутимо спокойном лице. Андрей, вероятно, и не подозревал, что люди иногда способны иронизировать друг над другом.

— Это ты говорил обо мне, — сказал я. — А я только слушал и верил тебе…

…Прерывистые гудки оповестили участников экспедиции о том, что «Пятилетка» приблизилась к препятствию, к первому ледяному барьеру.

В прошлом году ледокол пытался прорваться вперед, форштевнем-секирой прорубиться к центру «белого пятна». После того как это не удалось, на лед была спущена санная группа. Сейчас, наученные горьким опытом, мы готовились поступить по-другому.

Нас заинтересовала большая полынья, еще в прошлую экспедицию обнаруженная севернее острова Врангеля. Нельзя ли по аналогии предположить, что нечто подобное есть и севернее Земли Ветлугина? Льдины, поднесенные могучим потоком к Земле, громоздятся, скапливаются у южного ее берега, пространство же у северного берега должно оставаться свободным ото льдов.

На этом предположении строился план дальнейших действий.

Едва зазвучали прерывистые гудки, как матросы принялись поспешно стаскивать брезент с самолета, стоявшего на палубе.

Очень быстро расчищена была небольшая стартовая площадка, потом осторожно, с помощью лебедок, спущен на лед самолет.

В качестве наблюдателя Андрей приказал лететь мне.

День был, к сожалению, пасмурный. Последнее время погода вообще не баловала нас.

Торосы, торосы! Сверху это похоже на складки земной коры, следы горообразовательного процесса. Но можно сравнить и с фортификационными укреплениями. Вот первая линия обороны! Вот вторая. Как быстро, однако, очутился я над нею! В прошлом году это стоило нам стольких усилий! Тащились с санями целый день, балансируя на ледяных перемычках, форсируя промоины вброд.

Серые полосы тумана протянулись внизу. Знакомая картина! Летний пейзаж остался неизменным, но таким же, каким я видел его с самолета три года назад, во время катастрофы с «Ямалом». Туман над Землей Ветлугина, наверное, не исчезнет почти никогда, как над Лондоном.

Несколько раз самолет пролетел над районом «белого пятна» — из конца в конец. За туманом не видно было не только Земли, но и полыньи.

Однако на этот раз я применил новинку — фотоаппарат с инфракрасными лучами. Они обладают свойством проникать сквозь туман. Вернувшись на корабль, который за это время успел пройти часть своего пути в обход препятствия, я поспешил проявить снимки.

Синицкий и Вяхирев, топтавшиеся за моей спиной, разочарованно вздохнули. Земли на снимках не видно. Вероятно, контуры ее слишком сглажены и она сливается с окружавшими ее льдинами.

Зато обнаружена желанная полынья. Несколько севернее тех координат, на которых, по вычислениям Петра Ариановича, находилась Земля, мы увидели то, что надеялись увидеть: темное пространство воды!

Дальше все, как пишут в военных сводках, развивалось согласно заранее разработанному плану.

Ледокол завершил зигзаг, возобновив самостоятельное плавание во льдах, вышел из сомкнутого строя плавучих льдин и круто повернул на юг. Мы собирались зайти к нашим островам с тыла.

Вначале предполагалось, что самолет опять поднимется в воздух и поведет за собой корабль кратчайшим путем к полынье, выбирая разводья среди льдин. Но туман, повисший непроницаемой пеленой над «белым пятном», мешал этому. Ледокол двинулся на юг почти в сплошной мгле, как слепой с вытянутой вперед палочкой.

— К эхолоту! — приказал Андрей, и я сбежал вниз в рубку.

В рубке тихо. Только мерно тикают часы да шелестит бумага. Все знакомо, буднично, словно бы находимся еще вне «белого пятна». Но мы уже внутри его.

Вошли, прорвались!..

Не помню, сколько времени я просидел, не спуская глаз с медленно двигавшихся квадратиков кальки, — наверное, очень долго, потому что заболела спина.

На пороге появился Андрей.

— Ну как?

— Глубины уменьшаются, но очень медленно.

Глаза у Андрея воспалены, красны. Он не говорит таких слов, как «крепись», «мужайся». Просто стоит над вращающимся валиком эхолота и смотрит на меня.

— Продрог? — говорю я.

— Нет. Просто так… Пришел к тебе.

— Жаль, что туман!

— Ничего не поделаешь. Маре инкогнитум! Море тайн, море тьмы… Слушай: я посижу у эхолота, сменю тебя. Приляг на четверть часа… До Земли еще далеко.

— Нет. Я только поднимусь на мостик, погляжу, как там, и сейчас же назад…

Туман, пока я был в рубке, сгустился еще больше. Он обступил корабль со всех сторон. Изредка в разрывах тумана, как в колодце, мелькало чистое небо. С бака доносились монотонные возгласы впередсмотрящих.

— Слева по борту торос!

— Прямо по борту разводье!..

Из мглы шагнул ко мне человек и сказал голосом Сабирова:

— На эхолот только и надежда. Не выскочить бы на мель!

Я присел на скамью, прислушиваясь к успокоительно-равномерному пощелкиванию тахометра.

За плечами рулевого и за спицами штурвала видны ломающиеся, уходящие в воду льдины.

Впечатление такое, будто плывем под водой. В столбах света несутся впереди дрожащие водяные капли. Прожекторы вырывают из мглы то края ледяных полей, то тускло отсвечивающую черную тропинку разводьев.

И вдруг почудилось, что я в Весьегонске.

Плохо видно в струящемся сумраке воды. Стебли кувшинок перегораживают улицу, как шлагбаум. Бревенчатые низкие дома оплетены водорослями. Стайки рыб мелькают в черных провалах окон.

Ну конечно, а как же иначе! Ведь это Подгорная улица, а она затоплена, ушла на дно!

Делаю усилие, вскидываю голову. По-прежнему в свете прожекторов колышется туман, палуба подрагивает под ногами.

Наверное, я здорово вымотался за этот день, особенно во время полетов, когда нервы буквально вибрировали от напряжения, потому что тотчас же снова задремал.

Мне привиделось, что я лежу в своей каюте. Ко мне на цыпочках вошел Петр Арианович. Хочу встать, но он останавливает меня, садится на краешек койки, большой теплой ладонью ласково проводит по моему лицу.

— Ну и устал же ты, Леша, — говорит он. — И постарел… Глаза по-прежнему твои, а морщинки у рта не твои, чужие. И седина сквозит в висках. А ведь по возрасту ты еще не стар… Жаль будить тебя, но… Надо вставать, Леша! Вставай, вставай! Эхолот показывает семь метров!

Он тряхнул меня за плечо. Я открыл глаза и увидел, что это не Петр Арианович, а Андрей склонился надо мной.

— Вставай! — настойчиво повторил Андрей. — Семь метров под килем!..

Корабль стоит на месте. Два пучка света уперлись в серую стену впереди. Что там? Острова или мелководье?..

— Ну и туман! — хрипло сказали на палубе. — Хоть режь его ножом!

— Солнце надо ждать, — ответил кто-то и нетерпеливо вздохнул.

Прошло полчаса, и взволнованные возгласы возвестили, что туман расходится. Поднявшийся ветер трепал, рвал на части тяжелые серые складки.

Мы были уверены, что Земля совсем близко, и все же она открылась внезапно, будто всплыла из воды. В объективе бинокля, освещенные лучами солнца, падавшими сквозь облака, как светлый дождь, чернели пологие склоны с темно-бурыми пятнами мха.

— В тринадцать часов ноль шесть минут прямо по курсу открылась Земля Ветлугина, — пробормотал Сабиров, будто заучивал наизусть, и метнулся мимо меня, чтобы занести эту фразу в вахтенный журнал.

Я уцепился за поручни обеими руками. Волнение не давало мне дышать, смотреть. Я зажмурился, потом опять открыл глаза. Ослепительный архипелаг лежал прямо по курсу. Лед искрился в лучах неяркого полярного солнца.

Это была Земля Ветлугина! Она существовала, и мы дошли наконец до нее!

5. Разгадка тайны

Но я думал, что наша Земля выглядит иначе.

Где «гора до небес», высоту которой Веденей определил на глаз в «пятьсот сажон»? Перед нами всего лишь невысокий купол, за которым в отдалении виднеются еще два.

Прошло около трех столетий со дня, когда их впервые увидел корщик Веденей.

Почему же Земля изменилась за это время? Неужели рефракция так приподняла острова над водой, что Веденею привиделись горы на горизонте? Или дело не в рефракции, а в чем-то другом?

Андрей приказал спустить шлюпки. В первой из них уселся он сам, я, Сабиров и Союшкин. Во второй — остальные научные сотрудники.

Между кораблем и берегом тянулся ледяной припай. Мы добрались до него на веслах, затем двинулись пешком по льду.

Когда матрос, который шел впереди и пробовал прочность льда шестом, уже готовился спрыгнуть на берег, Сабиров крикнул:

— Стоп! Первым — Андрей Иванович!

А мы и забыли, что первым на вновь открытый остров, по географической традиции, должен ступить начальник экспедиции.

Традиция на этот раз была обновлена. Андрей подхватил меня и Сабирова под руки и, несмотря на наше сопротивление, шагнул на берег вместе с нами.

Сомневаться больше нельзя. Обеими ногами я стою на Земле Ветлугина.

Удивительная Земля! Сначала ее угадали в Весьегонске на расстоянии нескольких десятков тысяч километров. Потом услышали при помощи эхолота. И вот наконец мы ощущаем ее под ногами!..

Рядом раздался сердитый окрик Сабирова:

— Товарищ Союшкин! Отдельно вас приглашать?

Я оглянулся.

Союшкин отстал от всей компании, уже поднявшейся на пригорок, и бродил взад и вперед по берегу, неуверенно смотря себе под ноги. Нашел что-нибудь?.. Но оказалось, что, наоборот, потерял.

— Я потерял свое пенсне! — сказал он плачевным голосом.

Готовясь фотографироваться на вновь открытой Земле, Союшкин еще на корабле снял проволочки и веревочки, которыми закреплялось за ушами его пенсне. Прыгая вслед за Сабировым, он нагнулся и…

— Вот оно! — вскричал один из матросов.

— Удивительный случай! Пенсне уцелело. Упало в мох и не разбилось!

— Вам повезло, товарищ Союшкин, что попали на землю, — сказал старший помощник назидательно. — Был бы здесь плавучий лед — только бы осколки и остались от вашего пенсне…

Мы двинулись вдоль берега. Под ногами бесшумно пружинил красновато-бурый мох, устилавший землю.

Торжественное настроение охватило нас. Земля Ветлугина была своеобразно и сурово прекрасна!

Со склонов, сверкая на солнце, струились водопады.

Пройдя еще с полкилометра, мы увидели обширную лагуну. Узкая песчаная коса, отделявшая ее от моря, была завалена грудами плавника.

— Отличное место для полярной станции, — сказал Андрей, по-хозяйски осматриваясь. — Бухта рядом, и плавник под рукой, недалеко ходить.

Завтра фамилию Звонкова, начальника экспедиции, которая открыла землю-невидимку, так долго скрывавшуюся во льдах, станут выкрикивать газетчики, послезавтра Оксфорд и Сорбонна почтительно поднесут ему звание «доктор гонорис кауза»[10].

Шевельнулось ли во мне завистливое чувство: почему не я? Нет, по чести, нет! Немного позже, правда, что-то начало щемить, но тогда я был целиком захвачен радостью открытия. Когда очень счастлив, когда душа полна до краев, нет в ней места для маленьких чувств, чувствишек! Вот он, тот миг, ради которого стоило жить!

Я видел ослепительное ледяное ущелье, по дну которого звенел ручей. Выше сияла полоска яркой бирюзы.

Это было горное озеро, колыхавшееся в прозрачной хрустальной чаше.

А дальше было еще красивее. Перед нами возникло нечто вроде русского терема из голубого кристалла. Два высоких ледяных зубца вздымались к небу, как сторожевые башни. На ребристой «крыше» сверкали веселые солнечные зайчики. А внизу зиял широкий вход.

Это был очень просторный высокий грот, под сводами которого гулко разносились наши голоса.

Нигде не видел я таких красок, как в этом гроте. У входа они были нежно-голубыми, потом постепенно начинали темнеть, а в углах становились ультрамариновыми. Полная гамма синего цвета!..

— Летняя резиденция деда-мороза, — весело сказал Сабиров.

Я поморщился. Он был отличным человеком, наш старпом, но любил комментировать красивые пейзажи вслух. Сейчас хотелось молчать, просто смотреть и молчать.

Площадка возле «теремка» была самым высоким местом на острове, и здесь Андрей приказал укрепить флагшток.

— Объявляю эту территорию принадлежащей Союзу Советских Социалистических Республик! — раздельно и четко произнес он формулу, включавшую Землю Ветлугина в пределы нашей Родины.

— На флаг — смирно! — скомандовал Сабиров.

Участники экспедиции поднесли руки к шапкам. В торжественном молчании мы следили за тем, как красный флаг медленно ползет вверх по флагштоку.

— Салют!

Мы дали залп из ружей. Тотчас же с моря донесся второй залп. «Пятилетка», стоявшая у ледяного припая, окуталась дымом. Матросы, которые оставались на корабле и теснились на палубе, на вантах, на мостике, салютовали флагу Советского Союза.

Опустив ружье, я прислушался. Среди ледяных ущелий медлительно перекатывалось эхо наших выстрелов, будто вибрировала, замирая, туго натянутая басовая струна.

Рапорт правительству был отправлен, и вскоре, по выражению Таратуты, эфир запенился, забурлил вокруг антенны ледокола.

Отклики с Большой земли шли беспрерывно весь вечер и всю ночь.

Пядь земли в океане! Только мореплаватель сумеет по-настоящему понять, что это такое. Много дней, даже недель находиться вдали от берегов, видя только море вокруг, ощущая себя затерянным среди колышущейся водяной пустыни, — и вдруг увидеть землю на горизонте. Пусть это лишь скала, без травинки, без деревца — все же это земля, твердь!

Однако Земля Ветлугина отличалась некоторыми особенностями.

Мы с Андреем были слишком опытными полярниками, чтобы не угадать с первого же взгляда своеобразную природу нашего архипелага. Тем более что на обратном пути к кораблю перед нами как бы открылся срез Земли Ветлугина.

Идя вдоль берега, мы увидели вдали странный пятнистый холм. Он беспрерывно шевелился, точно осыпаясь. И вдруг распался на составные части. Туча птиц поднялась в воздух. От мелькания множества крыльев зарябило в глазах.

Это было самое большое гнездовье, которое я когда-нибудь видел!

Поднялась пальба.

Пока охотники разряжали ружья, мое внимание привлек обрыв, над которым гнездовали птицы. Мы с Андреем подобрались к нему снизу, со стороны взморья. Именно здесь природа архипелага была яснее всего.

Верхний слой земли был очень тонок, не более метра. Дальше шел ископаемый лед с примесями осадочных пород.

Земля Ветлугина представляла собой не что иное, как ледяной купол огромных размеров с песчано-глинистыми отложениями, спаянными между собой многолетними ледяными прослойками.

По слоям обрывистого берега можно было прочесть не только прошлое архипелага, но и его будущее. Открытый нами архипелаг таял…

Вот когда стало понятно значение странных, как бы подгонявших нас слов: «Спешить, чтобы застать!»

Природу островов, открытие которых Петр Арианович предвидел и предсказал за много лет, он понял до конца лишь в ссылке. Быть может, побывал на островах Васильевском или Семеновском, быть может, расспрашивал о них местных жителей — во всяком случае, ясно представлял себе, что мешкать нельзя, что надо возможно скорее отправляться на поиски Земли, пока та не ушла под воду.

Вот выдержка из первого тома книги «Северный Ледовитый», которая вышла вскоре после открытия архипелага.

«Надо вспомнить о том, — писал Афанасьев, — что находилось на месте окраинных сибирских морей сотни тысяч лет назад. Здесь была суша. Материк тянулся на север примерно до 82o. Климат был гораздо более теплым, чем сейчас. На равнинах, которые впоследствии стали дном моря, росли леса, водились мамонты, носороги, олени.

В начале четвертичного периода эта часть суши, как и вся Сибирь, подверглась оледенению. Во время таяния и отступления ледников могли образоваться участки неподвижного льда, на которых откладывались глина, песок, галька, нанесенная талыми водами.

Но вот произошла катастрофа, подобная той, которую описывает Платон в легенде об Атлантиде. Северная часть материка начала опускаться под воду. Долины заливались, холмы и горы превращались в острова (из них уцелели до наших дней лишь архипелаги Северной Земли и Новой Сибири).

Что же случилось с животными?

Животные спасались от наводнения, отступая на юг или укрываясь в горах. В последнем случае они, понятно, оставались отрезанными от материка и вымирали.

Этим объясняется огромное скопление костей на сибирских островах. Остров Большой Ляховский, например, может быть назван кладбищем мамонтов. В течение XVII—XVIII веков отсюда вывозили на ярмарку в Якутск ежегодно по нескольку тысяч пудов бивней.

Вероятно, ряд островов-гор сохранялся до последнего времени и в других районах Советской Арктики. Пласты ископаемого льда под толщей наносов не таяли в холодной воде на протяжении столетий.

Однако наступило потепление Арктики. Ископаемый лед стал таять, острова опускались все ниже и ниже.

Вот почему корщик Веденей в XVII веке видел горы, а наши советские исследователи Андрей Звонков и Алексей Ладыгин увидели в XX веке только невысокие купола. Но они могли и ничего не увидеть, если бы пришли сюда спустя несколько десятков лет.

С Землей Ветлугина могло произойти то, что произошло с островами Васильевским и Семеновским, расположенными в море Лаптевых.

Эти острова были впервые нанесены на карту в 1823 году, затем еще раз — в 1912 году и, наконец, были обследованы в 1936 году. При этом оказалось, что за сто тринадцать лет остров Семеновский уменьшился более чем в семь раз, а остров Васильевский совсем растаял. Там, где его видели в 1823 и 1912 годах, осталась в 1936 году только подводная банка.

По счастью, — заканчивал академик, — с Землей Ветлугина этого не случилось».

Академик был прав. Мы вовремя пробились к Земле Ветлугина.

И все же с первых шагов по Земле у нас, признаться, отлегло от сердца. Петр Арианович, несомненно, многое преувеличил в своих опасениях. (И нужно ли удивляться этому? Вспомните, в каких условиях он жил в деревне Последней!)

Правда, Земля его таяла, но очень медленно. Жизнь ее, во всяком случае, отнюдь не висела на волоске. (Мы с Андреем поспешили проделать необходимые подсчеты.)

Начать с того, что наша Земля была гораздо больше по площади острова Семеновского. А ведь понадобилось сто тринадцать лет, чтобы тот уменьшился в семь раз.

Затем наша Земля находилась на самом краю шельфа, то есть была значительно более удалена к северу от материка, чем Семеновский.

Ну что ж! Вероятно, Весьегонск, взнесенный строителями над гладью нового Рыбинского моря, простоит дольше Земли Ветлугина. И тем не менее в распоряжении новых обитателей нашей Земли, ученых-полярников, еще добрых два-три десятка лет (по самым осторожным, более того — придирчивым, выкладкам). Не так уж мало, а?

Вы спросите меня: а дальше? О, я не загадываю так далеко! Впрочем, кто знает, быть может. Земля Ветлугина и не понадобится к тому времени? Ученые пересядут с островов на плавучие льдины и вместе с ними включатся в извечный дрейф льдов по диагонали через всю Арктику…

Как видите, разгадав тайну Архипелага Исчезающих Островов (неофициальное название нашей Земли), мы ничуть не потеряли бодрости.

Более того. Просторы этого пустынного уголка Арктики вскоре огласились самым что ни на есть непосредственным и дружным смехом. (Надо думать, это было в диковинку Земле Ветлугина, так как до недавнего времени здесь раздавались только повизгивания голодных песцов, писк птиц и фырканье недовольных моржей.)

Мы спешили нанести на карту очертания всех трех островов — надвигалась полярная ночь. Рано утром я отправился на берег, взяв с собой Синицкого и Союшкина, за которым увязался его приятель — славившийся своим легкомыслием судовой пес Ротозей.

Добравшись до второго, сравнительно небольшого острова и поднявшись на его вершину, мы с Синицким нагнулись над ящиком, в котором был теодолит.

— Товарищ Союшкин, — бросил я через плечо, — что же вы! Установите треногу.

Молчание. Мы оглянулись. Союшкина с нами не было. Не было и треноги.

— Странно! Только что был здесь…

— И следов нет, — сказал Синицкий, смотря на мох.

— Не на небо же его взяли, — попробовал я пошутить. — Во-первых, не заслужил; во-вторых, треногу-то оставили бы…

Мы начали припоминать, где был Союшкин в последний момент, когда его видели. Стоял вон на том бугорке. Неизменная молодецкая трубка — он начал курить после первой экспедиции — торчала изо рта.

И вот его нет. Как сквозь землю провалился!

Пока мы с беспокойством озирались по сторонам, Ротозей принялся повизгивать и перебирать лапами.

— Чует, Алексей Петрович! Ей-богу, чует! — вскричал Синицкий. — Пустим собаку, она найдет…

Ротозей быстро вскарабкался на скользкую наледь. Он топтался там, визжа от нетерпения и засовывая нос в трещину.

Что за черт!

Я заглянул в расщелину. Она уходила вниз, глубокая и темная. На архипелаге полно было таких расщелин, и мы старательно обходили их.

«Нарочно туда залез или сорвался?» — недоумевал я. Синицкий указал на края расщелины. Они были обломаны. А, вот оно что! Союшкин провалился!

— Э-эй! — закричал я вниз, как в трубу. — Союшкин!

Снизу раздалось слабое:

— Здесь! (Как на перекличке в классе!)

Соединенными усилиями мы вытащили из расщелины незадачливого путешественника.

Впрочем, правильнее сказать, извлекли его тело, правда вполне живое. Дух Союшкина остался там, внизу. Это был единственный урон, который понесла наша вторая высокоширотная экспедиция. Дух неутомимого скептика был сломлен и погребен в пещере вместе с разбитым вдребезги пенсне.

По счастью, бывший первый ученик не повредил при падении ни рук, ни ног. Однако шея его как бы окостенела, та самая удивительно гибкая шея, умевшая поворачиваться сразу на сто восемьдесят градусов!

Теперь Союшкин ходил по Земле Ветлугина бочком, с осторожностью, близоруко и недоверчиво щурясь на окружающие предметы.

Несчастный случай со «штатным скептиком» был увековечен в стенгазете, которая выходила на ледоколе. Шарж был подписан так: «Последний провал Союшкина, или Как он уверовал наконец в существование Земли Ветлугина».

«Штатный скептик» претерпел последнюю свою метаморфозу на наших глазах. Душевно он как бы оцепенел. И в этом состоянии оцепенения был доставлен на корабль, а затем и на материк.

Впрочем — чем черт не шутит! — ведь он мог еще, пожалуй, отогреться и расцвести в иной, более благоприятной обстановке…

Положив Землю Ветлугина на карту, мы занялись возведением привезенных с собою разборных домов. В течение трех суток на большом острове кипела авральная работа. Надо было спешить. Надвигалась зима, тяжелые льды могли не выпустить «Пятилетку» из Восточно-Сибирского моря.

Уже четырнадцатого сентября среди ледяных глыб поднялся бревенчатый жилой дом, а рядом — службы, метеобудка, домик для магнитных наблюдений. Над ними на высоком флагштоке реял красный флаг.

Мы оба — я и Андрей — просили оставить нас зимовать на архипелаге. Но наше начальство рассудило иначе. Оставлена была молодежь: Синицкий, Вяхирев, Таратута.

Пятнадцатого сентября «Пятилетка» отвалила от Земли Ветлугина. Синеватые сумерки лежали надо льдом. Через четверть часа наш архипелаг нельзя было рассмотреть даже в бинокль…

6. На высоком берегу

Мы очень хотели вернуться домой обязательно к ноябрьским праздникам, и это удалось. Уже в начале ноября участники экспедиции были в Москве.

Но Лиза отсутствовала. Ее, оказывается, пригласили на праздничные дни в Весьегонск.

Что ж, выходит, в этом году мне встречать праздники в родном своем городе, в котором я не был уже не помню сколько лет?

Я позвонил Лизе прямо с вокзала. Знал, где искать ее — в райкоме партии или в горсовете. Там она и была.

— Вот я приехал, Лиза! — сказал я довольно нескладно, потому что начал волноваться, едва лишь забрался в телефонную будку. Мое смущение сразу же, наверное, передалось и Лизе.

— Здравствуй, — невнятно сказала она. — Ну как там наша Земля?

— Ничего. Спасибо.

Неожиданно — взрыв смеха!

— Сейчас ты ответил, как тот благовоспитанный мальчик, которого спросили: «Ну, был в зоопарке? Как лев там?» А он сказал: «Ничего. Спасибо».

— Да, глупо… Я, знаешь ли, приехал к тебе в гости, Лиза.

— Понимаю… Ты на вокзале? Так вот, иди потихоньку к морю. Встретимся у школы-новостройки. Это на горе. Найдешь?

— Найду.

Я прошел через весь город, озираясь, удивляясь, не узнавая его. Впрочем, шел как в тумане…

Конечно, я пришел на свидание раньше Лизы.

Отсюда, с горы, открывалась великолепная панорама Рыбинского водохранилища. У берегов море уже затягивалось ледком, а вода была сине-сизая с белыми полосами. Небо — в низких тучах — почти сливалось с далеким, лесистым, принахмурившимся берегом.

Да, осень. Поздняя осень.

Я присел на выгнувшееся седлом корневище высоченной сосны. Эка вымахала! Под самые тучи!

Как все это удивительно сошлось: новый город, почти незнакомый мне, лежавший у моих ног, и острова в далеком Восточно-Сибирском море! По-видимому, была в этом закономерность нашего строя жизни, неразрывное, взаимоопределяющее сцепление событий. Созданы были условия, благодаря которым сдвинулся с места один из самых захолустных в прошлом городов России, и вскоре на другом конце страны возникли, выплыли из тумана легендарные острова.

Глядя на север, где осеннее небо было всего темнее, я мысленно перенесся на Землю Ветлугина.

Там тоже готовятся отметить ноябрьские праздники. Кают-компания ярко освещена, и на стене под портретом Ленина висит лозунг: «Да здравствует 17-я годовщина Октября!»

Вяхирев мудрит на кухне над тортом собственного изобретения, которым мечтает поразить даже прихотливого в еде Синицкого. Таратута, сидя у рации, принимает и передает поток поздравительных радиограмм, а Синицкий, уже облаченный в парадный китель, обходит празднично сервированный стол, озабоченно поправляя бумажные цветы в вазе.

Счастливых праздников вам, друзья!

Над островами уже царит ночь. Только желтые квадратики окон бревенчатой избы прорезают тьму, да в центре метельного хоровода пляшет ярко-красный язычок. Это флаг.

У подножия высокой мачты установлен фонарь с рефлектором, который бросает сноп света вверх и превращает трепещущее на ветру полотнище в неугасимое, согревающее душу пламя.

Правда, небо бывает иногда звездным либо расцвечивается арктической радугой — северным сиянием.

Однако чаще всего над архипелагом проносится на бреющем полете метель. Острова стоят на самом юру, мчащийся снег покрывает их с головой — сплошной вздувающийся и опадающий мутно-белый полог.

Да, нелегко придется моим товарищам на вновь открытых островах. Яростные арктические штормы будут бить архипелаг льдинами, лютые ледяные ветры прохватывать его насквозь. Во время сжатий лед начнет корежить вокруг, как бересту на огне.

Белые валы громоздятся у высокого обрывистого берега. Со скрежетом и визгом отламываются льдины, вставая призрачными громадами. А от горизонта надвигаются новые и новые оцепеневшие гребни.

Луна проглядывает из-за туч и освещает тревожный, беспрестанно меняющийся ландшафт. Оттого что фон зловеще-черный, белые глыбы, передвигающиеся на переднем плане, выглядят особенно жутко. Беспрерывно проплывают мимо ледяные поля. Если долго смотреть на них, кружится голова. Кажется, что остров сорвало с мертвых якорей и небывалый ледоход уносит его куда-то вдаль, как дрейфующий корабль.

Но в том-то и дело, что его не уносит никуда! Это твердая земля, твердь, о которой так мечтали исследователи этого района Арктики.

Помимо обычных бурь, проносятся над архипелагом и другие, почти неощутимые. Сказал бы даже, бури-невидимки, если бы у зимовщиков не было чувствительного прибора, отмечающего их приближение. Я имею в виду так называемые магнитные бури, неистовствующие в этой части Арктики. Некоторые из них так сильны, что колебания магнитной стрелки за сутки доходят до шестидесяти двух градусов.

Но есть на полярной станции компас, один-единственный, который не подвержен влиянию бурь. Стрелка его закреплена и указывает неизменно все тот же курс: норд-ост. Компас висит в простенке между окнами. Это маленький компас-талисман. Сегодня Таратута и Синицкий заботливо обрамили его венком из красновато-бурого мха.

…И вот уже подняты все тосты, отдана дань и грандиозному торту, над которым самозабвенно трудился кок. Зимовщики повели свои обычные нескончаемые разговоры о двух походах «Пятилетки», о магнитных бурях, о Полюсе относительной недоступности — своем ближайшем соседе, и о трагической судьбе Ветлугина, указавшего путь к архипелагу и погибшего где-то среди льдов…

Я поудобней уселся на корневище сосны. Лиза запаздывает. Что делать! Я — полярник, то есть человек тренированный. Мне не привыкать ждать, не занимать терпения.

Рыбинское водохранилище сделалось темнее, белые лезвия бурунов стали взблескивать еще резче. Протяжнее, перед ночью, зашумели сосны над головой.

А там, за морем, наверное, уж свечерело. Там в богатырском раздумье стоят древние вологодские леса. Еще дальше начинаются Архангельская область и по-зимнему одевшееся льдами Белое море.

Ноябрь. Осень. Вечер… Полярный день кончился.

Что ж! День был хорош. Расцвеченный мечтами, насыщенный борьбой, завершенный победой. Чего желать еще?

Быть может, кое-кому покажется, что мы слишком быстро — всего за два года — дошли до нашей Земли? Но мы же шли к ней много лет, чуть не со школьной скамьи готовились к экспедиции! И ведь время по-настоящему измеряется не годами, а событиями. Есть люди — я знавал таких, — которые коптили небо по семьдесят пять или восемьдесят лет почти и не почувствовали, что жили.

Быть может, на пути к нашим островам было меньше приключений, чем мы когда-то надеялись в Весьегонске? Да, эффектных событий произошло не так уж много. Но разве мы не пережили самое увлекательное из того, чего может пожелать ученый, — приключения мысли ? Мысль, сосредоточенная, ищущая, все время обгоняла, опережала путешественников!

Мне думается, что радость научного открытия можно сравнить с восхождением на высокую гору. По мере подъема все больше предметов охватывает пытливый взор. Путник забывает об усталости, поглощенный открывающимся перед ним зрелищем. Из тумана, клубящегося внизу, из хаоса фактов, догадок, сопоставлений возникает постепенно обширная, прекрасная, никем не виданная до него страна!

Я услышал дробный стук каблучков. Знакомый стук! Так же точно стучали они по трапу на борту корабля. Или мне тогда казалось, что стучали…

Лиза очень быстро поднималась в гору. Милое лицо ее раскраснелось, прядь волос выбилась из-под берета. Пальто было распахнуто.

— Опоздала? Очень сердишься?

Она подбежала ко мне и взяла за руки.

— Это я опоздал, — пробормотал я, наклоняясь над нею. — Так долго шел к тебе. Таким длинным кружным путем. Через столько морей… Ты уж как-нибудь извини меня, постарайся извинить. Хорошо, Рыжик?..

1


Города Российской империи имели свои гербы; изображение рака было присвоено Весьегонску.

2

комедия окончена (итал.)

3

начало студенческого гимна «Будем веселиться, друзья» (лат.)

4

Теперь г.Целиноград.

5

Течения в проливе Санникова, соединяющем два моря — Лаптевых и Восточно-Сибирское, — перемешивают воду, делают ее температуру более высокой и ровной, а также поднимают частицы ила со дна; картина резко меняется, едва корабль выходит из пролива в море.

6

Смерзшийся кристаллическими комками лед.

7

Мясной порошок, спрессованный с рисом и маслом.

8

Морские рачки.

9

Разность осадки кормы и носа корабля.

10

Почетная научная степень.