ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОТЕЦ СЕРАФИМ
I Кор 4:15
---------------------------------------------------------------
Архимандрит Серафим (Батюков) 1880-1942.
«Пути Божии неисповедимы». Чем больше проникаешься этим чувством и сознанием, тем труднее обращаться к прошлому, тем труднее делиться своими воспоминаниями, понимая, что мы фактически так мало видим и понимаем по-настоящему, что даже свою собственную жизнь и судьбу мы познаем здесь лишь «яко зерцалом в гадании».
Встреча с о. Серафимом, общение с ним, крещение и последующее его руководство моей жизнью для меня самое подлинное и великое чудо и в то же время самая неопровержимая, центральная реальность моего существования.
Видимое руководство о. Серафима началось в 1935-м и окончилось в 1942 году с его смертью, но в действительности оно началось еще в 1920 году, т.е. продолжалось более 20 лет, а незримо, несомненно, продолжается и сейчас, так как та духовная связь, которая создалась при крещении, когда он буквально «принял мою душу в свою», не может быть расторгнута концом земного существования.
Религиозное чувство родилось у меня в душе очень рано, но возникло оно не изолированно, а в свободном комплексе чувств при первых попытках осознать жизнь. Оно возникло вместе с чувством истории, осознанием своей принадлежности к народу, который «открыл» Бога для человечества. Люди жили во тьме язычества, когда в Израиле «открылся» Единый Истинный Бог. Другие народы открыли вращение земли, электричество, закон тяготения и многое другое, но то открытие, которое было дано еврейскому народу, было самым важным. Мысль об этом наполняла детскую душу чувством большой нравственной ответственности.
У меня всегда была глубокая душевная связь с мамой. Я ей поверяла все, что вырастало в душе, хотя многое было смутным, неясным для меня самой, и всегда находила отклик и поддержку.
Мама моя была из тех людей, о которых Мейстер Экхард говорит: «Они живут и действуют среди вещей, но делают это так, точно стоят у крайнего небесного круга, совсем близко от вечности».
Ничто в мире материальном ее не привлекало, ей ничего не нужно было для себя, и своих близких она любила какой-то особенной одухотворенной, самоотверженной любовью. Она несла на себе все заботы и тяготы жизни, ни на минуту не отдаваясь житейской суете. И связь ее с нами, детьми, была какая-то особенная, духовная: «Если бы ты не родилась, я бы по тебе всегда скучала», — сказала мне мама однажды, когда я была еще совсем маленькой девочкой. А когда я подросла настолько, что мама могла надеть на меня свое черное платье, она сказала спокойным, почти радостным голосом: «Ну, вот моя девочка уже взрослая и я могу скоро умереть». Ничего в нашей детской жизни не казалось маме мелким или ненужным. Иногда я спрашивала маму: «Может быть, не стоит тебе этого рассказывать, может быть, тебе это неинтересно», — и мама неизменно отвечала: «Все, что интересно тебе, интересно и мне». И мы жили глубоко единой внутренней жизнью. Однажды я серьезно заболела. Когда поставлен был диагноз, мама вошла ко мне в комнату и с улыбкой сказала: «Не бойся ничего, мы будем болеть вместе».
Помню, как рассказав маме о каком-то совершенном мною дурном поступке, я спросила: «Можешь ли ты простить меня на этот раз?» — «Не только на этот раз, но и всегда», — твердо ответила мама. Это обещание всегдашнего прощения было сильнее самой страшной угрозы.
«Какое счастье быть вместе с тобой», — говорила я маме, когда мы бывали одни. «Дай Бог тебе большего счастья», — с грустной улыбкой отвечала мама. В ее сердце закрадывалась тревога и однажды она сказала мне: «Я боюсь, что ты будешь очень одинока».
------------------------------------------------------------------
Вера Василевская с подругой Зиной в 20-х годах
И действительно, я ощущала это даже тогда, когда в 1918 году поступила в университет и встретила там людей, близких мне по духу, разделявших мои религиозные искания. Это были последние годы философского факультета в его старом составе. Мы слушали лекции И.А. Ильина/11/, Г.И. Челпанова/12/, собирались на религиозно-философские собрания, на которых обсуждались волновавшие всех вопросы духовной жизни и Евангелия. На лекции Ильина студенты сходились в таком количестве, что аудитория их не вмещала. Среди них было много «маросейских» — духовных детей о. Алексея Мечева. Хотя я сблизилась с некоторыми из них, но все же чувствовала себя как бы чужой и далекой от их жизни. А в 1920 году, после смерти мамы, мир для меня опустел, утратил не только привлекательность, но и реальность. Занятия философией и психологией хотя и глубоко захватывали, но не давали той пищи, которой просила душа.
Вскоре я поступила работать в детский сад, продолжая занятия в университете. В общении с детьми я больше чувствовала возможность взаимного понимания, чем со взрослыми. «Отчего мне так хорошо с детьми?» — спросила я однажды, много лет спустя, у о. Серафима. «Это оттого, — объяснил мне о. Серафим, — что ваша душа отдыхает».
Среди детей (в «дошкольной колонии», как это тогда называлось) я сразу почувствовала себя иначе, чем среди взрослых. Дети как будто угадывали мои самые затаенные мысли и чувства, которые я не решалась никому высказать. Так, однажды вечером, когда на душе было особенно тяжело, кто-то из старших мальчиков (таких веселых и резвых в течение дня) позвал меня, сказав: «Посиди с нами, нам страшно». Мой собственный страх и тоска словно исчезли. С тех пор я каждый вечер сидела с детьми, пока они не засыпали спокойным сном.
Никогда не забуду этих вечеров! Вспомнить содержание наших бесед почти невозможно: дети рассказывали о доме, о переездах, о пушках и пулеметах, о зиме, о звездах, рассказывали сказки. Это не была беседа педагога с воспитанниками. Несмотря на различие в возрасте, мы были равными, равными перед вечерней зарей, перед наступающей ночью, перед страшным миром, который нас окружал, перед Богом, которого они чувствовали яснее, чем я. Я не умела ответить на многие из их вопросов, но они всегда отвечали на мои. Некоторые девочки знали наизусть молитвы и иногда читали их вслух. Я не знала молитв и слушала их, затаив дыхание. В устах детей они звучали с особенной силой и неведомой мне радостью.
Днем во время прогулок говорили мало. Мы слушали, что говорили нам птицы, цветы и деревья, леса и овраги.
Помню, вернулась я однажды с прогулки и села на крыльце дома. У меня в руках был большой букет васильков; прижавшись к нему лицом, я на минуту задумалась. Ко мне подбежал маленький черноглазый мальчик, один из самых больших наших шалунов и, обратившись ко мне, спросил: «Ты знаешь, кто всех лучше?» Я не нашлась, что ответить. «Бог, — сказал он. — Ты знаешь, что Бог может сделать?» — опять спросил мальчик и опять, не дождавшись ответа, добавил: «Человека сотворить!..»
По воскресеньям мне всегда было особенно грустно, но я не могла отдать себе отчета в причине этой грусти. В одно воскресное утро я вышла в поле: было тихо, издалека доносился колокольный звон. «У всех воскресенье, а у тебя не воскресенье», — сказал неожиданно один из малышей, находившихся возле меня.
«Почему они всегда все знают?» — подумала я.
В детском саду я познакомилась с Тоней З.*, через которую я узнала впоследствии
о. Серафима и которая 14 лет спустя стала моей крестной. Видно, сам Господь
привел меня в этот детский сад.
----------------------------------------------
* Антонина Зайцева (прим. ред.)
Мне было 18 лет, Тоне — 19. Она так же, как и я, потеряла недавно любимую мать. Она, как и я, чувствовала себя чужой среди окружающих и находила отраду и утешение в общении с детьми. Тоня работала с младшей группой (трех-четырех лет), а я со средней (пяти-шести лет). Мы обе любили ночные дежурства. Так хорошо охранять сон детей. Спящий ребенок кажется беседующим с ангелами. Сколько безграничного доверия и безмятежности в его позе, в его улыбке! Они точно и не подозревали о существовании зла — эти «дети страшных лет России», которые успели уже пережить многое.
Нам обеим не хотелось спать в эти летние ночи, и мы стали проводить ночные дежурства вместе. Я говорила Тоне о своей маме, она мне — о своей. Я знала, что Тоня живет совсем особенной жизнью, резко отличающей ее от всех остальных. Я чувствовала в ней большой ровный свет, который озарял ее душу и жизнь и как бы переливался за пределы ее личности. Я не умела и не решалась спрашивать об этом, она не умела и не решалась рассказывать. Лишь один раз, когда мне было особенно грустно, Тоня сказала: «Есть люди, с которыми можно говорить, как с мамой». Эти слова глубоко запали в мое сердце, но и об этом я не решалась спросить. Это была тайна, которая должна была раскрыться когда-нибудь сама собой.
Мы все больше сближались с Тоней и понимали друг друга без слов. Тот мир, в котором жила Тоня, все больше привлекал меня, но попытаться проникнуть в него казалось так же невозможно, как невозможно войти в чужой сад, как бы прекрасен он ни был, если тебя не звали. Тоня рассказывала мне, что находила возможным, но не всегда называла вещи своими именами, а часто пользовалась аллегориями. Делала она это из удивительной чуткости и бережного отношения к чужой душе, и я глубоко это ценила. Впоследствии она призналась мне, что боялась нарушить «тончайшее плетение» — так называла она ту внутреннюю работу, которая протекает, несомненно, под непосредственным водительством свыше.
Однажды Тоня рассказала мне сон. «Мне снилось,— говорила она, — что я гуляю по лугу, усеянному чудесными цветами. Мне хочется собрать большой букет этих прекрасных цветов и подарить их тебе. Мое сердце полно радости: ведь нигде, нигде не найти таких цветов! Букет растет в моих руках, и мне хочется поскорее отдать его тебе. Но вдруг я замечаю, что ты стоишь на другом берегу реки. Я протягиваю тебе букет, но ты не можешь взять его. Река глубока, а моста нет… “Я не могу передать тебе цветы, — с грустью говорю я. — Но ты ведь слышишь, чувствуешь их аромат!”»...
Чувствовала ли я? Я чувствовала его везде, весь мир менялся и оживал для меня, как оживает лес в лучах восходящего солнца.
Холодом веет ветер перед наступлением утра, тревожно щебечут птицы в предрассветной мгле...
Тоскует душа человека, пока не засияет в сердце Утренняя Звезда.
«Печаль перед рассветом» — так называли поэты это состояние души...
Тоня уезжала из П. каждое воскресенье. Я знала, что она бывает там, где есть «люди, с которыми можно говорить, как с мамой».
Однажды, во время нашего ночного дежурства, Тоня сказала: «Я говорила о тебе. Там тебя помнят». — «Спасибо», — сказала я. Она мало говорила мне, но всегда просила меня высказываться. «Тогда и мне легче будет, — убеждала она. — Ведь я могу обо всем спросить». Но я не могла говорить. Что-то медленно созревало в душе. Слов не было.
Лишь когда мы расставались в конце лета, я подарила Тоне на память книжку, надписав на ней мое любимое четверостишие Виктора Гюго «У подножья Креста»:
Вы все, кто в слезах, вверьтесь Богу сему,Зимой мы почти не встречались. Я была загружена работой и занятиями в университете, Тоня — домашними заботами (на ее руках осталась семья) и болезнями.
Ибо слезы Он льет.
Вы, кто в скорбях, придите к Нему,
Он исцеленье дает.
Вы, кто знает лишь страх, придите к Нему,
Он улыбку вам шлет,
Вы, чья жизнь — только прах, придите к Нему,
Он вечно живет.
На следующее лето мы опять встретились в «дошкольной колонии», но на этот раз мы работали в разных детских садах. Один раз Тоня пригласила меня к себе в свободный день, и я осталась ночевать у нее в комнате. Обстановка ее комнаты произвела на меня неизгладимое впечатление. Особенно мне запомнилась картина «Благословение детей». Когда я уже легла, я увидела, как Тоня подошла к иконам и, осенив себя крестным знамением, прочла краткую молитву. Эта молитва, казалось, пронизала меня насквозь, я всей душой почувствовала ту силу веры, которая возможна только в христианстве. Я никогда не думала, что Бог так близко!
В этом году ночные дежурства я проводила одна, но со мной всегда было Евангелие, которое я читала по ночам, оберегая сон детей.
Много впечатлений и переживаний посылала жизнь. Но во всем — в горе и радости, в природе и жизни, в науке и искусстве — к одному только стремилось сердце, однажды открывшийся в душе мир неудержимо влек к себе, и чудесным образом Господь посылал мне всегда и везде впечатления, встречи и обстоятельства, которые укрепляли меня на этом пути. Мне хотелось с кем-нибудь поделиться своими переживаниями. Не имея возможности часто встречаться с Тоней, которая жила теперь за городом, я начала писать ей письма.
Не сразу я начала получать ответы на мои письма, но когда они, наконец, стали регулярными, я поражена была той силой чувства и глубиной мысли, с какой они были написаны. Трудно было представить себе, чтобы их писала неопытная больная девушка. Я знала, что она часто подолгу не отвечает на письма, потому что ей надо «поехать посоветоваться», но я долго не знала, кто был настоящим автором этих писем. Не скоро я узнала о том, что писал их о. Серафим, а Тоня только переписывала, как бы от себя.
Шли годы. Однажды Тоня сказала мне при свидании: «Знаешь, что мне сказали там о тебе? Мне сказали: “Она прошла половину пути”».
Значит, я была не одна в течение всех этих лет, но кто-то незнакомый, с удивительным вниманием и любовью, «как мама», следил за всеми движениями моей души.
В 1931 году я болела тифом и воспалением легких. После болезни мне дали путевку в дом отдыха — в Оптину пустынь. И вот я очутилась в удивительной благодатной атмосфере, в стенах скита, среди оптинских лесов. Об Оптиной я знала тогда только из Достоевского. То обстоятельство, что там был теперь дом отдыха с множеством отдыхающих, не смущало и не отвлекало меня. Тишина векового соснового леса, аллея, ведущая в скит, цветник при входе в него, домики скита и монастырские стены — все это захватывало, все это говорило об одном, и все остальное становилось неважным, почти нереальным. Целыми днями я бродила по лесу, а рано утром и вечером перед закатом уходила в большой опустевший храм, где находилась столярная мастерская. Когда рабочих не было, там было пустынно и тихо, только ласточки хлопотали под крышей. Все стены и потолки внутри храма были расписаны удивительными бледно-розовыми тонами, которые, казалось, были взяты непосредственно из красок заката. Невозможно было оторваться от этих чудесных картин. Особенно запомнились мне Рождество и путь в Эммаус.
По приезде я поделилась своими впечатлениями с Тоней. Та была несколько удивлена тем восторженным настроением, в котором я приехала из Оптиной. «Да,— сказала она, — для тебя это хорошо, но я бы не могла жить там теперь... в доме отдыха, мне было бы тяжело».
В следующем году весною моя сестра Леночка* вышла замуж и летом уехала
с мужем на юг. Я переживала трудный период жизни, но ни с кем не делилась
своими чувствами. Неожиданно я получила письмо, в котором были следующие
строки, явно не принадлежавшие Тоне, так как звучали не как совет подруги:
«То, что Леночка вышла замуж, ни в коем случае не должно служить тебе примером,
это не твоя дорога». Это был ответ человека, который видит далеко вперед
и которому дана сила и власть указывать путь.
----------------------------------------------
* Елена Семеновна Мень, мать о. Александра Меня. (прим. ред.)
Однажды я писала Тоне о том, как мучительно хотелось мне в юные годы иметь своего ребенка, и заканчивала печальным, как мне казалось, выводом: «Наверное, я недостойна». «Так и думай, что недостойна», — был ответ. А в одном из последующих писем о. Серафим писал: «А я понимаю твое желание иметь и воспитывать ребенка как желание покоить в своем сердце Младенца Христа». Эти слова показались мне странными. Однажды я писала в письме, что Христос для меня единственный Маяк во мраке жизни. На это о. Серафим ответил: «Наступит время, когда Христос будет не Маяком, но Кормчим, направляющим всю твою жизнь». В следующем году я проводила отпуск на озере Селигер. Мне захотелось поехать вместе с туристами, участвовать в экскурсиях и попробовать «быть как все», не отличаться от окружающих, как мне советовали в то время многие. Общество подобралось очень хорошее. Я и не подозревала, что попадаю опять в святые места (Нилова пустынь). Несмотря на всё мое старание не отделяться от общества, на следующий же день моя соседка обратилась ко мне с вопросом: «Вы, видно, любите уединение?», что меня очень удивило.
Кругом была такая красота, что трудно было оторвать взгляд. Любимым
местом моего пребывания была небольшая вышка, на которую можно было взобраться
и оттуда спокойно обозревать окрестности. Во все стороны расстилались бесчисленные
живописные озера с причудливыми островами и полуостровами, а на одном из
островов возвышались белые стены бывшего монастыря и красовалась высокая
белая колокольня.*
----------------------------------------------
* В это время там была бактериологическая станция.
Как-то после грозы, когда воздух был особенно прозрачен и чист, и было хорошо видно все окружающее до линии горизонта, я поднялась на свою любимую вышку, чтобы еще лучше почувствовать красоту Божьего мира, и стала писать письмо. Мне захотелось, насколько возможно, передать в словах все, что я видела, что наполняло мою душу в эти тихие минуты ничем не омраченного созерцания природы озерного края.
Однажды, накануне экскурсии к истокам Волги, я уснула и увидела удивительный сон. В белой церкви шла служба, пели Символ веры. Я старалась внимательно вслушиваться в это стройное пение, которое шло оттуда, сверху, из белой церкви, и, казалось, забыла обо всем на свете. И вдруг снизу, с озера, раздались другие звуки: там плыли лодки, наполненные людьми, гремела музыка, резким диссонансом прозвучали звуки интернационала. У меня закружилась голова, и я потеряла сознание. Сон прервался. Рассветало. Надо было вставать и идти на экскурсию. Шли долго, чудесной лесной дорогой. В глубине леса я заметила часовню. Я отошла от своих спутников и приблизилась к ней. На стенах часовни я увидела полностью написанный Символ веры, который я только что слышала во сне. Я никогда не думала, что сновидение может так живо перекликаться с действительностью.
На другой день, вернувшись на базу, я застала письмо от Тони, продиктованное о. Серафимом. Оно было, как я потом узнала, написано в двух экземплярах: один был послан в Москву по домашнему адресу, другой — на базу озера Селигер. Это письмо было ответом на то, которое я написала на вышке. Начиналось оно словами: «Без Божьей воли ничего не бывает. Подумай, в какие места приводит тебя Господь. Еще недавно ты дышала благодатным воздухом Оптиной пустыни, а теперь ты находишься на озере Селигер, на месте подвигов Нила Столбенского» (впоследствии о. Серафим называл Нила Столбенского моим небесным покровителем). О. Серафим подробно разбирал мое письмо, приводя из него целый ряд выдержек. В моем письме были слова: «Отчего так трогают меня ласточки, особенно когда они вьются над гнездом?» — «Это благодать Божия касается тебя. Это ангелы вьются над твоей душой, не отгони их», — был ответ.
О. Серафим приводил и тот отрывок из письма, где были описаны цветы лугов и полей, которые заключают в себе такую гармонию красок и ароматов и каждый из них как будто стремится отдать все, всю полноту совершенства, которой наделил его Создатель в порыве любви и жертвы. Это та совершенная любовь, о которой говорит апостол Павел в Послании к Коринфянам, любовь, которая «не ищет своего» (I Кор 13:5). О. Серафим сравнивал это письмо, написанное в уединении на вышке у озера Селигер, с теми чувствами, которые испытывала великомученица Варвара, жившая среди язычников и познавшая истинного Бога через природу. Для него это письмо было прямым указанием на то, что для меня настало время принять крещение.
Для меня все это явилось неожиданным. Когда я писала свое письмо, я совсем не думала о Церкви и крещении. Ответила я на письмо не скоро, уже в Москве. Мне непонятно было то, о чем писал о. Серафим. «Почему нужно непременно присоединиться к Церкви, — недоумевала я. — Разве нельзя без этого исповедовать Христа своей жизнью и смертью?»
В следующем письме он ответил мне на этот вопрос вопросом: «Как же ты думаешь, не имея Христа, Его исповедовать?»
Эти слова были тогда мне мало понятны и показались жестокими.
Вопрос о крещении казался мне тогда почти ненужным, почти тщеславным. Отвечая на эти мысли, о. Серафим писал: «Ты говоришь о тщеславии, не замечая, в какую тонкую гордыню впадаешь, утверждая обратное».
Мне трудно было в этом разобраться.
Зимой Леночка должна была родить. Тоня приехала сказать нам, что если никто из нас не решается пока на крещение, то хорошо было бы сначала крестить ребенка, который родится у Леночки. Мы обе с радостью приняли это предложение. Таким образом, вопрос о крещении Алика был решен задолго до его рождения по указанию и благословению о. Серафима. Незадолго до родов Леночки я получила письмо, в котором мне поручалось передать ей, чтобы она была спокойна в предстоящих ей испытаниях, надеясь на милосердие Божие и Покров Божией Матери.
После рождения Алика батюшка прислал письмо, в котором давал Леночке указание о том, чтобы во время кормления ребенка она непременно читала три раза «Отче наш», три раза «Богородицу» и один раз «Верую». Так, он считал необходимым начинать духовное воспитание с самого рождения.
Бабушка наша и другие родственники настаивали на совершении ветхозаветного обряда над ребенком, но Леночка протестовала. Пришлось просить Тоню специально поехать к о. Серафиму спросить, как поступить. Ссылаясь на слова апостола Павла, о. Серафим благословил уступить в этом вопросе.
Крещение Алика и Леночки было назначено на 3 сентября (1935 г.). Я поехала на вокзал провожать всех троих. Странное чувство овладело мною: тревога и неизвестность сочетались с чувством радости о том, что должно совершиться что-то необходимое и почти неизбежное. Я не знала, куда они едут, и ни о чем не спрашивала. На вокзале я сказала Тоне: «Я ничего и никого не знаю, но во всем доверяюсь тебе». «Можешь быть спокойна, — ответила она, —но если хочешь, поезжай с нами». Этого я не могла сделать!..
После крещения сестра стала еще чаще ходить в церковь, я еще чаще по
вечерам оставалась с Аликом. Он, казалось мне, всегда все понимал. Иногда
Алик снимал с себя крест, надевал на меня и улыбался. Тоня несколько раз
предлагала мне поехать в Загорск: «Ты только себя мучаешь, откладывая»,
— говорила она, но я не могла решиться. Леночка ездила в Загорск довольно
часто. Слушая ее рассказы, я думала: «Нет, я не могу так». «От тебя ничего
не требуют, — сказала Тоня, — к тебе найдут подход, какой для тебя нужен».
— «А я не буду в положении трудного ребенка? — спросила я (тогда я уже
работала в Институте дефектологии). «Именно так», — ответила Тоня. Насколько
я действительно была «трудным ребенком», я узнала позднее, когда о. Серафим
рассказал Леночке о том, как он после каждого написанного мне письма лежал
больной в течение нескольких часов — такого напряжения это требовало.
11 Ильин Иван Александрович (1883—1954), религиозный философ, правовед, публицист. В 1922 г. выслан за границу.
12 Челпанов Георгий Иванович (1862—1936), психолог, философ. Труды по экспериментальной психологии, философии.